Ольга Григорьева. Ладога --------------------------------------------------------------- Файл из Электрической библиотеки -- http://www.elektrolib.tk/ ? http://www.elektrolib.tk/ OCR & spellcheck -- Алексей Алексеевич (alexeevych@mail.ru) --------------------------------------------------------------- УДК 882 ББК 84 Р7 Григорьева О. Г83 Ладога - Роман. -- СПб "Издательство ACT", 1999. "Азбука", ООО Фирма 608с. ISBN 5-7684-0681-6 (Азбука) ISBN 5-237-04397-6 (ООО "Фирма "Изд-во ACT") Лучших из лучших призывает Ладожский Князь в свою дружину. Из далеких селений спешат на его зов избранные. Но полон путь опасностей и неведомых страхов -- лесные и водяные духи, нечисть и оборотни заступают дорогу отважным избранникам Князя. Далеко, за грань реальною, за кромку мира уходят герои, чтобы отобрать жертву у всесильного и безжалостного Триглава. Есть ли что-то на свете, чего не одолеют бесстрашные витязи Белеса? Все осилит отважное и любящее сердце, когда впереди его ждет светлая ЛАДОГА. © О Григорьева, 1996 © "Азбука", 1999 © Оформление. ООО "Фирма "Издательство ACT", 1999 Прохожий, ты идешь, но ляжешь так, как я. Присядь и отдохни на камне у меня, Сорви былиночку и вспомни о Судьбе. Я дома, ты -- в пути... Подумай о себе... (С надгробной надписи) ПРОЛОГ Бородатый грек пригнулся и, зло оскалившись, кинулся на меня Короткий меч со свистом распорол воздух возле самого моего уха -- еле увернуться успел. -- Берегись, Князь! -- запоздало выкликнул Фарлаф, опуская на голову грека широкий, изукрашенный кровавыми полосами клинок. Фарлаф редко промахивался По кучерявой бороде врага быстрым ручейком побежала кровь, в ошалелых глазах заметался поздний страх Тяжелое тело медленно склонилось к моим ногам, будто желая поклониться тому, кого в жизни лишь как злого находника ведало. -- Сзади! Фарлаф, обороняя, белкой метнулся за мою спину Пущенная метким воем стрела опередила его -- раньше толкнула наземь неслышно подобравшегося сзади ворога Фарлафу оставалось лишь добить его Ко мне откуда-то сбоку подскочил еще один грек Безбородый, ясноокий -- совсем мальчишка Замахнулся, по-детски неумело. Дурачок, зачем на меня кинулся? Нашел бы себе врага попроще, глядишь, и жив бы остался. Я выскользнул из-под удара и, выбросив вперед руку, полоснул ножом по горлу юнца Тот всхлипнул горестно, недоверчиво провел вмиг покрасневшей ладонью по ране и, прежде чем упасть, вперился в меня недоумевающим взглядом В другое время, может, и пожалел бы я его, а ныне не до жалости было -- спешил я. Любая заминка в пути дорогого стоила. Царьград недалече стоял -- небось уже принесли туда случайные видоки тревожную весть о странных находниках с севера, что, вопреки разумности всякой, ладьи свои на колеса поставили да, паруса распустив, по суше коротким путем к греческим землям подобрались. Царьградские мужи, подобные вести заслышав, мешкать не станут и богу своему робкому кланяться понапрасну не будут, хоть, почитая его, ставят храмины высокие да узорные. Коли не опередим их -- войной выйдут, а коли опередим, так, может, с перепугу-то дело миром и порешат. Мир нам ой как надобен! -- Кня-я-язь! -- прервал мои раздумья испуганный возглас. Я вскинулся, чутьем заметив новую угрозу, нырнул вниз. Только это и спасло -- тяжелый вражеский топор вскользь прошел по голове, чудом не раскроив ее надвое. Чужие бородатые и знакомые озабоченные лица закружились в лихом водовороте, сквозь резкий звон прорвался в уши тревожный зов Фарлафа: -- Олег, Олег... Чьи-то руки бережно подхватили меня, не позволяя упасть, потащили в успокаивающую тишину и темноту. Вечную темноту... Я не испугался, только подумал устало: "Вот и пришло мое время вновь кромки коснуться и встретиться с родичами, давно покинутыми..." -- Рано к нам собрался. Твое время не вышло еще, -- отчетливо сказал уже почти позабытый молодой голос. Властный, сильный, могучий... Эрик. Последний ньяр, заброшенный могущественной Судьбой за край мира. Когда-то он был воеводой. Пока с нежитью не спознался... У меня тоже когда-то иное имя было, не это, по всей земле известное. И родичи были... Где бьются они теперь, за какое дело кровь проливают? Помнят ли собрата, в людском мире оставшегося? Верно, помнят, иначе не нашептывали бы советы разумные, не упреждали тихими вздохами о бедах грядущих. Из-за их помощи неприметной и нарекли меня Вещим... Они расслышали мои мысли, засмеялись, загомонили хором, то ли рассказывая что-то, то ли радуясь случайной встрече. Да нет, не рассказывая и не радуясь -- вспоминая... -- Олег... -- прорвался сквозь их голоса встревоженный шепот Фарлафа. В ноздри ударил запах крови, болью задергало правое веко, яркий свет полоснул по глазам. Склонившееся надо мной грубое лицо варяга расплылось хищной торжествующей улыбкой: -- Князь жив! Опять Князем называть начал... Я давно знал -- Фарлаф лишь тогда меня по-дружески Олегом величал, когда мнил, будто не слышу. А в глаза лишь Правителем да Князем звал. Верный пес... И умный... Понимал, что не имею я друзей среди людского племени. Я поднялся, опершись на его заботливо подставленную руку, огляделся. Замолчали мечи, отпев кровавые песни, отпросив чужих жизней. С малым дозором, случаем по пути встреченным, было покончено. Падкое на кровь воронье уже скакало неподалеку. Черные вестницы Морены косили круглыми глазами, каркали злобно, негодуя на задержавшихся у трупов людей. Манило падальщиц свежее, еще не остывшее от горячей схватки человеческое мясо. Молодшие из моей дружины похаживали меж тел, отыскивая и добивая еще стонущих врагов. Живых после себя не оставлять -- этому меня еще Ролло научил. Ролло... Давно это было... Что ж это творится со мной нынче? Почему память покоя не дает?! Я тряхнул головой, отгоняя назойливые воспоминания. Боль прострелила насквозь, родные голоса дотянулись с кромки, зашептали, сливаясь с шелестом ветра. Эх, родичи мои... Кабы знать, почему зовете издалека, что сказать хотите душе близкой, средь людей задержавшейся? Фарлаф шагнул в сторону, небрежно ткнул острием меча в зашевелившегося под ногами окровавленного грека, сплюнул: -- Экий живучий... И преданно уставился на меня, ожидая указаний. А мне не до него было. Глядел в небо, где, оставляя надежду павшим в битве душам, еще метались всполохи золоченого шлема Перунницы, и вспоминал. Богов вспоминал, людей, нежитей... Дороги, глазу невидимые... А сквозь пелену воспоминаний сочились почти забытые голоса, звали меня назад, туда, где все начиналось... ЧАСТЬ ПЕРВАЯ НА БЕРЕГАХ МУТНОЙ ХИТРЕЦ Родился я ранним утром. Бабки, что всегда крутятся возле избы роженицы и ждут подарков с сытным угощением, сказывали, будто едва закричал я -- поднялся с земли туман, да такой, какого уже много лет упомнить не могли. Видоки всполошились, побежали за Сновидицей -- кто, кроме нее, этакую невидаль растолковать сможет -- к худу иль к добру? Ведунья сперва идти не хотела -- еле уломали, а потом, увидав туман, рассердилась: -- Вы меня затем звали, чтоб на морось поглядела?! Тут кто-то из старух и ляпнул: -- Да что ты, что ты?! Звали тебя новую жизнь приветить да наречь ребеночка. Хорошо мать моя тех слов не слышала, а то несдобровать было бы той болтливой старухе, что их молвила. Кто же у ведуньи имя для ребенка просит? Есть для этого случая гогь-баба, та, которая у роженицы пуп перегрызает и банную воду для младенца от уроков заговаривает. Да только слово не воробей, вылетит -- не поймаешь... Никто не решился болтливую старуху пожурить и ведунью от наречения отвадить... Сновидица до ворот не пошла, имя у первого встречного не стала вызнавать, а просто постояла немного, поглядела на туман да и сказала: -- Назовите мальчика Хитрецом. Туман ему отец родной, вода -- матушка. Это имя не я -- они мальчонке дали... -- Что ж это за имя? -- зашептались люди. -- Разве так любимого первенца нарекают? -- Сами меня просили, -- пожала плечами Сновидица. -- А в утешение скажу -- не быть мальчишке здоровым и сильным, зато быть всеми уважаемым! Слышавшие ее засмеялись. У нас более почитаемых, чем удачливые охотники, не найдешь, хоть все Приболотье обойди. А какой охотник без силы да здоровья? -- Впрямь Хитрецом уродиться надобно, чтоб без крепости и сноровки уважаемым стать! -- хохотали родичи, а Сновидица обиделась: -- Глупцы! Вы уж гнить будете, а он -- облака двигать да с каждым месяцем нарождаться! Быть ему Бессмертным! Когда Бессмертных упоминают, тут уже не до смеха, но все же ведунье не поверили. Правильно не поверили -- текло время, неслись годы, а лишь одно ее предсказание сбывалось -- не водилось у меня силы и здоровья... Мать, сидя на крылечке, плакала, утирала соленые слезы расписным рукавом, когда видела, как чужие малыши по лесам бегают да легкими луками балуются, а я в избе сижу, носом хлюпаю, слабой грудью дохаю... Никто со мной не водился, не сроднился я с погодками, видать, оттого и боялся всех, шарахался от них, словно нежить, прятался под лавку, сверкал оттуда испуганными глазами и вылезать не желал, покуда не закрывалась за гостем дверь... Мальчишки уж сами в леса за малой дичью ходили, а я и лук натянуть толком не умел. Отец терпел-терпел и не выдержал -- отлупил меня так, что вся спина болела. Отхлестал с приговорами о нерадивости и глупости моей... Я брыкался под отцовым прутом, мать звал... Она, может, и заступилась бы, да самой невтерпеж стало насмешки сносить, на чужих детишек, здоровьем не обделенных, с крылечка любоваться. От горя-печали злилась на меня, ругала, а затем по мужнину примеру и поколачивать начала, заставляя хоть нос на двор высунуть. Лишь без толку... Для меня страшней врагов не было, чем ребятня, издевками донимающая. Стоило им углядеть меня -- налетали вороньем, бежали следом, кричали: -- Глянь-ка, Домовик вылез! -- А что ж он хилый-то такой? -- Да у него исполох все здоровье унес! -- Ой, гляньте, девочки, какой заморыш! -- А ты за такого замуж пошла бы? -- Да я уж лучше за Лешака -- тот хоть света дневного не пугается, штаны со страху не мочит! Резвились они, точно молодые зверьки, потешались, пока не выскакивала на двор озлобленная мать и не гнала всех долой. С обиды она не разбирала даже, чем лупит да куда попадает, -- ребятня удирала с воплями, прихрамывая и прихватываясь за побитые бока... А я опять в избу уползал -- там хоть косился недобро отец, а не смеялся никто... Садился я в угол, крутил деревянные куклы и вспоминал духов лесных, о коих дети болтали. Казались они мне могучими, грозными, но, под лавкой сидя, я сильнее оказывался -- повелевал ими, трепал косматые бороды, ставил на колени... Мать едва могла меня от игры оторвать -- не желал я покидать мир, где был не заморышем жалким -- повелителем могучим, не хотел в свою страшную детскую жизнь возвращаться... И взрослеть не хотел, да время не умолишь, не придержишь -- становился старше... Уж и под лавку не влезал, и на двор выходил помалу -- старились родители, ухода требовали... А более всего желали они женить меня. Только где такую дуру сыщешь, чтоб за убогого замуж пошла? Не дождались мать с отцом внуков -- померли... Хоронили их всем печищем, три дня тризновали... Впервые тогда довелось мне на люди показаться, впервые насмешек не услышать... Но в молодые годы свое горе быстро забывается, а чужое -- того быстрее, и, спустя немного, посыпались смешки и задоринки с прежней силой... Только некому было теперь за меня заступаться... Старшие малолеток ругали -- нехорошо, мол, убогого обижать, а они, потирая ученые родителями места, оправдывались: -- Что он, словно блазень, без дела шастает, на чужом горбу живет? Хоть бы дрова колол, коли ничего другого не умеет! Ответить на это ничего не мог -- не было у меня дела. Семи дней не проходило, чтоб не валился я на полати в горячечном угаре, не кашлял под Грудницей. Даже Сновидицыны заговоры с отварами травяными мало помогали. -- Тебе, малец, побольше по лесу ходить надобно да ночами под девичьими окнами песни петь -- хворь и отступит... -- говорила она, натирая мою тощую грудь топленым свиным жиром. -- Лес да любовь любую Лихорадку отвадят... Сухие маленькие ладони крепко терли-драли кожу, наполняли тело