Александр Солженицын. В круге первом (т.1) --------------------------------------------------------------- * Проект "Общий текст" (TextShare). ? http://textshare.da.ru * Об ошибках в тексте сообщайте по адресу oshibki@aport.ru * В фигурных скобках {} номера страниц --------------------------------------------------------------- ОГЛАВЛЕНИЕ. ГЛАВЫ 1 -- 52 1. Торпеда 2. Промах 3. Шарашка 4. Протестантское Рождество 5. Хьюги-Буги 6. Мирный быт 7. Женское сердце 8. Остановись, мгновенье! 9. Пятого года упряжки 10. Розенкрейцеры 11. Зачарованный замок 12. Сем?рка 13. И надо было солгать... 14. Синий свет 15. Девушку! Девушку! 16. Тройка лгунов 17. Насч?т кипятка 18. Сивка-Бурка 19. Юбиляр 20. Этюд о великой жизни 21. Верните нам смертную казнь! 22. Император Земли 23. Язык -- орудие производства 24. Бездна зов?т назад 25. Церковь Никиты Мученика 26. Пилка дров 27. Немного методики 28. Работа младшины 29. Работа подполковника 30. Недоуменный робот 31. Как штопать носки 32. На путях к миллиону 33. Штрафные палочки 34. Звуковиды 35. Поцелуи запрещаются 36. Фоноскопия 37. Немой набат 38. Изменяй мне! 39. Красиво сказать -- в тайгу 40. Свидание 41. Ещ? одно 42. И у молодых 43. Женщина мыла лестницу 44. На просторе 45. Псы империализма 46. Замок святого Грааля 47. Разговор три нуля 48. Двойник 49. Жизнь -- не роман 50. Старая дева 51. Огонь и сено 52. За воскресение м?ртвых! {9} ___ А. И. Солженицын. В круге первом, т. 1. * М. Новый мир, 1990 Восстановлены подлинные доцензурные тексты, заново проверенные и исправленные автором. Судьба современных русских книг: если и выныривают, то ущипанные. Так недавно было с булгаковским "Мастером" -- перья потом доплывали. Так и с этим моим романом: чтобы дать ему хоть слабую жизнь, сметь показывать и отнести в редакцию, я сам его ужал и исказил, верней -- разобрал и составил заново, и в таком-то виде он стал известен. И хотя теперь уже не нагонишь и не исправишь -- а вот он подлинный. Впрочем, восстанавливая, я кое-что и усовершил: ведь тогда мне было сорок, а теперь пятьдесят. написан -- 1955-1958 искаж?н -- 1964 восстановлен -- 1968 ПОСВЯЩАЮ ДРУЗЬЯМ ПО ШАРАШКЕ -------- 1 Кружевные стрелки показывали пять минут пятого. В замирающем декабрьском дне бронза часов на этажерке была совсем т?мной. Ст?кла высокого окна начинались от самого пола. Через них открывалось внизу на Кузнецком торопливое снование улицы и упорная передвижка дворников, сгребавших только что выпавший, но уже отяжелевший, коричнево-грязный снег из-под ног пешеходов. Видя вс? это и не видя этого всего, государственный советник второго ранга Иннокентий Володин, прислонясь к ребру оконного уступа, высвистывал что-то тонкое-долгое. Концами пальцев он перекидывал п?стрые глянцевые листы иностранного журнала. Но не замечал, что в н?м. Государственный советник второго ранга, что значило подполковник дипломатической службы, высокий, узкий, не в мундире, а в костюме скользящей ткани, Володин казался скорее состоятельным молодым бездельником, чем ответственным служащим министерства иностранных дел. Пора была или зажечь в кабинете свет -- но он не зажигал, или ехать домой, но он не двигался. Пятый час означал конец не служебного дня, но -- его дневной, меньшей части. Теперь все поедут домой -- пообедать, поспать, а с десяти вечера снова засветятся тысячи и тысячи окон сорока пяти общесоюзных и двадцати республиканских министерств. Одному единственному человеку за дюжиной крепостных стен не спится по ночам, и он приучил всю чиновную Москву бодрствовать с ним до тр?х и до четыр?х часов ночи. Зная ночные повадки владыки, все шесть десятков министров, как школьники, бдят в ожидании вызова. Чтоб не клонило в сон, они вызывают {10} заместителей, заместители д?ргают столоначальников, справкодатели на лесенках облазывают картотеки, делопроизводители мчатся по коридорам, стенографистки ломают карандаши. И даже сегодня, в канун западного рождества (все посольства уже два дня как стихли, не звонят), в их министерстве вс? равно будет ночное сиденье. А у тех пойдут теперь на две недели каникулы. Доверчивые младенцы. Ослы длинноухие! Нервные пальцы молодого человека быстро и бессмысленно перелистывали журнал, а внутри -- страшок то поднимался и горячил, то опускался, и становилось холодновато. Иннокентий швырнул журнал и, ?жась, прош?лся по комнате. Позвонить или не позвонить? Сейчас обязательно? Или не поздно будет там?.. в четверг-в пятницу?.. Поздно... Так мало времени обдумать, и совершенно не с кем посоветоваться! Неужели есть средства дознаться, кто звонил из автомата? Если говорить только по-русски? Если не задерживаться, быстро уйти? Неужели узнают по телефонному сдавленному голосу? Не может быть такой техники. Через три-четыре дня он полетит туда сам. Логичнее -- подождать. Разумнее -- подождать. Но будет поздно. О, ч?рт -- ознобом повело его плечи, не привычные к тяжестям. Уж лучше б он не узнал. Не знал. Не узнал... Он сгр?б вс? со стола и пон?с в несгораемый шкаф. Волнение расходилось сильней и сильней. Иннокентий опустил лоб на рыжее окрашенное железо шкафа и отдохнул с закрытыми глазами. И вдруг, как будто упуская последние мгновения, не позвонив за машиной в гараж, не закрыв чернильницы, Иннокентий метнулся, запер дверь, отдал ключ в конце коридора дежурному, почти бегом сбежал с лестницы, обгоняя постоянных здешних в золотом шитье и позументах, едва натянул внизу пальто, насадил шляпу и выбежал в сыроватый сморкающийся день. От быстрых движений полегчало. {11} Французские полуботинки, по моде без галош, окунались в грязно тающий снег. Полузамкнутым двориком министерства пройдя мимо памятника Воровскому, Иннокентий поднял глаза и вздрогнул. Новый смысл представился ему в новом здании Большой Лубянки, выходящем на Фуркасовский. Эта серо-ч?рная девятиэтажная туша была линкор, и восемнадцать пилястров как восемнадцать орудийных башен высились по правому его борту. И одинокий утлый челноч?к Иннокентия так и тянуло туда, под нос тяж?лого быстрого корабля. Нет, не тянуло челноком -- это он сам ш?л на линкор -- торпедой! Но невозможно было выдержать! Он увернулся вправо, по Кузнецкому. От тротуара собиралось отъехать такси, Иннокентий захватил, погнал его вниз, там велел налево, под первозажж?нные фонари Петровки. Он ещ? колебался -- откуда звонить, чтоб не торопили, не стояли над душой, не заглядывали в дверь. Но искать отдельную тихую будку -- заметнее. Не лучше ли в самой густоте, только чтоб кабина была глухая, в камне? И как же глупо плутать на такси и брать шоф?ра в свидетели. Он ещ? рылся в кармане, ища пятнадцать копеек, и надеялся не найти. Тогда естественно будет отложить. Перед светофором в Охотном Ряду его пальцы нащупали и вытянули сразу две пятнадцатикопеечных монеты. Значит, быть по тому. Кажется, он успокаивался. Опасно, не опасно -- другого решения быть не может. Чего-то всегда постоянно боясь -- оста?мся ли мы людьми? Совсем не задумывал Иннокентий -- а ехал по Моховой как раз мимо посольства. Значит, судьба. Он прижался к стеклу, изогнул шею, хотел разглядеть, какие окна светятся. Не успел. Минули Университет -- Иннокентий кивнул направо. Он будто делал круг на своей торпеде, разворачиваясь получше. Взлетели к Арбату, Иннокентий отдал две бумажки и пош?л по площади, стараясь умерять шаг. Высохло в горле, во рту -- тем высыханьем, когда {12} никакое пить? не поможет. Арбат был уже весь в огнях. Перед "Художественным" густо стояли в очереди на "Любовь балерины". Красное "М" над метро чуть затягивало сизоватым туманцем. Ч?рная южная женщина продавала маленькие ж?лтые цветы. Сейчас не видел смертник своего линкора, но грудь распирало светлое отчаяние. Только помнить: ни слова по-английски. Ни тем более по-французски. Ни перышка, ни хвостика не оставить ищейкам. Иннокентий ш?л очень прямой и совсем уже не поспешный. На него вскинула глаза встречная девушка. И ещ? одна. Очень милая. Пожелай мне уцелеть. Как широк мир, и сколько в н?м возможностей! -- а у тебя ничего не осталось, только вот это ущелье. Среди деревянных наружных кабин была пустая, но кажется, с выбитым стеклом. Иннокентий ш?л дальше, в метро. Здесь четыре, углубл?нные в стену, были все заняты. Но в левой кончал какой-то простоватый тип, немного пьяненький, уже вешал трубку. Он улыбнулся Иннокентию, что-то хотел говорить. Сменив его в кабине, Иннокентий тщательно притянул и так держал одной рукой толсто-остекл?нную дверь; другой же рукой, подрагивающей, не стягивая замши, опустил монету и набрал номер. После нескольких долгих гудков трубку сняли. -- Это секретариат? -- он старался изменять голос. -- Да. -- Прошу срочно соединить меня с послом. -- Посла вызвать нельзя, -- очень чисто по-русски ответили ему. -- А вы по какому вопросу? -- Тогда -- поверенного в делах! Или военного атташе! Прошу не медлить! На том конце думали. Иннокентий загадал: откажут -- пусть так и будет, второй раз не пробовать. -- Хорошо, соединяю с атташе. Переключали. За зеркальным стеклом, чуть поодаль от ряда кабин, неслись, торопились, обгоняли. Кто-то откатился сюда и нетерпеливо стал в очередь к кабине Иннокентия. {13} С очень сильным акцентом, голосом сытым, ленивым, в трубку сказали: -- Слушают вас. Что ви хотел? -- Господин военный атташе? -- резко спросил Иннокентий. -- Йес, авиэйшн, -- проронили с того конца. Что оставалось? Экраня рукою в трубку, сниженным голосом, но решительно, Иннокентий внушал: -- Господин авиационный атташе! Прошу вас, запишите и срочно передайте послу... -- Ждите момент, -- неторопливо отвечали ему. -- Я позову переводчик. -- Я не могу ждать! -- кипел Иннокентий. (Уж он не удерживался изменять голос!) -- И я не буду разговаривать с советскими людьми! Не бросайте трубку! Речь ид?т о судьбе вашей страны! И не только! Слушайте: на этих днях в Нью-Йорке советский агент Георгий Коваль получит в магазине радиодеталей по адресу... -- Я вас пл?хо понимал, -- спокойно возразил атташе. Он сидел, конечно, на мягком диване, и за ним никто не гнался. Женский оживл?нный говор слышался отдал?нно в комнате. -- Звоните в посольство оф Кэнеда, там хорошо понимают рюсски. Под ногами Иннокентия горел пол будки, и трубка ч?рная с тяж?лой стальной цепью плавилась в руке. Но единственное иностранное слово могло его погубить! -- Слушайте! Слушайте! -- в отчаянии восклицал он. -- На днях советский агент Коваль получит важные технологические детали производства атомной бомбы в радиомагазине ... -- Как? Какой авеню? -- удивился атташе и задумался. -- А откуда я знаю, что ви говорить правду? -- А вы понимаете, чем я рискую? -- хлестал Иннокентий. Кажется, стучали сзади в стекло. Атташе молчал, может быть затянулся сигаретой. -- Атомная бомба? -- недоверчиво повторил он. -- А кто такой ви? Назовите ваш фамилия. В трубке глухо щ?лкнуло, и наступило ватное молчание, без шорохов и гудков. Линию разорвали. {14} -------- 2 Есть такие учреждения, где натыкаешься на темновато-багровый фонарик у двери: "Служебный". Или, поновей, важную зеркальную табличку: "Вход посторонним категорически воспрещ?н". А то и грозный вахтер сидит за столиком, проверяет пропуска. И за недоступной дверью рисуется, как вс? запретное, невесть что. А там -- такой же простой коридор, может почище. Средней стру?й простелена дорожка красного каз?нного рядна. В меру нат?рт паркет. В меру часто расставлены плевательницы. Только безлюдно. Не ходят из двери в дверь. Двери же -- все под ч?рной кожей, под вздувшейся от набивки ч?рной кожей с белыми закл?