- пусть! Зато мы уравняемся с теми, кто нас оставил или кого мы принуждены были оставить. Мы должны это сделать, должны! Так мы вернее придем к цели. Вот какую ты увидела выгоду, вот что творилось с тобой, и вот что ты собиралась ей сказать. Но ты ей ничего такого не сказала, ты подумала, что скажешь позже, когда вы больше сблизитесь. А потом ты подумала, что, скорее всего, никогда этого не скажешь, потому что уже успела сказать: - Не слушай меня, я все сочиняю, меня тоже бросили... - Тихим, сдавленным, дрожащим голоском произнесла ты такие слова, и с трудом удержалась, чтобы не разреветься в голос: ты впервые допустила, что это, возможно, и в самом деле так. - Мне все равно, - пробормотала Вера. Ты искоса взглянула и увидела, что ей действительно все равно; она шла, словно спала на ходу, тем же самым, мерным и вялым, шагом, каким несколько часов назад выходила из Рощей. - Я все-таки рехнулась, - сказала ты. Был уже настоящий рассвет. 4 Филиппу Торбе постелили в амбаре, денег не взяли ни за огурцы, ни за хлеб, ни за молоко. Когда он ужинал, хозяин - еще не старый мужик - подсел с разговорами. Он, не задумываясь, обращался к Филиппу "отец" - ему, конечно, никто не дал бы его шестидесяти четырех годов, а накинули бы с десяток: что поделаешь, если уж судьбе угодно было так по тебе проехаться - ни лиц она не щадит, ни душ, такая у нее, значит, особенная работа. - Туда вить пешедралить километров тридцать с гаком, - сказал мужик, приглядываясь к гостю. - И транспорты никакие не ходють. - Ды знаю, - сказал Филипп. - Знаю я. Он и в самом деле знал - расспросил еще в Долгом Логу у старого рыбака, который предоставил ему ночлег в своей хибарке на берегу озера; знал он и имя макаровского пасечника - тоже расспросил одного-другого, хотя имя это и было в той газете: журналист написал не только про заготовку кормов в Рощах, но упомянул и про пасеку в Макарове, и расспрашивал Филипп с единственной целью проверить, не ошиблась ли газета. Потому что жизнь учит так: если тебе сказали раз, что такое-то дело обстоит, скажем, так, то тут еще и посомневаться можно - человек второпях, по забывчивости или халатности может что-то и напутать, переврать, а уж если два-три раза подтвердили, что оно, дело это, именно так, а не иначе, тут уж сомневаться больше нечего, тут, значит, все верно, и можно смело действовать. Хозяин поинтересовался, зачем ему в Макарове, и он ответил, что погостить. Он старался не распространяться о цели своего путешествия, и за всю дорогу слово "Макарове" так и не было произнесено, не говоря уже о словах "Сонная Марь", а если уж очень назойливо приставали, отвечал, что едет в гости, напоследок близких людей повидать, и собеседники, глядя на него, верили, что тут и в самом деле "последок" - когда человек так стар, то пора уже и о "последке" позаботиться. Филипп никого относительно своего возраста не разубеждал, завышение лет не вызывало у него душевных ущемлений. Потому что, полагал он, откровенный рассказ о собственных заботах и недугах ничего, кроме неловкости, жалости или нездорового любопытства, вызвать не может, а этого ему не нужно, это ему все известно и надоело. И то обстоятельство, что чем ближе Макарове, тем труднее будет уходить от прямых ответов, Филипп тоже предусмотрел, и потому, когда хозяин спросил, к кому, дескать, в той глухомани можно поехать в гости, если там всего-то народу старик-пасечник, три старухи да придурковатая пасечникова дочка, ответил, что к нему-то как раз, к пасечнику, Константину Ивановичу Дорофееву, он и едет. И это, по-видимому, удовлетворило любопытство хозяина, он только спросил еще "воевал ли", - привлекла, само собой, гимнастерка, - и сказал, что его отец тоже воевал и погиб под Кенигсбергом. И слава богу, что по этим тут местам война не прошла, хватило здешним и без бомбежек и фашистов. Потом он пожелал постояльцу спокойной ночи и отправился спать, чтобы завтра, отдохнувшим и бодрым, поехать докашивать какую-то там пустошь, которую не успел докосить сегодня - горючего не подвезли. А Филипп отправился в амбар на очередное свое ночное бдение. Он лежал в темноте, сосал потихоньку трубку и сравнивал Рощи со своим селом на Великолукщине, и удивлялся, что разницы особой, в общем-то, нет. Ну, у них тут вроде все как бы постарей, и это вполне понятно; война сюда не заглянула и, стало быть, заново отстраиваться не пришлось: недаром говорится, что вор пройдет - углы останутся, а пожар пройдет - угли останутся. Так что тут, конечно, постарей да поувесистей, да погрубей маленько, - вон бревнищи какие! - оно и не может быть иначе: лес рядом и какой лес! - да резьба по наличникам, вроде, не совсем такая, как у нас, да все журавли, а на родной стороне озерной - или ворот-навой, а чаще - кринички: черпай прямо ведром - вода близко; да и говор тут иной. И еще на родной стороне будто зеленей все в деревнях и вокруг них, веселее все, вроде бы, да отшиб, отдаленность не так во всем ощущается. Хотя это, надо согласиться, дело спорное, поскольку, как издавна завелось, всякий кулик свое болото хвалит. Вон пожалуйста, - и тут уже разные моды пошли: веранды, пристройки, окнищи во всю стену. А в общем и целом - русская деревня, что тут, то там: улица, дорога размятая, петухи с собаками, скворечники. Русская деревня, она везде русская деревня. И человек всюду один и тот же - то есть разный и схожий, и по-другому, видимо, нигде и никогда не может быть. Вот ехал он, Филипп Торба, и - господи боже ты мой! - какие только люди не попадались: и русские, и татары, и кавказцы всевозможные, и латыши, и якуты, и вообще не пойми-разбери, какой он там нации-племени. И всем куда-то надо, у всех планы, заботы, несутся, спешат, суетятся и по одиночке, и семьями, и компаниями - такая круговерть, что можно подумать, оседлого человека вообще не бывает. И вот что интересно: с кем ни разговоришься, у каждого что-то такое найдется, - обязательно, обязательно найдется, - что ему в тягость, от чего он побежал бы, что позабыть бы хотел. Один прямо выложит, другой обиняком, третий вовсе промолчит, но ведь и по тому, как молчит человек, все видно. Кто - тут промашку дал, кто - там, третий натворил чего-то когда-то, четвертый делал-делал да не получилось, пятый - потерял, у шестого - нездоровье... И так - без конца. Любой, если его разговорить, в конце концов так и скажет, - или подумает, когда не захочет сказать, - что вот бы, дескать, забыть бы вот это дело к такой-то матери, и жизнь бы спокойней, нормальней пошла. Ни одного человека не встречал Филипп, чтобы без какого-то пятнышка, - серого там, или темного, или уж совсем еле заметного, - которое бы не хотелось вывести или забелить. Но попробуй скажи ему, что вот, мол, брат, сделали бы тебе такую операцию или бы чего-нибудь такого понюхать дали, чтобы забылось про то, что не дает покоя, согласился бы ты или нет? И тут-то начинается самое удивительное. Сперва любой почти: да, согласился бы, не задумался, бы, хоть сию минуту. А потом поразмышляет, прикинет так-этак и - нет, говорит, ну его к лешему, зачем надо, жил со своей болячкой и дальше проживу. Потому что, говорит, без болячки невозможно, у всякого человека она есть и будет, одну выведешь - другая тут как тут, свято место, дескать, не бывает пусто. Человеку, видишь, нужна какая-нибудь болячка, чтоб он знал, какая она бывает, чтоб было чего остерегаться, от чего бежать, не сидеть на месте. Главное, говорит, чтоб ты сам весь в болячку не превратился. Вот как интересно рассуждает человек. Но тут, понятно, у всех по-разному. Смотря, то есть, какая болячка. Один, например, со своей болячкой лег и засопел. А другой спать не может. Одному всякие режимы и таблетки помогают, а другому режимы и таблетки - до одного места. Вот, допустим, он, Филипп - он другой. Ему ничто не помогает. Вот даже и аутотренинг этот не помог, бесполезное дело вышло. Все чин-чином было: прислали из академии письмо, - подробное письмо с советами и поучениями, - и даже книжечку следом дослали, в которой все аккуратно расписано, как и что делать. А толку - ноль. Нельзя сказать, что Филипп не старался, не вникал во все премудрости нового метода - он старался и вникал, все точно выполнял, как предписывалось, но прошел месяц, прошло два, а как маялся по ночам "сычом болотным", так и продолжал маяться под горестное ворчание просыпавшейся время от времени жены. А Гошка-крестник, сватов сын, видно, всерьез беспокоился и жалел своего крестного, и как узнал, что с аутотренингом промах, так давай дальше действовать, и в скором времени опять пришло от него письмо, в которое была вложена вырезка из газеты. И прочитав эту вырезку, Филипп подумал и решил: поеду, попытаю, холера ее забери, выйдет - хорошо, нет - ну и ладно, зато хоть белый свет погляжу, а то так и помру, носа не высунувши никуда дальше своей Великолукщины. Решение это было бесповоротным, как и любое, которое подумав принимал Филипп Торба, и не изменили его ни брань и слезы жены, ни увещевания свата. Филипп обещал писать о своем продвижении к цели и писал аккуратно, и даже уже сегодня, в Рощах, опустил в почтовый ящик последнее, четвертое по счету письмо, написанное еще в Долгом Логу, на автостанции, в котором подробно излагал про ураган, про здешний климат и ученую экспедицию. Так и лежал он спокойно в амбаре, посасывая трубку, и уже взошла луна, и было совсем тихо, как и в родной деревне ночами, и так же, как там, орудовали под полом мыши. И привычно, оттеснив все остальное, пришли военные видения, и так же привычно, чтобы хоть как-то помешать им мучить, он обратился к своему югославу, с которым очень сблизился в дороге, обстоятельно исповедуясь в сонное время, выкладывая все увиденное и пережитое за день, как будто югослав недреманным своим оком все время следил за ним, болел и переживал за него. Но что-то сегодня свидание никак не удавалось, не ладилось что-то - югослав, сколько Филипп ни старался, очень смутно осуществлялся в сознании, и когда что-нибудь отвечал, голоса его почти не было слышно и только впустую двигались губы. Так было, скорее всего, из-за Филипповой усталости: шутка ли, такая дорога в душном автобусе. К тому же он допускал, что, может быть, у них там теперь никакая не ночь, а совсем наоборот, что человек на работе и недосуг ему отвлекаться на разговоры. И смирившись с этим и по-прежнему глядя войну тридцатитрехлетней давности, он слушал, как пыхтит рядом в хлеву корова и похрюкивают в стайке свиньи, как позванивает цепью собака и попискивают мыши под полом. Далеко заполночь югослав вдруг сам объявился, без каких-либо Филипповых усилий, - ясно так обозначился: сидит в чистой рубашке на табурете, в одной руке трубка, другой - черные свои, загнутые книзу усы поглаживает, улыбается. Извини, говорит, за промедление. И видимость, говорит, не та была, и какие-то посредники все время мешали, а главное, - тут ты, Филипп Осипович, совершенно прав, - был я целый день на работе, и только недавно освободился, пришел домой, помылся, поужинал, и вот - готов в твое распоряжение. - А я, братка, думал далеко ты сильно, ня слышишь. - Э, - усмехнулся югослав, - расстоянья тутака роли ня играют. Главное - ня мяшал ба никто и время было б. И Филипп разговорился. Он рассказал про последнее свое автобусное путешествие сегодня, про людей, что вместе с ним ехали, про деревушку, разрушенную ураганом. И пошло у них про всякие стихийные бедствия - наводнения и землетрясения, бури и грозы, и в конце концов оба согласились, что как бы там ни было, а свирепее войны ничего не может быть. Но тут же Филипп постарался от военной темы отойти, потому что она, война, и так все время стояла перед глазами, а стал рассказывать про свои сегодняшние наблюдения в автобусе: почудилось ему, что не один он добирается до _того_ места. - Женщина одна, ладная такая, преставительная, спрашивая; а что, дедушка, много у вас тутака грибов? Дедушка, видишь. А я, быдта свой, местнай, какие жа, говорю, таперь грибы у такую пору, можа одны горяшки, и тыи чарвивыи. - А как она правда у грибы? Человек городской, ня зная. - Не, братка. Вид у ей ня той. - Ково жа ей тамака надо? Можа, родичи? - Кто зная, что в человека на души... Можа, как у тым старом доме - сыростью ды пустуей пахня. От такого хыть на край света побегишь. Я жа побег. - Можа сямья ня задалася. - Ня знаю... Ну, ета ладно, узрослай человек, жизни повидалши. А дяучонка, чарнявянькая ета, шпетненькая такая... - Няу тожа туды? - А куды жа? - Да, Осипович, вяселая в тябя компания. - Куды вясялей, братка... Одного жизнь ломая-ломая, мне-мне, и человек мягоше делается. А другой - обратно: озлится, оскотинится, и увесь свет яму такой. А свет и будя злой, когда таким кажется, и человек будя думать: правильно вижу. А другой видя: все доброе, и яно тады и будя доброе. - Считаешь, и злой туды пойде? - А что? Мне, примерно, злое охота забыть, а яму обратно. - Можа и так... Ты-то хыть надеисся? - А как жа! Зачим ехал в такую даль? - А когда тамака нету ничего? - Ня можа быть. - Все можа быть, Осипович. - Тады бы вученыи ня стали антересоваться. - Ну, яны по своему делу. - А как ихныи дяла и мне гораз подходють?.. Так они говорили долго, и сомнения, закравшиеся в душу Филиппа, когда он вылез из автобуса на рощинской площади, стали понемногу стушевываться. На дворе была яркая луна. Потом свет ее померк, и начал заниматься день. И Филипп отметил, что вот она и прошла, еще одна ночь, и теперь до цели уже совсем рукой подать. Скоро встанет хозяйка, начнет прибираться, подоит корову, задаст корму свиньям, поставит завтрак; потом хозяин заведет свой трактор... Надо будет помочь ей хоть хряпы поросятам набрать да воды принести, а то народу полон дом, а толку от них никакого: малые дети да больная старуха. Помогу, поем молока и - в дорогу... 