нежным теплом... Я бы и рад был ее послушаться, но пугал меня лес -- помнились духи, коих еще малышом выдумал, коим бороды трепал... А что, как услышали мои игры, затаили обиду, ждут, когда на расправу приду? Не мог я от таких мыслей отделаться -- едва ступал под темные зеленые своды, зажимало страхом горло, не хватало воздуха... -- Нет тебе здесь жизни, -- вновь вздыхала Сновидица, вливая мне в рот густое ароматное зарево. -- Но не печалься -- придет время, проведет тебя на кромку речная берегиня, там окупятся твои мучения сторицей... Про кромку я ничего не ведал, а слушать ее любил -- хотелось верить, что хоть где-то сильным буду. Была мне Сновидица словно тетка родная, да только года со смерти матери моей не прошло -- выгнали ее из печища... Те времена мне других лучше запомнились. Дня не проходило без чьей-нибудь смерти, ночи -- без криков и плача... Родичи, от болезней и смертей одурев, на меня косо глядели: обидно было -- я, никчемный, живу, а умелые да ловкие десятками от неведомой хвори и Болотных Духов гибнут. Некому было согреть меня да пожалеть... Когда вернулась Сновидица я, хоть и еле дышал от кашля, первым ее встречать выбежал. Выбежал, да так и обомлел -- предала она меня! Отдала свою любовь глуздырю несмышленому со странным нечеловечьим взглядом. Все видели, как она его к себе прижимала; попробуй-ка обидь -- глаза выцарапает! Меня не заметила даже, прошла мимо со своей драгоценной ношей. -- Чужак... Чужак... -- шептались бабы, а мне это слово было что бальзам на рану -- пусть ненавидят его, пусть гонят, как меня гнали! Последнее тепло он у меня украл, последнюю веру! Его и гнали, и ненавидели, а пуще боялись -- дикий рос мальчонка, словно нежить болотная. Прятался от чужих глаз, да не так, как я. Страха не ведал... Пяти лет один в трясины ходил, а на тех, что донимали, цыкал зло. Все ему врагами были, но задевать опасались -- мал волчок, а зубки острые, может и поранить ненароком... Я злился на мальчишку и страшился его... А больше -- завидовал. От зависти и решил хоть в чем-то его лучше стать -- добыл из отцова сундука телятину с вырезными рунами, принялся втихаря грамоте учиться. Дело у меня не сразу и не споро, но двинулось -- освоил помаленьку значки непонятные, коими пестрела телятина, в слова их складывать навострился... Раз так увлекся, что не услышал дверного скрипа, не заметил позднего гостя. А гость почитаем был, не меньше Старейшины... Из уважения к годам почтенным да мудрости великой кликали его Стариком, а истинное имя давно запамятовали... Пришел он тогда на слабый свет, что со двора увидал, испугался -- случилось дурное, коли посреди ночи кто-то лучину жжет; а застал меня над рунами -- так замер в дверях, наблюдая, как ковыряю палочкой по телятине, силюсь знакомые значки повторить. Глядел-глядел, а потом сказал: -- У тебя, отрок, ум есть и память... Пойдешь жить ко мне, письменам и счету учиться? У меня с перепугу дыхание зашлось... Телятина на пол попадала, руки затряслись... Стыдно стало, а за что -- понять не мог... Залопотал я, оправдываясь, слов его не слушая, а когда уразумел их -- совсем напугался. Как же я, никчемный да глупый, с этаким мудрецом жить буду? Ведь дня он не выдержит -- погонит прочь! Родные отец с матерью еле терпели... А так хотелось пойти со Стариком, постичь его премудрости... Высился он надо мной -- суровый, белый, с бородой до пояса, с глазами-изумрудами -- терпеливо ответа дожидался. Напрасно -- я и слова вымолвить не мог, лишь мычал, будто безъязыкий. Старик плечами пожал, на посох оперся, собрался уходить. Ожгло огнем прозрение -- не будет мне жизни без его науки! Неужто промаюсь в темной родительской избе, по значкам слова собирая? Хотелось сразу слова складывать, самому руны писать, на все вопросы ответы знать... Я шлепнулся перед Стариком на колени, ухватил его за край рубахи, промычал через силу: -- Возьми меня! Век богов за тебя молить буду! Возьми... -- Пошли... -- ответил он просто. Я и пошел. Руны взял да пошел через все печище, насмешек не слыша, по сторонам не глядя... С этого момента перевернулась моя жизнь, заиграла красками светлыми, яркими... И мир вокруг оказался вовсе не таков, каким раньше виделся, -- всему свое объяснение нашлось. Старик мне лениться не давал -- по весне зорями таскал к Сновидице, заставлял с ней вместе травы собирать, свойства да время сбора их запоминать. Каждой траве лишь одно время подходило... Ночами вытягивал на двор, тыкал пальцем в небо, бормотал: -- Гляди, сынок. Видишь, блестят звезды ярко средь лета -- знать, к жаре. Млечный путь горит точно огнем -- доброго дня ждать надобно... Коли заметишь возле звезд круги черные -- быть дождю да ненастью... А в кою сторону лучи от звезд длиньше -- оттуда и Позвизд придет... Говорил Старик быстро, дважды не повторял -- с раза запоминать надобно было. Я запоминал и здоровьем крепчал. Видать, обиделась хвороба, что забыл про нее за новыми делами, вот и отстала... А однажды, по зиме, достал Старик из большого сундука заботливо обернутые бересты да телятину с чудными, мне неведомыми рунами... -- Вот, -- сказал, -- вся жизнь Приболотья нашего, от Болота до сего дня. Что мной писано, а что людьми, давно почившими, даже имени своего не оставившими... Читай, разбирай да людей понимать учись. Научишься -- бояться перестанешь... Верил я ему тогда иль нет, сейчас уж не упомню, а от тех рун оторваться не мог. Вставали из закорючек и черточек великие деяния, поднимались мудрые, сильные люди, смотрели добрые, могучие боги... Как мечталось хоть глазочком на те времена глянуть, хоть словечком с могучим Болотом перемолвиться! Всю зиму я над рунами сидел, а весной случилось нежданное... Средь погожего вешнего дня заколотился кто-то в нашу дверь, задышал тяжко у порога... Старик дела отложил, прислушался. -- Войди, кто бы ни был и какие бы вести ни нес! -- велел пришельцу неведомому. Двери распахнулись, заклубился на пороге морозный пар, а посреди него -- знакомец да обидчик мой прежний -- погодок Хорек... На меня он и не глянул, в ноги Старику бухнулся: -- Спаси, родимец! Разбери по совести! Останови! Отец мамку... Убьет! Старик поглядел на его исполошное лицо да на трясущиеся руки, поморщился: -- А родичи на что? Неужто не могут ревнивца приструнить? Отец-то, небось, опять за старое взялся? Хорек всхлипнул, кивнул. Я его ни разу таким не видел, да и к лучшему -- не из тех он, кто свои слабости прощает. Отыграются на моих боках его слезы... Лучше бы я сразу ушел, его не замечая... Старик сопел, недовольно покряхтывал, не хотел на мороз выходить. Старость всем нелегка, а после восьми десятков весен вовсе невмоготу становится... Кряхтел он, корчился и вдруг повеселел неожиданно: -- Вот, Хитрец, и тебе дело сыскалось... А дабы не счел я его слова шуткой, швырнул на мои плечи теплый полушубок. Хорек уставился на меня точно баран на новые ворота, даже плакать перестал. Я не меньше его труханул и растерялся, но Старику перечить не посмел -- вышел за дверь. Хорек за мной... Так и добрались до его избы -- я впереди, с глазами словно плошки, он -- на два шага поотстав, с высохшими дорожками слез на толстых щеках... У крыльца уж толпился народ, судачил -- убьет Клемень жену иль не убьет... А из-за дверей так кричали да гремели, словно не двое в избе дрались -- дюжина. Подмывало меня плюнуть на все и опрометью прочь кинуться, но не смел Старика подвести -- что о нем подумать могут, коли я от дела убегу? Я к самым дверям протиснулся, вслушался -- хоть что разобрать... -- Убью, змея!!! -- гремел Клемень, а Сипачиха лишь плакала да выла. Горестно так, что шевельнулась обида и боль за нее -- готов я был разорвать на куски изувера, ее бить решившегося... Наш род от женщин пошел -- ими славен! Нельзя сосуд драгоценный, в коем жизнь человеческая зарождается, кулаками бутузить! -- А ну отпирай! -- завопил я. Родичи за спиной стихли. Я их не видел, чуял лишь -- крутят пальцами у висков: дурень, мол, не в свое дело лезет... Сами они таковы! Силой взять боятся, а умом да хитростью -- кишка тонка! Да ладно, этого добра я уж у Старика понабрался... Главное, не подвели бы, когда сила на силу пойдет, -- не сдюжить мне супротив Хорькова отца... Набрал я в грудь воздуху побольше, заорал, стараясь голос погрубее сделать: -- Давай, Клемень! Лупи ее, стерву! А ты, змея, сюда выйди -- я-то тебя похлеще мужа проучу! Вовек не забудешь! Иди сюда, говорю, а то пожалеешь! Сперва Клемень не услышал меня, а после затих, прислушиваясь. Тут я уж совсем расстарался: -- Гадюка ползучая! Бей ее, Клемень! Лупи! От страха у меня голос и впрямь сиплым стал. Клемень не признал, выкликнул через дверь: -- Ты кто такой, чтоб мне да моей жене указывать? -- Ха, твоей! Может, она больше мне жена, чем тебе, дурню набитому! Клемень и без того крепким умом не отличался, а теперь вовсе озверел. Оно понятно -- что жену лупцевать, когда стоит да смеется на пороге ее полюбовник?! Дверь чуть вместе с притолкой не вылетела -- так распахнулась... Клемень вывалился на крыльцо, уставился осоловевшими от гнева да медовухи глазами на меня, а потом по толпе ими зашарил -- никак не мог понять, кто над ним издевался... Тут меня ум-то и покинул... Не мудрено ошалеть со страху, когда нависает над тобой детина в полтора аршина ростом да хочет тебя живьем в землю врыть... Поморгал я на него глазами, да и ляпнул: -- Доброго здоровья тебе, хозяин... Глупее не придумаешь, но с перепугу и большую глупость сотворить недолго. Голосок меня подвел -- засипел. Клемень понял -- обманули, рыкнул, ринулся на меня. Боги страшного не попустили -- попятился я да зацепился за щербину в доске, шлепнулся наземь. А Клемень мимо пролетел -- родичам в руки. Те долго думать и мяться не стали -- съездили пару раз по осоловевшей роже да скрутили буяну ручищи за спиной... Я на них глядел, холодным потом обливался, не замечал одобрительных взглядов, на меня устремленных... Хорек поволок бесчувственное тело отца обратно в избу, народ расходиться стал, о моей хитрости болтая, как вдруг выскочила из избы женщина. Маленькая, измятая, с кровавыми пятнами на рваном сернике -- не сразу и признал в ней Сипачиху. -- Миленький, -- бухнулась мне в ноги, -- родимый! Да хранят тебя боги! -- Мама! -- Хорек отца бросил, к ней подскочил. -- Кланяйся, сынок! Кланяйся... -- гнула она его голову исцарапанными в кровь руками. Хорек поднял ее заботливо, повел к крыльцу, а у самого порога оглянулся: -- Прости за прежнее. Коли нужда какая будет -- обращайся, не подведу. Он, и верно, начал за мной тенью ходить, любых обидчиков отваживать, да только перестали меня обижать. Слухи у нас, в Приболотье, что ветер -- летят, не усмотришь. Вскоре по всем печищам расползлась весть о новом мудреце, что самого большого мужика повалил... Я поверить не мог, как быстро из убогого и никчемного в мудреца превратился, лишь дивился непостижимости людской... А люди ко мне приходить стали. Кто с бедой, кто за советом, а кто просто о жизни посудачить, вопросы задать. Я тушевался сперва, а после привык, даже загордился собой -- таким нужным человеком стал! Старик про удачи мои слушал с полатей -- хворый лежал, -- улыбался в бороду. Так и помер с улыбкой... А едва умер он -- позвали меня к Старейшине. Горе глаза застит -- не видел я, когда шел, ни роскоши, ни простора в доме Старейшины. Да и челяди, за спиной шепчущейся, не замечал... Очнулся лишь от властного голоса, словно гром надо мной прогремевшего. Вскинул голову, утер слезы с глаз и обомлел. Сидел передо мной сам Старейшина -- могучий, грозный, всеми приболотными печищами почитаемый... Мало того что сам он страшил, так еще нависала над его головой оскаленная волчья пасть, словно предупреждая -- не любит здешний хозяин шутить и болтать попусту. А у ног мужа пристроилась невысокая ладная женщина. Глаза теплые, фигура мягкая, кожа -- бархат заморский! Все ведали -- жена у Старейшины красавица, да мне ее видеть не доводилось прежде, вот и остолбенел от такой красы... -- Наслышаны мы о твоем горе. -- Голос у Правящей оказался глубоким, ласковым. Грел, будто весеннее солнышко, без жара. -- Плачем с тобою