пками и зеркальными же оваликами номеров. Даже те, кто работают в одной из таких комнат, знают о событиях в соседней меньше, чем о рыночных новостях острова Мадагаскара. В тот же безморозный хмуроватый декабрьский вечер в здании московской центральной автоматической телефонной станции, в одном из таких запретных коридоров, в одной из таких недоступных комнат, которая у коменданта числилась как 194-я, а в XI отделе 6-го управления МГБ как "Пост А-1", -- дежурило два лейтенанта. Правда, они были не в форме, а в "гражданском: так приличнее было им входить и выходить из здания телефонной станции. Одна стена была занята щитками, сигнальным стендом, тут же чернела пластмасса и блестел металл телефонно-акустической аппаратуры. На другой стене висела на серой бумаге инструкция во многих пунктах. По этой инструкции, предусматривавшей и предупреждавшей все возможные случаи нарушений и отклонений при подслушивании и записывании разговоров американского посольства, дежурить долженствовало двоим: одному безотрывно слушать, не снимая наушников, второму же никуда не удаляться из комнаты, кроме как в уборную, {15} и каждые полчаса подменять товарища. Невозможно было ошибиться, работая по этой инструкции. Но по трагическому противоречию между идеальным совершенством государственных устройств и жалким несовершенством человека, инструкция в этот раз была нарушена. Не потому, что дежурившие были новички, но потому, что имели они опыт и знали, что никогда ничего особенного не случается. Да ещ? и канун западного рождества. Одного из них, широконосого лейтенанта Тюкина, в понедельник на политуч?бе непременно должны были спрашивать, "кто такие друзья народа и как они воюют с социал-демократами", почему на втором съезде надо было размежеваться, и это правильно, на пятом объединиться, и это снова правильно, а с шестого съезда опять всяк себе, и это опять-таки правильно. Нипоч?м бы Тюкин не стал читать с субботы, мало надеясь запомнить, но в воскресенье после его дежурства намечали они с сестриным мужем крепко заложить, в понедельник утром с опохмелу эта мура тем более в голову не полезет, а парторг уже пенял Тюкину и грозил вызвать на бюро. Да главное-то было не ответить, а представить конспект. За всю неделю Тюкин не выбрал времени и сегодня весь день откладывал, а теперь, попросив товарища дежурить пока без смены, приудобился в уголку при настольной лампе и выписывал из "Краткого курса" к себе в тетрадь то одно место, то другое. Верхнего света они ещ? не успели зажечь. Горела дежурная лампа у магнитофонов. Кучерявый лейтенант Кулешов с пухленьким подбородком сидел с наушниками и скучал. Ещ? с утра заказывали покупки, а после обеда посольство как заснуло, ни одного звонка. Долго просидев так, Кулешов надумал посмотреть нарывы на левой ноге. Эти нарывы вспыхивали вс? новые и новые от неизвестных причин, их мазали зел?нкой, цинковой и стрептоцидовой мазью, но они не заживали, а расширялись под струнами. Боль уже мешала при ходьбе. В клинике МГБ его уже назначили на консультацию к профессору. А недавно Кулешов получил квартиру новую, и жена ждала реб?нка -- и такую складную жизнь эти нарывы отравляли. {16} Кулешов совсем снял тугие наушники, давившие уши, переш?л удобнее к свету, засучил левую трубку брюк и кальсон и стал осторожно ощупывать и обламывать края струпов. При надавливании их насачивалась бурая сукровица. Так больно, что отдавалось в голову, это захватило его внимание. В первый раз его прострельнуло от мысли, что здесь не нарывы, а... а... Какое-то пришло на память где-то слышанное страшное слово: гангрена?.. и ещ? как-то... Так он не сразу заметил, что катушки магнитофона бесшумно кружатся, включ?нные автоматически. Не снимая обнаж?нной ноги с подставки, Кулешов дотянулся до наушников, приложил к одному уху и услышал: -- А откуда я знаю, что ви говорить правду? -- А вы понимаете, чем я рискую? -- Атомная бомба? А кто такой ви? Назовите ваш фамилия. АТОМНАЯ БОМБА!!! Повинуясь порыву такому же бессознательному, как схватиться за опору, падая, Кулешов вырвал штырь коммутатора, этим разъединил телефоны -- и тут только сообразил, что вопреки инструкции, не зас?к номера абонента. Первое движение было -- обернуться. Тюкин строчил конспект и не видал ничего. Тюкин-то был друг, но ведь Кулешову вменялось контролировать Тюкина, значит и тому. Дрожащими пальцами переключив на обратную перемотку, а в цепь посольства включив запасной магнитофон, Кулешов сперва подумал стереть запись и скрыть свою оплошность. Но тут же вспомнил, как начальник не раз говорил, что работа их поста дублируется автоматической записью ещ? в одном месте -- и откинул вздорную мысль. Конечно дублируется, и за укрытие такого разговора -- расстреляют! Лента перемоталась. Он включил прослушивание. Преступник очень торопился, волновался. Откуда он мог говорить? Конечно, не из частной квартиры. Да вряд ли и с работы. В посольства всегда стараются из автоматов. Раскрыв список автоматов, Кулешов торопливо выбрал телефон на входной лестнице метро "Сокольники". -- Генка! Генка! -- хрипло позвал он, спуская брючину. -- Аврал! Звони в оперативку! Может, ещ? захватят!.. {17} -------- 3 -- Новички! -- Новичков привезли! -- Откуда, товарищи? -- Приятели, откуда? -- А что это у вас на груди, на шапке -- пятна какие-то? -- Тут наши номера были. Вот на спине ещ?, на колене. Когда из лагеря отправляли -- спороли. -- То есть, как -- номера?! -- Господа, позвольте, в каком веке мы жив?м? На людях -- номера? Лев Григорьич, позвольте узнать, это что -- прогрессивно? -- Валентуля, не генерируйте, идите ужинать. -- Да не могу я ужинать, если где-то люди ходят с номерами на лбу! -- Друзья! Дают "Беломор" по девять пачек за вторую половину декабря. Имеете шанс! На цырлах! -- Беломор-"Ява" или Беломор-"Дукат"? -- Пополам. -- Вот стервы, "Дукатом" душат. Буду министру жаловаться, клянусь. -- А что за комбинезоны на вас? Почему вы все здесь как парашютисты? -- Форму ввели. Раньше шерстяные костюмы выдавали, пальто драповые, теперь зажимают, гады. -- Смотри, новички! -- Новичков привезли. -- Э! орлы! Что вы, живых зэков не видели? Весь коридор загородили! -- Ба! Кого я вижу! Доф-Донской!? Да где же вы были, Доф? Я вас в сорок пятом году по всей Вене, по всей Вене искал! -- А ободранные, а небритые! Из какого лагеря, друзья? -- Из разных. Из Речлага... -- ... из Дубровлага... -- Что-то я, девятый год сижу -- таких не слышал. -- А это новые, Особлаги. Их учредили только с сорок {18} восьмого. -- У самого входа в венский Пратер меня загребли и -- в воронок. -- Подожди, Митек, давай новичков послушаем... -- Гулять, гулять! На свежий воздух! Новичков опросит Лев, не беспокойся. -- Вторая смена! На ужин! -- Оз?рлаг, Луглаг, Степлаг, Камышлаг... -- Можно подумать, в МВД сидит непризнанный поэт. На поэму не разгонится, на стихотворение не собер?тся, так да?т поэтические названия лагерям. -- Ха-ха-ха! Смешно, господа, смешно! В каком веке мы жив?м? -- Ну, тихо, Валентуля! -- Простите, как вас зовут? -- Лев Григорьич. -- Вы сами тоже инженер? -- Нет, я филолог. -- Филолог? Здесь держат даже филологов? -- Вы спросите, кого здесь не держат? Здесь математики, физики, химики, инженеры-радисты, инженеры по телефонии, конструкторы, художники, переводчики, перепл?тчики, даже одного геолога по ошибке завезли. -- И что ж он делает? -- Ничего, в фотолаборатории пристроился. Даже архитектор есть. Да какой! -- самого Сталина домашний архитектор. Все дачи ему строил. Теперь с нами сидит. -- Лев! Ты выда?шь себя за материалиста, а пичкаешь людей духовной пищей. Внимание, друзья! Когда вас поведут в столовую, -- там на последнем столе у окна мы для вас составили тарелок десятка три. Рубайте от пуза, только не лопните! -- Большое вам спасибо, но зачем вы отрываете от себя? -- Ничего не стоит. Кто ж нынче ест сел?дку мезенского засола и пш?нную кашу! Пошло. -- Как вы сказали? Пш?нная каша -- пошло? Да я пять лет пш?нной каши не видел! -- Наверно, не пш?нная, наверно магара? -- Да вы с ума сошли -- магара! Попробовали б они нам магару! Мы б им... {19} -- А как сейчас на пересылках кормят? -- На челябинской пересылке... -- На челябинской-новой или челябинской-старой? -- По вашему вопросу видно знатока. На новой... -- Что там, по-прежнему ватер-клозеты на этажах экономят, а зэки оправляются в параши и носят с третьего этажа? -- По-прежнему. -- Вы сказали -- шарашка. Что значит -- шарашка? -- А по сколько хлеба здесь дают? -- Кто ещ? не ужинал? Вторая смена! -- Хлеба белого по четыреста грамм, а ч?рный -- на столах. -- Простите, как -- на столах ? -- Ну так, на столах, нарезан, хочешь -- бери, хочешь -- не бери. -- Простите, здесь что -- Европа, что ли? -- Почему Европа? В Европе на столах белый, а не ч?рный. -- Да, но за это маслице и за этот "Беломор" мы горбим по двенадцать и по четырнадцать часов в сутки. -- Гор-бите? Если за письменным столом сидите, то уже не горбите! Горбит тот, кто киркой машет. -- Ч?рт знает, на этой шарашке сидишь, как в болоте -- от всей жизни отрываешься. Вы слышали, господа? -- говорят, блатных прижали и даже на Красной Пресне уже не курочат. -- Масло сливочное профессорам по сорок грамм, инженерам по двадцать. От каждого по способности, каждому по возможности. -- Так вы работали на Днепрострое? -- Да, я у Винтера работал. Я за этот Днепрогэс и сижу. -- То есть, как? -- А я, видите ли, продал его немцам. -- Днепрогэс? Его же взорвали! -- Ну и что ж, что взорвали? А я взорванный им же и продал. -- Честное слово, как будто вольный ветер подул! Пересылки! этапы! лагеря! движение! Эх, сейчас бы до Сов-гавани прокатиться! {20} -- И назад, Валентуля, и -- назад! -- Да! И скорей назад, конечно! -- Вы знаете, Лев Григорьич, от этого наплыва впечатлений, от этой смены обстановки у меня кружится голова. Я прожил пятьдесят два года, я выздоравливал от смертельной болезни, я дважды женился на хорошеньких женщинах, у меня рождались сыновья, я печатался на семи языках, я получал академические премии, -- никогда я не был так блаженно счастлив, как сегодня! Куда я попал? Завтра меня не погонят в ледяную воду! Сорок грамм сливочного масла!! Ч?рный хлеб -- на столах! Не запрещают книг! Можно самому бриться! Надзиратели не бьют зэков! Что за великий день? Что за сияющая вершина? Может быть, я умер? Может быть, мне это снится? Мне чудится, я -- в раю!! -- Нет, уважаемый, вы по-прежнему в аду, но поднялись в его лучший высший круг -- в первый. Вы спрашиваете, что такое шарашка? Шарашку придумал, если хотите, Данте. Он разрывался -- куда ему поместить античных мудрецов? Долг христианина повелевал кинуть этих язычников в ад. Но совесть возрожденца не могла примириться, чтобы светлоумных мужей смешать с прочими грешниками и обречь телесным пыткам. И Данте придумал для них в аду особое место. Позвольте... это звучит примерно так: "Высокий замок предо мной возник... ... посмотрите, какие здесь старинные своды! Семь раз обвитый стройными стенами... Сквозь семь ворот тропа вовнутрь вела... ... вы на воронке въезжали, поэтому ворот не видели... Там были люди с важностью чела, С неторопливым и спокойным взглядом... Их облик был ни весел, ни суров... Я видеть мог, что некий многочестный И высший сонм уединился там... Скажи, кто эти, не в пример другим Почтенные среди толпы окрестной?.." -- Э-э, Лев Григорьевич, я гораздо доступнее объясню {21} герру профессору, что такое шарашка. Надо читать передовицы "Правды": "Доказано, что высокие настриги шерсти с овец зависят от питания и от ухода." -------- 4 ?лка была -- сосновая веточка, воткнутая в щель табуретки. Плетеница разноцветных маловольтных лампочек, обогнув е? дважды, спускалась молочными хлорвиниловыми проводами к аккумулятору на полу. Табуретка стояла в проходе между двухэтажными кроватями в углу комнаты, и один из верхних матрасов отенял весь уголок и крохотную ?лку от яркости подпотолочных ламп. Шесть человек в плотных синих комбинезонах парашютистов привстали у ?лки и, склонив головы, строго слушали, как один из них, бойкий Макс Адам, читал протестантскую рождественскую молитву. Во всей большой комнате, тесно уставленной такими же двухэтажными наваренными в ножках кроватями, больше не было никого: после ужина и часовой прогулки все ушли на вечернюю работу. Макс окончил молитву -- и шестеро сели. Пятерых из них схлынуло горько-сладкое ощущение родины -- устроенной, устоявшейся страны, милой Германии, под черепичными крышами которой был так трогателен и светел этот первый в году праздник. А шестой среди них -- крупный мужчина с широкой ч?