5 Комнату, в которой предстояло провести ночь Жану, занимал художник. Это была просторная сельская горница с фотографиями в рамках, телевизором под расшитой салфеткой и иконой в красном углу, обрамленной рушником; с тюлевыми занавесками и праздничными шторами на окнах и круглым столом под тяжелой льняной скатертью. Все было чисто, красиво, манило покоем и основательностью, в раскрытое окно светило закатное солнце и влетал теплый ветерок, шевеля накрахмаленный тюль. Тут же стояла детская кровать шестилетней хозяйкиной дочери; сама хозяйка уехала в Долгий Лог и вернется через день, объяснил художник. Он рассказал, что приезжает сюда не первый год, что облюбовал Рощи, чтобы писать природу, а также сельский быт и труд - тут все это так выпукло и ярко; данные темы, особенно последняя, представляются ему очень перспективными, и кое-что у него уже получается: осенью, - тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, - запланирована выставка. В этой комнате он, конечно, не пишет - разве что карандашные наброски делает; краски, лаки, растворители, полотна, мольберт и прочее - на чердаке: там, если раскрыть слуховые окна да створы в торцах, света вполне достаточно, к тому же, он туда и электричество провел. И все-таки там он пишет крайне редко - например, в дождь; в основном же предпочитает открытое небо, простор - пленэр, одним словом. Художник рассказал также, что хозяйка достаточно покладистая и добрая женщина, но вот слегка повредилась, как говорится, после того, как от нее ушел муж - он присмотрел себе в Долгом Логу подружку и перебрался к ней, бросив все и от всего отвернувшись, - от собственного дома, ребенка и привычных дел, - и даже не заглядывает. А хозяйка не может успокоиться: ездит по судам да по знахаркам, подкарауливает бывшего мужа и его новую жену, затевает скандалы, раз даже их дом поджечь пыталась. И все это, сказал художник, и называется жизнь, и бедную женщину можно лишь пожалеть. - Так что вам совершенно правильно показали: дом свободный, просторный, чистый. И хозяева сегодня здесь мы с вами. Художник говорил еще долго: о себе и своем городе, о жителях Рощей, о местных порядках и обычаях, о ландшафте, видах, перспективах и темах. Ему здесь нравилось. И когда он умолк, то Жану показалось неудобным тоже молчать, приличия требовали, чтобы и он о себе рассказал - в ответ на такой подробный и откровенный рассказ художника. И Жан рассказал про Казахстан, про степи и горы, про лютые бураны и нестерпимый зной, про приятеля, который родом из здешних краев, а теперь живет на родине Жана; он, этот приятель, и посоветовал ему прокатиться сюда, где настоящая тайга - он мог часами говорить о тайге. И Жан внял совету, и вот почему. Ну, во-первых, интересно, конечно, посмотреть места, в которых никогда не бывал, тем более места, в названии и свойствах которых имеется нечто экзотическое, а для южного человека в слове "тайга" именно это и имеется. А во-вторых, поскольку Жан является студентом консерватории (вокальное отделение) и у него немножко не в порядке с горлом, то полезно, как ему посоветовали, подышать таежным воздухом, богатым фитонцидами, пожить на таежной пасеке, поесть таежного меда и попить разных настоев лекарственных трав, которых здесь, как утверждают, изобилие. Так Жан очутился в Рощах. Он сегодня переночует здесь, а завтра отправится в Макарове - там, говорят, очень просто с жильем. Художник ответил, что насчет жилья толком не знает, но скорее всего так оно и есть: устроиться можно. А что касается здешних мест, то они действительно хороши ("поразительно, что людей тянет к каким-то южным морям, где в сезон не протолкнуться"), и уж, конечно, целебных трав тут достаточно, просто мало кто в них толком разбирается, и чтобы найти действительно целебные и чтобы польза была, надо прежде всего поговорить с пожилыми женщинами - многие из них серьезно разбираются в данном предмете: от мамок и бабок по наследству перешло. - Вообще же тут чай натуральный почти не пьет никто, - сказал художник. - Тем более ваш, зеленый, про который, может, и не слыхали, а все настои разные: то шиповник, то малину, то еще что-то. Короче - располагайтесь. Вот ваша лежанка. - И указал на диван рядом с детской кроваткой. Девочка все время вертелась тут же, лишь изредка выпархивая за дверь для того, как догадался Жан, чтобы поделиться с подружками подробностями о новом постояльце; за окном раздавалось беспокойное, приглушенное щебетание. Она смотрела на Жана внимательно и жадно: он был ей крайне интересен. - Как тебя звать? - Лена. - А меня - Жан. Огонек любопытства в ее глазах стал еще жарче; она покосилась на дверь и вздохнула: подружек, к сожалению, уже нет, разбежались по домам, потому что надо ужинать, а потом скоро и спать; так что придется ждать аж до завтрашнего дня, чтобы сообщить, какое у гостя необычное имя. Художник сидел за столом, перекладывая ватманы с эскизами и набросками, что-то бормотал; он, казалось, совсем позабыл, что кроме него тут еще кто-то находится. Девочка посмотрела на его спину и шепотом спросила Жана: - Ты далеко-далеко живешь, ага? - Очень далеко, - тихо ответил он. - Как до Долгого Лога? - Еще дальше. - Ого-го! А завтра ты уедешь? - Я пешком пойду. - В Макарове? - Да. - Где Макар телят не пас? - Она захихихала, прикрыла ладошкой рот. - Это так мамка говорит. Художник распрямился, обернулся, иронично посмотрел на шептунов. - Давайте-ка ужинать. А потом - спать. Тебе, Лена, пора, ты знаешь. Так? - Так, - машинально кивнула девочка. - Отлично. И значит, иди и мой руки. - И когда она вышла, художник задумчиво проговорил: - Очень неугомонная, очень. Уложить ее спать - целое искусство. Она вам не надоела? - Нет, что вы! - У меня нет семьи, - сказал художник. - Нет, стало быть, детей. Она - первый ребенок, с которым я близко столкнулся. Почему-то мне грустно на нее смотреть. Вообще грустно смотреть на детей. Как будто я чем-то перед ними виноват. И чтобы они ничего такого не заметили, я стараюсь быть с ними строгим. Меня воспитывали очень строго. - Мне это незнакомо, - отозвался Жан... Они ужинали: яичница на сале, молоко, творог, хлеб, зеленый лук с" сметаной. Жан сало есть не мог - художник понимающе кивнул: "реликт, мусульманские заповеди, обычаи..." - Да нет! - сказал Жан и засмеялся. - Просто с детства не привык, не могу. А вот старший брат, например, может. Да и много таких казахов я знаю. А с другой стороны, знаю русских, которые тоже не едят сало. - Бывает, - согласился художник. - Один мой знакомый не может есть лук. Ни в каком виде. Девочка смотрела на старших во все глаза. Жан вскочил вдруг, бросился к своему рюкзаку и извлек из него целую пригоршню коричнево-золотистых шариков. - Это баурсаки, - сказал он. - Национальное наше. - Любопытно, - произнес художник и попробовал. - Никогда не доводилось. Да, вкусно. Такой привкус... - И запил молоком. И девочка попробовала и уже больше ни до чего не дотрагивалась, уплетая шарик за шариком. Потом убрали со стола. Художник велел девочке ложиться спать, и та неспешно разделась и забралась под одеяло. - А вы? - спросил он Жана. - Да. Пожалуй. Тоже лягу. Надо завтра пораньше встать. - Я всегда рано витаю, - сказал художник. - Люблю утро. Особенно чистые восходы. Проспать такое время - это, уверяю вас, серьезная потеря. - Я тоже люблю утро, - ответил Жан. Они улеглись, свет погас. Дыхание художника скоро стало глубоким и мерным. - Ты спишь? - зашептала девочка. - Ее изголовье находилось рядом с изголовьем Жана. - Еще нет. И они опять начали шептаться. - Ты не русский? - Нет. Я казах. - А как это? - Ну, бывают... разные национальности, разные люди. Бывают казахи, узбеки, молдаване, русские, белорусы. Очень много разных национальностей. - А я русская? - Да. - А там, где ты живешь, все как ты? - Нет. Там и татары, и корейцы, и украинцы, и немцы. - И русские есть? - Конечно. Очень много. - Я еще никогда не видела ка... - Казахов? - Ага. - Вот и увидела. Интересно увидеть нового человека? - Ага. - Ты, когда вырастешь, еще много разных народов увидишь. - И казаков? - Конечно. Только не казаков, а казахов. - Казахов. - Вот правильно. - А ты уйдешь в Макарове... - Ты увидишь других. Казахов много. Их знаешь сколько? Их больше пяти миллионов. - Ого-го! А русских? - Русских во много раз больше. Сто тридцать миллионов. - Ого-го! А почему? - Так получилось. Россия больше Казахстана. Это сложилось исторически. Последняя справка Жана была, по-видимому, слишком мудреной, как, впрочем, и сама национальная тема, да и исчерпала она себя, скорее всего, и девочка безо всякого перехода спросила: - А у вас сказки бывают? - Конечно, а как же. - Я ни одной, ни одной не знаю ка... - Казахской сказки? Ну, это не беда. Сказки, - казахские, русские или любые другие, - они - для всех, Сказка есть сказка. Когда-нибудь узнаешь и казахские. - А русские я все знаю, - сказала девочка. - Ладно. - Жан подумал. - Расскажу тебе одну сказку. Считай, что она казахская. Хорошо? - Ага. Сказка Жана Жила девочка. И было у нее много-много разных игрушек. Но больше всех она любила одну куклу. И звали куклу Муза. И девочка так любила эту свою куклу Музу, что ни на одну минуту не могла с ней расстаться: ходила везде с ней, и когда ела, рядом сажала, и спала вместе с ней, и сны видела только про нее. Вот как она любила свою куклу Музу. Но один раз, когда девочка спала, пришел злой волшебник и украл куклу. Просыпается девочка, а ее куклы нет. И так ей стало жалко Музу, так стало печально и горько, что она долго-долго плакала. Но и потом, когда перестала плакать, все не могла успокоиться, забыть Музу. Она уже не могла ни есть, ни спать, а только думала и думала про свою куклу - она без нее не могла жить. Сколько ее ни веселили, ни развлекали, сколько ни покупали новых игрушек и новых кукол - ей было все не мило, она хотела одного: чтобы ей вернули ее Музу. Но злой волшебник улетел так далеко и спрятался так хитро, что найти его было невозможно, и значит, никак невозможно было вернуть любимую девочкину куклу. И все думали и гадали, как быть, как успокоить девочку, чтобы она забыла свою куклу, но никто ничего не придумал. А девочка все плакала и худела, и скоро стала совсем маленькой и тоненькой, как тростинка. Тогда одна умная старая женщина пришла к девочке и сказала ей: "Я знаю, как помочь тебе". И всем она сказала: "Есть только одно средство: девочка должна забыть свою куклу. У меня есть такие травы, что если она их понюхает, то память о кукле исчезнет. И все будет хорошо". - "Но я не хочу забывать свою Музу! - опять заплакала девочка. - Я хочу, чтобы она вернулась!" - "Кукла не вернется, - сказала та женщина. - Ты должна понять, что она никогда не вернется, если бы даже очень хотела, если бы даже все люди этого очень