ся, какая она вежливая. Но однажды пришел удрученный и долго не соглашался повторить, как изощренно она стала загибать, заложив колено за колено. (Жалею, что не могу привести здесь одну е? фразочку.) 4. Удар психологическим контрастом. Внезапные переходы: целый допрос или часть его быть крайне любезным, называть по имени отчеству, обещать все блага. Потом вдруг размахнуться пресс-папье: "У, гадина! Девять грамм в затылок!" и, вытянув руки, как для того, чтобы вцепиться в волосы, будто ногти еще иголками кончаются, надвигаться (против женщин прием этот очень хорош). В виде варианта: меняются два следователя, один рвет и терзает, другой симпатичен, почти задушевен. Подследственный, входя в кабинет, каждый раз дрожит -- какого увидит? По контрасту хочется второму все подписать и признать даже, чего не было. 5. Унижение предварительное. В знаменитых подвалах ростовского ГПУ ("тридцать третьего номера") под толстыми ст?клами уличного тротуара (бывшее складское помещение) заключ?нных в ожидании допроса клали на несколько часов ничком в общем коридоре на пол с запретом приподнимать голову, издавать звуки. Они лежали так, как молящиеся магометане, пока выводной не трогал их за плечо и не вел на допрос. Александра О-ва не давала на Лубянке нужных показаний. Е? перевели в Лефорово. Там на приеме надзирательница велела ей раздеться, якобы для процедуры унесла одежду, а е? в боксе заперла голой. Тут пришли надзиратели мужчины, стали заглядывать в глазок, смеяться и обсуждать е? стати. -- Опрося, наверно много еще можно собрать примеров. А цель одна: создать подавленное состояние. 6. Любой прием, приводящий подследственного в смятение. Вот как допрашивался Ф. И. В. из Красногорска Московской области (сообщил И. А. П-ев). Следовательница в ходе допроса сама обнажалась перед ним в несколько приемов (стрип-тиз!), но вс? время продолжала допрос, как ни в ч?м не бывало, ходила по комнате и к нему подходила и добивалась уступить в показаниях. Может быть это была е? личная потребность, а может быть и хладнокровный расчет: у подследственного мутится разум, и он подпишет! А грозить ей ничего не грозило: есть пистолет, звонок. 7. Запугивание. Самый применяемый и очень разнообразный метод. Часто в соединении с заманиванием, обещанием -- разумеется лживым. 1924-й год: "Не сознаетесь? Придется вам проехаться в Соловки. А кто сознается, тех выпускаем". 1944-й год: "От меня зависит, какой ты лагерь получишь. Лагерь лагерю рознь. У нас теперь и каторжные есть. Будешь искренен -- пойдешь в легкое место, будешь запираться -- двадцать пять лет в наручниках на подземных работах!" -- Запугивание другой, худшею тюрьмой: "Будешь запираться, перешлем тебя в Лефортово (если ты на Лубянке), в Сухановку (если ты в Лефортово), там с тобой не так будут разговаривать". А ты уже привык: в этой тюрьме как будто режим и НИЧЕГО, а что за пытки ждут тебя ТАМ? да переезд... Уступить? Запугивание великолепно действует на тех, кто еще не арестован, а вызван в Большой Дом пока по повестке. Ему (ей) еще много чего терять, он (она) всего боится -- боится, что сегодня не выпустят, боится конфискации вещей, квартиры. Он готов на многие показания и уступки, чтобы избежать этих опасностей. Она, конечно, не знает уголовного кодекса, и уж как самое малое в начале допроса подсовывается ей листок с подложной выдержкой из кодекса: "Я предупреждена, что за дачу ложных показний... 5 (пять) лет заключения" (на самом деле -- статья 95 -- до двух лет)... за отказ от дачи показаний -- 5 (пять) лет... (на самом деле статья 92 -- до трех месяцев). Здесь уже вошел и все время будет входить еще один следовательский метод: 8. Ложь. Лгать нельзя нам, ягнятам, а следователь лжет вс? время, и к нему эти все статьи не относятся. Мы даже потеряли мерку спросить: а что ему за ложь? Он сколько угодно может класть перед нами протоколы с подделанными подписями наших родных и друзей -- и это только изящный следовательский прием. Запугивание с заманиванием и ложью основной прием воздействия на родственников арестованного, вызванных для свидетельских показаний. "Если вы не дадите таких (какие требуются) показаний ему будет хуже... Вы его совсем погубите... (каково это слышать матери?)11 Только подписанием этой (подсунутой) бумаги вы можете его спасти" (погубить). 9. Игра на привязанности к близким -- прекрасно работает и с подследственным. Это даже самое действенное из запугиваний, на привязанности к близким можно сломить бесстрашного человека (о, как это провидено: "враги человеку домашние его"!). Помните того татарина, который вс? выдержал -- и свои муки, и женины, а -- муки дочерни не выдержал?.. В 1930-м следовательница Рималис угрожала так:" Арестуем вашу дочь и посадим в камеру с сифилитичками!" Женщина!.. Угрожают посадить всех, кого вы любите. Иногда со звуковым сопровождением: твоя жена уже посажена, но дальнейшая е? судьба зависит от твоей искренности. Вот е? допрашивают в соседней комнате, слушай! И действительно, за стеной женский плач и визг (а ведь они все похожи друг на друга, да еще через стену, да и ты-то взвинчен, ты же не в состоянии эксперта; иногда это просто проигрывают пластинку с голосом "типовой жены" -- сопрано или контральто, чье-то рацпредложение). Но вот уже без подделки тебе показывают через стеклянную дверь, как она идет безмолвная, горестно опустив голову -- да! твоя жена! по коридорам госбезопасности! ты погубил е? своим упрямством! она уже арестована! (а е? просто вызвали по повестке для какой-нибудь пустячной процедуры, в уговоренную минуту пустили по коридору, но велели: головы не подымайте, иначе отсюда не выйдете!) -- А то дают читать тебе е? письмо, точно е? почерком: я отказываюсь от тебя! после того мерзкого, что мне о тебе рассказали, ты мне не нужен! (А так как и ж?