ать ее", блеснула перед ним, словно вспышка электрической искры. - Бедняга! - с состраданием сказал он себе. - Как естественно, что он влюбился в Фею! Но, к счастью, он так молод и такой философ, что это будет для него всего лишь одной из тех неприятностей, которые я переносил по крайней мере десять раз в году. От этих любовных ран у меня не осталось ни малейшего шрама. Разговаривая сам с собой, горячий поклонник природы вернулся домой, слишком упоенный своей торжествующей любовью, чтобы почувствовать нечто более простого сострадания к уязвленному сердцу, которое, без сомнения, исцелится непостоянством юности и утешениями философии. Ни минуты счастливый соперник не подозревал, что Кенелму за его любовь платили взаимностью, что хоть одна частица в сердце девушки, обещавшей стать его женой, могла светиться любовью к нему. Однако скорее из деликатности и уважения к сопернику, вдруг выдавшему себя, чем из осторожности, он даже миссис Кэмерон не сказал о тайне и горе Кенелма, а, конечно, ни она, ни Лили отнюдь не расположены были задавать вопросы об ушедшем госте. Имя Кенелма Чиллингли редко или даже вовсе не упоминалось в этом доме в те немногие дни, пока Уолтер Мелвилл не покинул Грасмир, отправившись к берегам Рейна, с тем чтобы вернуться осенью, когда было назначено его бракосочетание с Лили. В эти дни Лили была спокойна и как будто весела; ее обращение с женихом было, может быть, более сдержанным, но не менее дружески-нежным, чем в прежнее время. Миссис Кэмерон поздравляла себя, что так успешно отделалась от Кенелма Чиллингли. ГЛАВА VIII  Итак, без услужливого предостережения, произнесенного под балконом в Лакомбе, Кенелм Чиллингли, может быть, никогда не встретил бы соперника в лице Уолтера Мелвилла. Но плохо понял бы читатель характер Кенелма Чиллингли, если бы подумал, что подобное воспоминание усиливало горечь его печали. Его не могла огорчать мысль, что благородная натура была спасена от греховного искушения. Хороший человек делает добро уже одним тем, что живет. Совершаемое им добро, может быть, часто портит планы, составленные им для своего собственного счастья, но он не может сожалеть, что небо дало ему возможность делать добро. Что Кенелм чувствовал, может быть лучше всего видно из его письма к сэру Питеру, которое излагается ниже: "Дорогой отец! До самой смерти не забуду я нежной заботы о моем счастье, которая преодолела все светские соображения и заставила тебя забыть собственные замыслы и честолюбивые мечты для наследника твоего имени и рода, не забуду заботливых слов, с которыми ты проводил меня из своего дома. Слова эти еще звучат в моих ушах, как радостный звон колоколов; "Выбирай по своему желанию, я благословлю твой выбор. Мое сердце открыто для нового ребенка - твоя жена будет мне дочерью". Невыразимо утешительно для меня теперь вспоминать эти слова. Из всех человеческих чувств благодарность - самое святое, и оно сливается со сладостью религии, когда эту благодарность приносят отцу. Поэтому не очень горюйте обо мне, когда я скажу вам, что надеждам, пленявшим меня, когда мы расстались, не суждено сбыться. Ее рука обещана другому, и этот другой имеет на нее права, с которыми мои не могут сравниться, да и сам он во всем, кроме таких случайных обстоятельств, как происхождение и богатство, неизмеримо выше меня. В этой мысли - мысли, что человек, избранный ею, заслуживает ее более, чем я, и что с его счастьем она сольет свое, - я найду утешение, как только преодолею разумом первое всепоглощающее горе, которое следует за чувством неожиданной и невозвратимой потери. Пока ты, наверное, найдешь естественным, что я прибегаю к такому средству для изменения состояния духа, как перемена мест. Я отправлюсь сегодня за границу и не буду останавливаться нигде до Венеции, которой я еще не видел. Меня непреодолимо влечет к ее тихим каналам и скользящим гондолам. Я напишу тебе и милой матушке в день приезда туда. И я надеюсь писать весело и подробно обо всем, что увижу и встречу. В твоих письмах ко мне, дорогой отец, на упоминай об этой горести, которую даже твои нежные родительские слова могут только усилить. Несчастная любовь - удел очень обыкновенный. Мы каждый день встречаем мужчин, да и женщин, которые это испытали, но потом вполне исцелились. Самый мужественный из наших современных лирических поэтов сказал очень благородно и, без сомнения, очень справедливо: Кто стоек, судьбу победит. Твой любящий сын К. Ч." ГЛАВА IX  Около полутора лет прошло после происшествий, описанных в последней главе. Два англичанина пришли на край одного из оврагов, которыми изрыт подъем на Позилиппо. Один из туристов сидел, другой - полулежал. Перед ними расстилалось тихое, без малейшей зыби, море, нежащееся в солнечных лучах. Вдали виднелась, сквозь зелень общественных садов, белая вода Киайи. Это были друзья, случайно встретившиеся за границей и несколько месяцев путешествовавшие вместе, большей частью на Востоке. В Неаполе они провели только Несколько дней. У одного из них были в Англии важные дела, которые давно призывали его домой. Но он не говорил об этом своему другу. Его собственные дела казались ему менее важными, чем долг перед тем, к кому он питал ту глубокую и благородную любовь, которая иногда бывает сильнее братской, потому что, помимо братской привязанности, она включает еще благодарность и уважение. Он знал также, что его приятеля тяготит горе, причину которого он угадывал, хотя тот ни о чем ему не говорил. Оставить его, столь любимого, одного с его горем в чужой стране - такую мысль не мог таить столь нежный друг. А в дружбе этого человека как раз была та нежность, которая довершает натуру вполне мужественную, придавая ей оттенок женственности. В наших северных странах был зимний день, здесь, в южном неаполитанском климате, день был теплый, как английское лето, когда оно близится к осени. Солнце склонялось к западу и уже собирало вокруг себя розоватое и пурпурное руно облаков. А далее на всем своем протяжении ярко-синее небо было безоблачно. Оба уже несколько минут молчали. Наконец молодой человек, лежавший на траве, заговорил, обращаясь к своему другу: - Положите руку на сердце, Том, и отвечайте мне искренне. Так ли чисты от сожалений ваши мысли, как безоблачно небо над нашими головами? Человек черпает сожаление из слез, которые перестали литься, как небо берет облака от дождей, переставших падать. - Сожалений? А, понимаю! Вы говорите о девушке, которую я когда-то любил до безумия? Нет, кажется, я уже говорил вам об этом раньше, когда был вашим гостем в Молсвиче. - Да, но с тех пор мы не возобновляли этот разговор. Я не смел. Мне кажется таким естественным, что человек в борьбе между любовью и рассудком говорит: "Рассудок должен побеждать и победил", а между тем, а между тем... когда проходит время, он чувствует, что власть победителей, которые не могут подавить бунт, весьма неустойчива. Отвечайте мне не так, как в Молсвиче, в разгар первой борьбы, но теперь, когда наступила разрядка. - Клянусь честью, - ответил друг, - у меня не было никакой разрядки! Я исцелился, когда увидел Джесси женой другого человека, матерью его ребенка, счастливой в супружестве, и переменилась она или нет, но, по-моему, она очень непохожа на ту жену, которую я хотел бы иметь теперь, когда я уже не деревенский кузнец. - Я помню, вы говорили о какой-то другой девушке, которая была бы для вас подходящей женой. Вы давно в разлуке с нею. Думаете ли вы когда-нибудь о ней как о вашей будущей жене? Можете ли вы любить ее? Можете ли вы, прежде любивший столь преданно, полюбить вновь? - Я в этом уверен. Я теперь люблю Эмили больше, нежели любил перед отъездом из Англии. Мы переписываемся. Она пишет такие милые письма. - Том немного помялся, покраснел и потом робко продолжал: - Мне хотелось бы показать вам ее письмо. - Покажите. Том вынул из нагрудного кармана последнее из этих писем. Кенелм приподнялся, взял письмо и прочел его медленно и внимательно, между тем как Том напрасно ждал, чтобы одобрительная улыбка осветила сумрачную красоту этого печального лица. Письмо было такое, какое влюбленный может с гордостью показать другу, письмо женщины образованной, хорошо воспитанной, скромно выказывавшей свою привязанность и свой ум. В это письмо мать, любящая свою дочь и одобряющая ее выбор, не внесла бы ни одной поправки. Когда Кенелм отдавал письмо, глаза их встретились. Том жаждал похвалы. Кенелм ощутил в душе упрек самому себе за худший грех в дружбе - недостаток сочувствия, и эта душевная тревога заставила его произнести поздравления, быть может, не совсем искренние, но вполне удовлетворившие жениха. Произнеся их, Кенелм встал, обнял своего друга и сказал: - Не надоело ли вам в этих краях, Том? Мне надоело. Отправимся завтра домой, в Англию. Честное лицо Тома просияло. - Какой я был эгоист! - продолжал Кенелм. - Мне следовало более думать о вас, о вашей карьере, о вашей свадьбе. Простите меня!.. - Простить вас? Да что вы! Разве я не обязан вам всем, даже самой Эмили? Если бы вы не появились в Грейвли, не сказали: "Будьте моим другом", - чем был бы я теперь? Скажите сами! На следующий день оба друга уехали из Неаполя в Англию, и в дороге между ними было сказано очень мало. Прежняя своеобразная говорливость Кенелма оставила его. Более скучного спутника трудно было вообразить. Он мог быть героем романа, написанного молодой девицей. И только в Лондоне, когда они расставались, Кенелм немного приоткрыл свои тайные мысли и проявил не больше волнения, чем могла бы проявить какая-либо из его геральдических рыб, выплыв со дна на поверхность тихого пруда. - Если я правильно понял вас, Том, вы переменились и окончательно излечились от мучительных сожалений. Итак, вы вновь стали свободны для мирских забот и покоя домашнего очага в тот вечер, когда увидели ту, чье лицо преследовало вас до тех пор, пока вы не убедились, что она - счастливая жена другого? - Совершенно справедливо. Я, может быть, выразил бы это иначе, - но суть именно такова. - Да благословит вас господь, Том! Да благословит он ваши труды и ваш дом, - сказал Кенелм, пожимая руку своего друга у вагона, который должен был умчать к любви, богатству и почету прежнего деревенского забияку по железной колее того изобретения, которое теперь стало самой прозаической действительностью, а когда-то казалось слишком фантастичным для самых безумных видений поэта. ГЛАВА X  Зимний вечер в Молсвиче. Он совсем непохож на зимний закат в Неаполе. Пронизывающий холод. Идет небольшой снег, усеявший белыми хлопьями мостовую. Кенелм Чиллингли пришел в городок пешком, уже без сумки на спине. Проходя по главной улице, он остановился на миг у дверей Уила Сомерса. Лавка была заперта. Нет, он не зайдет сюда узнавать окольным путем о новостях. Он прямо и мужественно пойдет в Грасмир. Он захватит обитателей врасплох. Чем скорее он воспримет опыт Тома, тем лучше. Он приучил свое сердце надеяться на этот опыт, и к нему возвратилась прежняя гибкость походки. В его гордой осанке и на его бодром лице можно было видеть прежнее надменное равнодушие человека, который держится подальше от бурных волнений и узаконенного обычаем легкомыслия тех, кого его философия жалеет и презирает. - Ха-ха! - усмехнулся философ, тот, который, подобно Свифту, никогда не смеялся громко и часто смеялся неслышно. - Ха-ха! Я прогоню призрак моего горя. Он никогда больше не станет преследовать меня. Если это буйное существо, которое любовь чуть не довела до преступления, если этот человек исцелился от любви одним лишь посещением дома той, чье лицо изменилось для его взора, потому что ее улыбки и слезы уже стали достоянием другого, - насколько больше надежды у меня уйти невредимым! Я, наследник Чиллингли! Я, родственник Майверса! Я, ученик Уэлби! Я... я... Кенелм Чиллингли, и чтобы меня так... так... Тут, среди этого хвастливого монолога, бросился ему в глаза хорошо знакомый ручеек, мерцающий и стонущий под зимнею луной. Кенелм Чиллингли остановился, закрыл обеими руками лицо и разразился слезами. Мало-помалу придя в себя, он побрел по тропинке, где на каждом шагу являлся ему призрак Лили. Он дошел до калитки грасмирского сада, приподнял щеколду и вошел. В эту