вместе, но не для печали звали тебя -- для радости... Я плохо соображал, хлопал глазами, пялился на оскаленную волчью морду. Женщина улыбнулась, продолжила: -- Вчера, на заре, разрешилась я от бремени. И, уже не сдерживая гордость, закончила: -- Мальчиком! А я, собой занятый, и не знал ничего! Старейшина остановил ее, едва шевельнув пальцами. -- Боги сжалились -- подарили мне сына, когда уж совсем отчаялся. Он для меня -- божий дар. Люди о тебе многое болтают, славят и ум твой, и смекалку. Тебе и честь оказываю -- нареку сына тем именем, какое изберешь! Да учить его будешь всему, чему сам учен! Он смотрел пристально, буравил взором, словно ждал от меня чего-то... Чего? Я силился уразуметь и не мог. Горе еще сжимало сердце, а, радость поверх него легла -- вовсе примяла... -- Благодари, тупица! -- цыкнули откуда-то сзади. Я оглянулся... Поплыли стены, смешались лица, даже боли от падения не почуял. Очнулся я в опустевшем доме Старика. Качалось пред глазами сморщенное лицо Сновидицы, пахло травами. Захотелось рассказать ей все, да язык не слушался. Она заговорила первой: -- Эх, Хитрец, неведомо, спас тебя Старейшина иль погубил. Даже я не знаю. Ведаю только, что этому мальчику имя не надобно. Много у него будет имен, но ты все же потешь Старейшину, назови ребенка Славеном -- и звучно, и красиво... -- Каких имен? Почему много? -- удалось прохрипеть мне. Сновидица бережно приподняла мою голову, поднесла к губам чашку с зельем. -- Пей, пей да не слушай глупую ведьму. Я покорно всосал внутрь отвратительную вонючую жидкость. Отлегла тяжесть с души, поплыли перед глазами видения... Снился мне Старик в призрачно-белых одеждах. "Славен, -- говорил он и улыбался. -- Славен..." А наутро проснулся я уже с именем на устах. Старейшине оно глянулось -- мял его на слух и так, и этак, прикидывал: "Славен, Славен, Славен..." -- Верно болтают люди -- умен ты, -- сказал наконец. -- Быть тебе при моем сыне наставником... Разве мог я когда о такой чести мечтать?! Не мудрено, что всю душу в мальчонку вкладывал, -- самолюбие да тщеславие свое тешил. Славен рос быстро. Года летели словно птицы -- вроде только что были рядом, глядь -- а уж едва виднеются за облаками... Как вышло, что привязался я к упрямому, умному и своенравному мальчишке? Как растопил он мое сердце, чем сломал лед, от других отделяющий? Может, случилось это, когда потерял он мать и прибежал ко мне -- испуганный, дрожащий, но по-прежнему упрямый? Он так и не заплакал тогда... По-своему, по-мальчишечьи боролся со смертью, родительницу отобравшей, и победил, пусть хоть в малом... Были те годы для меня будто медовуха перепревшая, сладкими -- опять любил, и горькими -- таил от всех эту любовь. Славен был сыном Старейшины; как смел я мечтать, чтоб стал он моим сыном? Вновь я начал бояться: не за себя -- за него, молодого, горячего, несмышленого... Верно, потому и дрогнуло недобрым предчувствием сердце в ту страшную ночь, когда завопила Сновидица, людей к кострищу собирая... Сжалось, беду чуя... СЛАВЕН Голос у нашей Сновидицы -- что охотничий рог, коим по весне оленьих маток призывают. Уж если заголосит она -- все печище на ноги поднимется и сбежится слушать, о чем орет старуха. На что отец мой удал да смел был, а услышал средь ночи ее вопли -- вскочил, заозирался испуганно. Редко Сновидица о добром вещала, чаще беды да неудачи предрекала. А в эту ночь и вовсе спятила. -- Вставайте, люди добрые! -- кликала. -- Вставайте и внимайте Княжьей воле! Вставайте для радости! Вставайте для печали! Сам Князь избранных укажет! Угольным крестом отметит! Полуголые да перепуганные люди повыскакивали из домов, ринулись на свет костра. Лица у всех помятые, исполошные -- средь ночи подняла старуха да и не случалось еще такого, чтобы сам Князь Ладожский к болотному люду обращался! Вести из далекой Ладоги бывали, конечно, и указы Княжьи ведунья частенько выкликала, а жили все же своим умом да по своей совести. Ладога далека, не пойдешь к тамошним боярам суд вершить, вот и шагали, чуть что, к моему отцу, кланялись ему в ноги: -- Рассуди, Старейшина. Реши дело миром. Отец и судил, как умел -- твердо да сурово. В наших краях иного суда не признают -- не выживешь в Приболотье без строгого закона. Отец в печище нашем -- и правда, и доля, и единственная надежа в беде. Даже Сновидица его почитала, говорила мне, когда еще мальчишкой был: -- Светла голова у твоего батюшки, правдиво сердце, учись, пока не повели боги в дальний путь да имя не сменили. Я ее понять не мог. Боги... Путь... Имя... Глупость какая-то... Нравилось мне имя Славен, коим нарек меня ученый муж, Хитрец, и менять его я не собирался. Для чужих, правда, иногда иное имя сказывал, чтоб не навредили ненароком. Истинное имя -- словно брешь в щите -- всякого уязвимым делает. Вот только незнакомцы в Приболотье редко появлялись, да и те из дальних болотных печищ. Я Сновидицу слушал, а сам мечтал удрать поскорее от грязной полуслепой старухи в густой лесок, что примостился по краю печища, заманивал разными диковинками. А она удерживала: -- Учись -- сгодится наука в долгой жизни... Надоедала аж до колоты в боках! Может, потому и не любил я ее... И голос ее громкий не любил... А нынче несся он по печищу, сзывал народ, тревожил отца. Испокон веков повелось поперед всего люда отцу моему вести доставлять. Он покой да мир в Приболотье берег, он и решал, надо ли остальным Сновидицын бред слушать. Потому и встревожился не на шутку, заслышав ее вопли. -- Почему она не пришла ко мне? Почему не пришла? -- повторял, торопливо натягивая красную срачицу, что в сундуке на праздничный день хранилась. Он спешил, а я и того более -- хотелось раньше всех новость узнать, отца опередить. Полуодетым вылетел на крыльцо, уставился, пытаясь различить в бликах пламени знакомые лица. Только все одно -- не разобрал. Огонь слепил, да и люди не стояли на месте -- переминались, переговаривались тревожно... Отец не задержался, вышел следом -- чинный, степенный, как обычно, и не поверишь, что только миг назад кидался из угла в угол, путался в длинной рубахе. Я залюбовался, на него глядя, и людской гомон стих; лишь Сновидица тряпичным комом крутилась возле костра, бормотала что-то бестолковое. -- Говори, -- приказал ей отец. Умел он приказывать -- остановилась ведунья, выглянула из-под скрывающих безобразное лицо тряпок, засмеялась пискляво: -- Не спеши, Старейший! Не по нраву тебе придутся мои слова. За то не меня -- Князя вини... Отец кивнул, даже улыбнулся слегка, но пальцы побелели, мертвой хваткой сжали деревянные перила. -- Твоя воля! -- Сновидица вскликнула, заметались отголоски в дальней темноте, зашевелились, пойманные тайными духами. -- Слушайте, люди! Могуча дружина Князя Меслава! Славные в ней хоробры! Немногие удостоены чести Князю да родной земле служить, а сей ночью честь эта на наш род ляжет! Достойнейших избрал Князь! Ждет Ладога избранных! Зовут их дороги, богами указанные! Слава мудрому Князю, отметившему сынов бедного нашего рода... Она все восхваляла Меслава, а у меня от предчувствия сердце зашлось: неужто судьба добрая выпала -- в Княжьей дружине воем быть? Пусть хоть молодшим, -- время пройдет, вырасту, стану именитым хоробром, о коем баенники песни будут складывать и по городищам носить. Силен я, здоров, да и годами не малолетка сопливый -- неужели всю жизнь мне в болоте сидеть? Нет, не для того я на свет рожден, чтоб тихо да мирно состариться, а потом помереть в безвестности, оставив за собой детишек выводок! Уставился я на костлявый Сновидицын палец во все глаза, ждал, вот-вот устремится он ко мне, нарисует на лбу угольком черный крест; да только проходила старуха мимо и меня словно не замечала. Тут-то и вспомянул свое неуважение к Сновидице. Пришло запоздалое раскаяние. А с ним вместе и страх -- не выберет меня ведунья! Наперекор Князю пойдет, а не выберет! Припомнит, как удирал от ее нудных наставлений, как при встрече замечать не желал... Сновидица шла по кругу, шарила бельмами по застывшим лицам, а потом словно озарилась изнутри, выбросила вперед руку, начертала легким движением два креста. Один -- на великане Медведе, а другой -- на Лисе, возле него притулившемся. Братья долго думать не стали -- переглянулись меж собой, кивнули друг дружке и шагнули в круг. Значит, одобрили Княжий выбор, согласились... Они еще и шагу не сделали, а уж заохало, застонало все печище. Не часто вспоминал о нас Меслав, а выбор сделал -- лучше некуда! Таких ловких охотников и следопытов, почитай, во всем Приболотье не сыщешь. Тяжело без них будет зимовать. Во всем хороши были братья. Огромный Медведь всей детворе -- услада. Руки у него золотые и сердце доброе, незлобивое. А Лис хоть и язва приличная, да любое веселье без него как-то не ладилось. Прошлой осенью уходили братья в Трясину, за змеей Скоропеей, так опустело без них печище, осиротело. Зато какой праздник был, когда вернулись! Грудной женский голос прорвался сквозь вой толпы, ножом полоснул по сердцу: -- Не пущу! Миленький, не слушай ты ее, ведьму старую. Врет она, сердцем чую. Не ходи ты в Ладогу! Росянка из толпы вырвалась, белой птицей упала Медведю на грудь, забилась в слезах: -- Не ходи! Я за тебя замуж пойду, как ты хотел, дом справим, детей заведем. Все для тебя сделаю, только не ходи к Меславу! Пышные рыжие волосы, выбились из-под платка, опутали Медведя, белые пальцы сомкнулись на шее. Вот тебе и неприступная красавица -- каменное сердце! На все Приболотье славилась девка спесивым нравом. А еще красотой дивной. Может, потому и не переводились у нее воздыхатели... Ради Росянкиной прихоти многие от жизни отказывались, не то что от Княжьего приглашения. Неужто Медведь от этакой девки отступится? Толпа стихла, ожидая. Охотник опустил руки, понурился. Лис вылез вперед, заслонил собой брата: -- Не позорься, девка! Эк повисла -- не отодрать. Мужик за великой честью идет, не всякого Князь к себе призывает... -- Да что ты о чести знаешь, чума болотная?! -- Росянка разомкнула объятия, угрожающе выставив скрюченные пальцы, прыгнула к Лису. Медведь ловко обхватил ее тонкую талию, пробурчал веско: -- Дело решенное. Быть мне воем. Девка сразу и сникла, осела, тихо всхлипывая, у его ног -- так и осталась там маленьким, жалким комочком. У Медведя щеки дергались, а не двигался, не поднимал ее -- стоял, точно истукан каменный... Я на них загляделся, про все забыл, потому и не услышал тяжелого отцовского всхлипа. -- Ты! -- Коснулся моей щеки сухой палец, нарисовал долгожданный крест. Сновидица уж на что глуха, а вздох отца расслышала, ухмыльнулась. -- Воля богов, Старейшина, воля Князя. Отец печально заглянул мне в глаза. Не замечал я раньше в них такой усталой тяжести. -- Что скажешь, сын? Что я мог сказать? Клокотала во мне безудержная радость, рвалась наружу, будто на крыльях ветра -- Стрибожьего внука. Как сдержать ее? Не заставили меня задуматься печальные отцовские глаза, не остановили взоры родичей. -- Я ухожу! Сновидица расхохоталась, точно ворона закаркала. Отец помутнел лицом, хрипло выдавил: -- Будь по-твоему, -- и, обрывая смех Сновидицы, велел: -- Дальше! Вскружила мне голову удача -- и думать ни о чем не мог, кроме как о битвах да славных подвигах. Не сразу понял, с чего завыли вдруг все девки хором, заголосили, будто по покойнику. А присмотревшись, узрел угольную отметину на щеке Бегуна. Избранный... Мимо него ни одна девка не проходила, да и те заглядывались, что давно уж девичий венец на высокую кику сменили. Чего особенного находили они в его голубых, точно рассветное небо, глазах, в широкой его доверчивой улыбке? Почему не могли удержаться, чтоб не провести ласково по светлым льняным волосам? Может, манил данный ему богами чудный голос да идущий изнутри добрый свет? Родителей Бегуна и всю его семью пять лет тому покосил болотный мор. Сироту, певуна голосистого, даже нежить болотная жалела, вот и повадился он по соседним печищам вести разносить. Судьба его не баловала, зато люди привечали. Его сноровкой да умением многие жизни спасены были, многие печища у Хозяйки Болотной отвоеваны. В Малой Ладожке его до сей поры, будто боярина, привечали, а