щите об этом мне - только мне, а не Лили. Повторяю вам, я ничего не знаю о ее чувствах. Но жизнь моей девочки может быть омрачена любовью к человеку, за которого она не может выйти замуж. - Пусть будет так, как вы говорите. Но если они согласятся? - Тогда поговорите со мной, прежде чем увидеться с Лили, потому что возникнет другой вопрос: согласится ли ее опекун... и... и... - И что еще? - Нет, ничего. Я полагаюсь на вашу честь и в этой просьбе, как во всем другом. Прощайте! Она торопливо ушла, бормоча про себя: "Они не согласятся. Дай бог, чтобы они не согласились, а если согласятся, тогда... Что тогда делать? О, если б Уолтер Мелвилл был здесь или если б я знала, куда ему писать!" На обратном пути в Кромвель-лодж Кенелма догнал викарий. - Я шел к вам, дорогой мистер Чиллингли, во-первых, затем, чтобы поблагодарить вас за милый подарок, которым вы порадовали мою маленькую Клемми, а, во-вторых, просить вас к себе, чтобы познакомить с мистером М., знаменитым историком, который утром приехал по моей Просьбе в Молсвич посмотреть этот старый готический памятник на нашем кладбище. Подумать только, хотя он и не мог прочесть надпись, он знает ее историю. Оказывается, молодой рыцарь, известный своими подвигами в царствование Генриха IV, женился на дочери одного из тех знатных графов Монфише, которые были тогда самой могущественной фамилией в здешних местах. Он был убит, защищая церковь от нападения каких-то мятежников лоллардской партии, и пал на том самом месте, где теперь находится могила. Это объясняет ее местонахождение. Мистер М. узнал эти обстоятельства из старинных записей одной древней и когда-то знаменитой фамилии, к которой принадлежал молодой рыцарь Альберт и которая, увы, пришла к такому постыдному концу. Я имею в виду Флитвудов, баронов Флитвудских и Малпасских. Как будет разочарована хорошенькая Лили Мордонт, которая всегда воображала, будто это могила какой-то героини, рожденной ее собственной романтической фантазией. Приходите к обеду; мистер М. - очень приятный человек и знает множество любопытных историй. - Очень сожалею, но не могу. Мне необходимо немедленно возвратиться домой; я уезжаю на несколько дней. Ах, этот старинный род Флитвудов! Мне кажется, я, как сейчас, вижу перед собой серую башню, которой они когда-то владели. Последний из рода служил мамоне в духе "прогресса века" и был осужден на каторгу. Какая злая сатира на тех, кто чванится своим происхождением! В тот же вечер Кенелм уехал из Кромвель-лоджа, но удержал квартиру за собой, сказав, что может неожиданно вернуться в любой день будущей недели. Кенелм оставался в Лондоне два дня, выжидая, пока содержание письма, направленного им сэру Питеру, дойдет до сердца отца, чтобы лишь после этого лично обратиться к нему. Чем больше размышлял он о нелюбезности, с какой миссис Кэмерон приняла его признание, тем менее приписывал этому значения. Многое из того, что сначала привело его в недоумение и рассердило, по мнению Кенелма, объяснялось преувеличенным сознанием различий судьбы у женщины гордой и знавшей лучшие дни и ее опасением, как бы его семья не приписала ей попытки поймать в сети молодого человека со значительными светскими связями и заставить его жениться на ее бедной племяннице. А если, как он предполагал, миссис Кэмерон когда-то занимала в свете гораздо более высокое место, чем теперь, - предположение его оправдывалось каким-то неуловимым светским изяществом ее манер, - а теперь, как она дала понять, зависела от милости живописца, только что приобретшего некоторую известность, - она, конечно, могла уклониться от перспективы стать предметом сострадания богатых соседей. Думая об этом, Кенелм признавал, что не более этих соседей имеет право расспрашивать о происхождении ее и Лили, пока он формально не приобретет этого права. Лондон показался ему нестерпимо скучным и унылым. Он нигде не был, зашел лишь к леди Гленэлвон и обрадовался, услыхав, что она еще в Эксмондеме. Он весьма уповал на влияние этой королевы светского общества на его мать, которую, он знал, труднее будет уговорить, чем сэра Питера. Он не сомневался, что привлечет на свою сторону эту расположенную к нему благожелательную и добросердечную королеву. ГЛАВА VIII  Прошло около трех недель с тех пор, как общество, приглашенное сэром Питером и леди Чиллингли, собралось в Эксмондеме, и теперь оно все еще было там, хотя гости в деревенской усадьбе редко способны вынести скучного хозяина более трех дней. Мистер Майверс не превысил этого общепринятого предела. Наблюдая взаимоотношения молодого Гордона с Сесилией, он убедился, что не было причины пугать сэра Питера и заставлять достойного баронета сожалеть о приглашении, сделанном этому умнейшему родственнику. Для всех гостей Эксмондем имел свое очарование. Для леди Гленэлвон - потому, что она нашла в хозяйке самого близкого друга своей молодости, и потому, что ей приятно было наблюдать, как Сесилия радуется месту, полному воспоминаний о человеке, которого леди Гленэлвон надеялась видеть ее спутником жизни. Для Гордона Чиллингли - потому, что он не мог найти более благоприятного случая для своих временно искусно скрываемых притязаний на руку и сердце богатой наследницы. Что касается самой наследницы, то нет нужды объяснять, чем привлекал ее Эксмондем. Леопольд Трэверс, безусловно, меньше других поддавался очарованию Эксмондема, но и он охотно остался бы здесь подольше. Его деятельный ум находил развлечение в том, чтобы, гуляя по имению, которое по своим размерам могло бы приносить гораздо больший доход, чем извлекал из него сэр Питер, поучать его, указывая на устарелые сельскохозяйственные методы, применяемые арендаторами с ведома этого добродушного землевладельца, а также на излишек рабочих по обслуживанию имения, например плотников, пильщиков, дровосеков, каменщиков и кузнецов. Когда сквайр сказал: "Вы могли бы прекрасно обойтись третьей частью этих дорогостоящих работников", сэр Питер, бессознательно пародируя ответ одного старого французского вельможи, ответил: "Весьма вероятно. Но вопрос в том, могут ли остальные две трети так же прекрасно обойтись без меня". Действительно, содержание Эксмондема обходилось очень дорого. Дом, выстроенный каким-то честолюбивым Чиллингли три столетия назад, был бы велик для владельца и втрое богаче, и хотя цветник занимал меньшую площадь, чем в Брэфилдвиле, по парку среди молодых и старых насаждений тянулись тропинки и проезжие дороги на целые мили, и содержанием их в порядке была занята целая армия рабочих. Неудивительно, что, несмотря на свои номинальные десять тысяч годового дохода, сэр Питер далеко не был богатым человеком. Эксмондем поглощал половину дохода. Неугомонный ум Леопольда Трэверса нашел также обильную пищу в обширной библиотеке хозяина. Трэверс, никогда много не читавший, вовсе не презирал учености и скоро принялся за археологические и исторические исследования с жаром человека, который вкладывает энергию во всякое дело, какое представляет случай, лишь бы не оставаться праздным. Да, праздным Леопольд Трэверс никогда не был. Но больше всех упомянутых занятий его интерес возбуждали беседы с Гордоном Чиллингли. Всегда чувствуя себя вновь юным в обществе молодых людей и обладая характером, склонным к сочувствию, он, как мы видели, принимал искреннее участие в честолюбивых планах Джорджа Бельвуара и очень быстро примирился с причудами Кенелма. Однако первый был слишком зауряден, а второй слишком оригинален, чтобы между ними и Леопольдом могли возникнуть тесные товарищеские отношения. Но, будучи сам и умен и практичен, Леопольд Трэверс скоро сошелся с Гордоном, этим умным и практичным представителем нового поколения. Их связывали интересы, политические и светские, а также большое презрение к безвредным, но глупым старым понятиям. Одновременно в душе Леопольда Трэверса жило смешанное со страхом презрение к вредным новомодным понятиям, которые, по его мнению, грозили погубить родину и положить конец всем безумствам современного общества. На его языке эта опасность мягко определялась фразой светского человека: "Это уж для меня слишком". Эти мысли, преломленные умом более образованного и неизмеримо более честолюбивого Гордона, могут быть переданы следующим образом: "Могу ли я принять эти доктрины? Я не вижу возможности быть премьер-министром страны, где религия и капитал - все еще силы, с которыми нужно считаться. Но, помимо религии и капитала, я не вижу, как мне в моем элегантном костюме удастся остаться целым и невредимым, если эти доктрины перейдут в закон. Или мой элегантный костюм сорвут с меня, как с капиталиста, или, если я стану возражать во имя морали и честности, меня предадут смерти, как защитника религии". Следовательно, когда Леопольд Трэверс говорил: "Конечно, мы должны идти вперед", Гордон Чиллингли улыбался и подтверждал: "Безусловно, мы должны идти вперед". А когда Леопольд Трэверс добавлял: "Но мы можем зайти слишком далеко", Гордон Чиллингли качал головой и отвечал: "Как это верно! Безусловно, слишком далеко". Кроме сходства в политических симпатиях, у этих двоих, пожилого и молодого, были и другие точки соприкосновения. Оба они были чрезвычайно приятными светскими людьми, и хотя Леопольд Трэверс не мог проникнуть в некоторые глубины натуры Гордона Чиллингли, - а в натуре каждого человека есть глубины, которые самый искусный наблюдатель не может познать, - все же он не ошибался, когда говорил себе: "Гордон - джентльмен". Читатели совершенно не поймут этого талантливого молодого человека, если примут его за такого лицемера, как Блайфил или Джозеф Сэрфес. Гордон Чиллингли в полном смысле джентльмен. Если бы он поставил все свое состояние, играя в вист, и если бы ему стоило заглянуть в карты противника, чтобы обеспечить себе выигрыш, он отвернулся бы и сказал: "Не показывайте мне свои карты!" И, как я уже прежде объяснял, его тайное намерение добиться руки богатой наследницы не имело ничего общего с целями пошлых авантюристов. Он считал, что у Сесилии нет перед ним никакого преимущества, и говорил себе: "За то, что она даст мне деньгами, я вполне отплачу ей положением в свете, если добьюсь успеха, а я его добьюсь непременно. Если б я был богат, как лорд Вестминстер, и все-таки желал стать премьер-министром, я выбрал бы ее, так как из всех встречавшихся мне женщин она более всех подходит для роли жены премьер-министра". Надо признать, что эта беседа с самим собою показывала если не пылкого любовника, то, во всяком случае, очень разумного человека, высоко ценящего себя, решившего достигнуть высот общественной карьеры и желавшего иметь супругой женщину, которая украсила бы то положение, к которому он так уверенно стремился. В самом деле, никогда человек столь умный, как Гордон Чиллингли, не возымел бы честолюбия сделаться английским министром, если бы в частной жизни он не был безупречным английским джентльменом. В общественной жизни он был тем, чем и до него многие джентльмены, порядочные в частной жизни: честолюбивым, решительным эгоистом. Нельзя сказать, что у него не было личных привязанностей, но он подчинял их целям личного честолюбия, а что касается каких-либо принципов, то все они должны были способствовать его возвышению. Целесообразность он считал единственным рациональным правилом государственного человека. А к оценке целесообразности подходил беспристрастно и, как умный человек, решал, склонно или не склонно общественное мнение свободного и просвещенного народа превратить собор святого Павла в Аганемон. За те летние недели, которые он посвятил садам и рощам Эксмондема, Гордон Чиллингли заслужил доброе мнение не одного Леопольда Трэверса. Он приобрел горячее одобрение миссис Кэмпион. Общение с ним напомнило ей о беседах, которыми она наслаждалась в доме покойного мужа. Разговаривая с Сесилией, она любила противопоставлять Гордона Кенелму не в пользу последнего, чудачеств которого она совсем не понимала и которого упорно называла самоуверенным. Гордон гораздо выше его: он так образован, умен, а главное - так естествен. Таково было ее мнение об этом тайном кандидате на руку Сесилии; миссис Кэмпион не нужно было его