теперь что нужно было техническое -- заказывали, где-то на объектах делалось, с риском проносилось через лагерный шмон, а со вторым риском передавалось в режимку -- в баланде, при хлебе или при лекарствах. Раньше всего были заказаны и получены -- ножи, точильные камни. Потом -- гвозди, шурупы, замазка, цемент, побелка, электрошнур, ролики. Ножами аккуратно перепилили шпунты тр?х половых досок, сняли один плинтус, прижимающий их, вынули гвозди у торцов этих досок близ стены и гвозди, пришивающие их к лаге на середине комнаты. Освободившиеся три доски сшили в один щит снизу поперечной планкой, а главный гвоздь в эту планку вбит был сверху вниз. Его широкая шляпка обмазывалась замазкой цвета пола и припудривалась пылью. Щит входил в пол очень плотно, ухватить его было нечем и ни разу его не поддевали через щели топором. Поднимался щит так: снимался плинтус, накидывалась проволока на малый зазор вокруг широкой гвоздевой шляпки -- и за не? тянули. При каждой смене землекопов заново снимали и ставили плинтус. Каждый день "мыли пол" -- мочили доски водой, чтоб они разбухали и не имели просветов, щелей. Эта задача входа была одной из главных задач. Вообще подкопная секция всегда содержалась особенно чисто, в образцовом порядке. Никто не лежал в ботинках на вагонке, никто не курил, предметы не были разбросаны, в тумбочке не было крошек. Всякий проверяющий меньше всего задерживался здесь. "Культурно"! И ш?л дальше. Вторая была задача подъ?мника, с земли на чердак. В подкопной секции, как и в каждой, была печь. Между нею и стеной оставалось тесное пространство, куда еле втискивался человек. Догадка была в том, что это пространство надо заделать -- передать его из жилого пространства в подкопное. В одной из пустых секций разобрали дочиста, без остатков, одну вагонку. Этими досками забрали про?м, тут же следом обили их дранкой, заштукатурили и под цвет печки побелили. Могла ли служба режима помнить, в какой из двадцати комнат?нок барака печь сливается со стеной, а в какой немного отступает? Да и прохлопала исчезновение одной вагонки. Только мокрую штукатурку в первые день-два мог бы надзор заметить, но для этого надо было обойти печь и переклониться за вагонку -- а ведь секция-то образцовая! Но если бы и попались, это еще не был бы провал подкопа -- это была только работа для украшения секции: постоянно пылящийся про?м безобразил ей! Лишь когда штукатурка и побелка высохли -- прорезаны были ножами пол и потолок закрытого теперь про?ма, там поставлена была стремянка, сколоченная вс? из той же раскуроченной вагонки, и так низкий подпол соединился с хоромами чердака. Это была шахта, закрытая от взглядов надзора, -- и первая шахта за много лет, в которой этим молодым сильным мужчинам хотелось работать до жара! Возможна ли в лагере работа, которая сливается с мечтой, которая затягивает всю твою душу, отнимает сон? Да, только эта одна -- работа на побег!! Следующая задача была -- копать. Копать ножами и их точить, это ясно, но здесь много еще других задач. Тут и маркшейдерский расч?т (инженер Мутьянов) -- углубиться до безопасности, но не более чем надо; вести линию кратчайшим путем; определить наилучшее сечение тоннеля; всегда знать, где находишься, и верно назначить место выхода. Тут и организация смен: копать как можно больше часов в сутки, но не слишком часто сменяясь, и всегда безукоризненно, полным составом встречая утреннюю и вечернюю проверки. Тут и рабочая одежда, и умывание -- нельзя же вымазанному в глине подниматься наверх! Тут и освещение -- как же вести тоннель 60 метров в темноте? Подтянули проводку в подпол и в тоннель (еще сумей е? подключить незаметно!) Тут и сигнализация: как вызвать землекопов из дал?кого глухого тоннеля, если в барак внезапно идут? Или как они могут безопасно дать знать, что им немедленно надо выйти? Но в строгости режима была и его слабость. Надзиратели не могли подкрасться и попасть в барак незаметно -- они должны были всегда одной и той же дорогой идти между колючих оплетений к калитке, отпирать замок на ней, потом идти к бараку и отпирать замок на н?м, громыхать болтом -- вс? это легко было наблюдать из окна, правда не из подкопной секции, а из пустующей "кабинки" у входа -- и только приходилось держать там наблюдателя. Сигналы в забой давались светом: два раза мигн?т -- внимание, готовься к выходу; замигает часто -- атас! тревога! выскакивай живо! Спускаясь в подпол, раздевались догола, вс? снятое клали под подушки, под матрац. После люка пролезали узкую щель, за которой и не предположить было расширенной камеры, где постоянно горела лампочка и лежали рабочие куртки и брюки. Четверо же других, грязных и голых (смена) вылезали наверх и тщательно мылись (глина шариками затвердевала на волосах тела, е? нужно было размачивать или срывать вместе с волосами). Все эти работы уже велись, когда раскрыт был беспечный подкоп режимки-барака 8. Легко понять не просто досаду, но оскорбление творцов за свой замысел! Однако обошлось благополучно. В начале сентября, после почти годичного сидения в тюрьме, были переведены (возвращены) в эту же режимку Тэнно и Жданок. Едва отдышавшись тут, Тэнно стал проявлять беспокойство -- надо же было готовить побег! Но никто в режимке, самые убежд?нные и отчаянные беглецы не отзывались на его укоры, что проходит лучшее время побегов, что нельзя же без дела сидеть! (У подкопников было три смены по четыре человека, и никто тринадцатый им не был нужен.) Тогда Тэнно прямо предложил им подкоп! -- но они отвечали, что уже думали, но фундамент слишком низкий. (Это конечно было бессердечно: смотреть в пытливое лицо проверенного беглеца и вяло качать головами, вс? равно, что умной тренированной собаке запрещать вынюхивать дичь.) Однако Тэнно слишком хорошо знал этих ребят, чтобы поверить в их повальное равнодушие. Все они не могли так дружно испортиться! И он со Жданком установил за ними ревнивое и знающее суть наблюдение -- такое, на которое надзиратели не были способны. Он заметил, что часто ходят ребята курить все в одну и ту же "кабинку" у входа и всегда по одному, нет чтобы компанией. Что дн?м дверь их секции бывает на крючке, постучишь -- открывают не сразу, и всгда несколько человек крепко спят, будто ночи им мало. То Васька Брюхин выходит из парашной мокрый. "Что с тобой?" -- "Да помыться решил". Роют, явно роют! Но где? Почему молчат?.. Тэнно ш?л к одному, другому, и прикупал их: "Неосторожно, ребята, роете, неосторожно! Хорошо -- замечаю я, а если бы стукач?" Наконец, они устроили толковище и решили принять Тэнно с достойной четв?ркой. Ему они предложили обследовать комнату и найти следы. Тэнно облазил и обнюхал каждую половину и стенки -- и не нашел! -- к своему восхищению и восхищению всех ребят. -- Дрожа от радости, полез он под пол работать на себя! Подпольная смена распределялась так: один л?жа долбил землю в забое; другой, скорчась за ним, набивал отрытую землю в специально сшитые небольшие парусиновые мешки; третий ползком же таскал мешки (лямками через плечи) по тоннелю назад, затем подпольем к шахте и по одному цеплял эти мешки за крюк, спущенный с чердака. Четв?ртый был на чердаке. Он сбрасывал порожняк, поднимал мешки наверх, разносил их, тихо ступая, по всему чердаку и рассыпал невысоким слоем, в конце же смены этот грунт забрасывал шлаком, которого на чердаке было очень много. Потом внутри смены менялись, но не всегда, потому что не каждый мог хорошо и быстро выполнять самые тяж?лые, просто изнурительные работы: копку и оттаску. Оттаскивали сперва по два, потом по четыре мешка сразу, для этого закосили у поваров деревянный поднос и тянули его лямкой, а на подносе мешки. Лямка шла по шее сзади, а потом пропускалась подмышками. Стиралась шея, ломили плечи, сбивались колени, после одного рейса человек был в мыле, после целой смены можно было врезать дубаря. Копать приходилось в очень неудобном положении. Была лопата с короткой ручкой, которую точили каждый день. Ею надо было прореза'ть вертикальные щели на глубину штыка, потом полулежа, опираясь спиной на вырытую землю, отваливать куски земли и бросать их через себя. Грунт был то камень, то упругая глина. Самые большие камни приходилось миновать, изгибая тоннель. За восемь-десять часов смены проходили не больше двух метров в длину, а то и меньше метра. Самое тяж?лое было -- нехватка воздуха в тоннеле: кружилась голова, теряли сознание, тошнило. Пришлось решать еще и задачу вентиляции. Вентеляционные отверстия можно было просверлить только вверх -- в самую опасную, постоянно просматриваемую полосу -- близ зоны. Но без них дышать было не под силу. Заказали "пропеллерную" стальную пластинку, к ней попер?к приделали палку, получилось вроде коловорота -- и так вывели первое узкое отверстие на белый свет. Появилась тяга, дышать стало легче. (Когда подкоп ш?л уже за забором, вне лагеря, сделали второе.) Постоянно делились опытом -- как лучше какую работу делать, подсчитывали, сколько прошли. Лаз или тоннель нырял под ленточный фундамент, затем уклонялся от прямой только из-за камней или неточного забоя. Он имел ширину полуметровую, высоту девяносто сантиметров и полукруглый свод. Его потолок, по расч?там, был от земной поверхности метр тридцать -- метр сорок. Боковины тоннеля укреплялись досками, вдоль него, по мере продвижения, наращивался шнур и вешались новые и новые электрические лампочки. Смотреть вдоль -- это было метро, лагерное метро!.. Уже прош?л тоннель на десятки метров, уже копали за зоной. Над головой бывал ясно слышен топот проходящего развода караула, слышен лай и повизгивание собак. И вдруг... и вдруг однажды после утренней проверки, когда дневная смена еще не опустилась и (по строгому закону беглецов) ничего порочащего не было снаружи, -- увидели свору надзирателей, идущих к бараку во главе с маленьким резким лейтенантом Мачеховским, начальником режима. Сердца беглецов опустились: заметили? Продали? Или проверяют наугад? Раздалась команда: -- Собирай личные вещи! Вы-ходи из барака все до одного! Команда выполнена. Все заключ?нные выгнаны и на прогулочном дворике сидят на своих сидорах. Изнутри барака слышен плоский горохот -- сбрасывают доски вагонок. Мачеховский кричит: "Тащи сюда инструмент!" И надзиратели волокут внутрь ломики и топоры. Слышен натужный скрип отдираемых досок. Вот и судьба беглецов! -- столько ума, труда, надежд, оживления -- и вс? не только зря, но опять карцеры, побои, допросы, новые сроки... Однако -- ни Мачеховский, никто из надзирателей не выбегают ожесточенно-радостно, потрясая руками. Идут вспотевшие, отряхиваясь от грязи и пыли, отдуваясь, недовольные, что ишачили впустую. "Па'д-ходи по одному!" -- разочарованная команда. Начинается шмон личных вещей. Заключ?нные возвращаются в барак. Что за погром! -- в нескольких местах (там, где доски были плохо прибиты или явные щели) вскрыт пол. В секциях вс? разбросано, и даже вагонки перевернуты со зла. Только в культурной секции не нарушено ничего! Непосвящ?нных в побег разбирает: -- И что им не сидится, собакам?! Что они ищут? Беглецы же теперь понимают, как это мудро, что у них под полом нет насыпанных куч грунта: их сейчас могли бы заметить в проломы. А на чердак и не лазили -- с чердака ведь можно только лететь на крыльях! Впрочем, и на чердаке вс? забросано аккуратно шлаком. Не доп?рла псарня, не доп?рла! Ах, радость! Если трудиться упорно, следить за собой строго -- не может не быть плодов. Теперь-то докопаем! Осталось шесть-восемь метров до обводной траншеи. (Последние метры надо рыть особенно точно, чтоб выйти на дно траншеи -- не ниже, не выше.) А что будет дальше? Коновалов, Мутьянов, Гаджиев и Тэнно к этому времени уже разработали план, принятый всеми шестнадцатью. Побег вечером, около десяти часов, когда проведут по всему лагерю вечернюю проверку, надзор разойд?тся по домам или уйд?