ведь уже три года как отстояли село... Бегун тогда всю ночь по болоту бежал, спешил упредить о топляках, что на Ладожку напали. Успел... Наши, его вести выслушав, вооружились кто чем мог да помчались на выручку. Топляков загнали обратно в болото, а печище от нежити очистили. В то время Бегуна мало кто знал, а теперь, пожалуй, нет в Приболотье человека, с коим ему не довелось бы встретиться. Все ему чем-то обязаны, везде ему рады. Язык у певуна подвешен славно, умеет знакомцев заводить и говорит, будто бы с писаного читает, даром что неграмотный. Умен да хорош, -- чего еще девкам надо! Вот и воют-убиваются... Сновидица легко подтолкнула его к костру. Он улыбнулся, проскользнул невесомой тенью, пристроился рядом с братьями. Стояли они, словно влитые, плечом к плечу, лишь я -- на отшибе, под отцовской защитой. Стыдно стало, шагнул вперед, в светлый круг, и показалось, будто на ровной пустоши голышом очутился -- негде скрыться от испытующих глаз, некуда спрятаться... Отец почуял мой страх, придержал за руку: -- Слушайте, родичи! К Ладоге путь далек да неведом. Ставлю я сына моего, Славена, избранниками Княжьими верховодить да прошу на то согласия вашего. Толпа загудела, зашепталась на разные голоса. Выступил вперед Хитрец, склонился, затряс короткой бороденкой: -- Будь по-твоему, Старейшина. И покосился на меня как-то странно, будто не обрадовало его мое избрание. Даже обидно стало -- сам ведь сказывал о мужах доблестных да о битвах великих. Сам твердил, что воев, лучше словен, на всем свете не сыщешь. Учил: "Сопутствует счастье лишь сильным да смелым, а с иными не по пути ему..." Как в наших болотах сильным да смелым станешь? В лучшем разе -- охотником удачливым. А охотник вою не чета... -- Тебе, сын, ватагу в Ладогу вести, тебе за жизни их ответ перед Ладожским Князем держать. -- Отец смотрел строго, а губы кривились, словно заплакать хотел да не мог -- разучился за долгие годы, без слез проведенные. -- А челяди сей кланяться тебе, как мне кланялись. Значит, быть мне для избранных Старейшиной... Зашлось сердце -- и лестно и боязно. С одним только Бегуном как совладать? Разве укажешь ему: это -- делай, то -- не делай. Ветру разве укажешь? Едва о том подумал -- Бегун поклонился в пояс, заверил меня: -- Был ты для меня кровным родичем, станешь -- старшим братом. Отлегло от души. После такой клятвы я от певуна всего могу требовать -- не ослушается. А охотники и без клятв слово Старейшины почитают. Медведь уже и рот открыл -- повторить Бегуном сказанное, да я его остановил: -- Не надо. Он не упрямился, отступил: -- Как пожелаешь... Люди разомкнулись, давая ему место, лишь один не отошел. Темный, зловещий. Потянуло по поляне холодом, повеяло неведомым... Сновидица завыла волчицей, рухнула темной тени в ноги, еле коснулась ее груди крестообразной отметиной: -- Сыночек, сыночек... Толпа еще дальше попятилась, загудела взволнованно: -- Нельзя Чужака брать... Не доведет он до добра... Меня злость обуяла. Неужто и Чужака выбрал Князь? На что ему чахлый Сновидицын заморыш? Как можно его с нами, лучшими да сильнейшими, равнять?! Старуха вскинулась, завращала страшно бельмами: -- Воля Князя! Воля богов! Отец махнул рукой: -- Слышу. Пусть идет с ватагой. Но сперва сыну моему поклонится... Чужак вышел на свет. Согнутый, жалкий... На плечах охабень рваный, в руке палка резная. Поговаривали наши бабы, будто он без палки и ходить не может -- валится, а лицо под капюшоном прячет оттого, что на него смотреть невозможно -- так уродлив. Он, и верно, лица никогда не открывал. Даже сейчас, у костра стоя, в охабень с головой закутался да забормотал неразборчиво... Бубнил-бунил, а после кивнул мне, будто пообещал что-то, и пошел в темноту. Сновидица забыла о нас, за сыном вдогон бросилась, но как за тенью угонишься? Я в Чужакову клятву не поверил, да и никто не поверил. Не наш он, не болотницкий. От кого только его ведунья прижила? Мать-покойница сказывала, будто когда-то уходила из села Сновидица. Год тогда выдался плохой: зверье дохнуть стало, топляки зашевелились, людей голод и мор одолели. С горя да сдуру обвинили ведунью. Она, мол, беды наслала. Обвинили да из печища-то и выгнали. Долго ее не было. Где жила, с кем -- неведомо, а без нее еще хуже стало. Бабы уродцев рожать начали, мужики в Трясине гибнуть. Спохватились наши, послали разыскивать Сновидицу, Далеко гонцы не ушли, на тропе к печищу ее встретили. Сама возвращалась да в тряпицах ребенка несла. Вышли люди ее встречать, повиниться хотели, да только поднял глуздырь голову, сползла с него шкура, в коею укутан был, и раздумали наши бабы каяться. Моя мать там тоже была. В глаза дитю глянула и охолодела вся. Искрились у него глаза провалами черными бездонными, а посередке разноцветными искрами яркие ободки полыхали. И ладно бы глаза, так ведь были у него еще и волосы -- длинные, седые, будто у старика. Зашептались бабы: "Чужак... Чужак..." Так к нему это прозвище и прилипло. А в лицо ему с тех пор никто не заглядывал, даже ребятишки, до страшных тайн падкие. Да и он людей сторонился, все больше по болотам бродил, словно дух болотный, бессловесный. Умен ли, глуп ли -- не разберешь. От такого спутника добра ждать не приходится... Бедой от него пахнет, предательством. Да только не ладно мне против Княжьей воли идти... Большая радость малые заботы быстро стирает, и едва погас костер на поляне, забыл я о Чужаке. Лишь легкая досада осталась... А поутру старики начали на путь гадать. Водили белого коня через копья, в землю воткнутые, смотрели -- какой ногой переступит, когда в дорогу собираться? Я на то таинство из щели дверной поглядывал, моля богов указать срок пораньше, -- уж очень хотелось быстрее из надоевшего печища вырваться, мир поглядеть, себя показать... Боги снизошли -- указали на тот же день. Собирались недолго -- взяли мяса сушеного да воды чистой на пару дней, а всего более оружием обвешались. Каждый своим -- себе привычным... Я рогатину взял и отцовский нож, длинный, с рунами -- о нем еще мальчишкой мечтал. Бегун -- топорик легкий и лук со стрелами, а охотники, помимо ножей да топоров, шишковатые палицы прихватили. У Лиса еще кистень оказался. Лишь Чужак безоружным пошел. Такому, как он, оружие ни к чему -- ему, верно, и топора-то не поднять, только и может, что палкой своей по земле постукивать. Уж три дня, как мы в пути, а он все стучит. Тюк-тюк, тюк-тюк... Мерно так, словно с ума свести хочет... И зачем только взял я его -- шел бы оборвыш сам по себе, небось, привык без людей обходиться... Только теперь чего печалиться? Коли взял парня в ватагу -- так за него отвечаю перед Князем и перед своей совестью. Ладно, хоть Хитрец идти с нами вызвался. У него ума -- палата, и коли учудит чего сынок Сновидицын -- старик выручит. Его советами даже отец не брезговал. Говаривал: -- Слушай его, сынок. Редкому человеку такая светлая голова дадена. Отец его с нами отпускать не хотел, да разве Хитрец меня оставил бы? Хоть с отцова разрешения, хоть без него, а ушел бы. Он меня все еще мальчишкой несмышленым считал, опекал, будто наседка заботливая... Мне его забота уж поперек горла стояла, а все-таки приятно было его частое дыхание у своего плеча слышать да знать наверняка, что хоть один из ватажников моих без всяких клятв и обещаний за меня жизнь готов положить. К тому же никто дороги в Ладогу не ведал, а Хитрец хоть руны о ней читал... -- Хитрец, что ты о Чужаке знаешь? Он вскинул по-птичьи голову, огладил меня добрыми глазами: -- То же, что и все. Сновидица его от безвестного отца зачала. Лицо у него безобразное, душа скрытная -- никто от него слова доброго не слышал. -- А кто-нибудь с ним разговаривал? -- Что ты, Славен! -- всполошился старик. -- Он не зря богами проклят, уродством наказан. Кого боги прокляли, с теми и людям не следует знаться. -- Да ладно тебе, ладно... Другое хочу спросить. Ты обещал: к вечеру до Болотняка доберемся. Вечер уж близок, а его не видать. И от Бегуна известий нет. Может, сбились мы иль руны твои лгут? -- Руны старинные, не мной черчены, может где и ошибаются, а Болотняк -- вот он, гляди. Я проследил за его рукой. Верно. Поднимался перед нами пологим склоном Болотняк, красовался непривычно высокими, гладкими деревьями. Чужими... Зашевелилось в груди что-то, заныло и метнулось вдруг птицей исполошной вон из тела, на внезапный отчаянный крик отзываясь. Дрогнул Болотняк, затрепетал в страхе пред злом неведомым, заметался тенями зловещими, шорохами незнакомыми. Взбудоражил его человеческий крик, пробудил ото сна. -- Бегун! Я одним прыжком через низкие кусты перемахнул, под кроны чужих деревьев бросился, да и охотники мешкать не стали -- ринулись вверх по склону к родичу, в беду попавшему... БЕГУН Так далеко от дома мне еще не доводилось забираться. Хотя без хвастовства могу сказать, походил я по чужим местам поболее наших именитых охотников. Поди все болото до Мертвой Гати прочесал. Каждый куст, каждая топь мне старые знакомцы. Нечисть болотная и та со мной в приятелях ходит. Я не против -- им в топях скучно и мне в дороге одиноко, чего ж не познакомиться? Здешние места совсем иные, здесь и без попутчиков не заскучаешь. Земля под ногами твердая, сухая, трава высокая, светлая, птицы не по-нашему тренькают. Красотища вокруг... Вон пенек-топляк на тропу покрасоваться выполз, путь мне заступил. Наши топляки в такие одежки лишь к праздникам весенним наряжаются, а этот в червень месяц расфрантился. Шапку нацепил зеленую, кафтан коричневый, в белесых разводах, даже корни гладкой холеной кожицей поблескивают. Сразу видно -- не приходилось ему болотную жижу хлебать да изголодавшимися кореньями живность топить. Жаль, недосуг мне словом с ним перекинуться. Покуда наши не подошли, многое нужно успеть. Интересно, где они сейчас? Плетутся, небось, нога за ногу, красотами местными любуются. Что же за доля у меня такая -- всегда бегать?! В селе посылали с поручениями всевозможными, думал, в походе все изменится, и вот тебе, пожалуйста, опять беги впереди всех, дорогу разведывай, верный путь зарубками помечай. Славен, хитрая бестия, весь в отца, напрямую ко мне не обратился, лишь намекнул на привале, мол, нужно бы одному впереди идти, дорога новая, неизвестная, мало ли что... Лис с Медведем спать тогда укладывались, а как его слова услышали, вмиг возле Славена очутились, добровольцы этакие! Им, дурням, дай волю, так они вместо Болотняка Приграничного к Скоропее в логово заведут. Охотники -- они и есть охотники, зверя за версту чуют, а дорога им ни к чему. Славен, похоже, о том вспомнил, засмеялся, покачал головой отрицательно и на меня покосился. Я и без того понял -- мне идти. Хитрец стар и хил слишком, а Чужак куда завести может -- одним богам ведомо. А то и вовсе смоется. Один я остаюсь... На этом и порешили. Утром я пораньше встал, еще птицы голоса не подали, барахлишко свое увязал, подкрепился слегка и уже шагать собрался, глядь, -- а Чужака-то, нет! Вещи его по земле разложены, нож из мертвого пня торчит, посох неразлучный из-под шкуры выглядывает, а самого нигде не видать. Тут меня такой интерес разобрал, аж внутри все поежилось! Пригнулся я и тихонечко к котомке его подобрался. Только рукой веревку тронул, как меня хвать кто-то сзади за руку! Перепугался я не на шутку. Подумалось сразу: наши проснулись, решили -- я за воровство взялся. Попробуй объясни им, что любопытство меня одолело. Как оправдываться стану? Сзади тишина полнейшая, ни шороха, ни звука, лишь рука меня не отпускает. Пальцы на ней длинные, цепкие, будто щупальца топляка... Наконец собрался я с духом, повернулся -- и чуть в штаны не наложил. Стоял за мной Чужак, капюшон скинул... Смотрели на меня глаза удлиненные, чуть к вискам растянутые, посередке бездна темно-синяя, вокруг разноцветные ободки переливаются, а за ними голубизной белки посверкивают. Как я в них глянул, засияли всполохами ободки, умножились, и потянуло меня прямо внутрь, в страшную темноту. Даже вскрикнуть не успел... Очнулся возле дерева. Сидел, к нему спиной привалившись, а в душе легкость такая, что о Чужаке и вспоминать не хотел. Поднялся, подхватил свой