минуту кто-то, дотронувшись до шляпы, поравнялся с ним - это был деревенский почтальон. Кенелм посторонился, чтобы дать ему пройти к дому, и тут же увидел освещенные окна, выходившие на луг, окна уютной гостиной, где он в первый раз услыхал от Лили о ее опекуне. Почтальон оставил письма и ушел через калитку, а Кенелм все еще стоял и пристально глядел на окна. Потом он прошел по побелевшему лугу ближе к свету, говоря себе: "Я только взгляну на нее, чтобы убедиться в ее счастье, а потом смело постучусь в дверь и скажу: "Добрый вечер, миссис Мелвилл!". Кенелм крадучись прошел по лугу и, остановившись у стены, заглянул в окно. Мелвилл в халате и туфлях сидел у камина. Собака его лениво растянулась на ковре. Все черты комнаты, как призраки исчезнувшего счастья Кенелма, постепенно выступали одна за другой: светло выкрашенные стены, книжный шкафчик с украшениями наверху, фортепьяно, стоявшее на том же месте. Низенький стул Лили - он был теперь отодвинут в отдаленный угол, как предмет, которым больше не пользовались. Мелвилл читал письмо, без сомнения, одно из тех, которые принес почтальон. Вероятно, это было приятное письмо, потому что красивое лицо Мелвилла, всегда открыто отражавшее его чувства, просияло. Потом он внезапно встал и торопливо дернул за шнурок звонка. Вошла опрятная служанка. Кенелм ее не знал. Мелвилл отдал ей какое-то краткое распоряжение. "Он получил радостное известие, - подумал Кенелм, - и послал за женой, чтобы она разделила его радость". Дверь отворилась, и вошла не Лили, а миссис Кэмерон. Она выглядела теперь по-иному. Ее обычное спокойствие в осанке и движениях было то же, но она казалась вялой или утомленной. Волосы ее поседели. Когда она подошла к Мелвиллу, он стоял у стола. С веселой, гордой улыбкой он подал ей письмо и, пока она читала, смотрел через ее плечо, указывая пальцем на строчки, которые должны были особенно привлечь ее внимание. Когда она прочитала, лицо ее отразило его улыбку. Они обменялись сердечным рукопожатием, как бы поздравляя друг друга. "А, - подумал Кенелм, - это письмо от Лили. Она за границей. Может быть, известие о рождении первенца". Бланш, которой до сих пор не было видно, вышла из-под стола и, когда Мелвилл опять сел у камина, вскочила к нему на колени и стала тереться о его грудь. Выражение его лица изменилось, он издал легкое восклицание. Миссис Кэмерон сняла кошку с его колен, погладила ее и вынесла из комнаты. Потом, вернувшись, села возле художника, взяла его за руку, и они стали тихо разговаривать. Лицо Мелвилла опять просветлело, и он снова взял письмо. Через несколько минут служанка вошла с чайным подносом и, приготовив все на столе, подошла к окну. Кенелм отступил в тень, служанка затворила ставни, задернула занавеси, и сцена спокойного домашнего очага скрылась от взора наблюдателя. Кенелм был в полном недоумении. Что сталось с Лили? Неужели ее действительно не было? Справедливо ли он предположил, что письмо, так очевидно обрадовавшее Мелвилла, было от Лили, или, возможно... - Тут радостная мысль заставила дрогнуть его сердце и захватила дух. - Вдруг она не вышла за своего опекуна, переехала в другой дом, была свободна? Кенелм прошел дальше по лугу к воде, чтобы лучше видеть ту часть здания, в которой была спальня Лили и ее собственная комната. Там было совсем темно, ставни заперты. Но небольшая оранжерея, с которой эта так похожая на ребенка девушка соединяла свои ребяческие фантазии, приручая и пестуя маленьких любительниц меда, предназначенных стать феями, это хрупкое жилище не было защищено от ветра и снега: двери - зловеще отворены, в легкой проволочной сетке - зияющие дыры, когда-то изящные занавески висели оборванные, и на пустынный пол холодно и призрачно падал свет луны. Фонтан не бил, бассейн его выкрошился и заплесневел, остатки воды в нем замерзли. Из всех хорошеньких дикарок, которых Лили старалась приручить, не было ни одной. Правда, была одна, чужая, может быть, искавшая приюта от первых зимних ветров! Она забилась в угол, сложив крылышки, и спала, но не была мертва. Кенелм не видел ее: ему бросилось в глаза лишь общее запустение этого места. "Вполне естественно, - думал он, - она выросла, и ей не нужны подобные милые глупости. Жена не может оставаться ребенком. А все-таки, если б она принадлежала мне..." Эта мысль, так взволновавшая его, не дала ему договорить. Он отвернулся, остановился на миг под безлиственными ветвями большой ивы, по-прежнему окунавшимися в ручеек, потом нетерпеливыми шагами вернулся к калитке. "Нет - нет - нет! Я не могу теперь войти в дом и спросить миссис Мелвилл! Достаточно пытки на один вечер - стоять здесь, на том месте, где... Я вернусь в город. Зайду к Джесси и там узнаю, действительно ли счастлива Лили". Он пошел по тропинке вдоль ручья. Вечер становился все холоднее и холоднее, небо все более прояснялось, и луна тихо скользила в вышине. Погруженный в свои мысли, Кенелм, дойдя до того места, где тропинка разделялась надвое, пошел не по той, что вела прямо в город. Следуя за течением своих мыслей, Кенелм направился по тропинке, с которой были связаны его думы. Он очутился на кладбище, перед старым, разрушенным памятником со стертой временем надписью. - Ах, дитя, дитя! - прошептал он. - Какая глубина женской нежности скрывалась в тебе! С каким чувством любви к прошлому, чувством, даруемым только нежнейшим женщинам и величайшим поэтам, опускала ты цветы на эту могилу, которой приписывала поэтическую историю, перетолкованную женским сердцем, не подозревая, что под этим камнем спит герой твоего собственного павшего рода. Он вошел под сень тисов, листья которых не может разметать зимний ветер, и остановился у разрушенного памятника. Цветы уже не лежали на камне, только горсточка снега покрывала его подножие, как и у других, более скромных могил. В морозном воздухе неподвижно высился шпиль колокольни, и все выше и выше по небосводу безостановочно поднималась луна. Вокруг сияли звезды. Никакая наука не могла бы их исчислить, и не менее трудно было бы перечитать мысли, желания, надежды, которые за короткий отрезок зимней ночи могут пройти через неизмеримые глубины человеческой души. Стоя у готической гробницы, Кенелм окинул взглядом кладбище и нашел могилу ребенка, которую, благодаря заботам Лили, всегда окаймляли цветы. Да, там что-то еще мелькнуло. Неужели цветы в эту суровую стужу? Луна так обманчива, она серебрит жасминным оттенком зелень иммортелей. Кенелм подошел к белому могильному холмику. Зрение обмануло его: никаких цветов, даже бессмертников на его голом подножии - только бурая земля, увядшие стебли, пятна снега. - "Между тем, - грустно сказал он, - она говорила мне, что никогда не нарушала обещания; а ведь она дала обещание умирающему ребенку. Ах, она теперь слишком счастлива, чтобы думать об умерших! Произнеся шепотом эти слова, Кенелм хотел уже повернуть к городу, когда возле могилы ребенка он увидел другую. Около нее лежали бледные цветочки бессмертника, а по углам - склоненные бутоны рождественских роз. В изголовье могилы был врыт белый камень. Его острые грани четко выделялись в звездном свете, и свежим" буквам" были вырезаны следующие слова: Памяти Л. М. 17 лет от рождения, умершей 29 октября 18... Этот камень над могилой, в которой покоятся ее смертные останки, возле могилы ребенка, не более безгрешного, посвящен ей теми, кто больше всех оплакивает ее и ощущает ее утрату, - ИЗАБЕЛЛОЙ КЭМЕРОН, УОЛТЕРОМ МЕЛВИЛЛОМ "Не запрещайте детям приходить ко мне". ГЛАВА XI  На следующее утро мистер Эмлин на пути из своего сада в Молсвич увидел распростертого на кладбище человека. Он беспокойно, хотя и очень слабо, шевелился, как бы от невольной дрожи, издавая бессвязные, едва внятные звуки, подобные стонам, которые человек старается, но не может подавить. Ректор поспешил к этому месту. Человек лежал ничком на могиле - он не был мертв и не спал. "Бедняга! Пьян, должно быть", - подумал краткий пастор. & 15. А так как он привык жалеть заблудших даже больше, чем потерпевших горе, он обратился к предполагаемому грешнику очень ласково и с самыми приветливыми словами, стараясь поднять его с земли. Тогда этот человек, приподняв голову с могильного холмика, осмотрелся вокруг с отсутствующим видом, понял, что настало холодное и унылое утро, и встал спокойно и медленно. Викарий испугался: он узнал лицо человека, которого видел в полном расцвете здоровья и сил. Это лицо изменилось, и как изменилось! Прежнее безмятежно-спокойное выражение, одновременно серьезное и кроткое, резко переменилось. Достаточно было взглянуть на блуждающие глаза, тяжелые веки и дрожащие губы. - Мистер Чиллингли, вы ли это? Возможно ли? - Вар, Вар! - взволнованно воскликнул Кенелм. - ' Что ты сделал с моими легионами? Услышав эти слова, которыми, как известно, Август приветствовал своего злосчастного военачальника, ученый викарий отступил. Неужели его друг лишился рассудка - помешался, может быть, от чрезмерных занятий? Но его опасения на этот счет скоро рассеялись. Лицо Кенелма опять приняло спокойное, хотя и грустное выражение, похожее на этот зимний день. - Извините, мистер Эмлин, я еще не совсем пришел в себя от странного сна. Я видел, будто мне пришлось хуже, чем Августу: ведь он же не лишился всего мира, когда легионы, доверенные им другому, исчезли в могиле. Тут Кенелм взял викария под руку, на которую тот оперся довольно тяжело, и вывел его с кладбища на открытое пространство, туда, где расходились две тропинки. - Давно ли вы вернулись в Молсвич? - спросил Эмлин. - И почему это вы избрали себе такую сырую постель для утреннего сна? - Зимний холод пронизывал меня до костей, когда я стоял на кладбище, и я очень устал. Я не спал всю ночь. Я не хочу отвлекать вас от вашего пути. Я иду в Грасмир. Судя по надписи на этом надгробном камне, мистер Мелвилл более года назад лишился жены. - Жены? Он никогда не был женат. - Как? - вскричал Кенелм, - Чьи же это инициалы вырезаны на могиле: Л. М.? - Увы! Это наша бедная Лили. - И она умерла, не выйдя замуж? Когда Кенелм произнес эти слова, он поднял глаза к небу, и в эту минуту лучи солнца прорвались сквозь мрачную утреннюю дымку. "Стало быть, - подумал он, - я могу считать тебя своею, когда мы встретимся опять". - Да, не выйдя замуж, - продолжал викарий. - Она, правда, была помолвлена со своим опекуном, и они должны были обвенчаться осенью, после его возвращения с Рейна. Он ездил туда писать свою большую картину, которая теперь широко известна: "Роланд, рыцарь-отшельник, глядящий на монастырское окно, в надежде увидеть святую монахиню". Не успел Мелвилл уехать, как обозначились признаки болезни, ставшей для бедной Лили роковой. Медицина оказалась бессильна при таком быстром упадке сил. Лили всегда была слабого здоровья, но признаков чахотки у нее никто не замечал. Мелвилл вернулся только дня за два до ее смерти. Милое дитя Лили! Как мы все горевали о ней! И особенно бедные, верившие ее волшебным чарам. - Но меньше всех, по-видимому, человек, который должен был на ней жениться! - Кто? Мелвилл? Как вы можете быть так несправедливы к нему? Он переживал свое горе очень остро. Был совершенно подавлен... некоторое время. - Некоторое время! Долго ли? - пробормотал Кенелм, но так тихо, что пастор не мог его услышать. Они шли молча. - Вы заметили, - спросил мистер Эмлин, - слова на надгробном камне Лили: "Не запрещайте детям приходить ко мне"? Она продиктовала их сама накануне смерти. Я был с нею тогда до самого ее конца. - Вы были с ней... были... до конца... до самого конца? Прощайте, мистер Эмлин, вот уже видна садовая калитка. И... извините меня, я хотел бы видеть мистера Мелвилла одного. - Ну что ж, прощайте! Но если вы останетесь здесь, не хотите ли погостить у нас? Комната для вас найдется. - Очень вам благодарен, но я через час уеду обратно в Лондон. Еще одну минуту. Вы были с ней до самого конца? Она умирала безропотно? - Безропотно? Едва ли это верное слово. Улыбка, застывшая на ее губах, свидетельствовала не о человеческой безропотности - это была улыбка божественной радости. ГЛАВА XII  - Да, сэр, мистер Мелвилл дома, в своей мастерской. Кенелм пошел за горничной через переднюю в комнату, которой еще