рной бородой, был еврей и коммунист. Льва Рубина судьба сплела с Германией и ветвями мира и прутьями войны. В миру он был филолог-германист, разговаривал на безупречном современном hoch-Deutsch, обращался при надобности к наречиям средне-, древне- и верхне-германским. Всех немцев, когда-либо подписывавших свои имена в печати, он без напряжения вспоминал как личных знакомых. О маленьких городках на Рейне рассказывал так, как если б хаживал не раз их умытыми тенистыми улочками. А побывал он -- только в Пруссии, и то -- с фрон- {22} том. Он был майором "отдела по разложению войск противника". Из лагерей военнопленных он выуживал тех немцев, которые не хотели оставаться за колючей проволокой и соглашались ему помогать. Он отбирал их оттуда и безбедно содержал в особой школе. Одних он перепускал через фронт с тринитротолуолом, с фальшивыми рейхсмарками, фальшивыми отпускными свидетельствами и солдатскими книжками. Они могли подрывать мосты, могли прокатиться домой и погулять, пока не поймают. С другими он говорил о Г?те и Шиллере, обсуждал для машин-"звуковок" уговорные тексты, чтоб воюющие братья обернули оружие против Гитлера. Из его помощников самые способные к идеологии, наиболее переимчивые от нацизма к коммунизму, передавались потом в разные немецкие "свободные комитеты" и там готовили себя для будущей социалистической Германии; а кто попроще, посолдатистей -- с теми Рубин к концу войны раза два и сам переходил разорванную линию фронта и силой убеждения брал укрепл?нные пункты, сберегая советские батальоны. Но нельзя было убеждать немцев, не врастя в них, не полюбив их, а с дней, когда Германия была повержена -- и не пожалев. За то и был Рубин посажен в тюрьму: враги по Управлению обвинили его, что он после январского наступления 45-го года агитировал против лозунга "кровь за кровь и смерть за смерть". Было и это, Рубин не отрекался, только вс? неизмеримо сложней, чем можно было подать в газете или чем написано было в его обвинительном заключении. Рядом с табуреткой, где светилась сосновая ветвь, были сплочены две тумбочки, образуя как бы стол. Стали угощаться: рыбными консервами (зэкам шарашки с их лицевых счетов делали закупки в магазинах столицы), уже остывающим кофе и самодельным тортом. Завязался степенный разговор. Макс направлял его на мирные темы: на старинные народные обычаи, умильные истории рождественской ночи. Недоучившийся физик венский студент Альфред в очках смешно выговаривал по-австрийски. Почти не смея вступить в беседу старших, таращил глаза на рождественские лампочки круглолицый с просвечивающими, как у порос?нка, розовыми ушами юнец Густав из Hitler- {23} jugend (взятый в плен через неделю после конца войны). И вс?-таки разговор сорвался с дорожки. Кто-то вспомнил Рождество сорок четв?ртого года, пять лет назад, тогдашнее наступление в Арденнах, которым немцы единодушно гордились как античным: побежд?нные гнали победителей. И вспомнили, что в тот сочельник Германия слушала Геббельса. Рубин, одной рукой теребя отструек своей ж?сткой ч?рной бороды, подтвердил. Он помнит эту речь. Она удалась. Геббельс говорил с таким душевным трудом, будто волок на себе все тяготы, под которыми падала Германия. Вероятно, он уже предчувствовал свой конец. Обер-штурм-банн-фюрер-SS Райнгольд Зиммель, чей длинный корпус едва умещался между тумбочкой и сдвоенной кроватью, не оценил тонкой учтивости Рубина. Ему невыносима была даже мысль о том, что этот еврей вообще смеет судить о Г?ббельсе. Он никогда не унизился бы сесть с ним за один стол, если бы в силах был отказаться от рождественского вечера с соотечественниками. Но остальные немцы все непременно хотели, чтобы Рубин был. Для маленького немецкого землячества, занесенного в позолоченную клетку шарашки в сердце дикой беспорядочной Московии, единственным близким и понятным здесь человеком только и был этот майор неприятельской армии, всю войну сеявший среди них раскол и развал. Только он мог растолковать им обычаи и нравы здешних людей, посоветовать, как надо поступить, или перевести с русского свежие международные новости. Ища, как бы выразиться подосадней для Рубина, Зиммель сказал, что в Райхе вообще были сотни ораторов-фейерверкеров; интересно, почему у большевиков установлено согласовывать тексты заранее и читать речи по бумажкам. Упр?к приш?лся тем обидней, чем справедливей. Не объяснять же было врагу и убийце, что красноречие у нас было, да какое, но вытравили его партийные комитеты. К Зиммелю Рубин испытывал отвращение, ничего больше. Он помнил его только что привезенным на шарашку из многолетнего заключения в Бутырках -- в хрустящей кожаной куртке, на рукаве которой угадывались споротые нашивки гражданского эсэсовца -- худшего вида эсэсовца. Даже {24} тюрьма не могла смягчить выражение устоявшейся жестокости на лице Зиммеля. Именно из-за Зиммеля Рубину было неприятно прийти сегодня на этот ужин. Но очень просили остальные, и было жалко их, одиноких и потерянных здесь, и отказом своим невозможно было омрачить им праздник. Подавляя желание взорваться, Рубин прив?л в переводе совет Пушкина кое-кому не судить свыше сапога. Обиходчивый Макс поспешил прервать нарастающую схватку: а он, Макс, под руководством Льва, уже по складам читает по-русски Пушкина. А почему Райнгольд взял торт без крема? А где был Лев в тот рождественский вечер? Райнгольд прихватил и крем. Лев припомнил, что был он тогда на наревском плацдарме, у Рожан, в сво?м блиндаже. И как эти пять немцев вспоминали сегодня свою растоптанную и разорванную Германию, окрашивая е? лучшими красками души, так и у Рубина вдруг разживились воспоминания сперва о наревском плацдарме, потом о мокрых лесах возле Ильменя. Разноцветные лампочки отражались в согретых человеческих глазах. О новостях спросили Рубина и сегодня. Но сделать обзор за декабрь ему было стеснительно. Ведь он не мог себе позволить быть беспартийным информатором, отказаться от надежды перевоспитать этих людей. И не мог он уверить их, что в сложный наш век истина социализма пробивается порою кружным искаж?нным пут?м. А поэтому следовало отбирать для них, как и для Истории (как бессознательно отбирал он и для себя) -- только те из происходящих событий, которые подтверждали предсказанную столбовую дорогу, и пренебрегать теми, которые заворачивали как бы не в болото. Но именно в декабре кроме советско-китайских переговоров, и то затянувшихся, ну и кроме семидесятилетия Хозяина, ничего положительного как-то не произошло. А рассказывать немцам о процессе Трайчо Костова, где так грубо полиняла вся судебная инсценировка, где корреспондентам с опозданием предъявили фальшивое раскаяние, будто бы написанное Костовым в камере смертников, {25} - было и стыдно и не служило воспитательным целям. Поэтому Рубин сегодня больше остановился на всемирно-исторической победе китайских коммунистов. Благожелательный Макс слушал Рубина и поддерживал кивками. Его глаза смотрели невинно. Он был привязан к Рубину, но со времени блокады Берлина что-то стал ему не очень верить и (Рубин не знал), рискуя головой, у себя в лаборатории дециметровых волн стал временами собирать, слушать и опять разбирать миниатюрный при?мник, ничуть не похожий на при?мник. И он уже слышал из К?льна и по-немецки от Би-Би-Си не только о Костове, как тот опроверг на суде вымученные следствием самообвинения, но и о сплочении атлантических стран и о расцвете Западной Германии. Вс? это, конечно, он передал остальным немцам, и жили они одной надеждой, что Аденауэр вызволит их отсюда. А Рубину они -- кивали. Впрочем, Рубину давно пора была идти -- ведь его не отпускали с сегодняшней вечерней работы. Рубин похвалил торт (слесарь Хильдемут польщ?нно поклонился), попросил у общества извинения. Гостя несколько позадержали, благодарили за компанию, и он благодарил. Дальше настраивались немцы вполголоса попеть песни рождественской ночи. Как был, держа в руках монголо-финский словарь и томик Хемингуэя на английском, Рубин вышел в коридор. Коридор -- широкий, с некрашеным разволокнившимся деревянным полом, без окон, день и ночь с электричеством -- был тот самый, где Рубин с другими любителями новостей час назад, в оживл?нный ужинный перерыв, интервьюировал новых зэков, приехавших из лагерей. В коридор этот выходила одна дверь с внутренней тюремной лестницы и несколько дверей комнат-камер. Комнат, потому что на дверях не было запоров, но и камер, потому что в полотнах дверей были прорезаны глазки -- застекл?нные окошечки. Эти глазки никогда не пригожались здешним надзирателям, но заимствованы были из настоящих тюрем по уставу, по одному тому, что в бумагах шарашка именовалась "спецтюрьмой ?1 МГБ". Через такой глазок сейчас виден был в одной из комнат подобный же рождественский вечер землячества латы- {26} шеи, тоже отпросившихся. Остальные зэки были на работе, и Рубин опасался, чтоб его на выходе не задержали и не потащили к оперуписать объяснение. В обоих концах коридор кончался распашными на всю ширину дверьми: деревянными четыр?хстворчатыми под полукруглой аркой, ведшими в бывшее надалтарье семинарской церкви, теперь тоже комнату-камеру; и двуполотенными запертыми, доверху окованными железом (эти, ведшие на работу, назывались у арестантов "царские врата"). Рубин подош?л к железной двери и постучал в окошечко. С противной стороны к стеклу прислонилось лицо надзирателя. Тихо повернулся ключ. Надзиратель попался равнодушный. Рубин вышел на парадную лестницу старинной постройки с разводными маршами, прош?л по мраморной площадке мимо двух старинных, теперь уже не светящих, узорочных фонарей. Тем же вторым этажом вош?л в коридор лабораторий. В коридоре толкнул дверь с надписью: "АКУСТИЧЕСКАЯ". -------- 5 Акустическая лаборатория занимала комнату высокую, обширную, в несколько окон, беспорядочно и тесно уставленную -- физическими приборами на тесовых стеллажах и на стойках из ярко-белого алюминия; монтажными верстачками; нов?хонькими столами и фанерными шкафами московской выделки; и уютными конторками для письма, уже отвековавшими в берлинском здании радио-фирмы "Лоренц". Большие лампы в матовых шарах давали сверху приятный неж?лтый рассеянный свет. В дальнем углу комнаты, не доставая до потолка, высилась звуконепроницаемая акустическая будка. Она выглядела недостроенной: снаружи обшита была простой мешковиной, под которую натолкали соломы. Е? дверь, аршинная в толщину, но полая внутри, как гири цирковых {27} клоунов, сейчас была отпахнута, и поверх двери откинут для проветривания будки шерстяной полог. Близ будки медно посверкивал рядами штепсельных гн?зд ч?рный лакированный щиток центрального коммутатора. У самой будки, спиною к ней, кутая узкие плечи в платок из козьего пуха, сидела за письменным столом хрупкая, очень маленькая девушка со строгим беленьким лицом. До десятка остальных людей в комнате все были мужчины, вс? в тех же синих комбинезонах. Освещ?нные верхним светом и пятнами дополнительного от гибких настольников, тоже привезенных из Германии, они хлопотали, ходили, стучали, паяли, сидели у монтажных и письменных столов. Там и сям по комнате вразнобой вещали джазовую, фортепьянную музыку и песни стран восточной демократии три самодельных при?мника, скорособранных на случайных алюминиевых панелях, без футляров. Рубин ш?л по лаборатории к своему столу медленно, с монголо-финским словар?м и Хемингуэем в опущенной руке. Белые крошки печенья застряли в его вьющейся ч?рной бороде. Хотя комбинезоны всем арестантам были выданы одинаково сшитые, но носили их по-разному. У Рубина одна пуговица была оторвана, пояс -- расслаблен, на животе обвисали какие-то лишние куски ткани. На его пути молодой заключ?нный в таком же синем комбинезоне держался франтовски, его матерчатый синий пояс был затянут пряжками вкруг тонкого стана, а на груди, в распахе комбинезона, виднелась голубая ш?лковая сорочка, хотя и линялая от многих стирок, но замкнутая ярким галстуком. Молодой человек этот занял всю ширину бокового прохода, куда направлялся Рубин. Правой рукой он чуть помахивал горячим включ?