мешок и помчался от Чужака подальше. Несся, пока ногу на коряжке не подвернул. От боли образумился, выругался крепко и начал дорогу уже с умом выбирать. А на сердце все же неладно было... Никогда я трусом не был, с рогатиной на топляков ходил, да не таких, как этот, ненашенский, -- столеток выворачивал. Не один, правда, но ведь не боялся же! А иной топляк пострашнее Скоропеи будет. Хлестнет по телу длинным щупальцем, яду впрыснет в рану, и не жилец уж ты на белом свете. Мужиков наших многих топляки потравили, в болото затянули... Только я лучше в одиночку на топляка пойду, чем еще хоть раз Чужаку в глаза загляну... Не мудрено, что он под капюшоном прячется с эдаким-то взглядом! Люди говорят: в глазах, как в зеркале, душа человеческая отражается. Ежели по Чужаку судить, то вовсе не человеческая у него душа... Никто про отца его и слыхом не слыхивал, а ведьма на всякое способна -- полюбилась с каким духом болотным, вот и уродила не то человека, не то зверя, не то нежить неведомую. Мне даже жаль его иногда бывало. С детства один маялся. Мать ему во всем и опора и защита была, а какая из Сновидицы защита? То спит сутками, не добудишься, то по болоту шляется, травы собирает, то зелья варит, то лечит, то заговаривает, то по соседним деревням бродит -- у подобных себе опыту набирается. Сына она любила, только мало одной любви для воспитания. Вот он и вырос одинокий да неприкаянный. Одному плохо на свете жить, страшно... Это я по себе знал. Мать перед смертью все причитала: -- Иди, сынок, к людям. Среди них добрых больше... Помогут... Коли ты к ним с добром, так и к тебе не со злом... Коли спиной к чужому горю не встанешь -- сам в беде спины не увидишь. Мне сперва казалось -- бредит мать, а потом, как она сказала, так все и обернулось. Я людей люблю, и они меня тоже. Мне на людях и сытно, и тепло, и радостно. Один я бы уже давно от хандры спятил. Наши меня всегда на праздники зовут, просят: "Приди, Бегун, спой". А почему не спеть, если от песен моих кому-то легче жить станет? И мне с песней сподручнее -- она и душу очищает, и сердце греет. Размышлял я, размышлял, да не заметил, как до Болотняка добрался. Про зарубки, что оставлять обещался, совсем забыл. Ничего, недалече здесь, опасностей никаких на пути не встретилось, -- по слабым следам доберутся... Собрал я костерок небольшой на скорую руку, сел рядышком, а мысли не отступали, роились в голове многоголосым гудением. Как-то меня Чужак встретит? Деревья зашумели, и послышалось мне в их шелесте: "Не волнуйся, не беспокойся, ничего плохого не случится..." Эх, великаны лесные, вашим бы словам правдой выйти! Ветер принес туманный холод. Влажный, густой, дурманящий... Голова от долгого пути отяжелела, полезли в нее глупости всякие, строки из песен, давно позабытых: Спать под нежной лаской ночи, покрывалом темным неба... Видел я это покрывало у Чужака в глазах, чуть навек не заснул... И сейчас спать не время... С трудом отогнал одолевающую дрему, разлепил сонные глаза и шарахнулся в ужасе, пытаясь вспотевшими руками хоть какое-нибудь оружие нащупать. Пальцы не слушались, скребли мох да траву. Под чужим звериным взглядом деревенело тело, превращалось в корягу молчаливую. Много я кабанов повидал, но такого вепря, что в двух шагах предо мной замер, -- ни разу не доводилось. На черной морде зверя полыхали, будто уголья, маленькие злобные глазки, изогнутые клыки высовывались из-под слюнявой щетинистой губы, короткие толстые ноги яростно рыли землю... И откуда он взялся здесь такой? Зачем на огонь вышел? Вепрь хрюкнул коротко, пустил изо рта струйку тягучей слюны, недовольно повел мощной шеей. Даже если смогу нож нашарить -- не одолею его... Коли есть средь вепрей цари, то, должно быть, этот -- самый главный и самый грозный... Вышиной -- лося не меньше, а уж черен как! Под моей неловкой ладонью хрустнула ветка, и почти тут же пальцы коснулись костяной рукояти. Нож! Вепрь услышал хруст, вздернул морду, ринулся. Меня неведомой силой толкнуло в сторону, шею ожгло горячее дыхание зверя, на щеку брызнуло вонючей слюной. Острое копыто ткнуло в бок, разрывая одежду. Лес завертелся перед глазами, небо поменялось с землей, а затем вновь очутилось на прежнем месте. Ошалело мотая головой, я отыскал глазами зверя. Вовремя. Он уже легко развернулся и, взбесившись из-за своей случайной промашки, несся на меня, пуская из раздутых ноздрей пенные облака пара. Комья земли брызгали из-под копыт, кровожадные глазки, казалось, вонзались в душу, заставляя ее сжиматься в жалкий дрожащий комок. Спину опалило жаром. Костер! Я перекатился под защиту пламени, но вепрь будто не заметил огня. Черное щетинистое тело, разметав угли, промчалось прямо через костер... Этого не могло быть! Дикий зверь должен бояться огня! Или... Это не зверь?! -- Помогите!!! Я закричал и не услышал своего крика. Он метался где-то глубоко внутри и, казалось, не может вырваться наружу, хотя губы лопались от напряжения. Вепрь неумолимо разворачивал могучее тело, недовольно хрюкал. Видать, раньше ему попадались менее верткие враги. Но и меня он упускать не собирался. Тем более что от борьбы я уже отказался. Понял: не зверь предо мной -- нежить лесная... Что толку биться с обменем иль лямбоем? Они не клыками и ножами сильны -- знанием могучим, чародейством... Внезапная серая тень скользнула перед длинной мордой зверя. Драный охабень развернулся, на мгновение скрыв от меня приближающийся звериный лик смерти, резной посох мягко скользнул по покрытой пеной страшной морде. Чужак?! От неожиданности я выронил нож, заморгал, силясь рассмотреть хоть что-нибудь сквозь пелену страха. Тень опрокинулась на зверя, слилась с ним в одно расплывчатое пятно и пропала... А взамен нее возник разгоряченный от быстрого бега Славен, озабоченно вгляделся в мое лицо: -- Что случилось? Чего кричал?! Кабы сам я мог понять... Запыхавшиеся охотники с треском вымахнули из зарослей, зашарили исполошными глазами по поляне. У Медведя в руке грозно сверкал острым лезвием тяжелый топор. Небось, им-то в два счета любого зверя, да и не зверя, осилить можно. Жаль только, никто, кроме самого Медведя, рубить им не может -- силенок не хватает. За спинами братьев неловко вылез из кустов Хитрец, а чуть поодаль, ковыляя и тяжело опираясь на посох, выбрался Чужак. И как только привиделось мне, будто мог он, заморыш этакий, кабана злобного одолеть?! А может, и кабан привиделся? Уж не заснул ли я ненароком, не заорал ли в кошмарном сне? Стыд залил щеки, пополз по шее за ворот рубахи... Это ж надо так опозориться -- из-за сна пустого всех родичей на помощь созвать! Я огляделся, отыскивая себе оправдание. На глаза попалась взрыхленная копытом зверя земля... Значит, вепрь все-таки был? Или это Славен ногой землю сковырнул, моего объяснения дожидаясь? "Ладно, -- решил я, -- ему правду скажу, а перед остальными позориться не стану!" Как надумал, так и сделал. Поднялся с земли, утер ладони вспотевшие, отвел Славена в сторонку и поведал негромко обо всем. И так похоже на сказку получилось, что сам в свои слова не поверил. А Славен тем более. Выслушал меня, усмехнулся криво и приказал на ночевку располагаться. Чужаку не понравилось что-то, к костру не пошел, а остальных точно канатом к огню потянуло. К тому же темнеть стало. С темнотой вместе грусть накатила, обдала сердце холодом. Не доводилось мне еще так грустить, до стона душевного, хоть далеко от родного печища не раз хаживал... -- Спой, Бегун. -- Хитрец не вынес молчаливой тоски, попросил жалобно, словно перед смертью. У меня и самого душа взахлеб плакала. Кто знает, что ждет впереди? Вернемся ли когда, увидим ли избы родные? Чем встретит нас Ладога? От вопросов этих лопнула преграда меж языком и сердцем, вылились слезы словами, грустными, тягучими, будто смоляные капли: Мне по девкам не гулять, не гулять. Мне не сеять, не пахать, не пахать. Да детишек не растить, не растить. Да и дома не сложить, не сложить. От родимой-то земли, от земли, Меня ноги унесли, увели. Мне в далекой стороне нынче жить Да по милой стороне мне тужить. Мне обратного пути не видать, Мне в дружине горевать, воевать. После песни моей тишина наступила такая, что дыхнуть боязно, и вдруг у самого уха -- голос! Сильный, густой, незнакомый: "Не грусти о неведомом, Бегун. Может, и не придется тебе в дружине служить..." Я оглянулся -- никого. Только Славен головой покачал: -- Эх, Бегун, Бегун. Никак у тебя без нытья не получается. Любишь ты слезу пустить... Давай-ка укладывайся лучше и не печалься о том, чего не знаешь... Вот, вот, и голос, что мне померещился, так говорил. Оно и верно, утро вечера мудренее. А все-таки неспокойно... СЛАВЕН Бегун меня беспокоил. Видать, ему от родимого печища вдалеке хуже всех приходилось. Иначе не принялся бы он небылицы разные выдумывать и выдумками этими себя пугать. Вепря какого-то призрачного узрел... Чужака увидел спасителем... Хорошо, что я остальным об его байках не поведал, не то засмеяли бы певуна. А ему и без насмешек нелегко путь давался. Вот и на привале у костра вечернего он первым не сдержался, не вынес молчаливой тоски -- застонал-заплакал, надрывая и без того мающуюся душу. И откуда только слова он такие берет, от которых слезы на глаза наворачиваются? Без его песни нелегко было, а после нее вовсе невмоготу стало. Захотелось бросить все, вернуться домой да жить-поживать, как прежде -- спокойно, размеренно, печалей и тревог не ведая. Однако не к лицу сыну Старейшины Приболотного, точно глуздырю сопливому, слезы лить... Я утаил в себе тоску-печаль, запрокинул голову к небу, стал на звезды глядеть. Они всегда успокаивали, утешали. Посмотришь на них, и словно людей перед собой увидишь. Вон та яркая звезда с поволокой красной, что ниже всех сияет, -- девка гордая да своенравная. С такой не всякий совладает, а кто сумеет свет ее блистательный укротить, получит в награду подругу верную, которая ни в горе, ни в битве смертной не оставит... Тот голубой огонек, над деревьями мерцающий, -- старик мудрый и печальный, рьяно берегущий сияние, богами данное... А та, цветом с солнышком схожая, -- покорная да умная жена. С нею любое дело спорится и ладится... Много звезд на небе -- у каждой свой свет, своя судьба... Хитрец сказывал, будто видел он древние загадочные руны, из дальних стран случаем к нам попавшие. И была там картинка начертана. А на ней все звезды, будто шары, круглыми нарисованы, а еще написано, что похожи они на Землю-Матушку... Глупо, но интересно... Хитрец хоть и не признавался в том никогда, а похоже, тем рунам верил. Да я с ним и не спорил, точно знал -- летят к звездам частицы малые того огня, который в каждой душе человеческой горит... И матери моей малая толика тоже где-то там... Взирает на меня с высоты небесной и радуется. Она мне судьбы великой жаждала, вот и исполнилось ее желание -- ждет меня Ладога, а там -- слава да величие... Загляделся я на свет небесный и еле расслышал всхлипы, что с Хитрецова места доносились. Странные всхлипы. Горестные, жалкие. Мучило что-то старика, терзало... Я подошел к нему, вгляделся в лицо. Глаза были закрыты, да и дышал ровно... Видать, так за день умаялся, что даже во сне бескрайние, убегающие в лесную темень дороги зрил. Я обошел вокруг костра, подкинул сухих веток. Блики от огневых всполохов пали на лицо Бегуна. Он крутнулся на другой бок, пробурчал что-то невнятное, недовольное. Зато братья как спали тихо, так и не шевельнулись. Тоже умаялись... У огня приятно было греться. Похрустывал он, покрякивал, казалось -- сидит рядом добрый друг, понимает мысли невысказанные. Каково-то Чужаку в темноте ночевать? Чего заупрямился, со всеми не пошел? Одно слово -- нежить... Я вгляделся в темноту леса, силясь рассмотреть очертания одинокой фигуры. Снизу, от подножия Болотняка, медленно наползал туман, тянулся к огню сизыми лапами, хватал пламя и, обжегшись, испуганно отпрыгивал назад, в темноту. Походил он на неразумного зверька, впервые из материнского логова вылезшего. От его однообразной игры тянуло в сон. Прелый травяной запах дурманил голову, в белесой туманной завесе мерещились чудные очертания старинного