т в штабной барак, а караул на вышках сменится, разводы караулов пройдут. В подземный ход по одному за другим спуститься всем. Последний наблюдает из "кабинки" за зоной; потом с предпоследним они вынимаемую часть плинтуса прибивают наглухо к доскам люка, так что, когда они за собой опустят люк, -- станет на место и плинтус. С широкою шляпкою гвоздь втягивается до отказа вниз и еще приготовляются сысподу пола задвижки, которыми люк будет намертво закреплен, даже если его рвать кверху. И еще: перед побегом снять реш?тку с одного из коридорных окон. Обнаружив на утренней поверке недостачу шестнадцати человек, надзиратели не сразу решат, что это подкоп и побег, а кинутся искать по зоне, подумают: режимники пошли сводить сч?ты со стукачами. Будут искать еще в другом лагпункте -- не полезли ли через стену туда. Чистая работа! -- подкопа не найти, под окном -- нет следов, шестнадцать человек -- ангелами взяты на небо! Выползать в обводную траншею, затем по дну траншеи отползать по одному дальше от вышки (выход тоннеля слишком близок к ней); по одному же выходить на дорогу; между четверками делать перерывы, чтобы не вызывать подозрений и иметь время осмотреться. (Самый последний опять применяет предосторожность: он закрывает ход лаза снаружи заранее заготовленной деревянной горловиной, измазанной глиной, приминает е? к лазу своим телом, забрасывает земл?й! -- Чтоб и из траншеи нельзя было утром обнаружить следов подкопа!) По пос?лку идти группами с громкими беззаботными шутками. При попытке задержать -- дружный отпор, вплоть до ножей. Общий сборный пункт -- около железнодорожного переезда, который проходят многие машины. Переезд взгорблен над дорогой, все ложатся вблизи на землю, и их не видно. Переезд этот плох (ходили через него на работу, видели), доски уложены кое-как, грузовики с угл?м и порожние тут переваливаются медленно. Двое должны поднять руки, остановить машину сразу за переездом, подойти к кабине с двух сторон. Просить подвезти. Ночью шоф?р скорее всего один. Тут же вынуть ножи, взять шоф?ра на прихват, посадить его в середину, Валька Рыжков садится за руль, все прыгают в кузов и -- ходу к Павлодару! Сто тридцать -- сто сорок километров наверняка можно отскочить за несколько часов. Не доезжая парома, свернуть вверх по течению (когда везли сюда, глаза охватили кое-что), там в кустах шоф?ра связать, положить, машину бросить, через Иртыш переплыть на лодке, разбиться на группы и -- кто куда! Как раз идут заготовки зерна, на всех дорогах полно машин. Должны были кончить работы 6 октября. За два дня, 4 октября, взяли на этап двух участников: Тэнно и Володьку Кривошенина, вора. Они хотели делать мостырку, чтобы остаться любой ценой, но опер обещал повезти в наручниках, хоть при смерти. Решили, что лишнее упорство вызовет подозрение. Жертвуя для друзей, подчинились. Так Тэнно не воспользовался своей настойчивостью влиться в подкоп. Не он стал тринадцатым -- но введ?нный им, покровительствуемый, слишком расхлябанный д?рганый Жданок. Степан Коновалов и его друзья в худую минуту уступили и открылись Тэнно. Копать кончили, вышли правильно, Мутьянов не ошибся. Но пош?л снег, отложили пока подсохнет. 9 октября вечером сделали вс? совершенно точно, как было задумано. Благополучно вышла первая четв?рка -- Коновалов, Рыжков, Мутьянов и тот поляк, его постоянный соучастник по инженерным побегам. А потом выполз в траншею злополучный маленький Коля Жданок. Не по его вине, конечно, послышались невдалеке сверху шаги. Но ему бы выдержать, улежать, перетаится, а когда пройдут -- ползти дальше. А он от излишней шустрости высунул голову. Ему захотелось посмотреть -- а кто это ид?т? Быстрая вошка всегда первая на гребешок попадает. Но эта глупая вошка погубила редкую по слаженности и по силе замысла группу беглецов -- четырнадцать жизней долгих, сложных, перес?кшихся на этом побеге. В каждой из жизней побег этот имел важное, особенное значение, осмысляющее прошлое и будущее, от каждого зависели еще где-то люди, женщины, дети, и еще нерожд?нные дети -- а вошка подняла голову -- и вс? полетело в тартарары. А ш?л, оказывается, помначкар, увидел вошку -- крикнул, выстрелил. И охранники -- не достойные этого замысла, и не разгадавшие его -- стали великими героями. И мой читатель, Историк-Марксист, похлопывая линеечкой по книге, цедит мне снисходительно: -- Да-а-а... Отчего ж вы не бежали?.. Отчего ж вы не восстали?.. И все беглецы, уже выползшие в лаз, отогнувшие реш?тку, уже прибившие плинтус к люку -- поползли теперь назад -- назад -- назад! Кто дочерпался и знает дно этого досадливого отчаяния? этого презрения к своим усилиям? Они вернулись, выключили свет в тоннеле, вправили коридорную реш?тку в гнезда. Очень скоро вся режимка была переполнена офицерами лагеря, офиицерами дивизиона, конвоирами, надзирателями. Началась проверка по формулярам и перегон всех -- в каменную тюрьму. А подкопа из секции -- не нашли! (Сколько бы же они искали, если бы вс? удалось, как задумано?!) Около того места, где просыпался Жданок, нашли дыру, полузаваленную. Но и придя тоннелем под барак, нельзя было понять, откуда же спускались люди и куда они дели землю. Только вот в культурной секции не хватило четыр?х человек, и восьмерых оставшихся теперь нещадно пропускали -- легчайший способ для тупоумных добиться истины. А зачем теперь было скрывать?.. В этот тоннель устраивались потом экскурсии всего гарнизона и надзора. Майор Максименко, пузатый начальник экибастузского лагеря, потом хвастался в Управлении перед другими начальниками лаготделений: -- Вот у меня был подкоп -- да! Метро! Но мы... наша бдительность... А всего-то вошка... Поднятая тревога не дала и ушедшей четв?рке дойти до железнодорожного переезда! План рухнул! Они перелезли через забор пустой рабочей зоны с другой стороны дороги, перешли зону, еще раз перелезли -- и двинулись в степь. Они не решились остаться в пос?лке ловить машину, потому что пос?лок уже был переполнен патрулями. Как год назад Тэнно, они сразу потеряли скорость и вероятие уйти. Они пошли на юго-восток, к Семипалатинску. Ни продуктов не было у них на пеший путь, ни сил -- ведь последние дни они выбивались, кончая подкоп. На пятый день побега они зашли в юрту и попросили у казахов поесть. Как уже можно догадаться, те отказали и в просящих поесть стреляли из охотничьего ружья. (И в традиции ли это степного народа пастухов? А если не в традиции -- то традиция откуда?..) Степан Коновалов пош?л с ножом на ружье, ранил казаха, отнял ружье и продукты. Пошли дальше. Но казахи выслеживали их на конях, обнаружили уже близ Иртыша, вызвали опергруппу. Дальше они были окружены, избиты в кровь и мясо, дальше уже вс?, вс? известно... Если мне могут теперь указать побеги русских революционеров ХIХ или ХХ века с такими трудностями, с таким отсутствием поддержки извне, с таким враждебным отношением среды, с такой беззаконной карой пойманных -- пусть назовут! И после этого пусть говорят, что мы -- не боролись. 1 Мой сопалатник в Ташкентском онкодиспансере, конвоир узбек, рассказывал мне об этом побеге, напротив, как об удачно соверш?нном, изнехотя восхищаясь. 2 См. главу 10. -------- Глава 9. Сынки с автоматами Охраняли в долгих шинелях с ч?рными обшлагами. Охраняли красноармейцы. Охраняли самоохранники. Охраняли запасники-старики. Наконец пришли молодые ядр?ные мальчики, рожденные в первую пятилетку, не видавшие войны, взяли новенькие автоматы -- и пошли нас охранять. Каждый день два раза по часу мы бред?м, соедин?нные молчаливой смертной связью: любой из них волен убить любого из нас. Каждое утро мы -- по дороге, они -- по задороге, вяло бред?м, куда не нужно ни им, ни нам. Каждый вечер бодро спешим: мы -- в свой загон, они -- в свой. И так как дома настоящего у нас нет -- загоны эти служат нам домами. Мы ид?м и совсем не смотрим на их полушубки, на их автоматы -- зачем они нам? Они идут и вс? время смотрят на ч?рные наши ряды. Им по уставу надо вс? время смотреть на нас, им так приказано, в этом их служба. Они должны пресечь выстрелом наше каждое движение и шаг. Какими кажемся мы им, в наших ч?рных бушлатах, в наших серых шапках сталинского меха, в наших уродливых, третьего срока, четырежды подшитых валенках, -- и все обляпанные латками номеров, как не могут же поступить с подлинными людьми? Удивляться ли, что вид наш вызывает гадливость? -- ведь он так и рассчитан, наш вид. Вольные жители пос?лка, особенно школьники и учительницы, со страхом косятся с тротуарных тропинок на наши колонны, ведомые по широкой улице. Передают: они очень боятся, что мы, исчадия фашизма, вдруг бросимся врассыпную, сомн?м конвой, -- и ринемся грабить, насиловать, жечь, убивать. Ведь наверно такие только желания доступны столь звероподобным существам. И вот от этих зверей охраняет жителей пос?лка -- конвой. Благородный конвой. В клубе, построенном нами, вполне может чувствовать себя рыцарем сержант конвоя, предлагая учительнице потанцевать. Эти сынки вс? время смотрят на нас -- и из оцепления, и с вышек, но ничего им не дано знать о нас, а только право дано: стрелять без предупреждения! О, если бы по вечерам они приходили к нам, в наши бараки, садились бы на наши вагонки и слушали: за что вот этот сел старик, за что вот этот папаша. Опустели бы эти вышки и не стреляли бы эти автоматы. Но вся хитрость и сила системы в том, что смертная наша связь основана на неведении. Их сочувствие к нам карается как измена родине, их желание с нами поговорить -- как нарушение священной присяги. И зачем говорить с нами, когда прид?т политрук в час, назначенный по графику, и провед?т с ними беседу -- о политическом и моральном лице охраняемых врагов народа. Он подробно и с повторениями разъяснит, насколько эти чучела вредны и тяготят государство. (Тем заманчивее проверить их как живую мишень.) Он принес?т под мышкой какие-то папки и скажет, что в спецчасти лагеря ему дали на один вечер дела. Он прочтет оттуда машинописные бумажки о злодеяниях, за которые мало всех печей Освенцима -- и припишет их тому электрику, который чинил свет на столбе, или тому столяру, у которого рядовые товарищи такие-то неосторожно хотели заказать тумбочку. Политрук не собь?тся, не оговорится. Он никогда не расскажет мальчикам, что люди тут сидят и просто за веру в Бога, и просто за жажду правды, и просто за любовь к справедливости. И еще -- ни за что вообще. Вся сила системы в том, что нельзя человеку просто говорить с человеком, а только через офицера и политрука. Вся сила этих мальчиков -- в их незнании. Вся сила лагерей -- в этих мальчиках. Краснопогонниках. Убийцах с вышек и ловцах беглецов. Вот одна такая политбеседа по воспоминаниям тогдашнего конвоира (Ныроблаг): "Лейтенант Самутин -- узкоплечий, долговязый, голова приплюснутая с висков. Напоминает змею. Белый, почти безбровый. Знаем, что прежде он самолично расстреливал. Сейчас на политзанятиях читает монотонно: "Враги народа, которых вы охраняете -- это те же фашисты, нечисть. Мы осуществляем силу и карающий меч Родины и должны быть тв?рдыми. Никаких сантиментов, никакой жалости". И вот так-то формируются мальчики, которые упавшего беглеца стараются бить ногой непременно в голову. Те, кто у седого старика в наручниках выбивают ногою хлеб изо рта. Те, кто равнодушно смотрят как бь?тся закованный беглец о занозистые доски кузова -- ему лицо кровянит, ему голову разбивает, они смотрят равнодушно. Ведь они -- карающий меч Родины, а он, говорят, -- американский полковник. Уже после смерти Сталина, уже вечно-ссыльный, я лежал в обычной вольной ташкентской клинике. Вдруг слышу: молодой узбек, больной, рассказывает соседям о своей службе в армии. Их часть охраняла палачей и зверей. Узбек признался, что конвоиры тоже были не вполне сыты, и их зло брало, что заключ?нные, как шахт?ры, получают пайку (это за 120%, конечно), немного лишь меньшую их честной солдатской. И еще их злило, что им, конвоирам, приходится на вышках м?рзнуть зимой (правда в тулупах до пят), а враги народа, войдя в рабочую зону, будто на весь день рассыпаются по обогревалкам (он и с вышки мог бы видеть, что это не так) и там целый день спят (он серь?