не существовало во время его первых посещений. Художник, сделав Грасмир после смерти Лили своей основной резиденцией, пристроил студию позади той заброшенной комнаты, где Лили держала в клетках "души некрещеных младенцев". Высокая комната с частично затемненным окном на холодную, северную сторону. На стенах - разные эскизы. Старинная мебель и великолепные итальянские ткани, разбросанные в беспорядке. На мольберте - большая завешенная картина. Художник стоял перед другой, такой же большой, но неоконченной. Когда Кенелм вошел, Мелвилл быстро обернулся, выронил кисть и палитру, поспешно подошел к Кенелму, пожал ему руку, опустил голову ему на плечо и сказал, очевидно борясь с сильным волнением: - С тех пор, как мы расстались, какое горе, какая потеря! - Я знаю, я видел ее могилу. Не будем говорить об этом, зачем напрасно бередить вашу рану? Итак... итак, ваши пылкие надежды исполнились: свет наконец воздал вам должное. Эмлин сказал мне, что вы написали замечательную картину. Сказав это, Кенелм сел. Живописец еще стоял среди комнаты. Он вытер рукой набежавшие слезы. - Погодите минутку, - наконец промолвил он. - Не надо пока говорить о славе. Прошу меня простить. Ваше внезапное появление взволновало меня. Художник сел на старинный, изъеденный червями, готический ларь, скомкав золотистые нити вышитой шелковой материи, редкой и очень ветхой, наброшенной на этот ларь. Кенелм посмотрел сквозь полузакрытые веки на художника, и его губы, прежде слегка искривленные тайным презрением, мрачно сжались. В стараниях Мелвилла скрыть волнение сильный человек узнал сильного человека, узнал и вместе с тем удивился: как человек, которому Лили обещала свою руку, мог так скоро после ее потери опять писать картины и заботиться о похвале куску холста. Через несколько минут Мелвилл снова начал разговор и больше не упоминал о Лили, будто ее никогда и не было на свете. - Да, моя последняя картина действительно имела успех и вполне, хотя и поздно, вознаградила меня за всю горечь прежней напрасной борьбы, за острое чувство несправедливости, за тоску, которую знает только художник, когда недостойных соперников ставят выше его. Враги спешат хулить, друзья хвалить не смеют. Правда, мне еще многое приходится преодолевать. Клика врагов еще говорит обо мне с пренебрежением, но между мной и этой кликой теперь стоит такой гигант, как широкая публика, и критики с большим весом, чем эта клика, наконец удостоили признать меня и поставить даже выше, чем ставит публика. Ах, мистер Чиллингли, вы говорите, что вы не знаток живописи, но, может быть, вы захотите взглянуть на это письмо. Я получил его вчера от крупнейшего знатока моего искусства в Англии, а может быть, и во всей Европе. Тут Мелвилл вынул из бокового кармана своей живописной средневековой блузы письмо и подал его Кенелму. Письмо было подписано именем, авторитетным для всех, кто, будучи сам живописцем, признает авторитет в человеке, который так же не мог писать картины, как Аддисон, самый глубокий критик величайшей поэмы, какую произвела современная Европа, не мог бы написать и десяти строк "Потерянного рая". Кенелм прочел его равнодушно, проникаясь все большим презрением к художнику, который мог находить утешение в удовлетворенном тщеславии, когда на земле угасла драгоценная жизнь. Но как ни равнодушно читал он письмо, искренний, горячий энтузиазм заключавшихся в нем похвал произвел на него впечатление, а высокая авторитетность автора не подлежала сомнению. Письмо было написано по случаю избрания Мелвилла в члены Королевской академии как преемника знаменитого художника, чья смерть сделала вакантным место в академии. Кенелм возвратил письмо Мелвиллу. - Я видел, заглянув к вам в окно, - сказал он, - как вы вчера вечером читали это письмо. Действительно, для человека, который ценит мнение других людей, оно очень лестно, а художнику, который ценит деньги, должно быть приятно знать, сколькими гинеями может быть покрыт каждый дюйм его полотна. Не будучи в состоянии больше сдерживать свою ярость, презрение и горе, Кенелм разразился целым потоком слов. - Человек, в котором я когда-то видел учителя жизни, у которого хотел перенять, как лучше согреть, сделать светлее, возвысить мое равнодушное, мечтательное, медлительное я! Разве единственная женщина, которую ты избрал в нашем переполненном мире, чтобы ей стать костью твоих костей, плотью твоей плоти, разве не исчезла она навсегда с земли, - так недавно, ведь не более года, как умолк ее голос, а сердце перестало биться? Но как ничтожна эта потеря в сравнении с похвалами, льстящими твоему тщеславию! - Художник вскочил в негодовании. Но гневный румянец сбежал с его лица, когда он заглянул в лицо тому, кто так клеймил его. Художник подошел к нему, попытался взять его за руку, но Кенелм с отвращением отдернул ее. - Бедный друг, - грустным и примирительным тоном сказал Мелвилл. - Я не думал, что вы любили ее так глубоко. Простите меня. - Он придвинул к Кенелму стул и после краткого молчания прочувствованно продолжал: - Я не так бездушен и не настолько забыл о моей утрате, как вы предполагаете. Но подумайте: вы только что узнали о ее смерти, вы потрясены первым приступом горя. Мне же было дано более года, чтобы постепенно покориться воле небес. Теперь выслушайте меня спокойно. Я на много лет старше вас и лучше должен знать, на каких условиях человек получает в аренду свою жизнь. Жизнь сложна, многообразна, природа не позволяет ей без конца подчиняться одной страсти или в цвете сил без конца омрачаться одним горем. Посмотрите на всю великую массу человечества, посвятившего себя разным призваниям, и самым ничтожным и самым высоким, на которых зиждутся дела мира, - можете ли вы по справедливости презирать за бездушие бедного лавочника или великого государственного деятеля, если, может быть, через несколько дней после потери существа, самого близкого и дорогого его сердцу, лавочник отворяет лавку, а государственный деятель появляется в министерстве? Но во мне, служителе искусства, во мне вы видите только слабость удовлетворенного тщеславия, если я испытываю радость в надежде, что мое искусство восторжествует и что мое отечество прибавит мое имя к списку тех, кто содействовал его славе. А где и когда жил художник, не поддерживаемый этой надеждой в лишениях, болезнях, горестях, которые он обречен делить с себе подобными? Эта надежда не женское тщеславие, не болезненная жажда похвал, она тождественна доблестному служению родине, всему человечеству, нашим самым отдаленным потомкам. Но наше искусство не может торжествовать, наше имя не может жить, если мы не совершим чего-нибудь такого, что может украсить или облагородить мир, в котором мы приемлем общее наследие труда и горя, чтобы из них сотворить для людей будущего удовольствие и радость. Художник говорил, а Кенелм смотрел на него глазами, полными едва сдерживаемых слез. И лицо Кенелма, светлея по мере того, как художник достойно оправдывался от предъявленных ему горьких обвинений, стало трогательно-нежным и задумчивым. - Довольно, - сказал Кенелм, вставая. - В том, что вы говорите, звучит истина. Я могу понять бегство художника или поэта из этого мира, где все смерть и зима, в мир, созданный и разукрашенный им всеми цветами и оттенками лета. Я также могу понять, как человек, жизнь которого сурово удерживается в колее ремесла лавочника или обязанностей государственного деятеля, продолжает работать в силу привычки, не думая о такой краткой остановке, как смерть. Но я не поэт, не художник, не лавочник, не государственный деятель. У меня нет призвания, моя жизнь не удерживается в определенной колее. Прощайте! - Одну минуту! Не теперь, но через некоторое время спросите себя, дозволено ли чьей бы то ни было жизни блуждать в пространстве монадой, оторванной от жизни других. В какую-нибудь колею рано или поздно она должна войти, чтобы стремиться вперед, повинуясь законам природы и ответственности, возложенной на нас богом. ГЛАВА XIII  Кенелм, потупя взор, возвращался один по унылому, пустому садику и за калиткой вдруг почувствовал чье-то прикосновение к своей руке. Он поднял глаза и увидел миссис Кэмерон. - Я заметила из своего окна, - сказала она, - как вы шли к дому, и поджидала вас здесь. Я хочу поговорить с вами наедине. Позвольте мне пойти с вами. Кенелм наклонил голову в знак согласия, но ничего не ответил. Они прошли почти половину дороги от коттеджа к кладбищу, когда миссис Кэмерон заговорила быстро и взволнованно, что было так непохоже на ее обычное вялое спокойствие. - У меня большая тяжесть на душе, но это не угрызения совести. Я действовала так, как считала правильным. Все же, мистер Чиллингли, если я ошибалась, если я судила несправедливо, скажите по крайней мере, что прощаете меня. Она схватила его руку и судорожно сжала. Кенелм пробормотал что-то невнятное; какое-то унылое оцепенение сменило в нем прежнее волнение. Миссис Кэмерон продолжала: - Вы не могли жениться на Лили, вы сами знаете. Неблагородно было бы скрыть тайну ее рождения от ваших родителей. А узнав ее, они не могли бы согласиться на ваш брак. И даже если бы вы продолжали добиваться своей цели без их согласия и несмотря на эту тайну, если б Лили сделалась вашей женой... - Может быть, она была бы теперь жива! - яростно закричал Кенелм. - Нет, нет! Тайна должна была выйти наружу. Жестокий свет открыл бы ее, и это дошло бы до ее ушей. Стыд убил бы ее. Какой горькой была бы тогда ее краткая жизнь! Теперь же она умерла безропотная и счастливая. Но я сознаюсь, что не могла понять ее, не могла поверить, чтобы ее чувство к вам было так глубоко. Я думала, что, когда она разберется в своем сердце, она найдет, что ее любовь к опекуну сильнее. Она согласилась, по-видимому, без мучительных колебаний стать его женой. Мне всегда казалось, что она чрезвычайно привязана к нему, да и какая девушка не привязалась бы к такому человеку? Но я ошиблась, обманулась. С того дня, как вы видели ее в последний раз, она начала чахнуть, но тогда Уолтер уехал, и я думала, что она горюет о его отсутствии. Она не признавалась мне, что тоскует по вас. Она открыла мне это, когда уже было поздно - слишком поздно: в тот день, когда мое грустное письмо вызвало Уолтера назад, а это было за три дня до ее кончины. Знай я раньше, когда еще была надежда на ее выздоровление, я могла бы написать вам, хотя препятствия к вашему союзу оставались те же. О, умоляю вас, если я ошиблась, скажите, что вы прощаете меня. Она меня простила и так нежно поцеловала. Она меня простила. Неужели не простите и вы? Она этого желала. - Она желала? Разве я могу ослушаться ее желания? Я даже не знаю, есть ли мне что прощать. А если и есть, как я могу не простить ту, которая ее любила? Господь да утешит нас обоих! Он наклонился и поцеловал миссис Кэмерон в лоб. Бедная женщина с признательностью, с любовью обвила его руками и горько расплакалась. Оправившись от волнения, она сказала: - Теперь с легким сердцем я могу выполнить ее поручение к вам. Но прежде я должна просить вас исполнить одно обещание. Никогда не говорите Мелвиллу, как она любила вас. Она так заботилась, чтобы он никогда об этом не догадался. А если он узнает, что мысль о браке с ним убила ее, он никогда больше не улыбнется. - Вы не стали бы просить у меня этого обещания, если бы знали, с каким благоговением сохраню я от света тайну, которую вы мне доверили. Эта тайна превратила могилу в алтарь. Наш брак теперь только отложен на время. Миссис Кэмерон вложила в руку Кенелма письмо и, прошептав голосом, прерывавшимся от рыданий: "Она отдала мне это накануне своей кончины", оставила Кенелма и поспешными, нетвердыми шагами пошла назад к коттеджу. Она наконец поняла его, поняла хорошо и не могла не почувствовать, что распечатать это письмо он должен наедине с умершей. Странно, как мало мы знаем иной раз об обыденной жизни того, кого полюбили. До сих пор Кенелм еще не знал почерка Лили. Теперь он с глубоким волнением рассматривал адрес на конверте. Незнакомый почерк послания из неведомого мира - тонкий, трепетный, не почерк взрослой женщины и вместе с тем не ребенка, которому суждено долго жить. Кенелм без конца вертел в руках конверт - не нетерпеливо, как