ны такие, и письма такие в нашей стране отчего ж не возможны, то остается тебе сверяться только с душой: такова ли и твоя жена?) От В. А. Корнеевой следователь Гольдман (1944) вымогал показания на других людей угрозами: "дом конфискуем, а твоих старух выкинем на улицу". Убежденная и твердая в вере Корнеева нисколько не боялась за себя, она готова была страдать. Но угрозы Гольдмана были вполне реальны для наших законов, и она терзалась за близких. Когда к утру после ночи отвергнутых и изорванных протоколов Гольдман начинал писать какой-нибудь четвертый вариант, где обвинялась только уже одна она, Корнеева подписывала с радостью и ощущением душевной победы. Уж простого человеческого инстинкта -- оправдаться и отбиться от ложных обвинений -- мы себе не уберегаем, где там! Мы рады, когда уда?тся всю вину принять на себя.12 Как никакая классификация в природе не имеет жестких перегородок, так и тут нам не уда?тся четко отделить методы психические от физических. Куда, например, отнести такую забаву: 10. Звуковой способ. Посадить подследственного метров за шесть -- за восемь и заставлять все громко говорить и повторять. Уже измотанному человеку это нелегко. Или сделать два рупора из картона и вместе с пришедшим товарищем следователем, подступая к арестанту вплотную, кричать ему в оба уха: "Сознавайся, гад!" Арестант оглушается, иногда теряет слух. Но это неэкономичный способ, просто следователям в однообразной работе тоже хочется позабавиться, вот и придумывают кто во что горазд. 11. Щекотка. -- тоже забава. Привязывают или придавливают руки и ноги и щекочут в носу птичьим пером. Арестант взвивается, у него ощущение, будто сверлят в мозг. 12. Гасить папиросу о кожу подследственного (уже названо выше). 13. Световой способ. Резкий круглосуточный электрический свет в камере или боксе, где содержится арестант, непомерная яркая лампочка для малого помещения и белых стен (электричество, сэкономленное школьниками и домохозяйками!). Воспаляются веки, это очень больно. А в следственном кабинете на него снова направляют комнатные прожектора. 14. Такая придумка. Чеботар?ва в ночь под 1 мая 1933 года в Хабаровском ГПУ всю ночь, двенадцать часов -- не допрашивали, нет: -- водили на допрос! Такой-то -- руки назад! Вывели из камеры, быстро вверх по лестнице, в кабинет к следователю. Выводной ушел. Но следователь не только не задав ни единого вопроса, а иногда не дав Чеботар?ву и присесть, бер?т телефонную трубку: заберите из 107-го! Его берут, приводят в камеру. Только он лег на нары, гремит замок: Чеботар?в! На допрос! Руки назад! А там: заберите из 107-го! Да вообще методы воздействия могут начинаться задолго до следственного кабинета. 15. Тюрьма начинается с бокса, то есть ящика или шкафа. Человека, только что схваченного с воли, еще в л?те его внутреннего движения, готового выяснять, спорить, бороться,-- на первом же тюремном шаге захлопывают в коробку, иногда с лампочкой и где он может сидеть, иногда темную и такую, что он может только стоять, еще и придавленный дверью. И держат его здесь несколько часов, полусуток, сутки. Часы полной неизвестности! -- может, он замурован здесь на всю жизнь? Он никогда ничего подобного в жизни не встречал, он не может догадаться! Идут эти первые часы, когда вс? в н?м еще горит от неостановленного душевного вихря. Одни падают духом -- и вот тут-то делать им первый допрос! Другие озлобляются -- тем лучше, они сейчас оскорбят следователя, допустят неосторожность -- и легче намотать им дело. 16. Когда не хватало боксов, делали еще и так. Елену Струтинскую в новочеркасском НКВД посадили на шесть суток в коридоре на табуретку -- так, чтобы она ни к чему не прислонялась, не спала, не падала и не вставала. Это на шесть суток! А вы попробуйте просидите шесть часов! Опять-таки в виде варианта можно сажать заключ?нного на высокий стул, вроде лабораторного, так чтоб ноги его не доставали до пола, они хорошо тогда затекают. Дать посидеть ему часов 8-10. А то во время допроса, когда арестант весь на виду, посадить его на обыкновенный стул, но вот как: на самый кончик, на ребрышко сидения (еще вперед! еще вперед!), чтоб он только не сваливался, но чтоб ребро больно давило его весь допрос. И не разрешать ему несколько часов шевелиться. Только и всего? Да, только и всего. Испытайте! 17. По местным условиям бокс может заменяться дивизионной ямой, как это было в Гороховецких армейских лагерях во время Великой Отечественной войны. В такую яму, глубиною три метра, диаметром метра два, арестованный сталкивался, и там несколько суток под открытым небом, часом и под дождем, была для него и камера и уборная. А триста граммов хлеба и воду ему туда спускали на веревочке. Вообразите себя в этом положении, да еще только что арестованного, когда в тебе вс? клокочет. Общность ли инструкций всем Особым Отделам Красной Армии или сходство их бивуачного положения привели к большой распространенности этого приема. Так, в 36-й мотострелковой дивизии, участнице Халхин-Гола, стоявшей в 1941 году в монгольской пустыне, свежеарестованному, ничего не объясняя, давали (начальник Особого Отдела Самул?