капища, украшенного ярким, немигающим шатром из звезд. Неслись издали приглушенные удары кузнечного молота: -- Бум, бум -- дзинь... Бум, бум -- дзинь... Бум-м-м, бум-м, бум-м-м... Звезды опускались все ниже, заглядывали понимающе в глаза. В радужном мерцании плавали, переливались родные, с детства знакомые лица, просили: "Не покидай нас... Вернись..." Рвали сердце на части. Если б мог объяснить им все, успокоить! Если бы была жива мама! Она поняла бы без слов... Провела бы ласково по голове невесомой рукой, уняла боль тихим шепотом: "Сыночек, сыночек, сердечко мое... Не плачь, моя ладушка... Все пройдет... Все..." -- Мама, матушка! Ты ли это? -- Я, мое солнышко... Я... Ах, какие теплые, ласковые у нее ладони! Гладят мой лоб, унимают дурную боль... Я и забыл, как были нежны ее руки, как добры... Разве смогу сказать ей, что умерла она давно? Испугается ведь, исчезнет... -- Добрая моя... Хорошая... Не пропадай... Ровные собольи брови взметнулись дугами, родные глаза распахнулись удивленно: -- Куда же я, сыночек, от тебя? Как пожаловаться ей, как рассказать, что не хватало мне ее неприметной заботы да тихого участия? Как поведать о смерти страшной, что унесла-оторвала от меня ее доброту? Как огорчить ее, отпугнуть, вернуть обратно в молчаливый мир мертвых? Нет, не вынесу я во второй раз такой утраты, не смогу отвергнуть эти теплые руки да ласковые глаза! -- Как хорошо с тобой, матушка. Оказалось, вовсе не трудно правду молвить... И почему не говорил этих слов живой, почему лишь на мертвую выплеснул их горячим потоком? Поздно... Не отогреют они закоченевшее в земле тело, не вернут из ирия родную душу... Да и не нужны ей теперь ни слова нежные, ни признания бестолковые... -- Я люблю тебя, мама. -- Я тоже люблю тебя, сынок. Бледненький ты что-то... Поспи, отдохни немного, притомился, верно, с долгой дороги... -- Я, мама, в Ладогу, в дружину иду. Да со мной еще четверо. Князь нас призвал. А Хитрец сам пошел, по своей воле... -- Четверо... Славно... Будет кому о тебе позаботиться. Я-то уж тебе не подмога -- держит меня лихорадка Грудница, гнетет, к земле давит... Верно, не встать уж мне более... Тяжелел ее голос, наливался смертной мукой... И сама она задрожала, задышала тяжко. Пальцы в предсмертной дрожи скрючились, оцарапали кору с тонких, уложенных у костра веток. -- Нет! Не я крикнул -- боль моя... Острыми шипами вонзилась в душу, словно кошка когтями. Рвалось сердце, дрожало на тонкой ниточке, едва от смерти отделяющей. Еще немного, и лопнет ниточка, хлынет кровь через рот, прольется в землицу. Да разве в том дело? Пусть я в мир иной уйду, лишь бы мать жила -- во второй раз не покидала землю, где греет ласковыми лучами ясное солнышко, тренькают птицы беззаботные, гуляет на воле человечья душа! -- Не умирай! Захлебываясь слезами, вытряс судорожно барахлишко из котомки, зашарил по земле руками, пытаясь отыскать заветный пузырек с варевом, Сновидицей данный. Попался под пальцы круглый бок, охолодил руку... -- Вот, мама, возьми, выпей. Это зелье из новых, от любой хвори лечит. Дрожали материнские руки... Как бы не выронила драгоценную жидкость, не пролила понапрасну... Не пролила, выпила покорно едкое варево, неторопливо опустилась на примятую траву. -- И правда, полегчало. Спасибо, родной. Прикрылись длинные ресницы, оставили на бледных щеках глубокие, темные тени. Скользнула по моим волосам усталая рука и упала, обмякла бессильно. На тонкой шее, у самого уха, забилась, задергалась голубая жилка, побежала теплой кровью к крутой груди. Не бывает у мертвых крови... Жива мама! Жива! -- Что творишь, сын? Отпусти ее, дай покой. Кто сказал это, кто сладкому сну помешать осмелился? Голова отяжелела, не поворачивалась. Взгляд не желал покидать ту, которой уже много лет не видел и увидеть не чаял... А все же глянул я на говорящего. Суровые серые глаза пронзили, будто ударили... Отец?! Как очутился здесь?! Чего у меня просит? -- Откуда ты, отец? Красная праздничная рубаха заполыхала, угрожающе надвигаясь. Отец, словно не услышал моего вопроса, закричал зло: -- Очнись! Она мертва! Неправда! Неужто сам он не видит? -- Посмотри на нее, отец! Взгляни на щеки румяные, прикоснись к коже бархатной! Жизнь в ней, радость в ней! Погляди! -- Замолчи, сын. Не тревожь ее, не мучай... Отпусти... Сладка была ложь, могущественна, а все-таки отцовская правда сильнее оказалась. Не должен был я ее лечить, не смел мешать умереть ей, как много лет назад не мешал, когда был еще мальчишкой несмышленым, -- да как только? Маленький мальчик смерти не ведал, а муж, из него выросший, знал -- "навсегда унесет Морена самую дорогую душу, навеки вычеркнет из жизни моей. Ни раскаяние, ни слезы, ни молчание, что любых рыданий страшней, -- ничто ей не преграда. -- Не могу! -- Боль прорвалась наружу солеными каплями, потянула за собой сердце, безжалостно вытягивая его из груди, и вдруг резко ударила по пальцам. Мать закружилась, ускользая, отец расплылся ярким красным пятном, в ноздри ударил острый запах паленого человеческого мяса. Боги! Что со мной было? Неужели дурной сон? Но почему тогда не прошла боль в ладони? Я поднес руку к глазам. На тыльной стороне кисти багровым пятном вздулся ожог. Нужно впредь поосторожнее быть... Хотя далеко сонному до осторожного. Вон охотники и те об опасностях забыли, раскинулись во сне, задышали легкими облачками пара. Я заставил себя успокоиться, но спать уже не хотелось. От нечего делать пособирал вокруг сухих веток, одну бросил в мерцающий огонь. Он плеснул радостно огненными ладонями, принялся за свежую пищу. Яркие блики запрыгали по лицам спящих, искажая спокойные черты. Перекосили и окрасили синевой сморщенное лицо Хитреца, забагрянили закатными лучами добродушную рожу Медведя, покрыли мелким бисером пота хитрую физиономию Лиса. Странно тени расплясались -- глянешь на спящих и не сразу признаешь в них родичей, с малолетства знаемых! Неладное было здесь что-то... И блики вовсе ни при чем... -- Вставайте! -- негромко кликнул я. Братьев-охотников легкая заячья поступь могла пробудить, а от голоса моего не проснулись, продолжали лежать с закрытыми глазами и нелепыми масками вместо лиц. -- Лис, Бегун! Опасность! Ни шороха в ответ, ни звука... Словно умерли... Только Болотняк отозвался на мой крик отдаленным эхом, будто насмехаясь над одиночеством и слабостью людской. Да что же с ними?! Сильным рывком я приподнял с земли тощее тело Хитреца, затряс его, сдавил в объятиях. Голова с седенькой бороденкой замоталась безвольно из стороны в сторону. -- Хитре-е-ец!!! Зашумел чужой лес, загудел мороком туман... Захрипели люди в насланном сне. Один я остался... Совсем один... Отчаяние пробралось в самое нутро, свернулось там удушающим жгутом, отбирая дыхание, а с ним вместе и жизнь... -- Помогите! Кто-нибудь, помогите! Некому здесь помочь, нет средства против снов убивающих... -- Отойди. Человек? Откуда? Нет рядом никого! Наваждение... -- Отойди. -- Да кто же здесь?! -- Я. Не сразу обернуться догадался, еле отшатнулся от плюющейся огненными брызгами головни. Чужак? Чем он-то помочь может? Зачем палкой горящей передо мной машет? Может, умом тронулся? -- Отойди, -- повторил он. Что с голосом его? И хотел не послушать его, да слушал... Я сделал шаг в сторону, затем другой... Чужак приподнял головню, будто кидать ее собрался, и ткнул полыхающим концом в раскрытую ладонь Хитреца. Шарахнулся я -- его перехватить, да не успел. Потек по лесу запах мяса паленого, разнесся вой нечеловеческий... Хитрец заметался по траве, оберегая, притиснул к груди обожженную руку. В глазах -- исполох, а щеки уже налились румянцем, утратили синеву мертвенную... Серой безликой тенью Чужак скользнул к Бегуну. Взметнулись, рассыпаясь, огненные искры. Бегун взвизгнул поросенком и стих, испуганно помаргивая детскими голубыми глазами. -- Боль да огонь -- нет от этих снов спасения иного. -- Чужак отбросил в сторону головню, стряхнул с ладоней темную пыль. Он?! Он спас?! Быть такого не может! Однако коли своим глазам не верить -- кому верить тогда? Чужак вытянул из костра распалившуюся палку, кинул мне чуть не на колени, спросил насмешливо: -- Что же стоишь? Иль не ты сын Старейшины? В другое время возмутился бы я наглости ведьминого сына, а нынче и в голову не пришло... Не его казнить и винить следовало -- меня, нерадивого да неповоротливого. Ухватил ветку, им брошенную, в исполохе стал ею братьев по бокам охаживать. Казалось, не тела бью -- сон смертный, их сморивший... Очнулся лишь от протестующих воплей Медведя. Что, дурак, делаю? Кого бью нещадно огнем? Совсем спятил... Лис не орал, лишь поскуливал едва слышно, косился на меня сузившимися от боли глазами. -- Живые, -- всхлипнул я, роняя в костер ненужную уже ветку. -- Живые... Что еще молвить мог, чем радость выразить? Разве слезами, что сами по щекам текли, не держались в истомившейся, истерзанной страхом душе... ХИТРЕЦ Задыхаясь, вновь маленький и одинокий, бежал я по гладкому, покатому, словно лысина, полю -- искал спасения от жестоких мальчишек, что гнались по пятам и кричали безжалостно: -- Никчемный, никчемный, никчемный! Не был я никчемным, не был, да разве им объяснишь? Разве упросишь хохочущих сорванцов уняться и перестать рвать мне душу своим смехом издевательским? -- Не надо... Не надо... -- умолял, падая, зажимал уши руками, но насмешливые голоса просачивались сквозь тонкие ладони, жалили сердце, заставляли опять вскакивать и бежать, бежать без конца... Ну почему, почему они так ненавидели меня? Что сделал я плохого? Чем заслужил пинки и затрещины? Уж лучше бы умереть мне, а то и вовсе не родиться! Я заплакал. Слезы побежали по щекам горячими, крупными каплями, от судорожных всхлипов все тело худосочное задергалось... -- Трус! Плакса! Вот тебе! Кто первым бросил тот камень? Красивая кареглазая девчонка, которую часто мечтал возле себя увидеть, иль нахально усмехающийся Хорек -- я не заметил, зато взвыл от боли, разорвавшей бок, скрючился, прикрывая голову руками... -- Вот тебе, вот! Вот! Летели камни, впивались в тело острыми боками, уже не хватало рук сберегать лицо, да и сил уже не было -- одно отчаяние... -- Не надо... -- взмолился в последний раз, протягивая к расплывающимся перед глазами лицам дрожащие окровавленные пальцы, и застонал от пронзившей их жгучей боли... Застонал -- да и проснулся! Не понял даже сперва -- где я, зачем, а когда уразумел, нахлынуло облегчение. Даже на обожженную руку не взглянул -- петь хотелось от радости, что нечего мне теперь бояться, что остались далеко позади детские годы, бед да обид полные. Теперь меня почитали и ценили -- сам Старейшина мне сына своего доверил... Оглянулся я -- сыскать Славена -- да испугался так, как в детстве не доводилось. Ужасом и стыдом опалило душу... Не уберег я своего Славена, не уследил -- не вынес мальчик тягот пути да ночи темной в чужом краю... Не выдержал, потерял рассудок! Бегал по поляне, будто пляску затеял странную, вертел над головой палкой горящей, искры огненные расплескивая, и бил ею куда не попадя... Особенно Медведю да Лису доставалось... Я к нему кинулся было, но глянул на руку свою обожженную и будто споткнулся на полпути... Как же забыть я мог легенду старинную, из рода в род передававшуюся?! Старики частенько говаривали -- смертный сон да сонная смерть, а ведь пошла эта присказка от Болотняка... Заплясали в душе прежние страхи... Вещим сон оказался -- никчемный я! Шел Славена от напастей и бед оберегать, а при первой же опаске маху дал! -- Ты что, спятил?! Медведь не на меня зарычал -- на Славена, а у меня сердце зашлось -- шарахнулся от него в сторону, затаился белкой испуганной... Охотник протопал мимо -- каменной глыбой попер на Славена. За плечом у него верной тенью, что даже в ночь не отлепляется, крался Лис, поигрывал кистенем... Исполох меня обуял. Понял -- сейчас бить будут -- не простят ожогов, во сне полученных. Не спасет Славена именитость рода его... Катилась от братьев волна ярости неудержимой, сметала все на своем пути. Неумолимо к Славену двигалась. Казалось мне -- чувствовал, как тяжелый кулак Медведя крушит его ребра, как оставляет