признания, чтобы угадать в нем претендента. Даже леди Гленэлвон начала дружески интересоваться судьбой этого многообещающего молодого человека. Женщины часто сочувствуют юношескому честолюбию. Он произвел на эту даму впечатление глубокой уверенностью в своих способностях и внушил уважение к себе своим намерением сосредоточить их на практических целях могущества и славы. Она, как и миссис Кэмпион, начала сравнивать обоих кузенов и делать выводы, неблагоприятные для Кенелма. Один так лениво прятал свой светоч под спудом, а другой так честно ставил его перед людьми. Она также досадовала на то, что Кенелма не было в родительском доме в ее первый приезд, когда представился такой счастливый случай чаще видеться с девушкой, которую леди Гленэлвон считала самой подходящей женой для него. Когда миссис Кэмпион гуляла однажды по саду одна с леди Гленэлвон, а Гордон Чиллингли в это время вышел под руку с Леопольдом Трэверсом в парк, миссис Кэмпион вдруг спросила: - Вам не кажется, что мистер Гордон по уши влюблен в Сесилию, хотя он при своем скромном состоянии и не смеет этого показать? Мне кажется, всякая девушка, будь она даже так богата, как Сесилия, должна более гордиться таким мужем, как Гордон Чиллингли, чем каким-нибудь глупым графом. - Да! - коротко, но немного грустно ответила леди Гленэлвон. После некоторого молчания она продолжала: - Я думала когда-то об одном человеке. Считала, что с ним она была бы счастливее, чем с кем-либо другим. Этот человек мне дороже Гордона, потому что он спас жизнь моему сыну, и хотя он, может быть, не так талантлив, как мистер Гордон, все же и он достаточно даровит, чтобы со временем стать полезным и видным человеком общества под влиянием такой жены, как Сесилия Трэверс. Но, теряя эту надежду и обращая взоры в сторону других молодых людей, известных мне, я не вижу ни одного - отводя в сторону соображения о звании и состоянии, - которого я предпочла бы для умной девушки, способной сердцем и душою разделить честолюбие талантливого человека. Но, миссис Кэмпион, я еще окончательно не отказалась от своей надежды и все еще думаю о том, кому я охотнее отдала бы Сесилию, если б она была моей дочерью. Тут леди Гленэлвон так решительно переменила тему разговора, что миссис Кэмпион никак не могла вернуться к ней, не нарушая светского этикета, на что она менее всего была способна. Хозяйке дома, леди Чиллингли, Гордон не мог не понравиться. Он был всегда под рукой, занимал ее гостей и в случае надобности заменял недостающего партнера в висте. Однако были два лица, у которых Гордон не имел успеха, а именно - пастор Джон и сэр Питер. Когда Трэверс стал однажды хвалить Гордона за его способности и солидность суждений, пастор с раздражением ответил: - Да, он солиден, как стол, купленный у торговца подержанными вещами: толстый слой лака скрывает неровности, а рама самая шаткая. И когда у пастора с негодованием потребовали, чтобы он объяснил, что привело его к такому суровому заключению, он ответил словами, которые показались лишь проявлением его пасторской нетерпимости: - Потому, - сказал пастор Джон, - что у него нет любви к человеку и благоговения к господу. А никакой характер не может быть тверд и солиден, если расширяет свою поверхность за счет подпорок. Расположение, какое сэр Питер сначала питал к Гордону, исчезало, по мере того как, помня намек Майверса, баронет стал наблюдать за молодым человеком и увидел, как тот старался вкрасться в расположение мистера Трэверса и миссис Кэмпион и ловко, хотя и замаскированно, выказывал свое преклонение перед богатой наследницей. Может быть, Гордон не отваживался "нащупывать почву" до отъезда Майверса, а может быть, родительское беспокойство сэра Питера сделало его более проницательным наблюдателем по сравнению со светским человеком, природная чуткость которого в делах любви часто ослабевает в силу привычной для него философии безразличия. А Сесилия с каждым днем, с каждым часом своего пребывания в доме становилась все дороже сэру Питеру, и все больше росло его желание видеть ее своей невесткой. Ему чрезвычайно льстило то, что она оказывала предпочтение его обществу. Сесилия постоянно разделяла его обычные прогулки, посещения им крестьян или мелких арендаторов, где оба знали, что непременно услышат эпизоды из детства Кенелма, истории о его причудах или доброте, о сострадании или безудержной храбрости. Среди всего этого разнообразия мыслей и чувств в окружавшем ее обществе Каролина Чиллингли, леди с головы до пят, сохраняла невозмутимое спокойствие и величественность. Никто не мог бы найти изъяна в ее характере или перекошенной складки на ее воланах. Подобно богам Эпикура, она была слишком добра, чтобы возмущать свое безмятежное бытие заботами о нас, простых смертных. Притом она с тихим удовлетворением принимала жертвы, возлагаемые на ее алтари, и все же не до такой степени походила на богинь, чтобы парить выше домашних привязанностей, свойственных обитателям земли. Она любила мужа так, как все пожилые жены любят своих пожилых мужей. К Кенелму она питала несколько более горячую привязанность, смешанную с состраданием. Его странности приводили бы ее в замешательство, если б она позволяла себе быть в замешательстве, - сожалеть об этих странностях было для нее менее хлопотливо. Она не разделяла желания мужа составить счастье Кенелма с Сесилией. Она думала, что сын ее занял бы более важное место в графстве, если бы женился на леди Джейн, дочери герцога Клервила. "И это ему надо сделать", говорила себе леди Чиллингли. Она не испытывала того опасения, которое заставило сэра Питера взять с Кенелма обещание не предлагать никому своей руки без согласия отца. Мысль, что сын леди Чиллингли может вступить в неравный брак, как бы ни был эксцентричен Кенелм, так расстроила бы ее, что она даже и не допускала этой мысли. Таково было положение дел в Эксмондеме, когда пространное послание Кенелма дошло до сэра Питера. КНИГА ВОСЬМАЯ  ГЛАВА I  Никогда в жизни сэр Питер еще не был так взволнован, как после прочтения сумбурного послания Кенелма. Он получил его за завтраком, поспешно распечатал, торопливо пробежал и очень скоро дошел до слов, которые привели его в ужас. Леди Чиллингли, хлопотавшая над чаем, к счастью, не заметила его испуганного лица. Но Сесилия и Гордон обратили на это внимание, хотя и не догадались, от кого пришло письмо. - Неплохие известия, надеюсь? - тихо спросила Сесилия. - Плохие известия? - отозвался сэр Питер. - Нет, нет, это деловое письмо. Оно какое-то ужасно длинное. - И он сунул письмо в карман, бормоча: - Прочту потом. - Должно быть, обанкротился ваш нерадивый фермер Носток? - сказал Трэверс, подняв глаза и увидев, что губы хозяина дрожат. - Я вам это говорил, а ведь такая прекрасная ферма! Позвольте мне найти вам другого арендатора. Сэр Питер покачал головой и горестно улыбнулся. - Нет, Носток не обанкротится. На этой ферме было шесть поколений Ностоков. - Так я и думал! - сухо заметил Трэверс. - И... и... - пробормотал сэр Питер, - если последний из них обанкротится, он должен найти во мне поддержку, и... если один из нас не устоит... это не должен быть... - ...этот невежда и олух, любезный сэр Питер? Ваше доброжелательство заходит слишком далеко. Тут Гордон Чиллингли, со свойственным ему тактом и savoir vivre {Умением жить (фр.).} подоспел на выручку хозяину. Взяв "Таймс", он вскрикнул от удивления, искреннего или притворного, и прочел вслух выдержку из передовой статьи о предстоящих переменах в министерстве. Как только сэр Питер смог встать из-за стола, он поспешил в библиотеку и там углубился в неприятное для него сообщение Кенелма. Он сидел так долго потому, что по временам отрывался от чтения, сдерживая сердцебиение, и то сочувствовал страстному красноречию сына, до сих пор не поддававшегося любовной романтике, то горевал о крушении своих любимых надежд. "Эта необразованная провинциальная девушка никогда не будет помощницей такому человеку, как Кенелм, какой была бы ему Сесилия Трэверс". Наконец, окончив письмо, он закрыл лицо руками и усиленно старался обдумать положение, ставившее отца и сына в такой прямой антагонизм. "Но ведь, - прошептал он, - надо прежде всего подумать о счастье мальчика. Если он не хочет быть счастлив по-моему, какое право я имею мешать ему быть счастливым по-своему?" Как раз в эту минуту Сесилия тихо вошла в комнату. Она получила право входить в библиотеку, когда хотела, иногда - чтобы выбрать по совету сэра Питера книгу, иногда - чтобы написать адреса на его письмах и запечатать их - сэр Питер был признателен всем, кто избавлял его от лишнего труда, - а иногда, особенно в этот час, чтобы пригласить его на обычную прогулку, полезную для здоровья. Услышав приближавшиеся шаги и милый голос Сесилии, сэр Питер поднял голову. Лицо его было так грустно, что на глазах у нее выступили слезы. Она положила руку ему на плечо и умоляющим голосом спросила: - Дорогой сэр Питер, что с вами? Что случилось? - Ах, дорогая моя, - сказал сэр Питер, торопливо, дрожащими руками собирая разбросанные листки излияний Кенелма, - не спрашивайте, не говорите об этом, это одно из тех разочарований, которые всем нам случается пережить, когда мы возлагаем наши надежды на изменчивую волю других. Увидев, что слезы струятся по прекрасным бледным щекам девушки, он взял ее руку в обе свои, поцеловал Сесилию в лоб и шепотом произнес: - Дорогая, как вы добры ко мне! Благослови вас бог! Какой женой вы когда-нибудь станете! Сказав это, он, волоча ноги, вышел из комнаты через открытую стеклянную дверь. Повинуясь порыву сердца, Сесилия с удивлением пошла за ним, но, прежде чем она догнала его, сэр Питер обернулся, махнул рукой, давая понять, чтобы она не следовала за ним, и пошел один сквозь густой ельник, посаженный в честь рождения Кенелма. ГЛАВА II  Кенелм прибыл в Эксмондем как раз вовремя, чтобы переодеться к обеду. Его ожидали, ибо на другой день после получения письма сэр Питер сказал леди Чиллингли, что "пришло известие от Кенелма и тот может приехать в любой день". - Пора бы ему приехать, - сказала леди Чиллингли. - Его письмо при тебе? - Нет, милая Каролина. Но, конечно, он посылает тебе горячий привет, бедняжка! - Почему бедняжка? Разве он болен? - Нет, но у него что-то нелегко на душе. И если так, мы должны сделать все возможное, чтобы помочь ему. Он лучший из сыновей, Каролина. - Я, конечно, ничего не могу сказать против него. Только, - прибавила ее милость, подумав, - только я хотела бы, чтоб он больше походил на других молодых людей. - Гм!.. Например, на Гордона? - Ну да! Гордон - замечательно благовоспитанный и разумный молодой человек. Как он непохож на своего неприятного, грубого отца, который затеял с тобой тяжбу! - Действительно, очень непохож, но в нем кровь Чиллингли. Как Чиллингли могли произвести на свет Кенелма - это гораздо более мудреный вопрос. - Ах, дорогой сэр Питер, не пускайся в метафизику! Ты знаешь, как я ненавижу загадки. - А между тем, Каролина, я должен благодарить тебя за загадку, которую никак не могу разгадать. В человеческой натуре много загадочного, что можно растолковать только сердцем. - Очень справедливо, - сказала леди Чиллингли. - Я полагаю, что Кенелм должен занять свою прежнюю комнату, напротив Гордона. - Да, да, именно напротив. Они будут напротив друг друга всю жизнь. Представь себе, Каролина, я сделал открытие! - Боже! Неужели? Твои открытия всегда нам очень дорого обходятся и сводят с такими странными людьми! - Это открытие не будет стоить нам ни одного пенни, и я не знаю таких странных людей, которые не поняли бы его. Вот оно в кратких словах: гению прежде всего необходимо сердце; таланту оно совсем не нужно. Дорогая Каролина, у Гордона не менее таланта, чем у любого молодого человека, известного мне, но ему недостает первого условия для гениальности - сердца. Я отнюдь не уверен, что Кенелм гениален, но, без сомнения, у него есть первое, что для этого необходимо, - сердце. Сердце весьма непонятная, своенравная, неразумная вещь, и это, может быть, объясняет всеобщую неспособность понять гения, между тем как всякий дурак может понять талант. Милая Каролина, ты