в) в руки лопату и велели копать яму точных размеров могилы (уже пересечение с методом психологическим!). Когда арестованный углублялся больше, чем по пояс, копку приостанавливали, и велели ему садиться на дно: голова арестованного уже не была при этом видна. Несколько таких ям охранял один часовой, и казалось вокруг вс? пусто.13 В этой пустыне подследственных держали под монгольским зноем непокрытых, а в ночном холоде неодетых, безо всяких пыток -- зачем тратить усилия на пытки? Па?к давали такой: в сутки сто граммов хлеба и один стакан воды. Лейтенант Чульпен?в, богатырь, боксер, двадцати одного года, высидел так МЕСЯЦ. Через десять дней он кишел вшами. Через пятнадцать дней его первый раз вызвали на следствие. 18. Заставить подследственного стоять на коленях -- не в каком-то переносном смысле, а в прямом: на коленях и чтоб не присаживался на пятки, а в спину ровно держал. В кабинете следователя или в коридоре можно заставить так стоять 12 часов, и 24 и 48. (Сам следователь может уходить домой, спать, развлекаться, это разработанная система: около человека на коленях становиться пост, сменяются часовые.14 Кого хорошо так ставить? Уже надломленного, уже склоняющегося к сдаче. Хорошо ставить так женщин. -- Иванов-Разумник сообщает о варианте этого метода: поставив молодого Лордкипанидзе на колени, следователь измочился ему в лицо! И что же? Не взятый ничем другим, Лордкипанидзе был этим сломлен. Значит, и на гордых хорошо действует... 19. А то так просто заставить стоять. Можно, чтоб стоял только во время допросов, это тоже утомляет и сламывает. Можно во время допросов и сажать, но чтоб стоял от допроса до допроса (выставляется пост, надзиратель следит, чтобы не прислонялся к стене, а если заснет и грохнется -- пинать его и поднимать). Иногда и суток выстойки довольно, чтобы человек обессилел и показал что угодно. 20. Во всех этих выстойках по 3-4-5 суток обычно не дают пить. Вс? более становится понятной комбинированность приемов психологических и физических. Понятно также, что все предшествующие меры соединяются с 21. Бессонницей, совсем не оцененною Средневековьем: оно не знало об узости того диапазона, в котором человек сохраняет свою личность. Бессонница (да еще соединенная с выстойкой, жаждой, ярким светом, страхом и неизвестностью -- что' твои пытки!?) мутит разум, подрывает волю, человек перестает быть своим "я". ("Спать хочется" Чехова, но там гораздо легче, там девочка может прилечь, испытать перерывы сознания, которые и за минуту спасительно освежают мозг). Человек действует наполовину бессознательно или вовсе бессознательно так что за его показания на него уже нельзя обижаться...15 Так и говорилось: "Вы н е  о т к р о в е н н ы в своих показаниях, п о э т о м у вам не разрешается спать!" Иногда для утонченности не ставили, а сажали на мягкий диван, особенно располагающий ко сну (дежурный надзиратель сидел рядом на том же диване и пинал при каждом зажмуре). Вот как описывает пострадавший (еще перед тем отсидевший сутки в клопяном боксе) свои ощущения после пытки: "Озноб от большой потери крови. Пересохли оболочки глаз, будто кто-то перед самыми глазами держит раскаленное железо. Язык распух от жажды, и как ?ж колет при малейшем шевелении. Глотательные спазмы режут горло."16 Бессонница -- великое средство пытки и совершенно не оставляющее видимых следов, ни даже повода для жалоб, разразись завтра невиданная инспекция.17 "Вам спать не давали? Так здесь же н е  с а н а т о р и й! Сотрудники тоже с вами вместе не спали" (да днем отсыпались). Можно сказать, что бессонница стала универсальным средством в Органах, из разряда пыток она перешла в самый распорядок госбезопасности и потому достигалась наиболее дешевым способом, без выставления каких-то там постовых. Во всех следственных тюрьмах нельзя спать ни минуты от подъема до отбоя (в Сухановке и еще некоторых для этого койка убирается на день в стену, в других -- просто нельзя лечь и даже нельзя сидя опустить веки). А главные допросы -- все ночью. И так автоматически: у кого идет следствие, не имеет времени спать по крайней мере пять суток в неделю (в ночь на воскресенье и на понедельник следователи сами стараются отдыхать). 22. В развитие предыдущего -- с л е д о в а т е л ь с к и й  к о н в е й е р. Ты не просто не спишь, но тебя трое-четверо суток непрерывно допрашивают сменные следователи. 23. Клопяной бокс, уже упомянутый. В темном дощаном шкафу разведено клопов сотни, может быть тысячи. Пиджак или гимнастерку с сажаемого снимают, и тотчас на него, переползая со стен и падая с потолка, обрушиваются голодные клопы. Сперва он ожесточенно борется с ними, душит на себе, на стенах, задыхается от их вони, через несколько часов ослабевает и безропотно да?