кровавую вмятину кистень Лиса, как кровь заливает глаза серые, и неожиданно для себя самого завопил пронзительно: -- Не трогайте его! Я виноват! Братья на меня воззрились будто два барана на ворота новые. Заполз змеей шкодливой в нутро страх, заерзал там, поудобней устраиваясь. Силясь унять его, я скорчился и забормотал, покуда смелость не вся иссякла: -- Болотняк -- место не простое. В давние времена... Что я объясняю? Кому нужны оправдания да басни мои? Махнул рукой, на судьбину свою неулыбчивую положась, выдохнул: -- Что говорить... Виноват я -- не упредил... -- О чем не упредил? -- заинтересовался, забыв об ожогах, Медведь. Он отходил легко, да и сердился редко... Только мне на него глядеть стыдно было -- спрятал глаза, в землю уставившись, чуть не шепотом вымолвил: -- Знахари и ведуны о Болотняке многое говорят... Я те рассказы ведал, а вас не упредил... Мягкосердечный Бегун легко отозвался: -- Да ладно тебе виниться-то! Сказывай лучше, чего о Болотняке люди болтают... Его хлебом не корми, дай сказ дивный иль историю какую послушать. Да и я, коли уж начал говорить, остановиться не осмеливался -- все казалось, замолчу, как услышу холодный и строгий голос Славена. И скажет он одно только: "Ступай обратно, Хитрец. Не по пути нам!" Из-за этой боязни начал бормотать, сбиваясь да словами захлебываясь: -- В рунах старых, которые незнаемо даже -- человеком ли писаны, о таком диве говорится. Случилось, мол, это, когда еще ходил по земле великан могучий, горы сдвигающий, сын бога Белеса -- Волот. Сказывают так: был Волот подобен отцу во всем -- надеялся на малый люд, по земле живущий, более, чем на силу и могущество свое. Зашел однажды он в болото гиблое и встретил там Старуху Болотную, ту, что дочерей Мокошиных, Лихорадок, привечает и топляков сыновьями кличет. Стала Старуха смеяться над ним: "Что ты, сын бога, с людишками слабыми возишься? Вон, глянь на меня -- я одна в землях болотных госпожа, все мне кланяются да никто мне не указ". "А потому, -- ответил Волот, -- вожусь я с ними, что сильней они всех богов и богинь на свете! И тебя, Старухи Болотной, сильней. И коли пожелают они, уйдешь ты с места своего и в глуши болотной спрячешься..." "Глупости ты говоришь, хоть и умен с виду! -- засмеялась над ним Старуха. -- Никому меня в болотине не одолеть!" А Волот не сдавался, на своем стоял... Долго они спорили, а потом надумали спор делом порешить. Созвал Волот на земли болотные самых сильных да храбрых людей и повелел им на болотине гиблой городище выстроить. Да такой, чтобы, на него глядючи, смутился сам Хоре ясноликий... Поперву дело у людей споро шло, трудились они рук не покладая, а когда увидала Старуха, что людишки, ею презираемые, болото теснят, то пошла на них войной. Сперва топляками напугала, потом Лихорадок наслала, а затем Мор Болотный страшный напустила. Пришли времена тяжкие, когда стало средь людей, в болото вошедших, мертвых больше, чем живых. Днями живые мертвецов хоронить не успевали, а ночами по болоту тени непогребенные шастали, родичей кликали... Испугались тогда многие, работу свою оставили и стали обратно, на место сухое собираться. Увидел это Волот, разъярился на ослушников. "Куда собрались?" -- крикнул грозно, аж деревья затрещали, ломаясь, и болотина задрожала в страхе. "Домой", -- ответили людишки. "Здесь дом ваш! И очаг вам здесь!" -- сказал тогда Волот и призвал к себе Ящеров, что в небесах невидимыми летают и плотью облекаются лишь по воле божеской. Узрев тех Ящеров, разбежались люди кто куда и осели на землях приболотных малыми печищами. А Ящеры в ночь одну сгребли все тела неубранные округ болота да спалили их дыханием огненным. На пепле том поднялись холмы-пригорочки, а на них -- деревья стройные да высокие. За пригорками повелел Волот двум реками бежать -- Равани да Тигоде и так сказал пригоркам тем: "Быть вам отныне стражами людей болотных. Сотворили они мне позор, и за это обрекаю их веками с той биться, которую однажды одолеть не смогли! А коли кто из рода болотного мимо вас пройти пожелает -- остановите вы их, пригорки, красотой да ладностью своей и усыпите смертным сном!" -- Болотняк-то тут при чем? -- перебил меня Лис. Я удивился -- неужто главного не сказал?! Добавил покорно: -- Те пригорки и зовутся Болотняком... Больше рассказывать было нечего. Оставалось лишь на зелень буйную под ногами глядеть и гадать -- чем меня, нерадивого, покарают? Как накажут? Хорошо, коли затрещиной да тычком обойдутся, хуже, ежели погонят прочь -- на позор... Первым Медведь заговорил, хоть ворочались в его большой голове мысли туго: -- Интересные ты байки знаешь, Хитрец, и сказываешь здорово, вот только никак я в толк не возьму -- чего ты винился перед нами? Что сделал не так? -- Ох, и тупой ты, братец! -- хмыкнул Лис. -- Он же обо всем заранее ведал, а нам не сказывал... -- Ну и что? Теперь уже не сдержался Бегун, хихикнул. Медведь озадаченно потер лоб, пустился в рассуждения: -- Все живы, здоровы, а что ночь спали худо, так ведь такое и в родимой избе случиться может... В чем Хитрец-то виноват? Редко когда болотники так веселились -- от души да во весь голос... Даже о вине моей забыли. Бегун всхлипывал жалобно, утирал глаза рукавом, Наследник трясся, покряхтывая, а Лис визжал поросенком, по траве катаясь да за живот держась. Я и сам, хоть горели щеки стыдом, а улыбнулся -- потешен был Медведь тугодумный. Лицо у него вытянулось, глаза обидой налились, губы, будто у глуздыря, реветь приготовившегося, толщиной набрякли... Бормотал обиженно и не понимал, что словами своими всех смешит: -- Экие понятливые... А я вот не понимаю... Волот да Ящеры... Когда это было-то? Да при чем тут Хитрец? Покосился на брата, сверкнул глазами, передразнил: -- "Не сказывал, не сказывал..." Так ведь живы все! -- Жив ты, -- задыхаясь от хохота, вымолвил Лис, -- оттого, что Славен нас огнем опалил, дурные сны прочь отогнал... Медведь засопел, приподнялся с травы примятой, склонился Славену в ноги: -- За то -- благодарствую... Болотники к этакой церемонности не привыкли. Славен смутился, спрятал взгляд, словно что скрыть хотел... -- Да я... Лис унял смех, хлопнул меня по плечу: -- Ох, старик, кабы не Славен -- вразумил бы я тебя кой-чему, о чем рунами не пишется! За то лишь прощаю, что научил его, как с наваждением сонным бороться! Я научил?! Не учил я его этому! Сам не ведал, испугался даже, его с головней горячей увидя! Неужто мальчик сам догадался огнем дурное отогнать?! От гордости да радости у меня сердце зашлось. Захотелось обнять Славена, вместе с ним порадоваться, но поднял на него взгляд и испугался. Сидел он, понуря голову и палочкой в земле ковыряя, -- глаза от света прятал, а на щеках румянец нехороший алел -- такой лишь у виноватых да неправых бывает... -- Что с тобой, Славен? Поднял он на меня серые глаза, моргнул, а потом отбросил прочь сломанную палочку, буркнул невнятно: -- Ничего... И пошел прочь -- вещи собирать... БЕГУН Смех унес распри, обиды, кошмары ночные, а заодно и сумраки зловещие, гостями незваными вокруг костра столпившиеся. Незамеченной, тихой взошла на небо дева-Заря, погнала домой темных Перуновых жеребцов, а белых на волю выпустила. Братец ее меньшой, Рассвет, засеребрил росу в высокой траве, окутал легкой влагой ветви деревьев, пробежал робкими да нежными пальчиками по лицам измученным. Незнакомыми, звонкими голосами птицы затренькали -- разбудили деревья заспанные. Те неохотно просыпались -- стройными стволами потягивались и, словно девушки перед купанием, расстилали на травяной зелени тени-одежды, нежились, подставляя ровные округлые бока солнечным лучам. Металось вокруг что-то волшебное -- казалось, от малейшего вздоха взлетят, перешептываясь, пылинки чудные, понесут мое дыхание в прекрасные да таинственные страны. Рвались из сердца слова, молили беззвучно: "Возьмите меня с собой, покажите иной мир, тот, что взору человечьему недоступен!" Разомлел я под ладонями солнца ласковыми, как вдруг отпрянули они. Скользнул по щекам холодный влажный ветер, заставил вздрогнуть, сжаться в недобром предчувствии. С неприятным шорохом, заслоняя собой поднимающееся меж деревьями тело могучего Хорса, похожий на еще одну ночную тень, за своими сбежавшими собратьями ускользающую, прошел мимо Чужак. Болталась на его плече торба старая, посох о землю постукивал... Куда это он? -- Скатертью дорога, -- выдохнул рядом Лис. И он Чужака не любил, и он не верил сыну ведьмину... -- Твоя правда, -- отозвался Хитрец. -- Пользы от него никакой, да и спокойнее без него будет. Тут я спорить не стал -- без Чужака, и правда, душа от опасений отдохнет... С этаким взором, как у него, покоя не сыщешь. К нему, небось, напасти все сами липнут, родича чуя! Чужак удалялся. Солнце ткало за ним прозрачно-серебряную паутину, кутало в лучи рассветные, будто в материю шелковую, тонкую... Жаль было его все же... Загадочный он, нелюдимый, но разве все мы одинаковы? Вон Лис болтлив да насмешлив сверх меры, так его ж не гонят за это, не вздыхают за спиной, его уходу радуясь! -- Чужак, постой! -- Славен сорвался с места, подбежал к остановившемуся Чужаку, стал ему что-то втолковывать. Хитрец глаз с него не сводил -- топтался возле Медведя и жалобно поскуливал, беспокоясь о своем любимчике: -- Зачем побежал? Ведьмино отродье до добра не доведет... Зачем с ним разговаривать? Не знаю, что меня зацепило больше -- нытье Хитреца иль благородство Славена, но не вытерпел, сказал, что на языке крутилось, покоя не давало: -- Ты, Хитрец, иногда словно и не человек вовсе! Голова есть, а сердца недостает! Тебе бы в озере жить, с рыбами холодными. Лис расхохотался и спросил вернувшегося Славена: -- Чужак с нами? Тот молча кивнул на разбросанные вещи: -- Собирайтесь. Пора. Мне на сборы много времени не потребовалось. Медведю с Лисом и того меньше, чай, привыкли к походам. Хитрецу Славен сам помог. Скоренько покидал в мешок его вещи, а на упреки ответил коротко: -- Тебе лучше помалкивать, после всего... Старик и без того ходил, будто в воду опущенный, а тут вовсе расстроился -- поплелся позади, еле ноги передвигая... А меня они, наоборот, поперед всех несли -- интересно было на новые, незнаемые места поглядеть... Болотняк скатился пологими склонами к Тигоде -- ее вброд перешли в месте неглубоком, а за ней вырос густой и непролазной стеной могучий лес. Едва ступил я в него -- почуял робость и благоговение нежданное, будто попал в капище богов неведомых. Высокие разлапистые деревья синеву неба за кронами прятали. Ели стыдились ног своих шершавых, прикрывали их подолами веток, до земли спускающимися. Исполинские осины, будто сплетницы печищенские, болтали да шумели над головой. Лес -- не болотина, где все за версту видать, менялся он, как девка на выданье, -- то сиял березками белыми и вешним солнышком, а то заслонялся от гостей непрошеных частым молодым ельником, сквозь который лишь ножами да топорами путь торили. Может, потому и выбрались на большую, залитую светом поляну только к вечеру, хотя клялся Хитрец, что от Болотника до нее не больше версты. Посреди поляны высился горделиво могучий властный дуб -- я такого раньше и представить бы не смог... Руками зелеными нависал он над травяной зеленью да на нас с высоты своей презрительно поглядывал, будто прогнать хотел... Я пред ним замер в восхищении, а Лис мигом под ветви заскочил, ахнул: -- Ух ты! Ему лет пятьсот, не менее... -- Больше... -- подал голос Хитрец. -- Это Старый Дуб -- страж Волхского леса. -- Страж? -- Да. Вон вокруг ствола кора стертая. От цепи след. В старину здесь волхи жили. -- Смутился, замялся, но добавил все-таки: -- Руны так говорят... -- Волхи? Это те колдуны, от коих волхвы пошли? Глаза у Лиса разгорелись, будто увидал перед собой не дуб, а самого волха древнего... Хитрец за ухом потер, покраснел: -- Что до колдовства, о том не ведаю, а руны о волхах немногое помнят... Упоминают, будто и зверя, и птицу волхи понимали... Лис фыркнул, хлопнул ладонью о могучий ствол: -- Ха! Любой охотник зверя да птицу понимает! -- Сказывают еще, что они лес этот из другого мира перенесли. Мол, взяли за какой-то кромкой ростки