ел, скорчился и ушел с головой в воротник. Юрий Петрович выпрямился, постучал костяшками пальцев по стеклу: -- Что ж, дорогие помощники, совсем работать разучились или как? Три недели винт то на сборку возим, то снова ставим на станок. Как же вы, Эльдар Антонович, такой энергичный и грамотный, допускаете, что винт из цеха уйти не может? Технология ведь непосредственно по вашей части, не так ли? -- Винтом у нас лично начальник цеха занялся, никого не подпускает, -- отпарировал Бармин. -- Сам график расписывает, сам команды рабочему подает, сам режим на станке устанавливает. Стиль руководства такой: не головой, а ногами. -- Ну вот, видите? Значит, он больше вашего о программе болеет. Не доверяет вам. -- Просто по-другому не умеет. А я считаю, если я помощник, то или не мешай мне в моих вопросах, полную власть предоставь, или выгоняй к чертовой матери! Кстати, больше пользы будет. Свидерский удовлетворенно и едва заметно хмыкнул. Закипает юноша. Не ляпнул бы чего с досады, да вряд ли: кое-что все-таки сумели ему внушить. Огрызается, не без того, ну да если чуток и погорячится, то пусть там, в будущем, знают, с какой публикой работать приходится! Юрий Петрович деликатно кашлянул в кулачок и со всей мягкостью заметил: -- Ваш начальник до восьми, до девяти вечера здесь сидит! -- Лишнее доказательство моей правоты. Можно и на раскладушке в цехе ночевать, а дело с места не сдвинется. "Ах, язва, на меня намекает! Все знают, что я раньше десяти с завода не ухожу". Свидерский покосился на Арта. Мотает на диск слова и выражение лиц, а потом где-нибудь исторические хроники расклеит. Ткни сейчас пальцем -- мокрого места не останется. Окунуть шмакодявку в мраморную чернильницу, придавить железной крышкой -- и никто никогда не вспомнит о горе-исследователе... Ростки ему понадобились! Да тут их сроду ни в ком не было! Крутимся изо всех сил, дальше носа заглянуть некогда. Не до будущего -- с настоящим бы как-нибудь справиться... Юрий Петрович начинал злиться, а это пагубно для репутации выдержанного, безукоризненно вежливого руководителя. Не стоит из-за пустяков подрывать свой авторитет перед потомками. Он смял сигарету, швырнул в урну и почти подавил раздражение. -- Вам, Эльдар Антонович, как плохому танцору, всегда шнурки ботинок мешают... -- Я полагаю, Юрий Петрович, мозги мне вправлять можно и в рабочее время. А если вас интересует истина, то я уже докладывал: цех не виноват, мы неделями прикатываем, драим пастой, а сборщики раз нагрузят -- на винте такие надиры, хоть целиком его выбрасывай. Мы четырежды переделывали. Сколько можно? Бармин впервые посмотрел в глаза главному инженеру, и Свидерский ясно прочел в этом осуждающем взоре: "Тратим время попусту, играем в никому не нужные игры, совещаемся, делаем вид, будто так и надо. И как ты по инерции занимаешь здесь кресло, ничегошеньки не знача, так и мы все по твоей милости абсолютно ни к чему. Заявить вслух ни у кого не хватает смелости, за места свои дрожим. И выйдем отсюда как и пришли: не нацеленные, а пустые и оскорбленные..." Свидерский внутренне поежился от этого невысказанного монолога и поторопился перевести разговор в другое русло: -- Может, станок виноват? -- Проверка на точность отклонений не выявила! -- опередил ответ Бармина механик, тренированным жестом выхватывая из папки бумажку и потрясая ею перед собой. Бармин опять поднял голову и ухмыльнулся, потому что знал цену таким вот актам, сам не раз их организовывал. Но в данном случае не в точности дело. И не в том даже, что винт и гайку к нему делают на разных станках, хотя это и не положено: начальник цеха слушать ничего не желает, приказывает нарушать технологию, лишь бы поскорее разделаться. И это тоже знают все, здесь сидящие. Но молчат. -- Ваше мнение? -- обратился Свидерский к металлургу. -- Визжит, как поросенок! -- бодро ответил тот, отворачиваясь от окна. -- В таком виде ставить нельзя, -- сказал заместитель главного конструктора, чувствуя, что дошла и до него очередь. -- Вы же знаете, Юрий Петрович, в Ильичевске один кран опрокинулся. -- Но ведь не нашей конструкции? И не из-за винта? -- Все равно, -- стоял на своем замглавного. -- Простите, Юрий Петрович. -- Бармин сунул в зубы незажженную сигарету и пожевал ее, не решаясь чиркнуть спичку. -- Я консультировался в Доме техники, у нас неудачная пара: винт плохо принимает закалку, материал гайки на него наволакивается, вот и идут надиры... -- Вы в нашу работу не лезьте! -- закричал металлург.-- Такие нам по кооперации отковали. Целиком в печь не влезают, из-за того и не закалить. -- Зачем же вы заложили этот металл, если знали, что так получится? -- А я не знал! -- Металлург обезоруживающе улыбнулся. Арт на столе беззвучно захохотал. -- Имейте в виду, Эльдар Антонович, -- поспешил завершить совещание Свидерский, -- никто не позволит выбрасывать на ветер государственные средства. Чертежи изменены, в дальнейшем такие винты не пойдут, но эти придется делать, в них слишком много вложено. -- Мы только ближние копейки учитываем, Юрий Петрович, а рубли хороним. Посчитайте, во сколько нам уже обошлись трехнедельная работа уникального станка, простой двух бригад сборщиков, штраф за непоставку? Может, дешевле все-таки отправить заготовки в шихту? -- Новых нам не дадут, и я прошу принять меры... -- Зря беспокоитесь, Эльдар Антонович, -- добродушно и громко сказал главный технолог. -- Я только что из цеха, через пару часов винт будет как стеклышко. -- В пятый раз, -- горько заметил Бармин. -- Ничего. Ты с женой каждую ночь спишь -- и не надоедает! -- грубо пошутил главный технолог. -- Значит, я могу надеяться, завтра утром винт будет на сборке? -- уточнил Свидерский. Бармин кивнул. -- Но вообще-то безобразие, Юрий Петрович. -- Молчавший до сих пор начальник техбюро оторвался от протокола. -- Металлурги поумничали, поставили не тот металл и не удосужились хотя бы предупредить. Не дело так. -- Хорошо-хорошо, учтем. -- Свидерский успокаивающе поднял руки. -- Все свободны. Ему уже порядком надоело это сборище. Парадокс современности. С Барминым ругаешься, так он хоть аргументы какие ни на есть выставляет. Умел бы входить в положение руководства, цены б ему не было. А остальным лишь бы спихнуть с себя -- и трава не расти! Свидерский поморщился, видя, что Бармин со всеми вместе не удалился, и поторопился задать вопрос, пока Арт, обманутый тишиной, не возвратился в естественный облик: -- Вы что-нибудь хотели добавить, Эльдар Антонович? -- По винту ничего. Но я еще раз прошу отпустить меня из цеха. Не могу больше ходить под начальником, который сам вопросов не решает и другим не дает. -- Я уважаю ваше мнение, Эльдар Антонович, но не могу оголить цех. И вообще -- последнее время начальник вроде вас хвалит? -- Однако на декадке за меня не вступился... Да и цена этим похвалам! Спорить я с ним перестал, в ущерб делу, вот и удостоился. Поймите, я ведь не повышения прошу. Я могу делать в три раза больше, пусть только никто не мешает. -- Высокое мнение у вас о своей персоне. Ну-ну, не кипятитесь, я еще раз подумаю. -- Вы и раньше то же самое обещали. -- Пока не было такой возможности. -- Да вы даже и не вспомнили ни разу о своем обещании. Вы забыли его, едва произнесли! Бармин вдруг совсем успокоился, сел, закинул ногу на ногу, закурил. -- Послушайте, Юрий Петрович, а вы никогда не задумывались, что вы -- вот такой, какой есть, -- доживаете свой век? Как тип руководителя? Как человек? Вы отдали жизнь заводу. Ни времени, ни сил не жалели. Все, что есть у нас хорошего, это ваша заслуга. Но недаром говорят, недостатки -- продолжение наших достоинств. В этом смысле все, что только есть на заводе дурное, тоже создано вашими трудами... Оглянитесь же наконец! Неужели вам невдомек, что вы стали организатором круговой поруки бездельников? Стоит зацепить одного, поднимают вой все. Ваши поистине героические усилия по выполнению программы -- чистая фикция: вы надрываете пуп там, где люди давно уже научились брать умом. Вы безнадежно отстали от века. Потому что организация производства -- не правда ли, вы кое-что слышали о ней и даже внедрили у себя на заводе? -- так вот, она вам нужна не для работы, не для повседневного пользования, нет, вы создаете ее на бумаге для рапорта инстанциям. Вы ведь передовой, вы на виду, пусть вам лишний раз воздадут! Бармин сделал несколько быстрых затяжек, плюнул на сигарету, подождал, пока она дошипит, без сожаления посмотрел на съежившегося за своим бесконечным столом Свидерского. -- О, разумеется, Юрий Петрович, вы незаменимы. Вы создали искусственный организм, который держится на вашем таланте -- на вашем не по назначению потраченном таланте. Вы скрепили сие создание своей недюжинной волей, подобрали бестелесных помощников, которые не мешают проводить единственно вашу позицию. Пока искусственный организм работает, дышит, дает продукцию, никого не интересует, что там у него внутри. Политика ваша, Юрий Петрович, на нервах, на жилах, любой ценой. Вот почему вы незаменимы: с вами уйдет целая система. Никто вашу линию не продолжит. Она сама отомрет. И остатки ее надо будет тщательно выпалывать, вытаптывать, разгонять всех тех, кого вы с великим тщанием выращивали. О вас никто не вспомнит с благодарностью, несмотря на все ваши заслуги и награды. Не обольщайтесь. Вы пережили себя, свой талант! -- Что вы от меня хотите? -- враждебно спросил Свидерский. Ему не нравилась эта внезапная перемена в Бармине. Он лихорадочно рылся в памяти, но не мог ничего там найти для возражения. Талант, талант! Заладили про талант. Да что вы знаете о моем таланте? Вы, которые никогда не летали, которые если и отрывались от земли, то только в лифте? -- От вас? -- Бармин рассмеялся. -- От вас, Юрий Петрович, я уже ничего не хочу. Я счастлив тем, что не так уж много у нас таких. Вы ведь понимаете, раз я все это вам говорю, значит, подыскал себе место. К сожалению, это тоже ваш стиль: правду вам можно сказать только имея в запасе другую работу. Свидерский встал -- маленький, ссохшийся, вежливый, не очень-то задетый словами Бармина, защищенный от всего мира привычной обстановкой. Он любил громоздкие вещи -- свой огромный, беспорядочно заваленный бумагами стол, шкафы с кубками и памятными призами заводу, просторный, как аэродром, кабинет с закругленными поверху окнами на двух стенах и стульями по периметру, любил потому, что этот кабинет служил ему уже тридцать лет, половину жизни! Волосатая пальма и тяжелые шторы лишь подчеркивали рабочий аскетизм главного инженера и не мешали сосредоточиться. Бармин тоже встал, покачался с носка на пятку, пошел к двери, но обернулся: -- Мне обидно покидать завод из-за того, что пришелся не ко двору. И что еще обиднее -- покидать, осознавая себя правым -- и бессильным! Он хлопнул дверью. Юрий Петрович свирепо выдохнул, стараясь вместе с воздухом выплеснуть из себя злость. Злость не проходила. Он сел. Закрыл глаза. Расслабился. Дал себе полный покой. И сразу почувствовал, как тело благодатно всплывает над сиденьем. -- Ну, все у вас на сегодня? -- раздался насмешливый голос Шабалова. -- Здорово вы всех в кулаке держите, а? -- А вы не могли бы уже уйти? -- Юрий Петрович открыл глаза. Арт стоял перед ним в нормальном облике и радужно мигал вспышкой. -- Нет-нет, не только с завода, -- поспешно добавил Юрий Петрович. -- Совсем. Туда, в свое будущее. -- Разве вам станет легче? Каждый из нас стоит перед судом будущего. Скоро вам заявят такое в глаза и другие, не только Бармин. -- Мальчишка! -- прошипел Свидерский. Будь тут один Бармин, он бы с ним справился. С одним Барминым чего не справиться. Да только много уже таких барминых. В сварочном двое. У конструкторов один. В ОТК тоже такой непогрешимый-непримиримый. А главбух? Даром что шестьдесят с хвостиком, войну и культ пережил, а туда же, вечно у него особое мнение. Великое счастье, разобщены смельчаки, не видны друг другу, не то что остальные, объединенные трусостью. Нет, стареет, стареет Свидерский. Раньше ему сам директор был не указ, уже не одного в этом кабинете пересидел. Теперешний тоже вначале свою линию гнуть пытался, пришлось тогда всех своих на ноги поднять. Директор на заводе -- горит план ярким пламенем. Куда-нибудь ненадолго отлучается, оставляет за себя Свидерского -- и план в кармане. Вот так. Покрутился немного нынешний директор -- и понял, сдался, к главному инженеру пошел за советом. А как же? Кому охота, чтобы заметили где надо, кто работе мешает? Не родился еще такой человек. Жаль, уходят времена. Уже и в парткоме все чаще авторитетом давить приходится, не так, как прежде, когда по одному взгляду все руки дружно взлетали вверх. Но не надейтесь, жив еще Свидерский. И система его жива! -- Мальчишка, говорите? -- прервал мысли Юрия Петровича Шабалов. -- А ведь ему тридцать три. В его возрасте вы уже этим заводом командовали. Не странно ли? С буржуазными спецами -- и то сотрудничали. А с нормальным нашим парнем общего языка не находите. Через десяток лет такие, как вы, от реформ его отучат. Заставят задуматься о нервочках. О пенсии. Да слава богу, которого нет, попадет он скоро в хорошие руки. -- Уйдет все же? Такая радость была в голосе Свидерского, что Арт рассмеялся: -- Не рассчитывайте, есть иные пути. И поскольку вы все равно ничего с будущим не поделаете, раз уж оно состоялось, то я вам оттуда газетку захватил. Смотрите, кто из него вырастет! Свидерский небрежно развернул паутинной толщины прочный лист, пошарил глазами по полосе и вдруг вскочил, стоя посмотрел дату под названием. -- Да. Никогда бы не подумал. -- Думать по-настоящему вы отвыкли давно, едва уверовали в свое право решать за всех, впрочем, тогда же приблизительно вы и решать перестали, -- дерзко заметил Арт с барминскими нотками в голосе. -- Как-то здорово у вас с Барминым получается: тот ничего не делает, другой зря хлеб жует... Кто же тогда работает? -- Так это ж не благодаря вам, а вопреки. Знаете, как вас на заводе кличут? Свидубский. -- Слушайте, по какому праву вы мне все это рассказываете? -- У будущего одно право: оно точно знает, что именно до него доживет. -- Не слыхал я до сих пор о ваших коллегах в прошлом... Иначе почему молчат те, кому вы открылись? -- Предполагаете описать мое появление в мемуарах? Не смешите, Юрий Петрович. Ну кому вы посмеете выдать меня? Вы, насмерть обокравший себя, растоптавший свой талант? Достаточно того, что вы изо всех сил придерживаете прошлое, лепите из него удобное для себя настоящее, не боясь выпасть из будущего, потому что ваше будущее -- это день нынешний, дальше вам не заглянуть... Нет, гражданин Свидерский, вы постараетесь забыть меня, вычеркнуть из сегодняшнего вечера, выбросить из головы. Не было меня. Не было. Не было -- и все! Арт обошел Юрия Петровича, снял со шкафа светящийся диск, щелчком совместил с тем, что уже висел на груди. Отщипнул и выдернул на длину вытянутой руки паутинку записи. Судя по цвету, заполнение качественное. Этим кадрам у них там цены не будет. И Эльчик Бармин не один раз хохотнет над кадрами собственного прадеда в зеленой молодости, на переломе судьбы. Юрий Петрович стоя следил за сборами Арта, и у него усиливалась тягость под ложечкой, от которой -- не продохнуть, Он все еще держал в руках газету, и газета жгла ему руки. Он мял, растягивал паутинный лист, и статья о Бармине корчилась, разбухала, выпячивала строчки крупных, выпуклых букв. -- Оставьте мне газету, -- внезапно попросил Свидерский, не глядя на Шабалова. -- Что вы, это невозможно! -- возразил Арт. -- Боитесь наследить в прошлом? Получить взыскание? А если вот так? Свидерский скомкал лист, сунул в ящик стола, повернул ключ, вынул его и спрятал в карман. Арт покачал головой: -- Напрасно вы... Едва я исчезну, растает все, что меня сопровождает... Хронозащита... Свидерский вцепился в край стола, словно побоялся вдруг очутиться вне времени. Неимоверно хотелось взлететь. Полетать хоть немного. Хоть от стены до стены. В полуботинки, похоже, кто-то насыпал раскаленного песку. Тускнел воздух. Но у Юрия Петровича не было сил дойти до выключателя и зажечь свет. Он устало опустился в кресло, повис над сиденьем, подвигал над полом ступнями ног. -- Позвольте поинтересоваться, товарищ Шабалов, а чем особенным отличаются там у вас люди? -- Да я ведь тут неподалеку, из следующего века, многого не знаю. Рассказывают, у некоторых появляется способность летать. -- Летать? -- вскинулся Свидерский. И сразу же, скрывая изумление, низко наклонил голову. -- Но ведь Бармин не летает, я знаю, -- пробормотал он, обращаясь к столешнице. -- Я этих, которые летают, сразу чую... -- Вы правы насчет Бармина. И характер у человека так себе. И приспосабливаться не умеет. Ни тебе гибкости, ни уступчивости, одна принципиальность и прямизна. Другой бы среди таких, как вы, легче своего добивался, без столкновений. Бармин -- работник, не ловчила. И в этом смысле -- человек будущего. Хомо Футурус! А то, чего он не умеет, вряд ли понадобится ему в будущем, оттого и не дано при рождении. -- Не дано... А что бы вы сказали, если б я вам сейчас предъявил Хомо Авиенса? Человека Летающего? -- Постойте, уж не на себя ли намекаете? -- догадался Арт. Так вот в чем дело! А они-то с правнуком Эльдара Бармина головы ломали, что случилось как раз в эту ночь со Свидерским-Свидубским. Какая жалость -- ни предостеречь человека, ни за руку удержать. Иметь бы право рассказать ему, что он сегодня даже ночевать домой не явится. Запрется здесь изнутри, когда все на заводе утихнет. Опустит шторы. И только наутро найдут его, взломав дверь, лежащим лицом вниз посреди ковра в такой позе, точно его сбросили с большой высоты, хотя больше чем со стула или со стола упасть он не мог, а в этом случае как объяснить, что его так распластало по полу? И следователь, вдоволь поломав голову, закроет дело, заставит себя поверить в инфаркт... Потому что криминалистика окажется бессильной перед загадкой его смерти. Это в будущем, во времена Арта классифицируют странную болезнь: атавистически пробуждающийся в полете страх падения, страх, убивающий прямо в воздухе, так что летун с размаху грохается оземь, уже мертвый от сознания, что разучился летать! Но откуда вдруг этой болезни ни с того ни с сего проявиться в кабинете железобетонного, неуязвимого для логики и человеческих чувств Свидубского? Теперь понятно, в чем не смог разобраться его современник-криминалист... -- Что ж, покажите, -- согласился Арт, не скрывая снисходительного тона: не верилось, что здесь (здесь!) обитает чудо последующих веков. Снисходительность гостя возмутила Юрия Петровича. Он хоть и стеснялся Шабалова, но не преминул бы утереть нос отточенному молодчику, явившемуся сюда из готовенького, чистенького, заложенного их руками будущего. Инспектор! Заглянул мимоходом, ни в чем не сомневающийся, заранее во всем уверенный, и считает для себя унизительным признать ростки будущего в нем, Свидерском. Юрий Петрович притиснул к бокам локти. Отодвинул горизонтально кисти рук. Что было силы надавил подошвами в пол. И взмыл из-за стола. Под потолком сделал кувырок, напряг грудь, следя за тем, чтоб из кармашка не выпала авторучка. Потом, лежа в воздухе на спине, расслабился, заложил руки за голову. -- Юрий Петрович, шторы! -- укоризненно заметил Арт. Волна стыда залила щеки Свидерского, и он юркнул в кресло. Вот будет номер, если кто-нибудь, проходя мимо окон, увидит парящего под потолком главного инженера! Он закурил. Подровнял и сложил бумаги в стопку. Шабалов, смущенно кашлянув, вынужден был прервать молчание: -- Я недооценил вас, простите. Но тогда мне тем более непонятно, как может в вас сочетаться это... И это... -- Арт плавно махнул рукой вверх, потом широким жестом обвел кабинет. -- Всю жизнь бороться с таким талантищем! Он сокрушенно вздохнул и повернулся к двери. -- Постойте, -- позвал Свидерский. -- Передайте в вашем времени, что мы здесь тоже стараемся, хоть и не все умеем. И давайте я вам пропуск отмечу. -- Да что вы, какой пропуск? -- Арт пожал плечами и вышел из кабинета через запертую дверь. Свидерский прислушался, поглядел ему вслед, нервно потушил сигарету. Где же знать тому, кто сегодня еще не родился, что у главного инженера почти атрофировалось умение летать? Это здесь, в кабинете, фокус пока удается. Привык к стенам. Как птица к клетке. Как белка к колесу. А на природе, сколько ни пробовал, ничего больше не получается, только ахиллесовы сухожилия растянул. Потому что кончился Свидерский. Отлетался! Шестьдесят три годика как-никак, из коих добрых полсотни лет отдано заводу. Судите-рядите, люди, а и впрямь сгорел на работе... Юрий Петрович пригладил прилипшие к темечку волосы -- блеснула под люстрой известная по портретам всему району чуть асимметричная, но вполне добропорядочная лысина. Нажал кнопку связи. -- Слушаю, Юрий Петрович, -- немедленно отозвалась секретарша. Вот. Еще слушают. Еще заглядывают в рот. А тайком уже присматриваются к работникам с иными задатками. Уже, наверное, и пальто надела, ждет не дождется убежать... -- Сегодняшнюю почту завтра подпишу. Можете быть свободны. И совсем тихо, уже отпустив кнопку: -- Устал... Он нащупал в кармане ключ, открыл замок, выдвинул ящик, тупо уставился на шевелящийся, едва различимый комок паутины, истекающий терпким сизым дымком. Вместе с газетой испарялся почему-то и текст главковского письма, по которому катался комок. К своему удивлению, Юрий Петрович не кинулся спасать письмо из главка. Он вяло уставился на выцветающие буквы, дождался полного побеления листа, с треском захлопнул ящик. Потом обошел кабинет, плотно задраил шторы, запер дверь. Хотел тут же взмыть, вытянулся в струнку, но передумал. -- Хватит на сегодня. Поберечь себя надо. На самый последний в жизни полет. На миг показалось, великое умение иссякло, он разучился летать, никогда не оторвется от земли. Минут пять Юрий Петрович не шевелился, прислушиваясь к себе. Вспомнит тело или не вспомнит? Поднимется или останется прикованным к зеркалу паркета, к ковру? Панический холодок бежал по жилам, и жжение под ложечкой разрасталось до катастрофы. Неужели? Никогда? Никогда-никогда? Не полетит?!! Как это говорила бабка Стешиха? Умение летать -- как совесть. Либо есть. Либо нет. И с этим уже ничего не поделаешь. Может, тысячи людей рождаются, чтобы летать. И умея летать. Но им никто пока этого не сказал. А человеку ох как хочется летать! А она уходила... И близость далью обернется, И даль нас вновь соединит. (Р.