т себя пить. 24. Карцеры. Как бы ни было плохо в камере, но карцер всегда хуже е?, оттуда камера всегда представляется раем. В карцере человека изматывают голодом и обычно холодом (в Сухановке есть и горячие карцеры). Например, лефортовские карцеры не отапливаются вовсе, батареи обогревают только коридор и в этом "обогретом" коридоре дежурные надзиратели ХОДЯТ в валенках и телогрейке. Арестанта же раздевают до белья, а иногда до одних кальсон и он должен в неподвижности (тесно) пробыть в карцере сутки-трое-пятеро (горячая баланда только на третий день). В первые минуты ты думаешь: не выдержу и часа. Но каким-то чудом человек высиживает свои пять суток, может быть, приобретая и болезнь на всю жизнь. У карцеров бывают разновидности: сырость, вода. Уже после войны Машу Г. в черновицкой тюрьме держали босую два часа по щиколотки в ледяной воде -- признавайся! (Ей было восемнадцать лет, как еще жалко свои ноги и сколько еще с ними жить надо!). 25. Считать ли разновидностью карцера запирание стоя в нишу? Уже в 1933 году в Хабаровском ГПУ так пытали С. А. Чеботар?ва: заперли голым в бетонную нишу так, что он не мог подогнуть колен, ни расправить и переместить рук, ни повернуть головы. Это не вс?! Стала капать на макушку холодная вода (как хрестоматийно!..) и разливаться по телу ручейками. Ему, разумеется не объявили, что это все только на двадцать четыре часа. Страшно это, не страшно, -- но он потерял сознание, его открыли на завтра как бы мертвым, он очнулся в больничной постели. Его приводили в себя нашатырным спиртом, кофеином, массажем тела. Он далеко не сразу мог вспомнить -- откуда он взялся, что было накануне. На целый месяц он стал негоден даже для допросов. (Мы смеем предположить, что эта ниша и капающее устройство было сделано не для одного ж Чеботар?ва. В 1949-м мой днепропетровец сидел в похожем, правда без капанья. Между Хабаровском и Днепропетровском да за 16 лет допустим и другие точки?) 26. Голод уже упоминался при описании комбинированного воздействия. Это не такой редкий способ: признание из заключ?нного выголодить. Собственно, элемент голода, также как и использование ночи, вошел во всеобщую систему воздействия. Скудный тюремный па?к, в 1933 невоенном году -- 300 грамм, в 1945 на Лубянке -- 450, игра на разрешении и запрете передач или ларька -- это применяется сплошь ко всем, это универсально. Но бывает применение голода обостренное: вот так, как продержали Чульпен?ва месяц на ста граммах -- и потом перед ним, привед?нным из ямы, следователь Сокол ставил котелок наваристого борща, клал полбуханки белого хлеба, срезанного наискосок (кажется, какое значение имеет, как срезанного? -- но Чульпен?в и сегодня настаивает: уж очень заманчиво было срезано) -- однако, не накормил ни разу. И как же это все старо, феодально, пещерно! Только та и новинка, что применено в социалистическом обществе! -- о подобных приемах рассказывают и другие, это часто. Но мы опять передадим случаи с Чеботар?вым, потому что он комбинированный очень. Посадили его на 72 часа в следовательском кабинете и единственное, что разрешали -- вывод в уборную. В остальном не давали: ни есть, ни пить (рядом вода в графине), ни спать. В кабинете находилось вс? время три следователя. Они работали в три смены. Один постоянно (и молча, ничуть не тревожа подследственного!) что-то писал, второй спал на диване, третий ходил по комнате и как только Чеботар?в засыпал, тут же бил его. Затем они менялись обязанностями. (Может их самих за неуправность перевели на казарменное положение?) И вдруг принесли Чеботар?ву обед: жирный украинский борщ, отбивную с жареной картошкой и в хрустальном графине красное вино. Но всю жизнь имея отвращение к алкоголю, Чеботар?в не стал пить вина, как ни заставлял его следователь (а слишком заставлять не мог, это уже портило игру). После обеда ему сказали: "А теперь подписывай, что' ты показал при двух свидетелях"! -- т.е., что молча было сочинено при одном спавшем и одном бодрствующем следователе. С первой же страницы Чеботар?в увидел, что со всеми видными японскими генералами он был запросто и ото всех получил шпионское задание. И он стал перечеркивать страницы. Его избили и выгнали. А взятый вместе с ним другой КВЖД-инец Благинин вс? то же пройдя, выпил вино, в приятном опьянении подписал -- и был расстрелян. (Три дня голодному что' такое единая рюмка! а тут графин). 27. Бить?, не оставляющее следов. Бьют и резиной, бьют и колотушками и мешками с песком. Очень больно, когда бьют по костям, например, следовательским сапогом по голени, где кость почти на поверхности. Комбрига Карпунича-Бравена били 21 день подряд. (Сейчас говорит: "и через 30 лет все кости болят и голова"). Вспоминая сво? и по рассказам он насчитывает 52 приема пытки. Или вот еще как: зажимают руки в специальном устройстве -- так, чтобы ладони подследственного лежали плашмя на столе -- и тогда бьют ребром линейки по суставам -- можно взвопить! Выделять ли из битья особо -- выбивание зубов? (Карпуничу выбили восемь).18 -- Как всякий знает, удар кулаком в солнечное сплетение перехватывая дыхание, не оставляет ни малейших следов. Лефортовский полковник Сидоров же после войны применял вольный удар галошей по свисающим мужским придаткам (футболисты, получившие мячом в пах, могут этот удар оценить). С этой болью нет сравнения, и обычно теряется сознание.19 28. В Новоросиийском НКВД изобрели машинки для зажимания ногтей. У многих новороссийских потом на пересылках видели слезшие ногти. 29. А смирительная рубашка? 30. А перелом позвоночника? (Вс? то же хабаровское ГПУ, 1933 год). 