знаешь, что я очень редко, не более чем раз в три года, отваживаюсь противопоставить свою волю твоей. Но если возникнет вопрос, касающийся сердца нашего сына, тогда, говоря между нами, твоя воля должна будет подчиниться моей. "Сэр Питер с каждым днем становится все более странным, - подумала леди Чиллингли, оставшись одна. - Но намерения у него добрые; бывают мужья и похуже". Она позвонила, распорядилась, чтобы приготовили комнату Кенелма, в которой несколько месяцев никто не ночевал, а затем стала советоваться с горничной о переделке какого-то платья, слишком дорогого, чтобы его выбросить. Его требовалось перешить по фасону менее дорогого, хотя и сшитого по последней моде, платья, которое леди Гленэлвон привезла из Парижа. В тот самый день, когда Кенелм приехал в Эксмондем, Гордон Чиллингли получил от Джерарда Дэнверса следующее письмо: Любезный Гордон! При переменах в министерстве, о которых распускают слухи газеты и которые вы можете принять за истину, милого херувимчика *** пошлют сидеть наверху и молиться о жизни бедного Джека, то есть правительства, которое он оставляет внизу. Принимая, по моему уговору, пэрство, *** тем самым создает вакансию депутата от *** - настоящее место для вас, гораздо лучшее во всех отношениях, чем Сэксборо***, обещает рекомендовать вас своему комитету. Немедленно приезжайте в Лондон! Ваш и пр. Дж. Дэнверс. Гордон показал письмо Трэверсу и, получив от него искренние пожелания успеха, сказал с волнением, отчасти искренним, отчасти напускным: - Вы не представляете себе, что значило бы для меня исполнение ваших добрых пожеланий. Когда я попаду в нижнюю палату, - а мое стремление к такой деятельности настолько сильно, что не считайте меня самонадеянным, если я рассчитываю на парламентский успех... - Дорогой Гордон, я так же уверен в вашем успехе, как в своем существовании. - ...если я буду иметь успех, если призы общественной жизни станут для меня достижимы, если я займу положение, которое оправдало бы мою смелость, как вы думаете, могу я прийти к вам и сказать: "Одна честолюбивая цель для меня дороже власти, и надежда достигнуть этой цели была сильнее всех других причин, побуждавших меня к деятельности"? В этой надежде так же пожелает мне успеха отец Сесилии Трэверс? - Милый мой, дайте мне вашу руку! Вы говорите благородно и чистосердечно, как и подобает джентльмену. Я отвечу вам в том же духе. Не могу сказать, чтобы я не имел для Сесилии видов, сочетающих в искателе ее руки наследственную знатность и упроченное состояние, хотя никогда не сделал бы этих условий непреложными. Я не вельможа и не выскочка и никогда не забуду, - тут он несколько изменился в лице, - что женился по любви и был счастлив. Как счастлив, известно одному богу! Все же, если бы вы заговорили таким образом несколько недель назад, я ответил бы на ваш вопрос менее благоприятно. Но теперь, когда я лучше узнал вас, вот мой ответ: если даже вы потерпите поражение на выборах, если не пройдете в парламент, я все равно буду желать вам успеха. Если вы покорите сердце моей дочери, никому на свете я не отдам ее руки так охотно, как вам. Вот она одна гуляет в саду, ступайте и поговорите с ней. Гордон колебался. Он очень хорошо знал, что сердца Сесилии он не покорил, хотя и не подозревал, что оно отдано другому. А Гордон был слишком умен для того, чтобы не понимать, как рискует тот, кто торопится в делах любви. - Ах, - сказал он, - я не могу не выразить мою признательность за ваше великодушие, за ваши добрые пожелания. Но я еще не осмелился произнести перед мисс Трэверс ни одного слова, которое подготовило бы ее к мысли, что я могу быть искателем ее руки. Я не думаю, чтобы у меня хватило мужества пройти всю процедуру выборов с горем в душе от ее отказа. - Хорошо, сначала одержите победу на выборах, а пока проститесь с Сесилией. Гордон оставил своего друга и подошел к мисс Трэверс, решив не рисковать формальным объяснением, а пока лишь нащупать почву, может ли он рассчитывать на успех. Свидание было короткое. Гордон искусно вел разговор, но чувствовал, что ступает по ненадежной почве. Он добился согласия отца, и это было слишком большим преимуществом, чтобы лишиться его сразу после решительного отказа дочери, который не оставил бы никакой надежды ему, бедному человеку, сватающемуся к богатой наследнице. Он вернулся к Трэверсу. - Я увожу с собой ее добрые пожелания, равно как и ваши, - просто сказал он. - Вот и все. Мое счастье в ваших дружеских руках. Он поспешил проститься с хозяином и хозяйкой, сказал несколько многозначительных слов миссис Кэмпион, союзнице, которую приобрел в ее лице, и через час уже сидел в вагоне поезда, спешившего в Лондон. Его поезд встретился в пути с тем, который вез Кенелма в Эксмондем. Гордон сохранял прекрасное настроение. Он был так же уверен в возможности получить руку Сесилии, как и в успехе на выборах, "Я никогда не терпел неудачи в том, чего добивался, - говорил он себе, - потому что всегда заботился о том, чтобы ее не было". Внезапный отъезд Гордона вызвал большое волнение в спокойном эксмондемском кружке, разделяемое всеми, кроме Сесилии и сэра Питера. ГЛАВА III  Кенелм не видел ни отца, ни матери, пока не пришел к обеду. Его посадили возле Сесилии. Они говори" ли мало, потому что шел общий разговор о выборах, в которых участвовал Гордон Чиллингли. Ему предсказывали успех и рассуждали о том, что он будет делать в парламенте. - Там у нас так мало способных молодых людей, - сказала леди Гленэлвон, - что, будь он гораздо менее талантлив, все равно был бы большим приобретением. - Приобретением для кого? - сердито спросил сэр Питер. - Для его отечества? Я думаю, что он печется о благе отечества не больше, чем о медной пуговице. На это горячо возразил Леопольд Трэверс. Его так же горячо поддержала миссис Кэмпион. - Со своей стороны, - примирительным тоном сказала леди Гленэлвон, - я считаю каждого способного человека в парламенте приобретением для страны. Он может служить отечеству с не меньшей пользой оттого, что не хвастает своей любовью к нему. Меня больше всего страшат те политики, - их теперь много развелось во Франции, - которые все время горланят о своем патриотизме. Когда сэр Роберт Уолпол говорил: "Все эти люди имеют свою цену", - он имел в виду тех, которые называют себя патриотами. - Браво! - воскликнул Трэверс. - Сэр Роберт Уолпол показал свою любовь к родине, развратив ее. Есть много способов, кроме подкупа, развратить свою родину, - кротко сказал Кенелм, и этим его участие в общем разговоре ограничилось. Только когда все общество разошлось по спальням, в библиотеке наконец состоялся тот разговор, которого так жаждал Кенелм и боялся сэр Питер. Он продолжался далеко за полночь. Отец с сыном расстались с облегченным сердцем и еще более нежной любовью друг к другу. Кенелм набросал очаровательный портрет Феи и убедил сэра Питера, что его чувство к ней не мимолетная юношеская прихоть, но любовь, пустившая корни в самой глубине его сердца. Глубоко вздохнув, сэр Питер оставил мысль о Сесилии. Успокоившись окончательно, когда Кенелм уверил его, что Лили благородного происхождения и что ее фамилия Мордонт происходит от древнего и знаменитого дома, сэр Питер с улыбкой сказал: - Могло быть хуже, милый мальчик. Я начинал бояться, что, несмотря на уроки Майверса и Уэлби, это будет дочь мельника. Но все-таки нам еще предстоит труд уговорить твою бедную мать. Скрыв твой первый побег из родительского дома, я, к несчастью, вселил в нее мысль о леди Джейн, дочери герцога, и эта мысль не выходит у нее из головы. Вот к чему приводит ложь! - Я рассчитываю, что влияние леди Гленэлвон на мать поможет нам уладить дело, - сказал Кенелм. - Если признанный оракул большого света произнесет приговор в мою пользу и пообещает представить мою жену ко двору и ввести ее в свет, я думаю, матушка позволит нам переделать оправу старых фамильных бриллиантов для будущего появления Лили в Лондоне. А потом ты можешь еще сказать ей, что я буду баллотироваться в депутаты от графства. Я войду в парламент и, если встречу там нашего даровитого кузена и найду, что он дорожит отечеством не более чем медной пуговицей, помяни мое слово, я отколочу его гораздо сильнее, чем отколотил Тома Боулза. - Том Боулз? Кто это? А, помню, ты в одном письме говорил о Томе Боулзе, главным предметом изучения которого был человеческий род и который занимался также философией морали. - Философы морали, - ответил Кенелм, - до того затуманили себе мозги алкоголем новых идей, что их моральные устои начали шататься, и человеколюбие скорее требует положить их в постель, чем поколотить. Мой Том Боулз - христианин с крепкими мускулами, и они не стали слабее, но он стал более христианином после того, как я его отколотил. Таким приятным образом эти два оригинала закончили свой разговор и отправились спать. На прощание они дружески обняли друг друга. ГЛАВА IV  Кенелму оказалось гораздо труднее привлечь на свою сторону леди Гленэлвон, чем он ожидал. При неизменном участии ее в будущности Кенелма она не могла не возмущаться мыслью о его браке с неизвестной бедной девушкой, которую он знал лишь несколько недель и родня которой также была ему неизвестна, - он только уверял, что она равна ему по происхождению. А если вспомнить желание, которое она лелеяла наравне с сэром Питером, чтоб у Кенелма была жена, во всех отношениях столь достойная его, как Сесилия Трэверс, станет понятным, что она скорее негодовала, чем огорчалась при крушении своих планов. Сначала она была так раздражена, что не хотела даже слушать объяснений Кенелма. Она покинула его с такой резкостью, какой раньше ни с кем себе не позволяла, отказалась назначить ему другое свидание, чтобы снова обсудить вопрос, и заметила, что не только не выступит в пользу его романтического сумасбродства, но постарается убедить леди Чиллингли и сэра Питера не давать согласия "на его погибель". Только на третий день по приезде Кенелма, тронутая печальным, но гордым выражением его лица, она уступила убеждениям сэра Питера в частном разговоре с достойным баронетом. Все-таки, хотя и неохотно (она не исполнила своей угрозы и ни в чем не убеждала леди Чиллингли), она признала, что сын, получивший в наследство майорат и согласившийся уничтожить его на условиях, чрезвычайно щедрых по отношению к родителям, имеет права на некоторую жертву с их стороны в вопросе о его счастье, что лета позволяют ему выбирать самому, независимо от их согласия, и что его удерживает только обещание, взятое с него отцом, обещание, которое, строго говоря, не распространялось на леди Чиллингли, а ограничивалось сэром Питером, как главою рода и хозяином дома. Согласие отца было уже дано, и если из уважения к обоим родителям Кенелм не мог обойтись без согласия матери, то, конечно, истинный друг обязан уничтожить всякое препятствие к любви, не заслужившей осуждения, так как она была бескорыстна. После этого разговора леди Гленэлвон отыскала Кенелма, в угрюмой задумчивости сидевшего на берегу ручья, где водились знаменитые форели, взяла его под руку, повела в темные аллеи ельника и терпеливо выслушала все, что он хотел ей сказать. Но и тогда его доводы не поколебали ее женского сердца, пока он не растрогал ее, заговорив быстро и горячо: - Когда-то вы благодарили меня за то, что я спас жизнь вашему сыну. Вы сказали тогда, что никогда не сможете отплатить мне. Теперь вы можете вознаградить меня десятикратно. Как вы думаете, если бы ваш сын, который, как мы уповаем, теперь на небе, глядел на нас и был судьей между нами, одобрил бы он ваш отказ в моей просьбе? Тут леди Гленэлвон расплакалась, пожала Кенелму руку, поцеловала его в лоб, как мать целует сына, и сказала: - Вы убедили меня! Я сейчас же пойду к леди Чиллингли. Женитесь на той, которую вы так любите, но с одним условием: отпразднуем свадьбу в моем доме! Леди Гленэлвон не принадлежала к числу тех женщин, которые, обещав услужить друзьям, не доводят начатого дела до конца. Она хорошо знала, как умилостивить и образумить апатичную леди Чиллингли, и не отстала от нее до тех пор, пока сама леди не пришла в комнату Кенелма и не сказала очень спокойно: - Итак, ты хочешь сделать предложение мисс Мордонт? Должно быть, это йоркширские Мордонты? Леди Гленэлвон говорит, что это очень милая девушка и что она погостит у нее до свадьбы. А так как молодая девица - сирота, то дядю леди Гленэлвон, герцога, который в родстве со старшей ветвью Мордонтов, попросят быть ее посаженым отцом. Это будет блестящая свадьба. Желаю тебе счастья. Пора тебе остепениться. Через два дня после получения формального согласия Кенелм уехал из Эксмондема. Сэр Питер поехал бы с ним познакомиться с невестой, но перенесенное им волнение вызвало сильный приступ подагры, заставивший его обернуть ноги фланелью. После отъезда Кенелма леди Гленэлвон пошла в комнату Сесилии, Девушка уныло сидела у открытого окна. Она поняла: что-то тревожит и угнетает отца и сына, и приписала это тому письму, которое нарушило всегда хорошее расположение духа сэра Питера. Но она ни о чем не догадывалась и если была несколько обижена сдержанностью Кенелма в обращении с ней, то гораздо больше ее огорчала печаль, которую она видела на его лице. Однако его холодность заставила и ее держаться более официально, за что она теперь бранила себя. Леди Гленэлвон обняла рукой шею Сесилии и, поцеловав ее, тихо сказала: - Как он разочаровал меня! Он совсем недостоин счастья, о котором я когда-то мечтала для него! - О ком вы говорите? - прошептала Сесилия, побледнев. - О Кенелме Чиллингли. Он влюбился в какую-то бедную девушку, которую встретил в своих скитаниях, и явился сюда просить согласия родителей; получил его и поехал свататься. Сесилия помолчала, закрыв глаза, а потом сказала: - Он достоин всякого счастья и никогда не сделает недостойного выбора. Господь да благословит его и... и... Она хотела сказать его "невесту", но губы ее отказались произнести это слово. - Кузен Гордон в десять раз достойнее его! - с негодованием вскричала леди Гленэлвон. Она оказала Кенелму услугу, но не простила его. ГЛАВА V  Кенелм провел ночь в Лондоне и на следующий день, необыкновенно хороший для английского лета, решил отправиться в Молсвич пешком. На этот раз ему не нужно было отягощать себя дорожной сумкой: он оставил достаточный запас одежды в Кромвель-лодже. К вечеру он очутился в одном из тех живописных селений, где Темза древняя струится Серебряной тропой. Это был не прямой путь из Лондона в Молсвич, но для пешехода более приятный. Оставив длинную знойную улицу деревни, Кенелм вышел на отлогий берег реки и рад был немного отдохнуть, наслаждаясь прохладой струящихся вод и спокойным журчанием прибрежных камышей. У Кенелма было много времени впереди. Прогулки во время пребывания в Кромвель-лодже познакомили его с округой Молсвича на несколько миль, и он знал, что полевая тропинка справа менее чем за час приведет его к тому ручейку у Кромвель-лоджа, напротив деревянного мостика, который вел в Грасмир. Для того, кто любит романтизм в истории, особенно в английской истории, все течение Темзы исполнено очарования. Ах, если б я мог вернуться к тем дням, когда еще не родились поколения старше поколения Кенелма Чиллингли, когда каждая волна Рейна говорила мне об истории и романтике! Каких фей встретил бы я на твоих берегах, наша родная Темза! Может быть, когда-нибудь германский пилигрим вдесятеро отплатит тебе за дань, принесенную его английским родичем старику Рейну. Прислушиваясь к шепоту тростника, Кенелм Чиллингли чувствовал на себе влияние легендарной реки. Много поэтических событий и преданий, записанных в древних летописях, много прославляющих песен, дорогих предкам, имена которых сами стали для нас поэзией, смутно возникало в его памяти, которая мало заботилась о том, чтобы удержать такие хрупкие предметы в сокровищнице любви. Но все, что с детства было овеяно романтикой, оживает еще свежее в воспоминаниях того, кто любит. К этому человеку, так необычно избегнувшему всегдашних опасностей юности, к этому ученому адепту школ Уэлби и Майверса - к этому человеку любовь пришла наконец с каким-то роковым могуществом прославленной Цитеры, а с этой любовью весь реализм жизни стал идеалом, все суровые линии нашей однообразной судьбы превратились в изгибы красоты, все обыденные звуки повседневной жизни зазвучали песней. Как полно было его сердце горячим и мечтательным блаженством, и каким светлым представлялось ему будущее при тихом ветерке и смягченном блеске летнего вечера! Утром он увидит Лили, и теперь уста его имеют право сказать все, что они сдерживали до сих пор. Вдруг его пробудил от полусна счастья, принадлежащего тем минутам, когда мы переносимся в Элизиум, голос, звучавший даже громче, чем радость его собственного сердца: Пел он, пел он, весело пел он. Так тропинкой к нему - впереди свора псов - Ехал рыцарь фон Ниренштейн. Кенелм так внезапно повернул голову, что испугал Макса, который стоял позади него, с любопытством приподняв одну лапу, и принюхивался, как бы сомневаясь, действительно ли перед ним старый знакомый. Резкое движение Кенелма заставило собаку тревожно залаять и побежать обратно к хозяину. Менестрель, не обратив внимания на лежавшего у берега человека, прошел было мимо легким шагом и с веселой песней на устах, но Кенелм встал и, протянув ему руку, - сказал: - Надеюсь, вы не разделяете испуга Макса, встретившись со мной? - А! Мой юный философ, неужели это вы? - Если вы называете меня философом, то, конечно, это не я. И, по совести говоря, я уже не тот, кто два года назад провел с вами приятный день на полях Ласкомба. - Или тот, кто советовал мне в Тор-Эдеме настроить лиру на похвалы бифштексу. Я тоже теперь не совсем тот, чья собака подходила к вам с подносом за лептой. - Но вы, как и прежде, шагаете по миру с песней. - Даже и это бродяжничество подходит к концу. Но я потревожил ваш отдых и предпочитаю разделить его. Нам с вами, вероятно, не по пути, а так как я не тороплюсь, мне не хотелось бы утратить возможность, предоставленную мне счастливым случаем, возобновить знакомство с человеком, о котором я часто вспоминал после нашей последней встречи. С этими словами певец растянулся на берегу, и Кенелм последовал его примеру. Действительно, в хозяине собаки была заметна значительная перемена: выражение лица и изменившаяся манера держать себя. Одет он был уже не в цыганский наряд, в котором Кенелм в первый раз встретил странствующего певца, и не в тот изящный костюм, который так шел к его стройной фигуре, когда он делал визиты в Лакомбе. На нем была теперь простая и легкая Летняя одежда английского джентльмена, который отправился на продолжительную загородную прогулку. Когда менестрель снял шляпу, чтобы освежить голову прохладным ветерком, на красивом рубенсовском лице его отразилось более строгое достоинство, а на широком лбу - более сосредоточенная мысль. В густых каштановых кудрях на голове и в бороде сверкали две-три серебряные нити. А в его обращении, хотя по-прежнему искреннем, чувствовалось возросшее самоуважение, не надменное, но мужественное, которое идет человеку зрелых лет и прочного положения в жизни, когда он обращается к другому, намного моложе его, по всей вероятности еще не достигшему ничего, помимо случайных привилегий рождения. - Да, - сказал менестрель, сдерживая вздох, - последний год, когда мой досуг проходил в странствиях, окончен. Я помню, что в первый день, когда мы встретились у придорожного фонтана, я советовал вам, подобно мне, искать развлечений и приключений странника-пешехода. Теперь, когда я вижу вас, очевидно джентльмена по рождению и образованию, все еще путешествующего пешком, мне кажется, что я обязан сказать: "Довольно с вас! Бродячая жизнь имеет не только приятные стороны, но и опасности. Прекратите ее и перейдите к оседлому существованию". - Я и думаю это сделать, - лаконично ответил Кенелм. - Вот как! Какой же профессии вы собираетесь себя посвятить? Военной, юридической, медицинской? - Нет. - А, стало быть, вы женитесь! Прекрасно, дайте мне вашу руку! Значит, вы наконец обрели интерес к юбке и в реальной жизни, а не только на полотне? - Я заключаю, - сказал Кенелм, оставляя без внимания игривое замечание собеседника, - я заключаю из ваших слов, что вы и сами собираетесь перейти на оседлость благодаря браку. - Ах, если бы я мог сделать это раньше, я избежал бы многих ошибок и на несколько лет раньше приблизился к цели, ослеплявшей меня сквозь дымку юношеских мечтаний! - Какая это цель - могила? - Могила? Нет, как раз то, что не признает могилы: слава! - Я вижу, что, несмотря на сказанное, вы все еще намерены странствовать по миру и искать славы поэта. - Увы! Я отказываюсь от этой мечты, - сказал певец с легким вздохом. - Если не совсем, то отчасти надежда на славу поэта отклонила меня от того пути, который судьба и те скромные дары, которыми наделила меня природа, указывали мне как мою настоящую и единственную цель. Но какой странный, обманчивый блуждающий огонь - любовь к стихотворству! Как редко человек со здравым смыслом обманывается насчет своих способностей к чему-либо другому и своих шансов на успех. Но дайте ему упиться чарами стихотворства, как эти чары ослепят его разум, и сколько времени пройдет, прежде чем он убедится, что мир не поверит ему, если он закричит солнцу, луне и звездам: "Я тоже поэт!" А с какой тоской, точно душа расстается с телом, приходит он наконец к пониманию, что, прав он или прав мир, - результат один. Кто может защищать свое дело перед судом, который отказывается его выслушать? Это было сказано с таким сильным и с таким мучительным волнением, что Кенелм, из симпатии к хозяину собаки с подносом, почувствовал, будто у него самого душа расстается с телом. Но Кенелм был таким своеобразным существом, что, видя воочию страдания ближнего, он сам сострадал вместе с ним. И хотя стихотворство было совсем не тем, чем желал бы заняться Кенелм Чиллингли, его душа невольно устремилась на поиски доводов, которые могли бы смягчить горечь поэта. - Я читал не много, - сказал он, - но, судя по тому, что встречал в книгах, вы разделяете любовь к стихотворству с самыми знаменитыми людьми. Стало быть, это должна быть очень благородная любовь - Август, Поллий, Вар, Меценат, великие государственные деятели своего времени, писали стихи. Кардинал Ришелье писал стихи. Уолтер Роли и Филипп Сидней, Фокс, Берк, Шеридан, Уоррен Гастингс, Каннинг, даже суровый Уильям Питт - все были поэтами. Стихотворство не замедляло, а благодаря родственным ему способностям косвенно ускоряло их путь к славе. Какие великие живописцы были одновременно и поэтами: Микеланджело, Леонардо да Винчи, Сальватор Роза!.. Одному богу известно, сколько других знаменитых имен собирался Кенелм Чиллингли прибавить к этому перечню, если бы певец не перебил его: - Как!? Все эти великие живописцы были и поэтами? - Настолько хорошими стихотворцами - особенно Микеланджело, величайший из живописцев, - что они приобрели бы славу поэтов, если б, к несчастью для этого рода славы, ее не затмила сестра поэзии - живопись. Но когда вы даете вашему песенному дару скромное название поэзии, позвольте мне заметить, что ваш дар весьма отличается от дара стихотворства. Ваше дарование, в чем бы оно ни состояло, не может существовать без сочувствия к обыкновенному, не творящему стихов человеческому сердцу. Без сомнения, в ваших пешеходных странствиях вы приобрели не только глубокое знание природы; ежечасно меняющаяся игра оттенков на отдаленной горе, длинные тени, которые заходящее солнце бросает в воду у наших ног, повадки дрозда, безбоязненно опускающегося возле меня на траву, влажную от соседства с купающимся в воде тростником, - все это я мог бы описать так же верно, как и вы. Так и какой-нибудь Питер Белл мог бы описать это не менее верно, чем какой-нибудь Уильям Вордсворт. Но в тех ваших песнях, какие мне довелось слышать, вы как будто ушли от всего случайного в искусстве поэта и коснулись, хотя, может быть, и слегка, того единственного, что нужно общему сердцу человечества, нашли звук, который личное чувство поэта извлекает из сокровенных струн этого всеобщего человеческого сердца. А то, что вы называете миром, разве не есть просто преходящая мода? Насколько ее вес достоин усилий