-М. Рильке) Она сидела перед ним пружинисто, не горбясь, сцепив руки на столе и смотря ему прямо в глаза. И все же чувствовалось, что тело ее сегодня ровнее и напряженнее, чем всегда, что смотрит она не совсем уж точно из зрачка в зрачок, а чуточку влево, в край брови, что сцепленные пальцы не прикрывают, а нарочно подставляют под взгляд обручальное кольцо. -- У тебя кольцо? -- спросил он, уловив, как жаждет она этого вопроса. -- Да. -- Фамилию не сменила? Она покачала головой. -- Наше знакомство тоже начиналось с кольца, помнишь? Он-то помнил. Тогда как раз встречали космонавтов. Народ еще не привык к полетам, приезд героев в Москву, после благополучной посадки, собирал ликующие демонстрации. Командированный на столичный завод, Радик с удовольствием присоединился к заводским ребятам. Заводчан при выходе предупредили: "Держитесь плотно, чтоб никто не примазывался. Посторонних сдавайте старшим групп". И хотя улицы были полны, посторонних не было. Колонна внезапно останавливалась, так же внезапно прибавляла шаг, растягивалась, чтобы тут же сгуститься, то и дело перемешивалась, от души изображая бурное ликование. Кроме ближайших соседей, Рад почти никого не знал. Его самого едва не выставили, хорошо, начальник сварочного цеха улучил минутку, вступился, а мог бы и не поспеть: девушки из конструкторского отдела окружили его и заставили плясать лезгинку. Рад прибился к двум девушкам, болтал, пел, расспрашивал о Москве. Пока одна из них не заметила вдруг на его пиджаке институтский значок: -- Ой, наше Адмиралтейство! -- Положим, не ваше, а мое, -- возразил Рад. -- Я из Ленинграда. -- Так я тоже. -- Разве вы не заводская? -- Говорю же нет. Я при подружке, она с завода. А мне очень хочется посмотреть. -- Ну, ленинградцам можно, -- милостиво разрешил начальник сварочного, вовремя оказавшись там, где в нем больше всего нуждались, и нечаянно сыграв таким образом роль провидения. -- Что ж, давайте знакомиться. Рад. -- Я тоже рада. -- Нет, мое имя Рад. Или Радик, Радий. Но так я не люблю. -- Инка. Или Инна. Я по-всякому люблю, -- представилась Инна. Рад пожал девушке руку. И обратил внимание на кольцо. -- Что делать? -- Всевидящий начальник сварочного снова оказался тут как тут и картинно пожал плечами. -- Опоздал, брат. Инна странно посмотрела на Рада и ничего не сказала. Вдвоем отправились гулять по столице, смотрели салют. Честно говоря, оба разочаровались: ленинградцы привыкли к подсвеченному контуру Петропавловки, к припудренным расплывающимся ракетным дымом мостам, к двум пышно расцветающим сполохам -- в небе и в Неве. Красная площадь, со всех сторон уставленная домами, подобного эффекта не давала. Салюту не хватает простора: букеты разноцветных огней готовенькими взмывают из-за зданий и, не дожив, опускаются и сгорают где-то ниже крыш... Инка с Радом сбежали с площади, долго бесцельно бродили по каким-то улочкам с цепочками дремлющих троллейбусов, по тупикам, по горбатым переулкам. Подъемы и спуски были опять-таки непривычны -- мостовые Ленинграда лежат в одном уровне, лишь лестницы, взломав парапеты, шагают под воду, да разнообразят городские плоскости дуги мостов... -- У нас на каждом шагу каналы да набережные, -- причитала Инка. -- Хоть бы пруд какой. Или фонтан. Спросили дорогу к Москве-реке. Трое прохожих показали три разных направления. Решили пробираться наугад, ни к кому не обращаясь. К мосту выбрались под утро. Ровная крытая линия конструкций подмяла берег, далеко отступила от воды. Тяжелые на взгляд фермы сходились в сплошной туннель. -- Обратил внимание, Рад? Женщина в метро приняла нас за молодоженов. -- Инка счастливо рассмеялась. -- Ты держал меня за руку, а она сидела напротив и ух как завидовала! Но знаешь, зависть добрая, теплая, я всей кожей ощущала... -- Ей, конечно, невдомек, что ты чужая жена? -- Естественно... Когда чужая, все гораздо быстрее и проще... Как, еще быстрее? -- подумал Рад. Суток не прошло. Проще -- куда ни шло, это я согласен. Но быстрее... Он догадался, что не временем меряется та быстрота, с которой люди находят друг друга, а чем-то неведомым, новым для него, ломающим все преграды и условности. Они с Инкой заглянули в иной мир, со своими масштабами и ценностями, и теперь осторожно и храбро обходили все, что могло снова отнять у них зыбкий, необходимый обоим союз. Это не походило на фатальность внезапно вспыхивающей связи чужих супругов. Он и сам однажды в электричке заглянул случайно в глаза молодой женщине и увидел в них такое огромное и естественное "да" -- только сегодня и только для него одного! -- что понял: пути их скрестились, еще до вечера они будут близки. Двадцать минут до города как раз хватило для знакомства, он не ошибся. Да и невозможно было ошибиться в том единственном случае, когда наперед знаешь, как все будет просто, легко и необременительно. Они сошлись и разошлись, не задев друг друга, не оказав никакого взаимного влияния, и больше никогда не встретились. Но в тот день не могли не быть вместе. По закону соприкосновения, который Рад только что придумал и вывел, их взаимопроникновение с Инкой было идеальным. Оно даже испугало его своей неожиданностью и полнотой. Вот жили до сих пор два человека порознь, один не подозревал о существовании другого. Однако случайность выбора, случайность встречи была предопределена заранее. Не какой-то там сомнительной судьбой, в которую все же все мы украдкой верим. А созвучием, сонастроенностью, особого рода обнаженностью, которая и проявиться-то может только от короткого замыкания друг на друга. Рад искоса посмотрел на Инку. Она гулко ступала по мосту удивительно плавной, широкой и вместе с тем замедленной походкой, будто раскачивала мост своими шагами. Мост отвечал ей, льнул к ее ногам. -- Почему ты вспомнила метро? -- Туннель!-- Инка махнула рукой вперед, на сходящиеся фермы. -- Эх ты, чужая жена! -- Он поднес к губам Инкину руку, подышал на кольцо, чтоб оно затуманилось. -- Чудик. Не чужая. И не жена. -- Инка рассмеялась. -- Я ведь не замужем. Вряд ли в этот момент лицо Рада сильно отличалось от театральной маски, воплощающей изумление. Наверное, поэтому Инка, не ожидая вопроса, постучала ногтем по кольцу: -- Это -- чтобы мужики не липли. Между прочим, помогает... Рад не стал разуверять ее, объяснять, что не всем, не всегда, некоторых, наоборот, поощряет. Придумала же себе защиту девчонка, а? Не хочешь -- удивишься. Потом-то ему хватало поводов для удивления. Логика ее поступков отличалась непонятной ему мотивированностью, странностью, последовательностью выдумок. Требовалось усилие удержаться в рамках Инкиных истин, которым, впрочем, она легко подчиняла всех своих друзей и знакомых. Именно это и не давало Инке сделаться привычкой Рада. Едва ему начинало казаться, что он знает о ней все, она выкидывала очередной фокус и снова куда-то уходила-уходила... Теперь, похоже, она уходила насовсем. Сцепленные на столе руки, золотая дужка кольца на пальце разделили их сейчас надежнее любых расстояний. И конечно же, не натуральным фактом замужества, в конце концов, Рад не был ханжой. Нет, просто чужое колечко, результат уже не липовой свадьбы, подвело итог их недолгой любви. Когда Рад заметил неладное? Неужели в тот день, когда у Инки внезапно изменился почерк? До того дня она владела феноменальной скорописью. Нет, не стенографией, в стенографии он немножко разбирался, а какой-то невиданной системой: облегченное начертание букв плюс неуловимо быстрые движения пальцев. Строчки составляли мельчайшие синусоиды и петли одного направления, непривычные на бумаге, но все же доступные для чтения. Нормальный человек не забудет такого удобного письма и без повода не перейдет на громоздкий старый способ. А вот Инка перешла... И все же насторожился Рад совсем не в тот раз, не после истории с почерком. В тот раз он принял Инкину "забывчивость" за ее очередной пунктик. А присматриваться начал, пожалуй, лишь открыв в ней так же внезапно прорезавшуюся, прямо-таки болезненную стыдливость: она до истерики стала бояться собственной наготы, и безобидная, вполне допустимая у других странность выглядела в ней ненатуральной. Ибо это не вязалось с Инкой, относившейся к своему телу немножко извне, как к хорошо знакомому произведению искусства. Однажды, например, она мылась в ванной, закинув по обыкновению руки за голову локтями вверх и прислушиваясь к тугой, сильной, насыщенной воздухом струе душа. Рад знал эту ее привычку открыть настежь дверь и самозабвенно уйти в наслаждение. Вода не разбрызгивалась -- прилипала к ее коже, прозрачной серебряной пленкой облепляла острые локти, подмышки, приподнятые движением рук груди... Почувствовав незнакомый взгляд, Инка открыла глаза. Посторонний мужчина умоляюще выдавил: -- Ради бога... За мной гонятся пьяные... Инка неторопливо задернула занавеску и, высунувшись, показала пальцем задвинуть засов. В коридоре затопали, послышались чьи-то полуразборчивые голоса: -- Где он? -- Федька сюда не забегал? -- Вылезай, гад, убьем! Рад быстро выдворил дебоширов из квартиры (ну, Инка, широкая натура! И наружную дверь не захлопнула!), стукнул в ванную: "Не бойся. Какие-то ханурики по ошибке залетели!" Едва он скрылся в комнате, девушка велела несчастному Федьке убираться. Много позже она со смехом описала Раду жалкого, дрожащего человечка, пересидевшего шум под раковиной. Что-что, а рассказывать Инка умела! Рад был потрясен: он, ни о чем не подозревая, гонялся по коридору, отстаивал территорию, а темная личность в это время была отделена от девушки лишь тонкой, декоративно замутненной занавеской. -- И ты даже не вскрикнула? Он же... Он же мог... -- Ну, что ты! В этом была вся она -- доверчивая и самоуверенная. Он долго мучился видением этой сцены, не прощал заочному обидчику нечаянного визита. Ух, попадись -- точно б врезал! А Инка ничуть не изменилась -- при полной иллюминации разгуливала по квартире голышом, мылась в распахнутой ванной, по-прежнему забывала проверить, заперта ли наружная дверь. Смелость ее сломалась в один день. Инка начала всюду гасить свет, тянула на себя простыню в постели, кидалась прятать высунувшийся из неприхлопнутого шкафа чулок. Она не умела быть нарочитой, не умела притворяться. И если уж страдальчески переносила несчастье наготы, значит, страдала по-настоящему. Вот тут -- именно тут! -- Рад и понял, что Инка уходит. Собственно, когда он окончательно сообразил, точнее, когда нашел в себе силы сказать себе об этом, Инки возле него уже не было, она ушла. То есть она, конечно, никуда не исчезла, не скрылась, не уехала, она была рядом, но так же далеко, как если бы они были не в одной квартире, а в разных исторических эпохах. Ее глаза, руки, голос -- все было почти ее. И все-таки Инки в этой женщине больше не было. Другая стала хозяйкой Инкиного тела, надела и носила присвоенное трудно, неловко, будто заново к нему привыкала. Рад с удивлением заметил, как отяжелели и оплыли книзу Инкины щеки, от этого Инкино лицо сразу как-то потеряло живую остроту и податливость. Рад не мог смириться с потерей. Пусть не до конца, пусть с новыми странностями, но Инка должна к нему вернуться. Ведь что же такое получится на Земле, если ни с того, ни с сего распадется такая любовь! Да ему просто не прожить без Инки, вот не прожить и все! Рад взял девушку за руки, усадил на диван. В комнате было сумеречно, по-военному громыхал телевизор, сотрясая комнату синим медицинским светом. Из-за окна сквозь едва опушенные ветки тополя просачивалось'холодное небо. -- Ну, давай поговорим, хочешь? -- Давай, -- безразлично согласилась Инка. Уже в самом этом безразличии незримо присутствовал страх, как он присутствует в неосвещенной улице и в бьющем полночь колоколе на старой кладбищенской часовне. Раду подумалось, если Инке удастся перешагнуть через страх, то она не уйдет. -- Объясни, что случилось? -- С чего ты взял? По-моему, все нормально. -- Я же вижу. Что-то тебя мучает. -- Оставь. Все хорошо. -- Инка, родная, посмотри мне в глаза. Ну, в чем дело? Она быстро скользнула взглядом по его лицу и отвернулась. Этого оказалось достаточно, чтобы Рад осознал свое бессилие. Инка неотвратимо уходила из его жизни. И с этим ничего не поделать. Как ни стискивай пальцы, не удержишь воду в ладони. Инку тоже не удержать. Она истекала из него, как вода сквозь пальцы, как песок в колбочке песочных часов. Рад старался закрыть собой все щели мира, но она уходила... Он попытался спасти разговор: -- Помнишь, как нам было хорошо вдвоем? В словах этих не было ничего задевающего. Но Инка почему-то вдруг взорвалась. В прежние времена никакие "вдруг" в ней его бы не удивили. Но сейчас даже переходы настроения были редки. Инка покраснела и выбрасывала слова слепо и посторонне: -- Что ты в душу лезешь? Думаешь, если я простая, а ты с вывертом, так и смеяться можешь? Да, помню! Отлично все помню! Каждую твою ласку, каждое прикосновение. Губы твои помню, дыхание. За руками б твоими на край света побежала, только помани. Да ведь ты же не меня во мне любишь. Я к своему телу прислушиваюсь -- и не верю ему: как оно тебя знает и зовет! А я-то где все это время была? Кого ты по ошибке во мне высмотрел? Отчего я все помню, а как будто заново к себе примеряю? -- Инка, милая, пустяки все это. Тебе показалось. -- Ну да, я понимаю, я дура. Но не такая, чтоб не разобрать. Ты совсем другую во мне потерял. Разглядываешь меня, а ее не находишь. Я тут прочитала, иногда у человека раздваивается сознание. Будто в нем двое живут, не догадываясь один про другого. Может, и у меня так? -- Допустим. Ну, и что? -- А то. Шизофрения это, понял? -- Понял. И ладно, И плюнь. Думай лучше о нас с тобой. -- А если я понять хочу? -- Так понимай быстрее. И пусть все вернется. -- Чудик! Ничего уже не вернется, Я не могу, чтоб ты ласкал меня, а думал о другой. Я ведь люблю тебя. Потому и не могу. -- Тем более перетерпится. Ну, давай подождем? -- Нет, миленький. Не пересидеть