31. А взнуздание ("ласточка")? Это -- метод сухановский, но и архангельская тюрьма знает его (следователь Ивков, 1940 г.). Длинное суровое полотенце закладывается тебе через рот (взнуздание), а потом через спину привязывается концами к пяткам. Вот так колесом на брюхе с хрустящей спиной без воды и еды полежи суточек двое.20 Надо ли перечислять дальше? Много ли еще перечислять? Чего не изобретут праздные, сытые, бесчувственные?.. Брат мой! Не осуди тех, кто так попал, кто оказался слаб и подписал лишнее... Не кинь в них камень. ___ Но вот что. Ни этих пыток, ни даже самых "легких" приемов не нужно, чтобы получить показания из большинства, чтобы в железные зубы взять ягнят неподготовленных и рвущихся к своему теплому очагу. Слишком неравно соотношение сил и положений. О, в каком новом виде, изобилующем опасностями, -- подлинными африканскими джунглями представляется нам из следовательского кабинета наша прошлая прожитая жизнь! А мы считали е? такой простой! Вы, А, и друг ваш Б, годами друг друга зная и вполне друг другу доверяя, при встречах смело говорили о политике малой и большой. И никого не было при этом. И никто не мог вас подслушать. И вы не донесли друг на друга, отнюдь. Но вот вас, А, почему-то наметили, выхватили из стада за ушки и посадили. И почему-нибудь, ну может быть не без чьего-то доноса на вас, и не без вашего перепуга за близких, и не без маленькой бессонницы, и не без карцерочка, вы решили на себя махнуть рукой, но уж других не выдавать ни за что! И в четырех протоколах вы признали и подписали, что вы, -- заклятый враг советской власти, потому что рассказывали анекдоты о вожде, желали вторых кандидатов на выборах, и заходили в кабину, чтобы вычеркнуть единственного, да не было чернил в чернильнице, а еще на вашем приемнике был 16-метровый диапазон и вы старались через глушение что-нибудь расслышать из западных передач. Вам десятка обеспечена, однако р?бра целы, воспаления легких пока нет, вы никого не продали и кажется умно выкрутились. Уже вы высказываете в камере, что наверно следствие ваше подходите к концу. Но чу! Неторопливо любуясь своим почерком, следователь начинает заполнять протокол N 5. Вопрос: были ли вы дружны с Б? Да. Откровенны с ним в политике? Нет, нет, я ему не доверял. Но вы часто встречались? Не очень. Ну, как же не очень? По показаниям соседей он был у вас только за последний месяц -- такого-то, такого-то, и такого-то числа. Был? Ну, может быть. При этом замечено, что, как всегда, вы не выпивали, не шумели, разговаривали очень тихо, не слышно было в коридор. (Ах, выпивайте, друзья! бейте бутылки! материтесь погромче! -- это делает вас благонадежными!) -- Ну, так что ж такого? -- И вы тоже у него были, вот вы по телефону сказали: мы тогда провели с тобой такой содержательный вечер. Потом вас видели на перекрестке -- вы простояли с ним полчаса на холоде, и у вас были хмурые лица, недовольные выражения, вот вы кстати даже сфотографированы во время этой встречи. (Техника агентов, друзья мои, техника агентов!) Итак -- о ч?м вы разговаривали при этих встречах? О ч?м?!.. Это сильный вопрос! Первая мысль -- вы забыли, о ч?м вы разговаривали. Разве вы обязаны помнить? Хорошо, забыли первый разговор. И второй тоже? И третий тоже? И даже -- содержательный вечер? И -- на перекрестке. И разговоры с В.? И разговоры с Г.? Нет, думаете вы, "забыл" -- это не выход, на этом не продержишься. И ваш сотрясенный арестом, защемленный страхом, омутненный бессоницей и голодом мозг ищет: как бы изловчиться поправдоподобней и перехитрить следователя. О ч?м?!.. Хорошо, если вы разговаривали о хоккее (это во всех случаях самое спокойное, друзья!), о бабах, даже и о науке -- тогда можно повторить (наука -- недалека от хоккея, только в наше время в науке все засекречено, и можно схватить по Указу о разглашении). А если на самом деле вы говорили о новых арестах в городе? О колхозах? (и, конечно, плохо, ибо кто ж о них говорит хорошо?). О снижении производственных расценок? Вот вы хмурились полчаса на перекрестке -- о ч?м вы там говорили? Может быть, Б арестован (следователь уверяет вас, что -- да, и уже дал на вас показания, и сейчас его ведут на очную ставку). Может быть, преспокойно сидит дома, но на допрос его выдернут и оттуда и сличат у него: о ч?м вы тогда хмурились на перекрестке? Сейчас-то, поздним умом, вы поняли: жизнь такая, что всякий раз, расставаясь, вы должны были уговориться и четко запомнить: о ч?м бишь мы сегодня говорили? Тогда при любых допросах ваши показания сойдутся. Но вы не договорились? Вы вс?-таки не представляли, какие это джунгли. Сказать, что вы договаривались поехать на рыбалку? А Б скажет, что ни о какой рыбалке речи не было, говорили о заочном обучении. Не облегчив следствия, вы только туже закрутите узел: о ч?м? о ч?м? о ч?м? У вас мелькает мысль -- удачная? или губительная? -- надо рассказать как можно ближе к тому, что на самом деле было (разумеется, сглаживая вс? острое и опуская вс? опасное) -- ведь говорят же, что надо лгать всегда поближе к правде. Авось, и Б так же догадается, расскажет что-нибудь около этого, показания в ч?м-то совпадут, и от вас отвяжутся. Через много лет вы поймете, что это была совсем неразумная идея, и что гораздо правильней играть неправдоподобного круглейшего дурака: не помню ни дня своей жизни, хоть убейте. Но вы не спали трое суток. Вы еле находите силы следить за собственной мыслью и за невозмутимостью своего лица. И времени вам на размышление -- ни минуты. И сразу два следователя (они любят друг к другу в гости ходить) уп?