поэта, я сказать не берусь. В одном я уверен: как я не могу произвести квадратуру круга, так не могу и сочинить простой куплет, который настолько дошел бы до сердца простых слушателей, чтобы привлечь их награды на подносик Макса. Зато я берусь наплести вам целый ворох стихов, отвечающих требованиям самой последней моды. Весьма польщенный и очень заинтересованный, странствующий менестрель повернул просветлевшее лицо, с которого исчезли тени прежней печали, к своему лениво лежавшему рядом утешителю и весело сказал: - Вы говорите, что могли бы наплести целый ворох стихов, отвечающих требованиям современной моды. Я хотел бы, чтобы вы показали мне образец вашего искусства в этой области. - Прекрасно. Но только при условии, что вы отплатите мне тем же, то есть стихами вашего собственного сочинения, не отвечающими моде. Такими, чтобы я мог истолковать их простыми словами. Предупреждаю, что вам не удастся это сделать с моими стихами! - Согласен! - Хорошо, тогда давайте представим себе, что мы перенеслись в век классической английской поэзии и что английский язык - язык мертвый, как латынь. Вообразите, что я пишу на конкурс, желая завоевать медаль, пишу, как когда-то в колледже (но только тогда я писал по-латыни, а не по-английски). Конечно, я должен сохранить некоторые особенности, типичные для классической английской поэзии, а также - передать характер, присущий эпохе классической литературы. Я полагаю, каждый внимательный критик признает, что отличительные способности поэзии, модной сегодня, то есть поэзии классической, - это, во-первых, выбор таких изящных словесных оборотов, какие были особенно ненавистны для варварского вкуса предыдущего столетия, и, во-вторых, гордое презрение ко всем прозаическим снисхождениям к здравому смыслу и изобилие изысканных, возвышенных туманностей, которые мистер Берк определяет как затемняющие смысл. Приняв в соображение все эти оговорки, я только попрошу вас указать размер. Кстати, белые стихи сейчас особенно в моде. - Ну, вот еще - белые стихи! Нет, я не собираюсь избавлять вас от трудностей рифмы. - Мне совершенно все равно, - сказал Кенелм, зевая. - Пусть будут рифмы. Героические стихи хотите или лирические? - Героические стихи слишком уж старомодны. Но строфа Чосера, доведенная до совершенства нашими современными поэтами, я думаю, будет достаточно крепким орешком. Я выбираю современную чосеровскую строфу. - Ну, а тема? - О, насчет темы не беспокойтесь! Какой бы ярлык ваш классический поэт ни наклеивал на свое произведение, его гений, как гений Пиндара, не станет стеснять себя из-за сюжета. - Так слушайте и не давайте Максу подвывать, если он не сможет этого вынести. Начинаю! И приподнятым, патетическим тоном Кенелм стал читать нараспев: Давно когда-то в Аттике свободной Прекрасный Пифий, юный, благородный, В богатстве жил. Но счастья он не знал. И вот Софронию он повстречал. Раз в летний зной над сонными зыбями Скользил Нептун, ленивыми конями Не правя. Трепетала сень олив. "Пока, - тут молвил Пифий, - буду жив, Я твой, о дева!" Дружно закивали Головками цветы, а пчелы стали Носить в подарок золотистый мед. Так власть любви Природа признает. Ну что, история не вышла нудной? О ней дать два-три тома мне нетрудно. Иные критики превознесут Меня и выше Чосера сочтут, Но этих виршей, бог даст, не прочтут, - Вы, конечно, сдержали слово, - сказал менестрель, смеясь. - И, будь теперь век классической литературы, а английский язык - мертвым языком, вы заслуживали бы медали. - Вы мне льстите, - скромно сказал Кенелм. - Но если я, который никогда раньше не подобрал и пары рифм, могу так легко импровизировать в стиле наших дней, что же стоит опытному сочинителю вроде вас в один присест отмахать целый том таких стихов? Надо только хорошенько маскировать заимствования изящных метафор и почаще включать строки, которые не ложатся в размер, зато возносятся в такие эмпиреи, что делают стих окончательно непонятным. Напишите-ка подобные стихи, и я обещаю вам пылкий панегирик в "Лондонце". Я сам его и сочиню. - В "Лондонце"? - воскликнул певец, у которого от гнева покраснели щеки и лоб. - Это мой заклятый враг, непримиримый враг! - Боюсь, вы так же мало знакомы с классической критикой, как ваша муза - с классической поэзией. Искусство писать требует особой подготовки. Искусство добиться рецензии состоит в том, чтобы водить знакомство с рецензентами. В век расцвета поэзии - это дело той или иной клики. Принадлежите к этой клике - и вас провозгласят Горацием или Тибуллом. Но если вы будете стоять особняком, конечно, вы останетесь Бавием или Мевием. "Лондонец" никому не враг - он ко всем питает равное презрение. Но так как для того, чтобы забавлять, надо кого-нибудь поносить, он компенсирует похвалы, которыми обязан осыпать членов своей клики, издеваясь над всеми, не принадлежащими к ней. "Бей его крепче - у него нет друзей!" - Увы, в том, что вы говорите, должно быть много справедливого, - сказал певец. - У меня никогда не было друзей в каких-либо кликах. И одному богу известно, с каким упорством те, от кого в своем незнании правил, управляющих так называемыми органами общественного мнения, я ждал сочувствия, одобрения в своей борьбе, - как дружно они объединялись, чтобы сокрушить меня. Им это долго удавалось. Но наконец я могу надеяться, что их побил. К счастью, природа одарила меня сангвиническим, веселым, бодрым темпераментом. Кто никогда не отчаивается, редко погибает. Эта речь привела Кенелма в недоумение. Разве сам менестрель не объявил, что дни его импровизаций прошли, что он решил отказаться от стихотворства? По каким же другим путям к славе, с которых критики не сумели согнать его, шел он теперь? Кенелм уже раньше считал его служащим какой-нибудь коммерческой фирмы. А может быть, он избрал более легкий путь? Вероятно, он пишет роман. Теперь все пишут романы, а так как публика читает их, не дожидаясь указаний, а стихи она читает только по указанию, может быть, романисты в меньшей мере зависят от произвола газетных клик, чем поэты нашего классического века. Однако Кенелм не имел намерения добиваться новых признаний. Его мысли в эту минуту весьма естественно перешли от книг и критиков к любви и супружеству. - Наш разговор, - сказал он, - забрел на окольные пути, позвольте же мне вернуться к исходной точке. Вы собираетесь успокоиться в домашнем благополучии. Домашнее благополучие похоже на чистую совесть. Дожди не пробивают кровли дома, ветры не сотрясают его стен. Если это не дерзость, позвольте спросить, давно ли вы знаете вашу невесту? - Да, очень давно. - И всегда любили ее? - Всегда, с самого ее детства. Из всех женщин в мире ей одной суждено стать подругой моей жизни и очистительницей моей души. Я не знаю, что бы стало со мной, если бы мысль о ней не сопровождала меня как ангел-хранитель. Как у многих сошедших с проторенных путей света, в моей натуре есть некоторое своеволие, неотъемлемое от жизнерадостности и жажды приключений, и пылкость, находящая себе исход в песне, главным образом потому, что песня - это голос радости. И, без сомнения, оглядываясь на прошлые годы, я должен сознаться, что часто отвлекался от тех целей, что ставили мне разум и влечение сердца, предаваясь случайным и легкомысленным фантазиям. - Вероятно, интерес к юбкам, - сухо перебил его Кенелм. - Желал бы по совести ответить: "Нет", - сказал певец, покраснев. - Но от наихудшего, от того, что навсегда испортило бы карьеру, с которой я связываю свое будущее, от того, что сделало бы меня недостойным чистой любви, которая, я надеюсь, ждет меня и увенчает мои мечты о счастье, меня спасала постоянно возникавшая предо мной улыбка на безгрешном детском личике. Только раз я был в большой опасности, и об этом опасном часе я вспоминаю с трепетом. Это было в Лакомбе. - В Лакомбе? - Уже близкий к ужасному преступлению, я вдруг услышал голос, сказавший: "Вспомните о ребенке!" В этом вмешательстве, которое так легко было принять за божественное предостережение, когда воображение болезненно воспламенено и когда совесть, задремав на минуту, все же спит так тревожно, что вздох ветерка, падение листа могут заставить ее пробудиться с ужасом, я принял эти слова за голос моего ангела-хранителя. Но, раздумывая об этом после и сопоставляя этот голос с моралью тех странных стихов, которые вы прочли мне так кстати на следующий день, я пришел к заключению, что голос, спасший меня, исходил из ваших уст. - Признаюсь в этой дерзости - вы простите меня? Певец схватил Кенелма за руку и крепко пожал ее. - Прощу ли я? Если б только вы могли знать, почему я должен быть вам признателен, вечно признателен! Этот внезапный возглас, мое раскаяние и ужас перед самим собой, а к тому еще эти суровые стихи на другой день, - все это заставило меня с отвращением отшатнуться от "заветного греха". Затем наступил поворотный момент в моей жизни. С того дня беспутный бродяга во мне был убит. Конечно, я говорю не о любви к природе и песням, увлекшей меня в бродяжничество, нет! Ненависть к размеренным привычкам и серьезному труду - вот что было убито. Я больше не пренебрегал моим призванием, а считал его своим священным долгом. А когда я увидел ту, кого судьба уберегла для меня как невесту, лицо ее уже не казалось мне лицом шаловливого ребенка, в нем угадывалась душа расцветающей женщины. Всего два года прошло с того знаменательного для меня дня. Но мое счастье теперь уже обеспечено. Если я еще не достиг славы, то по крайней мере нахожусь в таком положении, которое дает мне право сказать любимой: "Пришло время, когда, не боясь за твое будущее, я могу просить тебя стать моей". Он говорил с такой горячей страстью, что Кенелм молча ждал, пока к певцу вернется его обычное самообладание, находя сам удовольствие в молчании и тишине этого часа. Следя за переходом от розового заката к звездным сумеркам, он шептал про себя: "Для меня тоже настало это время!" Вскоре певец снова заговорил, но теперь уже легко и весело: - Сэр, теперь ваш черед, скажите, как давно вы знаете - судя по нашим прежним разговорам, вы не могли любить давно, - девушку, готовую стать вашей женой? Так как Кенелм еще не получил согласия Лили, он счел излишним входить в подробности истории своей любви, и ограничился общим замечанием: - Мне кажется, что любовь приходит как весна: нельзя определить число по календарю. Она может приближаться медленно и постепенно, может явиться быстро и внезапно. Но когда утром мы просыпаемся и замечаем перемену в окружающем мире - зелень на деревьях, цветы на лужайке, тепло в солнечных лучах, музыку в воздухе, мы говорим: "Пришла весна!" - Мне нравится ваш пример. И так же, как напрасно спрашивать влюбленного, давно ли он полюбил свою возлюбленную, почти так же напрасно спрашивать его, хороша ли она собой. Он не может не видеть в ее лице красоты, которой она одарила весь окружающий мир. - Верно. Ваша мысль очень поэтична и напомнила мне, что я ведь усладил ваш слух первым плодом моего стихотворства на условии, что вы отплатите мне плодом вашего поэтического искусства. И я заявляю о моем праве самому выбрать тему. Пусть это будет... - Бифштекс? - Фу! Вы уже достаточно часто отпускали эту неостроумную шутку на мой счет. Нет, воспойте любовь, и, если вы можете сымпровизировать две-три строфы, выражающие только что высказанную вами мысль, я буду слушать с удвоенным вниманием. - Увы, я не импровизатор! Но я постараюсь отомстить вам за прежнее пренебрежение к моему искусству и пропою одну безделку, как раз отвечающую вашему желанию. Вы не остались послушать ее в Тор-Эдеме, хотя и бросили шиллинг на подносик Макса. Эго одна из песенок, которые я пел в тот вечер, и она неплохо была принята моей скромной аудиторией: КРАСОТА ЛЮБИМОЙ В ГЛАЗАХ ВЛЮБЛЕННОГО  Правда, милая моя Мейбл Мэй? Но "да" не скажет никто в ответ. Блещет она красотой своей? Если по правде сказать, то - нет! Милую деву моей мечты, Кроме меня, не понять никому. С неба - сиянье ее красоты, - Видеть его мне дано одному. Окончив эту бесхитростную песенку, менестрель встал и сказал: - Теперь я должен проститься с вами. Мой путь идет по тем лугам, а ваш, без сомнения, по большой