нам. Зажмуриться и уйти от тебя -- последнее, что я еще могу. Хочу с тобой быть. Очень хочу. Но не выходит. Непримиримость и ревность вызвали на ее щеки злые и одновременно кроткие слезы. А Рад вспоминал слезы той, прежней Инки. В Концертном зале они слушали "Рябинку" в исполнении "Поющих гитар". По неожиданной напряженности позы, по неподвижности ее ладони он почувствовал, что Инка плачет. -- Ты что, ты что? -- заволновался Рад. -- Так просто. Мне очень хорошо. -- Чего ж ты плачешь? -- Не знаю. Они сами текут. И тихие слезы катились и катились по ее щекам. Рад и теперь, как тогда, попробовал губами осушить ее глаза. Инка вырвалась: -- Оставь. Хватит. Ухожу. "Куда?" -- Рад хотел спросить. Не спросил -- сама догадалась. -- К Шамарину. Он сказал, будет ждать. И прежде, чем Инка договорила, Рад понял, что это уже навсегда. Не из слов. Не по выражению лица. Даже не по тому, что Шамарин до их знакомства ходил в Инкиных женихах. Рад ощутил Инкин уход по тому, как замолчали вокруг вещи. Инка умела их разбудить. Она подходила к стеллажу, и стеллаж горделиво выпячивал полки, блестел стеклами, напрягал потайную дверцу, где за наклеенными корешками энциклопедий скрывался крошечный бар. Под ее руками распахивались на нужных страницах книги. Завидев ее, обеденный стол делал навстречу галантный мужской шажок, старенький диван изгибался и вытягивался у ее ног, как привычный к седлу семейный сивка-бурка, а когда Инка садилась, приникал к ней и что-то мурлыкал ослабевшими пружинами, улыбался во всю ширину раздавшейся по шву обивки. Теперь вещи снова застыли, как им и положено, не признавая этой новой женщины в своей Инке. Диван стал как диван, с выцветшей спинкой, с торчащими из лопнувшего шва нитками и скрипучими пружинами, которые Рад давно уже собирался перетянуть. Понурились книги. Незряче глядели стекла стеллажа. Рад выскочил из квартиры и пошел по весеннему городу, не оглядываясь и не ожидая оклика. Он знал, что оклика не будет, потому не спешил. Тополя развесили прозрачную, едва проклюнувшуюся листву, про которую всегда хотелось сказать "стеклянный дым". Правда, Есенин задолго до него уже назвал так женские волосы... Каждую весну Рад пытается уловить момент, когда прорезавшаяся почка превращается в лист, и каждый раз запаздывает. За день-другой теплого мая зеленый дым внезапно становится взрослой листвой. Тайна такая же непостижимая, как пути, по которым люди встречаются и расходятся. Рад вынул из кармана Инкин подарок, маленькую плоскую ракушку. Инка говорила: "Послушай, море шумит". И Рад слышал море. Инка говорила: "Послушай, о скалы песок ударяется". И Рад слышал беззвучные посвисты ветра и шорох просыпанной на скалы горсти песку. Инка говорила: "Послушай, через два дома от нас Равеля играют". И Рад слышал повторяющиеся и беспрерывно новые завитки равелевского "Болеро". -- Что ты мне скажешь, бедная раковинка? Рад сказал это вслух, идущая навстречу девушка в цветастом брючном костюме отшатнулась, перешла на другую сторону улицы. Рад сунул ракушку за ухо -- она с тихим чмоком присосалась к виску. Из легкого прибойного гула выделился смущенный Инкин голосок: -- Тебе все-таки плохо без меня? Вы с ней не поладили? Вообще, конечно, это несправедливо. Но я рада... Рад оглянулся. Улица была пуста. Дунул ветер, наклонившиеся в одну сторону деревья показались странно неподвижными. Как при вспышке молнии. -- Не удивляйся, Рад, это действительно мой голос. Поющие ракушки здесь имеет любой из жителей, мы называем их "шептунами". Ты слышишь меня потому, что хочешь услышать, что сейчас я нужна тебе. Я думаю, что нужна... Извини, это все, что я смогла оставить тебе на память. -- Инка! -- закричал Рад. -- Погоди, милый, я объясню. Представляю твою физиономию -- несчастную и растерянную. Я бы очень хотела вернуться, Рад. Хотя бы для того, чтоб еще раз тебя поцеловать. Но это невозможно. Слушай. Я, Рад, преступница. Я хотела доказать всем в нашем времени, что открыла обход Ограничения Лазарева и могу путешествовать в прошлое без опасности на него воздействовать. Ведь если я поселюсь в теле человека, живущего в вашем столетии, я не смогу натворить ничего такого, до чего не дошел бы он сам, собственными мыслями. Даже если я что-нибудь ему внушу, он сделает это своими руками, и будущее останется в стороне. Я нашла Инку. Если б ты знал, как она кричала и билась во мне! Она притихла лишь после того, как мы встретили тебя. В языке нет таких терминов, придется говорить о женщине с одним телом и двумя душами во множественном числе, ты уж привыкни, родной, ладно? Сначала мы обе даже помирились на тебе. А потом -- стыдно вспомнить! -- закрутились распри. Ты, конечно, ничего не замечал. Наверно и не стоило тебе говорить, ты неустойчивый, ранимый. Та Инка ничего бы тебе и не сказала, потому говорю я. Мы ревновали друг к дружке -- обыкновенно, мелко, по-бабьи. Не зная еще, кто у кого тебя крадет, мы пихались локтями внутри одной оболочки, вели себя как в коммунальной квартире. И если б сумели -- прости меня! -- повернулись бы тылом и показали одна другой задранный подол -- это из детства той Инки, твоей современницы, так тогда ругались или бранились, я не поняла, в чем разница. Но не думай, я тоже хороша! Ты сейчас морщишься от презрения, но я не хочу ничего скрывать. Не привыкла... Видишь, кое-чему я у вас выучилась. Я знаю про коммуналки, про то, как ругаются (или бранятся?) домохозяйки на общей кухне. Наше тело -- одно на двоих! -- и было этой самой коммуналкой. Конечно, я не только это унесла из вашего времени. Да и та Инка, поверь, не осталась с чем была. Каждая из нас немножко пожила за двоих. Но сейчас речь о другом. Инка вашего времени изощреннее, сильнее меня. Она умеет бороться за земное счастье, а мы к этому не приучены: нам счастье дается слишком легко. Разумеется, я смогла бы притушить Инкино сознание. Временно или навсегда. Но это означало бы убийство. Даже хуже убийства... Инка в ракушке сделала паузу, точно переводила дух, и Рад с ужасом подумал, что все ему снится. Он вынул ракушку из-за уха -- тоненький голосок немедленно умер. Снова присосал к виску, уловил едва ощутимую равелевскую мелодию. -- Инка! -- закричал он, боясь ее больше не услышать. -- Чего орешь? -- раздался над ним добродушный бас, и из окна бельэтажа высунулся бородатый гражданин в подтяжках поверх нижней рубахи. Едкая бороденка оказалась единственным украшением его безоблачно обритой головы. Рад шагнул от дома, успел уловить обращенные в глубину комнаты слова: -- Наверняка опять к этой конопатой с третьего этажа... Новенький, ни разу еще не появлялся... Рад притиснул ладонями уши, с силой, до боли, вдавил ракушку в висок. Волной плеснули последние звуки "Болеро", оставили Инкин голосок: -- Я историк, Рад. Мое путешествие полезно для науки. Но теперь меня никуда не выпустят из нашего времени. Я посягнула на свободу человека, на Инкину личность, допустила утечку вещей из нашего века, я имею в виду "шептун". В общем, я преступница, Рад. Может быть, люди моего времени от меня отвернутся. Но жалею я лишь об одном: что никогда тебя не увижу. Это слово "никогда" для меня еще страшнее, чем для вас: ведь я буду жить на свете тогда, когда никого из вашего столетия уже не будет. Никого. Даже тебя и той Инки. Даже тех, кого мы приветствовали на демонстрации... Мы у нас привыкли к всесилию. Мне было больно, когда меня вытесняла из прошлого простая, не очень далекая девчонка. Но ты думаешь, потому я ушла? О нет, я бы держалась! Но я забыла про закон противодействия: прошлое стало влиять на будущее. Я не заметила, как это произошло, боялась вернуться к себе мстительной, толкающейся, ревнючей -- такой, какой меня сделала борьба за тебя. А еще больше боялась не вернуться вовсе. Потому что я очень тебя люблю, Рад. Очень! Я рада, что у тебя ничего не вышло с той Инкой -- если бы вышло, ты бы сейчас меня не слушал. Прощай, милый. Жаль, "шептун" не передаст от тебя ни словечка. Но если я нужна тебе, если сильно захочешь, то сумеешь сделать так, чтобы я услыхала. И я, может, приду опять. В своем теле. И навсегда. А пока прощай. Целуй Инку -- все-таки она славная девушка. Я сделала так, что она не знает про меня, не помнит нашей "коммуналки". Ты ей тоже не говори, ладно? Не скучай без меня. Или нет. Скучай. Сильнее. Еще сильнее. Вот так... "Шептун" щелкнул и перешел на последние известия. Обыкновенные известия из нашей сегодняшней Москвы. И вот Инка сидит у Рада в квартире, в том же самом платье и в той же позе. Но ее, той, нет в этом знакомом теле. Почти не о чем, да нет, на самом деле не о чем разговаривать. И не о чем молчать. Оба еще радуются встречам, оба ничего не забывают. Но время, не задев памяти, проложило между ними тот же неумолимый предел, который чуть раньше разлучил их с той, его Инкой. Рад ревниво ищет в этой хоть проблеска Инки из ненашего века. Смотрит на ее пружинистую посадку, на окольцованный палец, ждет, что вот-вот Инка раскроется, засмеется, заговорит языком будущего, на который одинаково охотно отзываются и люди, и вещи. Но чуда нет. И ракушка на виске привычным Инкиным голоском шепчет: "Я, Рад, преступница..." -- Значит, фамилию не переменила? Она покачала головой. -- Счастлива? -- По-моему, да. -- Ну, привет Шамарину. Скажи, загляну на днях. Договорились? Им нечего сказать друг другу. Зато Рад знает, что скажет той Инке, когда она вернется. Он встал, пожал протянутую руку, и Инка поморщилась -- он опять забыл про кольцо. Он этого почти не заметил, он думал о том, что вот, две женщины с одним телом и двумя душами по-разному любили его, и обе ушли. Именно потому ушли, что любили. А ему от них не уйти никогда. Рад любил свое будущее. Любил эгоистично, с привязанностью к своему настоящему, которое для кого-то уже давно стало прошлым, любил так, что оно не могло не вернуться. И он знал, как ему позвать ту Инку. Он не знал только, какими путями люди встречаются и расходятся. Одно не дает покоя: вдруг кто-то уже опередил Инку, тоже научился подселяться в чужие тела? Вдруг кто-то сидит сейчас в нем, смотрит на все его глазами, сигнализирует туда, в будущее? Вдруг... Ну, и на здоровье, товарищи потомки. Приходите. Селитесь. Глядите. Нам себя стыдиться нечего... Ищу себя Авария Не трожь человека, деревце, Костра в нем не разводи. И так в нем такое делается -- Боже, не приведи! (А. Вознесенский) Шоссе было чисто выметено воздушными подушками скудов. Лишь случайно занесенный ветром листок иногда запутывался в мантии, долго полоскался в ее бахроме и с сухим щелчком вылетал с задней струей. Скуд обтекаемо шелестел над лентой глазурованного асфальта, и только лезвия крыш среди деревьев, убегая, неназойливо напоминали о скорости. До Гатчины смотреть было не на что: размытые черно-белые вертикальки леса подступали близко и однообразно, как полосы декоративной "ландшафтной" ткани. Чтобы отделить березы от сосен или выхватить один какой-нибудь ствол, Арсен быстро переводил глаза, а потом давал взгляду отстать. Но и это развлечение вскоре наскучило. Арсен отвернулся от дороги, в который раз за сегодня извлек из папочки дроботовское письмо. Ох уж этот Петр Дроботов! Сумел-таки дернуть какую-то струнку в душе. А кажется, ко всему уже привык, не расшевелишь... Неожиданно скуд взвизгнул, ткнулся брюхом в шоссе. Толчок швырнул вперед, упругое лобовое стекло без удара натянулось, бросило обратно на сиденье, и некоторое время еще Арсен ошеломлен-но тряс головой. Шофер Коля вышел, каблуком постучал по кожуху компрессора. Приподнял мантию, под которой бессильно шипела слабенькая струйка воздуха. Сплюнул. -- Все. Скис. -- Долго простоим? Коля сдвинул кепочку на затылок, губами достал из кармашка на груди узкую бездымную сигаретку, повернул на луч стеклышко солнечной зажигалки: -- За последний год, Арсен Даурович, я имел две пятиминутные аварии. По теории вероятности, эта часа на три. -- А ты знаешь, куда мы едем? -- Вас, наверно, женщины любят, шеф? -- С чего ты взял? -- опешил Арсен. -- Не мучаетесь избытком тактичности. Плохой бы из меня получился шофер, если б я был не в курсе дел своего начальника. -- Ты мне этот