-----------------------------------------------------------------------
   Авт.сб. "Башня птиц". СпБ., "Азбука", 1997.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 9 November 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1

   С самого утра, порой  задерживаясь  до  ночи,  он  просиживал  в  своей
лаборатории - маленькой полуподвальной комнате,  где  зимой  было  слишком
холодно, а летом душно. Эта комната за  последние  пять  лет  стала  более
родной ему,  чем  его  одинокая  холостяцкая  квартира.  Там  было  пусто,
неуютно, только телевизор оживлял ее своими плоскими тенями и голосами,  а
здесь, в лаборатории, весь день, особенно ближе к вечеру, заливались, пели
лягушки, словно в родной луже под июльской луной.
   Начав свою работу, он сразу же избрал  лягушек.  Материал,  проверенный
веками, благодатный и неприхотливый, словно бы специально был  создан  для
физиологии. Лягушек он любил той  корыстной  любовью,  какой  любят  скот.
Оборудовав для них террариумы с подогревом, он впервые нарушил  бытовавшие
в институте правила, по которым лягушек держали  в  эмалированных  ведрах,
навалом, отчего они гибли десятками. Своим  нововведением  он  не  столько
доказал любовь к животным, сколько  практицизм  и  бережливость.  Для  его
опытов требовалось слишком много лягушек.
   Скоро его лабораторию прозвали "лягушатником" и  его  самого  за  глаза
называли тоже Лягушатником, хотя у него было нормальное имя  -  Вадим.  Он
знал об этом и не слишком обижался, потому что и  сам  называл  себя  этим
прозвищем.  Лягушатник  так  Лягушатник,  ничуть  не   хуже   какой-нибудь
Анкилостомы, получившей эту кличку от студентов.
   Сам  Лягушатник  уважал  своих  подопечных.  Они   нравились   ему   за
неприхотливость, живучесть, и порой он ловил себя на жалости к  их  мукам.
Но их смерть превращалась  в  колонки  цифр,  таблицы,  графики,  стройные
выводы, обещавшие близкое завершение интересной работы. Своей смертью  они
хоть немного, но отодвигали смерть людей,  больных  неизлечимой  болезнью.
Собственно, вся работа и была направлена на поиски новой закономерности  в
физиологии живого организма. Жизнь - это и объединяло человека и лягушку.
   В  соседней  лаборатории  работала  Анкилостома.  Звали  ее  так  из-за
привычки наклонять голову влево, что в сознании студентов  ассоциировалось
с внешним видом червя кривоголовки, по  латыни  -  анкилостома.  Несколько
ободранных дворняжек отдавали ей свой желудочный сок, сочившийся из фистул
в животе. В глубине души она была честолюбивой и,  кажется,  уже  получила
какие-то результаты, идущие вразрез  с  теорией,  с  помощью  которой  еще
пытались объяснить всю физиологию.
   Когда у нее удавался опыт, она  приходила  в  лабораторию  Лягушатника,
садилась за его спиной и молча, с улыбкой наблюдала  за  его  работой.  Ей
хотелось сразу же похвастаться, но она тянула время, болтала о пустяках  и
так и не говорила о главном: удивление и признание одного Лягушатника было
слишком малой платой за ее работу.
   Давным-давно, еще в студенческие годы, Вадим жил в общежитии, Алла -  у
родителей. Он приходил к ней каждый вечер, пил чай с вареньем,  потом  они
уходили в комнату, сплошь забитую книгами  ее  отца,  чтобы  готовиться  к
занятиям,  но  сами  сидели,  разговаривали,  ссорились  и  целовались  и,
наверное, были влюблены друг в друга.
   Они и в СНО ходили вместе со второго курса. После  окончания  института
Аллу сразу же оставили на кафедре, а Вадим поехал по направлению в  район,
работать врачом, где и застрял на три года. Тогда они едва не  поженились,
и если бы это случилось, то им бы пришлось ехать  вместе.  Алла  предпочла
науку и  городскую  квартиру,  и  Вадим  рассердился,  наговорил  ей  кучу
резкостей, она тоже не осталась в долгу,  и  они  расстались.  Сначала  он
переживал, но потом рассудил, что в общем-то это к  лучшему,  что  хорошей
жены из Аллы все равно не получилось бы, и уж  если  рвать,  то  сразу.  В
маленьком районном городке он продолжал свои опыты. Не хватало реактивов и
оборудования, литературы и помещения, но он был упорен и через  три  года,
написав статью, послал ее в институт, на кафедру  физиологии,  где  о  нем
помнили, и вскоре пригласили работать к себе.
   Там он встретил Аллу. Встреча их была не  слишком  холодной;  казалось,
все между ними забыто, все потеряно  и  начинать  сначала  уже  никому  не
хотелось. Она так и не вышла замуж, да и он не женился, а пожив недолго  в
общежитии, получил квартиру, обставил  ее,  как  уж  пришлось,  и  ушел  с
головой  в   работу.   Кандидатские   диссертации   они   защитили   почти
одновременно, на общем банкете сидели рядом, он вывел ее за руку из зала и
хотел было сказать ей, что вот и мечты их исполнились, и годы проходят,  и
стареют они, и много еще всякого, но так ничего  и  не  сказал,  а  просто
стоял, курил, отшучивался, посмеивался над ее привычкой наклонять голову к
плечу, хотя и знал, что это из-за болезни,  перенесенной  в  детстве.  Она
тоже язвила, хотя, быть может, и ей хотелось сказать что-нибудь ласковое и
простое.