любовник, сердце которого бьется при звуке приближающихся шагов, но медленно, робко. Ему не хотелось срывать печать. Он находился близко от кладбища. Где же первое ее письмо, единственное письмо, которое он от нее получил, может быть, так благоговейно, с такой любовью прочитано, как не над ее могилой? Он вошел на кладбище, сел у могилы Лили, вскрыл конверт. Бедное колечко с маленькой бирюзой выпало оттуда к ногам Кенелма. В письме были лишь следующие слова: Колечко возвращается к Вам. Я не могла жить, выйдя за другого. Я сама не знала, как я Вас люблю, пока... пока не начала молиться, чтобы Вы не любили меня слишком сильно. Дорогой мой! Дорогой! Прощайте! Лили. Не показывайте этого письма Льву. Никогда не говорите ему того, что в нем сказано Вам. Он такой добрый и так заслуживает счастья. Помните тот день, когда Вы дали мне кольцо? Дорогой мой! Дорогой! ГЛАВА XIV  Прошло еще немногим более года. В Лондоне началась весна. Деревья в парках и скверах распустились и цвели. У Леопольда Трэверса был краткий, но серьезный разговор с дочерью, после чего он поехал верхом на прогулку. Еще красивый и изящный, Трэверс пользуется среди молодежи почти таким же успехом, как и во времена юности. Он идет по берегу Серпентайна, и ни у кого нет лучшей лошади, никто не одет лучше него, никто не кажется здоровее, никто не говорит с большей уверенностью о предметах, интересующих его спутников. Сесилия сидит с леди Гленэлвон в малой гостиной, отведенной в ее исключительное распоряжение. Леди Гленэлвон. Признаюсь, милая Сесилия, что я наконец принимаю сторону вашего отца. Как горячо одно время я надеялась, что Кенелм Чиллингли женится на той, которая казалась мне наиболее способной украшать и веселить его жизнь, мне не приходится говорить. Но когда в Эксмондеме он просил меня поддержать сделанный им иной выбор и примирить его мать с этим выбором, очевидно малоподходящим, я махнула на него рукой. И, хотя этот роман окончился, по-прежнему не видно, чтобы Кенелм собирался заняться каким-либо практическим делом и осесть на месте. Это праздный скиталец, и о нем слышишь только, что он находится в разных отдаленных местах и с какими-то странными товарищами. Возможно, что он никогда и не вернется в Англию. Сесилия. Он теперь в Англии, в Лондоне. Леди Гленэлвон. Вы меня удивляете! Кто вам это сказал? Сесилия. Сэр Питер, который сейчас как раз у сына. Он вчера был у нас и говорил со мной удивительно задушевно. Тут Сесилия отвернулась, чтобы скрыть слезы, выступившие у нее на глазах. Леди Гленэлвон. Мистер Трэверс видел сэра Питера? Сесилия. Видел, и, мне кажется, то, что произошло между ними, побудило папу говорить со мной в первый раз почти сурово. Леди Гленэлвон. Он поддерживал сватовство Гордона Чиллингли? Сесилия. Он потребовал, чтобы я еще раз обдумала это предложение. Гордон Чиллингли успел очаровать моего отца. Леди Гленэлвон. Меня тоже. Разумеется, вы могли бы выбрать из числа искателей вашей руки человека, занимающего более высокое положение в свете, человека более богатого, но, так как вы уже отказали им, достоинства Гордона дают ему больше прав, чтобы вы благосклонно выслушали его. Он необыкновенно быстро занял такое положение, которого не могут дать только знатность и богатство. Люди всех партий с высокой похвалой отзываются о его парламентских способностях. О нем уже поговаривают в обществе как о будущем министре. Он молод, хорош собой, его репутация безукоризненна, а в манерах нет ни малейшей напускной суровости; он так чистосердечен и так естествен. Каждой женщине должно быть приятно проводить с ним время. А с вашим умом, с вашим образованием, вы, родившаяся для высокого положения, более всех женщин могли бы с гордостью делить волнения его карьеры и радости его успехов. Сесилия (крепко сжав руки). Я не могу, не могу. Может быть, все, что вы о нем говорите, верно, против мистера Гордона Чиллингли я ничего не имею, но вся его натура враждебна моей, и даже если б не это... Она вдруг остановилась, густой румянец разлился по ее лицу, потом сбежал и оставил лицо смертельно бледным. Леди Гленэлвон (нежно иелуя ее). Так вы все еще не преодолели свою девическую мечту? Все еще вспоминаете о неблагодарном? Сесилия опустила голову на грудь своего друга. - Не говорите о нем дурно, - умоляюще прошептала она. - Он был так несчастлив. Как сильно, должно быть, он любил! - Но он любил не вас! - Что-то в моем сердце говорит, что он еще полюбит меня, а если нет, я буду довольна и тем, что останусь его другом. ГЛАВА XV  В то время, когда происходил вышеприведенный разговор между Сесилией и леди Гленэлвон, Гордон Чиллингли сидел с Майверсом в комфортабельной квартире старого холостяка-циника. Гордон был приглашен на завтрак, но с едой давно было покончено. Оба собеседника нашли много общих тем, очень интересных для младшего и небезынтересных для старшего. Гордон Чиллингли действительно за весьма короткое время после своего вступления в нижнюю палату завоевал такую репутацию, которая обещала ранний доступ к государственным постам, репутацию, основанную не на внешних эффектах, но весьма прочную. У него не было дарований блестящего оратора, не было ни энтузиазма, ни воображения, ни необдуманных вспышек горячих слов, выходящих из пылкого сердца. Все же он говорил ясно, дельно, обладал чистым металлическим голосом и манерами благовоспитанного человека, тем более исполненными достоинства, что они были очень спокойны, отличался находчивостью в ответах, аккуратностью и методичностью в изложении принципов и фактов. Но главное его достоинство в глазах лидеров палаты состояло в наличии у него большого здравого смысла и светского такта, делавших его безопасным оратором. Этим достоинством он был в значительной мере обязан частым совещаниям с Майверсом. Последний, то ли благодаря своим светским качествам, то ли влиянию "Лондонца" на общественное мнение, был на короткой ноге с вождями всех партий и в курсе самых сложных вопросов современности. "Ничто, - говаривал он, - так не вредит молодому парламентскому деятелю, как излишняя пылкость мнений. Избегайте этого. Всегда допускайте, что многое можно сказать в пользу и той и другой стороны. Если вожди вашей партии вдруг решатся на сильные меры, вы можете пойти с ними или против них, смотря по тому, что для вас удобнее". - Итак, - сказал Майверс, развалясь на диване и докуривая вторую сигару (он никогда не позволял себе выкурить более двух), - итак, мы, кажется, окончательно решили, какого направления вам следует держаться в сегодняшней речи. Это очень важный момент. - Верно. В первый раз прения начнутся так поздно, что мне придется говорить не раньше десяти часов. Это само по себе для меня большой шаг вперед. А ведь я должен отвечать министру; к счастью, это человек туповатый. Как вы думаете, могу я отважиться на шутку или по крайней мере на каламбур? - На его счет? Ни в коем случае! Хотя должность и принуждает его ввести рассматриваемую меру, он вовсе не стоял за нее при обсуждении в кабинете, и, хотя, как вы говорите, он туповат, именно такая тупость необходима для составления каждого порядочного министерства. Шутить над ним! Имейте в виду, благонамеренная тупость не любит шуток - на свой счет. Честолюбец, воспользуйтесь этим случаем! Критикуйте мероприятие так, чтобы приобрести его расположение: для этого наговорите ему комплиментов. Однако довольно о политике. Никогда не следует много думать о том, что уже решено. От этого можно впасть в слишком серьезный тон и сболтнуть лишнее. Итак, Кенелм вернулся? - Да. Я услышал эту новость от Трэверса, которого встретил вчера у Уайта. У Трэверса побывал сэр Питер. - Трэверс все еще покровительствует вашему сватовству? - Мне кажется, что больше чем когда-либо. Успех в парламенте производит большое впечатление на человека, имеющего успех в свете и уважающего мнение клубов. Вчера вечером он был необыкновенно любезен со мной. Между нами, я думаю, он немного опасается, как бы Кенелм все еще не оказался моим соперником. Я понял из вырвавшегося у него намека, что у него с сэром Питером был не совсем приятный разговор. - Но почему Трэверс вдруг почувствовал нерасположение к бедному Кенелму? Он прежде относился к нему довольно хорошо. - Да, но не как к зятю, даже тогда, когда я еще не мог попасть в зятья. А когда Кенелм приехал в Эксмондем в то время, как там гостили Трэверсы, и - вероятно, от леди Чиллингли - Трэверс узнал, что Кенелм влюбился и хочет жениться на какой-то другой девушке, а еще более, когда он узнал, что после отказа этой девушки Кенелм путешествовал за границей в обществе какого-то пьяного и буйного сына кузнеца, - вы можете себе представить, как неприятна такому изящному и умному человеку, как Леопольд Трэверс, стала мысль отдать свою дочь подобному зятю. Ба, Кенелма я не боюсь! Кстати, что сэр Питер говорит о здоровье Кенелма? Совсем ли он поправился? Полтора года назад он был при смерти, и врачи вызвали в Лондон сэра Питера и леди Чиллингли. - Милейший Гордон, боюсь, у вас нет никаких шансов получить в наследство Эксмондем. Сэр Питер говорит, что его странствующий Геркулес стал крепче прежнего, ровнее характером, молчаливее и серьезнее, словом - менее странным. Но когда вы говорите, что не боитесь соперничества Кенелма, вы подразумеваете только Сесилию Трэверс? - Я не боюсь его соперничества ни в этом и ни в чем ином. А Эксмондем он может оставить кому хочет, и я имею основание думать, что он никогда не оставит его мне. Вернее всего имение достанется пастору Джону или сыну пастора, а то, пожалуй, и вам! Я. часто думаю, что для целей, которые я перед собой ставлю, мне лучше вовсе не иметь земли: земля - большое осложнение. - В этом есть доля правды. Однако нежелание владеть землей и боязнь всяких осложнений, кажется, не мешают вам ухаживать за Сесилией Трэверс? - Ее отец, по всей вероятности, проживет до тех пор, пока я не перейду на почетный отдых в верхнюю палату, а мне не хотелось бы быть безземельным пэром. - Вы правы, но должен вам сказать, что теперь, когда Кенелм возвратился, сэр Питер жаждет, чтобы его сын стал вашим соперником. - В отношении Сесилии? - Может быть, но главное - в отношении парламентской репутации. Старший представитель графства намерен выйти в отставку, и сэра Питера уговаривают, чтобы он разрешил объявить его сына кандидатом. Судя по слухам, ему обеспечен успех. - Как! Несмотря на ту удивительную речь, которую он произнес в день совершеннолетия? - Пустяки! Теперь в ней видят просто вышучивание новых идей и заодно тех печатных органов, которые их распространяют, включая "Лондонец". Но, если Кенелм пройдет в палату, он будет не на вашей стороне и, если я не преувеличиваю его способностей, такого соперника презирать нельзя. Помешать ему может только один недостаток, которого в наше время было бы довольно, чтобы сделать его неспособным к общественной деятельности. - Какой же это недостаток? - Измена крови Чиллингли. В наш век в Англии непременно надо иметь холодную кровь Чиллингли. Я боюсь, что если Кенелм заберет себе в голову какие-нибудь политические отвлеченности - пусть это будет любовь к родине, что ли, или иная старомодная фантазия, - я боюсь, очень боюсь, что он примется за дело с большим рвением. ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ  Это был боевой вечер в нижней палате - начались отложенные на время прения, открытые Джорджем Бельвуаром, который уже два года шаг за шагом добивался благосклонности или, лучше сказать, терпеливого отношения палаты и вполне оправдывал предсказание Кенелма насчет его карьеры. Наследник благородного имени и огромных имений, чрезвычайно трудолюбивый, очень сведущий, он не мог не пробиваться вперед. В этот вечер он говорил довольно умно, помогая памяти частыми обращениями к своим запискам. Его вежливо слушали и приветствовали облегченным: "Слушайте, слушайте!", когда он кончил. Потом палата постепенно редела до девяти часов, а там стала вновь быстро наполняться. Торжественно поднялся министр, разложил перед собой на столе целую груду печатных материалов и в том числе объемистую Синюю книгу. Облокотясь о красный барьер своей ложи, он начал с внушительной фразы: - Сэр, я не согласен с достопочтенным джентльменом, выступавшим от противной стороны. Он говорил, что это не вопрос партий. Я это отрицаю. Правительство ее величества требует рассмотрения вопроса. Тут раздались одобрительные восклицания, такие громкие и такие редкие при выступлениях этого министpa, что он очень смутился и долго откашливался, прежде чем мог снова поймать нить своей речи. Потом он говорил плавно, но снотворно, читал длинные выписки из газет, заставил палату выслушать целую страницу из Синей книги, кончил рядом цветистых и банальных фраз, взглянул на часы, увидел, что затратил именно столько времени, сколько министру, не имеющему притязания на ораторство, приличествует затратить, и сел. На спикера устремили взор несколько нетерпеливых лиц, из которых он, как заранее было условлено в партийных верхах, выбрал одно - молодое лицо, смелое, умное, бесстрастное. Мне не нужно говорить, что это было лицо Гордона Чиллингли. Его положение в этот вечер требовало искусного построения речи и тонкого такта. Обычно он поддерживал правительство. Его речи до сих пор были в пользу правительства. Теперь же он был не согласен с правительственной точкой зрения. Несогласие это было известно вождям оппозиции, и потому устроили так, чтобы он в первый раз говорил после десяти часов и первым отвечал министру. Это такое положение, при котором молодой член парламента может упрочить или навсегда испортить свою будущность. Гордон Чиллингли говорил из третьего ряда, позади правительственной ложи. Майверс предостерег его, чтобы он не разыгрывал самонадеянной независимости или горячей приверженности к ультралиберальным мнениям, сев дальше от прохода. Если он станет говорить с такого места, среди гущи сторонников министерства, то всякое мнение, несогласное с речами рупоров министерской скамьи, непременно прозвучит более сенсационно, чем из рядов мятежных голов, отделенных проходом от более дисциплинированных элементов. Его первые краткие фразы приковали внимание палаты, умиротворили сторонников министерства, встревожили оппозицию. Вся речь была составлена удачно и ловко. Направленная против правительства в целом, она в то же время отражала мнение сильной группы кабинета. Эта группа пока была в меньшинстве, но, так как она увлекалась "новыми идеями", прогресс века легко мог привести к такому положению, когда ставка честного Гордона на победу этой группы над остальными коллегами была бы вполне оправданна. Но вот Гордон кончил, и одобрительные крики его слушателей, искренние и дружные, как всегда, когда оратор блещет умом, показали галерее и представителям прессы, какое большое впечатление произвела его речь. Лидер оппозиции шепнул соседу: - Хотел бы я привлечь на нашу сторону этого человека. Министр, которому Гордон отвечал, более довольный комплиментами по своему адресу, чем огорченный нападением на те меры, которые он по обязанности вынужден был защищать, шепнул своему лидеру: - Мы не должны упустить этого человека. Два человека в галерее спикера, сидевшие там с самого начала прений, теперь встали со своих мест. Выйдя в кулуары, они смешались с толпой членов парламента, которые после речи Гордона тоже покинули свои места, чтобы поговорить о ее достоинствах у буфета с апельсинами и содовой водой. Среди них был и Джордж Бельвуар, который, увидев младшего из двух джентльменов, вышедших из галереи, подошел к нему с дружеским приветствием. - А, Чиллингли, как поживаете? Не знал, что вы в Лондоне. Весь вечер были здесь? Да, очень интересные прения. Как вам понравилась речь Гордона? - Ваша понравилась мне гораздо больше. - Моя? - вскричал Джордж, очень польщенный и не менее удивленный. - Ах, моя - это пустяк, простое изложение причин, почему я намерен голосовать так, а не иначе. А вот речь Гордона - это совсем другое. Вы не разделяете его мнений? - Я не знаю его мнений. Но его идеи мне не нравятся. - Я вас не совсем понимаю. Какие идеи? - Новые, которые показывают, как быстро великое государство может стать ничтожным. Тут Бельвуара отвел в сторону его товарищ, чтобы поговорить о важном деле, которое будет обсуждаться в комитете по промыслу лосося, где они оба состояли, а Кенелм и его спутник, сэр Питер, покинули многолюдные кулуары и удалились. Выйдя на широкую площадь с величественной часовой башней, сэр Питер остановился и, указывая на старое аббатство, на которое, перемежаясь с тенью, ложились спокойные лунные лучи, сказал: - Это здание говорит мне о длительной истории народа, когда она согласуется с инстинктом бессмертия в человеке, когда почетная гробница назначается в награду за труды и опасности благородной жизни. Сколь многое из истории Англии Нельсон выразил простыми словами: "Победа или Вестминстерское аббатство!" - Превосходно сказано, дорогой отец, - коротко ответил Кенелм. - Я случайно слышал твое замечание о речи Гордона и согласен с ним, - продолжал сэр Питер. - Она была чрезвычайно умна, а между тем мне было бы неприятно, если бы произнес ее ты. Не такие чувства делают Нельсонов великими. Если подобные чувства станут национальными, восклицать будут не "Победа или Вестминстерское аббатство!", а "Поражение и трехпроцентная рента!" Довольный своим необычным воодушевлением и чуть заметной сочувственной улыбкой на молчаливых губах сына, сэр Питер затем перешел непосредственно к предметам, тяготившим его сердце. Успех Гордона в парламенте, сватовство его к Сесилии, поддерживаемое, как сэр Питер узнал, ее отцом, хотя и отвергаемое пока самой Сесилией, - все это как-то смешивалось в мыслях и словах сэра Питера, когда он старался разжечь дух соперничества в сыне. Он начал распространяться об обязанностях, возлагаемых страной на своих граждан, особенно на молодое и сильное поколение, которому вверяется судьба последующих, и с этими суровыми обязанностями он сочетал все веселые и милые представления, которые английский общественный деятель связывает с английским домом: представление о жене, чья улыбка смягчает заботы мужа, чей ум разделяет его надежды, представление о жизни, которая должна пройти в неустанных трудах для достижения славы. Таким образом, во всем, что говорил старый баронет, он сливал воедино - точно их нельзя было разделить - успех и Сесилию. Сын не прерывал его ни единым словом. Сэр Питер в своем увлечении не заметил, что Кенелм увел его с людной улицы и остановился посреди Вестминстерского моста, перегнувшись через массивные перила и рассеянно глядя на освещенную звездами реку. Далеко вправо тянулся величественный законодательный дворец народа, столь новый по времени постройки, столь продуманно-древний в каждой детали своих форм, простиравшийся в сторону низких и беспорядочно нагроможденных кровель нужды и преступлений. Пусть они и будут близки к залам законодательного дворца народа, ибо близка сердцу каждого законодателя должна быть великая проблема, как увеличить блеск и добродетель нации и как уменьшить нужду и преступления. - Как странно, - сказал Кенелм, все еще склоняясь над перилами, - что во всех бесцельных скитаниях меня всегда привлекали вид и журчание бегущей воды, хотя бы ничтожного ручейка! О каких мыслях, каких мечтах, каких воспоминаниях, придающих колорит истории моего прошлого, волны ничтожнейшего ручейка могли бы поведать, если б сами волны не были такими возвышенными философами - тревожащимися, правда, у поверхности, гневающимися на преграды, мешающие их течению, но такими равнодушными ко всему, что сулит мрак или смерть людям, которые мыслят, мечтают и чувствуют на их берегах! "Господи помилуй, - сказал про себя сэр Питер, - мальчик вернулся к своим прежним причудам и меланхолии. Он не слыхал ни слова из того, что я говорил. Трэверс прав. Он ничего не достигнет в жизни. Зачем я назвал его Кенелмом - он с таким же успехом мог бы быть назван Питером!" Досадуя все-таки, что его красноречие было истрачено понапрасну и что желанию его сердца не суждено сбыться, сэр Питер сказал вслух: - Ты не слышал, что я говорил, Кенелм! Ты огорчаешь меня. - Огорчаю тебя? Тебя? Не говори этого, отец, дорогой отец. Слушал ли я тебя! Каждое сказанное тобою слово вошло в самую глубину моего сердца. Прости мой сумасбродный, бесцельный разговор с самим собой, это только привычка, только моя привычка, дорогой отец! - Мальчик, мальчик! - воскликнул сэр Питер со слезами в голосе. - Как рад был бы я, если бы ты мог отстать от своих странных привычек. Но если ты не можешь, никакие твои поступки не могут огорчить меня, только позволь мне сказать вот что: бегущая вода имеет для тебя большое очарование, с ничтожнейшим ручейком ты связываешь мысли, мечты, воспоминания твоего прошлого. Но теперь ты остановился над могучей рекой, перед тобой высший совет государства, более обширного, чем империя Александра, за тобою рынок торговли, в сравнении с которой торговля Тира была жалкой. Взгляни дальше - на эти убогие лачуги, сколько тут нужно изменить и улучшить! А еще дальше - отсюда ее не видно - Валгалла нации: "Победа или Вестминстерское аббатство!" Ничтожный ручеек был свидетелем твоего прошлого, неужели эта могущественная река не сохранит следа твоего будущего! Ах, мальчик, мальчик, я вижу, что ты все еще мечтаешь. Слова бесполезны. Пойдем домой. - Я не мечтаю, я говорю себе, что настало время заменить старого Кенелма с новыми идеями новым Кенелмом с идеями старины. Ах, может быть, мы должны во что бы то ни стало пройти через романтику жизни, чтобы постигнуть величие реального мира. Я больше не могу сетовать, что стою в стороне от целей и стремлений моих ближних, я узнал, как много общего у меня с ними, я познал любовь, я познал горе. Кенелм на миг умолк, но только на миг, потом поднял голову и выпрямился во весь рост. Отец был изумлен переменой в его лице: губы, глаза, все черты его красноречиво выражали решительность и энтузиазм, слишком серьезные для того, чтобы быть лишь мимолетной вспышкой энергии. - Да, да, - сказал он, - "Победа или Вестминстерское аббатство!" Жизнь - это поле битвы, где самые тяжкие ранения постигают дезертиров. Их поражают на бегу, а они сдерживают стоны, чтобы не выдать тайну пристанища, где они бесславно стараются скрыться. Боль от ран, полученных в гуще боя, почти не чувствуется за радостью служения какому-либо достойному делу и вполне вознаграждается уважением к благородным шрамам. Мой выбор сделан! Я не дезертир, а солдат в общем строю! - И скоро будешь возвышен из рядов, мой мальчик, если будешь крепко держаться старинной мысли, выраженной в старинном боевом кличе Англии: "Победа или Вестминстерское аббатство!" С этими словами сэр Питер взял сына под руку и гордо оперся на него. И так по заполненным толпою улицам от нового моста, перекинутого через легендарную реку, проходит Человек Молодого Поколения навстречу судьбам, скрытым за горизонтом, которым глаза моего поколения должны ограничить свой пытливый взор. БУЛЬВЕР-ЛИТТОН - РОМАНИСТ  Как все-таки зависимы даже большие таланты от литературной ситуации, а порою и от совершенно случайных обстоятельств! Известно, что успех Байрона заставил Вальтер Скотта отказаться от поэзии - он увидел в нем неизмеримо большее дарование и счел себя в этой области лишним. А разорение в 1826 году издательской фирмы Джеймса Баллантайна, фактическим владельцем которой был Вальтер Скотт, было началом конца этого великого романиста. Две даты - 1824 год, когда умер Байрон, и только что упомянутый 1826 год создали в Англии обстановку своеобразного литературного вакуума. Читатель ждал новых талантов, соизмеримых с прежними. И не напрасно. В 1837 году с "Посмертных записок Пиквикского клуба" началось триумфальное восхождение Диккенса к вершинам славы. Но именно в этот, не столь длительный период кризиса привлек к себе внимание Эдвард Бульвер (1803-1873). И не только как писатель безвременья. Он немало сделал для того, чтобы пришли те, кто оттеснил его потом с авансцены литературы - но отнюдь не на ее задворки. Бульвера продолжали читать - порою с большим удовольствием - и тогда, когда в полную силу работали Диккенс и Теккерей. А последние его романы появились уже после смерти того и другого. Кроме двадцати четырех романов, он написал девять пьес и множество поэтических произведений. Какую долгую и