психологический практикум брось. Признавайся, сколько стоять будем? -- Законы статистики неумолимы, Арсен Даурович. Но за сорок минут, пожалуй, управлюсь. -- А что я скажу Дроботову? -- Подождет ваш Дроботов, больше ждал. Прогуляйтесь вдоль шоссе, пока я мотором занимаюсь. Подышите загородным воздухом. Засекайте время! "И правда, чем здесь маяться", -- вяло согласился Арсен, ступив на стеклянно блестящую полосу глазурованного асфальта. Коля включил домкраты, аккуратно расстелил куртку и полез под скуд. Ворчание его еще некоторое время догоняло Арсена: -- Не понимаю, за какие грехи машину колес лишили? Раньше спиной уперся -- и катись, милая! Под горку еще б придерживать пришлось. Прогресс, туды его в мантию... Шоссе по веселому пологому мосту перебежало извилистую речушку, удачно отвечающую своему певучему названию Оредеж. Колин говорок становился все более неразборчивым. Солнце, отражаясь от асфальта, слепило глаза. Только теперь заметив, что так и несет письмо в руке, Арсен сунул его в карман, разулся, поставил босоножки на обочине так, что их нельзя было не увидеть из скуда, спустился по откосу. До самой травы ногам было непривычно колко, и,выбирая место для ступни, он шагал осторожно, не в полную силу. Берег был по-хорошему заброшен: сухой невытоптанный склон издалека валился в реку, вспенив перед кромкой воды неширокую полоску ослепительно чистого песка. Вверху удрученно обозревала местность привязанная к колышку коза. Поддернув брюки на коленях (скорее по старой мужской привычке, чем из боязни вспузырить немнущуюся ткань), Арсен уселся на траве. Над головой закружились две желтые бабочки-капустницы и одна траурница с черной каймой на крыльях. Подражая взмахам крыльев бабочек, задрожали перед глазами листья тощей осины. -- Чего дрожишь, глупая? -- помимо воли спросил Арсен. И поморщился, уловив в интонации фальшь. Собственно, если б осина не дрожала, он вообще не признал бы ее, не отличил от тополя или там от липы. И это -- невзирая на должность: референт по общим вопросам Ленинградского комитета Природы. Впрочем, чему удивляться? Как и все горожане, он только по выходным вырывается на волю и торопливо восхищается: цветочки, воздух! А воздух теперь и в городе степью отдает, дыши -- не хочу. Усилиями их комитета гарь и пыль повыветрились с улиц, из двигателей изгнан бензин. Заводы работают на замкнутом цикле, без выброса отходов в окружающую среду. Памятником варварским технологиям оставлены две дымовые трубы с мертвыми заглушками: по праздникам для имитации работы из них гонят в облака подкрашенный пар. Конечно, до взморья или до соснового бора городу далеко, пахнет все-таки перегретым камнем. Но всему свое время. Наладим и озоновую атмосферу. Вот освоим в следующем году хлорофилльные краски для стен, тогда и с сосновым бором потягаемся. Переезжай к нам, Петр Дроботов, не пожалеешь... Хотя ты ведь не захочешь из деревни, а? Осина застенчиво поджимала к стволу реденькие ветки и продолжала дрожать, "Зря, глупая!" -- неожиданно для себя чужими словами подумал Арсен. Больше того, чуть не произнес вслух, И еще подумал, как хорошо лежать под пристальным серо-синим небом, вспугивать разноцветных стрекоз и следить за их чуткими зигзагами. А ведь не довелось бы, не будь счастливой аварии со скудом, а еще раньше -- дроботовского письма. Может, и не стоило сломя голову мчаться на этот сигнал, тем более с уговорами отказаться от претензий. Но ведь жалобщики, как правило, на одной инстанции не останавливаются. Настырный народ! Арсен мысленным усилием вызвал из памяти синий конверт. Конверт как живой возник перед взором. На лицевой стороне картинка: с вершины низкого наклонного постамента возносится настоящий истребитель-перехватник, давно отлетавший свое и списанный по случаю всеобщего разоружения в лом. Из кабины истребителя выглядывают две счастливые детские мордашки: к безмерному восторгу ребятишек, самолеты не уничтожают, а пускают на игрушки, вон их даже почтовики увековечили. Рядом с яркой картинкой адрес не смотрелся, Крупными буквами, мельчающими и изогнутыми у края конверта вниз, было выведено: "Ленинград. Смольный. Главному специалисту по лесам и живности". Это, значит, ему, Арсену... Ленясь вынуть письмо из кармана, Арсен так же мысленно раскрыл конверт, достал вырванный из школьной тетрадки листок в клеточку. Тот же почерк длинно и чуть истерично вещал о том, что "председатель колхоза Громов Олег Михайлович придумал покрыть поля бетонной сеткой, соединить с правлением все бригады, Дунькину фабрику и хренные палисадники и приобрести 50 винтороллеров. Чтоб все перевозки делать только по воздуху. А на саженцы древовидной конопли ему наплевать, и на юннатский кротовый заповедник тоже. А особенно жаль рябинку, посвященную геройски погибшему гвардии рядовому Кузьминичеву, и ту березку-трехстволку, которую мы еще мальками сажали с Машей Тениной и Горькой Коноваловым. Но самое главное, бетон начнет почву выжимать, деревья и кусты заоблачут, оголят корни и пожухнут. Председателево сердце не болит по всякому растению и летучести. А они тоже для красоты настроены... Остаюсь ваш Дроботов Петр Иванович, звеньевой". И снова -- в который раз! -- Арсен разозлился. Ох уж эти неуемные общественники, вечно суют нос куда не просят! Хорошо еще, планы председателя не затронули личных соток защитника природы. Так и представлялись коренастый чистенький дядька с тяпкой и ведром навоза в руках, тропинка, протоптанная им с лукошком собственных овощей из огорода до базара, бетонная сетка поперек этой тропинки. Ох, шуму б было! Председателя Громова Арсен знал отлично. Громадный, громкий, подвижный, несмотря на необъятную толщину и выдающийся живот, пройдоха и умница, потомственный руководитель богатого хозяйства, он своей выгоды нигде не упускал. Странная купеческая жилка помогала ему разглядеть то новое, что приносило колхозу немедленный безошибочный доход. Он шумно ввалился в кабинет Арсена и по обыкновению не сразу приступил к делу: -- Премию получил для поддержания штанов. Три оклада. -- Олег Михайлович расстегнул пиджак, поправил тщательно замаскированные подтяжки и плюхнулся в кресло. -- Ездил за подарком сыну, решил и к тебе заглянуть. Между прочим, интересную штуковину раскопал. Глянешь? Новый побег эволюционной мысли. Громов расстелил на столе свой "побег": проект перевода колхозной техники на воздушный мини-транспорт. По ватману красиво порхали крылатые потомки мотороллеров: портативные тракторы, планирующие тележки, гусиные клинышки дельта-комбайнов. Поля были разлинеены росчерками взлетных дорожек, будто тетрадь в клеточку. Столбики черных и красных цифр освещали затраты и выгоды, при этом красные горделиво выпячивались, черные стыдливо тушевались из-за своей незначительности. .. . -- Заманчиво... -- Еще бы! Визируй, -- пропыхтел председатель. -- Все уже одобрили. Это значило, подпись референта последняя, договора заключены, поставки налажены, не сегодня-завтра можно форсировать строительство, и вообще визит Громова -- лишь дань вежливой формальности. Арсен на уловку не поддался. Внимательно всмотрелся в проект, вопросительно постучал ногтем по двойным серым линиям бетонных меж. Экономическое обоснование преимуществ винтовой кавалерии выглядело на редкость изящно и убедительно. В свете предстоящих удобств не пугали и межи на посевных землях. Впрочем, другого ожидать не приходилось: бухгалтер у Громова мужик дотошный, считать умеет, зря на ветер средств не выбросит. Одна его фамилия Хапугин наводит страх на прожектеров. Поэтому проект Громова был, что называется, чистенький, выгодный и перспективный. Не найдя особых выпадов против природы, Арсен размашисто подписался в верхнем правом углу... Письмо Дроботова ставило все с ног на голову, рождало смутное беспокойство. Настораживали даже не наивные аргументы, а фальшиво-агрессивный тон. Арсен подумал-подумал. И махнул в колхоз. Чуть ли не впервые он ехал не расследовать жалобу, а убеждать жалобщика в правильности собственного решения. "Если, конечно, оно правильно", -- выскочила исподтишка ехидная мысль. За Оредежем сушилось присобранное в копешки сено. Тот берег был высок и обрывист, в слоистых узорах багровых глин, с темными провалами пещер, уходящими под воду. А здесь жили осина, коза, крохотный жучишко неопределенного от изумрудных переливов цвета раскачивался на тоненькой былинке. В общем, ненаблюдаемая из окна кабинета природа! Арсен подогнул руку и тихонько повалился на бок. У самых глаз раскинула круглые, с зубчиками, листья пастушья манжетка. На Украине ее называют калачиком. В детстве они дожидались, когда зеленые колокольчики отцветут, и поедали безвкусные лепешечки. Чем только в те годы ни набивали рты! И не от голода, упаси боже! От слитности с природой. Жевали цветы акации. Сосали головки молоденького клевера -- кашку. Скусывали прямо с вишневых стволов потеки солнечно-золотистого клея. Ели даже дудки молочая, если долго крутить их между ладонями и приговаривать; Молочай, молочай! На меня ты не серчай! Горький вкус--корням! Сладкий сок -- друзьям! Арсен пощекотал губы узким мохнато-бархатистым листком, растер его между пальцами, побил ими друг о дружку -- склеятся или нет? И поднял глаза. Солнце с гребня на гребень скакало по волнам Оредежа, растекалось поперек течения, тонуло под мостом... Осина изнемогала от зноя или страха. Коза, не заинтересовавшись его личностью, отвернулась и обметала горизонт грязно-белым хвостом. И на все это с казематной беспощадностью ляжет непробиваемая для жизни бетонная броня! Загипнотизированный ожиданием чего-то нового, еще более непривычного, Арсен без сопротивления перекатился на спину, встретил немигающий, мраморно-слепой зрачок огромного неба. Осиновая крона просеивала солнце. Тени листьев, выпукло-объемные против света, сбегались и в падении склевывали теплые золотые пятнышки, тут же просыпали их бархатными лучами. Лопатки -- из-под земли, сквозь рубашку -- тоже жег чей-то мудрый и загадочный взгляд. Тягучий ветер отогнул ветку. В лицо обрушился ослепляющий веер зноя, пробился искрами под сомкнутые веки, слился в черный круг, окаймленный переменчивыми радужными полосами, круг разделился на два -- по одному на каждый зажмуренный глаз -- и поплыл-закачался парой медленных черных солнц. Тяжелый шепот отделился от земли... Арсен внезапно осознал, что стоит перед широким приземистым дотом с незрячими бойницами и тонким налетом мха по бетонному козырьку. У ж как там оно получалось, но он ясно различал надписи внутри дота. На осклизлой стене виднелось процарапанное острым: "Мы из Архангельска. 1966". Ниже, не под строчкой, а в толще бетона, словно утонув в нем, торопливым огрызком химического карандаша: "Осталось 3 патрона. Вася Цыбин". От дота с неодушевленной правильностью стелились во все стороны щупальца взлетных дорожек, глубоко врезанные в тело земли как нити капронового невода на обнаженном, со вздутыми мускулами человеческом торсе. По дорожкам, животами в руль, мчались на крылатых винтороллерах десятки Громовых -- мимо вставшей на цыпочки древовидной конопли, мимо березок-тройняшек, мимо исхудалой женской руки, которая оползала по осклизлой стене, впиваясь в бетон побелевшими ногтями: неровные светлые крапинки на них почти пропали, лишь кое-где едва угадывались. "К счастью, -- подумал Арсен. -- Говорят, ногти цветут -- к счастью..." Блики черного солнца протиснулись под потолком, серыми полотнищами выстроили невесомые тени. Грустное и неподвижное, неслось навстречу прозрачное Ольгино лицо. Тяжелые зеленые волосы слегка шевелились -- как пугливые листья на ветру. Арсен сделал шаг вперед, чтобы подхватить женщину. Он прекрасно осознавал, что Ольга давно умерла, что эта женщина, зябко кутающаяся в длинный, до земли, балахон, просто выдумка, удар взбесившегося воображения. Но ока вполне реально потянулась к нему. -- Ты очень сильно просил меня. Вот я и пришла. Он не взял ее временно оживленных рук, отшатнулся. Всеми чувствами, не поверившими зрению, он хорошо представлял себе, что именно за эти годы могло от нее остаться... Она укоризненно вздохнула: -- Ты всегда твердо знал, когда и что надо делать. Арсен глянул на ее ноги. Прямо сквозь балахон. Как во сне. И увидел босые, зябко потирающие один другой корни. На одном из них снеговым пятнышком застрял белый клочок облака. ...