нным паяльником, левую ногу поставил на стул, облокотился о колено и напряж?нно разглядывал радио-схему в разложенном на столе английском журнале, одновременно напевая: "Хьюги-Буги, Хьюги-Буги, Самба! Самба!" Рубин не мог пройти и минуту постоял с показным {28} кротким выражением. Молодой человек словно не замечал его. -- Валентуля, вы не могли бы немножечко подобрать вашу заднюю ножку? Валентуля, не поднимая головы от схемы, ответил, энергично отрубливая фразы: -- Лев Григорьич! Отрывайтесь! Рвите когти! Зачем вы ходите по вечерам? Что вам тут делать? -- И поднял на Рубина очень удивл?нные светлые мальчишеские глаза. -- Да на кой ч?рт нам тут ещ? филологи! Ха-ха-ха! -- раздельно выговаривал он. -- Ведь вы же не инженер!! Позор! Смешно вытянув мясистые губы детской трубочкой и увеличив глаза, Рубин прошепелявил: -- Детка моя! Но некоторые инженеры торгуют газированной водой. -- Эт-то не мой стиль! Я -- первоклассный инженер, учтите, парниша! -- резко отчеканил Валентуля, положил паяльник на проволочную подставку и выпрямился, откидывая подвижные мягкие волосы такого же цвета, как кусок канифоли на его столе. В н?м была юношеская умытость, кожа лица не исчерчена следами жизни и движения мальчишечьи -- никак нельзя было поверить, что он кончил институт ещ? до войны, прош?л немецкий плен, побывал в Европе и уже пятый год сидел в тюрьме у себя на родине. Рубин вздохнул: -- Без заверенных характеристик от вашего бельгийского босса наша администрация не может... -- Ка-кие ещ? характеристики?! -- Валентин правдоподобно играл в возмущение. -- Да вы просто отупели! Ну, подумайте сами -- ведь я безумно люблю женщин!! Строгая маленькая девушка не удержалась от улыбки. Ещ? один заключ?нный от окна, куда пробирался Рубин, поощрительно слушал Валентина, бросив занятия. -- Кажется, только теоретически, -- скучающим жевательным движением ответил Рубин. -- И безумно люблю тратить деньги! -- Но их у вас... -- Так как же я могу быть плохим инженером?! Подумайте: чтобы любить женщин -- и вс? время разных! -- надо иметь много денег! Чтоб иметь много денег -- надо {29} их много зарабатывать! Чтоб их много зарабатывать, если ты инженер -- надо блестяще владеть своей специальностью! Ха-ха! Вы бледнеете! Удлин?нное лицо Валентули были задорно поднято к Рубину. -- Ага! -- воскликнул тот зэк от окна, чей письменный стол смыкался лоб в лоб со столом маленькой девушки. -- Вот, Л?вка, когда я поймал валентулин голос! Колокольчатый у него! Так я и запишу, а? Такой голос -- по любому телефону можно узнать. При любых помехах. И он развернул большой лист, на котором шли столбцы наименований, разграфка на клетки и классификация в виде дерева. -- Ах, что за чушь! -- отмахнулся Валентуля, схватил паяльник и задымил канифолью. Проход освободился, и Рубин, идя к своему креслу, тоже наклонился над классификацией голосов. Вдво?м они рассматривали молча. -- А порядочно мы продвинулись, Глебка, -- сказал Рубин. -- В сочетании с видимой речью у нас хорошее оружие. Очень скоро мы-таки с тобой пойм?м, от чего же зависит голос по телефону... Это что передают? В комнате громче был слышен джаз, но тут, с подоконника, пересиливал свой самодельный при?мник, из которого текла перебегающая фортепьянная музыка. В ней настойчиво выныривала, и тотчас уносилась, и опять выныривала, и опять уносилась одна и та же мелодия. Глеб ответил : -- Семнадцатая соната Бетховена. Я о ней почему-то никогда... Ты -- слушай. Они оба нагнулись к при?мнику, но очень мешал джаз. -- Валентайн! -- сказал Глеб. -- Уступите. Проявите великодушие! -- Я уже проявил; -- огрызнулся тот, -- сляпал вам при?мник. Я ж вам и катушку отпаяю, не найд?те никогда. Маленькая девушка повела строгими бровками и вмешалась: -- Валентин Мартыныч! Это, правда, невозможно -- слушать сразу три при?мника. Выключите свой, вас же просят. (При?мник Валентина как раз играл слоу-фокс, и де- {30} вушке очень нравилось...) -- Серафима Витальевна! Это чудовищно! -- Валентин наткнулся на пустой стул, подхватил его на переклон и жестикулировал, как с трибуны: -- Нормальному здоровому человеку как может не нравиться энергичный бодрящий джаз? А вас тут портят всяким старь?м! Да неужели вы никогда не танцевали Голубое Танго? Неужели никогда не видели обозрений Аркадия Райкина? Да вы и в Европе не были! Откуда ж вам научиться жить?.. Я очень-очень советую: вам нужно кого-то полюбить! -- ораторствовал он через спинку стула, не замечая горькой складки у губ девушки. -- Кого-нибудь, са депан! Сверкание ночных огней! Шелест нарядов! -- Да у него опять сдвиг фаз! -тревожно сказал Рубин. -- Тут нужно власть употребить! И сам за спиной Валентули выключил джаз. Валентуля ужаленно повернулся: -- Лев Григорьич! Кто вам дал право..? Он нахмурился и хотел смотреть угрожающе. Освобожд?нная бегущая мелодия семнадцатой сонаты полилась в чистоте, соревнуясь теперь только с грубоватой песней из дальнего угла. Фигура Рубина была расслаблена, лицо его было -- уступчивые карие глаза и борода с крошками печенья. -- Инженер Прянчиков! Вы вс? ещ? вспоминаете Атлантическую хартию? А завещание вы написали? Кому вы отказали ваши ночные тапочки? Лицо Прянчикова посерь?знело. Он посмотрел светло в глаза Рубину и тихо спросил: -- Слушайте, что за ч?рт? Неужели и в тюрьме нет человеку свободы? Где ж она тогда есть? Его позвал кто-то из монтажников, и он уш?л, подавленный. Рубин бесшумно опустился в сво? кресло, спиной к спине Глеба, и приготовился слушать, но успокоительно-ныряющая мелодия оборвалась неожиданно, как речь, прерванная на полуслове, -- и это был скромный непарадный конец семнадцатой сонаты. Рубин выругался матерно, внятно для одного лишь Глеба. -- Дай по буквам, не слышу, -- отозвался тот, остава- {31} ясь к Рубину спиной. -- Всегда мне не вез?т, говорю, -- хрипло ответил Рубин, так же не поворачиваясь. -- Вот -- сонату пропустил... -- Потому что неорганизован, сколько раз тебе долбить! -- проворчал приятель. -- А соната оч-чень хороша. Ты заметил конец? Ни грохота, ни ш?пота. Оборвалась -- и вс?. Как в жизни... А где ты был? -- С немцами. Рождество встречал, -- усмехнулся Рубин. Так они и разговаривали, не видя друг друга, почти откинув затылки друг к другу на плечи. -- Молодчик. -- Глеб подумал. -- Мне нравится тво? отношение к ним. Ты часами учишь Макса русскому языку. А ведь имел бы основание их и ненавидеть. -- Ненавидеть? Нет. Но прежняя любовь моя к ним, конечно, омрачена. Даже этот беспартийный мягкий Макс -- разве и он не делит как-то ответственности с палачами? Ведь он -- не помешал? -- Ну, как мы сейчас с тобой не мешаем ни Абакумову, ни Шишкину-Мышкину... -- Слушай, Глебка, в конце концов, ведь я -- еврей не больше, чем русский? И не больше русский, чем гражданин мира? -- Хорошо ты сказал. Граждане мира! -- это звучит бескровно, чисто. -- То есть, космополиты. Нас правильно посадили. -- Конечно, правильно. Хотя ты вс? время доказываешь Верховному Суду обратное. Диктор с подоконника пообещал через полминуты "Дневник социалистического соревнования". Глеб за эти полминуты рассчитанно-медленно дон?с руку до при?мника и, не дав диктору хрипнуть, как бы скручивая ему шею, повернул ручку выключателя. Недавно оживл?нное лицо его было усталое, сероватое. А Прянчикова захватила новая проблема. Подсчитывая, какой поставить каскад усиления, он громко беззаботно напевал: "Хьюги-Буги, Хьюги-Буги, Самба! Самба!" {32} -------- 6 Глеб Нержин был ровесник Прянчикова, но выглядел старше. Русые волосы его, с распадом на бока, были густы, но уже легли венчики морщин у глаз, у губ, и продольные бороздки на лбу. Кожа лица, чувствительная к недостаче свежего воздуха, имела оттенок вялый. Особенно же старила его скупость в движениях -- та мудрая скупость, какою природа хранит иссякающие в лагере силы арестанта. Правда, в вольных условиях шарашки, с мясной пищей и без надрывной мускульной работы, в скупости движений не было нужды, но Нержин старался, как он понимал отведенный ему тюремный срок, закрепить и усвоить эту рассчитанность движений навсегда. Сейчас на большом столе Нержина были сложены баррикадами стопы книг и папок, а оставшееся посередине живое место опять-таки захвачено папками, машинописными текстами, книгами, журналами, иностранными и русскими, и все они были разложены раскрытыми. Всякий неподозрительный человек, подойдя со стороны, увидел бы тут застывший ураган исследовательской мысли. А между тем вс? это была чернуха, Нержин темнил по вечерам на случай захода начальства. На самом деле его глаза не различали лежащего перед ним. Он отд?рнул светлую ш?лковую занавеску и смотрел в ст?кла ч?рного окна. За глубиной ночного пространства начинались розные крупные огни Москвы, и вся она, не видимая из-за холма, светила в небо неохватным столбом белесого рассеянного света, делая небо т?мно-бурым. Особый стул Нержина -- с пружинистой спинкой, податливой каждому движению спины, и особый стол с ребристыми опадающими шторками, каких не делают у нас, и удобное место у южного окна -- человеку, знакомому с историей Марфинской шарашки, вс? открыло бы в Нержине одного из е? основателей. Шарашка названа была Марфинской по деревне Марфино, когда-то здесь бывшей, но давно уже включ?нной в городскую черту. Основание шарашки произошло около {33} тр?х лет назад, июльским вечером. В старое здание подмосковной семинарии, загодя обнесенное колючей проволокой, привезли полтора десятка зэков, вызванных из лагерей. Те времена, называемые теперь на шарашке крыловскими, вспоминались ныне как пасторальный век. Тогда можно было громко включать Би-Би-Си в тюремном общежитии (его и глушить ещ? не умели); вечерами самочинно гулять по зоне, лежать в росеющей траве, противоуставно не скошенной (траву полагается скашивать наголо, чтобы зэки не подползали к проволоке); и следить хоть за вечными зв?здами, хоть за бренным вспотевшим старшиной МВД Жвакуном, как он во время ночного дежурства ворует с ремонта здания бр?вна и катает их под колючую проволоку домой на дрова. Шарашка тогда ещ? не знала, что ей нужно научно исследовать, и занималась распаковкой многочисленных ящиков, притянутых тремя железнодорожными составами из Германии; захватывала удобные немецкие стулья и столы; сортировала устаревшую и доставленную битой аппаратуру по телефонии, ультра-коротким радиоволнам, акустике; выясняла, что лучшую аппаратуру и новейшую документацию немцы успели растащить или уничтожить, пока капитан МВД, посланный передислоцировать фирму "Лоренц", хорошо понимавший в мебели, но не в радио и не в немецком языке, выискивал под Берлином гарнитуры для московских квартир начальства и своей. С тех пор траву давно скосили, двери на прогулку открывали только по звонку, шарашку передали из ведомства Берии в ведомство Абакумова и заставили заниматься секретной телефонией. Тему эту надеялись решить в год, но она уже тянулась два года, расширялась, запутывалась, захватывала вс? новые и новые смежные вопросы, и здесь, на столах Рубина и Нержина докатилась вот до распознания голосов по телефону, до выяснения -- что делает голос человека неповторимым. Никто, кажется, не занимался подобной работой до них. Во всяком случае, они не напали ни на чьи труды. Времени на эту работу им отпустили полгода, потом ещ? полгода, но они не очень продвинулись, и теперь сроки сильно подпирали. Ощущая это неприятное давление работы, Рубин по- {34} жаловался вс? так же через плечо: -- Что-то у меня сегодня абсолютно нет рабочего настроения... -- Поразительно, -- буркнул Нержин. -- Кажется, ты воевал только четыре года, не сидишь ещ? и пяти полных? И уже устал? Добивайся пут?вки в Крым. Помолчали. -- Ты -- своим занят? -- тихо спросил Рубин. -- У-гм. -- А кто же будет заниматься голосами? -- Я, признаться, рассчитывал на тебя. -- Какое совпадение. А я рассчитывал на тебя. -- У тебя нет совести. Сколько ты под эту марку перебрал литературы из Ленинки? Речи знаменитых адвокатов. Мемуары Кони. "Работу акт?