зно представлял, что государство благодетельствует своих врагов). Интересный вышел случай! -- посмотреть на Особлаг глазами конвоира! Я стал спрашивать, что ж это были за гады и разговаривал ли с ними мой узбек лично. И вот тут он мне рассказал, что вс? это узнал от политруков, что даже "дела" им зачитывали на политбеседах. И эта неразборчивая его злоба, что заключ?нные целый день спят, тоже конечно, утвердилась в н?м не без того, чтобы офицеры кивали согласительно. О, вы, соблазнившие малых сих!.. Лучше бы вам и не родиться!.. Рассказал узбек и о том, что рядовой солдат МВД получает 230 рублей в месяц (в 12 раз больше, чем армейский! Откуда такая щедрость? Может быть, служба его в 12 раз трудней?), а в Заполярьи даже и 400 рублей -- это на срочной службе и на вс?м готовом. И еще рассказывал случаи разные. Например, товарищ его ш?л в оцеплении и померещилось ему, что из колонны кто-то хочет выбежать. Он нажал спуск и одной очередью убил пятерых заключ?нных. Так как потом все конвоиры показали, что колонна шла спокойно, то солдат пон?с строгое наказание: за пять смертей дали ему пятнадцать суток ареста (на т?плой гауптвахте, конечно). А уж этих-то случаев кто не знает, кто не расскажет из туземцев Архипелага!.. Сколько мы знали их в ИТЛ: на работах, где зоны нет, а есть невидимая черта оцепления -- разда?тся выстрел, и заключ?нный падает м?ртв: он переступил черту, говорят. Может быть вовсе не переступил -- ведь линия невидимая, а никто второй не подойд?т сейчас е? проверить, чтобы не лечь рядом. И комиссия тоже не прид?т проверять, где лежат ноги убитого. А может быть он и переступил -- ведь это конвоир может следить за невидимой чертой, а заключ?нный работает. Тот-то зэк и получает эту пулю, кто увлеченней и честней работает. На станции Новочунка (Озерлаг) на сенокосе -- видит в двух-тр?х шагах еще сенцо, а сердце хозяйское, дай подгребу в коп?нку -- пуля! И солдату -- месяц отпуска! А еще бывает, что именно этот охранник именно на этого заключ?нного зол (не выполнил тот заказа, просьбы), -- и тогда выстрел есть месть. Иногда с коварством: конвоир же и велит заключ?нному что-то взять и принести из-за черты. И когда тот доверчиво ид?т -- стреляет. Можно папиросу ему туда бросить -- на, закури! Заключ?нный пойдет и за папиросой, он такой, презренное существо. Зачем стреляют? -- это не всегда пойм?шь. Вот в Кенгире, в устроенной зоне, дн?м, где никаким побегам не пахнет, девушка Лида, западная украинка, управилась между работой постирать чулки и повесила их сушить на откосах предзонника. Приложился с вышки -- и убил е? наповал. (Смутно рассказывали, что потом и сам хотел с собой кончить.) Зачем! Человек с ружь?м! Бесконтрольная власть одного человека -- убить или не убить другого! А тут еще -- выгодно! Начальство всегда на твоей стороне. За убийство никогда не накажут. Напротив, похвалят, наградят, и чем раньше ты его угрохал, еще на половине первого шага -- тем выше твоя бдительность, тем выше награда! Месячный оклад. Месячный отпуск. (Да станьте же в положение Командования: если дивизион не имеет на счету случаев проявленной бдительности, -- то что это за дивизион? что у него за командиры? или такие зэки смирные, что надо сократить охрану? Однажды созданная охранная система требует смертей!) И между стрелками охраны возникает даже дух соревнования: ты убил и на премию купил сливочного масла. Так и я убью и тоже куплю сливочного масла. Надо к себе домой съездить, девку свою полапать? -- подстрели одно это серое существо и езжай на месяц. Все эти случаи хорошо мы знали в ИТЛ. Но в Особлагах появились вот такие новинки: стрелять прямо в строй, как товарищ этого узбека. Как в Озерлаге на вахте 8 сентября 1952 года. Или с вышек по зоне. Значит -- так их готовили. Это -- работа политруков. В мае 1953 года в Кенгире эти сынки с автоматами дали внезапную и ничем не вызванную очередь по колонне, уже пришедшей к лагерю и ожидающей входного обыска. Было 16 раненых -- но если бы просто раненых! Стреляли разрывными пулями, давно запрещенными всеми конвенциями капиталистов и социалистов. Пули выходили из тел воро'нками -- разворачивали внутренности, челюсти, дробили конечности. Почему именно разрывными пулями вооруж?н конвой Особлагов? Кто это утвердил? Мы никогда этого не узнаем... Однако, ка'к обиделся мир охраны, прочтя в моей повести, что заключ?нные зовут их "попками", и вот теперь это повторено для всего света. Нет, заключ?нные должны были их любить и звать ангелами-хранителями! А один из этих сынков -- правда, из лучших, не обиделся, но хочет отстоять истину -- Владилен Задорный, 1933 года, служивший в ВСО (Военизированной стрелковой охране) МВД в Ныроблаге от своих восемнадцати до своих двадцати лет. Он написал мне несколько писем: "Мальчишки не сами же шли туда -- их призывал военкомат. Военкомат передавал их МВД. Мальчишек учили стрелять и стоять на посту. Мальчишки м?рзли и плакали по ночам -- на кой им ч?рт нужны были Ныроблаги со всем их содержимым! Ребят не нужно винить -- они были солдатами, они несли службу Родине и, хотя в этой нелепой и страшной службе не вс? было понятно (а что' -- было понятно?.. Или вс? или ничего, -- А. С.), -- но они приняли присягу, их служба не была л?гкой". Искренне, правдиво. Задумаешься. Огородили этих мальцов кольями -- присяга! служба Родине! вы -- солдаты! Но и -- слаба ж была в них, значит, общечеловеческая закладка, да никакой просто, -- если не устояла она против присяги и политбесед. Не изо всех поколений и не всех народов можно вылепить таких мальчиков. Не главный ли это вопрос XX века: допустимо ли исполнять приказы, передоверив совесть свою -- другим? Можно ли не иметь своих представлений о дурном и хорошем и черпать их из печатных инструкций и устных указаний начальников? Присяга! Эти торжественные заклинания, произносимые с дрожью в голосе и по смыслу направленные для защиты народа от злодеев -- ведь вот как легко направить их на службу злодеям и против народа! Вспомним, что' собирался Василий Власов сказать своему палачу еще в 1937-м: ты один! -- ты один виноват, что убивают людей! На тебе одном моя смерть, и с этим живи! Не было бы палачей -- не было бы казней! Не было бы конвойных войск -- не было бы и лагерей! Конечно, ни современники, ни история не упустят иерархии виновности. Конечно, всем ясно, что их офицеры виноваты больше; их оперуполномоченные -- еще больше; писавшие инструкции и приказы -- еще больше; а дававшие указание их писать -- больше всех.1 Но стреляли, но охраняли, но автоматы держали наперевес вс?-таки не те, а -- мальчики! Но лежащих били сапогами по голове -- вс?-таки мальчики!.. Еще пишет Владилен: "Нам внедряли в головы, нас заставляли зубрить УСО-43 сс -- устав стрелковой охраны 43 года совершенно секретный2, жестокий и грозный устав. Да присяга. Да наблюдение оперов и замполитов. Наушничество, доносы. На самих стрелков заводимые дела... Раздел?нные частоколом и колючей проволокой, люди в бушлатах и люди в шинелях были равно заключ?нными -- одни на двадцать пять лет, другие на три года". Это -- выражено сильно, что стрелки тоже как бы посажены, только не военным трибуналом, а военным комиссариатом. Но ра'вно-то, равно-то нет! -- потому что люди в шинелях отлично секли автоматами по людям в бушлатах, и даже по толпам, как мы увидим скоро. Разъясняет еще Владилен: "Ребята были разные. Были ограниченные служаки, слепо ненавидевшие зэ-ка. Кстати, очень ревностными были новобранцы из национальных меньшинств -- башкиры, буряты, якуты. Потом были равнодушные -- этих больше всего. Несли службу тихо и безропотно. Больше всего любили отрывной календарь и час, когда привозят почту. И наконец, были хорошие хлопцы, сочувствующие зэ-ка, как людям, попавшим в беду. И большинство нас понимало, что служба наша в народе непопулярна. Когда ездили в отпуск -- формы не носили". А лучше всего свою мысль Владилен защитит собственной историей. Хотя уж таких-то, как он, и вовсе были единицы. Его пропустили в конвойные войска по недосмотру ленивой спецчасти. Его отчим, старый профсоюзный работник Войнино, был арестован в 37-м году, мать за это исключена из партии. Отец же, комбриг ВЧК, член партии с 17-го года, поспешил отречься и от бывшей жены и заодно от сына (он сохранил так партбилет, но ромб НКВД вс?-таки потерял.3 Мать смывала свою запятнанность донорской кровью во время войны. (Ничего, кровь е? брали и партийные, и беспартийные.) Мальчик "синие фуражки ненавидел с детства, а тут самому надели на голову... Слишком ярко врезалась в младенческую память страшная ночь, когда люди в отцовской форме бесцеремонно рылись в моей детской кровати". "Я не был хорошим конвойным: вступал в беседы с зэками, исполнял их поручения. Оставлял винтовку у костра, ходил купить им в ларьке или бросить письма. Думаю, что на ОЛПах Промежуточная, Мысакорт, Парма еще вспоминали стрелка Володю. Бригадир зэ-ка как-то сказал мне: "Смотри на людей, слушай их горе, тогда пойм?шь..." А я и так в каждом из политических видел деда, дядю, т?тю... Командиров своих я просто ненавидел. Роптал, возмущался, говорил стрелкам -- "вот настоящие враги народа!" За это, за прямое неподчинение ("саботаж"), за связь с зэ-ка меня отдали под следствие... Долговязый Самутин... хлестал меня по щекам, бил пресс-папье по пальцам -- за то, что я не подписывал признания о письмах зэ-ка. Быть бы этой глисте в жмуриках, у меня второй разряд по боксу, я крестился двухпудовой гирей -- но два надзирателя повисли на руках... Однако следствию было не до меня: такое шатание-топтание пошло в 53-м году по МВД. Срока мне не дали, дали волчий билет -- статья 47-Г: "уволен из органов МВД за крайнюю недисциплинированность и грубые нарушения устава МВД". И с гауптвахты дивизиона -- избитого, измороженного, выбросили ехать домой... Освободившийся бригадир Арсен ухаживал за мной в дороге". А вообразим, что захотел бы проявить снисходительность к заключ?нным офицер конвоя. Ведь он мог бы сделать это только при солдатах и через солдат. А значит, при общей озлобленности, ему было бы и невозможно это, да и "неловко". Да и кто-нибудь на него бы тотчас дон?с. Система! 1 Это не значит, что их будут судить. Важно проверить, довольны ли они пенсиями и дачами. 2 Кстати, вполне ли мы замечаем это зловещее присвистывание "эс-эс" в нашей жизни -- то в одном сокращении, то в другом, начиная с КПэсэс и, значит, КПэсэсовцев? Вот, оказывается, еще и устав был "эс-эс" (как и вс? слишком секретное тоже "эс-эс") -- понимали, значит, его подлость составители -- понимали и составляли -- да в какое время: едва отбили немцев от Сталинграда! Еще один плод народной победы. 3 Хотя мы ко всему давно привыкли, но иногда и удивишься: арестован второй муж покинутой жены -- и поэтому надо отречься от четыр?хлетнего сына? И это -- для комбрига ВЧК? -------- Глава 10. Когда в зоне пылает земля Нет, не тому приходится удивляться, что мятежей и восстаний не было в лагерях, а тому, что они вс?-таки были. Как вс? нежелательное в нашей истории, то есть, три четверти истинно-происходившего, и мятежи эти так аккуратно вырезаны, швом обшиты и зализаны, участники их уничтожены, дальние свидетели перепуганы, донесения подавителей сожжены или скрыты за двадцатью стенками сейфов, -- что восстания эти уже сейчас обратились в миф, когда прошло от одних пятнадцать лет, от других только десять. (Удивляться ли, что говорят: ни Христа не было, ни Будды, ни Магомета. Там -- тысячелетия...) Когда это не будет уже никого из живущих волновать, историки допущены будут к остаткам бумаг, археологи копнут где-то лопатой, что-то сожгут в лаборатории -- и прояснятся даты, места, контуры этих восстаний и фамилии главарей. Тут будут и самые ранние вспышки, вроде ретюнинской -- в январе 1942 года на командировке Ош-Курье близ Усть-Усы. Говорят, Ретюнин был вольнона?мный, чуть ли не начальник этой командировки. Он кликнул клич Пятьдесят Восьмой и социально-вредным (7-35), собрал пару сотен добровольцев, они разоружили конвой из бытовиков-самоохранников и с лошадьми ушли в леса, партизанить. Их перебили постепенно. Еще весной 1945-го сажали по "ретюнинскому делу" совсем и непричастных. Может быть, в то время узнаем мы -- нет, уже не мы -- о легендарном восстании 1948 года на 501-й стройке -- на строительстве железной дороги Сивая Маска -- Салехард. Легендарно оно потому, что все в лагерях о н?