оде, и аметистовая пыль при каждом ударе выпархивала из-под него зловещим кровавым облачком и обильно припудривала черную традиционную рубашку, превращая ее в сказочный карнавальный костюм. - Привет тебе, о благородный рыцарь минеральных удобрений! - Неслышно приблизившийся Наташа при каждом ударе подрагивал коленками, чтобы стряхнуть пыль с джинсов - въедливость здешнего "аметиста" была уже общеизвестна. - Между прочим, в красном спектре тянешь на средневекового палача. Самвел мрачно глянул на него и потянул через голову оскверненную рубашку. Откуда-то возник Васька Бессловесный и встал перед ним навытяжку. - Это - взвесь, это - постирай, - велел ему Самвел, соответственно вручая полиэтиленовый мешочек с розовой пылью в левую конечность робота, а рубашку - в правую. - Я бы на его месте перепутал, - скептически заметил Наташа. - Хотя бы из чувства противоречия. - Чувство противоречия обостряется от безделья, - фыркнул Самвел. - Скупнемся? Они побежали к бассейну, традиционно пустовавшему перед обедом. Самвел запрыгал на самом бортике, освобождаясь от узких тренировочных брюк, Натан же скинул все на бегу и теперь, лежа на поверхности воды, как бревно, глядел на забавно суетящегося друга снизу вверх. - Богатырская мощь пехлевана в удручающе скелетообразной упаковке, - флегматично констатировал Наташа. - Свойство восточных мужиков, потрясшее европейских дам еще во времена первых крестовых походов. Невозмутимая медлительность, с которой Наташа, в отличие от брата, отпускал свои шуточки, снижала их убойную силу практически до нуля, и тем не менее единственный представитель восточной этнической популяции мужчин почувствовал себя задетым - вероятно, его самолюбие вслед за телом начинало чувствовать себя обнаженным, и автоматическая защитная реакция сразу же делала его невосприимчивым к юмору. - Вероятно, я произошел не от обезьяны, а от ее скелета, - сердито буркнул Самвел. - И вообще, в первый раз слышу, что в крестовые походы отправлялся слабый пол. Маркитантки там, санитарки - это еще куда ни шло, но дамы... - Санитарки... - Наташа от возмущения выпустил изо рта струю воды, которой позавидовал бы средних размеров финвал. - Да простят твое невежество преподобные и непорочные отцы-иоанниты! Что же касается дам, то даже воинственный Ричард Львиное Сердце таскал с собой свою голубоглазую Беренгарию с полным выводком фрейлин - вероятно, в целях обеспечения комфортности эксперимента. Мне лично просто непонятно, как в таких условиях он умудрился остаться без наследника... Самвел обрушился наконец в воду, подняв голубой фонтан - как и все восточные мужчины, он был не в ладу с водной стихией и, несмотря на незаурядные тренерские способности Сирин, так и не научился прыгать в бассейн бесшумно и дельфиноподобно. - Кстати о дамах, - Наташа перевернулся на живот и медленно по-собачьи поплыл навстречу Самвелу, агрессивно задирая подбородок над водой. - Что у тебя с Кшиськой? - Ничего, - коротко отрезал Самвел, мгновенно заливаясь пунцовой краской. - Я тебя серьезно спрашиваю. Вот уже две недели, как ее словно подменили. То плачет, то на людей кидается... И хорошо бы - только на людей, а то еще и на стену! Так не ты?.. - Если бы я, то я сказал бы тебе: не твое дело. И все. - Хм, - сказал Наташа и медленно ушел под воду. Самвел окунул лицо, стараясь его остудить, и когда протер глаза, то увидел, что к бассейну неторопливо приближается Кшися. Босиком, растопыренные руки (чтоб не запачкать кисейное платьице) - в земле. Пришлось даже глаза прикрыть - сердце зашлось от этой недевичьей поступи, от этого снегурочьего свечения. Подошла, глядит своими колдовскими глазищами, которые вопреки всем законам оптики становятся черными на солнечном ярком свету. Самвел стыдливо забарахтался, пытаясь установить собственное тело в вертикальное положение, - без своей неизменной черной рубахи он чувствовал себя абсолютно голым. Наташина голова выпрыгнула из-под воды, точно глубинная метеомина, но экспромт с китовым фонтаном на сей раз был выдан неудачно: Наташа поперхнулся и замер. - Ну, что уставился? - нелюбезно произнесла Кшися куда-то в пространство между двумя юношами. - Мне с Самвелом поговорить нужно. Уберись. С некоторых пор Кшисе повиновались беспрекословно. Едва уяснив себе, что высочайшее повеление относится именно к нему, Наташа запрокинулся назад, пошел в глубину темечком вперед и вынырнул уже у противоположной кромки бассейна. Пока его шаги еще поскрипывали по крупному песку, Кшися молча и жадно разглядывала Самвела. Казалось, она в первый раз по-настоящему увидела его, словно раньше они встречались только в темноте, и теперь у нее не было полной уверенности в том, что это тот самый, нужный ей человек. А может, и не он?.. И чем дальше продолжалось это молчание, тем явственнее на ее лице отражалось разочарование: да, не он... Потом она тихонечко вздохнула, словно решаясь на вопрос, ответ на который заранее предопределен, и проговорила тихо, но отчетливо: - Держи меня. И сделала шаг вперед так, как будто перед нею была твердая поверхность. Даже если бы он и угадал ее движение, он все равно не успел бы покрыть те несколько метров, которые их разделяли; но он прежде всего ничего не понял, а потом уже почувствовал, как руки и ноги его онемели и что в воде-то он не тонет просто каким-то чудом. Но истинное чудо было совсем в другом: он отчетливо увидел, как нога Кшиси, выдвинувшаяся вперед, нащупала в воздухе невидимую поддержку; легкое тело в кисейном платье переместилось вперед вопреки всем законам разума и логики и на какую-то одну-две секунды недвижно застыло над водой, и лишь затем дрогнуло, привычно сгруппировалось и нырнуло вниз. Почти без всплеска. Она вынырнула почти на том же месте, подняла над водой влажное бесстрастное лицо и поплыла прочь, словно Самвела тут и в помине не было. Она не пыталась таким образом выразить невнимание или, тем паче, презрение - нет, для нее сейчас действительно никого рядом не существовало. Самвел отупело глядел, как удаляется от него гибкая фигурка, облепленная недлинным голубоватым платьем, кажущимся еще ярче в подкрашенной аквамариновой воде, как монотонно, безучастно подымаются из воды узкие руки, по которым стремительно скатываются капли, - от кисти к плечу, и все не мог решить: почудилось ему это секундное парение в воздухе, или оно действительно было, и легкая ступня стояла на невидимой опоре, одновременно надежной и шаткой, как... как мужская рука. Именно так. И он помнил инстинктивное подрагивание этой ступни, пытающейся сохранить равновесие, - и в то же время прекрасно понимал, что все это могло быть только причудой воображения, растянувшего долю секунды в десять - пятнадцать раз, как это, говорят, бывает при взрыве. Мерные всплески воды вывели его из состояния оцепенения. Они удалялись, и чем дальше слышался их отзвук, тем резче становилось ощущение, что хлещут ему по лицу. Он выскочил, как ошпаренный, на бортик, обежал бассейн и подоспел как раз к тому моменту, когда Кшися подняла руку, чтобы нащупать скобу и выбраться из воды. Он схватил ее за запястье и с такой силой рванул вверх, что она прямо-таки выпорхнула на бортик, словно летучая рыбка. Самвел, ошеломленный собственной резкостью, отступил на шаг, но Кшися недобро усмехнулась - пеняй на себя, раз уж сам начал, и проговорила негромко: - Тогда так: нашу экспедицию решено свернуть. Мы постараемся улететь последними. - Она сделала небольшую паузу - не для пущей убедительности, а просто еще раз пристально всмотрелась в узкое смуглое лицо. - Так вот: ты поможешь мне украсть вертолет. - За-ачем? - только и смог сказать Самвел. - Я остаюсь. Если захочешь, оставайся со мной. - С тобой?! - Нет, - как можно мягче поправилась Кшися. - Ты меня неправильно понял. Не со мной. В Та-Кемте. - Дура, - сказал Самвел. - Истеричка. Тебя нельзя было выпускать с Большой Земли. Не думай, что я способен бежать и рассказывать обо всем Абоянцеву, но уж отправлю я тебя на "Рогнеду" сам. Если будет нужно, то связанную. Собственноручно. - Да? - Да. Таких, как ты, тут жгут. Медленно и живьем. - Таких? Она перегнулась, намотала на руку белые свои косы, так что вода побежала по руке и закапала с остренького локтя. Ну, что с ней сделать, что? И говорить-то в таком тоне бесполезно... - Кристина... - голос его прозвучал хрипло, словно прокаркал. - Зачем тебе это, Кристина? Он никогда не называл ее так. Наверное, она это поняла. Или просто захотелось поделиться хоть с кем-нибудь. Она выпустила свои косы, и они, расплетаясь на лету, тяжело канули вниз, до самых колен, облепленных мокрым подолом. - "Зачем, зачем?.." - передразнила она сердито. - Кабы знала я, кабы ведала! Только ничего я не знаю, Самвелушка. Чувствую только, что я - это словно не я, а вдвое легче, вдвое сильнее - ведьма, что ли? Иной раз чудится - летать могу! И нюх. Понимаешь, нюх прорезался, как у щенка на первом снегу, когда каждый запах ну просто режет, как яркий свет, в дрожь кидает... И не то чтобы носом - всей кожей я это чую, понимаешь? Не понимаешь. И никто не поймет. Так что ты никому не рассказывай, ладно? А я не могу больше в этом аквариуме. Я к ним хочу, туда, за стенку эту проклятущую! К людям, понимаешь ты? Отвечать было абсолютно нечего, Самвел и сам хотел туда, за стену, но туда хотели и все остальные члены экспедиции и, наверное, не менее горячо; но говорить сейчас об этом Кшисе было небезопасно. Поэтому он молчал, ожидая, что ситуация разрешится сама собой, и спасение действительно пришло, на сей раз - в виде Гамалея, тащившего за собой на немыслимой шлейке несчастного бентама, разжиревшего до полной потери самостоятельного передвижения - вот уже неделю его прогуливали силком все попеременно. Гамалей, по-утиному шлепающий впереди, и осевший до земли бентам шли в ногу. - Пошто-о неистово брани-и-ишься, Брунгильда гневная моя? - на абсолютно неопознаваемый мотив пропел Гамалей, славившийся своей способностью измышлять как стихотворные, так и музыкальные цитаты. - В Брунгильды я экстерьером не вышла, - отрезала Кшися и пошла прочь, гадливо сторонясь представителя пернатого царства, хотя циклопические куриные блохи уже давным-давно были изничтожены дотошной Аделаидой. - Через десять минут непосредственная трансляция! - чуть ли не просящим тоном крикнул ей в спину Гамалей. - Потом, - с совершенно непередаваемой интонацией бросила через плечо Кшися. - То есть как это - потом? - Гамалей постарался вложить в свой возглас необходимый, по его мнению, начальнический гнев. Кшися соблаговолила остановиться. - То есть так, как это принято в нашей экспедиции: КАК-НИБУДЬ ПОТОМ. Эти слова нужно было бы написать на нашем Колизее. Зажечь неоновыми буквами. Вытатуировать у каждого из нас на лбу. Это же наш девиз, наше кредо! - Как она говорит! Светопреставление! Римский сенат! - зашелся Гамалей. - В том-то и беда, что я говорю. Что вы говорите. Что мы говорим... Говорим, говорим, говорим... Мудро, аргументированно, упоенно. Но вот им, за стеной, нас не слышно - нас только видно. Колония беззвучных самодовольных болтунов. Сомневаюсь, что они видят разницу между нами и хотя бы этими бентамками. Да они больше и не смотрят на нас! Мы стали им неинтересны. - Но, позвольте, Кристина, что значит - ничего не делаем? Вот вы, например, и Самвел, присутствующий здесь, так сказать, неглиже в рабочее время, блестяще доказали, что при самой примитивной обработке почвы и внесении прямо-таки валяющихся на поверхности минеральных удобрений можно получать впятеро больший урожай. Впятеро! Это значит, возможный демографический взрыв, пугающий кое-кого на базе, практически не страшен... - Ничего это не доказывает, - буркнул Самвел, пребывающий неглиже в рабочее время, - потому что Кшися права: если сейчас они не хотят на нас смотреть, то где гарантия, что они будут нас слушать? Где гарантия?! - выкрикнул он и сразу осекся, так нелепо прозвучал его гортанный крик здесь, над пасторальной лужайкой с буколическими овечками. - Воистину, - Кшися соблаговолила повернуть свою головку на лебединой шейке. - Где гарантия, что они не спустят ваши аметистовые удобрения в свой первобытный клозет? Обдумайте и этот вариант. КАК-НИБУДЬ ПОТОМ. И удалилась в сторону овчарни. - Какова! - возопил Гамалей. - Другая на ее месте в этой ситуации выглядела бы мокрой курой, а эта - королева! Нет, юноша, вы ничего не смыслите в женщинах. Абсолютно. А женщины ее страны, а точнее - ее племени, когда-то считались самыми прекрасными в Европе. Вы припомните, месяца три назад она была белым инкубаторным цыпленком, который жалобно попискивал по поводу котят и цветочков. А сейчас? Я, право, уже не знаю, кого и слушаться в нашей колонии - Салтана или ее? "Болтливый, самодовольный бентам, - со злостью думал Самвел, уставясь на свои волосатые, уже обсохшие ноги. - Она же мечется, ищет, пытается что-то - или кого-то? - распознать. И прячется за свою горделивую насмешливость. Этому она действительно научилась. И я ничего не могу для нее сделать, потому что она пристально всматривалась в меня - и не находила того, что ей нужно. Да и знает ли она, что это такое?.." - Я еще немного погляжу на вас, молодое поколение, и если так будет продолжаться, то сам примусь за воспитание этой строптивой особы. Вот так, юноша! А теперь нас ждут в просмотровом зале. Сейчас я отведу на место этого Пантагрюэля, а вы сделайте милость, приведите Кристину. Внутренний просмотровый зал, изогнутый, как и все помещения, укрытые от внимания аборигенов, был расположен вдоль вертолетного колодца и пользовался особой нелюбовью всех обитателей Колизея не столько из-за своей нелепой формы, сколько благодаря тускло-серой обивке стен, за которую Диоскуры прозвали его "ведром". Трансляция из кемитского города непрерывно шла по пятнадцати каналам, но обычно здесь собирались после обеда, а в плохую погоду - и после ужина. Сейчас в полутемном зале сидели пятеро - Абоянцев просил строго следить за тем, чтобы в обозримой из города территории колонии всегда находилось не меньше половины землян. Гамалей присел рядом с Сирин. Перевода, как правило, теперь не делали, но в отсутствие Абоянцева не скупились на комментарии. Сейчас как раз начальник экспедиции отсутствовал. По экрану метался столб дыма. Изображение было объемным и настолько реальным, что казалось - в зале пахнет паленой свининой. Кемит в коротеньком до неприличия переднике апатично похлопывал по источнику дыма тяжелой кипарисовой веткой. От каждого удара дым на мгновение прерывал свое восхождение вверх, и в образовавшемся разрыве лилового столба просматривался громадный свежеободранный хвост мясного ящера, истекающий янтарным жиром, потрескивающим на углях. - Студиозусы из Гринвича передают - отменная закусь под пиво, - подал голос от пульта Алексаша. - Светлое, я имею в виду. - Твоих студиозусов бы в эту коптильню, - отозвалась Макася. - Живенько пропал бы аппетит. - Действительно, весьма неаппетитно, - брезгливо заметил Гамалей. - Маэстро, смените кадр! Алексаша, не препираясь, щелкнул переключателем - пошла информация по следующему каналу. Сушильный двор. Почти всю площадь занимает глиняная ровная поверхность, на которой сушится не то пшеница, не то очень крупное просо. Несколько женщин, согбенных и нахохлившихся, точно серые цапли, бродили по кучам зерна и ворошили его тощими, фантастически длинными руками с растопыренными перепончатыми пальцами. - Ведь сколько дней подряд Васька Бессловесный демонстрировал им грабли! Все псу под хвост! - возмутилась Макася. - Вот долдонихи-то, господи прости! - Лихо набираете разговорную терминологию, любезная Мария Поликарповна! - восхитился неугомонный Гамалей. - Боюсь только, что в кемитском языке не найдется достаточно сочных эквивалентов. Сзади чмокнула дверь - вошел Самвел и пристроился с краю. Он был один. - Алексаша, смени кадр, - брюзгливым тоном потребовал Гамалей. - Я вам даю ближайшую к Колизею площадку, - примирительно пообещал Алексаша. - Приучаться пора - когда стена прояснится, это у нас перед самым носом будет. Свежерасписанный забор вызвал неизменное восхищение неподдельностью своего примитивизма. - Пиросмани! - вырвалось у Самвела. - Какая жалость, что в Та-Кемте не придумали еще вывесок! - По-моему, эти две миноги посередке все портят, а, Сирин-сан? - Гамалей с удовольствием наклонялся к ее плечу - здесь, в полумраке просмотрового зала, пестрота ее одеяния теряла свою неприемлемость для европейского глаза, а внимательная сосредоточенность, исключающая лошадиную улыбку, делала Сирин Акао бесповоротно неотразимой. Как истинный эпикуреец, Гамалей шалел от каждой привлекательной женщины и, как законченный холерик, мгновенно утешался при каждой неудаче. Сирин долго и старательно разглядывала экран, прежде чем решилась высказать свое мнение с присущей ей педантичностью: - Фреска представляет собой разностилевой триптих. Боковые части выполнены в традиционно-символической примитивной манере, которая не представляется мне восхитительной, извините. Центральный, заметно суженный фрагмент, будь он обнаружен на Земле, мог быть отнесен к сиеннской школе первой половины четырнадцатого века. Композиционная неуравновешенность, диспропорция... Она замолчала, и все невольно обернулись, следуя ее взгляду. Так и есть - на пороге стояла Аделаида. Какая-то не такая Аделаида. - Что-нибудь случилось, доктор? Она медленно покачала головой. После яркого света, наполнявшего вертолетный колодец, она никак не могла кого-то найти среди зрителей. - Вам Абоянцева? - не унимался галантный Гамалей. Она кивнула и тут же покачала головой - опять-таки медленно, единым плавным движением, словно нарисовала подбородком латинское "Т". - Тогда посидите с нами! Теперь подбородок чертил в воздухе одно тире, единое для всех алфавитов. - Завтра кровь... - протянула она, по своему обыкновению не кончая фразу, и исчезла за дверью. - В переводе на общеупотребительный это значит: кто завтра не сдаст на анализ кровь, будет иметь дело с высоким начальством. И грозным притом. Всем ясно? Поехали дальше. Так на чем мы остановились? - На том, что в Та-Кемте нет вывесок. - Это не вывеска, Самвел-сан, - кротко заметила Сирин. - Это автопортрет. Все уставились на экран с таким недоумением, словно на кемитском заборе была только что обнаружена фреска Рафаэля. - А до сих пор мы когда-нибудь встречались тут с автопортретами? - спросил в пространство Гамалей. - Никогда, - решительно отрезал Йох, самый молчаливый из всех - на просмотрах его голоса ни разу не было слышно. - Впрочем, с портретами - тоже. Йох был инженером по защитной аппаратуре, и пристального внимания к портретной живописи никто не мог в нем предполагать. - Кто же второй - я имею в виду женскую фигуру, извините? - настаивала Сирин, до сих пор считавшаяся неоспоримым авторитетом в области изобразительного искусства. - Новая жрица, - угрюмо изрек Йох. - Вернее, новая судомойка в Закрытом Доме. Йох ужасно не любил, когда к нему обращались с расспросами. Замкнутый был человек, но дело свое знал в совершенстве и теперь, похоже, жалел, что выскочил, как мальчишка, со своей никчемной наблюдательностью. - Может, вернемся в сферу производства? - предложил Алексаша, тем временем инспектировавший все пятнадцать маленьких экранчиков общего пульта. - Погоди, погоди, - остановил его Гамалей. - Выходит, мы нащупали наконец область, в которой можем предположить наше влияние? Ежели до сих пор подобного не наблюдалось?.. - А почему бы и не совпадение, простите? - кисло сморщилась Сирин. - Тут ваш Веласкес сцепился с каким-то престарелым рахитом, - радостно сообщил Алексаша и, не дожидаясь распоряжений, сдвинул кадр метров на пятьдесят вправо, так что на экране замаячили фигуры долговязого художника, читающего гневную отповедь какому-то благодушному колобку. "Колобок" ухмылялся гнусно и двусмысленно. - Маэстро, звук! - кинул через плечо Гамалей. Алексаша крутанул гетеродин, и из скрытых динамиков полилась певучая кемитская скороговорка: "Тоже мне плод приманчивый - Закрытый Дом! Да я в него не войду, хоть вели скокам меня волоком волочить! Закрытый Дом. Да меня с души воротит, как подумаю, кем ты его населить хочешь! Скоты тупоглазые..." - "Зато отменные мыследеи. А тонкость да изощренность души - она не очень-то с преданностью согласуется. Но тебе-то я все позволю, изощряйся. Только рисуй, что велю". - "Я рисую, что хочу". - "Вижу, вижу. Нарисовал. Два гада блеклых. А семья вся за худой урок впроголодь мается!" - "Ты жалеешь мою семью, Арун?" "Колобок" гаденько захихикал. - Такой пожалеет... - грузно, всем телом вздохнул Йох. "А ты все время добиваешься, чтобы я перед тобой, маляр, дурачком-словоблудом оказался? Нет. Я не жалею твою семью. Я ее не воспитывал, и нечего мне о ней печься. Я о себе сокрушаюсь. Что не со мной ты. Что слеп ты и недоучен. Думаешь, если ты останешься в стороне, не поможешь мне в установлении истинной веры, так и будешь жить, как вздумается? Не-ет, солнышко мое голубое-вечернее. Мы устанавливаем справедливость, даем зерно - за работу, жен - по выбору сердца, детей - по силе рук, могущих их прокормить. Но за все это нужно подчиняться, подчиняться тем, кого по силе мыследейства поставлю я над всеми. За все платить надо, мой милый!" Наступила тягучая пауза. - А что, пузан неплохо вдалбливает этому анархисту начала диалектики! - шумно, как всегда, выразил свое восхищение Гамалей. - Кажется, мы дождались-таки качественного скачка в социальном развитии этих сонь. Знаменательно!.. - Нет, - тихо подал голос из своего угла разговорившийся сегодня Йох. - Он не диалектик. Он просто фашист. И мы еще получим возможность в этом убедиться, когда он начнет не на словах, а на деле устанавливать свою веру. - Когда же? - запальчиво крикнул Алексаша. - Как-нибудь потом. КАК-НИБУДЬ ПОТОМ! - голос принадлежал Самвелу, но интонации были несомненно Кшисины. - Как-нибудь, когда они передушат, перетопят, пережарят друг друга, а мы все будем почесываться, со стороны глядючи, - то ли это занести в графу прогресса, то ли налицо реакция... - Да погодите вы! - крикнул Алексаша. - Они еще не договорились! Но они договорились. "Я не выдам тебя и не буду мешать тебе, - тихо, очень тихо проговорил бледный, изможденный юноша. - Но я не подчинюсь тебе, горшечник". - Тоже мне борец! - горестно запричитала Макася. - Подкормить бы его, а то не ровен час - ветром сдует! - Да, типичный астеник, - согласился Гамалей. - А разругались, похоже, они на всю жизнь. По лицу художника не было заметно, что произошло нечто катастрофическое: он спокойно нагибался, срывая какие-то колосья и складывая из них ровную метелочку. Обвязал травинкой, попробовал на ладонь; вероятно, мягкость или жесткость изделия удовлетворила его, потому что он поднял кувшинчик с темной жижицей, обмакнул туда травяную кисть и широкими, плавными движениями начал наносить на белую поверхность ограды незатейливый орнамент, состоящий из полукругов и стрел. - Простите, а кто-нибудь может припомнить, пользовался ли раньше этот художник такими кистями? - спросила вдруг Сирин. - Это самоочевидно, - пробасил Гамалей. - Иначе он просто не успевал бы расписывать такие значительные плоскости. Алексаша, ты все-таки держи в кадре престарелого оратора - за ним интересно последить - как-никак, лидер оппозиции... Так вот, Сирин-сан, мы решительно заблуждаемся, считая, что кемиты в своем развитии не дошли до создания орудий труда. Неверно! Они стали на этот путь, достигли определенных результатов, и лишь потом, убегая от надвигающихся ледников и целыми городами переселяясь в более жаркие, экваториальные области, они свернули с прямого пути на тупиковую ветвь. Когда-нибудь потом, когда мы сможем собственноручно покопаться на свалках этого города, я убежден, что мы найдем как минимум обломки топоров, рычагов и блоков - иначе не могла быть возведена эта пирамида. Кстати, только что начавшиеся раскопки заброшенных городов уже дали несколько ножей, скребков и иголок. Мы перед у-ди-вительней-шими открытиями, друзья мои... О, наш оратор, кажется, готов вернуться и продлить переговоры. Во всяком случае, сомнения, гнетущие его, слишком явственно отражаются на его чрезвычайно выразительной физиономии... Скрытый передатчик (один из полутора десятков, заброшенных в город) давал сравнительно узкий сектор обзора; следуя просьбе Гамалея, Алексаша направил внимание камеры на