малые и здесь их посадили. Из ростков тех могучий лес, всяких диковин полный, поднялся... Все остальные деревья на земле -- тех ростков дети... -- Стало быть, дуб этот для всех деревьев -- что Род для людей? -- задумчиво произнес Славен. -- Стало быть... Хитрец то ли боялся воспитанника своего, то ли виной до сих пор мучился, а смотреть на него избегал, лишь втихомолку поглядывал... Да мне-то что? Свои дела пускай сами решают, а мне интересно было о волхах да цепях, что на дубе висели, узнать. -- А кто тут на цепи сидел? -- спросил Хитреца. -- Коты громадные... Баюнами их звали... -- Почему коты? Чего они худого сделали? -- удивился Медведь, задумчиво проводя толстым пальцем по изрезанной коре. -- Коты тропки заветные, к волхам ведущие, обороняли. По-своему, конечно, по-кошачьи... Только захочет кто до печища волхского дойти -- ступит в лес, а Баюн -- прыг перед ним на тропу и давай сказки сказывать, песни петь, да так, что не хочешь, а заслушаешься. Сам он красивый, пушистый, домом пахнет, уютом. Коли нет у путника дела неотложного -- сядет послушать кошачьи байки о богатырях могучих, девицах прекрасных, сокровищах несметных, да так и останется сиднем сидеть до самой смерти, небылицами одурманенный. А тому, кто мимо Баюна проходил, лес уж и сам загадки загадывал. То белая березка стройным девичьим станом мерещилась, то куст корявый воином израненным казался. Глупый да невнимательный непременно с тропы сходил. А там его нежить одолевала. Кого били и прочь выгоняли, кого до смерти запугивали. Добирались до волхов только самые отчаянные. Да еще блажные. Первые отвагой и умом брали, а вторых лес сам не обижал -- считалось, богами они отмечены... Все Хитреца слушали и вокруг дуба топтались, будто ждали знака какого, его слова подтверждающего... А мне до конца дослушать хотелось всего более. -- Хитрец, а что потом с волхами сталось? -- Да кто их ведает... Воевали они долго с ньярами, случайно в края наши заскочившими и проведавшими, будто в лесу у волхов тайные да богатые клады упрятаны. А потом волхи пропали, а ньяры назад в свои фьорды ушли... -- Как пропали?! -- хором охнули Лис и Наследник. Хитрец пожал слабыми плечиками: -- Не знаю. Просто исчезли и все. А с ними вместе Баюны, цепи златые, зверье говорящее да нежить лесная. Остался лес обычный, разве что деревья в нем других больше и тропки уже. Рунами так сказано: "В ночь наладили волхи ладьи белые да ушли по лесной реке Ящере из мира этого на кромку. И стоял той ночью стон страшный по всей земле, ибо обернулась вихрем черным сила лесная и умчалась вслед за волхами. С той поры поднялась стена меж людьми, богами да разной нежитью..." Я не мог понять, о какой кромке говорил Хитрец и куда волхи подевались, но думать нравилось, что бродили когда-то в темных глубинах векового леса люди таинственные, говорили с разной живностью, с деревьями, кустами, травой... -- Так и вижу их! -- шепнул Лису. -- Даже мерещится, будто мурчит над ухом кот Баюн. -- Радуйся, что не мурчит, -- отозвался он. -- А то ты возле него надолго расселся бы. Вот только не знаю, кто кого заморил бы: ты -- кота, своими расспросами, или кот -- тебя, байками. Обидно стало. Я сокровенным поделился, а ему лишь бы посмеяться! -- Грубый ты, Лис. -- Ну, на тебя не угодишь! Хитрец -- черствый, я -- грубый. Горазд ты в чужих оплошностях копаться. Я понапрасну ссориться не люблю, но коли задевают за живое мечты да веру мою -- тут без потасовки не обойтись... Я за пояс хватился, нож потянул. Лис, будто только того и ждал, -- свой вытащил... Коли надеялся он меня резаком охотничьим напугать, то не на того нарвался. Я и не такое видывал. Один Чужак с глазами, будто пропасти бездонные, чего стоит! После него Лис со своим ножичком -- создание вовсе безобидное. -- Лис, брось нож. -- Медведь подошел к брату, легко, без малейшего усилия выкрутил ему руку за спину. -- Я что сказал?! Оружие стукнуло о землю, вывалившись. Охотник пискнул жалобно: -- Да бросил я, бросил. Уж и пошутить нельзя... -- Дома шути, -- проворчал Медведь и хватку ослабил. В круглых карих глазах засветилось блаженство радостное. Не столько он обо мне позаботился, сколько с братцем молодшим за недавние насмешки поквитался. Ко мне подошел Славен: -- Не лезь на рожон... Ты Лиса не первый год знаешь. Помолчал немного, а затем добавил грозно: -- Надумаете еще поцапаться -- у обоих все оружие отберу. Именно так он и поступит. Старшой он для нас -- может и жизни отобрать без колебаний... Я покосился на Лиса. Обида в душе шевелилась еще, однако стоило взглянуть в веселые, шкодливые Лисьи глаза, как пошла она на убыль. С богами не поспоришь, а ведь это они сотворили такое с беднягой. Все, чего не додали старшему брату, -- младшему в избытке выделили. Лис заметил мой взгляд, подмигнул задорно и, повернувшись, двинулся под изогнутые дубовые ветви. Наследник за ним. Я последним оказался... Волхский лес дышал древней волшбой, в каждом шорохе чудо мнилось, в каждом дереве -- жизнь, с людской схожая. Скрывались под корой древесной сердца живые, никому не видимые... А меж тем, покуда любовался я, угрюмые деревья потеснились пред березняком молодым, веселым, а тот, в свою очередь, уступил место частому кустарнику. Тропа пропетляла немного по непролазным зарослям и выскочила на круглую лужайку, со всех сторон пестрой березовой бахромой окаймленную. На ее краю, будто стесняясь неприглядности своей, притулилась избенка, по крышу заросшая крапивой да малинником. -- По всему видать, этот дом еще волхи ладили, -- заметил Хитрец, пытаясь отпихнуть закрывающую вход подпорку. Та стояла прочно, не двигалась, точно впускать не желала нежданных гостей. Хитрец кряхтел, заливался краской, но не сдавался -- толкал ногой корягу упорную. -- Они таких избушек по всему лесу понаставили, чтоб было где заночевать. В те времена зверье водилось разное. Много такого было, что человечину за лакомство почитали. Руны сказывают, будто волхи убивать не любили, даже нежить не трогали без великой нужды, а спрятаться от опасности зазорным не считали. Пока он объяснял, Медведь, сжалившись, подтолкнул подпорку, и дверь легко распахнулась. Пахнуло изнутри сыростью. Да и в лес вечерняя мгла вползала, будто кошка льстивая -- брюхом земли касаясь... Ясно стало, зачем волхи избенки в глуши лесной ладили, -- самому захотелось в тепло да к огню, подальше от заговорщицкого лесного шелеста. -- Тьфу ты! -- ругнулся вошедший в дом Медведь, налетев на что-то в темноте и на весь лес загромыхав. -- Свету бы... Свет, конечно, не помешал бы, да где его взять? Кремень, небось, у каждого в суме есть, но кто за лучинами-дровами пойдет в этакую-то пору да в незнакомом лесу? Уж точно, не я... Однако Хитрец не зря мудрецом слыл, знал он и впрямь многое... Медленно, на ощупь добрался до окошка, пошарил там, замахал рукой, Славена подзывая. Тот ждать себя не заставил -- подошел к старику. Повозились немного они, пощелкали да похрустели, а потом распалили лучину -- и затанцевали на гладких, широких полатях вдоль стен отблески света слабого, пробежали по столу, высветлили в дальнем углу каменку. Лис перехватил огонь, сунулся в печь, поведал восторженно: -- Растопка заготовлена! Да сухая! Дрова, действительно, оказались сухими, быстро занялись -- растеклось тепло по всему телу... Хоть и мала была избенка волхская, да уютна. И было все в ней заранее припасено для путника нежданного -- кувшины, плошки, хлеб, камнем за многие годы зачерствевший... Даже бадьи для воды стояли, жаль, самой воды в них недоставало. Неугомонный Лис полез на полати, сбросил оттуда ворох мохнатых истертых шкур. Пыль с них удушливым столбом к потолку взвилась -- Хитреца с глаз долой скрыла... Показался он еще меньше да старей, чем раньше, и от этого защемило глубоко внутри, там, куда не в силах рассудок дотянуться. -- И для кого здесь добро лежит? -- удивился Лис -- Тут и не ходит никто. -- Мы-то зашли, -- заметил Славен, потихоньку вещички мокрые, что в Тигоде замочили, возле печи раскладывая. Лис плечами пожал, но спорить не стал. Не должно простому болотнику с сыном Старейшины спор вести, хотя ничем Славен других не лучше был. Молодой, статный да сильный -- но и Лис, и Медведь, да и я сам тем же похвастать могли. Не знай я его раньше, так и не поверил бы, что он -- из нарочитых. Разве только по одежде видать было. У него даже на ноже золотом вензель Рода был выбит, а короткая рогатина с острыми костяными концами вся изрезана была именами предков могущественных. Простой парень о таком оружии и мечтать не смеет. -- Куда, думаешь, он собирается? -- оторвал меня от размышлений Хитрец, указал глазами на Чужака. Тот разложил уж свое тряпье рваное в самом темном углу да, пустой бадьей покачивая, помышлял за водой пойти. Неужто даже лес темный Волхский его не страшил? Хотя чего ему бояться -- капюшон свой скинет -- любой зверь сам от него в страхе побежит... Нелюдь он... Я зябко поежился. Хитрец дождался, когда дверь за Чужаком закроется, и зашептал торопливо: -- За водой в этакую темень обычные люди не ходят. Ведьмина порода! -- Не ворчи. Помоги лучше, -- одернул его Славен и на столе телятину со значками да пометками растянул. Кто ту телятину расписывал, не знаю, а были на ней и деревья разные маленькие нарисованы, и болото лягухами помечено, и реки длинными змеями вились, и озера лужами округлыми разливались, а в самом низу, возле сплошного пятна темного, горделиво большой дом стоял, сразу видать было -- Ладога! Хитрец подошел на зов, посмотрел, помычал и изрек умно: -- Здесь идти надобно. Морщинистый палец прочертил на бумаге извилистую линию. Наследник поморщился, будто горькой репы вкусил... -- Почему ж не напрямки? -- Это добрый путь, тореный... Тут пойдем. -- Ты советуй, да не указывай! -- рявкнул Славен. Хотелось ему властью вверенной потешиться, да Хитрец всерьез разобиделся -- лицом окаменел, губы бесцветные жесткой полосой стянул. Не ждал, видать, упрямства такого от мальчишки, годами в сыны ему годящегося. Теперь со стариком спорить -- себе дороже встанет. Я как-то раз пробовал. Это как с трясиной болотной тягаться -- чем сильнее дергаешься, тем быстрей засасывает. Он отступаться от своего не хотел, доказывал упрямо: -- Горелое печище -- место недоброе! Недаром его сожгли. Злое место! -- Чего же злого в нем? -- Не знаю! -- Ну, тогда и спорить не о чем! Славен откинулся назад, принялся телятину сворачивать. Медведь вылез из-за его плеча: -- Дай -- гляну. Потер телятину пальцем, покачал косматой головой: -- Ты, Хитрец, зря упрямишься. Через Горелое и впрямь ближе... -- Ближе, да хуже! -- Хватит! Как сказал я, так и будет! -- рассердился Славен и, нахмурясь, отобрал телятину у спорщиков. -- Через Горелое пойдем! Не заметил он за своей спиной Чужака -- развернулся и чуть не налетел на него. Прошипел что-то недоброе и обойти хотел, но высунулась из-под старого Чужакова охабеня тонкая да цепкая рука, остановила: -- Не тебе решать, куда идти. Славен от неожиданности оторопел, а я поперхнулся аж. Вот так тихоня, ведьмин сын! Да такое Старейшине сказать не всякий нарочитый осмелится, а он, голь перекатная, ляпнул и головы не склонил! -- Да как ты... -- Хитрец зашелся, негодуя. Чужак на его голос повернулся, сказал вроде неспешно и спокойно, а все же побежали от его слов по коже мурашки, обдало холодом: -- Ты, старик, готовься -- выходит твой срок в миру... В каком миру? Да какой срок? Иль это он грозится так, что смерть Хитрецова близка? Откель сие ведает? Тот пискнул исполошно и замер, на ноги Чужака уставясь. Я невольно тоже на них поглядел. Стояли возле ног сына ведьмина две бадьи, доверху чистой воды полные... Бегали по гладкой поверхности блики яркие, дрожали испуганно, будто боялись споров да голосов чужих. И где же он в такую темень родник сыскал?! Неужто и впрямь нежить он?! Славен бадей не приметил, двинулся грозно на строптивца: -- Ты делать будешь то, что я велю! В верности мне клялся, значит, и слушаться меня должен! Тот пожал равнодушно плечами, хмыкнул: -- Я? Тебя? Это уж он через край хватил! Славен -- парень незлобивый, но ведь всякой доброте предел есть. Нельзя этак