м шепчут и никто толком не знает. Легендарно потому, что вспыхнуло не в Особых лагерях, где к этому сложилось настроение и почва, -- а в ИТЛовских, где люди разъединены стукачами, раздавлены блатными, где опл?вано даже право их быть политическими, и где далее в голову не могло поместиться, что возможен мятеж заключ?нных. По слухам вс? сделали бывшие (недавние!) военные. Это иначе и быть не могло. Без них Пятьдесят Восьмая была обескровленное обезверенное стадо. Но эти ребята (почти никому не старше тридцати), офицеры и солдаты нашей боевой армии; и они же, но в виде бывших военнопленных; и еще из тех военнопленных -- побывавшие у Власова, или Краснова, или в национальных отрядах; там воевавшие друг против друга, а здесь соедин?нные общим гн?том; эта молод?жь, прошедшая все фронты мировой войны, отлично владеющая современным стрелковым боем, маскировкой и снятием дозоров, -- эта молод?жь, где не была разбросана по одному, сохранила еще к 1948 году всю инерцию войны и веру в себя, в е? груди не вмещалось, почему такие ребята, целые батальоны, должны покорно умирать? Даже побег был для них жалкой полумерой, почти дезертирством одиночек, вместо того, чтобы совместно принять бой. Вс? задумано было и началось в какой-то бригаде. Говорят, что во главе был бывший полковник Воронин (или Воронов), одноглазый. Еще называют старшего лейтенанта бронетанковых войск Сакуренко. Бригада убила своих конвоиров (конвоиры в то время, как раз наоборот, не были настоящими солдатами, а -- запасники, резервисты). Затем пошли освободили другую бригаду, третью. Напали на пос?лок охраны и на свой лагерь извне -- сняли часовых с вышек и раскрыли зону. (Тут сразу произош?л обязательный раскол: ворота были раскрыты, но большею частью зэки не шли в них. Тут были краткосрочники, которым не было расч?та бунтовать. Здесь были и десятилетники, и даже пятнадцатилетники по указам "семь восьмых" и "четыре шестых", но им не было расч?та получать 58-ю статью. Тут была и Пятьдесят Восьмая, но такая, что предпочитала верноподданно умереть на коленях, только бы не стоя. А те, кто вываливали через ворота, совсем не обязательно шли помогать восставшим: охотно бежали за зону и блатные, чтобы грабить вольные пос?лки.) Вооружившись теперь за сч?т охраны (похороненной потом на кладбище в Кочмасе), повстанцы пошли и взяли соседний лагпункт. Соедин?нными силами решили идти на город Воркуту! -- до него оставалось 60 километров. Но не тут-то было! Парашютисты высадились десантом и отгородили от них Воркуту. А расстреливали и разгоняли восставших штурмовики на бреющем пол?те. Потом судили, еще расстреливали, давали сроки по 25 и по 10. (Заодно "освежали" сроки и многим тем, кто не ходил на операцию, а оставался в зоне.) Военная безнад?жность их восстания очевидна. Но кто скажет, что над?жнее было медленно доходить и умирать? Вскоре затем создались Особлаги, большую часть Пятьдесят Восьмой отгребли. И что же? В 1949 году в Берлаге, в лаготделении Нижний Атурях, началось примерно так же: разоружили конвоиров; взяли 6-8 автоматов; напали извне на лагерь, сбили охрану, перерезали телефоны; открыли лагерь. Теперь-то уж в лагере были только люди с номерами, заклейменные, обреч?нные, не имеющие надежды. И что же? Зэки в ворота не пошли... Те, кто вс? начал, и терять им было уже нечего, превратили мятеж в побег: направились группкой в сторону Мылги. На Эльгене-Тоскане им преградили дорогу войска и танкетки (операцией командовал генерал Сем?нов). Все они были убиты.1 Спрашивает загадка: что быстрей всего на свете? И отвечает: мысль! Так и не так. Она и медленна бывает, мысль, ох как медленна! Затрудн?нно и поздно человек, люди, общество осознают то, что произошло с ними. Истинное положение сво?. Сгоняя Пятьдесят Восьмую в Особые лагеря, Сталин почти забавлялся своей силой. И без того они содержались у него как нельзя над?жней, -- а он сам себя вздумал перехитрить -- еще лучше сделать. Он думал -- так будет страшней. А вышло наоборот. Вся система подавления, разработанная при н?м, была основана на разъединении недовольных; на том, чтоб они не взглянули друг другу в глаза, не сосчитались -- сколько их; на том, чтобы внушить всем, и самим недовольным, что никаких недовольных нет, что есть только отдельные злобствующие обреч?нные одиночки с пустотой в душе. Но в Особых лагерях недовольные встретились многотысячными массами. И сосчитались. И разобрались, что в душе у них отнюдь не пустота, а высшие представления о жизни, чем у тюремщиков; чем у их предателей; чем у теоретиков, объясняющих, почему им надо гнить в лагере. Сперва такая новизна Особлага почти никому не была заметна. Внешне тянулось так, будто это продолжение ИТЛ. Только быстро скисли блатные, столпы лагерного режима и начальства. Но как будто жестокость надзирателей и увеличенная площадь БУРа восполняли эту потерю. Однако вот что: скисли блатные -- в лагере не стало воровства. В тумбочке оказалось можно оставить пайку. На ночь ботинки можно не класть под голову, можно бросить их на пол -- и утром они будут там. Можно кисет с табаком оставить на ночь в тумбочке, не тереть его ночь в кармане под боком. Кажется, это мелочи? Нет, огромно! Не стало воровства -- и люди без подозрения и с симпатией посмотрели на своих соседей. Слушайте, ребята, а может мы правда того... политические?.. А если политические -- так можно немного повольней и говорить -- между двумя вагонками и у бригадного костра. Ну, оглянуться, конечно, кто тут рядом. Да в конце концов ч?рт с ним, пусть наматывают, четвертная уже есть, куда еще мотать? Начинает отмирать и вся прежняя лагерная психология: умри ты сегодня, а я завтра; вс? равно никогда справедливости не добь?шься; так было, так будет... А почему -- не добь?шься?.. А почему -- "будет"?.. Начинаются в бригаде тихие разговоры не о пайке совсем, не о каше, а о таких делах, что и на воле не услышишь -- и вс? вольней! и вс? вольней! и вс? вольней! -- и бригадир вдруг теряет ощущение всезначимости своего кулака. У одних бригадиров кулак совсем перестает подниматься, у других -- реже, легче. Бригадир и сам, не возвышаясь, присаживается послушать, потолковать. И бригадники начинают смотреть на него как на товарища -- тоже ведь наш. Бригадиры приходят в ППЧ, в бухгалтерию, и по десяткам мелких вопросов -- кому срезать, не срезать пайку, кого куда отчислить -- придурки тоже воспринимают от них этот новый воздух, это облачко серь?зности, ответственности, нового какого-то смысла. И придуркам, пока еще далеко не всем, это переда?тся. Они ехали сюда с таким жадным желанием захватить посты, и вот захватили их, и отчего бы им не жить так же хорошо, как в ИТЛ: запираться в кабинке, жарить картошку с салом, жить между собой, отделясь от работяг? Нет! Оказывается, не это главное. Как, а что же главное?.. Становится неприличным хвастать кровопийством, как было в ИТЛ, хвастать тем, что жив?шь за сч?т других. И придурки находят себе друзей среди работяг и, расстелив на земле свои новенькие телогрейки рядом с их чумазыми, охотно прол?живают с ними воскресенья в беседах. И главное деление людей оказывается не такое грубое, как было в ИТЛ: придурки -- работяги, бытовики -- Пятьдесят Восьмая, а сложней и интересней гораздо: землячества, религиозные группы, люди бывалые, люди уч?ные. Начальство еще нескоро-нескоро что-то пойм?т и заметит. А нарядчики уже не носят дрынов и даже не рычат, как раньше. Они дружески обращаются к бригадирам: на развод, мол, пора, Комов. (Не то, чтоб душу нарядчиков проняло, а -- что-то беспокоющее в воздухе новое.) Но вс? это медленно. Месяцы, месяцы и месяцы уходят на эти перемены. Эти перемены медленнее сезонных. Они затрагивают не всех бригадиров, не всех придурков -- лишь тех, у кого под спудом и пеплом сохранились остатки совести и братства. А кому нравится остаться сволочью -- вполне успешно оста?тся ею. Настоящего сдвига сознания -- сдвига трясением, сдвига героического -- еще нет. И по-прежнему лагерь пребывает лагерем, и мы угнетены и беспомощны, и разве то оста?тся нам, что лезть вон туда под проволоку и бежать в степь, а нас бы поливали автоматами и травили собаками. Смелая мысль, отчаянная мысль, мысль-ступень: а как сделать, чтоб не мы от них бежали, а они бы побежали от нас? Довольно только задать этот вопрос, скольким-то людям додуматься и задать, скольким-то выслушать -- и окончилась в лагере эпоха побегов. И началась -- эпоха мятежей. Но начать е? -- как? С чего е? начинать? Мы же скованы, мы же оплетены щупальцами, мы лишены свободы движения -- с чего начинать? Далеко не просто в жизни -- самое простое. Кажется, и в ИТЛ додумывались некоторые, что стукачей надо убивать. Даже и там подстраивали иногда: скатится со штабеля бревно и в полую воду собьет стукача. Так не трудно бы и здесь догадаться -- с каких именно щупалец надо начинать рубить. Как будто все это понимали. И никто не понимал. Вдруг -- самоубийство. В режимке -- "барак два" нашли повесившегося одного. (Все стадии процесса я начинаю излагать по Экибастузу. Но вот что: в других Особлагах все стадиии были те же!) Большого горя начальству нет, сняли с петли, отвезли на свалку. А по бригаде слушок: это ведь -- стукач был. Не сам он повесился. Его повесили. Назидание. Много в лагере подлецов, но всех сытее, грубее, наглее -- заведующий столовой Тимофей С...2 Его гвардия -- мордатые сытые повара, еще прикармливает он челядь палачей-дневальных. Он сам и эта челядь бьют зэков кулаками и палками. И между прочим как-то, совсем несправедливо, ударил он маленького чернявого "пацана". Да он и замечать не привык, кого он бь?т. А пацан этот, по-особлаговски, по-нынешнему -- уже не просто пацан, а -- мусульманин. А мусульман в лагере довольно. Это не блатные какие-нибудь. Перед закатом можно видеть, как в западной части зоны (в ИТЛ бы смеялись, у нас -- нет) они молятся, вскидывая руки или лбом прижимаясь к земле. У них есть старшие, в новом воздухе какой-то есть и совет. И вот их решение: мстить! Рано утром в воскресенье пострадавший и с ним взрослый ингуш проскальзывают в барак придурков, когда те все еще нежатся в постелях, входят в комнату, где С..., и в два ножа быстро режут шестипудового. Но как это вс? еще незрело! -- они не пытаются скрыть своих лиц и не пытаются убежать. Прямо от трупа, с окровавленными ножами, спокойные от исполненного долга, они идут в надзирательскую и сдаются. Их будут судить. Это вс? -- поиски наощупь. Это вс? еще, может быть, могло случиться и в ИТЛ. Но гражданская мысль работает дальше: не это ли и есть главное звено, через которое надо рвать цепь? "Убей стукача!" -- вот оно, звено! Нож в грудь стукача! Делать ножи и резать стукачей -- вот оно! Сейчас, когда я пишу эту главу, ряды гуманных книг нависают надо мной с настенных полок и тускло-посверкивающими неновыми корешками укоризненно мерцают, как зв?зды сквозь облака: ничего в мире нельзя добиваться насилием! Взявши меч, нож, винтовку -- мы быстро сравняемся с нашими палачами и насильниками. И не будет конца... Не будет конца... Здесь, за столом, в тепле и в чисте, я с этим вполне согласен. Но надо получить двадцать пять лет ни за что, надеть на себя четыре номера, руки держать всегда назад, утром и вечером обыскиваться, изнемогать в работе, быть таскаемым в БУР по доносам, безвозвратно затаптываться в землю -- чтобы оттуда, из ямы этой, все речи великих гуманистов показались бы болтовн?ю сытых вольняшек. Не будет конца!.. -- да начало будет? Просвет ли будет в нашей жизни или нет? Заключил же подгн?