болтливого старичка, который уходил, переваливаясь с боку на бок, словно селезень, в довершение сходства губы его подергивались - он не то беззвучно шипел, не то покрякивал. Все следили за ним с невольной улыбкой: может быть, этот "колобок" и призван был сыграть ведущую роль в социальном прогрессе Та-Кемта, но со стороны он выглядел более чем забавно. Последняя фраза Гамалея комментировала следующий факт: дойдя до начала одной из радиальных улиц, старичок обернулся. Художник и его новая фреска уже находились за кадром, но мимика старичка могла относиться только к юноше - больше ведь никого из кемитов за городской чертой не наблюдалось. "Колобок" оглянулся, и лицо его приняло не то чтобы изумленное, а прямо-таки какое-то отрешенное выражение: мол, это уже свыше всяких границ разумного! И, мол, когда Боги хотят погубить... - Тоже мне клоун, - неодобрительно произнесла Макася. - И чего это он кривляется? Зрителей-то кот наплакал, две голубые жабки на припеке... Макася ошиблась. По улице легким синхронным скоком спускалась шестерка не то гонцов, не то стражников - обитатели Колизея до сих пор еще не разобрались точно во всем многообразии функций этого сектора строений (а их в общей сложности насчитывалось около десятка во всему городу), и, как ни странно, в их семьях, как по заказу, преобладали мальчики. Впрочем, Аделаида утверждала, что генетическое программирование тут ни при чем, а загадка "маскулинизации" подобных семейств объясняется подменой новорожденных. "Колобок", до сих пор вертевший головой, так что его подбородок описывал в воздухе идеальные окружности, вдруг втянул голову в плечи, разинул ротик, вроде бы собираясь крикнуть, но потом еще неожиданнее присел, одной рукой схватился за живот, ласкающим жестом обнимая его снизу, а другой зажал себе рот. Шестерка легконогих бегунов в одних набедренных повязках поравнялась с ним, шесть голов, как по команде, сделали резкий поворот в его сторону, затем так же согласно вздернулись вверх, возвращаясь в исходное положение. Они напоминали косяк птиц, слаженно выполняющих одновременные маневры. А еще больше походили на роботов. - Почему он струсил? - брезгливо проговорила Сирин. - Потому что болтается в неположенном месте в рабочее время, - раздраженно отрезал Алексаша. - Я вам лучше прядильный двор покажу. Сколько дней у нас уже работает станок? Семь? И все псу под хвост, как справедливо выражается Мария Поликарповна. Они даже не удосужились взглянуть в нашу сторону. Действительно, с момента пуска в эксплуатацию ткацкого станка прошло около недели. Когда после необъяснимого происшествия с Кшисей база категорически запретила снижать даже на ночь защитную стену, пришлось срочно отказываться от проекта ветряной мельницы - какой уж тут ветер внутри стакана со стопятидесятиметровыми стенками! Меткаф тут же предложил ветряную мельницу заменить более компактной ручной, а из остатков древесины соорудить большой ткацкий станок. Все женщины, кроме Аделаиды, проявили врожденные навыки и из пуховых метелочек, серебрящихся в низинах вокруг озер, напряли множество веретен тонких и толстых ниток, воссоздав в сем процессе двор королевы Джиневры. На станке, ко всеобщему изумлению, наибольшего совершенства достиг Меткаф, и Колизей обогатился множеством пестротканых половиков. Когда пошла более тонкая ткань, Сирин тут же приспособила целый кусок себе на сари, а Гамалей щеголял в подобии сенаторской тоги с пурпурной каймой. Земляне самозабвенно предавались сему изысканному хобби в рабочее время и вне его, но сонные кемиты упорно продолжали зачищать тростниковые стебли, что сейчас и видно было на экране, а затем сплетать их при помощи своих омерзительных пауков. - У меня предложение партизанского характера, - подала голос Макася. - А что, если ночью перекинуть один из наших половиков через стену? Недаром говорят, что лучше один раз пощупать, чем сто раз увидеть. К тому же, клетчатая "шотландка" у них, похоже, в моде... - Люди добрые, - вдруг безмерно удивленным тоном вскрикнул Алексаша, обернувшийся к маленьким экранчикам мониторов. - А художника-то того... волокут. Он был так ошеломлен, что забыл даже переключить кадр, и на большом экране по-прежнему с молниеносной быстротой мелькали плоские, до блеска отполированные когти, обдиравшие зеленую кожицу с тростниковых стеблей. Йох подскочил к пульту и с невероятной для его комплекции резвостью ударил кулаком по клавише - на экране засветилась тусклым желтоватым светом глинистая дорога, по которой шестеро стражников без особой натуги волочили худое тело. Похоже было, что строптивый художник навсегда потерял способность к сопротивлению, - во всяком случае на лицах шестерки, тянувшей его за руки, отражались удовлетворение и полнейшая безмятежность. - А ведь это пора прекратить, - подымаясь и заслоняя собой экран, зарокотал Гамалей. - Среди бела дня, ни с того ни с сего... Пора, земляне, пора. Я иду говорить с "Рогнедой". И он направился к выходу, покачивая головой: какое счастье, что Кшися-таки не явилась на просмотр! - А что вы разволновались? - вскакивая и окончательно заслоняя экран, закричал Самвел. - Вы еще успеете. Вы еще вмешаетесь. Как-нибудь потом. КАК-НИБУДЬ ПОТОМ! Но Гамалей уже не слышал его. Он мчался по внутренним лесенкам и галереям, разыскивая Абоянцева, чтобы наконец-то решительно переговорить с "Рогнедой". Но в этих поисках его опередила Аделаида. Она нашла начальника экспедиции возле курятника. Он с задумчивым ужасом созерцал полукилограммовые яйца - продукт молниеносной мутации класса пернатых. Осторожно переступая через известковые кляксы величиной с глубокую тарелку, Аделаида приблизилась к осиротелому заборчику, на который уже давно никто был не в силах взлететь, и выпрямилась, набирая в легкие побольше воздуха. Обернувшийся к ней Абоянцев с тоской вспомнил те лучшие времена, когда врач напоминала ему сначала свежую, а затем вяленую рыбу: сейчас Аделаида являла собой как минимум окаменелого кистепера, извлеченного из отложений юрского периода. - Ну, что у вас еще?.. - проговорил он, не в силах переключиться с проблемы куриного гигантизма на общечеловеческие. - Вы насчет анализа крови? Утром приду непременно, а по территории уже объявлено. - Я только что взяла кровь у Кристины... - Ну и что? - раздраженно спросил Абоянцев, зная манеру Аделаиды полагаться на сообразительность собеседника. - Ничего. Ровным счетом ничего. Только она беременна. 18 - А, а-а, а-а, а! Тук! Туки-туки, тук! Ноги, ноги, ноги. От каждого шлепка босой ступни - всплеск удушливого асфальтового запаха. Глухие удары ритуальных шестов о мягкую до странности плоскость платформы. Тук, туки-тук! Точно сотни кулаков бьют по пальмовым орехам, и каждый орех - это его голова. Крак! Крак! Осторожно-осторожно, чтобы не привлечь внимание, он поворачивает голову. Щеку, разбитую в кровь, когда шмякнули его в обломки хоронушки, снова сводит от боли - асфальтовая корка на уступе шершава и ядовита. А ведь снизу кажется, что пирамида вся сложена из камня... Но это уже неважно. Он напрасно осторожничает: вокруг него мельтешит пестрая суета священного танца, ноги одной плясуньи топчутся у самого лица, время от времени наступая ему на разметавшиеся волосы. На какое-то время эти ноги заслоняют от него весь вечерний мир - странные ноги, ленивые, но напряженные, покрытые гусиной кожей... Привычное, до смешного ненужное больше любопытство художника заставляет Инебела поднять ресницы: да, лицо, оттененное глиняными красками, тоже напряжено, глаза пугливо косят вниз. Ах вот оно что: жрецы, как и все простые жители города, тоже боятся высоты. А снизу не догадаешься... Но и это теперь неважно. Море голов внизу, на площади - неразличимо одинаковых, мерно колышащихся, равномерно отсеребренных вечерним солнцем, словно залитых прозрачным лаком. Безмятежная пустота сбегающей вниз дороги. Почти сомкнувшиеся над ней купы деревьев в окраинных садах. Глухая, влажная теплынь загородного луга. И только за всем этим - серебряный колокол Обиталища Нездешних Богов. А ведь он был там, дышал этим мерцающим воздухом, взбегал по вьющейся, как земляничный стебелек, лесенке; он был там, и он был таким, как они - нездешние люди, и в своем всемогуществе, в ослеплении своим негаданным счастьем он и представить себе не мог, что наступит завтрашний день, когда всего этого уже не будет. Останется воспоминание, острое до бездыханности, до ночной черноты во всем теле; останется чуть тлеющая, ночь от ночи убывающая надежда: а вдруг?.. И только. А сейчас не было уже и этого, не было ни сказочности единожды сбывшегося, ни горести неповторимого. Было одно, одно на всем свете: голубой квадратик света средь темного пояса висячих гнезд, из коих слеплено Обиталище Нездешних. Сияющий голубой осколок - вся его оставшаяся жизнь. Глухой стук шестов и пяток сливается в непрерывную дробь, жрицы с деловитыми лицами и пугливыми глазами кружатся все быстрее, быстрее и наконец с облегчением опускаются на колени. Частенько приходится плясать на Уступах в последнее-то время. И кто бы мог подумать, что отсюда, с расстояния в одну вытянутую руку, на этих юных и сытых ликах не разглядишь ни священного экстаза, ни просто боголепного усердия... Впрочем, и это уже неважно. Кто-то подходит сзади, подхватывает под руки, так что костяные пальцы впиваются в бока. Двое. Этих двоих он с легкостью раскидал бы, но навалятся четверо, десятеро - и тогда неминучесть удара, от которого потухнет взгляд, а вместе с ним - безмятежный голубой светлячок, нежно теплящийся среди черных неосвещенных гнезд... Толпа снизу затихает. Только сейчас до него доходит, что, оказывается, внизу тоже топотали, прихлопывали, сдержанно гудели. Теперь - тишина. А ведь если бы каждому, кто там, внизу, по хорошему шесту в руки, да на конец шеста здоровый каменный клин, то и мыследейства никакого не надобно, и горючей воды Аруновой - не то чтобы десятерых, в один вечер разнесли бы и Закрытый Дом со всеми жрецами, и Уступы раскрошили бы к свиньям болотным... Только раньше об этом думать следовало. Теперь и это неважно. Расслабленное, обессиленное бессонными ночами тело молодого художника было не слишком тяжело, но жрецы что-то притомились, и острые ребра ступеней уже не так резво поддают под спину. Жрица с чашей, поднятой над головой, не успевает замедлить шаг и почти наступает на ноги Инебела, волочащиеся со ступеньки на ступеньку. Он невольно вздрагивает, и взгляд его перемещается из темной дали сюда, на плиты, огражденные от темноты полыхающими чашами с огненной водой. Упокойное питье! Как он мог забыть? Этот жгучий, зловонный настой насильно вольют ему в горло, и прежде, чем дым от жертвенного зерна отгородит его от всего мира, он впадет в милосердное беспамятство, дарующее осужденному избавление и от последнего страха, и от последнего крика, и от последней муки. Страха нет, муку он перетерпит - недолго, недостойного крика он себе не позволит. Потому что с ним до смертного мига останется последнее счастье - далекий свет ее голубого, вечернего гнезда. Он не видит, сколько еще ступеней осталось до вершины, он торопится - собирает в узкий луч всю свою волю, осторожно и тщательно отделяет питье от стенок чаши и мутным, омерзительным комом поднимает вверх, выталкивает в сторону и только там отпускает, чувствуя всей кожей лица, как липкая жидкость растекается по боковым граням Уступов. Все. Не заметили? Нет, не похоже. И жрица, и факелоносцы глядят только вниз, скованные собственным страхом. Успевает он как раз вовремя: его хорошенько встряхивают и ставят на ноги, но не отпускают - не из опасения, что он попытается бежать, этого еще никому из осужденных в голову не приходило, а просто потому, что он может не устоять на ногах и покатиться вниз, и тогда втаскивай его снова, надсаживай горб, когда по ту сторону Уступов, в тенистом дворике Закрытого Дома уже расстелены едальные циновки, и соуса в закрытых горшочках подвешены на плетеных арочках - стынут... Но осужденный-то нынче попался покладистый, даром что мазила заборный, а дело свое знает, все бы такие были: чужие руки с себя стряхнул, станом распрямился, сам чашу с питьем принял и вроде бы пьет благолепно, только