рлись в вас: о ч?м? о ч?м? о ч?м? И вы да?те показание: о колхозах говорили (что не вс? еще налажено, но скоро наладится). О понижении расценок говорили... Что именно говорили? Радовались, что понижают? Но нормальные люди так не могут говорить, опять неправдоподобно. Значит, чтобы быть вполне правдоподобным: немножко жаловались, что немножко прижимают расценками. А следователь пишет протокол сам, он переводит на свой язык: в эту нашу встречу мы клеветали на политику партии и правительства в области заработной платы. И когда-нибудь Б упрекнет вас: эх, растяпа, а я сказал -- мы о рыбалке договаривались... Но вы хотели быть хитрее и умнее вашего следователя! У вас быстрые изощренные мысли! Вы интеллигенты! И вы перемудрили... В "Преступлении и наказании" Порфирий Петрович делает Раскольникову удивительно тонкое замечание, его мог изыскать только тот, кто сам через эти кошки-мышки прошел -- что, мол, с вами, интеллигентами, и версии своей мне строить не надо, -- вы сами е? построите и мне готовую принесете. Да, это так! Интеллигентный человек не может отвечать с прелестной бессвязностью чеховского "злоумышленника". Он обязательно постарается всю историю, в которой его обвиняют, построить как угодно лживо, но -- связно. А следователь-мясник не связности этой ловит, а только две-три фразочки. Он-то знает, что почем. А мы -- ни к чему не подготовлены!.. Нас просвещают и готовят с юности -- к нашей специальности; к обязанностям гражданина; к воинской службе; к уходу за своим телом; к приличному поведению; даже и к пониманию изящного (ну, это не очень). Но ни образование, ни воспитание, ни опыт ничуть не подводят нас к величайшему испытанию жизни: к аресту ни за что и к следствию ни о ч?м. Романы, пьесы, кинофильмы (самим бы их авторам испить чашу ГУЛага!) изображают нам тех, кто может встретиться в кабинете следователя, рыцарями истины и человеколюбия, отцами родными. -- О ч?м только не читают нам лекций! и даже загоняют на них! -- но никто не прочтет лекции об истинном и расширительном смысле уголовных кодексов, да и сами кодексы не выставлены в библиотеках, не продаются в киосках, не попадаются в руки беспечной юности. Почти кажется сказкой, что где-то, за тремя морями, подследственный может воспользоваться помощью адвоката. Это значит, в самую тяжелую минуту борьбы иметь подле себя светлый ум, владеющий всеми законами! Принцип нашего следствия еще и в том, чтобы лишить подследственного даже знания законов. Предъявляется обвинительное заключение... (кстати: "Распишитесь на н?м" "Я с ним не согласен" "Распишитесь" "Но я ни в ч?м не виноват!")... вы обвиняетесь по статьям 58-10 часть 2 и 58-11 уголовного кодекса РСФСР. Рaспишитесь! -- Но что гласят эти статьи? Дайте прочесть кодекс! У меня его нет. -- Так достаньте у начальника отдела! -- У него его тоже нет. Расписывайтесь! -- Но я прошу его показать! -- Вам не положено его показывать, он пишется не для вас, а для нас. Да он вам и не нужен, я вам так объясню: эти статьи -- как раз вс? то, в ч?м вы виноваты. Да ведь вы сейчас распишитесь не в том, что вы согласны, а в том, что прочли, что обвинение предъявлено вам. В какой-то из бумажонок вдруг мелькает новое сочетание букв: УПК. Вы настораживаетесь: чем отличается УПК от УК? Если вы попали в минуту доброго расположения следователя, он объяснит вам: Уголовно-Процессуальный кодекс. Как? Значит, даже не один, а целых два полных кодекса остаются вам неизвестными в то самое время, когда по их правилам над вами началась расправа?! ...С тех пор прошло десять лет, потом пятнадцать. Поросла густая трава на могиле моей юности. Отбыт был и срок, и даже бессрочная ссылка. И нигде -- ни в "культурно-воспитательных" частях лагерей, ни в районных библиотеках, ни даже в средних городах, -- нигде я в глаза не видел, в руках не держал, не мог купить, достать и даже СПРОСИТЬ кодекса советского права!21 И сотни моих знакомых арестантов, прошедшие следствие, суд, да еще и не единожды, отбывшие лагеря и ссылку -- никто из них тоже кодекса не видел и в руках не держал! И только когда оба кодекса уже кончали последние дни своего тридцатипятилетнего существования и должны были вот-вот замениться новыми, -- только тогда я увидел их, двух братишек беспереплетных: УК и УПК, на прилавке в московском метро (решили спустить их за ненадобностью). И теперь я с умилением читаю. Например, УПК: статья 136 -- Следователь не имеет права домогаться показания или сознания обвиняемого путем насилия и угроз. (Как в воду смотрели!) статья 111 -- Следователь обязан выяснить обстоятельства, также и оправдывающие обвиняемого, также и смягчающие его вину. ("Но я устанавливал советскую власть в Октябре!.. Я расстреливал Колчака!.. Я раскулачивал!.. Я дал государству десять миллионов рублей экономии!.. Я дважды ранен в последнюю войну!.. Я трижды орденоносец!.. -- ЗА ЭТО МЫ ВАС НЕ СУДИМ! -- оскаливается история зубами следователя. -- Что вы сделали хорошего -- это к делу не относится). статья 139 -- Обвиняемый имеет право писать показания собственноручно, а в протокол, написанный следователем, требовать внесения поправок. (Эх, если бы это вовремя знать! Верней: если бы это было действительно так! Но как милости и всегда тщетно просим мы следователя не писать: "мои гнусные клеветнические измышления" вместо "мои ошибочные высказывания", "наш