В Никитском Ботаническом саду, среди араукарий и бородатого тисса Ольга тосковала по тихим северным полянам, где колючий для взгляда вереск выстилает подступы к березам и валунам. Она хваталась за простертые к ней руки агав -- и натыкалась на толстокожие, равнодушные, глянцево-жирные листья. Врачи прописали ей юг, а она карабкалась в горы, бросалась в щедрые травы альпийского луга -- и не могла отыскать среди пышных труднопроизносимых рододендронов щемяще-неприметные, такие пушистые на слух горечавку, яснотку, кровохлебку, чьи названия сами просились на язык и, произнесенные, оставляли во рту вкус песетой радости и детства... Ольга мужественно переносила море и пальмы. И все же таяла на глазах -- взвинченная и всепрощающая. Это было особенно больно в ней. И обезоруживало. Только однажды она не упрекнула, нет, -- просто между прочим обронила: -- Зачем ты привез меня к этим фикусам? Здешнему лесу плевать на человека. Он за меня не заступится. И, высвободив ногу из больничного шлепанца, потерла ее о другую движением неуловимо-обыденным и в то же время самым-самым своим... Арсен в обратном порядке повел глаза от босых корней к Ольгиному лицу, к зеленым с проседью волосам. И это лицо, живые нити волос показались ему знакомыми. Не той давней памятью, привычной к каждой Ольгиной черточке, а как-то еще, по-другому, что примешивалось и добавлялось к ее образу чем-то неувиденным после ее ухода, недосказанным, чуть ли не чужим. Понимая, до чего это глупо, не вкладывая в свои действия ничего мистического и тем не менее стараясь быть последовательным в своей галлюцинации, он перекрестил призрак раз, другой, третий, так по-сказочному доверчиво и сокрушительно, как заклинают нечистую силу. Ольга не стаяла, не исчезла. Он судорожно положил еще два креста, за сухую жесткую руку рванул ее в дот, навалился на дверь, задвинул щеколду. И дот стал не совсем дот, а комната с окнами, к которым приникли снаружи жалобные ветви-руки. Странные существа призрачного сине-зеленого оттенка жадно стучались в стекла. И Арсен узнавал их: загубленные людьми деревья, что минуя волю, подсознательно мучают нас беспричинной тоской... Они пытались спастись от загустевшего неба. От движущейся толчками по циферблату пшеничного поля,заточенной под секундную стрелку авторучки: кончик пера натягивал врезающиеся в тело земли шершавые бетонные нити и выжимал из почвы зябкие неловкие корни. Разбрызгивая шлемами блики черного солнца, осыпая животами листья с трепещущих осин, по лучам взлетных дорожек к доту со всех сторон приближались Громовы, Громовы, Громовы... Арсен плавно отодвинул щеколду -- и глухая бетонная симметрия сломалась. Он долго-долго падал навзничь, пока не коснулся спиной живого ковра из пастушьих манжеток и горечавки. Ритмичная лунная медлительность пронизала его насквозь, перетекла через лопатки в землю. Свисающая над щекой ромашка защекотала ресницы, ослепила нестерпимой желтизной... Арсен открыл глаза, зажмурился от выпрыгнувшего из-под листа солнечного зайчика. Круг черного огня над головой успел вызолотиться и расплавить половину неба. Вторую его половину, опираясь на край косогора, неторопливо обметал грязно-белый козий хвост. Лес подобрался и притих. Все как-то изменилось -- в характере, а не во времени. Потому что кадры воображения, спровоцированные лесом, привиделись Арсену мгновенно и непоследовательно, как тепловой удар"-- даже секундная стрелка на часах, нечаянно подсунутых к уху, не обежала циферблат и на четверть... И все сразу стало на свои места. И не существовало больше общественника с тяпкой и ведром навоза, а был заботливый пионерский звеньевой Петя Дроботов, певец древовидной конопли и березки-трехстволки. Надобно заметить, Петя, никудышный ты, по нынешним меркам, полевод: что тебе экономика, ежели от этого страдает кротовый заповедник?! Потому, видать, и истерика в письме: взросло рассудительный и детски агрессивный тон. Спасибо, брат, за науку. И не обижайся, что не доехал, из города я быстрее твоего председателя остановлю. В другой раз непременно встретимся. Извини. А нам с тобой, Олег Михайлович, придется покумекать. И как это я сразу не разглядел? Ведь были уже на Земле такие "мечтатели" -- распахать сушу, свести леса, застроить плавучими домами и нивами океаны. Чтоб быстрее, сытнее, урожайнее... Будто главное для человека -- дешевая жратва. Шалишь, председатель. Вон юному поколению и березку подай. И почву оно глубже нас понимает. И красоту наверняка иначе чувствует, не приемлет простора в бетонную клетку... Пусть будут винтороллеры, летающие тракторы, подоблачные комбайны, только без бетонных меж. Без непробиваемой для жизни брони. Придется, Олег Михайлович, поломать голову, ты сумеешь. И без дураков -- не каждый день скуды терпят аварии. Хотя что ж, откажет или не откажет вовремя мотор, неважно: всегда найдутся осина, изумрудный жучок и обеспокоенные люди. Мы, сегодняшние, в ответе и перед старыми и перед юными. За живность. За летучесть. За все, что на красоту настроено. Как порою немного надо, чтобы это понять. Арсен достал письмо, аккуратно разорвал, пустил по ветру обрывки и вскочил так резко, что коза удивленно проблеяла: -- Мне-э-ээ? -- Останется и тебе-э-ээ! -- озорно предразнил ее референт Ее Величества ПРИРОДЫ. Он погладил теплый ствол осины. И решительно вышел на шоссе. Не принимающий солнечного жара глазурованный асфальт жался к лесу. К тому самому лесу, который мог за себя заступиться. Пахло хорошей хлорофилльной краской и совсем немножко -- речным песком. Арсен подхватил босоножки, пристукнул каблуками по перилам моста и неторопливо зашлепал к Ленинграду. Коза натянула веревку, вырвала колышек и затрусила следом. Я+Я -- Извините, что я перед вами в натуре... (Н. В. Гоголь. Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем) Самое сложное, пожалуй, было пройти Киву -- Кибервахтера, блокирующего вход после двадцати трех ноль-ноль. Училищное начальство так верило в Кивину непогрешимость, что начисто исключало возможность курсантских "самоволок". Разумеется, мы их не разубеждали. Я поставил указательный палец против кнопки звонка и скосил глаза на Толика, распластавшегося вдоль ящика с аппаратурой, -- лишь невообразимый Толькин рост и талант экспериментатора помогали нам использовать каприз электронной схемы. -- Готов! -- сказал Толик, и я позвонил. Отсчитав одному ему известный такт, Толик трахнул ногой так, что загудело все Кивино металлическое нутро, и тотчас нежно шлепнул ладонью. Под кожухом застрекотало, как у старинных часов перед боем, раздался двойной щелчок, и створки раздвинулись. Фотоопознаватель -- гроза нарушителей режима -- сработал вхолостую. -- Очень чувствительное реле! -- самодовольно воскликнул Толик, переступая невысокий комингс. -- Опять завтра богу электроники Церу Сергеевичу бегать взад-вперед по вестибюлю, раскладывать платы Кивиных потрохов и причитать: "Диод его знает, отчего все время белые сигналы выдаются!" Обнявшись, мы двинулись вверх по лестнице, импровизируя на ходу: Говорят, говорят, Что у Кивы решительный взгляд. Говорят, говорят, Что попасть легче в ад, Чем сбежать на свидание в сад. На четвертом этаже мы ткнули по разу друг друга кулаком в плечо и уже на цыпочках зашагали каждый к своему блоку: в училище придавали такое значение режиму, словно из нас готовили космопилотов, а не психоматематиков для связи с иными цивилизациями. Дойдя до своей двери, я осторожно нажал ручку с бронзовым набалдашником, В тамбур блока выходили три индивидуальные курсантские каюты и ванная комната. Я просочился к себе, не зажигая света, дабы не включить ненароком сигнализации на пульте ночного диспетчера. Холодная рубиновая точка с веселым тиканьем бежала по циферблату хронометра, показывающего 0 часов 39 минут -- целый час уже я нарушаю режим третьекурсников. Расстегивая на ходу форменную куртку, пересек каюту. У стены подвигал рукой, чтоб опустить койку, -- скобы не нашел. Забыл, когда и постель приготовил, подумал я, присаживаясь на тираклоновое ложе. Во всяком случае, поступил вполне... Добавить слово "разумно" не успел: тираклон затрепетал, и чей-то сонный голос проговорил: -- Но-но, полегче! Наступило тягостное молчание. Цифру 23 на косяке -- номер моего блока -- я помнил отлично. Дверь каюты тоже не мог перепутать. Неужели ухитрился забраться не в свой корпус? Тогда не только меня надо признать идиотом, но и Толика? Да и здешнего Киву впридачу? -- Кто тут? -- прозвучало из темноты. Я зашарил по стене в поисках выключателя, но бра у койки зажглось раньше: на моем месте, полуприкрытый простыней, помаргивал со сна дюжий парень, бессмысленно мотал головой, щурился от внезапного света. Плечи его и торс можно было моделировать для статуи Геракла. А вот лицо мне не понравилось. Широкий вздернутый нос, недвусмысленно говорящий о добродушии. Небольшие беспокойные глаза. Крупный рот с узкими язвительными губами. Круто срубленный, с ямочкой посредине, подбородок. Разрезанный волнистой русой прядью на две неравные части лоб. По всем правилам физиогномики, не лишенный благородных черт злодей. Пока я беззастенчиво разглядывал неожиданного гостя, во мне родилось и продолжало усиливаться впечатление чего-то знакомого. Не хватало решительного толчка, краешка воспоминания. Вот эта, например, не то царапина, не то складка на скуле. У кого-то я видел точно такую же. Правда, не над правой щекой, а над левой... Я машинально поднял руку, потрогал пальцем скулу. -- Шрам на роже, шрам на роже для мужчин всего дороже! -- пропел незнакомец. С недоумением и укором посмотрел я на наглеца. Забрался ночью в чужую каюту, занял чужую постель, а теперь еще чужую песню распевает. В его устах она потеряла все свое остроумие. Нет, самозванца следовало проучить. И без промедления. Я сжал кулаки и сделал шаг вперед. -- Всякое действие равно противодействию, -- знакомым голосом сказал незнакомец. -- Второй закон Ньютона. Физика пятого класса, страница... -- Не надо страниц. Не люблю фокусов с угадыванием мыслей... -- Но это единственный способ узнать, о чем человек думает! -- ...