тный народ: благостью лихость не изоймешь. Стукачи -- тоже люди?.. Надзиратели ходят по баракам и объявляют для нашего устрашения приказ по всему Песчаному лагерю: на каком-то из женских лагпунктов две девушки (по годам рождения видно, как молоды) вели антисоветские разговоры. Трибунал в составе... Расстрелять! Этих девушек, шептавшихся на вагонке, уже имевших по десять лет хомута -- какая заложила стерва, тоже ведь захомутанная?! Какие же стукачи -- люди?! Сомнений не было. А удары первые были вс? же не легки. Не знаю, где -- как (резать стали во всех Особлагах, даже в инвалидном Спасске!), а у нас это началось с приезда Дубовского этапа -- в основном западных украинцев, ОУНовцев. Для всего этого движения они повсеместно сделали очень много, да они и стронули воз. Дубовский этап прив?з к нам бациллу мятежа. Молодые, сильные ребята, взятые прямо с партизанской тропы, они в Дубовке огляделись, ужаснулись этой спячке и рабству -- и потянулись к ножу. В Дубовке это быстро кончилось мятежом, пожаром и расформированием. Но лагерные хозяева, самоуверенные, ослепл?нные (тридцать лет они не встречали никакого сопротивления, отвыкли от него) -- не позаботились даже держать привез?нных мятежников отдельно от нас. Их распустили по лагерю, по бригадам. Это был при?м ИТЛ: распыление там глушило протест. Но в нашей, уже очищающейся, среде распыление только помогло быстрее охватить всю толщу огнем. Новички выходили с бригадами на работу, но не притрагивались к ней или для вида только, а лежали на солнышке (лето как раз!) и тихо беседовали. Со стороны в такой момент они очень походили на блатных в законе, тем более, что были такие же молодые, упитанные, широкоплечие. Да закон и прояснялся, но новый удивительный закон: "умри в эту ночь, у кого нечистая совесть!" Теперь убийства зачередили чаще, чем побеги в их лучшую пору. Они совершались уверенно и анонимно: никто не ш?л сдаваться с окровавленным ножом; и себя и нож приберегали для другого дела. В излюбленное время -- в пять часов утра, когда бараки отпирались одинокими надзирателями, шедшими отпирать дальше, а заключ?нные еще почти все спали, -- мстители в масках тихо входили в намеченную секцию, подходили к намеченной вагонке и неотклонимо убивали уже проснувшегося и дико вопящего или даже не проснувшегося предателя. Проверив, что он м?ртв, уходили деловито. Они были в масках, и номеров их не было видно -- спороты или покрыты. Но если соседи убитого и признали их по фигурам -- они не только не спешили заявить об этом сами, но даже на допросах, но даже перед угрозами кумовь?в теперь не сдавались, а твердили: нет, нет, не знаю, не видел. И это не была уже просто древняя истина, усвоенная всеми угнет?нными: "незнайка на печи сидит, а знайку на вер?вочке ведут", -- это было спасение самого себя! Потому что назвавший был бы убит в следующие пять часов утра, и благоволение оперуполномоченного ему ничуть бы не помогло. И вот убийства (хотя их не произошло пока и десятка) стали нормой, стали обычным явлением. Заключ?нные шли умываться, получали утренние пайки, спрашивали: сегодня кого-нибудь убили? В этом жутком спорте ушам заключ?нных слышался подземный гонг справедливости. Это делалось совершенно подпольно. Кто-то (признанный за авторитет) где-то кому-то только называл: вот этого! Не его была забота, кто будет убивать, какого числа, где возьмут ножи. А боевики, чья это была забота, не знали судьи, чей приговор им надо было выполнить. И надо признать -- при документальной неподтвержд?нности стукачей! -- что неконституированный, незаконный и невидимый этот суд судил куда метче, насколько с меньшими ошибками, чем все знакомые нам трибуналы, тройки, военные коллегии и ОСО. Рубиловка, как называли е? у нас, пошла так безотказно, что захватила уже и день, стала почти публичной. Одного маленького конопатого "старшего барака", бывшего крупного ростовского энкаведешника, известную гниду, убили в воскресенье дн?м в "парашной" комнате. Нравы так ожесточились, что туда повалили толпой -- смотреть труп в крови. Затем в погоне за предателем, продавшим подкоп под зону из режимки -- барак 8 (спохватившееся начальство согнало туда главных дубовцев, но рубиловка уже отлично шла и без них), мстители побежали с ножами средь бела дня по зоне, а стукач от них -- в штабной барак, за ним и они, он -- в кабинет начальника лаготделения жирного майора Максименко, -- и они туда же. В это время лагерный парикмахер брил майора в его кресле. Майор был по лагерному уставу безоружен, так как в зону не полагается им носить оружия. Увидев убийц с ножами, перепуганный майор вскочил из-под бритвы и взмолился, так поняв, что будут сейчас его резать. С облегчением он заме тил, что режут у него на глазах стукача. (На майора никто и не покушался. Установка начавшегося движения была: резать только стукачей, а надзирателей и начальников не трогать.) Вс? же майор выскочил в окно, недобритый, в белой накидке, и побежал к вахте, отчаянно крича: "Вышка, стреляй! Вышка, стреляй!" Но вышка не стреляла... Был случай, когда стукача не дорезали, он вырвался и израненный убежал в больницу. Там его оперировали, перевязали. Но если уж перепугался ножей майор -- разве могла спасти стукача больница? Через два-три дня его дорезали на больничной койке... На пять тысяч человек убито было с дюжину, -- но с каждым ударом ножа отваливались и отваливались щупальцы, облепившие, опл?тшие нас. Удивительный повеял воздух! Внешне мы, как будто, по-прежнему были арестанты и в лагерной зоне, на самом деле мы стали свободны -- свободны, потому что впервые за всю нашу жизнь, сколько мы е? помнили, мы стали открыто, вслух говорить вс?, что думаем! Кто этого перехода не испытал -- тот и представить не может! А стукачи -- не стучали... До тех пор оперчасть кого угодно могла оставить дн?м в зоне, часами беседовать с ним -- получать ли доносы? давать ли новые задания? выпытывать ли имена незаурядных заключ?нных, еще ничего не сделавших, но сделать могущих? но подозреваемых, как центры будущего сопротивления? И вечером приходила бригада и задавала бригаднику вопрос: "Что это тебя вызывали?" И всегда, говоря ли правду или нагло маскируясь под не?, бригадник отвечал: "Да фотографии показывали..." Действительно, в послевоенные годы многим заключ?нным показывали для опознания фотографии лиц, которых он мог бы встретить во время войны. Но не могли, было незачем показывать всем. А ссылались на них все -- и свои, и предатели. Подозрение поселялось между нами и заставляло замкнуться каждого. Теперь же воздух очищался от подозрений! Теперь если опер-чекисты и велели кому-нибудь отстать от развода -- он не оставался! Невероятно! Небывало за все годы существования ЧК-ГПУ-МВД! -- вызванный к ним не пл?лся с перебиванием сердца, не семенил с угодливой мордочкой, -- но гордо (ведь на него смотрели бригадники!) отказывался идти! Невидимые весы качались в воздухе над разводом. На одной их чашке громоздились все знакомые призраки: следовательские кабинеты, кулаки, палки, бессонные стойки, стоячие боксы, холодные мокрые карцеры, крысы, клопы, трибуналы, вторые и третьи сроки. Но вс? это было -- не мгновенно, это была перемалывающая кости мельница, не могущая зажрать сразу всех и пропустить в один день. И после не? люди вс?-таки оставались быть -- все, кто здесь, ведь прошли же е?. А на другой чашке весов лежал всего один лишь нож -- но этот нож был предназначен для тебя, уступивший! Он назначался только тебе в грудь и не когда-нибудь, а завтра на рассвете, и все силы ЧКГБ не могли тебя от него спасти! Он не был и длинен, но как раз такой, чтоб хорошо войти тебе под ребра. У него и ручки-то не было настоящей -- какая-нибудь изоляционная лента, обмотанная по тупой стороне ножовки, -- но как раз хорошее трение, чтоб не выскользнул нож из руки! И эта живительная угроза перевешивала! Она давала всем слабым силы оторвать от себя пиявок и пройти мимо, вслед бригаде. (Она давала им и хорошее оправдание потом: мы бы остались, гражданин начальник! но мы боялись ножа... вам-то он не грозит, вы и представить не можете...) Мало того. Не только перестали ходить на вызовы оперуполномоченных и других лагерных хозяев -- но остерегались теперь какой-нибудь конверт, какой-нибудь исписанный листик опустить в почтовый ящик, висящий в зоне, или в ящики для жалоб в высокие инстанции. Перед тем как бросить письмо или заявление, просили кого-нибудь: "на, прочти, проверь, что не донос. Пойд?м вместе и бросим". И теперь-то -- ослепло и оглохло начальство! По видимости и пузатый майор и его заместитель капитан Прокофьев, тоже пузатый, и все надзиратели -- свободно ходили по зоне, где им ничто не угрожало, двигались между нами, смотрели на нас -- а не видели ничего! Потому что ничего не может без доносчика увидеть и услышать человек, одетый в форму: перед его подходом замолчат, отвернутся, спрячут, уйдут... Где-то рядом томились от желания продать товарищей верные осведомители -- но ни один из них не подавал даже тайного знака. Отказал работать тот самый осведомительный аппарат, на котором только и зиждилась десятилетиями слава всемогущих всезнающих Органов. Как будто те же бригады ходили на те же объекты (впрочем, теперь мы сговаривались и конвою сопротивляться, не давать поправлять пят?рки, пересчитывать нас на марше -- и удавалось! не стало среди нас стукачей -- и автоматчики тоже послабели.) Работали, чтобы закрыть благополучно наряды. Возвращались и разрешали надзирателям обыскивать себя, как и прежде (а ножи -- никогда не находились!). Но на самом деле уже не бригады, искусственно сбитые администрацией, а совсем другие людские объединения связывали людей, и раньше всего -- нации. Зародились и укрепились недоступные стукачам национальные центры: украинский, объедин?нный мусульманский, эстонский, литовский. Никто их не выбирал, но так справедливо по старшинству, по мудрости, по страданиям они сложились, что авторитет их для своей нации не оспаривался. Очевидно, появился и объединяющий консультативный орган -- так сказать "Совет национальностей".3 Бригады оставались те же и столько же, но вот что странно: в лагере не стало хватать бригадиров! -- невиданное для ГУЛага явление! Сперва их утечка была естественна: один лег в больницу, другой уш?л на хоздвор, тому срок подош?л освобождаться. Но всегда в резерве у нарядчиков была жадная толпа искателей: за кусок сала, за свитер получить бригадирское место. Теперь же не только не было искателей, но были такие бригадиры, которые каждый день переминались в ППЧ, прося снимать их поскорей. Такое начиналось время, что старые бригадирские методы -- вгонять работягу в деревянный бушлат, отпали безнад?жно, а новые изобрести было дано не всем. И скоро до того уже стало с бригадирами плохо, что нарядчик приходил в бригадную секцию покурить, поболтать и просто просил: "Ребята, ну нельзя ж без бригадира, безобразие! Ну, выберите вы себе кого-нибудь, мы сразу его провед?м!" Это тогда особенно началось, когда бригадиры стали бежать в БУР -- прятаться в каменную тюрьму! Не только они, но и -- прорабы-кровопийцы, вроде Адаскина; стукачи, накануне раскрытия или, как чувствовали, очередные в списке, -- вдруг дрогнули и побежали! Еще вчера они храбрились среди людей, еще вчера они вели себя и говорили так, как если б одобряли происходящее (а теперь попробуй поговори среди зэков иначе!), еще прошлую ночь они ночевали в общем бараке (уж там спали или напряженно лежали, готовые отбиваться, и клялись себе, что это последняя такая ночь) -- а сегодня исчезли! И да?тся дневальному распоряжение: вещи такого-то отнести в БУР. Это была новая и жутковато-вес?лая пора в жизни Особлага! Так-таки не мы побежали! -- они побежали, очищая от себя нас! Небывалое, невозможное на земле время: человек с нечистой совестью не может спокойно лечь спать! Возмездие приходит не на том свете, не перед судом истории, а ощутимое живое возмездие заносит над тобой нож на рассвете. Это можно придумать только в сказке: земля зоны под ногами честных мягка и тепла, под ногами предателей -- колется и пылает! Этого можно пожелать зазонному пространству -- нашей воле, никогда такого времени не видавшей да может быть и не увидящей. Мрачный каменный БУР, уже давно расширенный, достроенный, с малыми окошками, с намордниками, сырой, холодный и т?