   Отношения у них установились дружеские, но с постоянным  подтруниванием
друг над другом, с намеками, шутками, понятными лишь им двоим.
   Возвращаясь  в  свою  квартиру,  он   ощущал   ее   неприветливость   и
необжитость, наскоро протирал пол, готовил немудреный ужин  и  садился  за
книги или за английский язык. Рассматривая по утрам в зеркало  свое  лицо,
некрасивое, слишком бледное от постоянной работы, с кругами под глазами  и
первыми морщинами, он думал, что так, наверное,  и  придется  прожить  всю
жизнь холостяком, жалел  себя,  но  самую  малость.  Те  женщины,  которые
окружали его, не нравились своими претензиями и капризами. Он хотел видеть
в своей возможной жене  спокойного  и  доброго  человека,  без  всех  этих
разговоров о цели  жизни,  без  ненужного,  как  он  считал,  для  женщины
образования, а просто-напросто ему нужна была обыкновенная хозяйка,  чтобы
и дома было чисто, и обед приготовлен из трех блюд,  и  чтобы  именно  он,
мужчина, оставался главным в доме, а жена - только женой.  Но  знакомиться
на улице он не умел,  на  танцы  не  ходил,  а  на  работе  такие  ему  не
попадались. Он так и жил холостяком, рубашки  стирал  сам,  к  одиночеству
почти привык, а свою любовь отдавал только лягушкам.



   2

   Однажды Алла пришла к нему в лабораторию отдохнуть от собачьего  визга,
села на привычное место и, как всегда, стала говорить не то, что хотела, а
то, что было принято между ними.
   - Ну как? - спросила она. - Скоро ли получишь человека-амфибию?
   - Наверное, никогда, - рассеянно ответил он, занятый  опытом.  -  Да  и
зачем? Просто люди и просто амфибии намного лучше.
   - Тебе уже за тридцать, а ты нянчишься только с амфибиями.  Если  лучше
просто люди, то что же тебе мешает.
   - Недостаток времени. Но если бы ты вышла  за  меня,  то  я  бы  бросил
лягушек.
   - Да я хоть сейчас! Хоть здесь же! Но ведь твои лягушки умрут от тоски.
Это будет несправедливо.
   - Да. А твои псы перебесятся от ревности. Так что ничего не  поделаешь,
- ответил он, втыкая очередной электрод в лягушачью лапку.
   - Тебе не хватает лаборантки,  Вадим.  Ты  все  делаешь  сам.  Это  так
расточительно  для  науки.  Вместо  того  чтобы  обдумывать  теорию,  тебе
приходится чистить клетки и кормить лягушек.
   - Я как-то не думал об этом.
   - Хочешь, я попрошу шефа? Он ценит тебя и что-нибудь придумает.
   - Попроси. Пожалуй, в этом есть смысл.
   Через неделю  в  "лягушатник"  пришла  лаборантка.  Вадим,  не  слишком
внимательно оглядывая ее,  отметил  про  себя  круглое  веснушчатое  лицо,
невысокий рост, полные крепкие ноги.
   - Как зовут?
   - Зоя.
   - Лягушек живых видела?
   Зоя пожала плечами.
   - Ну так будешь  ухаживать  за  ними.  Кормить  раз  в  день,  подогрев
постоянно, воду менять раз в две  недели,  мыть  посуду,  к  аппаратам  не
подходить. Ясно?
   Зоя кивнула головой, без особого интереса рассматривая лабораторию,  ее
низкий потолок, серые стены, террариум с прыгающими и квакающими лягушками
гудящие приборы, скрипящие самописцами, вычерчивающими непонятные  кривые.
Она  подошла  к  террариуму  и  постучала  пальцем  по   стеклу.   Лягушки
повернулись к ней и уставились своими  зелеными  чистыми  глазами,  словно
изучая. Зоя улыбнулась им.
   Через неделю Алла спросила Вадима:
   - Ну как новая лаборантка?
   - Справляется.
   - Ну это ясно. А вообще, как она тебе нравится?
   - Без ума.
   - Кто? Она или ты? Если она, то  это  естественно,  а  если  ты,  то  я
ревную. Неужели я хуже ее?
   - Отчасти. Она не умеет лгать, зато умеет молчать и слушать.
   Алла фыркнула и обиделась.
   - Слушай, - сказала она, - женился бы ты на ней. Чем не пара? У вас так
много общего. Вы оба любите лягушек.
   - Я подумаю, - ответил он.
   Зоя  приходила  рано,  чистила  террариумы  и  пока  никого  не   было,
разговаривала с лягушками. Те квакали,  словно  бы  отвечали  что-то,  она
брала одну из них, клала на ладошку и подолгу о чем-то говорила.