дороге. - Вы ошибаетесь. Позвольте мне сопровождать вас. Я снял квартиру недалеко отсюда, и к ней кратчайший путь по полям. Певец бросил на Кенелма удивленный и немного подозрительный взгляд. Но, помня, что сам скрыл от спутника свое имя и звание, он не счел себя вправе спрашивать о том, о чем тот не говорит ему добровольно, и, любезно заметив, что желал бы, чтоб дорога была длиннее, раз у него такой приятный собеседник, пошел быстрым шагом. Сумерки почти перешли уже в светлую, звездную летнюю ночь, и ничто не нарушало тишины полей. Оба шли рядом и чувствовали себя безмерно счастливыми. Но счастье похоже на вино: на различные характеры оно действует различно. Здесь один был словоохотлив, немного хвастлив, горяч, чувствен, впечатлителен ко всем внешним явлениям природы, как Эолова арфа - к налетевшему или стихшему ветерку, другой - молчалив, скромен в своих высказываниях, угрюм, задумчив. Он не был совершенно глух к воздействиям внешней природы, но просто не придавал им цены, кроме случаев, когда они переходили из области чувственной в область интеллектуальную и душа человека диктовала бездушной природе ее же вопросы и ее же ответы. Менестрель взялся поддерживать разговор и совершенно очаровал своего слушателя. Он сделался красноречив и увлекал ясностью и искренностью изложения, но я не способен описать его речь, как стенограф, верно передающий каждое слово оратора, не может описать того, что, помимо всяких слов, принадлежит личности говорящего. Поэтому, не осмеливаясь передать язык этого своеобразного скитальца, я только упомяну, что он говорил о предмете, который, как уверяют, может возбудить красноречие во всех, - о себе самом. Он говорил, что с самого раннего возраста стремился приобрести имя, говорил о том, как затрудняли его путь низкое происхождение и недостаток средств, говорил о внезапно открывшейся для его честолюбия дороге, когда он еще ребенком привлек внимание одного великодушного богача, который сказал: "У этого мальчика блестящие способности. Я дам ему образование, и он со временем заплатит миру свой долг мне". Он рассказывал о занятиях, так горячо начатых, которые он ревностно продолжал, а потом - увы! - должен был прервать еще в юности. Он не сказал, как и почему это случилось, но стал рисовать перед Кенелмом, как он боролся, чтобы снискать пропитание себе и тем, кто от него зависел, и как в этой борьбе он был вынужден отклониться от той цели, которую давно перед собой поставил. Нужда в деньгах заставила отложить мечты о славе. - Но даже, - горячо воскликнул он, - даже за те торопливые и незрелые проявления моего духовного "я", которые обстоятельства не позволили мне отточить, я уверен, должен был встретить поощрение и похвалу у тех, кто считает себя компетентными судьями. Насколько лучше были бы мои творения, если бы меня поддержали! Небольшая похвала заставляет проявиться в человеке то, что в нем есть хорошего, а несправедливые насмешки и презрение леденят пыл, который побуждал бы его совершенствоваться! Тем не менее я пробивался вперед и был в состоянии прокормить тех, кого любил. А в моих странствиях и песнях я находил наслаждение, мирившее меня со всем остальным. Но все-таки жажда славы, зародившаяся в детстве и лелеемая в юности, умирает только в могиле. Можно затоптать ее почки, листья, стебель, но корень слишком глубоко сидит в земле, затоптать его нельзя, и каждый год они вновь вырастают. Любовь может уйти из нашей смертной жизни, мы утешаемся: возлюбленная соединится с нами в будущей. Но если тот, кем овладела жажда славы, лишится ее в этой жизни, что может утешить его? - А разве вы недавно не сказали, что слава не признает могилы? - Это правда, но если мы не достигнем ее, пока сами не ляжем в могилу, какое утешение она может нам доставить? Любовь поднимается к небу, куда мы сами надеемся вознестись, но слава остается на земле, куда мы уже не вернемся. И именно потому, что слава рождается на земле, жажда ее желаннее, а отсутствие так горько для сынов земли. Но теперь я достигну ее, она уже в моих руках. В это время путники, шедшие вдоль ручья, приблизились к деревянному мосту возле Кромвель-лоджа. Тут певец остановился, и Кенелм с трепетом в голосе сказал: - Не пора ли нам назвать свои имена? У меня больше нет причин скрывать мое. Впрочем, их никогда и не было, кроме разве прихоти. Я Кенелм Чиллингли, единственный сын сэра Питера, владельца Эксмондема... - Поздравляю вашего отца с таким талантливым сыном, - со своей обычной вежливостью сказал менестрель. - Вы уже знаете, что мое происхождение и звание гораздо скромнее ваших, но если вам случалось быть на выставке академии художеств этого года... - О, я понимаю, почему вы вздрогнули: вы, может быть, узнали картину, черновой эскиз которой уже видели: "Девочка с мячом из цветов". Это одна из трех картин, очень сурово раскритикованных "Лондонцем". Несмотря на такого могущественного врага, эта картина принесла деньги и обещает славу странствующему певцу, чье имя, если бы взгляд на картины заставил вас спросить о нем, вы узнали бы сразу: Уолтер Мелвилл. В будущем январе надеюсь, по милости этой картины, прибавить титул: "член королевской академии". Публика, наперекор "Лондонцу", не позволит лишить меня этой чести. Вас, вероятно, ждут как гостя в одной из пышных вилл, огни которых мерцают вдали. Я же иду в очень скромный коттедж, в котором надеюсь найти отныне мой постоянный дом. Теперь я здесь останусь только на несколько дней, но позвольте мне пригласить вас к себе, прежде чем я уйду отсюда. Домик этот называется Грасмир. ГЛАВА VI  Менестрель дружески пожал руку спутнику, которому он рекомендовал оседлый образ жизни, не почувствовав, как холодна стала рука Кенелма от его искреннего пожатия. Легко перешел он деревянный мостик, а Макс уже бежал впереди, и когда Уолтер ступил на другой берег, до ушей Кенелма сквозь тишину светлой ночи весело долетели слова его недоконченной любовной песни: - Пел он, пел он, весело пел он. Так тропинкой к нему - впереди свора псов - Ехал рыцарь фон Ниренштейн. Неоконченная любовная песнь - почему же неоконченная? Кенелму не дано было угадать почему. Это была песнь любви, переложенная на стихи одной из самых прелестных волшебных сказок, которую очень любила Лили и которую Лев обещал ей закончить только в ее присутствии и к ее полному удовольствию. ГЛАВА VII  Если я не осмелился перенести на бумагу точные слова красноречивого искателя славы, сына земли, как же осмелюсь я перенести на бумагу все, что происходило в безгласном сердце искателя любви, сына небес? С того часа, когда Кенелм расстался с Уолтером Мелвиллом, и до утра следующего дня летняя радость природы, которая время, от времени, хотя по большей части обманчиво, обращает к душе человека свои бездушные вопросы и ответы, постепенно прогнала его мрачные предчувствия. Без сомнения, Уолтер Мелвилл и был опекуном Лили, столь ею любимым. Без сомнения, Лили он воспитал и предназначил себе в невесты. Но в этом вопросе решающий голос принадлежал Лили. Оставалось только убедиться, не обманулся ли Кенелм в том, что сделало для него жизнь такой прекрасной с момента их последнего прощания. Во всяком случае, он обязан перед Лили, обязан даже перед своим соперником предъявить свое право на ее выбор. И чем больше он припоминал все, что Лили говорила ему о своем опекуне, так откровенно, так сердечно выражая привязанность, восторг, признательность к нему, тем решительнее рассудок отвергал его опасения, нашептывая: "Так может говорить дочь об отце. Но не станет говорить девушка о мужчине, которого любит, - она не решилась бы так хвалить его". Словом, отнюдь не в унылом расположении духа и не с печальным лицом Кенелм около полудня перешел через мост на очарованную землю Грасмира. В ответ на его вопрос служанка, отворившая дверь, сказала, что ни мистера Мелвилла, ни мисс Мордонт нет дома: они только что ушли гулять. Он уже готов был удалиться, когда в переднюю вышла миссис Кэмерон и знаком пригласила его войти. Кенелм прошел в гостиную и сел возле миссис Кэмерон. Он хотел заговорить, но она резко перебила его голосом так непохожим на ее обычный: речь ее звучала взволнованно и резко, как крик отчаяния: - Я только что собиралась к вам. К счастью, вы застали меня одну, и то, что произойдет между нами, останется тайной. Но прежде скажите: видели вы родителей, спрашивали их согласия жениться на девушке, такой, какой я описала вам Лили. Скажите мне, скажите скорей, что в этом согласии отказано! - Напротив, заручившись их полным согласием, я приехал сюда просить руки вашей племянницы. Миссис Кэмерон откинулась на спинку кресла и стала раскачиваться из стороны в сторону, как от сильной боли. - Именно этого я и боялась. Уолтер сказал нам, что вчера встретил вас и что вы, как и он, собираетесь жениться. Конечно, узнав его имя, вы должны были угадать, кем заняты его мысли. К счастью, он не мог угадать, к какому выбору слепо привела ваша юношеская фантазия. - Дорогая миссис Кэмерон, - мягко, но решительно заговорил Кенелм, - вам было известно, для чего я оставил Молсвич несколько дней назад, и мне кажется, что вы могли угадать мое намерение, которое привело меня так рано в ваш дом. Я пришел сказать опекуну мисс Мордонт: "Я прошу руки вашей воспитанницы. Если вы тоже любите ее, я рад, что у меня такой благородный соперник. Для нас обоих соображения о собственном счастье отступают перед долгом подумать прежде всего о счастье Лили. Пусть она выбирает между нами". - Это невозможно! - воскликнула миссис Кэмероя. - Невозможно! Вы не знаете, что говорите, не зияете и не подозреваете, как священны права Уолтера Мелвилла на все, что сирота, которой он покровительствовал с самого ее рождения, может дать ему взамен. Она не имеет права предпочесть другого. Ее сердце настолько исполнено благодарности, что не допустит ничего подобного. Если ей будет предоставлен выбор между ним и вами, она выберет его. Заверяю вас в этом. Не подвергайте же ее такому горькому испытанию. Предположим даже, что вы понравились ей; но если вы признаетесь ей в любви, она не захочет, да и не должна принять вашу руку. Вы только омрачите ее счастье с Мелвиллом. Будьте великодушны. Преодолейте вашу прихоть - она мимолетна. Не говорите ни с нею, ни с мистером Мелвиллом о желании, которое не может осуществиться. Уходите отсюда, не сказав никому ни слова, и немедленно. Слова и весь облик бледной, умоляющей женщины поразили смутным ужасом сердце ее слушателя. Но он тем не менее твердо ответил: - Я не могу повиноваться вам. Мне кажется, честь повелевает мне доказать вашей племяннице, что если я ошибся в ее чувствах ко мне, то я ни словом, ни взглядом не дал ей повода считать мои чувства к ней несерьезными. А кроме того, едва ли будет благородно в отношении моего соперника подвергнуть опасности его собственное счастье, если он позже узнает, что его жена могла быть счастливее с другим. Что это за таинственные опасения? Если, как вы говорите с таким очевидным убеждением, ваша племянница предпочтет другого, то стоит ей сказать одно слово, я уеду, и вы меня больше не увидите. Но это слово должна сказать она, и если вы не позволите мне спросить ее в вашем доме, я постараюсь найти ее теперь на прогулке с мистером Мелвиллом. Возможно, он лишит меня права говорить с ней наедине. Но то, что я хочу сказать, может быть сказано и в его присутствии. Ах; сударыня, неужели у вас нет сострадания к сердцу, которое вы так бесполезно терзаете? Если меня ждет что-то ужасное, позвольте узнать это сейчас же. - Узнайте же это из моих уст, - сказала миссис Кэмерон. Она говорила голосом неестественно спокойным, и суровое выражение застыло на ее лице. - Я вверяю вам тайну, которую вы вырвали у меня своей настойчивостью, вверяю той чести, на которую вы хвастливо ссылались, решив подвергнуть опасности спокойствие дома, в который мне не следовало вас вводить. Слушайте! У честной супружеской четы, скромного звания и с ограниченными средствами, был единственный сын, который уже в раннем детстве выказывал такие замечательные способности, что они привлекли внимание хозяина его отца, очень богатого человека с весьма добрым сердцем и тонким вкусом. Он послал его на свой счет в первоклассную коммерческую школу, намереваясь пристроить впоследствии в своей фирме. Этот богатый человек был совладельцем крупного банка, не слабое здоровье и склонности, далекие от коммерческих интересов, побудили его отстраниться от участии в делах фирмы, и он передал управление ею своему сыну, которого обожал. Но дарования протеже, отправленного им в школу, стали выражаться в горячем пристрастии к искусству и отдалили его от торговли. Его рисунки, показанные знатокам, позволили возлагать "а" него большие надежды, и тогда покровитель переменил свое намерение и отдал мальчика в мастерскую знаменитого французского живописца, а впоследствии дал ему возможность усовершенствовать свой вкус изучением итальянских и фламандских шедевров живописи. Он был еще за границей, когда... Тут миссис Кэмерон остановилась, с усилием удержалась, чтоб не зарыдать, и продолжала шепотом, сквозь стиснутые зубы: - ...