вот глазами вдаль зыркает, на поганое Обиталище, надо полагать, но это ничего, напоследок дозволяется... Опустевшая чаша катится вниз, приглушенно шлепаясь на асфальтовое покрытие ступеней, потом вдруг раздается жирный всплеск - и одним коптящим огнем становится меньше на Уступах молений: чаше посчастливилось угодить прямо в бадью с огненной водой. Где-то там, внизу, возникает легкая суета, но старейшие, тыча молодежь шестами в зады и ребра, восстанавливают порядок: действительно, скорее бы кончать, а чашу и завтра выудить можно. Неважно это. Все, все уже неважно. Одно только и осталось: дальний негасимый свет, в котором растворилась и белизна ее кожи, и голубой лоскут одеяния, и снежный блеск ее живых, доверчивых волос... Все это было дано ему полной мерой - на, смотри, пока не заслезятся глаза, пока не опустятся сами собой ресницы; но череда ночей, в которых он был обречен на бессильное созерцание, представлялась ему тогда лишь томительной мукой. Но сегодня все вдруг надломилось, понеслось, закрутилось быстрее и быстрее, словно в озерном омуте, откуда один выход - бездонная щель, в которую затягивает воду вместе со всем, что нечаянно заносит на середину озера; так же и с ним - ничего ему сейчас было не надобно, только бы глядеть и глядеть, и он так и глядел, словно этот голубой квадратик был для него не только единственным светом, но и единственным источником воздуха. Но время его пришло к концу, и тело, потерявшее способность чувствовать, не заметило чужих рук, вцепившихся в плечи и швырнувших осужденного прямо на мешки с чем-то мягким и упругим, точно обыкновенная, далеко не жертвенная трава; стремительно опрокидываясь, мелькнул перед глазами город с вечерними темнеющими садами, пепельно мерцающим колоколом вдали и сбегающей вниз пустынной дорогой, по которой так просто дойти от подножия Уступов до самого Обиталища... Все это исчезло, и осталось одно только небо, готовое почернеть, растворить в себе вечернее солнце, которое круглым голубым окошечком засветилось вверху, - как он раньше не замечал, что светятся они одинаково... Затрещала, загораясь, сухая трава, потянуло удушливой сладостью, послегрозовой луговой прелью... О чем он думает, Спящие Боги? Ведь это последний глоток воздуха, и осталось только повторять имя, как заклинание, как молитву, но он никогда не мог представить себе, каким же именем ее назвать, и сейчас готов был уже на любое, но это любое почему-то не приходило в голову, а наперекор всему думалось о чем-то нелепом, совсем ненужном в этот миг, - вот, например, о том, что на четком диске голубого, нездешним светом мерцающего вечернего солнца его обостренный взгляд четко различает черную точку. И как это прыгучая пчела смогла заскочить так высоко?.. Боги, мстительные, проклятые Спящие Боги, истинные или ложные, сделайте одно: прогоните эти мысли! Потому что осталось совсем немного, да какое там немного - ничего не осталось, а имя так и не найдено, не придумано... Тяжелые клубы травяного дыма навалились раньше, чем подступила боль, и забили горло и грудь, и с этим ненайденным, но готовым вот-вот открыться именем Инебел провалился в бездонную, точно омут, пустоту. 19 - Сирин заказала кассету с Симоне Мартини, Маргаритоне и еще кем-то там допотопным, - ворчливо проговорил Гамалей. - Недели так через две пришлют с базы. Только, я думаю, ни к чему. Они стояли посреди "дивана", вперившись в девственно чистый экранчик иллюстрационного проектора, - Гамалей в неизменной сенаторской тоге и сандалетах из крокодиловой кожи, обхвативший себя за плечи и гулко похлопывающий по собственным лопаткам, и Абоянцев с непримиримо выставленной вперед бородкой. - Я тоже полагаю - ни к чему. Мы настолько неспециалисты в живописи... - Да кабы и были ими, что теперь вернешь? У меня до сих пор такое чувство, словно это был один из наших... - М-да, - сказал Абоянцев. - Фактически так оно и есть - ведь он первый и, пожалуй, единственный, на чьей деятельности мы можем проследить влияние привнесенного фактора... - Ох, - у Гамалея опустились руки, и он даже проследил, как они покачиваются - волосатые, мускулистые, так ничего и не сделавшие... - И педант же вы все-таки, Салтан: привнесенный фактор! Да один наш Сэр Найджел, запущенный с надлежащей скоростью, раскидал бы там всю эту жреческую шушеру и выцарапал этого парня! И безо всяких там лазеров и десинторов, уверяю вас! - Я не педант, - Абоянцев еще выше вздернул свою бородку-лопаточку. - Я не педант, но и вы никогда не решились бы на подобную авантюру. Зачем же вы меня пригласили? Чтобы обсудить инструкции по контактам? Нет? Я рад, батенька. И могу обрадовать вас: педантом я все-таки стану. Когда мы все выйдем отсюда в город. "Как-нибудь потом!" - чуть было не крикнул Гамалей, но сдержался и вместо этого сказал: - Мы все? Разве вы не отправляете... Левандовскую? - И тут же мелькнуло: все рехнулись в этой полупрозрачной тюряге, и я в том числе, если вдруг язык не повернулся назвать Кшиську по имени. Бывшая лаборантка биосектора Левандовская... Абоянцев развернулся было, хмуря рыжевато-седые бровки - утечка информации, как и всякий непорядок на вверенной ему территории, раздражали его несказанно, но вдруг обмяк, махнул рукой и пробормотал: - Ах, да, вы ведь все уже знаете... Знали все, кроме самой Кшиси. Весть о том, что Большая Земля потребовала ее немедленного возвращения, облетела Колизей стремительно и непостижимо. Абоянцев не нашелся, как возразить, да и кто возразил бы в сложившейся ситуации? Не возразив, он решил и не откладывать - сообщить ей об этом после ужина, отправить ночью, как только сядет луна. - Так вы, значит, в курсе, - севшим голосом повторил Абоянцев и вдруг снова выпрямился, словно какое-то решение выкристаллизовалось у него не в мозгу, а в позвоночнике. - Ну, раз вы все в курсе и, естественно, в миноре, тогда так: завтра с десяти ноль-ноль я той властью, которая дана мне на случай чрезвычайных обстоятельств, объявляю досрочный переход на вторую ступень нашей экспедиционной программы: прозрачность стены обеспечивается с двух сторон. Начинаем вживаться в обстановку города. Выход за стену, естественно, произойдет тоже ранее намеченного срока. - Он перевел дух, и Гамалей подумал, что так волноваться он не будет, наверное, и тогда, когда сообщит все это остальным экспедиционникам. - И не говорите Кристине - об этом пусть она не знает... Оба они вскинули головы и посмотрели друг на друга - странная мысль пришла одновременно на ум обоим: - А вообще, знает ли она?.. Они ошеломленно смотрели друг на друга. А действительно, никто с Кшисей на эту тему не говорил, да и не мог говорить, неприкосновенность личности - самое святое дело даже в супердальних экспедициях. Разве кто попросту, по-женски удостоился девичьей откровенности? Тоже некому. По условию, заданному еще на Большой Земле, они являли собой пестрейший конгломерат тщательно хранимых индивидуальностей, и ни восточная принцесса Сирин, ни душечка-дурнушечка Мария Поликарповна, ни вяленая рыба Аделаида в наперсницы Кшисе явно не проходили. Скорее уж она могла поделиться с кем-нибудь из мальчишек, но с кем? Гамалей нахмурился, припоминая... Нет. Все последнее время мужское население извелось в бессильных попытках найти проклятущую "формулу контакта", а белейшая Кристина плавала средь них, как шаровая молния в толпе, готовая то ли взорваться, то ли бесшумно кануть в антимир - от нее и шарахались соответственно. Нет, и с мальчишками она не говорила. Тем более... Тем более, что кто-то из них и был... А ведь странно, она вся светится от счастья, но она одна. Если бы не сообщение Аделаиды, то он мог бы поклясться, что интуиция эпикурейца усматривает здесь крамолу платонической любви. - Черт-те что, - растерянно пробормотал он, - а ведь и вправду, может, она и не догадывается... - Да нет, нет, - замахал руками Абоянцев, - как это - не догадывается? Так не бывает. - Бывает... Бывает, Салтан. Жизнь, понимаете ли, такая стервозная штука, что пока чешешься - быть или не быть, допускать или не допускать - она, милая, уже это самое допустила. Ты тут словоблудствуешь, а это самое уже существует себе потихоньку... И хорошо, если только потихоньку. Это я не только в отношении нашей Кшиси, это я в самом широком смысле. - Сенатор Гамалей, - проговорил Абоянцев не без сарказма, косясь на его тогу, - в последнее время ваша риторика становится, я бы сказал, все более патетической и аксиоматичной. Вы не замечали? Однако вернемся к исходной точке. Вы мне хотели что-то продемонстрировать, не так ли? - А, - сказал Гамалей, - аппетит пропал. - А все-таки? Гамалей посмотрел на свои ноги, задумчиво пошевелил большими пальцами, высовывающимися из сандалий. Кажется, в античные времена такой жест считался верхом неприличия. Все равно что ношение штанов. Да, кстати о штанах... Он откинул край тоги и принялся рыться в необъятных карманах своих домотканых штанов. Штаны, как и тога, были сенаторские: с красной каймой. Нашарил наконец плоскую коробочку микропроектора, расправил ремешок и медленно, словно камень, повесил на грудь. Действительно, кто тянул его за язык? На кой ляд понадобилось ему звать на эту панихиду Абоянцева? - Я, собственно говоря, ничего не хотел демонстрировать. Демонстрация - это не то слово. Не демонстрация. Реквием. По тому художнику, которого вчера... Одним словом, не спрашивайте ни о чем, Салтан, и смотрите. Этот реквием - не музыка. Но это все-таки была музыка. Вернее - и музыка тоже. Абоянцев услышал ее не сразу, поначалу он только следил за возникновением каких-то странных, ни на что не похожих и главное - никогда не виденных им картин. Он не знал этого художника, не мог даже приблизительно угадать век и страну. Может быть, это был и вовсе не землянин? Но нет, на картинах была Земля, но только сказочная, словно снящаяся... И безлюдная. Может быть, щемящая печаль удивительных этих картин и крылась в обесчеловеченности мира, сотканного не столько из материи, сколько из осязаемого, весомого света; а может, Гамалей выбирал по памяти только те полотна, на которых сумеречными вереницами змеились похоронные процессии одинаково безутешных людей и кипарисов, где черные крылья не то траурных знамен, не то падающих ниц деревьев казались иллюстрацией к исступленным строкам Лорки, где цепкий мышастый демон угнездился в расщелине между готовыми беззвучно рухнуть зиккуратами, где бессильные помочь теплые женские руки баюкали невидимых рыбаков вместе с их игрушечными лодчонками, и на дне морском сохранявшими трогательную стойкость неопущенных, словно флаг, парусов... Музыка родилась незаметно, и смена картин не прерывала ее звучания, а наоборот, неразрывно переплеталась с ее ритмом - взлеты трассирующих ночных огней, слагающихся в знак зодиака, змеящееся ниспадение жертвенного дыма, нежное тремоло одуванчика и свистящий полет царственного ужа... И вдруг - вечерняя, удивительно реальная долина. Она не принадлежала, не могла принадлежать всему этому миру грез, но музыка продолжала звучать, властно и безошибочно признавая своими и стылую синь заречного леса, и красноватые плеши обнаженной земли, и убогие рукотворные квадратики зеленеющего жнивья. - Что это? - невольно вырвалось у Абоянцева. - А это, собственно, и есть Райгардас. - Не понял, - сказал начальник экспедиции начальническим тоном. - Это - город, опустившийся под землю. Не видите? Абоянцев ничего не сказал, но его "не вижу" повисло в воздухе гораздо реальнее, чем сам Райгардас. - М-да, - Гамалей вздохнул. - Тогда вы - первый. - Не понял, - еще раз повторил Абоянцев, агрессивно выставляя вперед свою бороденку. - Видите ли, в этой картине каждый видит свой город. Свой собственный Райгардас. Ничто не может исчезнуть бесследно, ибо над этим местом будет всегда мерещиться нечто... Образ какой-то. Вы первый, кто не увидел ничего. Абоянцев медленно опускал голову, пока лопаточка бороды не легла на домотканое рядно его рубахи. Раскосые татарские глаза его сузились еще больше, затененные бесчисленными старческими морщинками, и было видно, что изо всех сил он старается не допустить Гамалея в неодолимую грусть своих мыслей. Но Гамалей был неисправим. - Ага, - изрек