ра над собой". И наконец, уже совсем потеряв стыд. -- исследование о принцессе Турандот? Какой ещ? зэк в ГУЛаге может похвастаться таким подбором книг? Рубин вытянул крупные губы трубочкой, отчего всякий раз его лицо становилось глупо-смешным: -- Странно. Все эти книги, и даже о принцессе Турандот -- с кем я в рабочее время читал вместе? Не с тобой ли? -- Так я бы работал. Я бы самозабвенно сегодня работал. Но меня из трудовой колеи выбивают два обстоятельства. Во-первых, меня мучит вопрос о паркетных полах. -- О каких полах? -- На Калужской заставе, дом МВД, полукруглый, с башней. На постройке его в сорок пятом году был наш лагерь, и там я работал учеником паркетчика. Сегодня узнаю, что Ройтман, оказывается, жив?т в этом самом доме. И меня стала терзать, ну, просто добросовестность созидателя или, если хочешь, вопрос престижа: скрипят там мои полы или не скрипят? Ведь если скрипят -- значит халтурная настилка? И я бессилен исправить! -- Слушай, это драматический сюжет. -- Для соцреализма. А во-вторых: не пошло ли работать в субботу вечером, если знаешь, что в воскресенье выходной будет только вольняшкам? Рубин вздохнул: -- И уже сейчас вольняги рассыпались по увеселитель- {35} ным заведениям. Конечно, довольно откровенное гадство. -- Но те ли увеселительные заведения они избирают? Больше ли они получают удовлетворения от жизни, чем мы -- это ещ? вопрос. По вынужденной арестантской привычке они разговаривали тихо, так что даже Серафима Витальевна, сидевшая против Нержина, не должна была слышать их. Они развернулись теперь каждый вполоборота: ко всей прочей комнате спинами, а лицами -- к окну, к фонарям зоны, к угадываемой в темноте охранной вышке, к отдельным огням отдал?нных оранжерей и мреющему в небе белесоватому столбу света от Москвы. Нержин, хотя и математик, но не чужд был языкознанию, и с тех пор, как звучанье русской речи стало материалом работы Марфинского научно-исследовательского института, Нержина вс? время спаривали с единственным здесь филологом Рубиным. Два года уже они по двенадцать часов в день сидели, соприкасаясь спинами. С первой же минуты выяснилось, что оба они -- фронтовики; что вместе были на Северо-Западном фронте и вместе на Белорусском, и одинаково имели "малый джентльменский набор" орденов; что оба они в одном месяце и одним и тем же СМЕРШем арестованы с фронта, и оба по одному и тому же "общедоступному" десятому пункту; и оба получили одинаково по десятке (впрочем, и все получали столько же). И в годах между ними была разница всего лет на шесть, и в военном звании всего на единицу -- Нержин был капитаном. Располагало Рубина, что Нержин сел в тюрьму не за плен и значит не был зараж?н антисоветским зарубежным духом: Нержин был наш советский человек, но всю молодость до одурения точил книги и из них доискался, что Сталин якобы исказил ленинизм. Едва только записал Нержин этот вывод на клочке бумажки, как его и арестовали. Контуженный тюрьмой и лагерем, Нержин, однако, в основе своей оставался человек наш, и потому Рубин имел терпение выслушивать его вздорные запутанные временные мысли. Посмотрели ещ? туда, в темноту. Рубин чмокнул: -- Вс?-таки ты -- умственно убог. Это меня беспо- {36} коит. -- А я не гонюсь: умного на свете много, мало -- хорошего. -- Так вот на тебе хорошую книжку, прочти. -- Это опять про замороченных бедных быков? -- Нет. -- Так про загнанных львов? -- Да нет же! -- Слушай, я не могу разобраться с людьми, зачем мне быки? -- Ты должен прочесть е?! -- Я никому ничего не должен, запомни! Со всеми долгами расплат?мшись, как говорит Спиридон. -- Жалкая личность! Это -- из лучших книг двадцатого века! -- И она действительно откроет мне то, что всем нужно понять? на ч?м люди заблудились? -- Умный, добрый, беспредельно-честный писатель, солдат, охотник, рыболов, пьяница и женолюб, спокойно и откровенно презирающий всякую ложь, взыскующий простоты, очень человечный, гениально-наивный... -- Да ну тебя к шутам, -- засмеялся Нержин. -- Ты все уши забь?шь своим жаргоном. Без Хемингуэя тридцать лет я прожил, ещ? поживу немножко. Мне и так жизнь растерзали. Дай мне -- ограничиться! Дай мне хоть направиться куда-то... И он отвернулся к своему столу. Рубин вздохнул. Рабочего настроения он по-прежнему в себе не находил. Он стал смотреть карту Китая, прислон?нную к полочке на столе перед ним. Эту карту он вырезал как-то из газеты и наклеил на картон; весь минувший год красным карандашом закрашивал по ней продвижение коммунистических войск, а теперь, после полной победы, оставил е? стоять перед собой, чтобы в минуты упадка и усталости поднималось бы его настроение. Но сегодня настойчивая грусть пощемливала в Рубине, и даже красный массив победившего Китая не мог е? пересилить. А Нержин, иногда задумчиво посасывая острый кончик пластмассовой ручки, мельчайшим почерком, будто не {37} пером, а остри?м иглы, выписывал на крохотном листике, утонувшем меж служебного камуфляжа: "Для математика в истории 17 года нет ничего неожиданного. Ведь тангенс при девяноста градусах, взмыв к бесконечности, тут же и рушится в пропасть минус бесконечности. Так и Россия, впервые взлетев к невиданной свободе, сейчас же и тут же оборвалась в худшую из тираний. Это и никому не удавалось с одного раза." Большая комната Акустической лаборатории жила своим повседневным мирным бытом. Гудел моторчик электро-слесаря. Слышались команды: "Включи!" "Выключи!" Какую-то очередную сентиментальную обсосину подавали по радио. Кто-то громко требовал радиолампу "шесть-Ка-семь". Улучая минуты, когда она никому не была видна, Серафима Витальевна внимательно взглядывала на Нержина, продолжавшего игольчато исписывать клочок бумаги. Оперуполномоченный майор Шикин поручил ей следить за этим заключ?нным. -------- 7 Такая маленькая, что трудно было не назвать е? Симочкой, -- Серафима Витальевна, лейтенант МГБ в апельсиновой блузке, куталась в т?плый платок. Вольные сотрудники в этом здании все были офицеры МГБ. Вольные сотрудники в соответствии с конституцией имели самые разнообразные права и в том числе -- право на труд. Однако, право это было ограничено восемью часами в день и тем, что труд их не был создателем ценностей, а сводился к догляду над зэками. Зэки же, лиш?нные всех прочих прав, зато имели более широкое право на труд -- двенадцать часов в день. Эту разницу, включая ужинный перерыв, с шести вечера и до одиннадцати ночи -- вольным сотрудникам каждой из лабораторий приходилось отдежуривать по очереди для надзора за работою зэков. Сегодня и была очередь Симочки. В Акустической лаборатории эта маленькая, похожая на птичку девушка бы- {38} ла сейчас единственная власть и единственное начальство. По инструкции она должна была следить, чтоб заключ?нные работали, а не бездельничали, чтоб они не использовали рабочего помещения для изготовления оружия или для подкопа, чтоб они, пользуясь обилием радиодеталей, не наладили бы коротковолновых передатчиков. Без десяти минут одиннадцать она должна была принять от них всю секретную документацию в большой несгораемый шкаф и опечатать дверь лаборатории. Не прошло ещ? и полугода, как Симочка, окончив институт инженеров связи, была по своей кристальной анкете назначена в этот особый таинственный номерной научно-исследовательский институт, который заключ?нные в сво?м дерзком просторечии звали шарашкой. Принятых вольных здесь сразу же аттестовали офицерами, выплачивали двойную по сравнению с обычным инженером зарплату (за звание, на обмундирование) -- а требовали только преданности и бдения, лишь потом -- грамоты и навыков. Это было на руку Симочке. Из института не одна она, но и многие е? подруги тоже не вынесли знаний. Причин тут было много. Девч?нки и из школы пришли, ни математики, ни физики не зная (ещ? в старших классах до них дошло, что директор на педсовете ругает учителей за двойки, и хоть совсем не учись -- аттестат тебе выдадут). И в институте, когда находилось время, и девочки садились заниматься -- они продирались сквозь эту математику и радиотехнику как сквозь беспонятный безвылазный бор, чуждый их душам. Но чаще просто не было времени. Каждую осень на месяц и дольше студентов угоняли в колхозы убирать картошку, из-за чего весь год потом слушали лекции по восемь и по десять часов в день, а разбирать конспекты было некогда. А по понедельникам была политуч?ба; ещ? в неделю раз какое-нибудь собрание обязательно; а когда-то надо было и общественную работу, выпускать стенгазеты, давать шефские концерты; да нужно и дома помочь, и в магазины сходить, и помыться, и приодеться. А в кино? а в театр? а в клуб? Если в студенческое время не погулять, не поплясать -- так когда же потом? Не для того нам молодость дана, чтобы убиваться! И вот к экзаменам Симочка и е? подруги писали большое количество шпаргалок, прятали в недоступные для мужчин места жен- {39} ской одежды, а на экзамене вытаскивали нужную и, разгладив, выдавали е? за листок подготовки. Экзаменаторы, конечно, легко могли дополнительными вопросами обнаружить несостоятельность знаний своих студенток, -- но сами они тоже были до крайности обременены заседаниями, собраниями, многоразличными планами и формами отч?тности перед деканатом, перед ректоратом, и повторно проводить экзамен им было тяжело, да ещ? их поносили за неуспеваемость, как за брак на производстве, опираясь на цитату кажется из Крупской, что нет плохих учеников, а есть только плохие преподаватели. Поэтому экзаменаторы не старались сбить отвечающих, а, напротив, поблагополучнее и побыстрее принять экзамен. К старшим курсам Симочка и е? подруги с унынием поняли, что специальности своей они не полюбили и даже тяготились ею, но было поздно. И Симочка трепетала -- как она будет на производстве? И вот попала в Марфино. Здесь ей сразу очень понравилось, что не поручали никакой самостоятельной разработки. Но даже и не такой малышке, как она, было жутко переступить зону этого уедин?нного подмосковного замка, где отборная охрана и надзорсостав стерегли выдающихся государственных преступников. Их инструктировали всех вместе -- десятерых выпускниц института Связи. Им объяснили, что они попали хуже, чем на войну -- они попали в змеиную яму, где одно неосторожное движение грозит им гибелью. Им рассказали, что здесь они встретятся с отребьем человеческого рода, с людьми, не достойными той русской речи, которою они, к сожалению, владеют. Их предупредили, что люди эти особенно опасны тем, что не показывают открыто своих волчьих зубов, а постоянно носят лживую маску любезности и хорошего воспитания; если же начать их расспрашивать об их преступлениях (что категорически запрещается!) -- они постараются хитросплетенной ложью выдать себя за невинно-пострадавших. Девушкам указали, что и они тоже не должны изливать на этих гадов всей ненависти, а в свою очередь выказывать внешнюю любезность -- но не вступать с ними в неделовые переговоры, не принимать от них никаких поручений на волю, а при первом же нарушении, подозрении в нарушении или возможности по- {40} дозрения в нарушении -- спешить к оперуполномоченному майору Шикину. Майор Шикин -- черноватый низенький важный мужчина с седеющим ?жиком на большой голове и с маленькими ногами, обутыми в мальчиковый размер ботинок, высказал при этом такую мысль: что хотя ему и другим бывалым людям предельно ясно змеиное нутро этих злодеев, но из таких неопытных девушек, как прибывшие, может найтись одна, в ком дрогнет гуманное сердце, и она допустит какое-нибудь нарушение -- например, даст прочесть книгу из вольной библиотеки (он не говорит -- опустит письмо, ибо письмо, какой бы Марье Ивановне оно ни было адресовано, неизбежно будет направлено в американский шпионский центр). Майор Шикин наставительно просит остальных девушек, увидевших падение подруги, в этом случае оказать ей товарищескую помощь, а именно: откровенно сообщить майору Шикину о произошедшем. И в конце беседы майор не скрыл, что связь с заключ?