   Когда приходил Лягушатник, Зоя здоровалась с ним, садилась в сторонке и
смотрела, как двигаются его руки с тонкими пальцами, как уверенно и  точно
обращается он с приборами,  шприцами,  скальпелем.  Лягушек,  терзаемых  и
истязаемых, ей, по-видимому, не было жалко. Наличие  множества  одинаковых
живых существ обезличивало смерть и делало для постороннего наблюдателя не
такой страшной.
   Иногда Лягушатник обращался  к  Зое  и  просил  что-нибудь  подать  или
подержать. Он никогда не бросал слова  через  плечо,  а  всегда  ловил  ее
взгляд, спокойный, доброжелательный, и не забывал сказать "пожалуйста".
   Анкилостома только изредка заглядывала  в  полуоткрытую  дверь,  и  он,
поймав ее отражение в стекле террариума, не оборачиваясь,  поднимал  руку.
Анкилостома произносила что-нибудь веселое или  язвительное  и  уходила  к
себе. Из ее комнаты допоздна доносился скулеж собак.
   В перерывах между опытами Лягушатник варил кофе, расслаблялся в  кресле
и беседовал с Зоей о вещах посторонних и к науке отношения не имеющих.  Он
спрашивал ее о деревне, где она родилась, вслух тосковал о том, что  давно
не был у  родителей,  вспоминал  веселые  истории  о  том,  например,  как
опрокинулся террариум и лягушки разбежались по этажу, или  о  том,  как  в
детстве он запрягал жуков  в  соломенную  повозку,  или  о  дрессированной
мышке, жившей у него в ящике письменного стола. Зоя смеялась, где надо или
задумывалась, где стоило погрустить. Собеседницей она  была  неважной,  но
слушала хорошо, поэтому хотелось рассказывать о чем угодно, даже  о  своих
опытах. Порой Лягушатник увлекался и начинал рисовать  перед  ней  сложные
химические формулы, потом спохватывался, смеялся и комкал бумагу.  Но  она
внимательно заглядывала через его плечо, кивала головой, соглашалась,  что
кривая поглощения и  в  самом  деле  должна  идти  круто  вверх,  а  потом
обрываться до нуля.
   Когда Зоя уходила домой, он еще сидел дотемна за приборами,  заканчивая
опыт или приводя в порядок записи.  В  эти  часы  он  подолгу  и  неспешно
обдумывал свои слова, поступки и  пытался  разобраться  хотя  бы  в  одном
человеке - в самом себе. Но это удавалось ему плохо. Иногда он ловил  себя
на том, что ему нравится Зоя, и тотчас же он  вспоминал  ее  лицо,  голос,
грубоватый немного, но все равно приятный, ее немногословность и  какую-то
особую душевную податливость. Казалось, что  из  нее  можно  вылепить  что
угодно. Тогда он подумывал, что можно вылепить из нее идеальную  жену.  Он
подсмеивался над собой, когда вспоминал, каким разборчивым был  в  юности,
даже от Аллы отказался, умной и  красивой,  а  теперь  готов  жениться  на
деревенской дурнушке, единственно для того, чтобы она стирала ему  рубашки
и жарила котлеты. Но даже в мыслях он обращал все в шутку и самому себе не
верил.
   Однажды к нему  пришла  Анкилостома,  уселась  на  Зоино  место,  долго
смотрела в затылок ему и наконец спросила:
   - Ты меня по-прежнему не любишь?
   - Безумно, - ответил он.
   - Безумно да или безумно нет?
   - Понимай как знаешь. Ты ведь умная,  -  сказал  он,  сбрасывая  дохлую
лягушку в лоток.
   - Прекрасный жест, - сказала она, наблюдая за  движением  его  руки.  -
Жест служителя, корриды. Бедные твои любовницы. Таким же изящным жестом ты
их отбрасываешь от себя.
   - Сотнями. На прошлый вторник их пришлось сто четырнадцать.
   - А Зоя у тебя под каким номером?
   - Без номера. Она вне конкуренции.
   - Невеста?
   - Пожалуй, да.
   - Она счастлива от этой новости? Должно быть, у  нее  веснушки  на  лоб
вылезли.
   - Не знаю. Я как-то не говорил ей об этом.
   - Ну, а ты сам?
   - Почти.
   Анкилостома встала, походила по комнате, два шага вперед, два назад,  а
больше не расходишься по этой комнате.
   - А ты знаешь, у меня кое-что получается. Я показывала  предварительные
результаты Серегину, он обещал поддержать, очень хвалил.
   - Я рад за тебя. Ей-Богу рад.
   - Если я защищусь, это будет здорово, да?
   - Несомненно. Докторов наук в твои годы не так уж и много.
   - Тогда, быть может, у меня будет время заняться собой... Послушай,  ты
на самом деле решил жениться на ней?
   - А почему  бы  и  нет?  Она  будет  идеальной  женой.  Если,  конечно,
согласится.
   Анкилостома фыркнула.
   - Она побежит за тобой на пуантах, милый, хотя уж на чем, на чем, а  на
них ее представить невозможно. В ее годы и при ее наружности  выйти  замуж
за кандидата наук!..
   - А ты злая. Тебя недаром студенты дразнят.
   - Тебя тоже, дорогой. Не огорчайся.
   - У меня такое ощущение, что ты сама пошла бы за меня.
   - Оно тебя не обманывает. Ты не ошибся.