он громогласно, со вкусом. - Увидали, слава те, господи, как говорит порой наша Макася. - Как вы безжалостны, Ян, - совершенно ровным голосом, не позволяя себе ни горечи, ни досады, проговорил Абоянцев. - Вы, как мальчишка, даже не представляете себе, насколько страшно иногда понять, что каждый человек - это маленький... как его? - Райгардас, - ошеломленно подсказал Гамалей. Не ждал он такого откровения. - Я припоминаю, вы рассказывали как-то, что этот город опустился под землю под звон колоколов, в пасхальную ночь... Мы, пожилые люди, как-то свыкаемся с этой собственной пасхальной ночью. Перебарываем мысль о ней. Каждый справляется с этим в одиночку, и я не слышал, чтобы об этом говорили. Каждый справляется с этим... Но иногда какой-нибудь юнец - а вы мне сейчас представляетесь сущим юнцом, вы уж простите мне, Ян, - бьет вот так, неожиданно... И тогда захлебываешься. И несколько секунд необходимо, чтобы перевести дыхание. А на тебя еще глазеют. - Простите меня, Салтан. - Гамалей и вправду чувствовал себя зарвавшимся мальчишкой, и этот возврат к юности отнюдь не переполнял его восторгом. - Я действительно думал о другом. Я тоже вижу свой Райгардас. Но это... наш Колизей. Мы ведь тоже уйдем отсюда, уйдем рано или поздно, и расчистим это место, и засеем кемитской травой. И достаточно будет смениться двум поколениям, как каждый из кемитов будет видеть над этим лугом свой собственный Райгардас, и он все менее и менее будет похож на настоящий. - И это тоже, Ян. Может быть, я проживу еще долго, но другого Колизея, или, если вам угодно, Райгардаса, у меня уже не будет. Я ведь тоже унесу на Землю образ, воспоминание. В сущности, мы уже сделали свое дело - мы передали кемитам тот объем информации, который когда-нибудь нарушит их социостазис. Мы сделали свое дело. - Воздействие должно быть минимальным, - невесело процитировал Гамалей. - Это всего лишь первый пункт первого параграфа, к нам не применимый. Память - это чудовищно огромное воздействие. Только никто об этом не говорит вслух. Во избежание дискуссий с Большой Землей. Но и там это понимают. Мы оставим Та-Кемту неистребимый, неиспепелимый образ нашего... я чуть было не сказал - моего Райгардаса. Гамалей тем временем подошел к балюстраде и, опершись на широкие перила, принялся рассеянно глядеть вниз. Утром прошел нечастый здешний дождичек, и теперь, когда солнце наконец приблизилось к зениту и заполнило своим жаром все пространство, ограниченное стеной, стало душно, как в оранжерее. Хорошо видимый пар подымался снизу, и в этом пару разморенные биологи сновали от птичника к сараям и обратно, в безнадежном стремлении хоть чему-нибудь научить упрямых кемитов. И каждый, наверное, вот так же, как старик Салтан, думал: мой Та-Кемт, мой Колизей. МОЙ. А ведь по сути к рождению Колизея непосредственное отношение имел один Гамалей. Тогда в проектной группе, кроме него, значился и Петя Сунгуров, космический врач, поседевший на злополучном "Щелкунчике", и механик-водитель Краузе, уже двадцать лет как ушедший из космоса и задумавший было туда вернуться, и педант Кокоро, наследственный лингвист, и радиобог Кантемир... Пока проект утрясали да обсасывали, они все как-то позволили себя вытеснить - в группе Колизея начала стремительно плодиться перспективная молодежь. Что же, это справедливо, когда контакт рассчитывается на десятки лет. Но справедливости этой ради можно было бы Гамалея, непосредственно "рожавшего" Колизей, сделать начальником экспедиции. Но вот тут-то и решили обойтись без риска - нежданно-негаданно утвердили Абоянцева. Он-де "гений осторожности". То-то юная пылкость и зрелая предусмотрительность прямо-таки раздирают атмосферу их дымчатого колодца, аки рак и щука. И никто этого не чувствует острее, нежели Гамалей, ибо он не стар и не млад, не медлителен и не порывист, и с позиции этой золотой середины, как с дубового пня, видит все, что творится на их разогретом, дымящемся пятачке, с какой-то спокойной, вдумчивой обостренностью. Вот и сегодня он всем нутром чувствовал, что родства душ не получится, и поэтому заставил себя оттолкнуться от перил и проговорить подчеркнуто деловым тоном: - Однако, Салтан Абдикович, мои грядки меня ждут. Прополка. - А, - сказал Абоянцев, махнув сухонькой ладошкой, - какая там прополка, голубчик! Сегодня же все будут целый день валять дурака, поглядывая на солнышко. У всех на уме одно: завтра! Как будто завтра начнется новая жизнь... Молодец, старик, унюхал! И все-таки надо идти. - Да и вы меня совсем заморочили со своими картинками, голубчик, - продолжал Абоянцев с деланной ворчливостью. - Как будто бы ничего особенного - облака там, травка, берега отнюдь не кисельные... А все внутри переворачивает. Не искусствоведческая терминология, правда? Но я думаю, искусствоведы с этим мастером тоже намучились. Он ведь ни в какие ворота не лезет. И знаете, какое ощущение у меня? Что это не ЕГО манера рисовать, а так принято в том мире, который он видит и пишет... "Ай да старик! - подумал Гамалей. - Ай да мудрец". И не удержался от маленькой провокации: - Но ведь в этом мире он одинок... Мир-то безлюден. Тени, призраки, мифические да сказочные фигуры - и ни одного человека... почти. - Да? - почему-то не поверил Абоянцев. - А ну-ка, покажите еще. Да не переживайте, завтра, посмотрите, на всех нахлынет такой энтузиазм - всю работу наверстаете. Давайте, давайте. И Гамалей дал. Жертвенный огонь, заключенный в самом сердце мира, сменял восстающую из ночных васильков Деву; царственный полет изумрудного ужа опережал круговорот новорожденной Галактики, и лиловато-серая череда отпущенных судьбою дней змеилась от теплых холмов родной земли, так легко покидаемых в юности, до снежных недосягаемых вершин, так и остающихся впереди в смертный, последний, час, когда только идти бы да идти, и, как в детстве, манит дорога, и, как в юности, две звезды, две любви сияют над головой - первая и последняя... - Это - все? - придирчиво спросил Абоянцев. Конечно, это было не все. Далеко не все. Даже не все самое любимое. - Нет, естественно, - ворчливо отозвался Гамалей. - Я выбираю по настроению. Настроение у него было не из лучших. Во-первых, вчерашнее зрелище вообще никогда не забудется, такое уж на всю жизнь, как неизбывный ночной кошмар. А во-вторых, попытка устроить себе светлый реквием тоже не удалась, и тут уж он целиком и полностью был виноват сам. Смотреть старые, любимые с детства картины надо было в одиночку. Или уж с кем-то другим, но только не с Салтаном. Странный человек этот Салтан: все время ждешь от него какой-то старческой нелепости, неуместной сухости, неприятия того, что тебе издавна дорого. Ждешь, а он, как на грех, все понимает правильно, и угадывает твои мысли, и становится более чутким, чем ты сам, - и все это раздражает больше, чем обыкновенная неконтактность или внутренняя черствость. Ну а с кем все-таки ты хотел бы сейчас стоять перед этими картинами, перед их светлой сказочной чередой? Он знал, с кем. Только не признавался даже себе самому. Ах, как нелепо, неожиданно выходит все в жизни... - Скажите, Ян, а у вас есть какое-то объяснение этой м-м... обесчеловеченности такого м-м... вполне привлекательного мира? - Этот вполне привлекательный мир слишком хорош для человека, - с подчеркнутой сухостью проговорил Гамалей, - он для того и создан таким, этот мир, чтобы показать людям, какого совершенства нужно достигнуть, чтобы получить право войти в него. Гамалей ожидал, что Абоянцев хоть тут попытается возразить ему, но тот только кивал - вернее, монотонно покачивал головой, как тибетский божок. - Святая простота утопистов всех времен, - тихонько, как бы про себя, отозвался старый ученый, - до чего же она наивна, и до чего она притягательна! Нарисовать совершенный мир и непоколебимо верить в то, что люди потянутся к нему, как... Он запнулся, подыскивая не слишком банальное сравнение. "Ладно, - подумал Гамалей. - Ладно. Отдадим ему и самое любимое. Все равно он уже до всего сам допер. Могучий старик! Отдадим ему и "Сказку королевны" - все равно лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать". - Вот так, - сказал он, нажимая привычную комбинацию цифр. И тотчас же на экране возникла вершина солнечной горы, где в теплом безветрии затаилось туманное, чуть мерцающее Неведомое, прикинувшееся огромным одуванчиком. И, такое же слабое и беззащитное, как сам одуванчик, тянуло к нему ручонки несмышленое человеческое дитя, и было бы нестерпимо страшно за них обоих, если бы неусыпно и зорко не хранила бы их под своим исполинским крылом такая недобрая на первый взгляд страж-птица. - М-да, - задумчиво проговорил Абоянцев, - но и это не человек. Это - человечество. - Но, увы, не человечество Та-Кемта, - вздохнул Гамалей, с сожалением разглядывая рахитичное чадо. - А тем не менее этот одуванчик, как его условно называют, - это все-таки наш Колизей. Каким он видится с приличного расстояния. А мы, как это ни парадоксально, - столь привлекательные для вашего сердца утописты, ибо мы все без исключения веруем в то, что кемиты поглядят на нас годик-другой, да и потянутся создавать у себя под собственным носом лучший мир. По образу и подобию нашего. - Почему же парадокс? В это веруют и на Большой Земле, насколько мне известно. Иначе не затевали бы всей экспедиции. Мы действительно утописты, но утописты нового уровня, ибо мы не описываем оптимальные миры, а создаем их, а главное, вернувшись к утопизму, который, как мне представляется, неотделим от истинно интеллигентного мировоззрения, мы очистились от скверны, которая поглотила человечество Земли на протяжении трех решительнейших веков ее истории: я имею в виду девятнадцатый, двадцатый, да и почти весь двадцать первый. - Знаю я эту скверну, - без особого восторга отозвался Гамалей. - Скверна скоропалительности, нерасчетливости, ненаблюдательности. Вернее, все это в обратном порядке. - Именно, голубчик, и-мен-но! Ибо ничего нет страшнее психики человека, на которого давит страх: успеть, только бы успеть - нажать спусковой крючок, пулеметную гашетку, пусковую кнопку. И обязательно - первым! В чем и состояла проблема выживаемости. Да что далеко ходить - вы сами только что, четверть часа назад, показывали мне подобного супермена, эдакого стрельца-удальца. Между прочим, он метил именно в эту страж-птицу. И в случае точного попадания обеспечивал себе небывалый трофей, а нашему условному чаду - или человечеству на самой заре - абсолютную незащищенность. Вот вам и прелесть истинно мужской стремительности - вскинул лук, натянул тетиву... Кстати, ваш мастер определенно симпатизировал своему герою. Еще бы! Начало двадцатого, героического века, века бешеных скоростей, молниеносных решений... - Вы, как всегда, правы, - констатировал Гамалей. Как всегда - абсолютно и омерзительно. И в последнем случае, насчет стрельца - с точностью до наоборот. А не улететь ли отсюда ко всем чертям, спящим и жующим, земным и кемитским, не улететь ли вместе с Кшиськой? Вот так, молниеносно и скоропалительно? Ведь чует сердце - понадобится ей, бедолаге, чтобы рядом в нужный момент оказался кто-то свой. Пусть не друг - с такой не очень-то подружишься! - а просто свой, оттуда, из Райгардаса... И опять вздохнул - который уже раз за этот день. Никуда он не полетит, это он знал прекрасно. Он останется, а вот ее уже здесь не будет. Он вспомнил ее счастливые до обалдения глаза и шумно, со всхлипом вдохнул в себя стоячий воздух аквариума. 