нными карается уголовным кодексом, а уголовный кодекс, как известно, растяжим, он включает в себя даже двадцать пять лет каторжных работ. Нельзя было без содрогания представить того беспросветного будущего, которое их ждало. У некоторых девушек даже навернулись на глаза слезы. Но недоверие уже было поселено между ними. И, выйдя с инструктажа, они разговаривали не об услышанном, а о постороннем. Ни жива, ни мертва вошла Симочка вслед за инженер-майором Ройтманом в Акустическую и даже в первый момент ей хотелось зажмуриться. С тех пор прошло полгода -- и что-то странное случилось с Симочкой. Нет, не была поколеблена е? убежд?нность в ч?рных кознях империализма. И так же она легко допускала, что заключ?нные, работающие во всех остальных комнатах, -- кровавые злодеи. Но каждый день встречаясь с дюжиной зэков Акустической, тщетно силилась она в этих людях, мрачно-равнодушных к свободе, к своей судьбе, к своим срокам в десять лет и в четверть столетия, в кандидате наук, инженерах и монтажниках, повседневно озабоченных одною только работой, чужою, не нужной им, не приносящей им ни гроша заработка, ни крупицы славы, -- разглядеть тех отъявленных международ- {41} ных бандитов, которых в кино так легко угадывал зритель и так ловко вылавливала наша контрразведка. Симочка не испытывала перед ними страха. Она не могла найти в себе к ним и ненависти. Люди эти возбуждали в ней только безусловное уважение -- своими разнообразными познаниями, своей стойкостью в перенесении горя. И хотя е? комсомольский долг трубил, хотя е? любовь к отчизне призывала придирчиво доносить оперуполномоченному обо всех проступках и поступках арестантов, -- необъяснимо почему, Симочке это стало казаться подлым и невозможным. Тем более невозможно это было по отношению к е? ближайшему соседу и сотруднику -- Глебу Нержину, сидевшему к ней лицом через два их стола. Вс? прошедшее время Симочка тесно проработала с ним, отданная ему под начало для проведения артикуляционных испытаний. На Марфинской шарашке то и дело требовалось оценивать качество слышимости по различным телефонным трактам. При вс?м совершенстве приборов ещ? не был изобретен такой, который бы стрелкой показывал это качество. Только голос диктора, читающего отдельные слоги, слова или фразы, и уши слухачей, ловящие текст на конце испытуемого тракта, могли дать оценку через процент ошибок. Такие испытания и назывались артикуляционными. Нержин занимался -- или, по замыслу начальства, должен был заниматься -- наилучшей математической организацией этих испытаний. Они шли успешно, и Нержин даже составил тр?хтомную монографию об их методике. Когда у них с Симочкой нагромождалось много работы сразу, Нержин ч?тко соображал последовательность отложных и неотложных действий, распоряжался уверенно, при этом лицо его молодело, и Симочка, воображавшая войну по кино, в такие минуты представляла себе, как Нержин в мундире капитана, среди дыма разрывов с развевающимися русыми волосами выкрикивает батарее: "Огонь!" (Этот момент чаще всего показывали в кино.) Но такая быстрота нужна была Нержину, чтобы, исполнив внешнюю работу, надольше отделаться от самого движения. Он так и сказал раз Симочке: "Я действенен потому, что ненавижу действие." -- "А что ж вы любите?" {42} - спросила она с робостью. -- "Размышление" -- ответил он. И действительно, спадал шквал работы -- он часами сидел, почти не меняя положения, кожа лица его серела, старела, изрывалась морщинами. Куда девалась его уверенность? Он становился медленен и нерешителен. Он подолгу думал, прежде чем вписать несколько фраз в те игольчато-мелкие записи, которые Симочка и сегодня ясно видела на его столе среди навала технических справочников и статей. Она даже примечала, что он засовывал их куда-то в левую тумбочку своего стола, словно бы и не в ящик. Симочка изнывала от любопытства узнать, о ч?м он пишет и для кого. Нержин, того не зная, стал для не? средоточием сочувствия и восхищения. Девичья жизнь Симочки до сих пор складывалась очень несчастно. Она не была хороша собой: лицо е? портил слишком удлин?нный нос, волосы были почему-то не густы, плохо росли, собирались на затылке в жиденький узелок. Рост у Симочки был не просто маленький, но чрезмерно маленький, и контуры у не? были скорей как у девочки 7-го класса, чем как у взрослой женщины. К тому же она была строга, не расположена к шуткам, к пустой игре -- и это тоже не привлекало молодых людей. Так, к двадцати тр?м годам у не? сложилось, что ещ? никто за ней не ухаживал, никто не обнимал и не целовал. Недавно, всего месяц назад, что-то не ладилось с микрофоном в будке, и Нержин позвал Симу починить. Она вошла с отв?рткой в руке; в беззвучной душной тесноте будки, где два человека едва помещались, наклонилась к микрофону, который разглядывал уже и Нержин, и при этом, не загадывая того сама, прикоснулась щекой к его щеке. Она прикоснулась и замерла от ужаса -- что теперь будет? И надо было бы оттолкнуться, -- она же бессмысленно продолжала рассматривать микрофон. Тянулась, тянулась страшнейшая минута в жизни -- щ?ки их горели, соедин?нные, -- он не двигался! Потом вдруг охватил е? голову и поцеловал в губы. Вс? тело Симочки залила радостная слабость. Она ничего не сказала в этот миг ни о комсомоле, ни о родине, а только: -- Дверь не заперта!.. Тонкая синяя шторка, колыхаясь, отделяла их от шумного дня, от ходивших, разговаривавших людей, мо- {43} гущих войти и откинуть шторку. Арестант Нержин не рисковал ничем, кроме десяти суток карцера, -- девушка рисковала анкетой, карьерой, может быть даже свободой, -- но у не? не было сил оторваться от рук, запрокинувших е? голову. Первый раз в жизни е? целовал мужчина!.. Так змеемудро скованная стальная цепь развалилась в том звене, которое сработали из женского сердца. -------- 8 -- Чья там лысина сзади тр?тся? -- Дитя мо?, у меня вс?-таки лирическое настроение. Давай потрепемся. -- Вообще-то я занят. -- Ну, ладно тебе -- занят!.. Я расстроился, Глебка. Сидел у этой импровизированной немецкой ?лочки, заговорил что-то о сво?м блиндаже на плацдарме северней Пултуска, и вот -- фронт! -- нахлынул фронт! -- и так живо, так сладко... Слушай, в войне вс?-таки есть много хорошего, а? -- До тебя я это вычитал из немецких солдатских журналов, попадались нам иногда: очищение души, Soldatentreue... -- Мерзавец. Но если хочешь, в этом есть-таки рациональное зерно... -- Нельзя себе этого разрешать. Даосская этика говорит: "Оружие -- орудие несчастья, а не благородства. Мудрый побеждает неохотно." -- Что я слышу? Из скептиков ты уже записался в даосцы? -- Ещ? не решено. -- Сперва вспомнил я своих лучших фрицев -- как мы вместе с ними составляли подписи к листовкам: мать, обнявшая детей, потом белокурая плачущая Маргарита, это коронная была наша листовка, со стихотворным текстом. -- Я помню, я подбирал е?. -- и тут сразу наплыло... Я тебе не рассказывал про {44} Милку? Она была студентка ИнЯза, кончила в сорок первом и послали е? переводчицей в наш отдел. Немного курносенькая, движения резкие. -- Подожди, это та, которая вместе с тобой пошла принимать капитуляцию Грауденца? -- Ага-га! Удивительно тщеславная была девч?нка, очень любила, чтоб е? хвалили за работу (а ругать упаси боже) и представляли к орденам. Ты на Северо-Западном помнишь вот здесь за Ловатью, если от Рахлиц на Ново-Свинухово, поюжней Подцепочья -- лес? -- Там много лесов. По тот бок Редьи или по этот? -- По этот. -- Ну, знаю. -- Так вот в этом лесу мы с ней целый день бродили. Была весна... Не весна, март: ногами по воде хлюпаешь, в кирзовых сапогах по лужам, а голова под меховой шапкой от жары взмокла, и этот, знаешь, запах! воздух! Мы бродили как первовлюбл?нные, как молодож?ны. Почему, если женщина -- новая для тебя, переживаешь с нею вс? с самого начала, как юноша набухнешь и... А?.. Бесконечный лес! Редко где -- дымок блиндажа, батарейка семидесяти шести на поляне. Мы избегали их. Добродились до вечера -- сырого, розового. Весь день она меня томила. А тут над нашим расположением начала кружить "рама". И Милка задумала: не хочу, чтоб е? сбивали, зла нет. Вот если не собьют -- ладно, останемся ночевать в лесу. -- Ну, это уже была сдача! Где ж видано, чтоб наши зенитчики попали в "раму"! -- Да... Какие были зенитки за Ловатью и до Ловати -- все по ней час добрый палили и не попали. И вот... Нашли мы пустой блиндажик... -- Надземный. -- Ты помнишь? Именно. Там за год много было понастроено таких, как хижины для зверья. -- Там же земля мокрая, не вкопаться. -- Ну да. Внутри -- хвои набросано, запах от бр?вен смолистый, и дымоватый от прежних костров -- печек нет, так так прямо отапливали. А в крыше дырка. Ну, и света, конечно, никакого... Пока кост?р горел -- тени на бр?внах... Глебка! Жизнь, а?! -- Я заметил: в тюремных рассказах если участвует {45} девушка, то все слушатели, и я в том числе, остро желают, чтобы к концу рассказа она была уже не девушка. И это составляет для зэков главный интерес повествования. Здесь есть поиск мировой справедливости, ты не находишь? Слепой должен удостоверяться у зрячих, что небо осталось голубым, а трава -- зел?ной. Зэк должен верить, что теоретически на свете ещ? остались милые живые женщины и они -- отдаются счастливцам... Ишь ты, какой вечер вспомнил! -- с любовницей да в смолистом блиндаже, да когда не стреляют. Наш?л хорошую войну!.. А твоя жена в этот вечер отоварила сахарные талоны слипшейся подушечкой, раздавленной, перемешанной с бумагой, и считала, как разделить дочкам на тридцать дней... -- Ну, кори, кори... Нельзя, Глебка, мужчине знать одну только женщину, это значит -- совсем их не знать. Это обедняет наш дух. -- Даже -- дух? А кто-то сказал: если ты хорошо узнал одну женщину... -- Чепуха. -- А если двух? -- И двух -- тоже ничего не да?т. Только из многих сравнений можно что-то понять. Это не порок наш и не грех -- это замысел природы. -- Так насч?т войны! В Бутырках, в 73-й камере... -- ... на втором этаже, в узком коридоре... -- ... точно! -- молодой московский историк профессор Разводовский, только что посаженный, и никогда, конечно, не бывавший на фронте, умно, горячо, убедительно доказывал соображениями социальными, историческими и этическими, что в войне есть и хорошее. А в камере было человек десять фронтовиков -- наших и власовцев, все ребята отчаюги, оторви, где только ни воевали, -- так они чуть не загрызли этого профессора, рассвирепели: нет в войне ни хр?нышка хорошего! Я слушал -- и молчал. У Разводовского были сильные аргументы, минутами он казался мне прав, и мои воспоминания тоже мне подсказывали хорошее иногда, -- но я не осмелился спорить с солдатами: кое-что, на которое я хотел согласиться со штатским профессором, было то кое, что отличало меня, артиллериста при крупных пушках, от пехоты. Лев, пойми, ты был на фронте, кроме взятия этой крепости, -- полный {46} придурок, раз у тебя не было своего боевого порядка, с которого нельзя -- ценою головы! -- отступить. А я -- придурок отчасти, раз я сам не ходил в атаку и не поднимал людей. И вот в нашей лживой памяти ужасное тонет... -- Да я не говорю... -- ... а приятное всплывает. Но от такого денька, когда "Юнкерсы" пикирующие чуть не на части меня рвали под Орлом -- никак я не могу воссоздать в себе удовольствия. Нет, Л?вка, хороша война за горами! -- Да я не говорю, что хороша, но вспоминается хорошо. -- Так и лагеря когда-нибудь хорошо вспомним. И пересылки. -- Пересылки? Горьковскую? Кировскую? Не-е... -- Это потому, что у тебя там администрация чемодан захалтырила, и ты не хочешь быть объективным. А кто-нибудь и там был большим человеком -- капт?ром или банщиком, да жил в законе с шалашовкой, так и будет всем рассказывать, что нет места лучше пересыльной тюрьмы. Вообще-то ведь понятие счастья- это условность, выдумка. -- Мудрая этимология в самом слове запечатлела преходящность и нереальность понятия. Слово "счастье" происходит от се-часье, то есть, этот час, это мгновение! -- Нет, магистр, простите! Читайте Владимира Даля. "Счастье" происходит от со-частье, то есть, кому какая часть, какая доля досталась, кто какой пай урвал у жизни. Мудрая этимология да?