   - Будем скрещивать лягушек с собаками?
   - Ты все превращаешь в шутку, притом в глупую.
   - А разве ты всерьез?
   - Ну ладно, хватит об этом. Раньше ты как-то обходился без лаборантки.
   -  Ну  уж  нет.  Хватит  так  хватит.  Давай  о  погоде.  Лягушки   мои
расквакались, к хорошей погоде, должно быть.
   - Ты ошибся. К ненастью. К урагану, к смерчу, к огнедышащей лаве любви.
   - Пора нам наложить на это слово табу.
   - Прекрасно. Ни слова о любви. Все. А знаешь, я ведь тебе тоже какой-то
там родней буду, я ведь тебе Зою сосватала. Это называется - сваха?
   - Что ты, милая! Это называется - сводница.
   - А катись ты. У меня собаки жрать хотят.
   Она ушла, а Лягушатник сам вымыл  посуду,  прибрал  на  столе,  погасил
свет, посидел еще немного в полутьме, глядя на свое  отражение  в  зеленом
темном стекле, мерцающем изнутри желтыми глазами, и казалось, что  лягушки
все понимают, все прощают ему, даже  свои  завтрашние  муки  и  завтрашнюю
смерть.



   3

   Как бы то ни было, но  после  этого  разговора  Вадим  задумался  почти
всерьез о своей возможной женитьбе. Правда, его чувства к Зое  не  слишком
напоминали описания классиков, но он справедливо полагал, что каждый любит
по-своему, и, быть может, это и есть его потолок и выше  подняться  он  не
сможет. Привыкнув обходиться малым, он не требовал слишком пылкой любви от
других и был не вправе ждать чего-то  особенного.  Его  беспокоило  только
одно: что ответит сама Зоя. Он снова и снова  анализировал  свои  чувства,
подолгу рассматривал в зеркало свое лицо, купил новый костюм  и  теперь  в
лаборатории старался работать с распахнутым халатом. В  эти  дни  от  него
пахло  одеколоном,  щетина  с   подбородка   исчезла   и   прическа   была
безукоризненной.  Он  придумывал  десятки  вариантов  своего   объяснения,
волновался, ронял на пол пробирки и однажды вызвался проводить Зою домой.
   Жила  она  на  квартире,  в  неблизкой  слободе.  Они  шли  по  мокрому
сентябрьскому асфальту, и Зоя, засунув руки  в  карманы  плаща  и  немного
сгорбившись, загребала туфлями бурые листья, отвечала тихим голосом и  все
смотрела себе под ноги, словно надеялась найти что-то недавно  потерянное.
Мимо шли прохожие, изредка по шоссе проносились машины, заляпанные  грязью
до стекол, а Вадим все говорил и говорил. Ему  было  очень  легко  с  ней,
казалось, что никогда больше у него не было таких счастливых минут,  когда
все идет прекрасно, все  удается,  слова  приходят  сами  собой,  и  тихая
девушка слушает его, улыбается. И он сам себе казался легким, красивым.
   Они зашли в старый деревянный клуб на окраине города, где скрипели полы
и маленький зал  был  заполнен  молодежью,  отпускающей  громкие  реплики,
хохочущей, лузгающей семечки. Сзади целовались, он слышал дыхание,  шепот,
шуршание капронового чулка, трущегося о сиденье, и почти забытое  волнение
от близости  девушки,  от  запаха  ее  мокрых  волос,  от  теплого  плеча,
прислонившегося к его плечу, вдруг пришло к нему...
   На экране скользили цветные тени, они говорили о чем-то, кажется,  там,
на вертикальной простыне, кому-то приходилось туго, а кому-то наоборот, но
он не слышал почти ничего, кроме ее ровного дыхания, не изменившегося даже
тогда, когда он протянул руку и обнял ее за плечи.
   И он словно бы отделился от душного зала и улыбнулся тому удивительному
чувству внутреннего покоя и умиротворенности, когда она положила свою руку
на его колено, мягко погладила и  взглянула  ему  прямо  в  глаза.  По  ее
волосам, щекам, плащу бежали разноцветные тени, он притянул ее  к  себе  и
дотронулся губами до уголка ее рта.
   - Уйдем отсюда, - шепнул он.
   Она молча встала. Наступая на ноги соседям, они пробрались к выходу. Он
долго не мог справиться с крючком двери, а когда распахнул дверь и в  зале
засвистели им вслед, он взял Зою за руку, и они вышли в темный  двор,  где
только лужи маслянисто поблескивали под светом маленькой грязной  лампочки
над входом.
   И он, словно бы больше не оставалось времени, словно кто-то отнимал  ее
и через минуту будет поздно, здесь же, на крыльце,  притянул  ее  к  себе,
всем телом ощутив податливость и мягкость ее тела, и поцеловал.
   Потом они шли по незнакомым ему улицам слободы, где  лаяли  собаки,  из
освещенных окон доносились звуки включенных телевизоров, и он молчал, быть
может, потому, что чувствовал - слова не нужны. Только  у  самой  калитки,
снова ощутив страх возможной потери, он сказал:
   - Давай подадим заявление. Завтра же. Ты согласна?
   Зоя погладила его щеку, серьезно поглядела в его глаза и сказала:
   - Хорошо. Завтра.