насыщенную литературную жизнь прожил этот писатель! * * * Бульвер принадлежал к одной из родовитейших семей Англии. Предки его отца владели землями в графстве Норфолк с XI века - со времен норманнского завоевания, - и в семье никогда не забывали об этом. Менее всех склонен был забывать о своем происхождении отец Эдварда. Этот генерал из деревенских сквайров, богатырского сложения, с зычным голосом, охрипшим на плацу, мужицким лицом и мужицкими манерами, всю жизнь страдал от неудовлетворенного честолюбия. В семье не признавали его ума, а когда он попробовал утвердить свой авторитет перед женой тем же испытанным методом, каким на смотру приводил к послушанию неисправного солдата, она воспылала к нему ненавистью и отчасти перенесла ее на двух своих старших сыновей. Чин генерал-майора, с которым пришлось выйти в отставку, казался ему жалкой подачкой для человека такого происхождения, таких заслуг и таких личных достоинств. К тому же он не имел титула. Выйдя в отставку, генерал решил заняться имением. Создав на своих землях образцовое хозяйство, он надеялся разбогатеть и прославиться, а это был прямой путь к званию пэра Англии. Он вложил в хозяйство все, чем располагал, но затраты не окупились. Генерал умер, оставив детям пачку счетов и закладных. Если верно, что писатели родятся в неблагополучных семьях, то генерал Бульвер немало сделал для карьеры сына. Но стоит ли спорить и с тем, что культура - тоже не лишнее качество для писателя? Мать Бульвера происходила из семьи, пожалуй, менее родовитой, но зато просвещенной и утонченной. Отец ее был знаменитый книжник, первый в Лондоне знаток латыни, мало кому уступавший также в греческом и восточных языках, человек редкой начитанности и эрудиции. После того, как дочь его овдовела, старик Литтен купил ей дом в Лондоне и вызвался следить за образованием ее младшего сына. Позаняться с внуком он, впрочем, как следует не успел. Книжник умер еще до того, как мальчику пришла пора идти в школу. Эдвард узнал о смерти деда, когда перед их домом остановилось несколько подвод с книгами. Полки домашней библиотеки заполнились произведениями классиков XVIII века, рыцарскими романами, учеными трудами на греческом, арабском и древнееврейском языках, книгами Вольтера и богословскими сочинениями, трудами французских просветителей и трактатами о способах обнаружения ведьм. Это было настоящее богатство для мальчика, успевшего уже заразиться от деда любовью к чтению. А потом и для писателя Бульвера... Мальчик рос избалованным сыном богатой, властной и гордой вдовы. Его она любила. Он не успел подвергнуться влиянию отца, даже не помнил его. У него были блестящие, рано обнаружившиеся способности к языкам, и если он чем и смахивал на покойного генерала, так только статной фигурой и удивительной легкостью, с которой перенял искусство верховой езды и приемы кулачного боя. Мальчик сам понимал, что одарен и красив, что им гордятся, но знал и то, каким непреклонным характером обладает его мать. И он рос самоуверенным и робким, убежденным в своем превосходстве и не знающим, как заставить других в это поверить. Дважды он убегал из школы и со слезами рассказывал матери, что остальные дети "совсем другие" и потому не любят и оскорбляют его. В конце концов готовить его в университет было поручено частному наставнику. Уже в юные годы Бульвер был убежден, что станет писателем. До поступления в университет он написал поэму в подражание Байрону и вместе с другими своими стихами издал ее на средства матери. В 1823 году, находясь на втором курсе Кембриджского университета, Бульвер издал новый сборник стихов, а в 1825 году получил университетскую награду за поэму "Скульптура". Он пробовал себя также в прозе и еще в университете сделал ряд набросков для своих будущих произведений. Один из них, послуживший первоосновой "Пелэма", он издал потом в качестве приложения к изданию 1835 года. Эта новелла "Мортимер, или Записки джентльмена" была так хороша, что послужила чуть ли не главным украшением книги. Наступили последние университетские каникулы Бульвера. Переодевшись в платье попроще и положив в котомку томик Еврипида, он двинулся пешком в Шотландию. Предполагалось, что он расширит свои знания о стране, обогатится от общения с людьми, закалит мужество в опасных приключениях. Чуть ли не каждый из героев романа XVIII века совершил такое путешествие. Его проделал и Том Джонс, и Джозеф Эндрус, и Перегрин Пикль. Правда, они шли с пустыми карманами, и не праздность, а нужда гнала их в путь. Разница была и в том, что за минувшие три четверти века приключения перестали быть уделом всякого путешествующего по большой дороге. Мужество свое Бульвер по пути в Шотландию имел возможность испытать лишь однажды. На околице большого села он повстречал человека, который посоветовал ему остановиться у его друга-трактирщика. В селе, сказал он, есть еще один человек, сдающий жилье, но у того останавливаться не стоит - это известный грабитель и убийца. Бульвер, разумеется, тотчас отправился к известному грабителю и убийце, который встретил его как родного и долго проклинал трактирщика, отбивающего у него постояльцев. И все же путешествие это не во всем разочаровало молодого романтика. Однажды ему погадала молоденькая цыганка (Бульвер утверждал потом, что она убедительно точно описала ему его прошлое и будущее); он влюбился в нее, встретил взаимность и некоторое время прожил в цыганском таборе. Больше он никогда не бродяжил по родной стране - ни для собственного удовольствия, ни из нужды. Отныне лишь кареты с гербами - все более богатые кареты, со все более знатными гербами - провозили его по проселкам и трактам. И, может быть, поэтому он так надолго запомнил свое юношеское путешествие. Его герои не раз пройдут тот путь, который некогда проделал их автор. Но запомнил он свое путешествие таким, каким оно представилось ему, прежде чем он вышел за шлагбаум на заставе Кембриджа. Он увидел только то, что увидели его литературные предшественники. Он ничего не заметил из того, что позже увидел Дэвид Копперфилд, что пришлось узнать крошке Нелл, когда лавка древностей была продана за долги и они с дедушкой пошли по дорогам Англии. Разумеется, его знания не исчерпывались вычитанным из книг - слишком значительные события совершились на протяжении его жизни. Он знал и о крестьянских волнениях, с трудом усмиренных в 1830 году и вновь вспыхнувших в 40-е годы, знал о тяжелом положении рабочего класса, о все усиливавшихся требованиях избирательной реформы и чартистском движении. Он все это знал и о многом сумел высказать свое мнение - иногда в публицистике, иногда с трибуны парламента или на избирательном митинге, а иной раз устами своих героев. Но слишком большие сферы жизни были исключены из его реального человеческого опыта. Жизнь он прожил отнюдь не безоблачную, но всю - в пределах своего круга. А неприятности не заставили себя ждать. Осенью 1825 года Бульвер уехал в Париж, где был принят в аристократическом Сент-жерменском предместье. Там он снова влюбился, на этот раз в девушку из богатой и знатной семьи, сблизился с ней и попросил благословения у матери. Но та наотрез отказала - возлюбленная Бульвера была католичкой, а его мать ненавидела "папистов". И Бульвер беспрекословно подчинился матери. Он бросил любимую женщину и вернулся в Англию. В день его возвращения мать повела его на светский прием, где обратила его внимание на одну вошедшую в комнату девушку необычайной красоты. Их познакомили, они сразу понравились друг другу, и все, казалось бы, сулило счастливый брак. Розина Дойл Уиллер блистала не только красотой, но и умом и успела уже повидать свет. Ее родители рано развелись, и она с матерью сначала жила у своего дяди, губернатора Ирландии, потом пять лет во Франции, где ее мать увлеклась теориями утопического социализма и вокруг них собралось несколько вольнодумцев. В Лондоне она быстро попала в литературный круг, дружила с леди Каролиной Лем, чей роман с Байроном наделал в свое время много шума. Когда она познакомилась с Бульвером, ей было двадцать четыре года и она уже была сложившейся личностью. То ли это, то ли взгляды и знакомства Розины не понравились матери Бульвера, сказать трудно, но она снова запретила сыну жениться. И тот снова послушался, однако два месяца спустя, узнав, что Розина больна, взбунтовался. 30 августа 1827 года Розина Уиллер и Эдвард Бульвер поженились. Для Бульвера начался героический период его жизни. Мать немедленно отказала молодым в материальной поддержке. Голод им не грозил. У него было шесть тысяч фунтов по отцовскому завещанию, у нее скромный годовой доход в восемьдесят фунтов в год. Но Бульвер решил ни в чем не отступать от привычного образа жизни. Он оставался все тем же богатым аристократом - во всяком случае, в глазах других. В доме считали каждую копейку, но при этом держали экипаж и в придачу несколько верховых лошадей. Вскоре Бульверы купили дом в богатом районе Лондона. На все это нужны были деньги, и Бульвер работал сейчас почти как поденщик. Положение усугублялось тем, что первый его роман "Фолкленд" (1827) провалился. Но этот неуспех только подхлестнул начинающего писателя. Год спустя он приобретает широкую известность романом "Пелэм, или Приключения джентльмена" (1828), что, впрочем, никак не сказалось на вынужденной продуктивности его творчества. За десять лет своего брака он написал десять романов, две поэмы, пьесу, политический памфлет, два тома очерков - "Англия и англичане" и "Студент", содержавших также несколько неплохих рассказов, три тома "Истории Афин" (опубликовано было лишь два). Он писал для нескольких периодических изданий и одно редактировал ("Нью Мансли Мэгезин"). К своей литературной репутации он относился при этом очень ревниво. Этот добрый и отзывчивый человек яростно ненавидел критиков, отказывавших ему в праве на успех у искушенного читателя. Работал он в полную силу, не щадя здоровья, урывая для творчества каждую свободную минуту. Впрочем, Бульвер не считал писательство единственным делом своей жизни. Он мечтал еще и о политической деятельности. Скоро для этого представился удобный случай. Когда в 1830 году его брат Генри выставил свою кандидатуру от либеральной партии на дополнительных парламентских выборах, он принялся умолять его, чтобы тот уступил ему право баллотироваться в парламент. Он ведь знал, что Генри совсем не влечет политическая карьера. Но отдать место брату Генри не собирался. Он предпочел снять свою кандидатуру за взятку, полученную от консерваторов. Произошел скандал. Лорд Гленгол выступил со статьей, в которой писал, что подобного цинизма Англия еще не знала за всю далеко не безупречную историю парламентских выборов: теперь продавались уже не голоса, а сам кандидат. Эдвард рьяно кинулся на защиту брата и даже заставил Гленгола извиниться. Неизвестно, что сыграло здесь большую роль - полемический дар младшего Бульвера или его слава первоклассного боксера и фехтовальщика, но так или иначе репутация Генри была восстановлена. Да и сам Эдвард приобрел некоторый политический вес - он ведь защищал не только честь семьи, но и честь партии, скромпрометированной продажностью своего кандидата. К тому же успех "Пелэма" сделал Бульвера популярной фигурой. Он показал себя в нем не только хорошим писателем, но и человеком либеральных воззрений, что в период подготовки избирательной реформы играло немалую роль. Правда, то был либерализм человека, помнящего о своей принадлежности к светскому обществу и этого не скрывающего. Но большого радикализма от Бульвера не приходилось ждать. Он отнюдь не спорит с одним из своих героев, который утверждает, что "доктрины, истинность коих неизменна, но претворять которые в действие немыслимо из-за предрассудков данной эпохи, - приходится смягчать, приспособлять к реальным условиям, нередко отказываться от них и даже жертвовать слабой надеждой на великие блага ради уверенности получить гораздо меньшее благо". Но вопрос об избирательной реформе перекрывал в этот период все остальные, а здесь Бульвер был достаточно последователен. В старой избирательной системе он видел одну из "деспотических привилегий аристократии". Поэтому, выставив свою