захотели. Поэтому остается одно: ее надо забыть. Знай: про то, что не может вернуться, надо забывать. Ты посмотри, на кого ты стала похожа, - сказала женщина, протягивая зеркало. - Ты стала некрасивой, вся высохла, если ты выйдешь в степь, тебя унесет ветер, как пушинку. Ты должна поправиться, опять сделаться розовощекой и веселой, чтобы тебя не унес ветер и чтобы играть с другими куклами. Ты же совсем позабыла про свои игрушки! Они лежат в углу грудой, покрылись пылью, никто с ними не играет, никто не любит их. Разве это справедливо, разве хорошо?" И девочка поняла, что старая и умная женщина права, что другого выхода нет. И тогда женщина вышла и скоро вернулась и принесла волшебной травы, и девочка стала вдыхать ее запах. Один раз вдохнула, другой, еще, еще. И тут почувствовала, что горе ее проходит, Муза ее стала забываться. Тогда она еще подышала запахом тех трав, и вот уже слезы на глазах высохли, горя никакого не стало, и Муза забылась совсем. Так девочка излечилась от своей заботы и несчастья. И все обрадовались, что наконец-то она опять стала есть и пить, спать спокойно, не плачет больше, не твердит день и ночь про свою куклу Музу, а весело играет со своими старыми и новыми игрушками. Вот как все было. Наступила тишина, и Жан подумал уже, что его маленькая слушательница уснула. Но вдруг раздался ее горячий шепот: - И та кукла не пришла? - Нет. Она больше не пришла. - И девочке не было больше ее жалко? - Так ведь она забыла про нее! - Совсем-совсем? - Ну... может, и не совсем-совсем... Иногда, может, она что-то такое вспоминала, что-то ей чудилось неясное, вроде того, что была когда-то у нее какая-то Муза. Но воспоминания эти не были печальными, понимаешь? Они были обычными, ну - как когда вспоминаешь что-нибудь просто так, какой-нибудь случай обыкновенный. Ведь ты же вспоминаешь разные случаи, которые были, например, в прошлом году? Ну, про подружек своих, про то, как приехал дядя художник или про весну, как птицы прилетели. Вспоминаешь ведь? - Вспоминаю. - И тебе ведь не печально от этих воспоминаний, правда? Вспоминается - и все. - Ага. - Вот видишь! Так и та девочка: вспоминала Музу и все. - Я еще Шарика вспоминаю. Его жалко. - Какого Шарика? - У нас Шарик был, собака. Его машиной задавило. - Ну, это другое дело. Конечно, жалко. А знаешь, почему тебе до сих пор жалко его? Потому что ты не дышала той травой - ну, той самой, которую принесла старая женщина и которой дышала та девочка. - Не дышала. - Вот. А к тому же, Лена, все, что я тебе рассказал, - сказка. Ты понимаешь, что - сказка? - Понимаю. - Вот и хорошо. А теперь давай спать. - Я не хочу. - Надо спать, уже поздно. А то завтра я просплю. Мне ведь надо в Макарове пораньше прийти. - А казаки говорят по-другому? - Да. Они говорят по-казахски. - А как? - На своем родном языке. Он не такой, как русский. - А ты умеешь по-ка... - Конечно. Это же мой родной язык. Но, вот видишь, и по-русски говорю. - А я по-другому не умею. - Научишься, если захочешь. - По-казакски собака как? - Ит. - Ит, - повторила девочка. - Чудно как. А хлеб? - Нан. - А хата? - Там. - А вода? - Су. Все равно ты все не запомнишь. Хочешь я тебе напишу? Напишу и оставлю. А ты, когда научишься читать, прочтешь и запомнишь. - Я и так запомню. - Хорошо. Тебе дядя художник прочитает, и ты запомнишь. Или твоя мама. Кстати, мама по-казахски - шеше. Или ана. Ты, когда вырастешь, поезжай в Казахстан. Там ты и горы увидишь, и степь, и даже море. Ох, если бы ты знала, какая степь! Ровная, чистая, необъятная - только небо и земля. Идешь-идешь и - только небо и земля. Это надо увидеть. Хочешь увидеть степь? Девочка не отвечала. - Лена! - тихо позвал Жан. Она спала. Он встал бесшумно и вышел во двор. Все безмолвствовало. Над землей висела обкромсанная луна. Поблескивали звезды. Эти луна и звезды были не такими яркими, как на родине Жана, причем звезды казались здесь значительно меньше. Небо было темно-серым и близким, круто загибающимся за лес, что черной стеной стоял сразу за огородом. И Жану вдруг сделалось страшно: это небо давило его, но еще сильнее давил лес - черная громадина, сплошная завеса, без единого просвета, - тишь, мрак, бездна. Он буквально кожей осязал, что стена опасна, что она в любой момент может исторгнуть неведомое, ужасное, необоримое. Жан устыдился своего страха - разве он не знает ночи, не видел ее в степи, в горах, в лесу? Да! И в лесу ночевал: в горах был лес, и в степи - островками - тоже был лес. И тут Жан понял, что его смущает и пугает: именно тот лес, название которому "тайга". И в горах, и в степи - там все-таки был другой лес, там был, в общем-то, лесок по сравнению с этим, там в названиях лесов, какими бы разными и изобретательными они ни были, отсутствовало то потаенное и зловещее, что звучало в слове "тайга". И ему сразу же вспомнился рассказ приятеля, бывшего таежника, как тот, будучи на целине, вышел ночью из барака на полевом стане, чтобы скрутить на соседнем поле две-три шляпы подсолнухов, - девчонкам захотелось семечек полузгать, - и какой вдруг ощутил животный страх, оказавшись один среди степи под огромным яркозвездным небом; он, коренной житель дремучих лесов, пробиравшийся непролазной глушью от дальних озер к дому, зажигавший виток бересты на палке, чтобы кое-как осветить себе путь по бездорожью, обмиравший, когда из-под ног выпархивала неведомая птица или мелькала перед самым лицом тень назойливого ушана, - он испугался степного простора и пустоты. "А я, - думал теперь Жан, - днем ли, ночью ли чувствовал себя в степи своим. Потому что я сам - плод степи. А друг мой - плод леса". Он заставил себя улыбнуться; страх неохотно, капризно отступал. Да, невозможно бояться того, чем ты пропитан - боязнь лишь перед неведомым. Но неведомое тем желаннее. Жан не стал додумывать, почему одновременно так страшит и так манит неведомое, почему, чем больше его страшишься, тем оно притягательнее, - не стал, потому что новая мысль погасила прежние: "Скоро все это кончится". Он вернулся в дом, неслышно разделся и улегся. И тут сильно вздрогнул - голос художника был отчетливым и громким: - Ты солгал, Жан. - Что? - спросил Жан, растерявшись. - Солгал. Это не казахская сказка, это ты вычитал в стряпне одного журналиста из местной газеты. - Я сочинил, - шепотом, чтобы не разбудить девочку, возразил Жан, но художник все так же громко перебил: - Не упорствуй! Я был там целую неделю. Целую неделю, а точнее - восемь дней. И все это время я не вылазил из тайги. Я устал, как собака, шкура и одежда висели на мне клочьями, меня чуть не до смерти заел гнус. И все - зря! Никакой Сонной Мари нет. - Как нет? - холодея, спросил Жан; голос его прозвучал скуляще. - Нет, - повторил художник. - Все нелепость. Вздор. Жалкая потачка бесплодного воображения другому такому же бесплодному воображению. И ты поверил, как я когда-то. Да я хоть не в газетах вычитал. - А где? - Иные уста донесли, не прессы. Но - все равно. Пустое все... Теперь мне ясно, почему и зачем ты идешь туда. Ты и мне солгал, не только этой девочке. - Я не сол... - Не надо. Некрасиво отпираться. Я тебя не осуждаю - я понимаю тебя. Послушай, мальчик, я по крайней мере вдвое старше тебя, и это дает мне право на совет. Не нужно выдумывать сказок, верить в них и умиляться ими. И трижды не нужно доводить себя до того, чтобы приносить им жертвы. Не ищи Сонной Мари - все равно не найдешь. Ищи в себе. Вот я! Я искал и нашел, но в себе и только в себе. Я нашел, что бездарен, и потому не лезу. Пусть мой талантишко жалок, но мне достаточно того, что есть. Я не лезу. Я нашел свою тему, нашел, следовательно, себя. И ты не лезь, а ищи свою тему, себя. Не надо отчаиваться, если ты увидел вдруг, что ты - не Энрико Карузо, не Марио Ланца или не Собинов. Стань каким-нибудь Джанабаем, Булатом или... какие там у вас ходячие имена... И все! Стань Жаном. Собой... Послушай, оставайся! Я напишу твой портрет. У меня появилась интересная идея. А на пасеку мы и так сходим - и меда поедим, и трав попьем... Жан слушал и успокаивался. Ему было жалко художника. Теперь, если бы он что-то произнес, голос его не был бы скулящим. И когда художник умолк, ожидая его ответа, он проговорил и слова его прозвучали спокойно: - Забыть что-нибудь, что давит, - это не может быть плохо. Это может только помочь человеку, сделает его здоровее, сильнее. Что же тут неправильного, помочь человеку забыть неприятное? - Чему следует быть забыту, - ответил художник, - то забывается само собой - об этом позаботилась человеческая природа. А чему не следует - остается. И значит - так правильно, так и должно быть. Так и не иначе. Никакого вмешательства. Просто-напросто надо постараться точно оценить себя. - А кто это может? - Сам. Только. Затем художник несколько приглушил голос и стал говорить о том, что поражается доверчивости людей. Особенно доверчивости современных людей - вовсе уж труднообъяснимой, чрезвычайной и потрясающе наивной. Казалось бы, сказал он, такая доверчивость есть свойство первочеловеков - так, по крайней мере, можно предположить, или уж, на худой конец, людей на ранних стадиях цивилизации. Но когда она, цивилизация, достигла таких вершин, когда наука, искусство, средства коммуникации и информации на таком взлете, когда так доступно образование и изощрены воспитательные институты, - то тут можно только руками развести, видя, как люди готовы поверить любой бессмыслице, любому бреду, особенно печатному. Чем, скажите пожалуйста, объяснить такое? Хорошо, говорил художник, нас учили, что сказка становится былью. Но не всякая же сказка, в конце-то концов! Неужели мы так самообольщены или так безответственно легкомысленны, что верим, будто все осуществимо? Неужели мы уже на той стадии, когда впадают в детство! Или мы из детства все еще не вылупились? Еще в троглодитах?.. Художник говорил и говорил, то задумчиво и даже вяло как будто, то воодушевленно и с жаром, и Жан понемногу стал засыпать. Потом художник на полуслове оборвал себя: с дивана донеслись странные звуки - не то стон, не то хрип, словно душили кого-то. Он зажег бра над своей кроватью, поднялся и подошел к Жану. Лицо юноши было одухотворено. Оно было напряжено, и в то же время в нем были легкость, радость, торжество. Жан улыбался. Сквозь неплотно сжатые губы вырывались неестественные, жутковатые звуки. Так ныть, скулить, стонать мог только человек во сне, видящий сон. И художник понял: да, этот юноша видит сон. И еще он вдруг понял, что Жан не только видит сон, но поет во сне. Он сейчас определенно стоит _там_, на просторной сцене, освещенный лучами софитов; за ним - храмы и пальмы, и Нил, и загадочное египетское небо, а перед ним - потонувший в полумраке, притаившийся зал, вот-вот готовый взорваться... Опять с тобой, дорогая Аида! К тебе стремился я всею душою... В тебе, Аида, счастье мое. Лишь ты одна моим сердцем владеешь... Художник протянул уже было руку, чтобы разбудить Жана, но в последний момент остановился вопреки намерению; рука его упала вдоль тела, он повернулся, пошел к своей кровати и погасил бра. 6 Визин и Андромедов вышли из Рощей в пять утра и, несмотря на два довольно продолжительных привала, в начале одиннадцатого были уже у Макарова. Увидав с пригорка избы, Визин сбросил поклажу и рухнул в траву. - Пить... - еле выговорил он, и тут же ощутил у губ горлышко андромедовского термоса с теплым кофе. - Погорячей ничего не нашлось... - Кофе прекрасно утоляет жажду... Где-то, видимо, почуяв чужих, залаяли собаки. - Их у него целых три. - Кого и у кого? - Собак. У пасечника. Константина Ивановича. Они не злые. - Хотя бы и злые... Сил нет... Дорога - петлистый, полузаросший проселок - далась нелегко. Визин, в самом натуральном значении слова, ног под собой не чуял. Если в начале пути он шел резво, успевая осматриваться и отмечать особенности девственного леса - мощь и гулкость сосновых боров, громадность лиственниц, неистовость многотравья, - а также слушать пояснения всезнающего Андромедова, то потом, спустя какой час, он начал отставать от своего спутника, мысли назойливо сосредоточивались на идее привала, о чем заикаться было стыдно: в самом деле, не канючить же крепкому, взрослому мужику, в недалеком прошлом еще и неплохому спортсмену, отдыха у тщедушного, хилого молокососа... И отступили