   4

   После угара и суеты свадьбы, на которой слишком много пили и  шумели  -
все сплошь ее родня, они стали жить тихо и  ровно.  Выбитый  на  время  из
колеи, Вадим снова засел за работу. Теперь они оба задерживались допоздна,
оба возились со своими лягушками, шприцами,  пробирками.  Домой  приходили
усталые,  голодные,  но  Зоя  всегда  находила  время,  чтобы  прибрать  в
квартире, выгладить для  него  сорочку,  приготовить  ужин.  Он  уходил  в
маленькую комнатку  без  окон,  громко  именуемую  кабинетом,  печатал  на
машинке очередную статью и был счастлив,  что  наконец-то  нашел  то,  что
искал все эти годы: тихую и ласковую жену, все понимающую, не обремененную
ни лишними знаниями, ни броской внешностью,  и  думал,  что  судьба  таких
женщин, как Зоя, так  же  естественна  и  справедлива,  как  течение  рек,
падение листьев, шум дождя.  В  конце  концов,  думал  он,  предназначение
женщины в том, чтобы служить мужчине, быть верной подругой, облегчать  ему
трудную жизнь и подчинять свои желания его нуждам.
   Он по-прежнему много говорил с ней, будто бы  за  всю  свою  жизнь  так
много накопилось невысказанных слов, мыслей, что он торопился высказать их
сейчас же, немедленно, сидя на кухне и запивая компотом котлету. Зоя также
соглашалась с ним, кивала головой, но ему казалось иногда, что она смеется
над ним, над его утверждениями и взглядами, что она знает  нечто  большее,
но скрывает. Он гнал от себя эти мысли и считал  совершенно  естественным,
когда видел, что Зоя читает только романы  о  любви  и  детективы.  Он  не
требовал от нее многого, он полагал, что для  семьи  достаточно  и  одного
умного человека - самого себя.
   Анкилостома почти не заходила к ним  в  лабораторию.  Только  по  делу,
настоящему или  придуманному:  попросить  чистую  колбу  или  чернила  для
самописцев. Речь ее была такой же едкой, слова насмешливыми, и  Лягушатник
думал с облегчением, что судьба не послала ее в жены ему. Он не слишком-то
любил умных женщин,  считая  это  противоестественным,  противным  законам
природы.
   В начале лета, когда газоны  желты  от  одуванчиков  и  пронзительно  и
терпко пахнет от нагретых сосновых досок, Зоя заболела. То ли простыла  на
ветру, то ли сырость подвала, где потолок не просыхал от мутных  разводов,
довела ее, но  она  слегла.  Лягушатнику  приходилось  одному  возиться  в
казавшейся пустой и безлюдной лаборатории, самому мыть  пробирки,  кормить
лягушек, и это одиночество  уже  не  радовало  его,  как  прежде,  уже  не
приносило ему чувства покоя и неторопливого  течения  времени.  Он  спешил
сделать необходимую работу и шел домой,  где,  несмотря  на  болезнь,  Зоя
успевала приготовить обед и навести порядок.
   Однажды к  нему  зашла  Анкилостома.  Она  уселась  на  прежнее  место,
помалкивала и посмеивалась, пока Лягушатник не выдержал и спросил:
   - Ну, что скажешь новенького?
   - Абсолютно ничего нового. Все так  быстро  устаревает.  Ты  знаешь,  в
одном американском журнале опубликовали статью с материалами, аналогичными
моим. Смешно, да?
   - Нет. Не смешно. Это грустно. И ты еще улыбаешься?
   - А я уже поплакала. К тому же здесь и без того сыро. От твоих  лягушек
только плесень на стенах.
   - А от твоих псов вонь по коридору.
   - Да ладно тебе. - Анкилостома вздохнула, замолчала надолго, и это было
не похоже на нее, непривычно и даже раздражало.
   - Завтра же сведу своих псов к собачнику, к чертовой матери!  Пять  лет
им под хвост!
   Лягушатник видел, что ей и на самом деле очень трудно, что, быть может,
и его ждет это же, и ему стало грустно.
   - Не надо было держать все под секретом.  Застолбила  бы  вовремя  тему
парой статей, а то все хотела мир ошарашить. Вот и дождалась.
   Анкилостома встала, походила по комнате и, остановившись у  террариума,
опустила руку в зеленую воду, пугая лягушек.
   - Говорят, лягушки по-креольски очень вкусны.
   - Говорят, что собачье мясо помогает от всех болезней. От тоски тоже.
   Лягушатник привычно отражал ее нападки,  это  давалось  ему  легко,  за
много лет у них установились и общая манера разговора, и общие  интонации,
и, как бы то ни было, понимание друг друга с полуслова.
   Он встал со стула, что никогда раньше не случалось при  их  разговорах,
подошел к ней  и  тоже  опустил  руку  в  воду.  Сквозь  стекло,  заросшее
водорослями, обе руки казались зелеными и прозрачными.
   - Ты не переживай, Алла, - сказал он. - Всякое бывает. Американцы  ведь
не в точности повторили твою работу. Наверняка ты  додумалась  до  чего-то
непохожего. Ну, не расстраивайся так сильно. Ну, не надо.