мный, обнес?нный крепким заплотом из досок-сороковок внахл?ст, -- БУР, так любовно приготовленный лагерными хозяевами для отказчиков, для беглецов, для упрямцев, для протестантов, для смелых людей -- вдруг стал принимать на пенсионный отдых стукачей, кровопийц и держиморд! Нельзя отказать в остроумии тому, кто первый догадался прибежать к чекистам и за свою верную долгую службу попросить укрытия от народного гнева в каменном мешке. Чтобы сами просились в тюрьму покрепче, чтобы не из тюрьмы бежали, а в тюрьму, чтоб добровольно соглашались не дышать больше чистым воздухом, не видеть больше солнечного света -- кажется, и история нам не оставила такого! Начальники и оперы пожалели первых, пригрели: свои вс?-таки. Отвели для них лучшую камеру БУРа (лагерные остряки назвали е? камерой хранения), дали туда матрацы, крепче велели топить, назначили им часовую прогулку. Но за первыми остряками потянулись и другие, менее остроумные, но так же жадно хотящие жить. (Некоторые хотели и в бегстве сохранить лицо: кто знает, может еще прид?тся вернуться и жить среди зэков? Архидьякон Рудчук бежал в БУР с инсценировкой: после отбоя пришли в барак надзиратели, разыграли сцену жестокого шмона с вытряхиванием матраца, "арестовали" Рудчука и увели. Впрочем, скоро лагерь с достоверностью узнал, что и гордый архидьякон, любитель кисти и гитары, сидит в той же тесной "камере хранения"). Вот уж их перевалило за десять, за пятнадцать, за двадцать! ("Бригада Мачеховского" стали е? еще звать -- по фамилии начальника режима.) Уже надо заводить вторую камеру, сокращая продуктивные площади БУРа. Однако, стукачи нужны и полезны лишь пока они толкутся в массе и пока они не раскрыты. А раскрытый стукач не стоит ничего, он уже не может больше служить в этом лагере. И приходится содержать его на даровом питании в БУРе, и он не работает на производстве, себя не оправдывает. Нет, даже благотворительности МВД должны же быть пределы! И поток молящих о спасении -- прекратили. Кто опоздал -- должен был остаться в овечьей шкуре и ждать ножа. Доносчик -- как перевозчик: нужен на час, а там не знай нас. Забота начальства была о контр-мерах, о том, как остановить грозное лагерное движение и сломить его. Первое, к чему они привыкли и за что схватились, было -- писать приказы. Держателям наших тел и душ больше всего не хотелось признать, что движение наше -- политическое. В грозных приказах (надзиратели ходили по баракам и читали их) вс? начинавшееся объявлялись бандитизмом. Так было проще, понятней, роднее, что ли. Давно ли бандитов присылали к нам под маркой "политических"? И вот теперь политические -- впервые политические! -- стали "бандитами". Неуверенно объявлялось, что бандиты эти будут обнаружены (пока что еще ни один) и (еще неувереннее) расстреляны. Еще в приказах взывалось к арестантской массе -- осуждать бандитов и бороться с ними!.. Заключ?нные выслушивали и расходились, посмеиваясь. В том, что офицеры режима побоялись назвать политическое -- политическим (хотя в приписывании "политики" тридцать лет уже состояло всякое следствие) мы ощутили их слабость. Это и была слабость! Назвать движение бандитизмом была их уловка: с лагерной администрации таким образом снималась ответственность -- как допустила она в лагере политическое движение! Эта выгода и эта необходимость распространялись и выше: на областные и лагерные управления МВД, на ГУЛаг, на само министерство. Система, постоянно боящаяся информации, любит обманывать сама себя. Если бы убивали надзорсостав и офицеров режима, тогда трудно было бы им уклониться от статьи 58-8, террора, но тогда они получили бы и л?гкую возможность давать расстрел. Сейчас же у них появилась заманчивая возможность подкрасить происходящее в Особлагерях под сучью войну, сотрясавшую в это самое время ИТЛ и Руководством же ГУЛага затеянную.4 Так они обеляли себя. Но и права расстреливать лагерных убийц -- лишались, а значит -- лишались эффективных контр-мер. И не могли противодействовать растущему движению. Приказы не помогли. Не стала арестантская масса вместо своих хозяев осуждать и бороться. И следующая мера была -- перевести на штрафной режим весь лагерь! Это значило: вс? буднее свободное время, кроме того, что мы были на работе, и все воскресенья насквозь мы должны были теперь сидеть под замком, как в тюрьме, пользоваться парашей и даже пищу получать в бараках. Баланду и кашу в больших бочках стали разносить по баракам, а столовая пустовала. Тяж?лый это был режим, но не простоял он долго. На производстве мы стали работать совсем лениво, и завопил угольный трест. А главное, четвертная нагрузка пришлась на надзирателей, которым непрерывно из конца в конец лагеря доставалось теперь гонять с ключами -- то запускать и выпускать дневальных с парашами, то вести кормление, то конвоировать группы в санчасть, из санчасти. Цель начальства была: чтобы мы тяготились, возмутились против убийств и выдали убийц. Но мы все настроились пострадать, потянуть -- того стоило! Еще цель была: чтоб не оставался барак открытым, чтобы не могли прийти убийцы из другого барака, а своих найти как-будто легче. Но вот опять произошло убийство -- и опять никого не нашли, так же все "не видели" и "не знали". И на производстве кому-то голову проломили -- от этого уже никак не убереж?шься запертыми бараками. Штрафной режим отменили. Вместо этого затеяли строить "великую китайскую стену". Это была стена в два самана толщиной и метра четыре высотой, которую повели посреди зоны, попер?к ее, подготовляя разделить лагерь на две части, но пока оставив пролом. (Затея -- общая для всех Особлагов. Такое разгораживание больших зон на малые происходило во многих других лагерях.) Так как работу эту трест оплачивать не мог -- для пос?лка она была бессмысленна, то вся тяжесть -- и изготовление саманов, и перекладка их при сушке, и подноска к стене и сама кладка -- легла на нас же, на наши воскресенья и на вечернее (летнее, светлое) время после нашего прихода с работы. Очень досадна нам была та стена, понятно, что начальство готовит какую-то подлость, а строить -- приходилось. Освободились-то мы еще очень мало -- головы да рты, но по плечи мы увязали по-прежнему в болоте рабства. Все эти меры -- угрожающие приказы, штрафной режим, стена -- были грубые, вполне в духе тюремного мышления. Но что это? Нежданно-негаданно вызывают одну, другую, третью бригаду в комнату фотографа -- и фотографируют, да вежливо, не с номером-ошейником на груди, не с определ?нным поворотом головы, а садись, как тебе удобнее, смотри, как тебе нравится. И из "неосторожной" фразы начальника КВЧ узнают работяги, что "снимают на документы". На какие документы? Какие могут быть у заключ?нного документы?.. Волнение полз?т среди легковерных: а может пропуска готовят для расконвойки? А может..? А может... А вот надзиратель вернулся из отпуска и громко рассказывает другому (но при заключ?нных), что по пути видел целые эшелоны освобождающихся -- с лозунгами, с зел?ными ветками, домой едут. Господи, как сердце бь?тся! Да ведь давно пора! Да ведь с этого и надо было после войны начинать! Неужели началось? Говорят, кто-то письмо получил из дому: соседи его уже освободились, уже дома! Вдруг одну из фотографированных бригад вызывают на комиссию. Заходи по одному. За красной скатертью под портретом Сталина сидят наши лагерные, но не только: еще каких-то два незнакомых, один казах, один русский, никогда в нашем лагере не бывали. Держатся деловито, но с веселинкой, заполняют анкету: фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения, а дальше вместо привычных статьи, срока, конца срока -- семейное положение подробно, жена, родители, если дети, то какого возраста, где все живут, вместе или отдельно. И вс? это записывается!.. (То один, то другой из комиссии напомнит писцу: и это запиши, и это!) Странные, больные и приятные вопросы! Самому зачерствелому становится от них тепло и даже хочется плакать! Годы и годы он слышит только отрывистые гавкающие: статья? срок? кем осужден? -- и вдруг сидят совсем не злые, серь?зные, человечные офицеры и неторопливо, с сочувствием, да, с сочувствием спрашивают его о том, что так далеко хранимо, коснуться его боязно самому, иногда соседу на нарах расскажешь слова два, а то и не будешь... И эти офицеры (ты забыл или сейчас прощаешь, что вот этот старший лейтенант в прошлый раз под октябрьскую у тебя же отнял и порвал фотографию семьи...) -- эти офицеры, услышав, что жена твоя вышла за другого, а отец уже очень плох, не надеется сынка увидеть, -- только причмокивает печально, друг на друга смотрят, головами качают. Да неплохие они, они тоже люди, просто служба собачья... И, вс? записав, последний вопрос задают каждому такой: -- Ну, а где бы ты хотел жить?.. Там вот, где родители, или где ты раньше жил?.. -- Как? -- вылупляет зэк глаза. -- Я... в седьмом бараке... -- Да это мы знаем! -- смеются офицеры. -- Мы спрашиваем: где бы ты хотел жить. Если тебя вот, допустим, отпускать -- так документы на какую местность выписывать? И закруживается весь мир перед глазами арестанта, осколки солнца, радужные лучики... Он головой понимает, что это -- сон, сказка, что этого быть не может, что срок -- двадцать пять или десять, что ничего не изменилось, он весь вымазан глиной и завтра туда пойд?т, -- но несколько офицеров, два майора, сидят, не торопясь, и сочувственно настаивают: -- Так куда же, куда? Называй. И с колотящимся сердцем, в волнах тепла и благодарности, как покрасневший мальчик называет имя девушки, он выда?т тайну груди своей -- где бы хотел он мирно дожить остаток дней, если бы не был заклятым каторжанином с четырьмя номерами. И они -- записывают! И просят вызвать следующего. А первый полоумным выскакивает в коридор к ребятам и говорит, что' было. По одному заходят бригадники и отвечают на вопросы дружественных офицеров. И это из полусотни один, кто усмехн?тся: -- Вс? тут в Сибири хорошо, да климат жаркий. Нельзя ли за Полярный Круг? Или: -- Запишите так: в лагере родился, в лагере умру, лучше места не знаю. Поговорили они так с двумя-тремя бригадами (а в лагере их двести). Поволновался лагерь дней несколько, было о ч?м поспорить, -- хотя уже и половина нас вряд ли поверила -- прошли, прошли те времена! Но больше комиссия не заседала. Фотографировать-то им было недорого -- щ?лкали на пустые кассеты. А вот сидеть целой компанией и так задушевно выспрашивать негодяев -- не хватило терпения. Ну, а не хватило, так ничего из бесстыдной затеи не вышло. (Но признаем вс? же -- какой успех! В 1949 году создаются -- конечно, навечно -- лагеря со свирепым режимом. И уже в 1951-м хозяева вынуждены играть задушевный этот спектакль. Какое еще признание успеха? Почему в ИТЛ никогда им так играть не приходилось?) И опять блистали ножи. И решили хозяева -- брать. Без стукачей они не знали точно, кого им надо, но вс? же некоторые подозрения и соображения были (да может тайком кто-то наладил донесения.) Вот пришло два надзирателя в барак, после работы, буднично, и сказали: "Собирайся, пошли". А зэк оглянулся на ребят и сказал: -- Не пойду. И в самом деле! -- в этом обычном простом взятии, или аресте, которому мы никогда не сопротивляемся, который мы привыкли принимать как ход судьбы, в н?м ведь и такая есть возможность: не пойду! Освобожденные головы наши теперь это понимали! -- Как не пойд?шь? -- приступили надзиратели. -- Так и не пойду! -- тв?рдо отвечал зэк. -- Мне и здесь неплохо. -- А куда он должен идти?... А почему он должен идти?.. Мы его не отдадим!.. Не отдадим!.. Уходите! -- закричали со всех сторон. Надзиратели повертелись-повертелись и ушли. В другом бараке попробовали -- то же. И поняли волки, что мы уже не прежние овцы. Что хватать им теперь надо обманом, или на вахте, или одного целым нарядом. А из толпы -- не возьм?