таежные красоты, и заныли ноги, и загудели первые оводы, и с каждым шагом становился тяжелее рюкзак, и полезли в голову всякие внутренние монологи-диалоги, от которых становилось тошно. Слава богу, что вышли рано, что припечь как следует не успело, и еще раз слава богу, что хоть оводы да слепни еще не разошлись, что комаров и мошки этой проклятой нет - то ли время для них неподходящее, то ли погода, и диэтилтолуамид пока что лежал себе в портфеле Андромедова без употребления, - если бы еще и гнус, тогда уж совсем караул кричи. Тридцать километров - шутка ли! Да и кто их тут мерил... Но вот - дошли, с грехом пополам, и теперь пропади оно все пропадом: ни о чем не думать, ничего не видеть, не слышать, не чувствовать... Забытье продолжалось около часа. Андромедов тронул его за руку. - Герман Петрович... Перелягте. Тень ушла, голову напечет. Визин с трудом сел, подогнул ноги: они были неимоверно тяжелыми и чужими; и спина была чужой, и плечи. - Вот и сходил я, кажется, на Сонную Марь... - Ничего, Герман Петрович, это пройдет, - бывало заверил Андромедов. - Вот, кажется, конец - на неделю, не меньше, выбит из колеи. А разомнешься, разойдешься... Как во время" перетренировок бывает, знаете? Визин мрачно посмотрел на него. Только что, произнеся "вот и сходил я, кажется", он подумал "не меньше, как на неделю, выбит из колеи", и этот тип тут же, теми же словами повторяет твою мысль вслух. И первый привал он явно протелепатировал: Визин уже не мог идти и, отринув неловкость, только что собирался сказать, что надо остановиться, как Андромедов предупредил его в самый последний момент; "Пора передохнуть, Герман Петрович, вы не считаете?" Да и перед вторым привалом было, можно сказать, то же. - Ты что, телепат, в самом деле? Говоришь словами, которыми я думаю, угадываешь мысли... - Ну, это просто так кажется, Герман Петрович. Когда такая дорога, то тут у всех и слова и мысли одни и те же... Все Макарове виделось сразу, целиком - все пять хат с замшелыми крышами и почерневшими трубами, сараюшки, хлевы, выгнутый колодезный журавель, огородики и свободные площадки, где некогда стояли другие избы, а теперь изобиловали шиповник, крапива и догнивающие остатки срубов. Между ними тянулась просторная травянистая полоса - это была улица, то есть, конечно, бывшая улица, с ненаезженной дорогой посредине; оставшиеся дома располагались по обе ее стороны: два с одной, три с другой - окна в окна. Перед домами в палисадниках цвели подсолнухи. По улице бродили куры, ковыляло стадо гусей; под забором в тени валялись две огромные свиньи; тявкали невидимые собаки. - А вон там пасека. - Андромедов показал влево. - Там рощица и луг. На опушке и располагается хозяйство Константина Ивановича Дорофеева. Семьдесят четыре старику, а крепок - ого! А жене его, Настасье Филатовне, - семьдесят два. А дочери Лизе - она горбунья - тридцать два. Три их сына на войне погибли, вот они потом и решили возместить потерю, да незадача вышла - дочь вон какой родилась. Настасье Филатовне было уже за сорок... Вообще-то они тут все выглядят старше своих лет - лица кажутся старше. Знаете, все время на солнце, на воздухе, на ветру и дожде... Но, между прочим, никто ничем не болеет. Подолгу живут. Умирают, в основном, от старости. - Ага, благотворное влияние Мари, - пробормотал Визин. - А почему бы и нет, Герман Петрович? - Кого же, в таком случае, знахарка Варвара лечила? - Ну... травяное лечение, оно прежде всего, так сказать, профилактическое. Да и лечила она одних женщин, и в первую очередь, насколько я знаю, тех, которые к ней с сердечными делами бегали. - В каком доме она жила? - Того дома уже нет... А Константин Иванович вон в том доме, видите, где телевизионная антенна? Это он для дочери телевизор купил, чтобы не скучала. - Удивительно подробная информация! И как это все в тебе удерживается? Мнемотехнику освоил? Про другие места и других людей тоже так подробно знаешь? - Да что, пустяки, Герман Петрович! Я уверен, что у вас гораздо больше знакомых... А вон в том доме - бабка Анна Захаровна, а в соседнем, как раз напротив Константина Ивановича, - Евдокия Ивановна, дальняя родственница Варвары Алексеевны Лапчатовой. А вон те три дома - пустые. В одном из них мы, скорее всего, и остановимся. - Дважды два запутаться в твоих бабках и домах... - Визин с трудом перетащился в тень. - Может, эта старая колдунья передала свое знахарство своей родственнице, как ее там? И дорогу ей показала? - Вряд ли. Не слышно, чтобы Евдокия Ивановна лекарничала. В травах она, конечно, разбирается, как и все они тут, - а лучше всех, между прочим, Настасья Филатовна, - но с лекарством это не имеет ничего общего, и про дорогу она ничего не знает. Спрашивал я, когда был тут. Никогда она на Сонной Мари не бывала - по крайней мере, так она говорит. - Андромедов пошмыгал носом, интригующе посмотрел на Визина. - Знаете, где Сонная Марь? Вон там! - И вытянул руку на северо-запад. - В той она стороне, Герман Петрович. - Да, - сказал Визин, покачав головой. - Это я уже слышал. Гренландия примерно в той же стороне. - А у меня карта есть! - выпалил Андромедов. - Какая карта? - Мгновенно всплыло в сознании загадочное лицо Полины, донеслись ее слова о том, что карта и проводник в его, Визина, руках; он уже не сомневался, что ничто из сказанного ею не может быть случайным. - Подробная карта этого района, Герман Петрович! - И на ней есть крестик, под которым написано "Сонная Марь". - Такого крестика нет, конечно, но... - Погоди, Коля. Дай прийти в себя... - Помолчав, Визин сказал; - Нам надо досконально еще раз расспросить всех этих бабок. Надо, чтобы вспомнили буквально все, что когда-либо слышали, что знают об интересующем нас предмете. И карту твою надо, безусловно, основательно изучить, проштудировать. Кстати, где ты ее взял, подробную-то? - Есть колхозные карты, есть карты геологов, пожарников. Можно сопоставить, совместить... - Превосходно. - Визин стал морщась растирать ноги. - А что делать со мной? Если я совсем расклеюсь, то не нужны никакие карты. - Вас поставят на ноги, не сомневайтесь. - Андромедов полез в портфель, порылся и извлек целлофановый пакет, из которого вытряхнул в несколько раз сложенный лист бумаги. Развернув его, он протянул Визину. - Вот! Сам вычертил! Визин взял лист, склонился над ним; в пояснице что-то хрустнуло, он ойкнул, но листа не выпустил. - У вас что, картографию преподавали, на вашем журналистском факультете... - Самому себе можно преподать что угодно. - Резонно... - Смотрите на северо-запад, Герман Петрович. - Андромедов пододвинулся. - Значит, вот Рощи, вот Макарове, а дальше - тайга. Примерно тридцать шесть километров тайги. А потом - болото. А за болотом - опять тайга. Видите? А это остров. Остров в болоте, понимаете? Болото охватывает его со всех сторон, - видите? - и уходит дальше на северо-запад и на север. Вот в этом месте, - то есть если смотреть прямо на запад и северо-запад от Макарова, - болотное кольцо. Оно огибает остров, и в этом месте оно самое узкое, здесь всего около шести километров. Раз! А два, - дальше смотрим на северо-запад, уже по острову. Видите, я тут отметил? Да вот, на острове, в двенадцати километрах от края болота. Тут какие-то скалы. Откуда они тут взялись? Нигде в другом месте по всему краю ничего подобного нет, а тут - есть, Герман Петрович! Хорошо. Остров - это, скажем, такой продолговатый бугор среди болот, примерно двадцать километров на десять. Овальный, между прочим. Поросший густым лесом. То есть и на острове такая же тайга, как и на материке, - выразимся так. И вдруг этот лес расступается и - скалы! Глыбищи такие по всему склону. Ох, как хорошо сверху видно, если бы вы только знали! Как я их умолял, чтобы сели там. Ни в какую! Незачем, говорят. И садиться неудобно: склон и камни. Да и никаких паров все равно не видно, никаких источников, ручьев и так далее. Хочешь, говорят, чтобы мы машину угробили?.. Ну да, они, конечно, уже разочаровались, поэтому проси не проси... Спасибо хоть - сфотографировали. И я сам щелкал своим аппаратом, да неважно вышло. У них снимки, конечно, лучше получились. В общем, покружили и улетели. И вот, Герман Петрович, я пришел к выводу, что Сонная Марь может быть только в этом месте и нигде в другом. А паров не было потому, что, скорее всего, я так предполагаю, источник парит периодически, и в этот день, или в эти часы не парил. Или же - второе предположение - он вовсе не парит, ну, не парит в привычном смысле, а так сказать, испускает испарения бесцветные. Ведь так может быть, правда? Визина слегка лихорадило. - Он так предполагает, видите ли. Он щелкал, - бормотал он, неотрывно глядя в карту. - Именно в этом, видите ли, месте, и нигде в другом... Ну, а почему, а? Почему?! Если ты так досконально все продумал... - Потому что, во-первых, все тут, кого ни спроси, указывают на северо-запад и говорят "там, за болотом". "За болотом", понимаете? Во-вторых, если бы не было на острове, то Сонная Марь давно бы не была загадкой, давно бы ее открыли и... освоили, как говорится. До болота тут, конечно, все исхожено, а за болотом... Ну кому захочется шесть километров тащиться по топи? Да и зачем? А в-третьих... - А зимой? - спросил Визин. - Зимой-то топи нет! Те же охотники, например... - Охотники говорят, что там делать нечего: зверья там никакого, да и не вдруг-то по кочкам на лыжах. Охотники в другую сторону ходят, чуть ли не в противоположную. Понимаете, Герман Петрович, это - как заколдованное место какое-то. Никаких промыслов, никаких приманок. Что ни в коем случае не противоречит идее о благотворном влиянии. - Ну хорошо! А в-третьих что у тебя? - А в-третьих, поскольку северо-запад и поскольку остров и скалы, то Сонная Марь может быть только там, в тех камнях. Мы тогда весь остров облетели - нигде ничего примечательного, никаких зацепок. Только эти глыбы. Вот мои аргументы, Герман Петрович. Я все проанализировал сто раз. Методом исключения. - Ишь ты... - Визин облизнул пересохшие губы, и Андромедов тут же протянул термос. - Он у тебя бездонный?.. Методом исключения, видите ли. - Отхлебнув, Визин тут же выплюнул. - Что за пойло?! У тебя же там кофе был. - Это в другом, Герман Петрович. А тут - разведенный квасной сироп. Вы же сами хотели похолодней. К тому же, квас... - Я квас терпеть не могу, - капризно проговорил Визин, полез в свой рюкзак и вытащил фляжку с лимонадом. Сделав глоток, сказал: - И это дрянь. Теплая дрянь. Лучше твой теплый кофе. - Андромедов дал. - Если ты думаешь, что убедил меня своими картами и методами исключения, то заблуждаешься. Меня можно убедить только тогда, когда мне долго и веско - и веско! - доказывают, когда я ничего, совсем ничего не могу возразить. Но я вовсе не хочу сказать, что карта твоя и прочее - пустяк. Нет, Коля, этого я сказать не хочу. Андромедов улыбаясь складывал карту. - И если мы, Коля... Если я еще когда-нибудь смогу передвигаться и мы все-таки двинем из Макарова, то очевидно именно в том направлении, где эти твои глыбы. Другого направления, надо признать, у нас пока что нет. Опять же, если пасечник и бабки не выложат чего-нибудь новенького... - Вряд ли, - с победным видом произнес Андромедов. - Я тут уже два раза был... - Помню, помню... - Визин, морщась, лег навзничь, закрыл глаза. - Ищи, Коля, пристанище. Я пока - ни с места... - Да! - Андромедов вскочил. - Пойду прямо к Константину Ивановичу. - Иди. И если туристки эти прицепятся, отвечай что угодно, только ни слова про Сонную Марь. Мы приехали бабочек ловить. И пасечника своего предупреди, чтобы не говорил, что ты уже наведывался сюда. Скажи, редакционная тайна. - Визин протяжно вздохнул. - А впрочем... Что тут утаишь? Молва бежит впереди нас... - Не беспокойтесь. Все будет, как надо! - Вряд ли я сегодня сделаю и полсотни шагов... Андромедов составил рядом в тень их поклажи. - Может, вы поели бы чего-нибудь, пока я... - Иди! - Визин махнул рукой. СОНМИЩЕ 1 Такая тишина... Боже мой, как будто никто тут не живет. Как будто дома эти пусты, все как один, никого - только куры и гуси. А ведь не пусты же, не пусты, люди живут, только та крайняя мрачная хламина осталась необитаемой, - в целых пяти домах целых одиннадцать человек. Разве мало? Но где они, люди, куда подевались, почему никого не слышно, почему