   В воде он дотронулся до ее руки и слегка пожал ее. Она не  ответила  на
прикосновение. Голосили лягушки.
   - Не надо меня жалеть, Вадим, - сказала она. - Пожалей себя.
   - У меня все нормально.
   - Не притворяйся, Вадим. Я говорю не о работе.
   - Ты считаешь, что я выбрал себе не ту жену?
   - Именно.
   - И должен был жениться на тебе?
   - Дурак! Нужен ты мне!
   Она выдернула руку из воды, молча глядя ему в глаза, вытерла ее о  полу
его халата.
   - Ты так и не дождешься превращения своей лягушки в царевну! Скорее сам
позеленеешь и начнешь квакать.
   Лягушатник отошел к столу, сдерживая злость, выключил прибор, давно уже
писавший вхолостую и, не оборачиваясь, произнес:
   - Я не обижаюсь на тебя. Ты расстроена. Иди домой и отдохни пару дней.
   - Это тебя дома ждет жена, верная и глупая, у меня дом здесь.
   - В собачнике?
   - Да, в собачнике. И если ты  считаешь  меня  бешеной  собакой,  то  ты
недалек от истины.
   Хлопнув дверью, она вышла, быстро и торопливо  простучав  каблуками  по
бетонному полу.
   Посидев немного перед остывающими приборами, он попробовал успокоиться.
Ему было и жаль Аллу и сердился на нее,  и,  вконец  запутавшись  в  своих
мыслях, так ничего и не решил. Вспомнил, что дома его ждет Зоя, больная  и
заботливая, но почему-то ему не захотелось спешить сегодня.
   Пройдя пешком две остановки, он зашел в  магазин,  выстоял  очередь  за
яблоками, подумал и купил еще бутылку портвейна.
   Открыв дверь своим ключом, он прислушался. В квартире  тихо,  телевизор
не работал, и только холодильник жужжал надсадно, как заблудившаяся муха.
   - Зоя, где ты? - позвал он. - Ты меня слышишь?
   Она не ответила. Вадим оставил на кухне портфель, прошел в комнату. Она
лежала на диване, и по ее раскрасневшемуся  лицу,  по  закрытым  глазам  с
темными припухшими веками он почувствовал, что ей совсем плохо. Он сел  на
краешек дивана, потрогал ее лоб. Горячий.
   - Зоя, - тихонько позвал он, - ты меня слышишь?
   Она хотела сказать что-то и, кажется,  сказала,  но  он  все  равно  не
услышал, нащупал пульс и чуть не побежал звонить  в  "скорую  помощь",  но
потом вспомнил, что и сам был врачом, расстегнул халат, приподнял  голову,
потом разыскал градусник и пошел кипятить шприц.
   Температура оказалась высокой, даже слишком. Он раздел  Зою,  переложил
ее на кровать, сделал укол, включил  вентилятор  и,  когда  столбик  ртути
пополз вниз, почувствовал, что врач не совсем умер в нем и кое-что он  еще
умеет.
   - Ты поешь, - сказала она. - Я приготовила. Ты прости, я устала и  хочу
спать.
   Он погладил ее по щеке, поцеловал в горячие сухие губы и сказал:
   - Спи. Все будет хорошо. Завтра я не пойду на работу и весь день буду с
тобой.
   Фонендоскопа не оказалось, он повернул ее на бок и, прислонясь  ухом  к
спине, выслушал легкие.
   - У тебя просто грипп, - сказал он. - У нас ведь есть малина?  Я  напою
тебя чаем.
   - Наверное, я умру, - сказала она.
   - Хорошо, - сказал он, - я встану вместо памятника на твоей  могиле.  Я
буду красивым памятником?
   - Не слишком. У тебя брюки неглаженные.
   - У всех памятников такие. Это пустяки.
   Он заботливо прикрыл ее одеялом и пошел на кухню искать чай  и  малину.
Засыпая заварку прямо в кружку, он подумал, что, пожалуй, совсем не  знает
свою жену. Вернее, он знает ту Зою, которую придумал для себя,  для  своих
нужд, как дополнение самого себя. Он подумал, что все эти месяцы  ни  разу
не хотел просто так поговорить с ней, узнать, что она за человек. Ему было
достаточно говорить о себе, слышать только свой голос  и  находить  в  Зое
отражение только своего ума. Получалось так, что он даже  не  заботился  о
ней, да и ни о ком вообще за всю свою жизнь, и  сейчас  кружка  с  горячим
чаем казалась ему чуть ли не первым поступком осознанного милосердия.
   Он приподнял ее голову, неожиданно тяжелую, заставил выпить чай, укутал
одеялом.
   - Ты иди, - сказала она, - я одна побуду. Посплю.
   Он посидел на кухне, перелистывая новый журнал,  поужинал  и  незаметно
выпил весь портвейн. Пил он редко и мало и, быть может, от этого голова  у
него закружилась, и он почувствовал, что  ему  плохо  и  одиноко,  и,  как
всегда в таких случаях, ему стало  жаль  себя.  Он  подумал,  что  ему  за
тридцать, а ничего настоящего он сделать не успел, что, несмотря  на  свое
благополучие, он очень одинок и несчастен. Ему захотелось сказать об  этом
Зое красивыми и печальными словами, чтобы она пожалела его,  приласкала  и
рядом с ней он в который раз ощутил бы себя значительнее, лучше, умнее.