как сказала одна бабушка, разглядывая на свет цереброграмму спящего супруга. -- Внимание, детки! Передаем для вас юмор в коротких штанишках! Это тоже попахивало плагиатом. Еще пытаясь балансировать на грани шутки, я торжественно продекламировал: -- Бить или не бить? Вот в чем вопрос! -- Попробуй! -- хладнокровно предложил гость. Впрочем, гостем он себя не чувствовал. -- Гипотезы проверяются экспериментом. Одним движением он вымахнул на середину каюты. Койка мягко защелкнулась, прищемив между ложем и стеной край отброшенной простыни. -- Заранее белый флаг вывесил? -- преувеличенно буднично спросил я. -- Отнюдь. Видали мы уже борцов невольного стиля! Я чуть не споткнулся на ровном полу -- он бьет меня моими собственными афоризмами. Неужели добрался до старенького карманного мнемографа, который последнее время валялся у меня где-то в нижнем ящике тумбочки? Принесло же гостенька на мою голову, а? И хоть бы мускул на лице дрогнул. Зло меня, понимаешь, берет, еле сдерживаюсь при виде его обнаженного, пружинисто пригнутого, с плотным загаром тела -- кстати, такой оттенок коже европейца придает только солнце экваториальной Африки, где и сам я провел последний месяц каникул. Окончательно же меня сразила набедренная повязка, которую я своими руками самоотверженно сплел из искусственной соломки на таитянский манер -- да я ее с закрытыми глазами узнаю! Ну, держись, парень! Я не из тех, кто позволяет всякому врываться в каюту и напяливать на себя мои плавки! Короткой мысленной волной прогреваю себя сверху донизу, разминаю и настораживаю мышцы. Стянутая с плеч куртка порхнула на экран, туфли улетели к дверям. Рывок мой стремителен и точен, но безрезультатен. Парень с безошибочной грацией делает полуверонику и, когда я проношусь мимо, захватывает болевым приемом кисть левой руки. Освобождаюсь падением через плечо и голову, перебрасываю его через себя. Он из мостика в двойном изгибе -- "штопоре" -- ловит мое бедро. Реагирую молниеносным поворотом на противника. И, сходу уйдя в задний кувырок, опрокидываю его в туше. Он выжимает стойку с захватом меня в ножницы ног. Отвечаю прыжком через него с опорой на руки. Ничья. Современная борьба резка и изящна. Все мои выпады партнер парировал надежными контрприемами, будто заранее их предугадывал. Впрочем, убийственная интуиция выручала и меня: я атаковал из самых неожиданных позиций, мышцы стали всевидящими, подчинялись какому-то сигналу вне моего сознания, сами принимали решение в нужный момент! Уклонившись вероникой от броска, делаю глубокий подкат. И медленно сгруппировавшись, выстреливаюсь параллельно полу. Лишь на миг тело остается без опоры. И именно в этот миг эффектным обратным сальто за секунду до моей коронной двойной подсечки незваный спарринг-партнер косым поворотом ног выбрасывает меня из равновесия. Мои лопатки сами собой припечатываются к ковру. Ничего не понимая, не поворачивая головы, пристыженной собачонкой слежу, как парень снова опускает койку, забирается под простыню, подтягивает колени к подбородку. Он предвосхитил прием, о котором не должен подозревать! Ведь я сам его изобрел, на самом себе отрабатывал. Я был так самоуверен, что даже не помышлял о защите: не могли же мои мышцы и мозг разболтать то, чем кроме них никто не владел?! -- Не пора вставать? -- ехидно спрашивает мой противник. Нехотя сажусь. Нос к носу раскрасневшаяся знакомая физиономия. Где же я мог ее видеть? -- Не узнаешь? Вот уж поистине, если боги хотят наказать человека, они отнимают у него разум. Он по-прежнему, не стесняясь, отделывается фразочками из моего лексикона. Неужели все мои остроты ограничены этим дешевым набором? -- Как ты сюда попал? -- Ножками, детка. Ведь и ты предпочитаешь сей способ передвижения, особенно после отбоя? -- Вот что! Шутка зашла слишком далеко. С какого ты факультета? Я не видел тебя раньше... -- Не смеши, приглядись внимательнее. Ну, пожалуйста... -- Да пропади ты пропадом, чтоб я смотрел на тебя! -- Иными словами, сгинь, фантом, явись, фотон! -- пропел парень, игнорируя мою вспышку. -- Боюсь, мне придется доложить о происшествии. -- Я прошел в угол, сдернул куртку с экрана видеофона. -- Давай-давай. Диспетчера безусловно заинтересует, почему Кива по временам вздрагивает как от щекотки и выдает белый сигнал. Кстати, за пультом сегодня Цер. Лично. -- Чего ты наконец добиваешься? -- Я начинал уставать от бессмысленного кружения в порочном логическом лабиринте. -- О, совсем немногого, -- резвился незнакомец. -- Хочу, чтоб ты узнал меня. Где еще такого найдешь? Сорок тысяч километров надо вокруг шарика проехать, пока снова наткнешься. Или два метра преодолеть. Выбирай! Пятерня его с растопыренными пальцами автоматически скользнула к затылку, звонко пошлепала по налитой шее. На миг мне стало страшно. Мрачная логика его шуток дошла до меня. А жест окончательно раскрыл глаза. Парень вправе издеваться. Потому что я встречался с ним очень часто. В зеркале. Всю жизнь. И складка-царапина напрасно сбивала с толку: у него она и в самом деле справа, хотя я привык видеть ее во время бритья с другой стороны. Зато совершенно безошибочно нащупал ее на собственной скуле. Каким-то чудом мне удалось вдруг наблюдать со стороны самого себя. Да-да, я не оговорился: именно самого себя, собственной персоной, с моим лицом, моими жестами и моими выражениями. Сижу, значит, на своей койке в индивидуальной каюте и спорю с нахалом, который ко мне ворвался и требует эту самую каюту ему вернуть. Но нахал-то тоже я! Потому что если я -- не я, то кто тогда моей мыслью думает? В конце концов, я могу поднести к носу ладонь, пошевелить большим пальцем ноги. Могу подпрыгнуть или наклониться... Мой разум все еще в моем теле! -- Не правда ли, процесс самопознания труден и недоказуем? -- Сочувствуя мне, парень одобрительно склонил голову к плечу. Вот еще, недоказуем! Если я -- внутри себя, то тот, что напротив, -- посторонний. Ребята сговорились разыграть? Так совсем не просто достать артиста с бицепсами, которыми весь курс гордится. Да и стоило ли добиваться такого подобия? Вон даже родинку на руке не забыли. Грим, скажете? Так в нашей потасовке грим давно бы размазался. Я сунулся к зеркалу. На койке я. И тут тоже я. Вылитый. Одинаковые космы. Вздернутый нос. И глаза, оказывается, туда-сюда бегают. В общем, по всем правилам физиогномики, злодей с благородными чертами... -- Расщепление личности прошло без душевной травмы! -- прокомментировал мои упражнения гость. Вернее, тот я, напротив. Так сказать, Я-визави. И добавил: -- А зря. Стоило бы все-таки ущипнуть себя. Или об стенку головой треснуться. Проверить реакцию на боль, а? Я смолчал. Ведь если на нем мое лицо, значит, он -- это я и нужно отвечать самому себе, размещенному одновременно в двух точках пространства. Цирк да и только. Или я сошел с ума. Минуточку. Подходящая версия в качестве рабочей. Я сел у порога, скрестил ноги. Итак, помешательство. Скажем, на почве несчастной любви. Или из ревности. Но черт возьми, не из ревности же к самому себе? Да и не такая уж она у меня несчастная! Может, математика виновата? Влезешь в многомерности -- не только раздвоишься, в плюс-минус бесконечность упрыгаешь! Одно плохо, свихнуться -- и то с блеском не сумел, на себе, родном, зациклился. Курсант Шарапов в двух экземплярах... Звучит. Оба сидим, оба волосы гладим, щеки ладонями подпираем, почесываемся -- одним мизинчиком, почти незаметно, да разве себя проведешь? Как это я такой противной привычки у себя не замечал? Парень поежился: -- Не смотри так. Вижу, что узнал. А-а, передергивает. Наверное, что-то безумное в лице появилось. Я не отвел взгляда. Кто до меня мог похвастаться, что в глаза себе заглянул? Вопрос только, кто кому: если мы оба -- я, то кто на кого глядит, кто ломает голову, какая из двух половинок сумасшедшая? Парень поморщился, потер указательным пальцем переносицу и чихнул. Протяжно так, на два голоса, с содроганием, всхлипыванием и чуть ли не мяуканьем. Я не выдержал и захохотал. -- Над кем смеешься? -- услышал я вдруг собственный голос из уст парня и тотчас прикусил язык. Действительно, ну чего особенного в этом чихании? Мало ли кому оно покажется пошлым. А если я не умею иначе? Удушаю щекотку в носу, тру переносицу, но все равно сдаюсь... Все не как у других: одно туловище чихает, другое хохочет. До чего дошел, а? -- Будем рассуждать здраво, -- проговорил я вслух. -- Должно быть какое-то простое и разумное объяснение... Галлюцинация? Тогда почему мой образ ведет себя самостоятельно, не совсем как настоящий, основной я? Правда, я всегда страдал излишним воображением. Но куда девать факт борьбы с самим собой и победу? Считать борьбу символической? Я потряс кистью... От такой символики чуть вовсе без руки не остался! И потом, если все так, какой же я сумасшедший? И действия и мысли подчиняются логике. Выходит, я в своем уме? Парень дернулся, пытаясь возразить, но я не дал ему раскрыть рта: -- Что за привычка перебивать? Бери пример с меня, воспитывайся, пока я жив! Я устыдился собственной наглости, но быстро успокоился: пусть не зазнается. А парень опять наморщился, по-кошачьи фыркнул три раза. Не испытывая потребности чихнуть, я тоже непроизвольно морщусь. Даже слезы выступили. -- Будь здоров! -- сказал я себе и ему, не отрываясь от своих мыслей. Несерьезно это все. Никакой я не сумасшедший. Я в себе. Может, сплю? И вижу связный последовательный сон? И самоволка мне всего-навсего снится. И Вика тоже. И целовался я с ней во сне, факт. И если губы сейчас такие обожженные, такие памятливые, то... Вот так сон! -- Сплю! -- на всякий случай заверил я себя. -- Баю-бай. Мне спокойно, приятно, тело расслабляется, теряет в весе. Сейчас закрою глаза, и Вика снова придет, потому что мне снится, что все это мне снится... Я почмокал губами. И, закрыв глаза, пошлепал к койке. -- А вот погоди, оклемаешься!--услышал я твердый голос. И вслед за тем -- полновесную затрещину. -- Но-но, полегче! -- парировал я. Круг замкнулся. С этой фразы наш диалог начался. Ею и завершился. Парень сидел как ни в чем не бывало, хлопал ресницами. Я протянул руку. Сейчас он исчезнет, рука ощутит пустоту. Но он и не думал исчезать. Пальцы наткнулись на крутое плечо. В общем, мое плечо. Да и ухмылка-- чего там скромничать, моя у него ухмылка. Ехидная, во всю фотокарточку. На его месте я бы тоже смеялся: проверять, не призрак ли, того, кто только что положил тебя на лопатки. Смех! Спокойно, курсант Шарапов. В конечном счете, неплохо, что тебя двое. Лучше, чем ни одного. Если даже ты не сразу узнал себя в этом типе, другие и подавно помучаются... Самоуспокоение не подействовало. Другие как раз мучиться не станут: им легче меня узнать, чем мне себя. О себе мы судим только по отражению в зеркале, мы подготовлены к тому, что увидим себя, и отражение покорно подчинится любому движению. А каково увидеть свое лицо живущим самостоятельно? Не всякому выпадает на веку наблюдать себя со стороны. Пристально. До мельчайшей детали... Цепь моих логических построений прервал видеофон. -- Ночной диспетчер! Все! Погорел! -- Я заметался по каюте. -- Не интерферируй, быстро в чистилище! -- распорядился мой двойник. -- С какой стати? -- возмутился я. -- Хорошо, полезу я, а ты объяснишь, почему до сих пор в форменке. Я рванул с себя брюки, плюнул и ринулся в стенной шкаф. -- Багаж захвати! -- послышалось вдогонку. Я поймал брошенную комом через всю каюту куртку и закрыл за собой створку шкафа. "Посмотрим, как ты выпутаешься?" -- успел я подумать прежде, чем в меня вцепились одежные автоматы. Системы чистилища приводятся в действие сами, едва в шкаф что-нибудь забрасывают. Со всех сторон полились на меня химикаты, забушевали циклоны, на разных высотах щекотно заюлили щетки. Гибкие прилипчивые щупальца трогательно суетились над моими брюками и рубашкой, не понимая, что владелец из них еще не вылез. По носкам, выдавливая пасту, поползли усатые обувные лизунчики. Вообще говоря, я переживал эту процедуру второй раз в жизни: по неписаной традиции кубрика ею начинали знакомство с новичком. Уже через несколько секунд я притерпелся настолько, насколько можно притерпеться к химическому смерчу, и прислушался к разговору в каюте. Мягкий чуть картавящий голос Цера выполз из видеофона: -- В чем дело, курсант Шарапов? -- А что, простите? -- Двойник очень естественно изобразил недоумение. -- У вас уже девять с половиной минут горит свет. "Ну, сейчас ляпнет, а отвечать мне!" Я поежился, холодная струйка попала за шиворот. -- Я сейчас, Цер Сергеевич. Привиделся, понимаете, второй постулат по курсовому. Если не зафиксирую, то до утра засплю. -- Нарушаете режим, -- строго предупредил Цер. -- Что-нибудь стоящее? -- Не поверите, товарищ полковник математики! Как раньше в голову не пришло? Симметричная система с отрицательным псевдовектором. Я почти доказал, что такой дубль существует. Теперь весь эксперимент можно моделировать на нем, а истинный результат переносить с обратным знаком. Хотите, принесу выкладки? -- Надеюсь, не сейчас? Поговорим на эту тему завтра. Сколько вам понадобится времени? -- Еще минут десять. -- Ладно, нарушения не записываю. Но чтоб через десять минут было тихо. Спокойной ночи и дальнейших интересных снов. Видеофон отключился. Оставив в чистилище одежду, я сбегал в ванную, смыл с себя достижения химии и, растираясь мохнатым полотенцем, присел на койку: -- Находчив. А главное, сразу слабую струнку Цера нащупал. Он за хорошую идею все простит. -- Особенно если в ней содержится зернышко истины. -- Не хватало только меня в этом убеждать. Уши вяли от твоего глубокомысленного вздора, коллега. А математик в любой абракадабре уловит истину. -- Уверен? -- Будто бы ты нет? Ну-ну, не злись. -- Между прочим, я просто сообщил ему о нашем с тобой сосуществовании. Доходит? -- Насчет симметрии? Вполне. Кстати, уж не ты ли дубль? То-то, я смотрю, из одних моих недостатков состоишь... Познакомимся? -- Пожалуйста. Арктан