20 Первым в сознание проник запах - смешанный запах тины и ладана. Затем - звук: часто и дробно капало. Воздух был густым, как в пещерах, справа тянуло теплом, как от жаровни. Инебел тихонько - не из осторожности, а от боли - шевельнул ресницами. Тусклый огненный ком факела маячил где-то возле уголка правого глаза. Странно, обычно и сквозь сомкнутые веки он угадывал свет. А вот желтоватое пятно, совсем тусклое, - это лицо. Женское лицо. Лицо маленькой Вью. Она сидит на корточках слева от него и, наклонившись так низко, что он иногда чувствует на своей коже ее дыхание, разглядывает его тело. Пристально, недоуменно. Вот подняла руку и легко коснулась его колена - сразу защипало, видно, на коже ссадина. Она живо обернулась куда-то в темноту - смочила руку, теперь колену прохладно и не так саднит. По ее позе, по ее спокойствию нетрудно догадаться, что сидит она здесь уже давно. Огонь факела колыхнулся - из" глубины подземелья пахнуло влажным воздухом, словно кто-то вытолкнул его перед собой, и бледная тощая тень бесшумно родилась прямо из мрака, проковыляла, тяжело качая полными ведрами, несколько шагов и так же необъяснимо исчезла в темноте. Еще и призрак-водонос! Не слишком ли это нелепо для послесмертного сна, который должен быть покоен и благостен? Мало Вью, мало водоноса. Черные, в передниках до пят, фигуры выплыли сзади, и Вью метнулась к факелу - схватила его и отвела в сторону, почти прижав к влажной стене. Пламя затрещало, капельки гнилостной сырости, улетучиваясь, окружили огонь клубочком далеко не благовонного пара. Тени, прижимая к животам увесистые и совсем не призрачные горшки, прикрытые глиняными -крышками, - совсем недавно лепил их Арун! - прошествовали так плавно, словно от пролитой капли того, что было в толстостенной посуде, зависела судьба города. И канули в ту же темень, что поглотила водоноса. Вью вернула факел на прежнее место, воткнув его в кучу песка, на которой лежал Инебел, потом набрала откуда-то полные пригоршни воды и плеснула юноше в лицо. Черные фигуры снова возникли из темноты, оставив где-то свою тяжкую, тщательно береженную ношу. Первый прошелестел мимо и исчез за спиной, двое других подошли к песчаному ложу и остановились возле Вью. Сквозь почти сомкнутые ресницы Инебел увидел, как она робко подвинулась на коленях к тому, что был пониже и шире в плечах, и, обняв его ноги, прижалась к ним щекой. - Ладная жена у тебя, Чапесп, - проскрипел глуховатый голос, удивительно напоминавший старейшего жреца, - в поучении прилежна, в заботах проворна, к мужу льстива. Нет, давно говорю: чаще надо молодых здоровеньких хамочек к нам, в Закрытый Дом, брать. Мужского полу младенцы - это уже другое дело, их на собственных худородков приходится менять, пока глаза не прорезались. Чтоб достойного Неусыпного вырастить - ох как долго учить надобно, да и то все чаще вырастает срам ленивый... Инебел лежал на крупном колючем песке, впивавшемся в тело, и сверху на него сыпалась труха монотонных скрипучих слов. Это, наверное, будет продолжаться бесконечно, и так же бесконечно будет длиться его оцепенение. Сознание того, что он, вопреки всему, еще жив, нисколько не обрадовало юношу. Жизнь его больше не принадлежала ему самому, она была ограничена со всех сторон, словно налита в узкий сосуд, и повиновение, на которое он был теперь обречен, вряд ли было лучше смерти. С того момента, когда к нему пришло это самое ощущение непоправимости собственной вины, воля покинула его. Вина - но вот только в чем? Если бы он знал! ЧЕГО-ТО он не понял, на ЧТО-ТО не решился, ЧТО-ТО упустил. Когда? В какой момент? Может быть, продолжение жизни ему и отпущено только для того, чтобы в темноте этого подземелья понять, что именно было его ошибкой? Но ведь исправить что-то будет невозможно, и эти бесконечные мысли будут для него еще злейшей казнью, чем та, через которую он прошел на вершине черной пирамиды. А сквозь завесу безразличия все-таки доходили, просачивались скрипучие словеса одного из Неусыпных - раньше горло бы перехватило от трепета, а теперь все равно... - ...Рабы суть недоумершие тела, и живо в них одно повиновение, но отнюдь не желание. Когда он пил-то отвар смирения? - живо обернулся он к тому, что пониже. - Вечор на закате? Частенько святожарить стали, память не удерживает... Второй что-то промычал в ответ - интонации были утвердительны, но вместо слов - одно мычание. Немой, худородок - ив Закрытом Доме? Выходит, так. И ему-то отдали в жены ласковую, тихую Вью? И это, выходит, так. Неусыпный между тем шевелил пальцами, подсчитывал, бормоча: - Ночь да полдня... Еще полдня, ночь да день. Выходит, кормить сегодня его не надобно, да и не до того будет. А коли жив останется, утром снеси ему объедков, а отвар смиренный дай завтра к вечеру. Сегодня же воли в нем нет, смысла - и подавно. Ну, учись, дочь прилежная, как рабами повелевать. Вели ему встать и воду носить - в сердце гнева божьего должно вспыхнуть пламя, какого не знали ни земля, ни небеса. А пламя воды опасается, ох как опасается! Увидит воду - испугается из горшков вылезать, силу свою оказывать! Так что гони раба нового воду носить, поспешать... Вью послушно выпрямилась, опустила руки, смущенно приглаживая юбку. - Раб, встань! - звонко выкрикнула она, и голос заметался по лабиринтам подземелья, затихая вдали, в узких коридорах. Это - ему. Рабу. Такова воля грозных Спящих Богов, которых он тщился обмануть, которыми он осмелился пренебречь. Он оттолкнулся лопатками от слежавшегося песка, сел и так же стремительно поднялся, выпрямляясь... и тут же со всего размаха ударился головой о низко нависающий свод потолка. Голову расколола ярко-зеленая молния, и, застонав, Инебел повалился на песок. Издалека, сквозь пелену боли, доносилось какое-то невнятное помекиванье - наверное, так смеялся немой. - Сегодня великий день, день возмездия, сочтения и воздаяния... хе-хе... грех злобствовать в такой день, - доносилась издалека, как бред, бормочущая скороговорка, - и я не сержусь на тебя, дочь Закрытого Дома, что ты нерадиво блюдешь имущество Богов, кое и есть рабы подземные. Но раб зело нескладен и велик непомерно. Негоже его в пещеру возмездия божьего допускать. Горшки огнеродные перевернет, да и свод может обрушить, даром он наспех воздвигнут... Немой снова замычал, по пещере запрыгали тени - он что-то объяснял жестами. Старейший понял прекрасно - видно, привык. - И то верно. Так принеси еще пару ведер, Чапесп. Немой кивнул, по-хозяйски погладил Вью по плечу, исчез в темноте. Старейший проводил его взглядом и наклонился к молодой женщине. - Великий день, небывалый день, - бормотал он, елозя старческими пальцами по ее спине. Вью стояла, словно окаменев, не смела возразить. - Надень шестнадцать пестрых юбок, дочь моя, отягчи свои щиколотки бубенчиками, лицо скрой маской звериной, ибо во всей красе и мощи выйдем мы под вечернее небо, когда свершится мщение Спящих Богов! Мы будем петь старинные гимны и плясать на углях, которые останутся после того, как священное пламя поглотит наконец обиталище нечестивых чужаков, смущающих город! Выше гор станет пламя, громче рыка горы огненной прогремит глас божий! Ибо черна тайна пращуров, дающая власть над гремучим огнем! Встает голубое солнце, отмеряя последний срок, и... впрочем, дочь моя, я увлекся. Праздновать будем попозже. А сейчас придержи-ка факел, а то, не ровен час, громыхнем вместо чужаков прожорливых... И снова мимо них, словно не касаясь песчаного дна пещеры, проплыли зловещие носильщики закрытых сосудов. И снова растворились они в темноте правого подземного хода, неслышные, ощутимые лишь по дуновению воздуха, увлекаемого их одеждами, но теперь оттуда, где они исчезли, донесся неясный гул - словно глухое ворчанье. Люди? Если - да, то их там много... Инебел вжался в песок, напрягая мускулы, приводя их в боевую готовность. Очнувшись, он был безвольным рабом, послушным воле карающих Богов. А сейчас это был даже не человек - зверь, готовый в подходящий момент прыгнуть, перегрызть горло, закидать песком и снова притаиться, прикинуться полутрупом, скованным дурманом питья. Потому что по немногим словам он догадался, что сейчас жрецы замышляли что-то против сказочного, беззащитного Дома Нездешних. И ни единого мига сомнений не было у него в том, что он не вооружен ни знаниями, ни тайнами и потому обречен в первую очередь. Он просто ждал своего момента, и в теле стремительно копились ненужные до той поры силы, и обострившийся слух выбирал цепко и безошибочно те крупицы сведений, которые поведут его в той страшной драке, которая предстоит ему одному против всего Храмовища. Возле его лица глухо стукнули плетеные, обмазанные глиной ведра. Неусыпный потоптался, разминая ноги, потом точным тупым ударом пнул Инебела прямо под ребра. Юноша задохнулся, но догадался сдержаться - не вскрикнул. Только пальцы судорожно сжались, захватывая песок. И не только песок... Под правой ладонью прощупался длинный сплющенный брус. Камень? Глина? Гораздо холоднее того и другого. Память не подсказывала ничего подобного. Один край заострен - если сжать сильнее, то пожалуй разрежет и кожу на ладони; другой - зазубрен, словно распрямленная челюсть лесной собаки. Силой мысли он мог остановить одного жреца... сейчас, озлобясь и собрав всю эту злость в тугой узел - пожалуй, и двух. Такой зазубренной штукой он уложит десятерых. Но еще не сейчас. Старик болтлив - если подождать немного, то даром выложит все то, что предстояло вызнать Инебелу за немногие часы, оставшиеся до неведомого пока "гнева божьего". Однако старик в присутствии Чапеспа был не расположен словоблудствовать с новоиспеченной жрицей. Он еще раз, уже не целясь, поддал по лежащему телу бывшего маляра и скороговоркой проговорил: - Раб нескладный, не моги подымать голову и в подземелье ходи окоротясь, аки ящер четырехлапый. Путь твой будет от развилки ходов влево, до колодца. Приняв полные ведра, опорожняй их и заменяй пустыми. В правый ход, что бережен должен быть по сыпучести хлипкой, не суйся - зарубят. Ну, пошел. Инебел схватил ведра за плетеные дужки, пополз к развилке. Что они, все втроем тут торчать намерены? Немой снова что-то промычал. Похоже, соображал он тут лучше других и был наиболее опасен - как бы не заметил чего... Но тут из правого хода вынырнул согбенный раб с полузакрытыми глазами - двигался, как не проснувшийся. Инебел принял у него ведра и неуверенно ступил в темную щель левого коридора. Колодец. Где же он? А если прямо под ногами? Темно. Еще провалишься, и тогда гадай - звать на помощь или нет? Похоже, рабы тут безгласны. Вода плескала ему на ноги, и он не знал, виден ли он еще тем, что остались позади. Оглянуться боялся. Ход вдруг расширился и посветлел. Это не было убогое желтоватое пламя смоленой головни - голубой призрачный свет сеялся сверху, серебря плитняковые стены, по которым, журча, сбегала вода. Свет пробивался сверху, и прямо под светоносным колодцем чернело жерло провала. Вода, змеившаяся по стенам, гулко падала вниз. Инебел слил ведра, по шуму понял: глубоко. Поднял голову - сиреневатое вечернее небо было затянуто сеткой каких-то паутинных вьюнков. Он приподнялся на цыпочки, опираясь на изрезанную уступами стену, дотянулся до свисающих стебельков. Дернул - влажная зелень потрясла ощущением чего-то живого, земного, несовместимого с этой могильной чернотой. - Заснул, раб? - донесся далекий зудящий голосок. Он бросился назад, уже не опасаясь провалов и колодцев. Завидев маяту факела, согнулся, спрятал глаза. - Бегай проворней, раб! - подражая визгливым интонациям старейшего, прикрикнула Вью. Девочка входила во вкус. - Погоняй, погоняй, - проскрипел старейший. - Загнать не бойся - когда свершится воля Всеблагоспящих, лишние руки больше не понадобятся. Ну, десяток-другой, чтоб мешки ворочать, не более... Инебел по-прежнему не подымал глаз, но в узенькие щелочки между ресницами вдруг увидел остроконечный листок - в собственной руке! Согнулся в три погибели, схватил ведра, уже дожидавшиеся своей очереди, кинулся по коридору. За спиной услышал старческий смешок: - Проворен! Даром послушания наделен, да уж больно нескладен, несуразен для подземелий. Так что... Юноша подбежал к колодцу, выплеснул воду. Следом за водой осторожно стряхнул с ладони зеленую веточку. Она плавно, точно нехотя нырнула в провал колодца. И тотчас же в черной глубине что-то страшно и хищно плеснуло, словно громадная рыба выпрыгнула из воды навстречу добыче. Инебел отшатнулся от края. - Ра-аб! Проворней! Разошлась Вью. Перед новыми хозяевами выслуживается, чтоб их обоих в этот колодец унесло! Когда ж они уберутся? Ему повезло, да как - ушли оба жреца, но Вью... она здесь так недавно - что она может знать? Он обменял пустые ведра на полные, дождался, пока его напарник исчезнет в низком лазе, и взмахнув руками, свалился ничком, - внимательный глаз заметил бы, как сложилось при падении тело: словно