   Он распахнул дверь в спальню. Горела настольная лампа,  но  Зоино  лицо
было в тени, она спала, нечесаные  волосы,  спутанные  жаром  и  болезнью,
закрывали лоб. Неожиданно для себя он взял  расческу  и  стал  расчесывать
волосы, некрашеные, жесткие. Она проснулась и  молча  глядела  на  него  и
снова ему показалось, что она знает обо всем  намного  больше  и  понимает
намного лучше, нежели он сам. И ему не захотелось  отгонять  от  себя  это
ощущение, он не испугался его, а сказал:
   - Мы так одиноки с тобой, милая.
   - Неправда, - сказала она тихо, - это ты одинок, а я нет. У  меня  есть
ты, а у тебя только ты сам. И больше никого.
   Он слегка удивился тому, что она  впервые  не  согласилась  с  ним,  но
удивление его притупилось вином, он лег рядом  с  ней,  не  раздеваясь,  и
осторожно обнял ее за плечи. Она не повернулась к нему, а так  и  осталась
лежать на спине, глядя в потолок.
   - У меня тоже есть  ты,  но  от  этого  мое  одиночество  почему-то  не
слабеет.
   - Очень просто. Ты видишь во мне только себя, а меня самой для тебя  не
существует.  Ты  одинок  потому,  что  не  умеешь  любить.  Даже  я  более
счастлива, хотя ты и не любишь меня.
   Ему стало не по себе оттого, что она сказала ему вслух  то,  о  чем  он
думал только что.
   - Неправда, - сказал он, зная, что лжет, - неправда, я  люблю  тебя.  У
меня больше никого нет, кроме тебя, но мое одиночество не  уменьшается  от
любви. Это ложь, что любовь  спасает  человека  от  разобщения.  С  самого
рождения любой человек одинок. Любовь,  дружба,  общие  цели  -  это  лишь
иллюзии, придуманные самим человеком, чтобы не так страшно было  жить.  Мы
беззащитны перед судьбой, болезнями, смертью...
   Он говорил еще долго, уже по привычке втянувшись в долгую  и,  как  ему
казалось, умную беседу, если бы Зоя не рассмеялась.  Такого  не  случалось
никогда. Он хотел рассердиться, но  вспомнил  о  ее  болезни,  к  тому  же
кружилась голова, было страшно и  сладко  от  вина,  странного  разговора,
поэтому он только сел на кровати, внимательно посмотрел  на  Зою  и  пожал
плечами.
   - Ты говоришь глупости, - сказала она. - Пойми меня правильно, Вадим, я
очень уважаю твой ум, но сейчас ты страшно глуп. Неужели ты думаешь, что я
ничего не понимаю? Я ведь для тебя просто деревенская дурочка, с которой и
спроса  мало.  Ты  -  ученый,  я  -  простая  девушка  без  образования  и
воспитания. Но разве ум - это диплом или степень, или  эрудиция  и  умение
говорить о философских проблемах? Я дурочка  только  для  тех,  кто  хочет
видеть меня такой. Ты хотел видеть во мне отражение  самого  себя  -  и  я
стала такой. Ты хотел, чтобы я стала помощницей в твоей жизни, чтобы  дома
было чисто, было кому стирать и готовить, - я  к  твоим  услугам.  Ведь  я
пришла к тебе лаборанткой, ею я и осталась даже  в  этом  доме.  Я  просто
стала такой, какую ты ждал.
   Вадима замутило, должно быть,  от  вина.  Он  раскрыл  окно  и  вдохнул
поглубже.
   - Но почему ты сделала так? - тихо спросил он. - Ты обманула меня.  Это
подло. Это мимикрия. Ты, как камбала, меняющая свой цвет. Подло же это, ты
понимаешь?
   - А вот ты не понимаешь, что это и есть любовь. Я люблю тебя,  а  когда
по-настоящему любишь, то растворяешься без остатка.
   Вадим включил верхний свет, ему казалось, что в комнате слишком  темно,
и, может быть, вместо Зои лежит чужая женщина, а  он  просто  не  видит  и
обманывается знакомым голосом. Но ничего  нового  он  не  увидел.  Круглое
некрасивое лицо Зои было обычным, разве что щеки более румяные от жара, да
лоб бледный и потный.
   И он растерялся именно оттого, что внешне в ней ничего не изменилось, и
тогда померещилось ему, что кто-то другой забрался в  ее  тело  и  говорит
оттуда, смеется над ним, издевается.
   "Что же будет с нами? - подумал он. - Что же теперь будет с нами?"
   А ей сказал:
   - Ты  больна,  Зоя.  У  тебя  высокая  температура,  тебе  надо  спать.
Успокойся, это пройдет.
   - Конечно, пройдет. Ты  прав,  это,  наверное,  болезнь  сняла  с  меня
тормоз. Вот я и говорю тебе все это. А зачем? Разве что-нибудь  изменится?
Да нет, ничего. Ты не способен к мимикрии, ты никогда  не  сможешь  понять
другого человека, потому что не сможешь отречься от себя. Вот ты и одинок.