Шарапов. Третьекурсник психоматематического отделения Училища Иноконтактов. За границей Солнечной системы не был. Родственников среди Братьев по Разуму до сих пор не имел. -- Биографию мою разучил неплохо. Долго трудился? -- Не очень. Она ведь заодно и моя. -- А насчет знака? -- Не иронизируй. Ты почти уже догадался. -- Снова чтение мыслей на расстоянии? -- Достаточно взглянуть на твое лицо. -- Хорошо, уговорил. Но сам ты кто? Откуда? Как зовут? Парень очень странно и пристально посмотрел на меня: -- Знаешь, я ведь обманул Цера: идея не моя. -- Замучили угрызения совести? Не волнуйся. Ты подбросил ему такое, что он до сих пор пережевывает. -- Это выдумал БиоМРАК. -- Нашел чему удивляться. БиоМРАК еще и не то умеет. -- Спроси лучше, по какому поводу. -- Ладно, раз тебе так хочется. Чем забавлялся наш почтенный Биолого-Математический Расчетно-Аналоговый Комплекс, выдумывая такие страсти? -- Решением твоей задачи. -- Моей задачи? -- Я растерялся. -- А ты откуда знаешь? -- Я в некотором роде и есть его ответ тебе... Вот так номер! Невежливый самозванец -- моя копия, мой двойник, мое Я-визави -- всего-навсего решение узкой частной задачки. Переплетай в обложку, завязывай тесемочки -- и нате вам, курсовой проект Шарапова Арктана. Так сказать, новейшая модель автопортрета. Живая. Без рамочки. Любуйтесь, будьте любезны, потомки. Я открыл. Я! Запросто так. Мимоходом. Я вспомнил, как в прошлом месяце запрограммировал курсовик и сунул в перфоприемник БиоМРАКа. "Познай себя" -- ничего темочка, а? Вот и познал! БиоМРАК барахтался в перегрузках, трижды перегорал, выдавал отказ за отказом, с ним возились биохимики и логики. На цереброконтактах он мучил меня кошмарами, резонировал наиглупейшие воспоминания. А все потому, что безвинный агрегат на полном ресурсе энергии и информации решал мой курсовик! Я встал, прошелся из угла в угол комнаты -- от видеофона до чистилища. Всего полчаса тому назад мы с Викой распростились у дальних прудов училищного сада. Чуть позже обманывали с Толиком неумолимого Киву. И вот я сижу, думаю, спорю с собой. А рядом--руку протяни!--тот же я собственной персоной. Вполне вещественный, живой, ощутимый. -- Послушай, откуда ты раздобыл мои плавки? -- совершенно неожиданно вырвалось у меня. -- Я никогда не ходил в них на цереброконтакт. -- А зря! -- Парень так и прыснул. -- Представляешь, как бы выглядело: за пультом -- голый псих! Корень "математик" в этом случае можно и опустить. -- А я уж грешным делом подумал, что БиоМРАК поставил мое изделие на поток. Человечество могло бы обогатиться новой поговоркой: "Родившийся в плавках". Мой двойник неприлично заржал: -- Ты хочешь сказать, синтезированный? -- А не обидишься? -- Отчего же, я действительно только сегодня появился на свет. И сразу -- в таком виде! -- Он с удовольствием обнял себя за плечи. -- Сознайся: наверняка пожалел, что не в сорочке? -- Смех! Видел бы ты, как я себе купальный халат отыскивал -- из подвала сюда добраться. -- Нашел? -- Почти. Какой-то завалященький лабораторный. Прожженный кислотой на самом интересном месте. -- Небось, поэтому и простудился? -- поинтересовался я, почувствовав жжение в носу. -- Именно. Ап-чхи-ии! -- Будь здоров, дубль. Поменьше шлепай босиком. Мы помолчали. Я не знал, как подступиться к главному. -- А БиоМРАК-то хорош, а? Любитель изречений! -- Голос двойника так синхронно совпал с моей мыслью, что на долю секунды мне показалось, я сам это произношу. -- Недаром говорят: "Чтоб познать себя, надо взглянуть со стороны". -- Есть на что глядеть! -- Из чувства противоречия я фыркнул. -- Еще вот при солнышке окончательное сходство проверю. -- Не трудись зря. Пересчитай молекулы -- и то различий не найдешь. Абсолютная и не достижимая природой идентификация. Я даже задохнулся. В самом деле, мы больше, чем близнецы,-- самые похожие из них все-таки имеют минимальные различия. А мы совпадаем полно, невиданно и идеально. Совпадаем так утомительно и однообразно, как это бывает только у неживых машинных элементов. По закону аналогий я готов допустить, что такие системы должны одинаково реагировать на любую информацию. У актеров есть правило: хочешь представить, о чем человек думает, придай себе его выражение лица. Для нас двоих и усилий прилагать не надо, можно на лету мысль другого перехватывать. Еще позавчера мы существовали как неразрывное целое: все, что случилось со мной, случилось и с двойником. Он повторил меня таким, каким я остался в позавчерашнем дне, с тем же настроением, опытом, самочувствием. Даже с моими недостатками. И все события моей жизни улеглись в его памяти, будто он сам их пережил. Но скопировав прошлое, он не получил неизбежного права на будущее. Как ни ничтожно время нашего раздельного бытия, а между нами уже разверзлась пропасть. Я успел с того дня сдать зачет по биостимулированию, вызвать на матч по стоклеточным шахматам Эткина О'Корнева с пятого курса, признаться Вике в вечной любви, получить в ответ первый поцелуй и нарушить режим. А двойник? Он обрел собственное тело, оторвался от Био-МРАКа, прошагал босиком из подвала на четвертый этаж, простудился в дороге, натянул чужие плавки, увидал первоисточник своего я. Таким образом, каждый испытал что-то свое, не отразившееся в сознании другого, и это уже внесло крохотные, но непоправимые различия в наш биологический код. -- На чем тебя... извини... синтезировали? Напрасно запинался. Моего партнера не так легко смутить. -- БиоМРАК выстроил программный механизм -- эготрон. Вылавливал из химического раствора молекулы, клеил организм, начинял считанной с тебя информацией. Элементарная методика. И, судя по мне, неплохо освоена. -- Лучше б он подольше потрудился. Могло что-нибудь путное выйти. -- Передо мной пример вполне естественного происхождения. И знаешь, не нахожу разницы! -- Копии всегда ценились дешевле оригинала. -- А я не совсем копия. Скорее дополненное и улучшенное издание. У меня даже аппендикс вырезан. -- Эх, слизать -- и то как следует не сумел! -- вскричал я. -- Хоть бы шрам на живот не переносил. -- Зато ни один эксперт не возьмется доказать, кто из нас оригинал! -- Арька! -- На какой-то момент я споткнулся на своем имени, обращенном к другому. -- Арька, но ведь это -- грандиозно! -- Не спорю. Только что нам вдвоем делать на факультете? -- Скажем, что мы -- братья-близнецы. -- Которые внезапно распочковались на третьем курсе. Убедительно. Смешно? А мне было не до смеха. Надо ж так буквально истолковать тему! Что может быть нелепее и глупее -- все время глядеть на себя со стороны? Через некоторое время я изучу каждую черточку своего лица, открою тайну каждого своего жеста, узнаю моего Я-визави лучше самого себя. Потому что мысленно предугадаю любое его движение. И, наоборот, заставлю его ответить движением на любую мою мысль. От моих глаз не укроется, как шевельнется под дуновением ветра волосок на его голове, как блеснет искринка из-под ресниц: при таком идеальном -- до атома -- сходстве мы превратимся в резонансные системы, настроенные на телепатическую связь. Первая в истории человечества пара с перекрестным мышлением. Еще не известно, кто кого будет опережать! Я смогу описать, как ведет себя человек, когда по спине бегут мурашки от холода или когда он вспоминает губы любимой, ибо не только увижу себя извне, своими глазами, но и почувствую все это изнутри, всем организмом. Я устраню свои недостатки -- в манере говорить, садиться, смеяться, есть или выступать. Каждый жест станет отточен и утончен, каждое слово выверено и взвешено, каждое мимическое движение экономно и выразительно. А вскоре начнется скука. Смертельная. Бесконечная. И еще более утомительная от сознания безысходности. Над жизнью нависнет приторная, до тошноты приевшаяся маска, вдесятеро чудовищнее от того, что будет изображать свое собственное лицо. Приговоренный наблюдать себя со стороны, я заранее предугадаю, что именно скажу, куда повернусь и как вздрогну от неожиданности. И если даже у меня отнимут игрушку -- разлучат с живым автопортретом, -- я сам себе стану двойником. Потому что наималейшее внутреннее движение автоматически свяжется с конкретным изменением образа моего я. Заученный, запомненный, надоевший себе до идиотизма, я ни с одной гримасой не уйду от собственных глаз. А когда захочу найти спасение в полной неподвижности, в отсутствии всякой мимики, мне напомнят о себе мускулы, живущие в противоборстве чужих биотоков. И уж совсем неуютно станет из-за того, что ни за какими стенами не укроешься от взгляда на себя моего Я-визави: ведь где бы он ни находился, он всегда будет чувствовать то же, что и я. Я вздрогнул. Нет. Нет-нет! Я не хочу такого познания, оно убьет саму радость бытия, отравит медленно, исподволь, громоздя нелепицы на успех эксперимента. Я утрачу вкус и счастье жить, ибо будущее вместе с неизвестностью потеряет смысл. Такое, что там ни говори, могла выдумать только машина: вырвать человека из человечества и раскрыть для кого-то одного. Раскрыть полнее, чем любой неодушевленный предмет на ладони -- до последней клеточки, до самой элементарной мысли. Перед этим ужасом обнажения я впервые понял, что человек должен познавать себя собственным пристальным зрением, иметь защиту от телепатического вмешательства. Даже страх, боль, чувство голода должны быть личными, выстраданными, а не наведенными от чьих-то чужих ощущений. -- Надо же, одно прошлое на двоих! -- Я поднес ко рту внезапно озябшие пальцы, подышал на них. -- Надеюсь, ты не побежишь давать объявление: "Украдена биография. Просьба срочно вернуть владельцу"? -- Иронизируешь? Представляю твой видок, если б я в БиоМРАК программу на познание амебы заложил? Так сказать, для простоты. -- Разумеется, в этом случае тебе было бы легче себя раскусить. Мы синхронно захихикали, будто каждый уже увидел на месте другого гигантское одноклеточное. Но вот у моего Я-визави поднялась бровь: именно в этот момент меня кольнула крохотная идейка, и я, конечно, не стал держать ее при себе: -- Давай на завтра распределим обязанности? -- Нет ничего проще. Ты слушаешь лекции, формулируешь Церу второй постулат, который я великодушно тебе дарю, и выигрываешь две партии у Эт-кина. А у меня легкая прогулка с Викой в экваториальную Африку. -- Это ты брось!--Я нахмурился и постарался придать лицу независимое выражение, которое тотчас проявилось в моем двойнике. -- Пока она тебя знать не должна. Потом когда-нибудь скажем... -- Ты форменный шантажист. Пусть сама выберет, мы ведь вместе на свидание ходили, ты и я. В конце концов, в мой мозг все твои чувства заложены. -- Не все. Мы с ней сегодня... Ну... целовались. -- Вот они, последствия разделения личности! Стоило дня на два задержаться в общей оболочке, и я испытал бы то же самое... -- Замолчи, пошляк! -- Раскипятился! Раньше ты вроде не придавал значения таким вещам? -- Да пойми ты: Вика -- это... Ну, это Вика! -- Доступно. Однако и я тебе как будто не чужой. Раз такое дело -- может, и ее в близнецов, а? О БиоМРАК! Я скрипнул зубами. Если это придумано моим двойником, значит, где-то и у меня в подкорке подобные мыслишки бродят. Викины лицо, глаза, руки, волосы -- все удвоено, утроено, пущено под копирку. Десятки, сотни, гаремы любимых девушек! Можно раздаривать знакомым, и их не убудет. И каждый вечер рядом с тобой будет та же, но уже совершенно иная, всегда иная подруга! Нет! Только не это! Страшное могущество науки не должно оборачиваться темной и низменной стороной. Я так взглянул на Арьку, что противную его ухмылку точно ветром сдуло. Надо отучить себя так ухмыляться: тонкое, чуть заметное движение губ -- и все вокруг развенчано, унижено и опрокинуто. Даже дрожь пробирает. -- Прости, я понял, -- произнес Арька-два моим, слегка охрипшим голосом. На миг почудилось, это я устал и постарел лет на десять. Где-то далеко в прошлом остались Толик, Кива, курсовик. А здесь, наедине со мной, были только два моих я, вдвое удлинившаяся жизнь, неопределенное будущее... И бремя тяжкой ответственности за эту вот разбуженную неопределенность. -- Слушай, Арька-дубль, а чего мы, собственно, вибрируем? Обнародуем завтра