подпольный склад оружия" вместо "мой заржавленный финский нож"). О, если бы подследственным преподавали бы сперва тюремную науку! Если бы сначала проводили следствие для репетиции, а уж потом настоящее... С повторниками 1948-го года ведь не проводили же всей этой следственной игры -- впустую было бы. Но у первичных опыта нет, знаний нет! И посоветоваться не с кем. Одиночество подследственного! -- вот еще условие успеха неправедного следствия! На одинокую стесненную волю должен размозжающе навалиться весь аппарат. От мгновения ареста и весь первый ударный период следствия арестант должен быть в идеале одинок: в камере, в коридоре, на лестницах, в кабинетах -- нигде он не должен столкнуться с подобным себе, не в чьей улыбке, ни в чьем взгляде не почерпнуть сочувствия, совета, поддержки. Органы делают все, чтобы затмить для него будущее и исказить настоящее, представить арестованными его друзей и родных, найденными -- вещественные доказательства. Преувеличить свои возможности расправы с ним и с его близкими, свои права на прощение (которых у Органов вовсе нет). Связать искренность "раскаяния" со смягчением приговора и лагерного режима (такой связи отроду не было). В коротку пору, пока арестант потряс?н, измучен и невменяем, получить от него как можно больше ни в ч?м не виноватых лиц, (иные так падают духом, что даже просят не читать им вслух протоколов, нет сил, а лишь давать подписывать, лишь давать подписывать) -- и только тогда из одиночки отпустить его в большую камеру, где он с поздним отчаянием обнаружит и перечтет свои ошибки. Как не ошибиться в этом поединке? Кто бы не ошибся? Мы сказали "в идеале должен быть одинок". Однако в тюремном переполнении 37-го года (да и 45-го тоже) этот идеальный принцип одиночества свежевзятого подследственного не мог быть соблюд?н. Почти с первых же часов арестант оказывался в густо-насел?нной общей камере. Но тут были свои достоинства, перекрывавшие недочет. Избыточность наполнения камеры не только заменяла сжатый одиночный бокс, она проявлялась как первоклассная пытка, особенно тем драгоценная, что длилась целыми сутками и неделями -- и безо всяких усилий со стороны следователей: арестанты пытались арестантами же! Наталкивалось в камеру столько арестантов, чтобы не каждому достался кусочек пола, чтобы люди ходили по людям и даже вообще не могли передвигаться, чтобы сидели друг у друга на ногах. Так, в кишеневских КПЗ в 1945 году в одиночку вталкивали по ВОСЕМНАДЦАТЬ человек, в Луганске в 1937 -- по ПЯТНАДЦАТЬ22, а Иванов-Разумник в 1938 году в стандартной бутырской камере на 25 человек сидел в составе СТА СОРОКА (уборные так перегружены, что оправка только раз в сутки и иногда даже ночью, как и прогулка!)23 Он же в Лубянском приемном "собачнике" подсчитал, что целыми неделями их приходилось на 1 квадратный метр пола по ТРИ человека (прикиньте, разместитесь!)24, в собачнике не было окна или вентиляции, от тел и дыхания температура была 40-50 градусов (!), все сидели в одних кальсонах (зимние вещи подложив под себя), голые тела их были спрессованы, и от чужого пота кожа заболевала экземой. Так сидели они НЕДЕЛЯМИ, им не давали ни воздуха, ни воды (кроме баланды и чая утром).25 Если при этом параша заменяла все виды оправки (или, наоборот, от оправки до оправки не было в камере параши, как в некоторых сибирских тюрьмах); если ели по четверо из одной миски -- и друг у друга на коленях; если то и дело кого-то выдергивали на допрос, а кого-то вталкивали избитого, бессонного и сломленного; если вид этих сломленных убеждал лучше всяких следовательских угроз; а тому, кого месяцами не вызывали, уже любая смерть и любой лагерь казались легче их скорченного положения, -- так может быть это вполне заменяло теоретически идеальное одиночество? И в этой каше людской не всегда решишься, кому открыться, и не всегда найдешь, с кем посоветоваться. И скорее поверишь пыткам и избиениям не тогда, когда следователь тебе грозит, а когда показывают сами люди. От самих пострадавших ты узнаешь, что дают соленую клизму в горло и потом на сутки в бокс мучится от жажды (Карпунич). Или теркой стирают спину до крови и потом мочат скипидаром. (Комбригу Рудольфу Пинцову досталось и то, и другое, и еще иголки загоняли под ногти, и водой наливали до распирания -- требовали, чтобы подписал протокол, что хотел на октябрьском параде двинуть бригаду танков на правительство.)26 А от Александрова, бывшего заведующего художественным отделом ВОЕС -- с перебитым позвоночником, клонящегося на бок, не могущего сдерживать сл?з, можно узнать, как БЬ?Т (в 1948 году) сам Абакумов. Да, да, сам министр госбезопасности Абакумов отнюдь не гнушается этой черной работы (Суворов на передовой!), он не прочь иногда взять резиновую палку в руки. Тем более охотно бь?т его заместитель Рюмин. Он делает это на Сухановке в "генеральском" следовательском кабинете. Кабинет имеет по стенам панель под орех, шелковые портьеры на окнах и дверях, на полу большой персидский ковер. Чтобы не попортить этой красоты, для избиваемого постилается сверх ковра грязная дорожка в пятнах крови. При побоях помогает Рюмину не простой надзиратель, а полковник. "Так, -- вежливо говорит Рюмин, поглаживая резиновую дубинку диаметром сантиметра в четыре, -- испытание бессоницей вы выдержали с честью -- (Ал-др Д. хитростью сумел продержаться месяц без сна -- он спал стоя) -- Теперь попробуем дубинку. У нас больше двух-трех сеансов не выдерживают. Спустите брюки, ложитесь на дорожку". Полковник садится избиваемому на спину. А. Д. собирается считать удары. Он еще не знает что' такое удар резиновой палкой по седалищному нерву, если ягодица опала от долгого голодания. Отда?