Ты всегда считал себя выше меня, а вот видишь, как выходит: ты и  не  знал
меня вовсе. А я знаю тебя лучше, чем ты сам.
   Она снова рассмеялась знакомым смехом, в  общем-то  необидным,  но  все
равно Вадим слушал его и чувствовал себя униженным.  Ему  было  неприятно,
словно бы он уличил ее в обмане, в подделке, в измене.
   - Что же теперь будет? - спросил он.
   - Да ничего не будет. Наутро я снова стану  прежней,  такой,  какую  ты
привык видеть.  Тебе  нужна  такая  жена,  ну  и  ладно,  я  не  против...
Поговорили и хватит,  пожалуй.  В  следующий  раз,  как  заболею,  выскажу
остальное. Я хочу спать. Ты ложись, уже поздно.
   - Да, - сказал он, - уже поздно. Я потом. Ты извини, я  потом.  У  меня
статья недописанная. Я приду. Потом приду. Спи.
   Он погасил свет и, забыв пожелать  спокойной  ночи,  прикрыл  за  собой
дверь, ушел в маленькую комнатку, сел там прямо на пол  и  долго  сидел  в
темноте, стараясь ни о чем не думать, тем более о статье.



   5

   Два дня он не ходил на работу, а сидел  дома,  следил,  как  постепенно
выздоравливает Зоя, как снова она становится молчаливой и покорной,  снова
превращается в привычную, знакомую женщину, которую можно звать не  только
по имени, но и просто - жена. Тот разговор, казалось, забылся между  ними,
да, пожалуй, и разговора-то особенного не было. Она  была  больной,  он  -
пьяный и усталый, и мало ли чего могло показаться в обычных  словах  в  ту
ночь.
   Он ухаживал за ней, получая странное удовольствие от  того,  что  нужен
другому  человеку,  живому,  единственному,  а  не   просто   абстрактному
человечеству, для которого, как он думал, он и живет, и работает, и мучает
невинных лягушек.
   Они разговаривали и в эти дни, но разговоры их были просты: о погоде, о
болезнях, о близком отпуске, словом,  разговоры,  придуманные  людьми  для
того, чтобы скрывать свои мысли.
   Когда он пришел в лабораторию, то увидел, что в тот раз он оставил окно
открытым и ветром опрокинуло один террариум. Он лежал на  полу,  вода  уже
высохла, а лягушки разбежались по комнате и было слышно, как  они  шлепают
мягкими лапами то под столом, то под умывальником. Он  посидел  в  кресле,
лягушек ловить не хотелось и совсем не удивился, когда пришла  Алла,  села
позади него и так сидела, щелкала пальцами, посвистывала,  мурлыкала  себе
под нос.
   - Ну, как американцы? - спросил он. - Еще не утерла им нос?
   - Чистого носового платка не нашлось. А я  вижу,  ты  стал  гуманным  -
лягушек на волю выпустил.
   - Да, теперь очередь за тобой. Отпусти  своих  псов  на  свободу.  Лето
ведь, им гулять хочется.
   - Хорошо. Непременно. Сейчас же.
   Она встала, и он услышал, как она уходит, как идет по коридору,  гремит
дверьми, а потом заскулили собаки, застучали когтями по бетону,  и  вскоре
их лай послышался за окном.
   А потом он услышал голос  Аллы.  Она  кричала  что-то  веселое,  совсем
несолидное, смеялась там, во дворе, и,  наверное,  бегала  наперегонки  со
своими собаками.
   Он тоже вышел во двор и увидел, что так оно и есть. Зачуханные  псы  со
свалявшейся и грязной шерстью, с глазами,  слезящимися,  мутными,  но  все
равно счастливыми носились по двору,  лаяли,  валялись  в  пыли,  теребили
пушистые желтки одуванчиков, а сама Алла догоняла  их,  валила  на  землю,
падала, трепала их и смеялась, как маленькая девочка, одуревшая от солнца,
травы и пахучей собачьей шерсти.
   Из окон высовывались люди, они  показывали  на  нее  пальцами,  кое-кто
хмурился, а сам Лягушатник сел на корточки у нагретой солнцем стены, курил
и, не жмурясь, смотрел на все это, и было ему хорошо и даже весело.
   Алла подбежала к нему,  бухнулась  с  размаху  на  колени,  рассмеялась
громко, и он увидел, что по щекам у нее  протянулись  струйки  размазанной
туши и глаза красные.
   - Не плачь, - сказал он. - Все прекрасно.
   Он протянул руку, чтобы погладить по волосам, но она резко  увернулась,
засмеялась еще громче и сказала:
   - Лето пришло.
   - Да, - согласился он.
   Подбежала дворняга, самая лохматая, со стеклянной фистулой,  свисающей,
как сосулька, с ее  живота,  и  завиляла  хвостом,  словно  приглашая  еще
подурачиться, побегать, порадоваться свободе и чистому воздуху.
   - Давай побегаем, - сказала Анкилостома неизвестно кому. - Ну, давай!
   И так как дворняга ничего не ответила, то Лягушатник сказал за двоих:
   - Давай.

Популярность: 8, Last-modified: Fri, 10 Nov 2000 21:34:20 GMT