согнутая ветвь, готовая распрямиться. Но Вью была невнимательна и до забавного высокомерна, вот только если бы Инебел расположен был сейчас забавляться... Она подбежала к нему, затопталась на месте, примериваясь, - вспоминала, как это ладно получилось у Неусыпного, когда он привычно поддал рабу прямохонько под ребро. Вью не раз попадало от братьев, злобная была семейка, не случалось дня, чтобы на ком-нибудь не срывали тягучей злобы, копящейся целое утро за утомительно-нудным тканьем. Так что по собственным ребрышкам помнила - несладко это, когда в самый бочок. Скорчившееся у ее ног тело было недвижно, значит, правду говорят жрецы, что раб - это недоумерший. Может, он и боли не чует? Она нашла-таки место, куда бить, саданула как следует - удовольствия никакого, только косточки на пальцах заныли от удара. И не потому, что было велено, - за всю муку ожидания еще там, в семье, за весь страх потерять то, что здесь. - Встань, раб! Инебел ждал этого, вскочил, но на сей раз осторожно, чтобы поберечь свою голову, и успел - зажал девушке рот, так что она не успела даже вскрикнуть. Он ждал, что она начнет сопротивляться, по меньшей мере вгрызется в руку, зажимающую ей рот, но она обвисла покорно и безропотно - видно, не научили еще, что делать, когда рабы бунтуют. А может, он - первый, который вздумал бунтовать? Остальных опаивали до состояния гада, промерзшего зябкой ночью, когда тот ни лапами, ни хвостом шевельнуть не может, пока солнышко утреннее от бесчувствия его не отогреет. А он уберегся... вчера. Да неужели - вчера? Вечно было это дымное, угарное подземелье... Он понес девушку в свой подземный лаз. Мимоходом двинул ногой по ведрам - те перевернулись, вода зажурчала, не желая впитываться в крупный песок. Ничего, тот, другой раб - настоящий, бессмысленный. Он ничего не разберет. Он тащил нетяжелое послушное тело, и в темноте узкой щели странные воспоминания непрошенно подступили и разом переполнили его. Вот так он приподнял... Ее. Ах вы, Боги Спящие, имени-то он так и не придумал! Просто - Она. И Она лежала на его руках - уже тогда, после, когда он почему-то вдруг придумал, что ему нужно скрыться, бежать, не испугать Ее... Она была легкой - нет, не такой, как эта, - Она была такой невесомой, словно внутри нее спрятался серебряный воздушный пузырек, подымающийся порой с озерного дна... Она была безучастной, так и не отворившейся навстречу ему до конца, и только живые ее волосы доверчиво льнули к его рукам... Он присел возле колодца, опустив Вью на мокрый пол. Внизу, в смрадной глубине, кто-то заплескался меленько-меленько, словно плавничком нетерпеливо забил по поверхности воды. Инебел осторожно отнял ладонь, которой зажимал губы. Вью всхлипнула, но не закричала. - Из чего вырастет огонь божьего гнева? - торопливо, дыша ей прямо в похолодевшее лицо, проговорил Инебел. - Я не была там... гнев божий гнушается женских ног, и ступать далее развилки мне не дозволено. - Сколько там жрецов? - Ой, пять раз по двум рукам, а то и поболее... Она судорожно всхлипывала - от усердия, чтобы ничего не перепутать. - Теперь скажи, как сделать, чтобы этот божий огонь не смог разгореться? - Ой, Инебел, как можно - теперь и Верховный Всемогущий Восгисп над тем не властен. Одни Боги! - Так, - сказал он и снова зажал ей рот, оглядываясь по сторонам. Кругом ничего не было, кроме песка и камня, пришлось сорвать с нее одну из юбок. Рванул пополам кусок драгоценной клетчатой ткани с блестящими вплетениями осочьей травы, одним лоскутом стянул руки, другой пошел на то, чтобы заткнуть рот. И ловко как получилось, словно весь свой век только этим и занимался... Отпихнул девушку от края колодца, чтобы ненароком не сползла туда, елозя. Бесшумно кинулся обратно - полные ведра уже ждали его, он их опорожнил прямо в правый низкий лаз. Оттуда явственно доносился сдержанный говор - словно торопили друг друга... Кинулся к куче песка, разгреб верхний слой - вот оно: запретная чужая рука, совсем как у нездешних. Плоская, с зазубринами... Не глина, не дерево, не раковина, и откуда такое - неведомо, сейчас из этой блестящей холодной штуки всего пять-шесть "нечестивцев", да и то в самых близких к храму домах. Рванул странную вещь - тяжелая. А ведь такой чужой рукой и жрецов раскидать - плевое дело. А вот и один - легок на помине! Инебел не успел как следует разглядеть выметнувшуюся на свет фигуру, как руки его сами собой вскинули странное орудие над головой и с размаху опустили небывалую тяжесть на плечо вбежавшему. Литое зазубренное лезвие непривычно потянуло его за собой вверх, затем вперед и вниз, и Инебел, не удержавшись, ткнулся лицом прямо в рассеченное тело. Он с омерзением прянул в сторону, и тут перед ним возникли еще одни тощие ноги и пара ведер. Он вскинул голову, ужасаясь только тому, что снизу размахнуться уже не удастся, а вскочить он не успеет, ударят ведром. Но на черном, как храмовые ступени, едва различимом в сумраке лице жутко, как бельма,, светились белки полузакатившихся глаз, и Инебел, переведя дух, дернул к себе одно из ведер и, наклонив, вылил всю воду себе на голову. Тощие ноги потоптались, пока он опорожнял и второе ведро, затем закачались несгибающиеся руки, нашаривая дужки, и водонос исчез. Лежащего тела он так и не заметил. Юноша оттащил мягкий куль к дыре колодца и, не задумавшись - не жив ли еще? - столкнул вниз по склизкому краю. Снизу плеснуло, да так, что пол под ногами дрогнул - исполинские подводные гады рвали добычу, а может быть, и друг друга. Пока плеск не утих, Инебел стоял над колодцем в каком-то оцепенении. Вот он убил. Мало того, убил страшно: чужой рукой. И не кого-нибудь - жреца. Раньше просидел бы от одного солнца до другого, ужасаясь содеянному. Раньше. Нет больше этого "раньше". Он прошел через смерть, и Боги - какие вот только, не разберешь, - вынули из него большую часть души. Остался твердый комочек, способный не на размышления, а только на действия. Вот он и действовал - убивал. Как это просто сказать - "убивал". И как это просто делать. Вот сейчас он проберется туда, откуда чернолицый водонос с тусклыми бельмами безучастно таскает почему-то опасную для жрецов воду. Много ли их там, в подземелье? Неважно. С чужой рукой он справится. Иначе... Он оборвал свою мысль, потому что память воскрешала томительную тяжесть рук, занемевших от такого легкого, послушного тела, чутких небывалых рук, у которых кожа слышит шелест чужих волос, а кончики пальцев становятся влажными и потрескавшимися, точно губы, и воспоминание это обрывает дыхание, и колени сами собой гнутся и касаются холодного зазубренного края... Эти холодные зубцы разом отрезвили его, и он, мгновенно обретя прежнюю силу и стремительность, словно лесной змей, свернувшийся в кольцо, вскинул на плечо свое оружие и метнулся в узкий проход, мерцавший дымно-огненным диском. А он ошибся. До тех огней, что маячили впереди, оказалось далеко, и ход сузился - не размахнешься, а без размаху какой удар? И черных фигур, что стояли с двух сторон, склонив головы, словно подпирая затылками свод расщелины, он тоже предусмотреть не мог. Много этих фигур, много, и непонятно - то ли низшие жрецы, то ли такие, как водонос - недоумершие, и их неисчислимо много. А за ними, в неожиданно расширившейся пещере, - шевеление громадного озерного спрута, поблескивающего десятками глаз, в которых бессмысленно маячат отсветы факелов, жмущихся к стенам... Только это не спрут. Жрецы это, и они привычно и ловко укладывают что-то, громоздят одно на другое, и движения их по-земному плавны, и сосуды с черной горючей водой, неприкасаемой, священной, глухо цокают масляными боками... И опять какой-то сторонний, мгновенно считающий, безошибочно оценивающий ум бесстрастно сообщил: здесь не пройти. Не ошиблась Вью - жрецов тут не меньше, чем пять раз по две руки. Забьют. Выход один - наверх. "А наверху?.." - робко заикнулся Инебел, не надеясь, что этот посторонний, упрятавшийся в нем, найдет и тут верное решенье. "Не знаю, - ответил тот, безошибочный. - Вероятно, и там ничего нельзя будет сделать, позвать-то ведь на помощь некого. Останется одно: предупредить". Он отползал назад, не подымая головы, страшась одного: опознают и задушат прежде, чем он выберется. Подумать о том, прав или не прав этот неожиданно зазвучавший внутри него голос, он не смел - усомнись, и что тогда? Тогда - стремительно улетающее время, и бессилие мысли, и нелепая гибель вместе с теми, что наверху, под сказочным серебристым колоколом... Водонос с полными ведрами надвинулся из черноты лаза, переступил сухими ногами через Инебела, и тяжелые ведра глухо стукнули об пол на перекрестке. Раньше и сам он вот так же тупо и безучастно ходил бы много часов взад и вперед, силясь найти выход. Сейчас - только быстрота. Водоноса просто отпихнуть с дороги, он не опасен. Вот только высота колодца... Он вскочил, уже никого не опасаясь, схватил тяжелое оружие, сослужившее уже свою страшную и неожиданную службу, кинулся туда, где в потолке зеленоватой гнилушкой тлело жерло верхнего лаза. Приноровился - всадил лезвие прямо над собой, в щель между камнями. Теперь только бы выдержали камни, только бы не хрустнул пополам зазубренный кусок ледяного литья. Потому что прямо под замшелой дырой - плещущееся жерло колодца. Ждут. Инебел подтянулся рывком - руки разом занемели на холодной поверхности, но легкое тело послушно вскинулось вверх, пальцы молниеносно обшаривали поверхность лаза, отыскивая спасительные трещинки, колени точно вжались в едва уловимые выбоинки. Нет, он не сорвется, он... Не он. Не он, а другой Инебел, родившийся в нем еще тогда, когда он перелез через стену, умерший было, когда жалкая, позорная робость заставила его бежать перед рассветом, и не очнувшийся на Черных Ступенях даже ради спасения собственной жизни. А вот теперь, когда божий огонь обратился на Нездешних - теперь этот Инебел ожил. Да как! Он мог... Ничего он не мог. Во всяком случае, сейчас. Он мог одно - затаиться, чтобы не выдать себя ни шорохом, ни нечаянно скатившейся в воду песчинкой. Потому что внизу, прямо под его ногами, зазвучало сразу не менее десятка голосов. В их общем, нетерпеливом и гневном гуле юноша не мог ничего разобрать, но тонкий, визгливый альт, уже знакомый по двум встречам, разом оборвал их требовательный хор: - Крови испугались, дармоеды храмовные, мразь, чтоб вам... у-у! - Вроде удары, но не ойкают, терпят. Наиверховнейший, всевластный. Он может. - Худородков драть! Да не к делу приспособленных, а малых, несмышленых! Об стены бить! В огонь кидать! - А ежели помстится, да не худоро... - заикнулся кто-то басом, но высочайший визг оборвал его на полуслове: - Малых бить! Малых! Не уразумели? Гнев божий кровью утолять! Да своими руками, не брезгуя, - раз в жизни потрудитесь! В нерадении замечу - сам желчью облюю, глаза издымлю... Гниды синеухие! Куда завели? Повертывайтесь! Внизу забормотали униженно, затопотали - и разом стихло. Только по соседнему коридору гул нестройный да шарканье о стены... Пронесло. Только запах остался стойкий, до сих пор не чуянный, - воняло не то скисшим, но не добродившим; а может, и хуже того, перегаром ярджилиного сока. То-то как в чаду все, даже связанной Вью, что под ногами прямо лежала, не заметили. А ведь Вью придется здесь бросить. Словно холодная пружина выпрямилась внутри: нет другого выхода. Значит, не думать об этом. Сейчас - только вверх. И не так-то это просто. Руки словно разучились повиноваться. Обиделись - чужой рукой их заменил, холодной, зазубренной... Он нащупал верхнюю кромку каменной кладки, и его вынесло на поверхность раньше, чем он успел подумать об осторожности. Глупо, но обошлось. Кусты, густота колючего переплетения. Продрался. Где-то за спиной - далекие, мирные голоса. Воркотня детишек у очага. "Малых о стены бить, в огонь кидать!.." Ослепленный солнечным светом, он ткнулся во что-то жесткое, отшатнулся - хоронушка старая, убогая. Чем изукрашенная, не разглядел. Стволы. Два дерева - огромные, развесистые, такие только под самой горой, на краю города... Стена за деревьями. Небеленая, с изнанки. Оглядываться некогда - туда! Голубое вечернее солнце, едва вставшее из-за дальних холмов, освещало