страшно - среди бела дня страшно, почему такое чувство, как будто ты одна на всем свете?.. И даже телефона нет, ни с кем нельзя связаться... Шестеро пришлых и пять аборигенов... Как эти женщины, эти старухи смотрели на тебя, словно ты невидаль какая, уродина. На свою местную уродину - о бедное, сумасшедшее существо! - не смотрят так, не пялятся. Привыкли? Ну да, бывают горбатые люди, бывают помешанные... А ты - вне нормы. Иначе как расценить тот шепоточек у колодца - "была б молодая, тогда б..." Я старуха? Или перешагнула, в их представлении, ту грань, когда прилично носить брюки и кофту навыпуск? Какая дикость... Впрочем, они и сто лет назад так же одевались: длинная юбка, передник, платочек... И такой странный выговор... Нет-нет, никогда тебе с ними не сойтись, и не пыжься, и не злобствуй, и обиды твои смешны, и отвечают они тебе так, потому что ты им смешна, ты - с Луны свалилась. Они, конечно, думают: разве нормальный человек поедет неизвестно куда, за тысячи километров, в совсем незнакомое место, только для того, чтобы взглянуть на какой-то там источник - интересно ему, видите ли, любопытно взглянуть... Да, они определенно так думают, да и любой, не только они, вправе так подумать. А что остается? Самое страшное, что они и в самом деле ничего не знают. А ведь представлялось все иначе. Так несложно, отчетливо представлялось. Ты приезжаешь, тебе объясняют, как идти, и что делать - без канители, понятно, просто. Тебя понимают, тебя ободряют, поддерживают... Да ведь из статьи этого журналиста так и следует... А тут - на тебе... И не первая ты такая дура - были тут уже и до тебя, были, приставали, выпытывали, унижались. Если бы первая была - ну, куда ни шло: первая и есть первая, с первой какой спрос? А то ты всего-навсего одна из дур и дураков, что наведывались сюда и еще, видимо, будут наведываться; придут, поноют, побродят вокруг деревни и - назад, не солоно хлебавши. Вот и старик этот, пришелец, - тоже сразу: - Выходя, гражданочки, вам взад поворачивать надо. Ему, получается, не надо, а нам надо. Решил за нас. Никто, мол, все равно ничего не знает и не скажет, а потому вам, - то есть мне и Вере, - делать здесь нечего. А сам почему-то не поворачивает. Разве он не за тем же приехал?.. Если бы так уж совсем нечего было здесь делать, разве торчал бы он в Макарове этом, разве подлаживался бы к местным, затевал бы с ними всякие разговоры?.. А сапоги он зачем чинит? Достал где-то старые сапоги и чинит. У него же есть сапоги, зачем ему вторые? Для Жана? Зачем?.. Какой он все-таки худой, изможденный. Не иначе - болезнь какая-нибудь неизлечимая... А юноша опечалился; он тоже надеялся, что ему все расскажут и покажут... Какие удивительно грустные глаза, какое лицо... Что у тебя стряслось, ребенок?.. Ты их не выманивала, нет. Ты просто вышла на завалинку, и все. А они сами и увидели. И хорошо, что увидели. А то сидела бы одна, дура, сходя с ума от растерянности и страха. Увидели, вышли, подошли... А остальные где? Ведь здесь обитает еще восемь человек - нас трое и еще восемь. Где они? Да-да - работа, пасека, сено... Этот журналист вообще не сидит на месте. Ученый заболел. Вера - одна, сама с собой, опять на ту полянку ушла, конечно... Ах, какая она... Сомнамбулическая, оцепенелая, глухая, бесчувственная, руки холодные - это в такую-то жару! Что течет в ее жилах?.. Господи, ну куда она в таком виде, в таком состоянии?.. Ведь еле отговорила сегодня: уже с утра хотела отправляться... Отправляться-то некуда... Но этот ученый, этот ученый... Истеричка... В любовницы к нему собралась... Как Жан смотрит на тебя! Он в тебе тоже невидаль обнаружил? Неужели я до того уже дошла, что так изменилась, так обезобразилась... Нет, он не так смотрит. Иначе. Он ведь, - ну как же, как же! - еще в ресторане, в Долгом Логу, когда сталкивались, смотрел, все время смотрел, словно больше смотреть не на что было... А печет-то! Прямо Сахара какая-то... - Что же мы все-таки будем делать, Филипп Осипович? - Известно, Андреевна... А что известно? Ничего не известно... Только не похож он на человека, который так вдруг откажется от задуманного. - А вы, Жан? - Не знаю... - Так нельзя. Так нельзя. Как так: пришли, потоптались и ушли! Конечно! Им, местным, что за дело до каких-то там источников? Их сенокосы волнуют, пасека. Разве не так? - Можа и так. - Не напрасно же мы в такую даль тащились... Все насмарку, выходит? Все бесполезно?.. Нет! Надо поговорить с ученым, вот что! Именно это они и хотели услышать, именно это? Каждый так только и думает, что "надо поговорить с ученым", а ты взяла и высказала! А с кем еще, на кого еще надеяться? Только на ученого - дважды два. - Они идут туда, определенно. И с ними обоими надо поговорить, и это я беру на себя! - А как откажа? - Вот-вот! "Откажа". Только дразнится, распаляет себя и других, а сам, наверно, и мысли не допускает, что ученый может отказать. - Да почему он откажет-то? Мы ведь не собираемся мешать его научным исследованиям! Мы просто пойдем следом! И при случае поможем - мало ли что им вдруг понадобится. - Мужчина, видать, солиднай, важнай. Такой как скажа, так и сделая. Вишь: вам, женщинам, - женский дом опрядялили, нам - мужской, а яму - аккурат к хозяину. - Ну, Филипп Осипович, это не потому, что важный там или солидный, а потому что занемог. А больному человеку, конечно же, настоящий уход нужен. Я вас уверяю: как только он поправится, так я сразу пойду и уговорю его. - Можно, конешно, попытать... Видишь! Согласился - "можно попытать". Значит, все его разговоры про "поворачивать назад" - так себе. И значит - ты правильно думаешь. И никогда не следует сразу отступать, перед первым же курьезом, первой нелепостью или трудностью. - Ведь и вы, Жан, тоже не собираетесь назад, верно я поняла вас? Вы ведь так далеко от родных мест забрались! Было бы просто несуразностью какой-то тут же, после первой же заминки отказаться. Так? - Николай говорит, что они с Германом Петровичем совсем не туда идут, что они с другими целями... - И вы поверили?! Жан-Жан! Это же все уловки разные, как вы не догадались! Всякие ученые и журналистские условности и тайны! Когда они занимаются своими делами, то им кажется, что все им мешают. Хотя никто и не думает мешать. Так что - не верьте! Идут они туда! Про это знает весь Долгий Лог! Как распалилась-то, голубушка, как разошлась! В тебе прямо-таки гибнет ораторский талант. Что ж ты там, дома, ему не могла все так пылко изложить? Соорудила бы трибуну... А ты немела, немела, обмирала... - Когда мы собирались сюда, готовились, настраивались, разве мы думали, что все будет гладко? Мы знали, что предстоят трудности, и не боялись. И между прочим, это даже очень знаменательно, что они тут ничего не знают - ведь если бы знали, то давно знали бы и другие, давно бы сюда была проложена дорога и не было бы никакого секрета! И поэтому во что бы то ни стало надо уговорить их - ученого и Николая. Они просто не имеют права отказать нам! Речь не о пустяках! Речь не об одном человеке! Даже если бы и об одном человеке! Это не каприз! Он опять, опять смотрит! Боже мой, так смотрит! Он просто пожирает тебя глазами. Вглядись, вглядись! Видишь? Даже румянец проступил, даже дышать перестал Маргоша! Голубушка! Да ведь он влюблен! Да-да! Влюблен!.. Господи, опомнись... Это в тебя-то, старую, общипанную, ненормальную курицу - такое юное, чистое, безоблачное создание? Опомнись! И успокойся... Успокойся, успокойся... И впредь постарайся держать себя в руках. На благо всем и себе. Если ты в самом деле решишься пойти к этому недосягаемому Герману Петровичу... Подумай, как это лучше сделать. Может быть, есть смысл обратиться вначале к журналисту? Когда-то утверждали, что ты обладаешь обаянием. "Когда-то"... - Я скажу так: пильно надеяться ня надо. Надеисси-надеисси, а как ня выйдя по-твоему, дык потомака тяжко бывая... - Вы о чем это, Филипп Осипович? - Об том, Андреевна, каб посля ня расстраиваться. Вон говорят, быдто все ета чмура одна, сказки. - Да кто же вам мог такое сказать! - Говорили люди. - И я слышал. И в Долгом Логу, и даже в Рощах. Ах, Жан! И он, извольте, слышал... А сама ты разве не слышала? Слышала! Да! Но ты слышала и другое, другое, другое! - И вы усомнились? Ученый не усомнился, а вы... - Ды я, Андреевна, вишь, тутака. Я тольки говорю, каб пильно ня надеилися, каб ня стояли потомака, глазы выголялши, ня ужахнулися: почаму никого нету, кого мы искали. Каб ня ряветь во всю голову. - Простите, Филипп Осипович, но это просто какие-то упаднические настроения. Смеется! Он еще смеется... - Ды не! Пойду я, пойду! Шибком! Никуды ня денуся. Дойде коза до воза. А ня дойду - взад пойду. Нету никого - и ланно. Зато хоть поездилши, свет белай повидалши. - По-моему, надо очень - очень-очень! - надеяться. И не только надеяться. Надо верить! Нужна абсолютная вера! Вы думаете, если бы такой веры не было у этого ученого, он бы отправился в путешествие? - Он провяряя. Доложили яму - надо проверить. Такая работа. А корреспондент... Корреспонденты, скажу вам, бывают и хвастули добрый. К нам в дярявню наязжая один такой - вывярни глаз... Конечно, про Миколая никого плохого сказать ня могу - ня знаю. Надо им рассказать! Надо убедить! И пусть Жан остынет, пусть его мысли пойдут в другом направлении. - Легенды, Филипп Осипович, так просто не складываются. Ни с того, ни с сего такая легенда! Этого не может быть! Притом местная легенда имеет историческую основу, прообраз, да! Знаете легенду про Дельфийского оракула? Жан, может быть, знает... - Я слышал... Как он покраснел, бедный! Ну ничего, узнай, узнай и ты. Узнай, что та, на которую ты так смотришь, не просто заметку в "Заре" прочитала, не просто набила рюкзак и ринулась неизвестно куда. - Так вот, в Древней Греции была такая область Фокида (она, может быть, и теперь так называется), и был там возле горы Парнас город Дельфы, в котором стоял храм богу Аполлону. И в этом храме был источник, от которого поднимались пары. Надышавшаяся этими парами жрица пифия говорила истину. Она сама себя как бы забывала, а ее устами вещал сам бог. Там вообще-то было два источника; Мнемосины и Леты. Мнемосина - память, Лета - беспамятство. И из источника Леты потом образовывалась река, которая уходила в подземное царство. Кто выпивал глоток ее воды, тот забывал все земные страдания и тревоги. Вот вам легенда! И думаете - сказка? Нет! Эти Дельфы раскапываются археологами, и уже многое нашли: и храмы, и статуи, и разные другие сооружения. Разве тут нет аналогии с местной легендой? Может, я слегка что и перепутала, но суть-то ясна! - Я так подробно, конечно, не знал. А вот знай, знай, Жан, неверящий юноша! Неосмотрительный, легкомысленный юноша, поддающийся первому порыву... - От, новина! Про такое дело я ня слыхалши. - Значит, может быть такой источник и могут быть такие пары, и может быть такая особенная вода! Я понимаю: легенда, пересказы, приукрашивания и тому подобное. Но ведь лежит же в ее основе какой-то действительный факт! И ученый наш, я уверена, обо всем таком прекрасно осведомлен. Почему в Древней Греции могло быть, а тут не может? - Да, всяко бывая. Всяческий чудяса. Ну? Ты вселила в них веру? Разрушила их сомнения? Перетянула на свою сторону?.. ...