кандидатуру от либеральной партии на выборах 1831 года, он без труда вошел в палату общин. В тот же год он приобрел широкую политическую известность. Когда в 1831 году король распустил готовивший реформу либеральный парламент, Бульвер выступил с памфлетом - "Письмо бывшему министру относительно настоящего кризиса", где объявлял действия Вильгельма IV неконституционными. Этот памфлет за короткий срок вышел двадцатью одним изданием и повлиял на исход борьбы за реформу. Бульвер стал членом нового парламента, избранного согласно биллю о реформе. Парламентская деятельность Бульвера в немалой степени касалась вопросов литературы и театра. Английские писатели и драматурги нашли в лице Бульвера очень последовательного и настойчивого защитника. Он всю жизнь боролся за приемлемое для писателей авторское право, за снятие налогов с литературы и периодической печати. Когда встал вопрос об организации в Англии литературного фонда, он немедленно внес на это значительную сумму денег, безвозмездно уступил часть своей земли на постройку трех домов для престарелых литераторов и сам финансировал строительство. Большую часть организационной работы он проделал совместно с Диккенсом. На создание фонда пошли и все доходы от поставленной любительской труппой Диккенса пьесы Бульвер-Литтона "Мы не так плохи, как кажемся". Этот спектакль, в котором Диккенс сыграл шесть ролей, пользовался огромным успехом. С тех пор Диккенс очень подружился с Бульвером. Одному из своих сыновей, родившемуся в 1852 году, он дал имя Эдвард Бульвер-Литтон. В 1841 году Бульвер отказался от места в парламенте, чтобы, как он говорил, целиком отдаться литературе. Одиннадцать лет спустя, в 1852 году, он, однако, под влиянием лидера консервативной партии Дизраэли скова вошел в палату общин, на сей раз от консерваторов. В этом не было такой разительной перемены позиций, как может показаться с первого взгляда. Еще будучи либералом, он выступал против отмены так называемых "хлебных законов", которые в интересах земельных собственников помогали поддерживать высокие цены на хлеб. Свою борьбу за избирательную реформу 1832 года он отнюдь не считал "ошибкой молодости". Но он дважды выступал с парламентскими речами против предлагавшихся новым поколением либералов избирательных реформ, заявляя, что рабочее правительство в парламенте подорвет существующие государственные институты. Парижская коммуна вызвала дальнейший сдвиг Бульвера вправо. Теперь он был убежден, что лишь власть аристократии (правда, толковавшаяся им довольно широко) обеспечит расцвет страны, свободу и благосостояние народа. В романе "Парижане", за который он принялся незадолго до смерти (опубликован в незаконченном виде в 1873 году), он хотел на примере соседней страны преподать урок собственной и призывал английскую буржуазию вернуть значительную часть власти тому классу, который обладает наследственной привычкой к управлению, достаточными духовными ценностями и воспитанием, чтобы вызвать в народе уважение и тем самым обеспечить - в интересах той же буржуазии - должный порядок в стране. Все это время Бульвер поднимался с одной ступеньки общественной лестницы на другую. В 1838 году ему было даровано звание баронета. Получив в 1844 году после смерти матери дедовское поместье и капитал, он присоединил к своему имени другую аристократическую фамилию - Литтон. В 1858 году он стал министром колоний в консервативном кабинете лорда Дерби. В период его годичного пребывания на этом посту были основаны две новые английские колонии - Квинсленд и Британская Колумбия, где один из городов был назван его именем. В 1866-м он был пожалован титулом барона Литтона Небуортского и в тот же год, войдя в верхнюю палату парламента, получил право именоваться лордом Литтоном. С этого времени он отошел от активного участия в политике. И все же эти годы жизни Бульвер-Литтона никак не назовешь безоблачными. Его брак с Розиной Уиллер оказался несчастным. У них было двое детей - дочь Эмили, умершая в двадцатилетнем возрасте, и сын Эдвард Роберт, впоследствии ставший вице-королем Индии; но и дети не скрепили их брак. У Розины были собственные литературные амбиции, и ее никак не радовали успехи начинающего литератора и политика, напротив - раздражала его вечная занятость. К тому же она ненавидела его мать. Она и о своих родителях говорила без особого почтения, а уж свекровь обливала грязью во всех салонах, а когда удавалось - ив печати. Между супругами происходили вечные скандалы, несколько раз дело шло к разрыву. В 1833 году, когда здоровье Бульвера было совершенно расшатано многолетними перегрузками, они отправились в Италию отдохнуть - как бы во второй медовый месяц. Но Бульвер и там кинулся работать - он собирал материал для задуманных романов. Италия привела его в восхищение, и ему захотелось побольше написать о ней. Розине же все в этой стране не нравилось. Она порадовалась этому путешествию лишь однажды - когда за ней стаи ухаживать - и небезуспешно - князь Неаполитанский. Но этот роман оказался слишком уж кратковременным. Бульвер обвинил ее в измене, увез в Англию, и они на время расстались. Потом они еще несколько раз сходились и расходились и окончательно развелись в 1836 году, что, впрочем, не прекратило их взаимной вражды. Розина пережила своего бывшего супруга на девять лет и до конца своих дней не переставала чернить его. Самый драматический момент в отношениях Эдварда и Розины наступил двадцать два года спустя после их развода. Роберт Бульвер целиком стал на сторону отца, жил в его доме и семнадцать лет не переписывался и не виделся с матерью. Они встретились случайно на избирательном собрании, куда леди Бульвер явилась отнюдь не для того, чтобы доставить удовольствие своему бывшему мужу. Вела она себя так, что Роберт вызвал врача с целью обследовать ее психическое состояние. Вскоре она была схвачена в Лондоне в доме своей двоюродной сестры и увезена в частную психиатрическую клинику. Все это, конечно, не могло произойти без участия Бульвер-Литтона, и это было с его стороны большой неосторожностью. Друзья леди Бульвер добились ее освобождения, ему же пришлось уйти с поста министра... Пожалуй, это оказалось единственной неудачей в его политической карьере, в целом развивавшейся успешно. Когда его самолюбие было до конца удовлетворено, он полностью отдался тому, что считал главным делом своей жизни, - литературе. Бульвер пережил и всех своих литературных соперников и всех своих критиков ранних лет. Он обрел известность далеко за пределами Англии. Первое собрание его романов вышло уже в 1840 году, а в 1854 году закончилось начатое двумя годами раньше пятитомное издание "Поэтических и драматических произведений". Всего за время жизни Бульвера вышло сто десять томов его произведений. Они переиздавались в Англии и переводились на иностранные языки - французский, испанский, немецкий, русский. Он имел почет, положение, большой достаток. То была ничем почти не омраченная старость. Эдвард Джордж Бульвер-Литтон, лорд Литтон, барон Литтон Небуортский умер 18 января 1873 года. * * * Бульвер-Литтон работал сразу в трех областях литературы - в поэзии, драматургии и в повествовательном жанре, и его вклад в эти достаточно непохожие жанры, естественно, не мог быть равноценен. Он написал несколько поэм и большое число стихов, но в истории английской поэзии его имя упоминается редко. Иным оказалось его положение в качестве драматурга. Без него нельзя составить себе представление об английской драматургии XIX века. Не стоит, конечно, сравнивать Бульвера с корифеями английской драмы других веков, но для своего времени он был единственным талантливым и близким к большой литературе писателем, чьи драмы регулярно ставились на профессиональной сцене и имели длительный успех. В области романа его место несколько скромнее, но и здесь оно, как говорилось, достаточно велико. Неуспех первого романа не слишком огорчил автора: Нуль" вер и сам был невысокого мнения о своем "Фолкленде" - подражании гетевскому "Вертеру", - написанном отчасти как "роман в письмах". За второй свой роман он, думается, должен был волноваться больше. Он теперь жил литературным трудом, и от того, примут ли его роман критики и читатели, зависело многое. Да и сам роман потребовал от автора немалых душевных сил и стараний - он вложил в него все, что успел увидеть и о чем успел поразмыслить. Критика встретила роман достаточно холодно, чтоб не сказать неприязненно. Но "Пелэм" начал расходиться все более значительными тиражами, его стали читать, а потом переводить за границей, и положение Бульвера в прозе сразу упрочилось. И в самом деле, "Пелэм" - одно из лучших произведений Бульвера. Конечно, в нем не следует искать той "чистоты линий", которая присуща шедеврам мировой литературы, иными словами - полной стилистической цельности и четкости построения. Чего там нет, того нет. Бульвер, как говорилось, писатель переходной поры, и в его творчестве пересекаются, точнее даже сказать - "складываются" разные литературные тенденции. Но в "Пелэме" каждая из них представлена на высоком уровне таланта. И хотя доля их самостоятельности различна, ничего совсем несамостоятельного, не пропущенного сквозь собственный ум и душу в нем нет. Потому-то и одержал победу этот двадцатипятилетний писатель. Предисловие к изданию 1835 года автор (любитель эпиграфов, обнаруживавших его незаурядную образованность) открывал цитатой из "Раба моды" английского драматурга XVII века Джорджа Этернджа: "Законченный джентльмен, по словам сэра Фоплинга, должен хорошо одеваться, хорошо танцевать, хорошо фехтовать, иметь талант к сочинению любовных писем и приятный голос для выступлений в Палате". Всеми этими качествами обладает и герой "Пелэма". Он абсолютно вписывается в светское общество - и по рождению и по манерам. Но этот воплощенный денди обладает и другими качествами, уже не столь обычными в его среде, - умом и сердцем. Он "свой среди своих", что, однако, лишь помогает ему тоньше замечать их недостатки и достоинства. В упоминавшемся уже наброске "Мортимер, или Записки джентльмена" подчеркивались недостатки. То была вещь сатирическая. В "Пелэме" автор пытается найти некий баланс того и другого. Как писал он в том же предисловии 1835 года: "Мортимер" должен был показать, каким образом свет портит своего питомца, "Пелэм" же, наоборот, выражает более новый и, по-моему, более справедливый моральный принцип, показывая, как человек здравомыслящий может подчинить себе обычаи света вместо того, чтобы оказаться у них в плену, и как он постепенно становится мудрее, извлекая уроки из своих юношеских слабостей". Такое отношение к свету и к герою, ищущему и находящему свое место в жизни, становится отныне обычным у Бульвера. В этом было некое преодоление байронизма, точнее - влияния первых песен "Чайльд Гарольда" и "Восточных поэм" (не говоря уж о "Манфреде") с их героем - Мрачным, непонятым миром. Тот шаг к реализму, который в свое время сделал Байрон в "Дон Жуане", теперь делает его поклонник Бульвер. Причем не без помощи отвергаемого им ныне Байрона "Восточных поэм". Его герой в отличие от персонажей комедии Реставрации, одного из представителей которой Бульвер процитировал в эпиграфе к своему предисловию, не является просто "порождением среды". Нельзя назвать его и игрушкой обстоятельств, какими не раз оказывались герои любимых Бульвером Лесажа, Филдинга и Смоллета. Он самобытен и самостоятелен. Именно эти черты "Пелэма", очевидно, привлекли Пушкина, уже успевшего к моменту знакомства с романом Бульвера закончить "Евгения Онегина" и прожившего после своих байронических "Южных поэм" целую поэтическую жизнь. А прочитал он этот роман достаточно рано, задолго до появления русского, сокращенного, перевода ("Пельгам", 1859). Как известно, с конца 20-х годов Пушкин обдумывал план романа о жизни современного ему дворянского общества, и "Пелэм" пришелся тут как нельзя кстати. Впервые он упомянут Пушкиным уже через год после выхода книги в Англии - в 1829 году в "Романе в письмах", затем в 1831 году во втором варианте плана "Романа на кавказских водах", а в 1834-1835 годах (предположительно) Пушкин начинает своего "Русского Пелама". Повествование