шь. И мы, освобожденные от скверны, избавленные от присмотра и подслушивания, обернулись и увидели во все глаза, что -- тысячи нас! что мы -- политические! что мы уже можем сопротивляться! Как верно же было избрано то звено, за которое надо тянуть цепь, чтоб е? развалить -- стукачи! наушники и предатели! Наш же брат и мешал нам жить. Как на древних жертвенниках, их кровь пролилась, чтобы освободить нас от тяготеющего проклятия. Революция нарастала. Е? ветерок, как будто упавший, теперь рванул нам ураганом в л?гкие! 1 Я не настаиваю, что изложил эти восстания точно. Я буду благодарен всякому, кто меня исправит. 2 Не скрываю фамилию, а не помню. 3 Тут время оговориться. Не вс? было так чисто и гладко, как выглядит, когда прорисовываешь главное течение. Были соперничающие группы -- "умеренных" и "крайних". Вкрались, конечно, и личные расположения и неприязни, и игра самолюбий у рвущихся в "вожди". Молодые бычки-"боевики" далеки были от широкого политического сознания, некоторые склонны были за свою "работу " требовать повышенного питания, для этого они могли и прямо угрозитъ повару больничной кухни, то есть потребовать, чтоб их подкормили за сч?т пайка больных, а при отказе повара -- и убить его безо всякого нравственного судьи: ведь навык уже есть, маски и ножи в руках. Одним словом, тут же в здоровом ядре, начинала виться и червоточина -- неизменная, не новая, всеисторическая принадлежность всех революционных движений! * А один раз просто была ошибка: хитрый стукач уговорил добродушного работягу поменяться койками -- и работягу зарезали по утру. * Но несмотря на эти отклонения, общее направление было очень четко выдержано, не запутаешься. Общественный эффект получился тот, который требовался. 4 "Сучья война" достойна была бы отдельной главы в этой книге, но для этого пришлось бы поискать еще много материала. Отошл?м читателя к исследованию Варлама Шаламова "Очерки преступного мира", хотя и там неполно. * Вкратце. "Сучья война" разгорелась примерно с 1949 года (не считая отдельных постоянных случаев резни между ворами и "суками"). В 1951, 1962-м годах она бушевала. Воровской мир раздробился на многочисленные масти: кроме собственно воров и сук, еще -- беспредельники ("беспредельные воры"); "махновцы"; упоровцы; пивоваровцы; красная шапочка; фули нам!; ломом подпоясанные -- и это еще не вс?. * К тому времени Руководство ГУЛага, уже разочаровавшись в безошибочных теориях о перевоспитании блатных, решило, видимо, освободиться от этого груза, играя на разделении, поддерживая то одну, то другую из группировок и е? ножами сокрушая другие. Резня происходила открыто, массово. * Затем блатные убийцы приспособились: или убивать не своими руками или, убив самим, заставить взять на себя вину другого. Так молодые бытовики или бывшие солдаты и офицеры под угрозой убийства их самих брали на себя чужое убийство, получали 25 лет по бандитской 59-3 и до сих пор сидят. А воры-вожди группировок вышли чистенькие по "ворошиловской" амнистии 1953 года (но не будем отчаиваться: с тех Вор не раз уже и снова сели). * Когда в наших газетах возобновилась сантиментальная мода на расскаэы о п е р е к о в к е, прорвалась на газетные столбцы и информация -- конечно, самая лживая и мутная -- о резне в лагерях, прич?м нарочно были спутаны (от взгляда истории) и "сучья война", и "рубиловка" Особлагов, и резня вообще неизвестно какая. Лагерная тема интересует весь народ, статьи такие прочитываются с жадностью, но понять из них ничего нельзя (для того и пишется). Вот журналист Галич напечатал в июле 1959 года в "Известиях" какую-то подозрительную "документальную" повесть о некоем Косых, который будто бы из лагеря растрогал Верховный Совет письмом в 80 страниц на пишущей машинке (1. Откуда машинка? оперуполномоченного? 2. Да кто ж бы это стал читать 80 страниц, там после одной уже душатся зевотой). Этот Косых имел 25 лет, второй срок по лагерному делу. По какому делу, за что -- в этом пункте Галич -- отличительный признак нашего журналиста. сразу потерял ясность и внятность речи. Нельзя понять, совершил ли Косых "сучье" убийство или политическое убийство стукача. Но то и характерно, что в историческом огляде вс? теперь свалено в одну кучу и названо бандитизмом. Вот как научно объясняется это центральной газетой: "Приспешники Берии (вали на серого, серый вс? вывезет!) орудовали тогда (а д о? а с е й ч а с?) в лагерях. Суровость закона подменялась беззаконными действиями лиц (как? вопреки единой инструкции? да кто б это осмелился?), которые должны были проводить его в жизнь. О н и  в с я ч е с к и  р а з ж и г а л и  в р а ж д у (разрядка моя. Вот это -- правда. -- А. С.) между разными группами зэ-ка зэ-ка (Пользование стукачами тоже подходит под эту формулировку...) Дикая, безжалостно, искусственно подогреваемая вражда". * Остановить лагерные убийства 25-летними сроками, какие у убийц были и без того, оказалось, конечно, невозможно. И вот в 1961 году издан был указ о расстреле за лагерное убийство -- в том числе и за убийство стукача, разумеется. Этого хрущ?вского указа не хватало сталинским Особлагам. -------- Глава 11. Цепи рв?м наощупь Теперь, когда между нами и нашими охранниками уже не канава прошла, а провалилась и стала рвом, -- мы стояли на двух откосах и примерялись: что же дальше?.. Это образ, разумеется, что мы "стояли". Мы ходили ежедневно на работу с обновл?нными нашими бригадирами (или негласно выбранными, уговор?нными послужить общему делу, или теми же прежними, но неузнаваемо отзывчивыми, дружелюбными, заботливыми), мы на развод не опаздывали, друг друга не подводили, отказчиков не было, и приносили с производства неплохие наряды -- и, кажется, хозяева лагеря могли быть нами вполне довольны. И мы могли быть ими довольны: они совсем разучились кричать, угрожать, не тянули больше в карцер по мелочам, и не видели, что мы шапки снимать перед ними перестали. Майор Максименко по утрам-то развод просыпал, а вот вечером любил встретить колонны у вахты и пока топтались тут -- пошутить что-нибудь. Он смотрел на нас с сытым радушием, как хохол-хуторянин где-нибудь в Таврии мог осматривать приходящие из степи свои бесчисленные стада. Нам даже кино стали показывать по иным воскресеньям. И только по-прежнему донимали постройкой "великой китайской стены". И вс?-таки напряженно думали мы и они: что же дальше? Не могло так оставаться: недостаточно это было с нас и недостаточно с них. Кто-то должен был нанести удар. Но -- чего мы могли добиваться? Говорили мы теперь вслух, без оглядки вс?, что хотели, вс?, что накипело (испытать свободу слова даже только в этой зоне, даже так не рано в жизни -- было сладко!). Но могли ли мы надеяться распространить эту свободу за зону или пойти туда с ней? Нет, конечно. Какие же другие политические требования мы могли выставить? Их и придумать было нельзя! Не говоря, что бесцельно и безнад?жно -- придумать было нельзя! Мы не могли требовать в сво?м лагере -- ни чтоб вообще изменилась страна, ни чтоб она отказалась от лагерей: нас бомбами с самол?тов бы закидали. Естественно было бы нам потребовать, чтобы пересмотрели наши дела, чтобы сбросили нам несправедливые, ни за что данные сроки. Но и это выглядело безнад?жно. В том общем густевшем над страною смраде террора большинство наших дел и наших приговоров казались судьям вполне справедливыми -- да, кажется, уже и нас они в этом убедили! И потом пересмотр дел -- невещественен как-то, не осязаем толпой, на пересмотре нас легче всего было обмануть: обещать, тянуть, приезжать переследовать, это можно длить годами. И если бы даже кого-нибудь вдруг объявили освободившимся и увезли -- откуда могли бы мы узнать, что не на расстрел, что не в другую тюрьму, что не за новым сроком? Да спектакль Комиссии разве уже не показал, как это можно вс? изобразить? Нас и без пересмотра собираются домой распускать... На ч?м сходились все, и сомнений тут быть не могло -- устранить самое унизительное: чтобы на ночь не запирали в бараках и убрали параши: чтобы сняли с нас номера: чтобы труд наш не был вовсе бесплатен; чтобы разрешили писать 12 писем в год. (Но вс? это, вс? это, и даже 24 письма в году уже было у нас в ИТЛ -- а разве там можно было жить?) А добиваться ли нам 8-часового рабочего дня -- даже не было у нас единогласия... Так отвыкли от свободы, что уже вроде и не тянулись к ней... Обдумывались и пути: как выступить? что сделать? Ясно было, что голыми руками мы ничего не сможем против современной армии, и потому путь наш -- не вооруженное восстание, а забастовка. Во время не? можно, например, самим с себя сорвать и номера. Но вс? еще кровь текла в нас -- рабская, рабья. Всеобщее снятие с самих себя собачьих номеров казалось таким смелым, таким дерзким, бесповоротным шагом, как, скажем, выйти бы с пулем?тами на улицу. А слово "забастовка" так страшно звучало в наших ушах, что мы искали себе опору в голодовке: если начать забастовку вместе с голодовкой, то от этого как бы повышались наши моральные права бастовать. На голодовку мы, вроде, имеем вс?-таки право, -- а на забастовку? Поколение за поколением у нас выросло с тем, что вопиюще-опасное и, конечно, контрреволюциионное слово "забастовка" стоит у нас в одном ряду с "Антанта, Деникин, кулацкий саботаж, Гитлер". Так, идя добровольно на совсем не нужную голодовку, мы заранее шли на добровольный подрыв своих физических сил в борьбе. (К счастью, после нас ни один, кажется, лагерь не повторил этой экибастузской ошибки.) Мы продумывали и детали такой возможной забастовки-голодовки. Примен?нный к нам недавно общелагерный штрафной режим научил нас, что в ответ, конечно, нас запрут в бараках. Как же мы будем сноситься между собой? как обмениваться решениями о дальнейшем ходе забастовки? Кому-то надо было продумать и согласовать между бараками сигналы, и из какого окна в какое окно они будут видны и поданы. Обо всем этом говорилось то там, то сям, в одной группке и в другой, представлялось это неизбежнымм и желательным -- и вместе с тем, по непривычке, каким-то невозможным. Нельзя себе было вообразить тот день, когда вдруг мы соб?ремся, сговоримся, решимся и... Но охранники наши, открыто организованные в военную лестницу, более привыкшие действовать и менее рискующие потерять в действиях, чем от бездействия, -- охранники нанесли удары раньше нас. А там покатилось оно само... Тихенько и уютно встретили мы на привычных наших вагонках, в привычных бригадах, бараках, секциях и углах -- новый 1952 год. А в воскресенье 6 января, в православный сочельник, когда западные украинцы готовились славно попраздновать, кутью варить, до звезды поститься и потом петь колядки -- утром после проверки нас заперли и больше не открывали. Никто не ждал! Подготовлено было тайно, лукаво! В окна мы увидели, что из соседнего барака какую-то сотню зэков со всеми вещами гонят на вахту. Этап?.. Вот и к нам. Надзиратели. Офицеры с карточками. И по карточкам выкликают. Выходи со всеми вещами... и с матрацами, как есть, избитыми! Вот оно что! Пересортировка! Поставлена охрана в проломе китайской стены. Завтра она будет заделана. А нас выводят за вахту и сотнями гонят -- с мешками и матрацами, как погорельцев каких-то, вокруг лагеря и через другую вахту -- в другую зону. А из той зоны гонят навстречу. Все умы перебирают: кого взяли? кого оставили? как понять смысл перетасовки? И довольно быстро замысел хозяев проясняется: в одной половине (2-й лагпункт) остались только щирые украинцы, тысячи две человек. В половине, куда нас пригнали, где будет 1-й лагпункт -- тысячи три всех остальных наций -- русские, эстонцы, литовцы, латыши, татары, кавказцы, грузины, армяне, евреи, поляки, молдаване, немцы, и разный случайный народ понемногу, подхваченный с полей Европы и Азии. Одним словом -- "единая и неделимая". (Любопытно. Мысль МВД, которая должна была бы освещаться учением социалистическим и вненациональным, ид?т по той же, по старой тропинке: разделять нации.) Разломаны старые бригады, выкликаются новые, они пойдут на новые объекты, они жить будут в новых бараках -- чехарда! Тут разбора не на одно воскресенье, а на целую неделю. Порваны многие связи, перемешаны люди, и забастовка, так уж кажется назревшая, теперь сорвана... Ловко! В лагпункте украинцев осталась вся больница, столовая и клуб. А у нас вместо этого -- БУР. Украинцев, бендеровцев, самых опасных бунтарей отделить от БУРа подальше. А -- зачем так? Скоро мы узнаем, зачем так. По лагерю ид?