Милый мой! Ты ничего не знаешь о том, где я и что со мной. А я знаю, где ты и что с тобой, знаю до мельчайшей мелочи. Но здесь не скрипят тормоза под окнами, и мне не страшно ждать. И все же... Если бы ты знал, как сейчас я хотела бы оказаться дома, чтобы чувствовать (пусть тормоза, пусть по-черепашьи ползут секунды, пусть распяливание!), что увижу тебя - через час, через два, три, но увижу, увижу... Успокойся, дуреха. Считай, что ты если не убедила их, то во всяком случае, доказала, что ты совершенно и стопроцентно одержима, закомплексована и надежно выключена из реальности. Посмотри, как спокойно, с видом "все ясно" раскуривает свою трубку Филипп Осипович. Посмотри, как Жан... Нет, лучше не смотри на него; или уж поменьше смотри - так будет лучше для обоих. И помолчи, помолчи теперь, лучше послушай, как старик рассказывает, какие бывают на свете "всяческие чудяса". Один человек, плотник из их деревни, работал, знаете ли, ночью в бане - что-то там строгал. И тут к нему приходит другой - невысокий, черный, лохматый (старик говорит - "колматый") и заявляет: "Продай мне душу, я тебя за это лучшим плотником области сделаю". А плотник - ему: "Что такое душа? Разве у меня есть какая-то душа?" - "Есть", - отвечает гость. "Но я не чувствую в себе никакой души. Вот руки-ноги чувствую, сердце чувствую, голову - словом, все тело. А другого ничего не чувствую. Что это за душа такая?" - "Душа - это солнечные пылинки, - говорит лохматый. - Вот когда ты радуешься или печалишься, тело от этого не меняется, но что-то все же меняется. Это "что-то" и есть душа", - "Как же я перестану печалиться или радоваться, если продам тебе свое "что-то"? Зачем тогда быть лучшим плотником области?" - "Ну продай полдуши; или печаль, или радость". - "Да как же я узнаю, что это - радость, если не будет печали? И как узнаю, что это - печаль, если не будет радости? Ведь когда не станет одного, не станет и другого". Так они ни до чего не договорились, и ушел "колматый" ни с чем. - Он, колматай етот, шубник, лихой был. А наш Иван яще лише... Ах, какой хитрый Филипп Осипович, какой иносказатель! Притчей решил меня в благодарность за Древнюю Грецию попотчевать. Зачем же ты, старик, к Сонной Мари двинулся, если печаль и радость равноценны? Или уж печаль твоя настолько перевешивает, что невмоготу стало? А у меня, думаешь, иначе? А у Веры? Или ты хочешь сказать, что идти следует только для того, чтобы снять этот излишек, который перевешивает?.. Какой умный и хитрый старик... О чем он там дальше-то? У него тоже интересный выговор, но не такой, как у местных, - очень забавный, но все понятно. Он уже рассказывает, как они сошлись утром в Рощах с Жаном и вместе пошли сюда, как Жан всему удивлялся, все ему, человеку степей, было в новинку, и как Филипп Осипович, хоть и не местный, объяснял ему, какая щебечет птица, как называется та или иная трава, какие бывают приметы... Послушай-послушай. Ведь ты сама ничего не знаешь, ты - непроходимая дочь города... И - снова про ученого, про его хворь, про то, что лечит его какой-то особой мазью сама пасечникова жена, потому пасечник и поселил его у себя, а не со всеми в "мужском" доме... - Говорят, Настасья Хвилатовна тут большой специалист по етым мазям. - Интересно, что за снадобье такое? - Ня хоча говорить. Верно, сякрет. Расспросить при случае, взмолиться... После охоты, после ночевки на голой земле у него разбаливается спина... Пусть бы она получше и побыстрее подействовала, эта мазь. А если бы ты заболела, пасечник тоже поселил бы тебя дома? Или Жан... Тьфу-тьфу... Может быть, поговорить с Настасьей Филатовной о Вере?.. Но какая мазь ей поможет... Другое ей способно помочь, только другое... - Говорил Иванович, тутака до нас один былши, парень, годов тридцать. Поспрошал-поспрошал, про кого и мы, потолкался-потолкался и - в лес, в тайгу ету. Боля, как две нядели будя. Да, она слышала: взял у Константина Ивановича сапоги - взамен туфли оставил, удочки свои и денег. Сказал, что - отпускник, любит путешествия, подался в ту сторону, к болотам... Кто он, этот таинственный путешественник? Почему так долго не возвращается?.. Жан так тревожно взглянул. - А что, если он давно вышел? Каким-нибудь другим путем, в другую деревню. - Другой деревни, я слышала, тут поблизости нет. - Можа, блукая. Тайга, малец, ня шутка. - Я понимаю. - Понимаешь, а собралшись лягко. Ну ты - ладно: тамака у вас такого лесу нету. А молодица ета наша... Вот! Надо Вере немедленно сшить брюки! Из чего угодно. И пускай пялятся, пускай осуждают. Попросить у Настасьи Филатовым какую-нибудь тряпку, купить, в конце концов... В два счета, дело привычное. Машинки нет - обойдемся. Ну куда она, в самом деле, пойдет в одном платье? За ней надо смотреть, как за ребенком... Вон она, эта женщина, что утром у колодца другой про твой наряд шепнула. Шепоток на весь роток. Идет с водой. Удивительно прямо идет. Стать! А ей ведь не иначе под семьдесят. Взглянула мельком и - мимо. - Что они все так странно смотрят! Как на пугало... - Кохта в тябя заяристая, Андреевна. Дяревня, бабы - известное дело... А вода тутака добрая... Спасибо - заступился, объяснил. Но что в этой кофте такого "заяристого"?.. А что они сказали бы про мой "космический ансамбль"?.. Как быстро все меняется: только что чистое небо было, а вот уже тучи побежали, и солнце ныряет в них, потом выныривает и еще жарче печет. Много их сразу стало, тучек, - весь горизонт затягивают. И ветерок такой... Где Вера? - Неужели дождь будет? - Жан смотрит на тебя так, словно дождь уже начался и над тобой надо немедленно раскрыть зонт. - Ага, смянай день сделалшись... Ему, этому Филиппу Осиповичу, по-видимому, все равно - дождь, не дождь. А тебе разве не все равно? Да, но если вдруг гроза? Ты же ужасно, панически боишься грозы, готова в самый дальний угол забиться, когда начинается это полыхание и грохот. Почему такое наказание, почему другие не боятся? Может быть, и твоя сегодняшняя взвинченность от приближающейся грозы? - Много, конешно, страшного бывая. А нету страшней, как война... Я ону тридцать три года каженный день вижу. Потому и спать некогда... ...Милый, милый! Если бы ты видел, если бы ты чувствовал, что и как... Здесь, рядом со мной замечательный старик и влюбленный юноша. Да-да, влюбленный в меня юноша! И наверно будет гроза. И у меня тоже болят ноги - я же никогда в жизни не ходила по тридцать километров. Мне тоже нужно целебной мази, ах, как нужно. Потому что я ведь и дальше пойду. Если бы ты видел и чувствовал... Я пойду, дойду и потом не буду больше мучить тебя своей любовью... 2 - От сучка! Сызнова подглядываеть! А ну марш отседова! - И - затрещина. - Ииииии, тятенька... - Хлопнула дверь. - Паскуда... - Тяжелый, трагический голос хозяина, и дальше что-то вроде всхлипа... От этого Визин окончательно проснулся и сразу вспомнил, где находится. Он пошевелился, приподнялся, подтянул ноги. Тело ныло, особенно поясница, но уже не так, уже было терпимо. "Чудеса, - подумал он. - Одно натирание - и такой эффект. Что же это за мазь? Может быть, мазь плюс массаж? Ну и ладонищи у этого Константина Ивановича. Кости трещали, когда натирал. Казалось, еще чуть и - отключка. Вот тебе и преклонный возраст, брат Визин, коллега, бывший мастер по теннису... Но что происходит в доме? И что происходит за его пределами?.. О судьба-чудотворица! Куда ты меня засунула?.." Скрипнула входная дверь, и словно просочился сквозь стены сдержанный голос Андромедова: - Ну как? - Спить, - отозвался Константин Иванович. - Должен поспать. Я его помял от души. - Значит, будет порядок, - сказал Андромедов. - Пристають ваши - спасу нетути. Че ды как, ды куда, ды када. Особо ета, мадама. - Что ж, если уж заварилась такая катавасия. - Сам заварил, Миколай. - Каюсь, Но тут случай особый. Вы уж держитесь, как уговорились. - Ды мне-то... Забавно, что дед етот тожа. Старай лапоть. - Этот дед многим фору даст. - Неужли тама че есть, а, Миколай? - А вдруг есть? - Ето ж тада конец белому свету. Как пойдуть ездить, как повалють! Ученаи-разученаи, мать их не так. А там и дорогу проложуть, механизация усякая... Батюшки-светы... - Константин Иванович надсадно охнул, помолчал и добавил: - Тока ни хрена тама нетути. - А зачем все же бабка Варвара туда ходила, а? - А черт ее знаить, зачем она ходила. Пошли-ка мы лучше на двор. А то разбудим. - Я не сплю уже! - громко сказал Визин, и в тот же миг перед ним предстал Андромедов. Как самочувствие, состояние, настроение, где больше болит, где меньше, еще вечером процедура, а потом еще завтра две, и будете как новенький, Герман Петрович, забудете, что были вообще какие-то недомогания, потому что мазь, которую приготавливает Настасья Филатовна, поистине чудодейственная мазь - пасечники мастера на такие штуки, главное сейчас - покой, чтоб не мешал никто, а тут мешать, собственно, некому, все при деле, да и Константин Иванович на страже, как говорится, а что хозяйка неразговорчивая, так не обращайте внимания, она всегда была такая, ну то есть, не всегда, а как сыновей лишилась, а потом Лизу родила, а что касается Лизы, то у нее пунктик - мужчины, и ее, конечно, можно понять, но очень с ней строг отец, даже, пожалуй, чересчур строг, и тут ничего не поделаешь, постарайтесь не реагировать, потому что так уж у них в семье повелось... И так далее, и так далее... - Что там наша экспедиция? - спросил Визин. - Донимают. - Ты, разумеется, тверд, как скала? - Разумеется. Только, думаете, они верят, Герман Петрович? Ни одному слову. - Что я тебе и предрекал. И значит, остается одно - тут ты совершенно прав: оторваться от них. - Имейте в виду, Герман Петрович, - смущенно проговорил Андромедов - Они ждут вашего выхода, чтобы вас атаковать. Еще больше, чем меня. - Предчувствую. - И настойчивее всех Маргарита Андреевна. Ну, старшая из тех двух. Есть еще старик, - совсем тихо добавил Андромедов, - и тот парнишка-казах. - Словом - экспедиция. - Мы оторвемся, Герман Петрович. - Ладно. Тут все ясно. Ты мне лучше вот что скажи, Коля. Долго ты еще будешь морочить мне голову? То он просто приходил сюда и расспрашивал, то вдруг фотография Морозова появилась, потом - Варвара, Варварина сестра, наконец - карта. Говори прямо: что у тебя есть еще? Хитрить уже не имеет смысла: мы - в Макарове. Выкладывай сразу, и будем дальше думать вместе. - Имеется. - Андромедов опустил глаза. - Честно говоря, я бы сразу выложил. Но зачем было бы выкладывать, если бы вы, скажем, решили не ехать сюда? А когда уже поехали, я все боялся, что вы вдруг почему-либо передумаете и вернетесь. Потому что, если бы вы передумали и вернулись, то зачем вам все это? - А если я дальше Макарова не пойду? - Этого не может быть. - Почему? - Проделать такой путь... И после всего, что вы знаете... - Хорошо, спасибо за откровенность. Раз уж так все получается, и я в полной зависимости от тебя, то давай, так и быть, свой главный козырь. И все остальное. Соблазнять дальше нечего уже, соблазнен окончательно. - Только уж поверьте, Герман Петрович, больше я ничего не утаиваю. Ровным счетом! - пылко заверил Андромедов. - А что у меня еще осталось, так только вот это. - И из заднего кармана брюк вытащил сложенный листок с машинописным текстом. - Вы без очков видите? - Слава богу... Визин развернул и прочел: "(Из очерка о враче Морозове С.И., - 09.03.1921 - 12.08.1954, - написанном для рубрики "Интересные люди нашего района" в сентябре 1960 года В.Б-м). ...Эта лекция - "Личная гигиена и профилактика заболеваний", прочитанная им 29 марта 1951 года в местном Доме культуры, привлекла неожиданно много людей... Прочитав, он попросил задавать вопросы, и они посыпались, точно град, и устные, и письменные, так что мероприятие затянулось еще часа на полтора... Особенно взбудоражил всех вопрос, заданный вслух из зала: что делать, чтобы избавиться от какого-нибудь неприятного воспоминания, можно ли от него излечиться? Морозов сказал, что это не имеет отношения к теме, видимо, не желая углубляться в профессиональные медицинские материи. Но любознательные наши слушатели не сдались, посыпались реплики, что и мозгам нужна профилактика, что болезненные воспоминания портят жизнь и мешают работать, кто-то смеялся, кто-то взволнованно уточнял вопрос, кто-то запутывал. Но доктор Морозов был серьезен. И он ответил. И вот к чему сводился его ответ. ...