когда громовой удар грянул над домом покровителя, уничтожив его состояние и опозорив его ими. Сын без ведома отца соблазнился спекуляциями, которые оказались неудачными. Потерю сначала легко было возместить, но, к несчастью, он избрал для этого порочный путь и пустился на новый риск. Мне не к чему распространяться. Однажды финансовый мир был поражен известием, что фирма, известная своим богатством и солидностью, обанкротилась. На отца не пало бесчестия - суд вынес ему лишь порицание за небрежное руководство делами. Но он вышел из здания суда нищим. Сын же его, обожаемый сын! - был уведен со скамьи подсудимых как уличенный мошенник, осужденный на каторжные работы. Он избавился от этого наказания... вы догадываетесь как... Приняв смерть от собственной руки. Почти столь же взволнованный, как и сама миссис Кэмерон, Кенелм одной рукой закрыл лицо, а другую протянул наугад, чтобы взять за руку миссис Кэмерон, но она убрала свою. Мрачное предзнаменование. Опять перед его глазами возникла старая серая башня, опять его слух был взволнован трагической историей Флитвудов. То, что еще оставалось недосказанным, сковывало молодого человека. Миссис Кэмерон продолжала: - Я сказала, что отец обнищал; вскоре он умер от продолжительной болезни. Но один верный друг не покидал его: талантливый юноша, которому когда-то помогал богач. Он приехал из-за границы со скромной суммой денег, вырученных от продажи копий известных картин и своих эскизов, сделанных во Флоренции. Этих денег хватило на то, чтобы дать приют старику и двум беспомощным, убитым горем женщинам, таким же нищим, как и он, - дочери некогда богатого человека и вдове его сына. Когда накопленные деньги были истрачены, молодой человек оставил свое призвание, нашел где-то занятие, хотя оно и было чуждо его наклонностям, и эти три существа, жившие его трудами, никогда не терпели нужды ни в крове, ни в пище. Через несколько недель после страшной смерти мужа его молодая вдова (они были женаты неполный год) родила дочь. Мать прожила после рождения ребенка лишь несколько дней. Потрясение, причиненное ее смертью, порвало слабую нить жизни бедного отца. Обоих опустили в могилу в один день. Перед смертью оба обратились с одинаковой просьбой к сестре преступника и к молодому благодетелю старика. Просьба состояла в том, чтобы новорожденная девочка была воспитана в неведении о своем происхождении, о вине и позоре отца. Она не должна была просить милости у богатых и знатных родственников, которые ни одним словом не удостоили сочувствия невинного отца и невинную жену осужденного растратчика. Это обещание до сих пор не было нарушено. Эта сестра - я. Имя, которое я ношу, и то, которое дала племяннице, не наши имена, хотя мы имеем на них косвенные права по брачным союзам, заключенным несколько столетий назад. Я не вышла замуж. Я была невестой, за которой представителю далеко не безвестного дома было обещано княжеское приданое. День свадьбы уже был назначен, когда разразился удар. Я никогда больше не видела моего жениха. Он уехал за границу и там умер. Мне кажется, он любил меня и знал, что я люблю его. Кто может осуждать его за то, что он оставил меня? Кто мог бы жениться на сестре мошенника? Кто захочет жениться на дочери мошенника? Кто, кроме одного человека, знающего ее тайну и хранящего ее; человека, который, не высоко ставя общее образование, помогал привить ей в ее чистом детстве такую любовь к правде, такую гордую честь, что, если б она узнала, какое бесславие сопровождало ее рождение, она умерла бы от тоски? - Кто вам сказал, что на свете есть лишь один человек, - с гордым выражением обычно кроткого лица вскричал Кенелм, высоко подняв голову, - только один человек, каковой сочтет девушку, перед которой хочет пасть на колени и сказать: "Хочу, чтобы ты была царицей моей жизни", слишком благородной для того, чтобы ее могли унизить грехи других, совершенные прежде, чем она родилась? Разве на свете есть только один человек, который думает, что любовь к правде и гордая честь - царственные качества женщины или мужчины, хотя бы предки этой женщины или этого мужчины были пиратами, такими же необузданными, как предки норманнских королей, или бессовестными лжецами, когда дело шло об их выгодах, какими были венчанные представители фамилий, столь заслуженно знаменитых, как Цезари, Бурбоны, Тюдоры и Стюарты? Благородстве, как и гениальность, - нечто врожденное. Разве один только человек достоин хранить ее тайну? Хранить тайну, которая, став известной, может омрачить сердце, страшащееся позора? Ах, сударыня, мы, Чиллингли, малоизвестный и ничем не замечательный род, но мы более тысячи лет были английскими джентльменами. Хранить ее тайну так, - чтобы не было риска разоблачения, которое могло бы причинить ей боль? Да я готов был бы провести всю свою жизнь возле нее на Камчатке и даже там не уловил бы проблеска тайны своими глазами - так скрыта и закутана была бы она складками уважения и обожания! Эта вспышка страсти показалась миссис Кэмерон бессмысленной декламацией пылкого и неопытного молодого человека; и, оставив ее без внимания, как какой-нибудь знаменитый юрист красноречивую риторику молодого адвоката, риторику, в которую прежде впадал и сам, или как женщина, для которой романы в жизни кончились, оставляет без внимания чьи-либо романтически-сентиментальные слова, кружащие голову ее молодой дочери, миссис Кэмерон ответила просто: - Это все пустые разговоры, мистер Чиллингли! Перейдем к делу. Неужели после всего, что я сказала, вы еще настаиваете на том, чтобы искать руки моей племянницы? - Настаиваю. - Как! - воскликнула она, и на этот раз в ее негодовании сквозило благородство. - Как, разве вы могли бы испросить согласия ваших родителей на брак с дочерью человека, осужденного на каторжные работы? Или, если бы вы решили скрыть это обстоятельство от них, было бы это совместимо с вашими сыновними обязанностями? Наконец, родившись в таком общественном кругу, где каждый сплетник станет спрашивать: "Кто она такая, как зовут будущую леди Чиллингли?", можете ли вы думать, что это никогда не откроется? Да имеете ли вы, человек, еще несколько недель нам незнакомый, право сказать Уолтеру Мелвиллу: "Отдайте мне то, что составляет вашу единственную награду за высокие жертвы, за верную преданность, за бдительную нежность терпеливых лет!" - Конечно, сударыня, - воскликнул Кенелм, более испуганный и потрясенный этим, чем предыдущими откровениями, - конечно, когда мы расстались в последний раз и я поведал вам о моей любви к вашей племяннице, а вы согласились на то, чтобы я поехал домой и получил согласие моих родителей, конечно, тогда и было время сказать мне: "Нет, жених, с правами, более неотъемлемыми и неопровержимыми, чем ваши, опередил вас". - Свидетель бог, что я тогда не знала и даже не подозревала, что Уолтер Мелвилл мечтает сделать своей женой ребенка, который вырос на его глазах. Но вы должны признать, что я отговаривала вас и не могла отговаривать более настойчиво, не открыв тайны ее рождения, что было допустимо только при крайней необходимости. Я была убеждена, что ваш отец не согласится на ваш брак с девушкой, которая настолько ниже вас по положению, - он имел право рассчитывать для вас на более блестящую партию, - и его отказ прекратил бы всякое знакомство между вами и Лили, не обнаружив ее тайны. Лишь после вашего отъезда, два дня назад, я получила письмо от Уолтера Мелвилла, который сообщил мне то, чего я никак не предполагала. Вот это письмо, прочтите его и скажите, хватит ли у вас духу вступить в соперничество. Она замолчала, голос ее прервался от напряжения, она сунула в руки Кенелму письмо, и, пока он читал, зоркими, жадными глазами, наблюдала за его лицом. *-стрит, Блумсбери. Любезный друг! Радость и торжество! Моя картина окончена, картина, над которой я столько месяцев не покладая рук трудился в своей жалкой мастерской, не видя даже мельком зеленых полей, скрывая свой адрес от всех, даже от Вас, чтобы избавить себя от искушения прервать работу. Картина окончена, она продана! Угадайте цену! Полторы тысячи гиней - и кому! Торговцу, не любителю, а торговцу! Подумайте об этом! Ее повезут по всей стране и будут показывать особо. Помните три мои небольших пейзажа, которые два года назад я готов был сбыть за десять фунтов, только ни Вы, ни Лили мне не позволили? Мой добрый приятель и давнишний покровитель, немец-коммерсант из Лакомба, заходил вчера и предлагал мне покрыть их гинеями в три слоя по всему полотну. Представьте себе, с какой радостью я заставил его принять их в подарок. Какой скачок в жизни человека, когда он может сказать: "Я дарю!" Теперь наконец-то я достиг положения, оправдывающего надежду, которая восемнадцать лет была мне утешением, поддержкой, была солнечным лучом, сиявшим сквозь мрак, когда наступали самые черные дни, была мелодией, уносившей меня ввысь, как песнь жаворонка, когда в голосах людей я слышал только презрительный смех. Помните ту ночь, когда мать Лили просила нас воспитать ее дочь так, чтобы она не знала о своем происхождении, и даже не сообщать жестоким и надменным родственникам, что она родилась? Помните, как горестно и вместе с тем как гордо женщина столь благородного происхождения, воспитанная в такой роскоши, сжала мою руку, когда я осмелился возразить ей, что ее родные не могут осудить ее дочь за вину отца, и как она, самая гордая из женщин, она, чью улыбку я в редкие минуты замечаю на устах Лили, приподняла голову с подушек и, задыхаясь, прохрипела: "Я умираю, а последние слова умирающих - приказ. Я приказываю вам позаботиться о том, чтобы участь моей дочери не была участью дочери каторжника в знатном доме. Для ее счастья необходимо, чтобы судьба ее была скромна. Чем скромнее будет ее кров, тем лучше, и муж у нее должен быть из настолько скромной среды, чтобы не пренебречь дочерью преступника". С этого часа я решил сохранить свободными сердце и руку для того, чтобы сказать внучке моего благодетеля, когда она вырастет: "Я скромного происхождения, но твоя мать хотела отдать тебя мне". Новорожденная, отданная на наше попечение, стала теперь девушкой, а я так обеспечил свое благосостояние, что могу предложить ей уже не бедность и борьбу. Я сознаю, что, не будь ее судьба так исключительна, моя надежда была бы пустой самонадеянностью, я сознаю, что я не более как человек, облагодетельствованный милостями ее деда, который сделал меня тем, чем я стал: сознаю неравенство лет, сознаю многие прошлые заблуждения и нынешние свои недостатки. Но судьба определила так, что эти соображения уже несущественны. Она должна выбрать меня. Какой другой выбор возможен при обстоятельствах, которые отягощают ее судьбу, мой дорогой и благородный друг, Ваше чувство чести неизмеримо более, чем мое, а между тем и я свою честь держу высоко. Если Вы, ее ближайшая и наиболее ответственная родственница, не осудите меня, все другое представляется мне ясным. Детская привязанность Лили ко мне слишком глубока и слишком нежна для того, чтобы не перейти в любовь жены. И счастье еще, что она не получила того обычного воспитания в пансионе, которое никаких знаний не дает, а лишь развивает