там, кстати, как у Бульвера, тоже ведется от первого лица. Словом, бульверовская полемика с Байроном оказалась очень ко времени. Но внутренняя связь с ним сохранилась и прорвалась на страницах книги в совершенно откровенной форме. Второй фигурой романа является сэр Реджинальд Гленвил - университетский друг Пелэма, которого он после долгой разлуки застает на сельском кладбище, распростертым над неизвестной могилой. Потом он вновь сталкивается с ним в парижских притонах и лишь под конец, став женихом его сестры, узнает его историю. Возлюбленную Гленвила изнасиловал и заточил в частную психиатрическую больницу, где она умерла, подонок сэр Джон Тиррел (как потом радовались этому совпадению противники Бульвера!). Гленвил долго выслеживал врага, надеясь разорить того за карточным столом и обречь на голодную смерть. Его планам мести не дано осуществиться - Тиррела убивает с целью грабежа другой, вхожий в свет, подонок. Однако подозрение падает на Гленвила, все говорит против него, и ему грозит казнь. Но Пелэму удается в последние два дня провести собственное расследование и доказать невиновность друга. Впрочем, дни Гленвила все равно сочтены: он умирает от чахотки. Так в творчество Бульвера проникают элементы нового для него романа - "ньюгетского", как называли его в Англии по известной лондонской уголовной тюрьме. Начал писать в атом жанре не Бульвер. Его основателем считается Вильям Годвин (1756-1836), в романе которого "Калеб Уильямс" (1794) соединились черты предромантизма с критикой социальных порядков. У престарелого Годвина Бульвер и почерпнул материал для своих двух "ньюгетских" романов. Но именно Бульвер стал крупнейшим представителем этого весьма популярного в те годы жанра. В 1830 году появился роман Бульвера "Пол Клиффорд", написанный в поддержку кампании по смягчению английского уголовного законодательства. Герой этой книги, ребенком похищенный у судьи сэра Уильяма Брандона, вырос в доме трактирщика, был несправедливо обвинен в воровстве и, сблизившись в тюрьме с уголовниками, стал главарем разбойничьей шайки. В модном курортном городе Бате, где он выдает себя за армейского капитана, он влюбляется в племянницу и наследницу сэра Брандона, завоевывает ее взаимность, но, понимая невозможность брака между ними, устраняется с ее пути. Вскоре он опять попадет в тюрьму, и судить его должен сэр Брандон. И хотя судья получает записку, из которой явствует, что Клиффорд - его украденный сын, он выносит смертный приговор, после чего умирает. Найденная при нем записка избавляет героя от смерти. Его возлюбленная следует за ним в Америку, где со временем он становится известным филантропом. Мелодраматичность сюжета не помешала успеху романа - она была как раз во вкусе тех лет. К тому же роман воспринимался в как произведение социально-критическое - в нем много говорилось об условиях жизни в английских тюрьмах, а преступник по своим человеческим качествам выглядел гораздо привлекательнее представителей закона. В основе следующего "ньюгетского" романа Бульвера лежала действительная история, потрясшая в свое время многих. В 1759 году был признан виновным в убийстве и казнен школьный учитель Юджин Эрам, известный как человек исключительных способностей. История Эрама особенно заинтересовала Бульвера из-за того, что этот необычный убийца был одно время домашним учителем в доме его деда и очень с ним подружился. "Юджин Эрам" (1832) социально индифферентнее, чем "Пол Клиффорд", но внутренне значительнее. Правда, в нем есть несколько высказываний в духе Годвина об обществе, где пороку легче преуспеть, чем добродетели, а роскошь немногих покупается страданиями большинства, но идиллические картины счастливой д*ревни, опекаемой добрым сквайром, импозантная фигура просвещенного лорда, беззаветная любовь к бедняку Эраму прекрасной дочери сквайра как бы предназначены для того, чтобы опровергнуть эти слова. Зато Бульвер впервые, за тридцать четыре года до появления "Преступления и наказания" (разумеется, на другом уровне таланта), поставил здесь вопрос о допустимости преступления для выдающейся личности, даже ради благого дела, даже против человека ничтожного. Именно такое преступление и совершил в молодости Юджин Эрам. За четырнадцать лет до описываемых событий он вместе со своим родственником Хаусманом, давно ступившим на кривую дорожку, убил светского прощелыгу, мошенника и насильника Кларка, чтобы завладеть бриллиантами, которые тот приобрел нечестным путем. Деньги, вырученные за них, нужны были ему, чтобы, не умерев с голоду, целиком отдаться науке. И на первых порах преступление, оставшись нераскрытым, приносит ожидаемые плоды. Эрам поселяется в глуши и, продолжая свои научные занятия, приобретает мировую славу в нескольких отраслях знания. Ему не нужны ни эта слава, ни блага, которые она может принести. Он живет на скудные средства, отдавая остальное неимущим. Его привлекает только наука как таковая, и ничего больше. И все же некогда совершенное преступление внутренне подтачивает его. Он ищет спасения в любви Элионор, дочери сквайра, но за день до свадьбы его преступление раскрывается, и в час, когда им предстоит идти к венцу, Эрама увозят в тюрьму. Уже после казни Эрама сын убитого (он-то и раскрыл преступление) читает исповедь убийцы и узнает всю правду о нем и об отце. Бульвер написал еще несколько романов в духе "Пола Клиффорда" и "Юджина Эрама", но они уже не привлекли к себе такого внимания. К "ньюгетским" романам Бульвера очень по-разному отнеслись Диккенс и Теккерей. Диккенс в своем "Оливере Твисте" заметно превзошел Бульвера и все же ощущал свою преемственность по отношению к нему. "Пола Клиффорда" он однажды назвал превосходным романом. Позиция Теккерея была совсем иной. В отличие от Диккенса, подвергшегося немалому влиянию романтизма, Теккерей это литературное направление отвергал с порога, видя в "Поле Клиффорде" и "Юджине Эраме" лишь героизацию преступника, причем мнения своего не скрывал. Он издевался над Бульвером в своих ранних "Записках Желтоплюша" и повести "Кэтрин". Как пародия на Бульвера была задумана и известная повесть "История Барри Линдона" (правда, в конечном итоге она далеко вышла за эти рамки). Один из следующих романов Бульвера ("Рейнские пилигримы", 1834) заслуживает упоминания, поскольку это было первое его произведение, переведенное на русский язык и единственное к тому времени прочитанное В. Г. Белинским. Великий критик не замедлил тотчас отозваться на эту вышедшую в 1835 году в переводе с французского книгу. В своей рецензии Белинский, подобно Теккерею, хотя и по другому поводу, резко осуждает романтические тенденции в творчестве Бульвера. Бульвер, по его словам, силен в этом романе не сюжетом (путешествие умирающей от туберкулеза девушки, ее отца и жениха по Рейну), а в эпизодах: Тревелиан, жених Гертруды, чтобы отвлечь ее от мыслей о смерти, рассказывает ей о былых временах. "Эти эпизоды, - пишет Белинский, - прекрасны, когда дело идет о изображении чувств и положений человеческих, общих всем векам, всем народам и понятным во всех веках и для всех народов, но не тогда, когда он выступает как мечтатель". "Бульвер, - заключает он, - писатель не гениальный, но с талантом, хорош только там, где естествен, где пишет в духе времени, где противоречит своим нелепым мыслям о жизни, и несносен, где силится, вопреки своему таланту, быть идеальным" {В. Г. Белинский. Собр. соч., т. I. M. "Художественная литература", 1976, с. 422-423.}. "Рейнских пилигримов" Бульвер задумал и начал писать, когда возвращался по Рейну из Италии, и рассказы его героя о старине никак не были случайностью - в Италии Бульвер стал историческим романистом. Вероятно, он давно об этом мечтал. Он всегда восхищался Вальтером Скоттом, в свое время послал ему сборник своих юношеских стихов и даже удостоился от него похвалы и благодарности, но вступать с ним в соперничество не решался. Италия, сохранившая столько следов своей истории, произвела на него, однако, такое впечатление, что он снял с себя этот зарок. В Риме он задумал роман "Риенци, последний римский трибун" (1835) и начал упорно собирать для него материалы, а живя в Неаполе, посетил раскопки Помпеи и приступил к работе над романом "Последние дни Помпеи" (1834). Мысль об этом романе возникла у него, впрочем, еще раньше, в Милане, где он видел знаменитую картину К. П. Брюллова "Последний день Помпеи". В "Риенци" нашли себе полное выражение популистские тенденции Бульвера. Главная мысль романа четко сформулирована на его страницах: "Есть только один способ вернуть народу его величие - воззвать к самому народу. Князья н патриции не могут упрочит" славу государства - они хотят возвыситься сами. Все великие мировые преобразования - результат народных движений". Роману предшествовал эпиграф из "Чайльд Гарольда": "...друг Петрарки, Италии надежда, освободитель от веков позора, Риенци, последний римлянин". Недаром этот роман, переведенный на русский язык в 1860 году, был дважды инсценирован у нас в годы революции. Он оказался созвучным времени. А еще до этого, в 1842 году, Рихард Вагнер создал одноименную оперу на сюжет этого романа. "Последние дни Помпеи" - самый доселе популярный из исторических романов Бульвера. Внук Бульвера, второй граф Литтон, написавший в 1948 году книгу о своем знаменитом деде, рассказывает, каким почетом был он окружен, когда в Помпее признался экскурсоводу, что он потомок автора романа, только что горячо рекомендованного слушателям. Вышедший впервые на русском языке в 1842 году, этот роман продолжает издаваться поныне. Вернувшись в Англию, Бульвер написал еще два романа о далеком прошлом - на сей раз прошлом своей родины ("Последний барон", 1843, и "Гарольд, последний из саксонцев", 1848). В первом из них рассказывается о гибели графа Барвиха, "делателя королей" (1428-1471) и угасании феодальной вольницы, во втором - о кратковременном правлении последнего саксонскогв короля Британии Гарольда II (род. в 1022 г.), убитого при вторжении нормандских завоевателей в 1066 году. Публика встретила эти романы неплохо. Иначе отнесся к первому из них Теккерей. В опубликованной в 1847 году пародии "Романы прославленных сочинителей, или романисты - лауреаты премий "Панча" он, заново поиздевавшись над Бульвером за "Пола Клиффорда" и "Юджина Эрама", помянул и "Последнего барона", где автор, как, впрочем, и в прежних книгах, "ставил себе целью живописать одним махом целый век". Кто знает, не эти ли уколы заставили Бульвера вернуться к роману из современной жизни? В 1849 году появляется "Семейство Кэкстонов", а в 1851-1852 - "Мой роман" - книги, полные юмористических зарисовок в духе Стерна. Эти романы при всей своей поверхностности лучше вписывались в литературу, определяемую творчеством Диккенса и Теккерея. Шесть лет спустя, в 1858 году, вышел в свет еще один роман подобного типа - "Что он будет с этим делать?". И все же Бульвер упорно искал "свое место" в литературе. Он обращается к жанру, в котором сейчас не видит себе соперников, - к фантастическому роману. В ,1842 году он публикует первый из них - "Занони", названный так по имени главного героя. Этот человек, не стареющий много веков, достиг большой мудрости и накопил несметные богатства. Его долголетие отчасти объясняется тем, что он сумел избавиться от всех человеческих страстей и привязанностей. Но любовь все-таки побеждает его холодную отрешенность. Он женится на прекрасной неаполитанской певице и гибнет, спасая ее. Менее удачным оказался роман "Странная история" (1862), написанный для журнала Диккенса "Круглый год". Его герой овладел тайной долголетия, но в отличие от Занони он бездушный себялюбец, преданный лишь собственным удовольствиям. Этот роман, впрочем, тоже по-своему интересен: в нем найдена идея, ставшая необычайно популярной в последующей фантастике - герой "Странной истории" обладает способностью влиять на расстоянии на других людей. В фантастическом жанре написано и одно из последних произведений Бульвера - "Грядущая раса" (1871). Роман этот оставил заметный след в истории фантастической литературы. В нем Бульвер подвел некоторые итоги предшествующей фантастики и поставил вопросы, еще долго