Память "образуется" в коре больших полушарий мозга, в нервных клетках - нейронах. Когда в мозг извне поступает какая-нибудь информация, то нейроны начинают взаимодействовать друг с другом, вступать в контакты, во взаимосвязи. Таким образом формируется определенная нейронная система, которая и "запоминает", и "хранит" данную информацию, то есть является как раз тем, что мы называем памятью. Видимо, возможно расстройство или разрушение той или иной нейронной системы, иначе - того или иного участка памяти, то есть какого-то воспоминания. Для того, чтобы разрушить или расстроить систему, нужно знать, что она собой представляет, каковы ее особенности, свойства - словом, ее надо "нащупать". Логично предположить, что легче всего расстроить наиболее активную в настоящий момент нейронную систему - она более заметна, ее легче "нащупать". Достигнуть этого можно, видимо психологическим, механическим или химическим воздействием - иными словами: при помощи сильного внушения, хирургического вмешательства или при помощи химического препарата, который бы "притушил", а то и ликвидировал это сильное, беспокоящее, мучащее воспоминание. Наука еще только ищет в данном направлении, ученые работают над созданием такого препарата. И пока они работают, он, Морозов, рекомендует всем свежий воздух, купание-загорание и побольше прогулок по лесу, благо, что все это в наших условиях доступно с избытком..." Визин еще раз перечитал, поднял глаза на Андромедова. Тот нетерпеливо проговорил: - О той лекции была тогда статья в газете. Правда, безо всех этих подробностей. А сам очерк так и не был опубликован - что-то не понравилось тогдашнему редактору "Зари". Но один наш собиратель редкостей сохранил рукопись. Я и перепечатал главное, интересовавшее меня. Вот и все. - Вот и все, - повторил Визин, и руки его, державшие лист, опустились. - Так вот, Коля, в то время, когда Морозов читал свою лекцию, ни о каких таких препаратах и речи не было. И никакие ученые над их получением не работали. - Но откуда тогда Морозов про это взял? - Не знаю. Я перечитал всю прессу, говорил со специалистами. Тебе понятно, о чем речь? - Более или менее, Герман Петрович. - Андромедов был заметно возбужден. - Что у тебя еще есть? - Ничего! - Совсем ничего? - Ничего, честное слово! - Значит, ничего. - Визин согласно покивал, голова его откинулась на подушку. - Много бы я дал, чтобы поговорить сейчас с доктором Морозовым... - Знаете, Герман Петрович - горячо сказал Андромедов. - Это еще ничего не доказывает! Ну, что в прессе тех лет не было публикаций про все такое. Может ведь быть, что кто-то где-то работал над таким препаратом. Не стал бы Морозов заявлять голословно! Может, в том самом институте, где учился Морозов, и работали. - Не надо домыслов, Коля. Не надо. Очень уж ты скор на них. - Визин говорил задумчиво. - Но все же тебя мне, не иначе, как бог послал. - Герман Петрович! - Андромедов сбавил голос и оглянулся на дверь, точно их могли подслушать. - Я долго над всем этим размышлял. Все время с тех пор, как узнал. И вот мне иногда кажется, что Сергей Игнатьевич Морозов сам в какой-нибудь такой лаборатории работал. Ну, над созданием этого препарата. Сразу объясняется и его реакция на вопрос о памяти, его интерес к Сонной Мари и многое другое. Работал, скажем, в такой лаборатории, а потом - интриги, неудача, скандал, и в результате - он оказался здесь. - Не было, Коля, такого. Не было. Никаких таких лабораторий. Понимаешь? - Ну, значит, он искал такой препарат! - Зачем? - Как зачем? Для медицины это ведь было бы - просто фантазии не хватает! Мне кажется даже... - А мне кажется, что тебя мне не только бог послал, но и вся моя оставшаяся жизнь пройдет в неразрывной связи с тобой, одному мне больше ни с чем не справиться. - Вы все шутите, Герман Петрович. - Разве так шутят?.. Про эту бумагу кто-нибудь знает? - Конечно! Вся редакция. - Подумать только - вся редакция! - Визин огорченно хлопнул себя по бедрам, скривился от боли. - Да вы что, с ума посходили? Такой документ... - Ну не вся, конечно, - всей и дела нет. Ну тот, собиратель редкостей, - я говорил. Я знаю. Василий Лукич - я ему показывал. Еще человека два... Да вы не беспокойтесь, Герман Петрович, - Андромедов ткнул пальцем в лист, - никто этому никакого такого значения не придает, ни с чем таким не связывает. Даже Василий Лукич, между прочим. А, говорит, опять, значит, из той области... У нашего собирателя есть штуки полюбопытнее, позабористее - читают и со смеху помирают. А какие-то нейроны, системы... - Да... Народ-то к вам после твоей статьи идет? Так мне твой шеф доложил. И идут, и письма пишут. Что же вы отвечаете? - Ну... легенда и все. - И никто у тебя подробностей не допытывается? - Мне Василий Лукич запретил с людьми говорить на эту тему. Да я и сам... Удирал, откровенно говоря. - Хвала вашему шефу! Хоть один нормальный человек! - Я ведь понимаю, Герман Петрович, в чем тут дело. - Андромедов покосился на северо-запад. - Потому-то я... - Понимает он... Ты знаешь, что такое нейрохимия? - Ну... Наука, изучающая химический состав нервных клеток. Так? Там же, когда взаимодействуют клетки, химические реакции происходят - так считается, Потом появилась функциональная нейрохимия, которая изучает влияние химических соединений на всякие психологические процессы - сон там, переживания различные, ну и память, конечно. Вот так, научпопно я себе это представляю, Герман Петрович. - И зачем тебе, журналисту, такая дребедень... - Просто интересно, любопытно. - Любопытно... Между прочим, еще ваш хрестоматийный Лермонтов говорил, что любопытство - самая пагубная страсть, и от нее происходят все прочие страсти. - Ну да! "Штосе"! Но это, я думаю, ему просто для сюжета так надо было выразиться. И говорил-то так не сам Лермонтов, а его лирический герой, а точнее - так думал его Лугин. Ну что было бы с людьми, если бы они не были любопытными? Страшно подумать, Герман Петрович... А почему вы спросили про нейрохимию? - Потому что доктор Морозов о ней говорил в своей лекции. - Я знаю! Поэтому и заинтересовался! И когда услышал про Сонную Марь и что Морозов туда устремился... - Ты связал это. - Да. А как не связать! Вы бы не связали? - По-моему, Морозов сознательно или под чьим-то давлением похоронил великое открытие. Я придерживаюсь первого. - Сознательно?! Как же такое может быть? - Может быть, Коля. В Пифагоровом кодексе есть такое правило: делай лишь то, что впоследствии не огорчит тебя и не принудит раскаяться. - Почему же великое открытие может впоследствии огорчить? Тогда, значит, это было не великое открытие. - Все открываемое, тем более вдруг открываемое, кажется великим, друг мой Коля. Мы слишком примитивно воспринимаем положение "все гениальное - просто". Послушай, достаточно! Мы еще наговоримся. Принеси-ка лучше, если осталось в твоем неисчерпаемом источнике, кофе и немного коньяку. Андромедов немедленно скрылся, и Визин снова поднес к глазам оставленный им листок. 3 Вера сидела на лужайке за домами, слушала тихое мяуканье транзистора и смотрела на закат. Вообще говоря, она слушала не слыша и смотрела не видя, потому что ей было все равно, что там поют и в какой стороне заходит солнце, а может быть, всходит - все равно. Вера думала. Она думала вскользь о больной матери, которая теперь вдвоем с тетей, о поезде, в котором один старикашка показывал карточные фокусы, об автобусе, где говорили про ураган, затем о ночной дороге, которая, казалось, никогда не кончится, и - наконец - об этой странной женщине, навязавшейся в попутчицы и много и бессвязно говорившей. Потом Вера, также вскользь, подумала про этого рыжего типа, что сидел сейчас на другом краю полянки и пожевывал травинку, и смотрел на ее выпятившиеся из-под платья колени, так как она сидела, подогнув ноги. Она подумала "пусть" и не стала менять позы, потому что ей было все равно. И еще она подумала, "если он подойдет, я убью его транзистором". Она вспомнила, что он тоже ехал в автобусе до Рощей, и рядом с ним сидел бородатый, и они о чем-то шептались. Неподалеку паслась лошадь; она была стреножена и неуклюже и тяжело передвигалась, отталкиваясь неспутанными задними ногами; она громко фыркала. Но все это было вскользь, исключительно вскользь. Потому что Вере мучительно хотелось редиски. Конечно, мама послала тетю и та пошла и опять купила и тщательно помыла, и они там сидят теперь и уплетают вкусную, сочную, тщательно помытую редиску, о которой в Рощах, а тут и подавно, понятия не имеют. Да и не до редиски им тут, и парников нет. Но скоро, наверно, огурцы поспеют, и все-таки огурцы - не то, не тот хруст и смак... Однако, Все это - дело десятое, Вера-то знает, чего истинно, по-настоящему хочет, и очень несправедливо, очень жестоко, что она пока вынуждена отказаться от единственного своего серьезного желания, а сердцу слышится прощай... Рыжий тип сидел и, прищурясь, глядел на ее колени, до него было метров пятьдесят-шестьдесят. А она глядела на закат и думала, "убью", и транзистор запел что-то бравурное... А впрочем, он, может быть, вовсе и не на колени смотрит, а просто - на нее всю, не сосредоточиваясь на чем-то особо. И про него она так подумала, что он смотрит именно на колени, потому что они всегда на это смотрят: на колени, на плечи, на грудь - потому что они скоты. Потом он подошел и назвался, и она постаралась не услышать его имя, не увидеть лица, а намотала ремешок транзистора на руку и стала ждать, когда он приблизится настолько, что можно будет достать. - Было бы хорошо, если бы вы запретили себе сейчас идти на Сонную Марь, - сказал он, и голос его был очень спокойным и доброжелательным. - Вы, конечно, можете ответить, что вам лучше знать, что вам можно, а чего нельзя. Но все-таки я вам советую: пока не думайте об этом. Вы не готовы. А стоит ли идти, чтобы только помучить себя и ничего не достичь? Вы ведь не за тем приехали, вы ведь за пользой приехали, верно? Но вы не готовы - на расстоянии видно, какие у вас холодные руки. Она покосилась на него, смерила взглядом; ни лицо ее, ни поза - ничто не изменилось, только мысли о редиске стали затягиваться туманом. - Воспряньте, воспряньте! - как заклинание, проговорил он. - Воспряньте и отогрейтесь! - И затем плечи его опустились, как будто он только что закончил тяжелую работу, и проведя ладонью по взмокшему лбу, он прежним, спокойным, голосом добавил: - Недели две, как минимум, вам надо побыть здесь, на пчеловодческих целебностях Константина Ивановича. Хотите, я поговорю с ним?.. А через две недели все прояснится. Он был невысок, худощав, лицо утонченное, открытое, подлинное, взгляд - прямой, чистый; она подумала, что не станет убивать его. Более того: она почувствовала некоторое стеснение в груди, потом вдруг боль, и сразу за ней - опустошительное облегчение; как будто запало дыхание, замерло все внутри, и она уже считала - все, конец, и тут так сильно и глубоко вздохнулось. - Воспряньте! - повторил он. - А то вы совсем застыли. И не задерживайтесь здесь - скоро будет дождь, потом гроза. Так что укрывайтесь в своем "женском" доме. Маргарита Андреевна заждалась вас. - Иди ты к черту, - беззлобно проговорила она и перестала смотреть на него. После первых же его слов ей стало легче, а теперь, когда отшила, еще больше полегчало. В душе поднималось что-то вроде ликования, гордости за себя; они, эти чувства, пробивались сквозь пласт боли, сквозь ту страшную тираду, которую ей довелось выслушать три месяца назад ("ты думаешь, такую тебя можно любить"), сквозь этот липучий, терзающий мотив и ненормальные слова ("и он ответил "до свиданья", а сердцу слышится "прощай"...), которые с палаческой сосредоточенностью и бесстрастностью распевали все предметы, одушевленные и неодушевленные, все кости и суставы, каждая клеточка ее существа. И сейчас сквозь все это пробивались ликование и гордость. Она была горда, что хоть он и помог ей как-то, но она все-таки отшила его. Он, кажется, понял ее, улыбнулся и сказал: - Я поговорю с Константином Ивановичем. - И ушел. Лошадь подняла голову и, не переставая жевать, проводила его долгим, заинтересованным взглядом. Редиски больше не хотелось. Хотелось поговорить с кем-нибудь. Но не с Марго - с этой болтливой, захлебывающейся, беспокойной теткой, которую хотя и жалко, но с которой просто не о чем говорить. Вера перебрала всех; выходило так, что поговорить она хотела бы сейчас только с рыжим, и ей стало немного досадно, что она так быстро его оттолкнула. Что-то в нем было особенное, если уж она после первых же его слов расхотела убивать; что-то он наверняка знал, чего не знала она. Но о чем она стала бы с ним говорить? Неизвестно. Скорее всего, она бы сама ничего не говорила, а говорил бы он, а ей как раз и надо было, чтобы он говорил: он говорил бы, а она бы вычисляла, что он такое особенное знает, и ей становилось бы легче, потому что разрушался бы тот кошмарный пласт. Слова его непостижимым образом вынудили ее сосредоточиться, и она как будто впервые ясно осознала, кто она и по какой причине находится здесь, на лужайке, за домами неведомой деревушки Макарове; ее словно снабдили новым зрением. Ей захотелось довериться этому человеку, она ничего не боялась и не стыдилась. "Воспряньте, воспряньте, а то вы совсем застыли..." И