т нам очень низменную трактовку счастья. -- Подожди, так мо? объяснение -- тоже из Даля. -- Удивляюсь. Мо? тоже. -- Это надо исследовать по всем языкам. Запишу! -- Маньяк! -- От дурандая слышу! Давай сравнительным языкознанием заниматься. -- Вс? происходит от руки ? Марр? -- Ну, п?с с тобой, слушай -- ты вторую часть "Фауста" читал? -- Спроси -- читал ли я первую? Все говорят, что гениально, но никто не читает. Или изучают его по Гуно. -- Нет, первая часть доступна, чего там! {47} Мне нечего сказать о солнцах и мирах, - Я вижу лишь одни мученья человека... -- Вот это до меня доходит! -- Или: Что нужно нам -- того не знаем мы, Что знаем мы -- того для нас не надо. -- Здорово! -- А вторая часть, правда, тяжеловата. Но зато какая глубокая идея! Ты же знаешь уговор Фауста с Мефистофелем: только тогда получит Мефистофель душу Фауста, когда Фауст воскликнет: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" Но вс?, что ни раскладывает Мефистофель перед Фаустом -- возвращение молодости, любовь Маргариты, л?гкая победа над соперником, бескрайнее богатство, всеведение тайн бытия -- ничто не вырывает из груди Фауста заветного восклицания. Прошли долгие годы, Мефистофель уже сам измучился бродить за этим ненасытным существом, он видит, что сделать человека счастливым нельзя, и хочет отстать от этой бесплодной затеи. Вторично состарившийся, ослепший, Фауст велит созвать тысячи рабочих и начать копать каналы для осушения болот. В его дважды старческом мозгу, для циничного Мефистофеля затемн?нном и безумном, засверкала великая идея -- осчастливить человечество. По знаку Мефистофеля являются слуги ада -- лемуры, и начинают рыть могилу Фаусту. Мефистофель хочет просто закопать его, чтоб отделаться, уже без надежды на его душу. Фауст слышит звук многих заступов. Что это? -- спрашивает он. Мефистофелю не изменяет дух насмешки. Он рисует Фаусту ложную картину, как осушаются болота. Наша критика любит истолковывать этот момент в социально-оптимистическом смысле: дескать, ощутя, что прин?с пользу человечеству и найдя в этом высшую радость, Фауст восклицает: Остановись, мгновенье! Ты прекрасно! Но разобраться -- не посмеялся ли Г?те над человеческим счастьем? Ведь на самом-то деле никакой пользы, никакому человечеству. Долгожданную сакраментальную фразу Фауст произносит в одном шаге от могилы, обманутый и, {48} может быть, правда обезумевший? -- и лемуры тотчас же спихивают его в яму. Что же это -- гимн счастью или насмешка над ним? -- Ах, Л?вочка, вот таким, как сейчас, я тебя только и люблю -- когда ты рассуждаешь от сердца, говоришь мудро, а не лепишь ругательные ярлыки. -- Жалкий последыш Пиррона! Я же знал, что доставлю тебе удовольствие. Слушай дальше. На этом отрывке из "Фауста" на одной из своих довоенных лекций, -- а они тогда были чертовски смелые! -- я развил элегическую идею, что счастья нет, что оно или недостижимо, или иллюзорно... И вдруг мне подали записку, вырванную из миниатюрного блокнотика с мелкой клеточкой: "А вот я люблю -- и счастлива! Что вы мне на это скажете?" -- И что ты сказал?.. -- А что на это скажешь?.. -------- 9 Они так увлеклись, что совсем не слышали шума лаборатории и назойливого радио из дальнего угла. На сво?м поворотном стуле Нержин опять обернулся к лаборатории спиной, Рубин избоченился и положил бороду поверх рук, скрещенных на кресельной спинке. Нержин говорил, как поведывают давно выношенные мысли: -- Когда раньше, на воле, я читал в книгах, что мудрецы думали о смысле жизни или о том, что такое счастье, -- я мало понимал эти места. Я отдавал им должное: мудрецам и по штату положено думать. Но смысл жизни? Мы жив?м -- ив этом смысл. Счастье? Когда очень-очень хорошо -- вот это и есть счастье, общеизвестно... Благословение тюрьме!! Она дала мне задуматься. Чтобы понять природу счастья, -- разреши мы сперва разбер?м природу сытости. Вспомни Лубянку или контрразведку. Вспомни ту реденькую полуводяную -- без единой зв?здочки жира! -- ячневую или овсяную кашицу! Разве е? ешь? разве е? кушаешь? -- ею причащаешься! к ней со священным тре- {49} петом приобщаешься, как к той пране йогов! Ешь е? медленно, ешь е? с кончика деревянной ложки, ешь е?, весь уходя в процесс еды, в думанье о еде -- и она нектаром расходится по твоему телу, ты содрогаешься от сладости, которая тебе открывается в этих разваренных крупинках и в мутной влаге, соединяющей их. И вот, по сути дела питаясь ничем, ты жив?шь шесть месяцев и жив?шь двенадцать! Разве с этим сравнится грубое пожирание отбивных котлет? Рубин не умел и не любил подолгу слушать. Всякую беседу он понимал так (да так чаще всего и получалось), что именно он разм?тывал друзьям духовную добычу, захваченную его восприимчивостью. И сейчас он порывался прервать, но Нержин пятью пальцами впился в комбинезон на его груди, тряс, не давал говорить: -- Так на бедной своей шкуре и на несчастных наших товарищах мы узна?м природу сытости. Сытость совсем не зависит от того, сколько мы едим, а от того, как мы едим! Так и счастье, так и счастье, Л?вушка, оно вовсе не зависит от объ?ма внешних благ, которые мы урвали у жизни. Оно зависит только от нашего отношения к ним! Об этом сказано ещ? в даосской этике: "Кто умеет довольствоваться, тот всегда будет доволен." Рубин усмехнулся: -- Ты эклектик. Ты выдираешь отовсюду по цветному перу и вс? вплетаешь в свой хвост. Нержин резко покачал рукой и головой. Волосы сбились ему на лоб. Очень интересно оказалось поспорить, и выглядел он как мальчишка лет восемнадцати. -- Не путай, Л?вка, совсем не так! Я делаю выводы не из прочт?нных философий, а из людских биографий, которые рассказываются в тюрьмах. Когда же потом мне нужно свои выводы сформулировать -- зачем мне открывать ещ? раз Америку? На планете философии все земли давно открыты! Я перелистываю древних мудрецов и нахожу там мои новейшие мысли. Не перебивай! Я хотел привести пример: в лагере, а тем более здесь, на шарашке, если выдастся такое чудо -- тихое нерабочее воскресенье, да за день отм?рзнет и отойд?т душа, и пусть ничего не изменилось к лучшему в мо?м внешнем положении, но иго тюрьмы чуть отпустит меня, и случится разговор по душам или {50} прочт?шь искреннюю страницу -- и вот уже я на гребне! Настоящей жизни много лет у меня нет, но я забыл! Я невесом, я взвешен, я нематериален!! Я лежу там у себя на верхних нарах, смотрю в близкий потолок, он гол, он худо оштукатурен -- и вздрагиваю от полнейшего счастья бытия! засыпаю на крыльях блаженства! Никакой президент, никакой премьер-министр не могут заснуть столь довольные минувшим воскресеньем! Рубин добро оскалился. В этом оскале было и немного согласия и немного снисхождения к заблудшему младшему другу. -- А что говорят по этому поводу великие книги Вед? -- спросил он, вытягивая губы шутливой трубочкой. -- Книги Вед -- не знаю, -- убежд?нно парировал Нержин, -- а книги Санкья говорят: "Счастье человеческое причисляется к страданию теми, кто умеет различать." -- Здорово ты насобачился, -- буркнул в бороду Рубин. -- Идеализм? Метафизика? Что ж ты не клеишь ярлыков? -- Это тебя Митяй сбивает? -- Нет, Митяй совсем в другую сторону. Борода лохматая! Слушай! Счастье непрерывных побед, счастье триумфального исполнения желаний, счастье полного насыщения -- есть страдание! Это душевная гибель, это некая непрерывная моральная изжога! Не философы Веданты или там Санкья, а я, я лично, арестант пятого года упряжки Глеб Нержин, поднялся на ту ступень развития, когда плохое уже начинает рассматриваться и как хорошее, -- и я придерживаюсь той точки зрения, что люди сами не знают, к чему стремиться. Они исходят в пустой колотьбе за горстку материальных благ и умирают, не узнав своего собственного душевного богатства. Когда Лев Толстой мечтал, чтоб его посадили в тюрьму -- он рассуждал как настоящий зрячий человек со здоровой духовной жизнью. Рубин расхохотался. Он хохотал в спорах, если совершенно отвергал взгляды своего противника (а именно так и приходилось ему в тюрьме). -- Внемли, дитя! В тебе сказывается неокреплость юного сознания. Свой личный опыт ты предпочитаешь кол- {51} лективному опыту человечества. Ты отравлен ароматами тюремной параши -- и сквозь эти пары хочешь увидеть мир. Из-за того, что мы лично потерпели крушение, из-за того, что нескладна наша личная судьба -- как может мужчина дать измениться, хоть сколько-нибудь повернуться своим убеждениям? -- А ты гордишься своим постоянством? -- Да! Hier stehe ich und kann nicht anders. -- Каменный лоб! Вот это и есть метафизика! Вместо того чтобы здесь, в тюрьме, учиться, впитывать новую жизнь... -- Ка-кую жизнь? Ядовитую желчь неудачников? -- ... ты сознательно залепил глаза, заткнул уши, занял позу -- и в этом видишь свой ум? В отказе от развития -- ум? В торжество вашего ч?ртова коммунизма ты насилуешь себя верить, а не веришь! -- Да не вера -- научное знание, обалдон! И -- беспристрастность . -- Ты?! Ты -- беспристрастен? -- Аб-солютно! -- с достоинством произн?с Рубин. -- Да я в жизни не знал человека пристрастнее тебя! -- Да поднимись ты выше своей кочки зрения! Да взгляни же в историческом разрезе! За-ко-но-мерность! Ты понимаешь это слово? Неизбежно обусловленная закономерность! Вс? ид?т туда, куда надо! Исторический материализм не мог перестать быть истиной из-за того только, что мы с тобой в тюрьме. И нечего рыться носом, выворачивать какой-то трухлявый скепсис! -- Лев, пойми! Я не с радостью -- я с болью сердечной расставался с этим учением! Ведь оно было -- звон и пафос моей юности, я для него вс? остальное забыл и проклял! Я сейчас -- стебел?к, расту в воронке, где бомбой вывернуло дерево веры. Но с тех пор, как меня в тюремных спорах били и били... -- Потому что у тебя ума не хватало, дура! -- ... я по честности должен был отбросить ваши хилые построения. И искать другие. А это нелегко. Скептицизм у меня, может быть -- сарай при дороге, пересидеть непогоду. -- Утки в дудки, тараканы в барабаны! Ске-епсис! Да разве из тебя выйдет порядочный скептик? Скептику по- {52} ложено воздержание от суждений -- а ты обо вс?м лезешь с приговором! Скептику положена атараксия, душевная невозмутимость -- а ты по каждому поводу кипятишься! -- Да! Ты прав! -- Глеб взялся за голову. -- Я мечтаю быть сдержанным, я воспитываю в себе только... парящую мысль, а обстоятельства завертят -- и я кружусь, огрызаюсь, негодую... -- Парящую мысль! А мне в глотку готов вцепиться из-за того, что в Джезказгане не хватает питьевой воды! -- Тебя бы туда загнать, падло! Изо всех нас ты же один считаешь, что методы МГБ необходимы... -- Да! Без тв?рдой пенитенциарной системы государство существовать не может... -- ... Так вот тебя и загнать в Джезказган! Что ты там запо?шь? -- Да дурак ты набитый! Ты бы хоть прежде почитал, что говорят о скептицизме большие люди. Ленин! -- А ну? Что -- Ленин? -- Нержин притих. -- Ленин сказал: "у рыцарей либерального российского языкоблудия скептицизм есть форма перехода от демократии к холуйскому грязному либерализму". -- Как-как-как? Ты не переврал? -- Точно. Это из "Памяти Герцена" и касается... Нержин убрал голову в руки, как сраж?нный. -- А? -- помягчел Рубин. -- Схватил? -- Да, -- покачался Нержин всем туловищем. -- Лучше не скажешь. И я на него когда-то молился!.. -- А что? -- Что?? Это -- язык великого философа? Когда аргументов нет -- вот так ругаются. Рыцари языкоблудия! -- произнести противно. Либерализм -- это любовь к свободе, так он -- холуйский и грязный. А аплодировать по команде -- это прыжок в царство свободы, да? В захл?бе спора друзья потеряли осторожность, и их восклицания уже стали слышны Симочке. Она давно взглядывала на Нержина со строгим неодобрением. Ей обидно было, что проходил вечер е? дежурства, а он никак не хотел использовать этого удобного вечера и даже не удосуживался обернуться в е? сторону. -- Нет, у тебя-таки совсем вывернуты мозги, -- отчаялся Рубин. -- Ну, определи лучше. {53} -- Да хоть какой-то смысл будет сказать так: скептицизм есть форма глушения фанатизма. Скептицизм есть форма высвобождения догматических умов. -- И кто ж тут догматик? Я, да? Неужели я -- догматик? -- большие т?