вульгарные вкусы. Воспитанная так же, как и я, под свободным воздействием природы, она не жаждет замков и дворцов, кроме тех, которые мы строим, как нам вздумается, в волшебной стране. Она привыкла понимать и разделять фантазии, которые для поклонника живописи и песен значат больше, чем книжная ученость. Дня через два, может быть, на другой день после получения Вами этого письма, я постараюсь вырваться из Лондона и, вероятно, по обыкновению приду пешком. Как мне хочется опять увидеть жимолость изгородей, зеленые поля, солнечный блеск на реке, а еще милее мне крошечные водопады нашего шумного ручейка! Умоляю Вас, самый милый, самый кроткий, самый уважаемый друг из тех немногих, которые до сих пор встретились мне в жизни, хорошенько обдумайте сущность этого письма. Если Вы, рожденная в звании гораздо выше моего, найдете необоснованной дерзостью с моей стороны притязать на руку внучки моего покровителя, скажите это прямо, и я останусь так же признателен за Вашу дружбу, как был признателен за Вашу доброту, когда в первый раз обедал во дворце Вашего отца. Робкий, обидчивый и молодой, я чувствовал, что его знатные гости удивлялись, почему я приглашен к одному столу с ними. Вы, тогда окруженная поклонниками, общим обожанием, почувствовали сострадание к грубому, угрюмому мальчику, оставили тех, кто казался мне похожим на богов и богинь языческого Пантеона, подошли к протеже Вашего отца и шептали ему ободрительные слова, которые заставили простого, но честолюбивого мальчика уйти с легким сердцем и при этом говорить про себя: "Когда-нибудь..." А что значило для такого мальчика, вообразившего себя вознесенным богами и богинями, уйти с легким сердцем и шептать себе: "Когда-нибудь", я сомневаюсь, чтобы да? же Вы могли вполне себе представить. Но если Вы будете так же добры к самоуверенному мужчине, как были - к застенчивому мальчику, и скажете: "Пусть осуществится ваша 'мечта, пусть будет достигнута цель вашей жизни! Возьмите от меня, как ближайшей ее родственницы, последнюю из рода вашего благодетеля", - тогда я осмелюсь обратиться к Вам с такой просьбой: Вы заменяете мать дочери Вашей сестры, приготовьте же ее ум и сердце к наступающей перемене в отношениях между нею и мной. Когда я видел ее в последний раз полгода назад, она была еще таким шаловливым ребенком, что, мне кажется, я нарушил бы уважение к ней, если б сказал ей вдруг: "Ты теперь уже девушка, и я люблю тебя не как ребенка, а как девушку". А между тем мне не отпущено времени на продолжительный, осторожный и постепенный переход от отношений друга к отношению возлюбленного. Я теперь понимаю то, что великий мастер моего, искусства однажды сказал мне: "Карьера - это судьба". Один из тех коммерческих магнатов, которые теперь в Манчестере, как некогда в Генуе и Венеции, властвуют над двумя цивилизующими силами мира, которые близоруким глазам кажутся антагонистами, - я говорю об искусстве и торговле, - предложил мне написать картину на понравившийся ему сюжет. Предложение такое щедрое, что его торговля должна повелевать моим искусством, а сюжет принуждает меня как можно скорее отправиться на берега Рейна. Я должен видеть все оттенки листвы в полуденном блеске лета. В Грасмире я могу остаться только на несколько дней, но до отъезда я должен узнать, буду я работать для Лили или нет. От ответа на этот вопрос зависит все. Если я не буду работать для нее, то в лете не будет блеска, а в искусстве - торжества для меня, и я откажусь от предложения. Если же она скажет: "Да, работай для меня", тогда она станет моей судьбой. Она упрочит мою карьеру. Тут я говорю как художник. Никто, кроме художника, и не догадывается, какое решающее влияние даже на его нравственное существо в некую критическую эпоху его карьеры как художника или его жизни как человека оказывает успех или неудача одного-единственного произведения. Но я продолжаю говорить как человек. Моя любовь к Лили в последние полгода такова, что, хотя в случае отказа я и дальше буду служить искусству и по-прежнему жаждать славы, но уже как старик. Юность моей жизни уйдет безвозвратно. Как человек я говорю, что все мои мысли, все мои мечты о счастье, отдельно от искусства и славы, сосредоточиваются на одном вопросе: "Будет Лили моей женой или нет?" Преданный вам У. М. Кенелм возвратил письмо, не сказав ни слова. Его молчание привело в ярость миссис Кэмерон. - Итак, сэр, что вы скажете? - воскликнула она.Вы знаете Лили всего каких-нибудь пять недель. Что значит это лихорадочное увлечение в сравнении с многолетней преданностью такого человека? Посмеете ли вы сказать теперь: "Я настаиваю?" Кенелм спокойно махнул рукой, как бы отгоняя всякую мысль о насмешках и оскорблениях, и промолвил, устремив добрые, грустные глаза на подергивавшееся от волнения лицо собеседницы: - Этот человек достойнее ее, чем я. В своем письме он просит вас приготовить вашу племянницу к перемене отношений между ними, о чем он сам боится сказать ей. Вы сделали это? - Сделала в тот же вечер, как получила письмо. - И... вы колеблетесь... Говорите правду, умоляю... она... - Она, - ответила миссис Камерон, невольно повинуясь голосу этой мольбы, - она сначала была поражена и пробормотала: "Это сон... Это верно? Этого не может быть! Я - жена Льва? Я? Я - его судьба? Во мне - его счастье?" Потом засмеялась своим милым, детским смехом, обняла меня за шею и сказала: "Вы шутите, тетушка, он не мог это написать!" Тогда я показала ей часть его письма, и когда она убедилась сама, лицо ее стало очень серьезным, как у взрослой женщины, такого мне не случалось еще видеть у нее до сих пор, и, помолчав, в волнении воскликнула: "Неужели вы можете считать меня, - неужели я сама могу считать себя такой дурной, такой неблагодарной, чтобы сомневаться, каков будет мой ответ, если Лев просит меня о чем бы то ни было? Разве я скажу или сделаю что-либо такое, что может сделать его несчастным? Если бы такое сомнение могло зародиться у меня, я вырвала бы его вместе с сердцем!" Ах, мистер Чиллингли! Для нее не может быть счастья с другим, если она будет знать, что разбила жизнь того, кому обязана столь многим, хотя она никогда не узнает всего, что он для нее сделал. Кенелм оставил это замечание без ответа, и миссис Камерон продолжала: - Я буду совершенно откровенна л вами, мистер Чиллингли. Я не была довольна поведением Лили и выражением ее лица на следующее утро. Я боялась, что в душе ее происходит борьба, что ее мучит мысль о вас. А когда Уолтер пришел вечером и заговорил о том, что встречал вас прежде во время сельских прогулок, но имя ваше узнал, только расставаясь с вами у моста возле Кромвель-лоджа, я увидела, что Лили побледнела; вскоре она ушла в свою комнату. Боясь, что свидание с вами хотя и не изменит ее намерения, но может омрачить ее счастье после единственного выбора, который она может и смеет сделать, я решила пойти к вам сегодня утром и обратиться к вашему разуму и сердцу, что я и сделала теперь и, уверена, не напрасно. Тсс! Я слышу его голос! Мелвилл вошел в комнату под руку с Лили. Приятное лицо художника сияло невыразимой радостью. Оставив Лили, он бросился к Кенелму, горячо пожал ему руку и сказал: - Я узнал, что вы уже были дорогим гостем в этом доме. Таким вы и останетесь для нас, так говорю я, так, ручаюсь за нее, говорит и моя прелестная невеста, которой мне не нужно представлять вас. Лили подошла и очень робко протянула руку. Кенелм лишь дотронулся, но не пожал ее. Его сильная рука дрожала как лист. Он осмелился бросить лишь один взгляд на Лили. Румянец отхлынул с ее лица, но выражение его показалось Кенелму удивительно спокойным. - Ваша невеста... ваша будущая жена! - сказал Кенелм художнику, преодолевая свое волнение с меньшим усилием после того, как он увидел это спокойное лицо. - Желаю вам счастья, мисс Мордонт. Вы сделали благородный выбор. Он стал искать свою шляпу. Она лежала у его ног, но он не видел ее. Глаза его блуждали, как у лунатика. Миссис Кэмерон подняла его шляпу и подала ему. - Благодарю, - тихо сказал он. И прибавил с вежливой и горькой улыбкой: - Мне за многое надо благодарить вас, миссис Кэмерон. - Что же вы уже уходите, ведь я только пришел? Одну минутку! Миссис Кэмерон сказала мне, что вы остановились у моего старого приятеля Джонса. Переберитесь дня на два к нам, мы найдем вам комнату: над клеткой бабочек, не так ли, Фея? - Благодарю. Благодарю вас всех. Нет, я должен вернуться в Лондон с первым же поездом. Кенелм поклонился со спокойной грацией, отличавшей все его движения, и ушел. - Прости ему это странное поведение, Лили. Он тоже любит, он тоже торопится к невесте, - весело сказал художник. - Но теперь, когда он знает мою драгоценную тайну, мне кажется, и я имею право узнать его тайну. Я непременно попытаюсь это сделать. С этими словами он вышел из комнаты и нагнал Кенелма на пороге дома. - Если вы идете в Кромвель-лодж укладываться, позвольте мне проводить вас. Кенелм в знак согласия наклонил голову. Они молча прошли через калитку и направились в обратную сторону по тропинке вдоль ограды сада. На том самом месте, где после первой и единственной ссоры Кенелма с Лили ее личико, просветлев, мелькнуло перед ним сквозь зелень в тот день, когда старуха, оставляя Лили, сказала: "Господь да благословит вас!" и когда викарий, гуляя с Кенелмом, заговорил о волшебных чарах, точно на этом месте опять появилось лицо Лили, но на этот раз оно уже не сияло сквозь зелень, ибо бледный луч, пробившийся сквозь тучи, едва ли можно назвать сиянием. Кенелм вздрогнул и остановился. Его спутник в пылу веселых речей, из которых Кенелм не слышал ни слова, ничего не заметил и не остановился, а продолжал идти, о чем-то оживленно рассказывая. Лили протянула сквозь зелень руку. Кенелм с благоговением взял ее. На этот раз дрожала не его рука. - Прощайте, - шепотом сказала Лили, - прощайте навсегда в этой жизни! Вы понимаете, понимаете меня? Скажите, что понимаете! - Понимаю. Благородное дитя, благородный выбор! Господь да благословит вас! Господь да утешит меня! - прошептал Кенелм. Глаза их встретились. О, какая грусть, какая любовь отразились в них! Кенелм пошел дальше. Все было сказано в одно мгновение. Как много можно сказать в это мгновение! Мелвилл дошел до середины какого-то пылкого панегирика, начатого, когда Кенелм отстал от него, и теперь закончил его так: - Словами не передать, какой прекрасной кажется мне жизнь, каким легким кажется завоевание славы, начиная с этого дня... с этого дня... Он остановился, D свою очередь, оглянулся на залитый солнцем ландшафт и вздохнул глубоко, как бы впивая всю земную радость и красоту, какую только мог обнять взор. - Даже те, кто знал ее близко, - продолжал художник, идя вперед, - даже ее тетка не могла угадать, как серьезна и глубока натура этой девушки под всеми ее милыми детскими причудами. Мы с ней шли вдоль ручья, когда я заговорил о том, каким одиноким был бы я в мире, если бы не мог назвать ее своей. Тогда она свернула с тропинки, по которой мы шли, и, только войдя под сень церкви, в которой мы будем венчаться, произнесла слова, сразу посеребрившие каждое облачко моей судьбы, показав этим, как торжественно соединяла она в душе мысль о любви со святыней религии. Кенелм содрогнулся. Церковь - кладбище - старая готическая гробница - цветы вокруг могилы ребенка! - Но я слишком много говорю о себе, - продолжал художник. - Влюбленные - неисправимые себялюбцы и самые неугомонные болтуны. Вы пожелали мне счастья в супружестве, когда же я могу пожелать вам того же? Так как мы уже начали поверять друг другу наши тайны, за вами остается долг. Они дошли до моста. Кенелм круто повернулся. - Прощайте, расстанемся здесь! Мне нечего поведать вам такого, что не показалось бы вам насмешкой, тогда как я желаю вам счастья. Сказав это, Кенелм с отчаянием неизъяснимой тоски стиснул руку спутника и, прежде чем Мелвилл успел опомниться от изумления, очутился уже на другой стороне моста. Художник имел бы мало права называться человеком одухотворенным, если бы не мог интуитивно сочувствовать чужой страсти. Поэтому тайна Кенелма, о которой он так легкомысленно заявил, что "имеет право узн