пустынный луг с журчащими по нему арыками, под самыми ногами, у подножия стены брошены горшки с краской, а прямо перед глазами - не сон, а явь: сказочное жилище Нездешних, что и увидеть-то не чаял... Разом пересохли губы, а за ними и все тело вдруг загорелось и высохло, сейчас поднеси уголек - затлеет бездымно... Ни дышать, ни пошевелиться. Слишком много голубого свечения, нездешней прозрачной невесомости - слишком много счастья. Нельзя так, после подземелья-то. А ждало его и того больше: поднялись ресницы сами собой, и глаза нашли против воли высокое гнездо, обнесенное ажурной оградой. И прямо за оградой - та, которой он так и не придумал имени. Волосы светлые текут по плечам и вдоль рук, а лицо... Лицо такое, словно по нему только что ударили. И смотрит не как всегда, чуть выше построек, будто старается разглядеть что-то в кронах окраинных пышнолистных деревьев, а вниз, прямо сюда... На него. Юноша выпрямился. Он не думал о том, что здесь, на довольно высоком заборе, он виден издалека - все это было сейчас неважно. Она глядела на него - впервые глядела в упор, и он понял, почему это случилось: ведь он был уже не прежним, а другим, новым Инебелом, тем, что побывал за прозрачной стеною, тем, внутри которого до сих пор леденел отпечаток этой стены, деля все его естество на заскорузлую старую оболочку и на какое-то неумелое, новорожденное существо, которое прорезалось в нем, когда он впервые пробирался по нездешней теплой траве... Он так и стоял бы, не шевелясь, ловя ее взгляд, но она вдруг оттолкнулась от перил и бросилась вниз по винтовой лесенке, так что ноги ее, оплетенные узкими лентами, едва успевали касаться белых ступеней; и она побежала по траве, побежала прямо навстречу ему, словно и не было между ними колдовской стены, и он тоже спрыгнул с забора и, путаясь в высокой луговой осоке, ринулся навстречу, но не успел - она добежала первая, с размаху ударилась о стену всем телом, и стена отбросила ее назад ответным упругим ударом, от которого у Инебела заныло все тело, и он только тут почувствовал, до какой же степени он верил в чудо, в то, что проклятая прозрачная пленка наконец-то исчезнет, прорвется, или, как тогда, ночью, опустится... Но чуда не было. И когда Инебел, захлебываясь холодеющим воздухом, добежал до прозрачного колокола, девушка уже уходила прочь, зябко обхватив плечи тоненькими, как у сестренки Апль, пальцами. 21 - Потерпите, - цедил сквозь зубы Кантемир, раскачиваясь от одной кромки экрана до другой, словно баюкая нескончаемую свербящую боль. - Обойдетесь пока пятью. Остальные десять брошены на двадцать шестой объект, там ведь один транслятор был на всю округу. Это вы бы видели... М-м-м... Это не крысы, не волки... Ни одна фашистская банда до такого не доходила! - Спустите ролик - посмотрим, - отозвался Гамалей. - У нас вроде тоже что-то затевается. И если снова будет фейерверк, это помешает Салтану отправить вертолет, над которым он сейчас хлопочет. - Ваши игрища! Да вы на своих сонь молиться должны, они же сущие ангелы по сравнению с этими, северными. Явилась пятерка таскунов, что на междугородных перевозках. Кладь сбросили, три дня жрали и опивались, потом для них согнали всех девчонок города. Заперли. Малышек с полсотни... И что непостижимо - матери сами, собственными руками... Не-ет. Наша программа ни к черту. Где ж предусмотреть такое! Узкое лицо Кантемира, всегда такого сдержанного в диалогах с Гамалеем, неудержимо дергалось, как от зудящей боли. - Все это логически объяснимо, - почти безучастно проговорил Гамалей. - Над ними сразу два дамокловых меча: страх перенаселения и вплотную подступившая опасность вырождения. Несколько сотен лет внутрисемейных браков... Программу, конечно, придется менять. Он пожевал пухлыми губами, еще безразличнее пообещал: - Ну, сменим. Кантемир дернулся: - Как прикажешь тебя понимать? - А понимать так, что хоть меняй, хоть нет... Послушай, Кант, мы не правы в самом основном, и это я начинаю понимать только сейчас... Он замаялся, подбирая слова, потому что ясность мысли еще не пришла, но последней так и не суждено было отыскаться, потому что голубым сполохом наложился на транспланетный экран блик экстренного внутреннего вызова, и смятенный лик Салтана Абоянцева, утративший всю свою тибетскую невозмутимость, заслонил собой дежурного инженера "Рогнеды". - Гамалей, где вы прячетесь? Помогите же мне! Гамалей охнул и принялся извлекать свое тело из тесноватого кресла-вертушки. Не обошлись-таки. Хотел он проторчать тут, в аппаратной, до самого отлета Кшиськи - так нашли. Он выбрался в центральный колодец, по прохладным ступеням аварийной лесенки зашлепал на второй этаж. Вертолет уже стоял на дне, дожидаясь захода тутошней ослепительно голубой луны. В "диване" собрались уже абсолютно все, хотя, насколько понимал Гамалей, никого, кроме Кристины, туда специально не приглашали. Всем было мучительно неловко, и тем не менее никто не уходил. Гамалей понимал, почему: каждому казалось, что в последний момент он зачем-то понадобится, что-то сможет изменить, помочь... Гамалей сколь можно неприметно протиснулся в дверь, сколь можно бесшумно притворил ее за спиной. Оперся лопатками. Потупился. Знал, что огромные, колодезно-зеленые Кшисины глаза замрут на нем с последней надеждой: ну, хоть ты-то... Он не утерпел и краешком глаза отыскал белое платье. Она и не думала глядеть на него - очень-то он был ей нужен! Она глядела туда, за перила, где молочным маревом стояла стена, и Гамалей ужаснулся, увидев выражение ее лица. Был в древности такой жуткий вид казни, когда у приговоренного вынимали внутренности и, пока тот был еще жив, сжигали их у него перед глазами. Вот так они, наверное, и глядели. Она пошла прочь, и все поспешно расступились, и первым шарахнулся Самвел. На нем тоже лица не было. Все, случившееся с Кшисей, потрясло его какой-то позорной с его точки зрения потаенностью, и продолжая любить ее не меньше, он и сейчас, не задумываясь, прыгнул бы за ней в огонь, но запросто протянуть ей руку он уже не мог. Она подошла к перилам и остановилась, все так же всматриваясь в проклятую запредельность кемитского мира. Ну, на кой ляд, скажите, пожалуйста, она туда вперилась? Ведь на кого-то из тутошних надо было смотреть, с любовью ли, с укоризной, или просто сквозь... Ведь ЭТОТ был здесь, по сию сторону. Так что же происходило? А вот что: Кшися оттолкнулась от перил, порхнула к витой лестнице и заскользила, заструилась вниз как-то независимо от ступеней, словно ее белые сандалии их и не касались; так же невесомо перелетела она через лужайку, развела руками ветви тоненьких осинок, подступавших к самой стене, словно стремительно проплывая сквозь них, и вдруг исчезла, поглотилась стеной... Нет. Показалось, просто платье ее, и волосы, и руки, уже не белые, а пепельные в сумрачном свете невидной пока луны, в момент удара слились со студенистой непрозрачностью стены, но в следующий миг девушку отбросило обратно, и она, едва удержавшись на ногах, разом съежилась и пошла прочь, обхватив руками плечи, и сквозь строй осинок она уже не проплыла, а продралась, как сквозь терновник, и если бы этому можно было поверить, то Гамалей поклялся бы, что одна из веток потянулась за Кшисей и цепко охватила ее запястье, так что пришлось досадливо дернуться, чтобы освободиться; и трава, недавно скошенная трава невесть как поднялась чуть не до колен, оплетая ноги... Это было наваждением, но именно тем наваждением, которого так ждал Гамалей, - если не люди, то хотя бы деревья и травы пытались задержать ее здесь. - Да остановите же ее! - крикнул он, бросаясь к Абоянцеву. - Остановите ее, потому что если она сейчас улетит - это все, все! И больше ничего будет не нужно, потому что, отпустив ее, мы в последний и окончательный раз поступим НЕ ТАК, и это уже будет бесповоротно... Он вдруг осознал всю бессвязность своей скороговорки и, застонав, обхватил голову руками. - Поймите, Салтан, что мы не имеем права щадить своих больше, чем... я чуть было не сказал: чужих. Мы - частица мира, по-человечески равного тому, кемитскому, и мы не имеем права спасать своих, когда гибнут кемиты, мы должны мучиться всеми земными бедами, сходить с ума от всех земных страстей, умирать во всех земных муках... Только тогда мы перестанем быть для них "чужими богами", только тогда они поверят нам, когда мы... - Тревога! - взревел где-то внизу трубным гласом Сэр Найджел. - Общая тревога!!! Все бросились к балюстраде и свесились вниз - лужайка мирно серебрилась, и маленький робот, ощетинившийся сзади и спереди вертикальными рядами разнокалиберных десинторных стволов, выглядел донельзя опереточно. Гамалей поискал глазами Кшисю, - она даже не потрудилась обернуться на истошный вопль так не к месту взыгравшего робота, и тихо исчезла в галерее первого этажа. - Тревога! - еще раз каркнул Сэр Найджел. - Доложи обстановку! - сложив рупором ладони, крикнул ему сверху Алексаша. Робот покрутился на пятке, словно дервиш, и вдруг упер весь ряд передних стволов прямо в землю. "Ааа-ларм, ааа-ларм, ааа-ларм", - бормотал он, притаптывая в такт кованым копытом. - Рехнулся, - заключил Меткаф. - Говорил же, что не надо на роботов ставить анализаторы нашего пси-поля. Естественно, предохранители полетели... - Хоть обстановку-то разрядил, - буркнул Наташа. Вот чего не надо было совершенно, так это разряжать обстановку. Только в накаленной атмосфере и могла дойти до всех истина, открывшаяся Гамалею, но эта титанировая дубина в припадке самообороны свела все к нулю. А истина была предельно проста: если мы действительно не боги, а люди, то все должно быть на равных, и придя в мир, где не милуют ни женщин, ни детей, мы должны прежде всего спасать ИХ женщин и ИХ детей. А не своих - у них на глазах... Он проговорил эту фразу про себя и вдруг осознал, что так и не отдал себе отчет в том, чем была для него Кшися: женщиной или ребенком? Он ведь всегда так был уверен во втором, так уверен, что в этой уверенности определенно было что-то подозрительное. Белейшая Кристина... Он вдруг представил себе, как она наверху, пробравшись к себе по внутренней лестнице, чтобы ни с кем больше не встречаться, стоит посреди залитой голубым светом комнатки, стоит босиком на теплых досках из земной сосны, и тоненькие ее руки перебирают все вещи - земные вещи, привезенные с базы, и ничего этого ей не нужно, а нужно здешнее, колдовское, так непонятно приворожившее ее к себе, и ведь ничего этого нет, ни былинки, ни щепочки... Земное все. А кемитское - там, за стеной. Оно откроется, дастся в руки но - КОГДА-НИБУДЬ ПОТОМ, КОГДА-НИБУДЬ... - Ахтунг! - истошно заорал Сэр Найджел. - Увага! Аларм!!! - Заткнись, придурок! - рявкнул, не выдержав, Гамалей. И в наступившей тишине все вдруг услышали шелестящее, привычное пение вертолетного винта. Какой-то миг все еще слушали - не показалось ли? - а затем ринулись к лестницам, внешним и внутренним, и возник водоворот, когда все бежали, как бывает при первом толчке землетрясения, но этого маленького отрезка времени перед всеобщим столпотворением хватило на то, чтобы прозвучал как будто бы спокойный голос Абоянцева: - Поднять стену. Первым, естественно, успел Самвел - черный сполох его рубахи прорезал толпу, и Гамалей, сопя, еще протискивался в дверцу, когда тот был уже в аппаратной. Меткаф и Магавира ворвались туда следом за ним - их пропустили вперед скорее инстинктивно, чем обдуманно. Темно-зеленая стрекозка на оливковом экране упрямо подползала к самому краю внутренней шахты Колизея, обозначенному едва теплящимися контурами, выбралась наверх и стала бодро набирать скорость и высоту, нацеливаясь на край защитного кольца. - Снимай силовое дно, - сквозь зубы проговорил Меткаф. - Иначе не нарастить высоту защиты! Он не знал, даст ли Абоянцев "добро" на эту абсолютно противозаконную акцию, но знал он и Самвела: юноша сделал бы это и без разрешения. А так Меткаф вроде бы принял вину на себя. Хотя - кому это сейчас надо! Диоскуры влетели молча, разом замерли, уставившись в экран - стрекоза почти поравнялась со срезом стены, но Самвел мягко, почти неуловимо начал наращивать ее, выметывая все выше и выше дымчатое марево защиты. Он мог бы сде