т достоверный слух (от работяг, носящих в БУР баланду), что стукачи в своей "камере хранения" обнаглели: к ним подсаживают подозреваемых (взяли двух-тр?х там-здесь), и стукачи пытают их в своей камере, душат, бьют, заставляют раскалываться, называть фамилии! Кто режет?? Вот когда замысел прояснился весь -- пытают! Пытает не сама псарня (вероятно, нет санкции, можно нажить неприятность), а поручили стукачам: ищите сами своих убийц! Рвения им не впрыскивать. И так хлеб свой оправдывают, дармоеды. А бендеровцев для того и удалили от БУРа, чтоб не полезли на БУР. На нас больше надежды: мы покорные люди и разноплеменные, не сговоримся. А бунтари -- там. А стена в четыре метра. Но сколько глубоких историков написало умных книг, -- а этого таинственного возгорания людских душ, а этого таинственного зарождения общественных взрывов не научились предсказывать, да даже и объяснять вослед. Иногда паклю горящую под поленницу суют, суют, суют -- не бер?т. А искорка одинокая из трубы пролетит на высоте -- и вся деревня дотла. Ни к чему наши три тысячи не готовились, ни к чему готовы не были, а вечером пришли с работы -- и вдруг в бараке рядом с БУРом стали разнимать свои вагонки, хватать продольные брусья и крестовины и в полутьме (местечко там полут?мное с одной стороны у БУРа) бежать и долбать этими крестовинами и брусьями крепкий заплот вокруг лагерной тюрьмы. И ни топора, ни лома ни у кого не было, потому что в зоне их не бывает, ну может из хоздвора выпросили один-два. Удары были -- как хорошая бригада плотников работает, доски первые подались, тогда стали их отгибать -- и скрежет двенадцатисантиметровых гвоздей раздался на всю зону. Вроде не ко времени было плотникам работать, но вс?-таки звуки были рабочие, и не сразу придали им значение на вышках, и надзиратели, и работяги других бараков. Вечерняя жизнь шла своим чередом, одни бригады шли на ужин, другие тянулись с ужина, кто в санчасть, кто в каптерку, кто за посылкой. Но вс? ж надзиратели забеспокоились, ткнулись к БУРу, к той подтемненной стенке, где кипело, -- обожглись и -- назад, к штабному бараку. Кто-то с палкой бросился и за надзирателем. Тут уж для полной музыки кто-то начал камнями или палкой бить ст?кла в штабном бараке. Звонко, весело, угрожающе лопались штабные ст?кла! А все-то затея было ребят -- не восстание поднимать, и даже не брать БУР, это нелегко (фото 5 -- вот дверь экибастузского БУРа, высаженная и сфотографированная многими годами позже), а затея была: через окошко залить бензином камеру стукачей и бросить туда огонь -- мол, знай наших, не очень-то! Дюжина человек и ворвалась в проломанную дыру БУРовского забора. Стали метаться -- которая камера, правильно ли угадали окно, да сбивать намордник, подсаживаться, ведро передавать, -- но с вышек застрочили по зоне пулеметы, и поджечь так и не подожгли. Это убежавшие из лагеря надзиратели и начальник режима Мачеховский (за ним тоже с ножом погнались, он по сараю хоздвора бежал к угловой вышке и кричал: "Вышка, не стреляй! Свои!" -- и полез через предзонник)1 дали знать в дивизион. А дивизион (где доведаться нам теперь о фамилиях командиров?!) распорядился по телефону угловым вышкам открыть пулем?тный огонь -- по трем тысячам безоружных людей, ничего не знающих о случившемся. (Наша бригада была, например, в столовой, и всю эту стрельбу, совершенно недоумевая, мы услышали там.) По усмешке судьбы это произошло -- по новому стилю 22-го, а по старому 9-го января, день, который еще до того года отмечался в календаре торжественно-траурным как кровавое воскресенье. А у нас вышел -- кровавый вторник, и куда просторней для палачей, чем в Петербурге: не площадь, а степь, и свидетелей нет, ни журналистов, ни иностранцев.2 * Приведено фото. "5. Дверь Экибастузского БУРа." Прим. А. К. В темноте наугад стали садить из пулем?тов по зоне. Стреляли, правда, недолго, большая часть пуль, может, прошла и поверху, но достаточно пришлось их и вниз -- а на человека много ли нужно? Пули пробивали л?гкие стены бараков и ранили, как это всегда бывает, не тех, кто штурмовал тюрьму, а совсем непричастных -- но раны свои им надо было теперь скрывать, в санчасть не идти, чтоб заживало как на собаках: по ранам их могли признать за участников мятежа -- ведь кого-то ж надо выдернуть из одноликой массы! В 9-м бараке убит был на своей койке мирный старик, кончавший десятилетний срок: через месяц он должен был освобождаться; его взрослые сыновья служили в той самой армии, которая лупила по нам с вышек. Штурмующие покинули тюремный дворик и разбежались по своим баракам (еще надо было вагонки снова составить, чтобы не дать на себя следа). И другие многие тоже так поняли стрельбу, что надо сидеть в бараках. А третьи наоборот, наружу высыпали, возбужденные, и тыкались по зоне, ища понять -- что это, отчего. Надзирателей к тому времени уже ни одного в зоне не осталось. Страшновато зиял разбитыми стеклами опустевший от офицеров штабной барак. Вышки молчали. По зоне бродили любознательные и ищущие истины. И тут распахнулись во всю ширину ворота нашего лагпункта -- и автоматчики конвоя вошли взводом, держа перед собой автоматы и наугад сеча из них очередями. Так они расширились веером во все стороны, а сзади них шли разъяр?нные надзиратели -- с железными трубами, с дубинками, с чем попало. Они наступали волнами ко всем баракам, прочесывая зону. Потом автоматчики смолкали, останавливались, а надзиратели выбегали впер?д, ловили притаившихся, раненых или еще целых, и немилосердно били их. Это выяснилось вс? потом, а вначале мы только слышали густую стрельбу в зоне, но в полутьме не видели и не понимали ничего. У входа в наш барак образовалась губительная толкучка: зэки стремились поскорей втолкнуться, и от этого никто не мог войти (не то, чтоб досочки барачных стен спасали от выстрелов, а -- внутри человек уже переставал быть мятежником). Там у крыльца был и я. Хорошо помню сво? состояние: тошнотное безразличие к судьбе, мгновенное безразличие к спасению -- не спасению. Будьте вы прокляты, что' вы к нам привязались? Почему мы досмерти виноваты перед вами, что родились на этой несчастной земле и должны вечно сидеть в ваших тюрьмах? Вся тошнота этой каторги заняла грудь спокойствием и отвращением. Даже постоянная моя боязнь за носимые во мне поэму и пьесу, нигде еще не записанные, не присутствовала во мне. И на виду той смерти, что уже заворачивала к нам в шинелях по зоне, нисколько я не теснился в дверь. Вот это и было -- главное каторжное настроение, до которого нас довели. Дверь освободилась, мы прошли последние. И тут же, усиленные помещением, грохнули выстрелы. Три пули пустили нам в дверь вдогонку, и они рядышком легли в косяк. А четв?ртая взбросилась и оставила в дверном стекле круглую маленькую дырочку в нимбе мельчайших трещин. В бараки за нами преследователи не врывались. Они заперли нас. Они ловили и били тех, кто не успел забежать в барак. Раненых и избитых было десятка два, одни притаились и скрыли раны, другие достались пока санчасти, а дальше судьба их была -- тюрьма и следствие за участие в мятеже. Но вс? это узналось потом. Ночью бараки были заперты, на следующее утро, 23 января, не дали встретиться разным баракам в столовой и разобраться. И некоторые обманутые бараки, в которых никто явно не пострадал, ничего не зная об убитых, вышли на работу. В том числе и наш. Мы вышли, но никого не выводили из лагерных ворот после нас: пуста была линейка, никакого развода. Обманули нас! Гадко было на работе в этот день на наших мехмастерских. От станка к станку ходили ребята, сидели и обсуждали -- как что вчера произошло; и до каких же пор мы будем вот так вс? ишачить и терпеть. А разве можно не терпеть? -- возражали давние лагерники, согнувшиеся навек. -- А разве кого-нибудь когда-нибудь не сломили? (Это была философия набора 37-го года.) Когда мы пришли с работы в темноте, зона лагпункта опять была пуста. Но гонцы сбегали под окна других бараков. Оказалось: Девятый, в котором было двое убитых и трое раненых, и соседние с ним на работу уже сегодня не выходили. Хозяева толковали им про нас и надеялись, что завтра они тоже выйдут. Но ясно теперь сложилось -- с утра не выходить и нам. Об этом было брошено и несколько записок через стену к украинцам, чтобы поддержали. Забастовка-голодовка, не подготовленная, не конченная даже замыслом как следует, теперь началась надоумком, без центра, без сигнализации. В других потом лагерях, где овладевали продскладом, а на работу не шли, получалось конечно умней. У нас -- хоть и не умно, но внушительно: три тысячи человек сразу оттолкнули и хлеб, и работу. Утром ни одна бригада не послала человека в хлеборезку. Ни одна бригада не пошла в столовую к уже готовой баланде и каше. Надзиратели ничего не понимали: второй, третий, четвертый раз они бойко заходили в бараки звать нас, потом грозно -- нас выгонять, потом мягко -- нас приглашать: только пока в столовую за хлебом, а о разводе и речи не было. Но никто не ш?л. Все лежали одетые, обутые и молчали. Лишь нам, бригадирам (я в этот горячий год стал бригадиром) доставалось что-то отвечать, потому что говорили надзиратели вс? нам. Мы тоже лежали и бормотали от изголовий: -- Ничего не выйдет, начальник... И это тихое единое неповиновение власти -- никому никогда ничего не прощавшей власти, упорное неподчинение, растянутое во времени, казалось страшнее, чем бегать и орать под пулями. Наконец, уговаривание прекратилось, и бараки заперли. В наступившие дни из бараков выходили только дневальные: выносили параши, вносили питьевую воду и уголь. Лишь тем, кто лежал при санчасти, разрешено было обществом не голодать. И только врачам и санитарам -- работать. Кухня сварила раз -- вылила, еще сварила -- еще вылила, и перестала варить. Придурки в первый день, кажется, показались начальству, объяснили, что никак им нельзя -- и ушли. И больше нельзя было хозяевам увидеть нас и заглянуть в наши души. Л?г ров между надсмотрщиками -- и рабами! Этих тр?х суток нашей жизни никому из участников не забыть никогда. Мы не видели своих товарищей в других бараках и не видели непогреб?нных трупов, лежавших там. Но стальной связью мы все были соединены через опустевшую лагерную зону. Голодовку объявили не сытые люди с запасами подкожного жира, а жилистые, истощ?нные, много лет каждодневно гонимые голодом, с трудом достигшие некоторого равновесия в сво?м теле, от лишения одной стограммовки уже испытывающие расстройство. И доходяги голодали равно со всеми, хотя три дня голода необратимо могли опрокинуть их в смерть. Еда, от которой мы отказались, которую считали всегда нищенской, теперь во взбудораженном голодном сне представлялась оз?рами насыщения. Голодовку объявили люди, десятилетиями воспитанные на волчьем законе: "умри ты сегодня, а я завтра!" И вот они переродились, вылезли из вонючего своего болота, и согласились лучше умереть все сегодня, чем еще и завтра так жить. В комнатах бараков установилось какое-то торжественно-любовное отношение друг к другу. Всякий остаток еды, который был у кого-нибудь, особенно у посылочников, сносился теперь в общее место, на разостланную тряпочку, и потом по общему решению секции одна пища делилась, другая откладывалась на завтра. (В капт?рке личных продуктов у посылочников могло быть еще изрядно еды, но, во-первых, в капт?рку, через зону, не было ходу, а во-вторых и не всякий был бы рад принести свои остатки: ведь он рассчитывал подправиться после голодовки. Вот почему голодовка была испытанием неравным, как и всякая тюрьма вообще, и настоящую доблесть выказали те, у кого не было ничего в запасе и никаких надежд подправиться потом.) И если была крупа, то е? варили в топке печи и раздавали ложками. Чтоб огонь был ярее -- отламывали доски от вагонок. Жалеть ли казенное ложе, если собственная жиз