плые глаза Рубина смотрели с упр?ком. -- Я такой же арестант призыва сорок пятого года. И четыре года фронта у меня осколком в боку сидят, и пять лет тюрьмы на шее. Так я не меньше тебя вижу. И если б я убедился, что вс? до сердцевины гниль -- я бы первый сказал: надо выпускать "Колокол"! Надо бить в набат! Надо рушить! Уж я бы не прятался под кустик воздержания от суждений! не прикрывался бы фиговым листочком, скепсисом!.. Но я знаю, что гнило -- только по видимости, только снаружи, а корень здоровый, а стержень здоровый, и значит надо спасать, а не рубить! На пустующем столе инженер-майора Ройтмана, начальника Акустической, зазвонил внутриинститутский телефон. Симочка встала и подошла к нему. -- Пойми ты, усвой ты железный закон нашего века: два мира -- две системы! И третьего не дано! И никакого "Колокола", звон по ветру распускать -- нельзя! недопустимо! Потому что выбор неизбежный: за какую ты из двух мировых сил? -- Да пош?л ты вон! Это Пахану так выгодно рассуждать! На этих "двух мирах" он под себя всех и подмял. -- Глеб Викентьич! -- Слушай, слушай! -- теперь Рубин властно схватил Нержина за комбинезон. -- Это -- величайший человек! -- Тупица! Боров тупой! -- Ты когда-нибудь пойм?шь! Это вместе -- и Робеспьер и Наполеон нашей революции. Он -- мудр! Он -- действительно мудр! Он видит так далеко, как не захватывают наши куцые взгляды... -- И ещ? смеет нас всех дураками считать! Жвачку свою нам подсовывает... -- Глеб Викентьич! -- А? -- очнулся Нержин, отрываясь от Рубина. -- Вы не слышали? По телефону звонили! -- очень сурово, сдвинув брови, в третий раз обращалась Симочка, стоя за своим столом, руками крест-накрест стягивая на себе коричневый платок козьего пуха. -- Антон Николае- {54} вич вызывает вас к себе в кабинет. -- Да-а?.. -- на лице Нержина явственно угас порыв спора, исчезнувшие морщины вернулись на свои места. -- Хорошо, спасибо, Серафима Витальевна. Ты слышишь, Л?вка, -- Антон. С чего б это? Вызов в кабинет начальника института в десять часов вечера в субботу был событием чрезвычайным. Хотя Симочка старалась казаться официально-равнодушной, но взгляд е?, как понимал Нержин, выражал тревогу. И как будто не было возгоравшегося ожесточения! Рубин смотрел на друга заботливо. Когда глаза его не были искажены страстью спора, они были почти женственно мягки. -- Не люблю, когда нами интересуется высшее начальство, -- сказал он. -- С чего бы? -- пожимал плечами Нержин. -- Уж такая у нас второстепенная работ?нка, какие-то голоса... -- Вот Антон нас и наладит скоро по шее. Выйдут нам боком воспоминания Станиславского и речи знаменитых адвокатов, -- засмеялся Рубин. -- А может насч?т артикуляции Сем?рки? -- Так уж результаты подписаны, отступления нет. На всякий случай, если я не вернусь... -- Да глупости! -- Чего глупости? Наша жизнь такая... Сожж?шь там, знаешь где. -- Глеб защ?лкнул шторки тумбочек стола, ключи тихо переложил в ладонь Рубину и пош?л неторопливой походкой арестанта пятого года упряжки, который потому никогда не спешит, что от будущего жд?т только худшего. -------- 10 По красной ковровой дорожке широкой лестницы, безлюдной в этот поздний час, под сенью медных бра и высокого лепного потолка, Нержин поднялся на третий этаж, придавая своей походке беспечность, миновал стол вольного дежурного у городских телефонов и постучал в дверь начальника института инженер-полковника госбезопасно- {55} сти Антона Николаевича Яконова. Кабинет был широк, глубок, устлан коврами, обставлен креслами, диванами, голубел посередине ярко-лазурной скатертью на длинном столе заседаний и коричнево закруглялся в дальнем углу гнутыми формами письменного стола и кресла Яконова. В этом великолепии Нержин бывал только несколько раз и больше на совещаниях, чем сам по себе. Инженер-полковник Яконов, за пятьдесят лет, ещ? в расцвете, роста выдающегося, с лицом, может быть чуть припудренным после бритья, в золотом пенсне, с мягкой дородностью какого-нибудь Оболенского или Долгорукова, с величественно-уверенными движениями, выделялся изо всех сановников своего министерства. Он широко пригласил: -- Садитесь, Глеб Викентьич! -- несколько хохлясь в сво?м полуторном кресле и поигрывая толстым цветным карандашом над коричневой гладью стола. Обращение по имени-отчеству означало любезность и доброжелательство, одновременно не стоя инженер-полковнику труда, так как под стеклом у него лежал перечень всех заключ?нных с их именами-отчествами (кто не знал этого обстоятельства, поражался памяти Яконова). Нержин молча поклонился, не держа рук по швам, однако и не размахивая ими, -- и выжидающе сел за изящный лакированный столик. Голос Яконова, играючи, рокотал. Всегда казалось странным, что этот барин не имеет изысканного порока грассирования: -- Вы знаете, Глеб Викентьевич, полчаса назад пришлось мне к слову вспомнить о вас, и я подумал -- каким, собственно, ветром вас занесло в Акустическую, к... Ройтману? Яконов произн?с эту фамилию с откровенной небрежностью и даже -- перед подчин?нным Ройтмана! -- не присовокупив к фамилии звание майора. Плохие отношения между начальником института и его первым заместителем зашли так далеко, что не считалось нужным их скрывать. Нержин напрягся. Разговор, как чуял он, принимал дурной оборот. Вот с этой же небрежной иронией не тонких и не толстых губ большого рта Яконов несколько {56} дней назад сказал Нержину, что, может быть, он, Нержин, в результатах артикуляции и объективен, но отн?сся к Сем?рке не как к дорогому покойнику, а как к трупу беззвестного пьяницы, найденного под марфинским забором. Сем?рка была главная лошадка Яконова, но шла она плохо. -- ... Я, конечно, очень ценю ваши личные заслуги в науке артикуляции... (Издевается!) -- ... Чертовски жалко, что ваша оригинальная монография напечатана засекреченным малым тиражом, лишающим вас славы некоего русского Джорджа Флетчера... (Нагло издевается!) -- ... Однако, я хотел бы иметь от вашей деятельности несколько больший... профит, как говорят англо-саксы. Я преклоняюсь перед абстрактными науками, но я -- человек деловой. Инженер-полковник Яконов находился уже на той высоте положения и ещ? не в той близости к Вождю Народов, при которых мог разрешить себе роскошь не скрывать ума и не воздерживаться от своеобычных суждений. -- Ну, так-таки вас спросить откровенно -- ну что вы там сейчас делаете, в Акустической? Нельзя было придумать вопроса беспощаднее! Яконову просто некогда было за всем доспеть, он бы раскусил. -- Какого ч?рта вам заниматься этой попугайщиной -- "стыр", "смыр"? Вы -- математик? Универсант? Оглянитесь. Нержин оглянулся и привстал: в кабинете их было не двое, а трое! Навстречу Нержину с дивана поднялся скромный человек в гражданском, в ч?рном. Круглые светлые очки поблескивали перед его глазами. В щедром верхнем свете Нержин узнал Петра Трофимовича Верен?ва, довоенного доцента в сво?м Университете. Однако, по привычке, выработанной в тюрьмах, Нержин смолчал и не выказал никакого движения, полагая, что перед ним -- заключ?нный и опасаясь ему повредить поспешным узнанием. Верен?в улыбался, но тоже казался смущ?нным. Голос Яконова успокоительно рокотал: -- Воистину, в секте математиков завидный ритуал сдержанности. Математики мне всю жизнь казались каки- {57} ми-то розенкрейцерами, я всегда жалел, что не пришлось приобщиться к их таинствам. Не стесняйтесь. Пожмите друг другу руки и располагайтесь без церемоний. Я оставлю вас на полчаса: для дорогих воспоминаний и для информации профессором Верен?вым о задачах, выдвигаемых перед нами Шестым Управлением. И Яконов поднял из полуторного кресла сво? представительное нел?гкое тело, означенное серебряно-голубыми погонами, и довольно легко пон?с его к выходу. Когда Верен?в и Нержин встретились в рукопожатии, они уже были одни. Этот бледный человек в светлых очках показался устоявшемуся арестанту Нержину -- привидением, незаконно вернувшимся из забытого мира. Между миром тем и сегодняшним прошли леса под Ильмень-озером, холмы и овраги Орловщины, пески и болотца Белоруссии, сытые польские фольварки, черепица немецких городков. В ту же девятилетнюю полосу отчуждения врезались ярко-голые "боксы" и камеры Большой Лубянки. Серые провонявшиеся пересылки. Удушливые отсеки "вагон-заков". Режущий ветер в степи над голодными, холодными зэками. Черезо вс? это было невозможно возобновить в себе чувство, с каким выписывались буковки функций действительного переменного на податливом линолеуме доски. Оба закурили, Нержин волнуясь, и сели, раздел?нные маленьким столиком. Верен?в не в первый раз встречал своих прежних студентов -- по Московскому университету и по Ростовскому, куда его в борьбе теоретических школ послали перед войной для проведения тв?рдой линии. Но и для него было необычное в сегодняшней встрече: уедин?нность подмосковного объекта, окутанного дымкой трегубой секретности, оплетенного многими рядами колючей проволоки; странный синий комбинезон вместо привычной людской одежды. По какому-то праву, резко обозначив морщины у губ, спрашивал младший из двух, неудачник, а старший отвечал -- застенчиво, будто стыдясь своей незатейливой биографии уч?ного: эвакуация, реэвакуация, работал три года у К..., защитил докторскую по топологии... До неучтивости рассеянный, Нержин не спросил даже темы диссер- {58} тации из этой сухотелой науки, из которой сам когда-то выбирал курсовой проект. Ему вдруг стало жаль Верен?ва... Множества упорядоченные, множества не вполне упорядоченные, множества замкнутые... Топология! Стратосфера человеческой мысли! В двадцать четв?ртом столетии она, может быть, и понадобится кому-нибудь, а пока... А пока... Мне нечего сказать о солнцах и мирах, Я вижу лишь одни мученья человека... А как он попал в это ведомство? почему уш?л из Университета?.. Да направили... И нельзя было отказаться?.. Да отказаться можно было, но... Тут и ставки двойные... Есть детишки?.. Четверо... Стали зачем-то перебирать студентов нержинского выпуска, последний экзамен которого был в день начала войны. Кто поталантливей -- контузило, убило. Такие вечно лезут впер?д, себя не берегут. От кого и ждать было нельзя -- или аспирантуру кончает, или ассистентствует. Да, ну а гордость-то наша -- Дмитрий Дмитрич! Горяинов-Шаховской!? Горяинов-Шаховской! Маленький старик, уже неопрятный от глубокой старости, то перемажет мелом свою ч?рную вельветовую куртку, то тряпку от доски положит в карман вместо носового платка. Живой анекдот, собранный из многочисленных "профессорских" анекдотов, душа Варшавского императорского университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий Ростов как на кладбище. Полвека научной работы, поднос поздравительных телеграмм -- из Милуоки, Кэптауна, Йокагамы. А в 30-м году, когда университет перестряпали в "индустриально-педагогический институт" -- был вычищен пролетарской комиссией по чистке как элемент буржуазно-враждебный. И ничто не могло б его спасти, если б не личное знакомство с Калининым -- говорили, будто отец Калинина был крепостным у отца профессора. Так или нет, но съездил Горяинов в Москву и прив?з указание: этого не трогать! И не стали трогать. До того стали не трогать, что вчуже становилось страшно: то напишет исследование по естествознанию с математическим доказательством бытия Бо- {59} га. То на публичной лекции о сво?м кумире Ньютоне прогудит из-под ж?лтых усов: -- Тут мне прислали записку: "Маркс написал, что Ньютон -- материалист, а вы говорите -- идеалист." Отвечаю: Маркс перед?ргивает. Ньютон верил в Бога, как всякий крупный уч?ный. Ужасно было записывать его лекции! Стенографистки приходили в отчаяние! По слабости ног усевшись у самой доски, к ней лицом, к аудитории спиной, он правой рукой писал, левой следом стирал -- и вс? время что-то непрерывно бормотал сам с собой. Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с т