откуда ему известно, что будет гроза? И в самом деле что-то стало меняться: начался прохладный ветер, небо быстро затягивалось тучами. Вера поежилась и огляделась. Ей показалось, что кто-то наблюдает за ней. Ну конечно: вон она, прячется за кустами, эта горбунья; она давно прячется и подглядывает; и вот, увидев, что обнаружена, поднялась с корточек и подошла. - Что тебе нужно? - мрачно спросила Вера. - Я так, - ответила горбунья, улыбаясь и пристраиваясь рядом. - Я пойду, када ен придеть. - Он не придет. - Мешать не стану. - Чему мешать? - Да уж знаем... - У горбуньи сделалось хитрое, заговорщическое лицо, она придвинулась, шепотом спросила: - Ты спытала? - Что? - Сама знаешь, че. Спытай, спытай, не бойся. Спытай, тада узнаешь. Вера смотрела на нее недоуменно и внимательно. - А я спытала! - гордо проговорила горбунья. - Спытала и знаю. Ен у тайгу пошел и скоро назад придеть. - Кто "он"? - Знаем кто! - Она засмеялась, еще ближе придвинулась и доверительно зашептала: - Ты никому не скажешь? Гляди, никому, а то ен биться будеть, тятька. А хоть знать, кто? Саня Боков, вот кто. С им и спытала. Ты никому не скажешь, правда? Ты не говори, ты ж не такая, чтоб кому зря. А ен сидел. Пять лет, говорить, бабу не держал в руках. - Она захихикала. - У их тама строго, знаешь как! Ен пять лет, а я дык... Стиснул, и опомниться не успела... Ну и че! Че хочу, то и делаю! Никто мне не указчик - ни мамка, ни тятька. - Они, значит, ничего не знают, - дрожа сказала Вера. - Не, мы тайно. Тятька узнал ба - убил. - Давно он ушел? - Скоро три недели... Ен красивай, здоровай, чуть не такой ростом, как ваш ученай. А сильнай!.. - Глаза ее восторженно закатились. - Спытала так спытала... - А зачем? - спросила Вера. - Как зачем? Я ж хотела, давно хотела. Я ж знаю: горбатая, некрасивая, кому нужна-то? А ему нужна стала, вот! Ен прям, как зверь, - слова не дал сказать. - Она опять захихикала. - А че там говорить? Че говорить? Пять лет человек маялся... - Мерзость, - проговорила Вера. - Мерзость и гнусь. - И лицо ее потемнело. - Не-а, - сказала горбунья. - Спытай, тада и скажешь. - Я знаю; мерзость и гнусь. - А ежли ребеночек? - Зачем тебе ребеночек? - Ребеночек зачем? - удивленно переспросила та, и Вера совсем близко увидела ее огромные, горячие глаза, и не нашлась что ответить, а тяжело задышала, как после бега. - Ково ж мне ждать тута? - продолжала горбунья. - Мамка с тятькой скоро помруть, одна остануся и че? А када с ребеночком, жить можно. Будем удвоем жить... - За что он сидел? - Убили тама кого-то. Подралися пьянаи и убили. И дали ему десять лет, пять отсидел и убег. И сюда попал. - Он что, сам тебе рассказывал? - И сам. И во сне. Ен, када спить, сильно много разговариваеть, кричить, матерится. Я ему: че, говорю, кричишь? А ен: а че? Ну я ему и говорю. А ен: болесть у меня такая, так и так со мной было, только ты никому не говори, а то придушу, говорить. Я и не говорила, тока тебе вот. - А мне зачем рассказываешь? - Надо ж кому-то, некому ж больше. А тебе можно... - Почему обязательно надо кому-то рассказать? - Спытала б, дак поняла б... Конешно, охота поговорить. А тута у нас с кем поговоришь? Тока заикнись... Молчишь, молчишь, как пень... Живому человеку говорить требуется. - Так он что, на Сонную Марь пошел? - А куда еще? - Он знает, где она, как до нее добраться? - Ниче ен не знаить. И никто не знаить. Но ен найдеть, ен у меня такой. - Ты не куришь? - спросила Вера. - Боже избавь, ето у нас не положено. Срам-то! Ето городские - им че, им усе можно, усе нипочем. - Жаль. - А ты че, курить захотела? - Захотела. - Противно ж. Вера встала. - Ты куда? - Горбунья продолжала сидеть. - Холодно стало. Не бойся, я никому не расскажу. - Ну во... Вера сделала несколько шагов, обернулась. - Тебя как звать? - Лизой. - Хорошее имя, - сказала Вера и пошла. 4 Визин вышел из дому, увидел возле палисадника на скамейке хозяина, подошел. Он двигался осторожно, прислушиваясь к своему телу, бережно переставляя ноги, старался не сгибать спину, когда садился. - Полегчало? - спросил Константин Иванович. - Вроде. Небо было сплошь в рваных, быстро бегущих тучах; дул прохладный влажный ветер. Смеркалось. Вся живность с улицы исчезла. Оглядев поочередно "женский" и "мужской" дома, Константин Иванович сказал: - Че-то ваших девок не видать. Похоронилися. - Они не мои, - сказал Визин. - А чьи? - Константин Иванович иронично посмотрел на него. - Как-никак экспедиция. - Экспедиция, - повторил Визин с досадой. - Просто случайно сошлись совершенно случайные люди. - Интересное дело, - сказал хозяин. - Уже лет с десятка два, как помню, нет-нет ды заявляются какые-нибудь и про Марь спрашивають. И откудова люди про наши байки узнають? Придуть, потаскаются по тайге, покормють мошкару и - назад. А теперича, вишь, и наука заантересовалася. Ну наука - ладно. А простой-то народ? Им какого хрена тама нада, а, Петрович? - Любопытство, - ответил Визин. - А может, кто и золото найти надеется. - Золото?!. Какое ж тута можеть быть золото? - Попробуй, объясни людям... А другой вполне серьезно верит, что оставит тут свое горе. - Дык ета ж совсем дураком нада быть. - В последнее время все особенно заразились доверием ко всяким легендам и преданиям. А наука и помогла им заразиться. - А уласть куда глядить? - У власти другие заботы. - Оно конешно. - Константин Иванович вздохнул. - Один, помню, пришел с горем: корова дохлого отелила. Помаялся, беднай, неделю по тайге мотался. И усе, понимаешь, зря. - Вот вы бы, Константин Иванович, и объяснили бы им, - Визин кивнул на дома напротив. - И им, и всем, кого сюда заносит. Чтоб напрасно в тайгу не лезли. - Думаете, поверють? Не-а... И че объяснять-то? Че я знаю, то и вы знаете, и товарищ ваш молодой. И отец мой больше не знал. И дед. А про баб и говорить нече: услышуть, помню, про Марь, и сразу креститься. - Это бы и объяснили. - Без толку. - Вы говорите, женщины боялись. А чего они боялись? - Ну - бабы! Им как че, так боженьку поминають. - Но Все же почему поминали, когда про Марь заходило? - Дык болтовня ишла разная... Морок, нечистое место. - А откуда это было известно? - Спокон веку было известно. - Значит кто-то первый такие вести принес. Кто-то, значит, там побывал, что-то такое узнал, если такие слухи пошли. - Ето, Петрович, никому не известно. Никто не помнить. - А Варвара Алексеевна Лапчатова? - Ну - Варвара! Варвара - особ статья, как говорится. Ведьма она была, скажу я вам. - Лечила, говорят. - Лечила, правильно. И роды принимала. И усе такое женское. Как че - бабы к ей. Бегать бегали, а за глаза - ведьма. Мою вон спросите. "Ведьма", скажете. А тоже бегала. Ды зря бегала, - закончил старик; горечь в его тоне была привычной. - Понимаю, - сказал Визин. В окне "женского" дома появилась темноволосая голова; она устроилась в профиль, но то и дело поворачивалась и смотрела на Визина. Ему стало неприятно, он сел так, чтобы не встречаться с ней глазами. - Маргарита Андреевна, значить, - сказал пасечник, довольный, видимо, что запомнил мудреное имя женщины. - Усе седня про здоровье ваше спрашивала. Заботилася. - Очень ей признателен... А мазь ваша и в самом деле знатная. Думал, что уж залягу, так залягу. А вот!.. Надо бы рецепт записать, Константин Иванович. Если не секрет. - Ды че тама... Перга ды вощина. Ды маточное молочко. Старуха моя вам расскажеть. Из-за угла вышла горбунья, потопталась, потом сделала вид, будто что-то высматривает на земле. - Пошла у хату! - негромко, но жестко произнес Константин Иванович, и дочь как ветром сдуло. - Интересно, - сказал Визин, - где этот человек, который туда направился? - И кивнул в сторону леса. - Шатается иде-нибудь. - Надо бы ему, кажется, и возвращаться. Вроде, пора, а? - Вроде б... - Зачем он пошел? - спросил Визин, обращаясь как будто к самому себе. - Что его вынудило? Может быть, тоже корова дохлого отелила? И что он знал? - У такых, Петрович, коров не буваить. Усе, че есть, на ем и у ем. Бродяга, черти его задери, сразу видно. - И один... - А то как! Бродяга усегда один. - И все-таки куда он направился? - Туда. - Константин Иванович махнул рукой в сторону заката. - Куда ж еще... - Значит, наобум? - Значить, так. Прошла Вера; она спешила, лицо ее было сосредоточенным и целеустремленным. Не замедляя шага и не глядя, она бросила: - Скоро будет гроза. "А какого дьявола ей там надо? - чуть ли не со злостью подумал Визин. - Что она-то там потеряла? В автобусе была, как вареная, а тут - прямо-таки марширует, и тон пехотного старшины. А может быть, - тут же подумал он, - предгрозовая обстановка и вызвала такое перерождение? Они ведь, эти истерические натуры, особенно чувствительны к атмосферным разрядам, особенно тонко на них реагируют. Вот так - все тут с особенностями, ни одного среднестатистического человека. Да и зачем бы среднестатистический стал искать Марь?.." - Куда-то мой Коля запропастился... - На пасеке. С дедом вашим ды с етым, узбеком. - Мой - только Коля, - упрямо уточнил Визин. - Остальные не мои. Остальные - туристы. Коллективный поход за забвением. - Как? - не понял Константин Иванович. - С ума они все подходили, вот что. И тот, который где-то там бродит в лесу, он - тоже, явно помешанный. - Ен злой мужик, ушлай. Такой есля че задумаить... - Упрямей сумасшедшего трудно найти. - Конешно, - сказал Константин Иванович и стал неторопливо подниматься со скамейки. - Девка верно сказала: будеть гроза. - Еще зарядит, не выберемся... - Не, ета скоро. Пронесеть у два счета. Ды вы и не торопитеся, Петрович, вам отлежаться надо, силов набрать. - Если так пойдет, как сегодня... Уповаю на вашу мазь. - Пойдеть! И собраться вам надо. К примеру, харчей заготовить, одежу... - Коля сказал, что будет с вами говорить об этом. - Могу предложить сала, яиц. Старуха моя отварить. Ну и, само собой, медку... - Да-да, - сказал Визин, - это все сгодится. И еще такая просьба, Константин Иванович. Будет кто вдруг интересоваться нами, скажите: были, ушли, а куда - не известно. Мне, мол, не докладывали. Так и отвечайте. Хватит с нас любопытных. И без того вокруг этой, так называемой экспедиции, нездоровый ажиотаж. Еще следом кинутся. Тут всего можно ожидать. - Понятно, - с притворной серьезностью кивнул старик. - Значить, скажем, Петрович, деньков через десять ждать назад? - Примерно так... Константин Иванович пошел во двор, аккуратно прикрыл за собой калитку. Потом послышался шлепок и напряженный от сдерживаемой ярости голос: "И усе подглядываить, подслушивать... Скоко тебе можно говорить, стерва подзаборная..." Потом в доме загромыхала посуда... 5 В "мужском" жилище было тихо. Молча пожевали, молча разошлись по углам, завалились одетыми. Филипп почмокал трубкой, покряхтев устроился и стал неслышен; Жан редко и глубоко вздыхал, как будто тренировал дыхание; Андромедов шмыгал носом. Никому не хотелось спать. Молчание удручало. Наконец, Филипп спросил: - Можа, свет запалить? - И поскольку ему не ответили, добавил: - Как знаете... Мне бяз свету лягоше. - Что? - не понял Жан. - Легче Филиппу Осиповичу без света, - пояснил Андромедов. - Так? - Так, так... И разговор начал завязываться. Сперва про предстоящую грозу, потом про Макарове, здешних людей, про пасеку, про тайгу, про то, что вот живут люди в такой глухомани и довольны - можно, оказывается, жить, хотя с непривычки и жутковато. И Филипп повторил свою вечную фразу о том, что тому, кто видел войну, по-настоящему жутко уже нигде быть не может, потому что жутче войны ничего нет, перед ней самый кошмарный кошмар - пустяк. И так понемногу пошло про кошмары, затем - про кошмарные сны, а там - про сны вообще, и вышло, что это любимая Филиппова тема. В молодости, рассказывал он, часто ему виделись сны с полетами. Летал он и под облаками, и невысоко над землей, лавируя между домами и деревьями, летал и в избе. И все было предельно просто: стоило захотеть и слегка оттолкнуться - и ты уже взмыл, и совсем не обязательно по-лягушачьи дрыгать ногами, а надо всего-навсего не переставать хотеть. Можно, конечно, полегоньку руками пошевеливать, но руки тут скорее служат рулем, чем крыльями, хотя можно и не пошевеливать: крыльями и рулем служит одно хотение. После войны, когда он перестал спать, эти сны частенько вспоминались ему по ночам: он как бы переживал их вновь,