тся не в место удара -- раскалывается голова. После первого же удара избиваемый безумеет от боли, ломает ногти о дорожку. Рюмин бьет, стараясь правильно попадать. Полковник давит своей тушей -- как раз работа для трех больших погонных звезд ассистировать всесильному Рюмину! (После сеанса избитый не может идти, его и не несут, конечно, отволакивают по полу. Ягодица вскоре распухнет так, что невозможно брюки застегнуть, а рубцов почти не осталось. Разыгрывается дикий понос, и сидя на параше в своей одиночке Д. хохочет. Ему предстоит еще и второй сеанс и третий, лопнет кожа, Рюмин остервенясь, примется бить его в живот, пробьет брюшину, в виде огромной грыжи выкатятся кишки, арестанта увезут в Бутырскую больницу с перитонитом и временно прервутся попытки заставить его сделать подлость.) Вот как могут и тебя затязать! После этого просто лаской отеческой покажется, когда кишиневский следователь Данилов бьет священника Виктора Шиповальникова кочергой по затылку и таскает за косы (священников удобно так таскать; а мирских можно -- за бороду, и проволакивать из угла в угол кабинета. А Рихарда Охолу -- финского красногвардейца, участника ловли Сиднея Рейли и командира роты при подавлении Кронштадского восстания, поднимали щипцами то за один то за другой большой его ус и держали по десять минут так, чтобы ноги не доставали пола.) Но самое страшное, что' с тобой могут сделать, это: раздеть ниже пояса, положить на спину на полу, ноги развести, на них сядут подручные (славный сержантский состав), держа тебя за руки, а следователь -- не гнушаются тем и женщины -- становятся между твоих разведенных ног и, носком своего ботинка (своей туфли) постепенно, умеренно и вс? сильней, прищемляя к полу то, что делало тебя когда-то мужчиной, смотрит тебе в глаза и повторяет, повторяет свои вопросы или предложения предательства. Если он не нажмет прежде времени чуть сильней, у тебя будет еще пятнадцать секунд вскричать, что ты вс? признаешь, что ты готов посадить и тех двадцать человек, которых от тебя требуют, или оклеветать в печати свою любую святыню... И суди тебя Бог, а не люди... -- "Выхода нет! Надо во всем признаваться!" -- шепчут подсаженные в камеру наседки. -- Простой расчет: сохранить здоровье! -- говорят трезвые люди. -- Зубы потом не вставят, -- кивают тебе, у кого их уже нет. -- Осудят все равно, хоть признавайся, хоть не признавайся, -- заключают постигшие суть. -- Тех, кто не подписывают -- расстреляют! -- еще кто-то пророчит в углу. -- Чтоб отомстить. Чтоб концов не осталось: как следствие велось. -- А умрешь в кабинете, объявят родственникам: лагерь без права переписки. И пусть ищут. А если ты оротодокс, то к тебе подберется другой ортодокс, и враждебно оглядываясь, чтоб не подслушали непосвященные, станет горячо толкать тебе в ухо: -- Наш долг -- поддерживать советское следствие. Обстановка -- боевая. Мы сами виноваты: мы были слишком мягкотелы, и вот развелась эта гниль в стране. Идет жестокая тайная война. Вот и здесь вокруг нас -- враги, слышишь, как высказываются? Не обязана же партия отчитываться перед каждым из нас -- зачем и почему. Раз требуют -- значит, надо подписывать. И еще один ортодокс подбирается: -- Я подписал на тридцать пять человек, на всех знакомых. И вам советую: как можно больше фамилий, как можно больше увлекайте за собой! Тогда станет очевидным, что это нелепость, и всех выпустят. А Органам именно это и нужно! Сознательность Ортодокса и цели НКВД естественно совпали. НКВД и нужен этот стрельчатый веер имен, это расширенное воспроизводство их. Это -- и признак качества их работы и колки для накидывания новых арканов. "Сообщников! Сообщников! Единомышленников!" -- напорно вытряхивали из всех. (Говорят, P. Pалов назвал своим сообщником кардинала Ришелье, внесли его в протоколы -- и до реабилитационного допроса 1956 года никто не удивился.) Уж кстати об ортодоксах. Для такой ЧИСТКИ нужен был Сталин, да, но и партия же была нужна такая: большинство их, стоявших у власти, до самого момента собственной посадки безжалостно сажали других, послушно уничтожали себе подобных по тем же самым инструкциям, отдавали на расправу любого вчерашнего друга или соратника. И все крупные большевики, увенченные теперь ореолом мучеников, успели побыть и палачами других большевиков (уж не считая, как прежде того, они все были палачами беспартийных). Может быть 37-й год и НУЖЕН был для того, чтобы показать, как малого стоит все их МИРОВОЗЗРЕНИЕ, которым они так бодро хорохорились, разворашивая Россию, громя е? твердыни, топча е? святыни, -- Россию, где и м  с а м и м ТАКАЯ расправа никогда не угрожала. Жертвы большевиков с 1918 по 1936 никогда не вели себя так ничтожно, как ведущие большевики, когда пришла гроза на них. Если подробно рассматривать всю историю посадок и процессов 1936-38 годов, то главное отвращение испытываешь не к Сталину с подручными, а к унизительно-гадким подсудимым -- омерзение к душевной низости их после прежней гордости и непримиримости. ... И как же? как же устоять тебе? -- чувствующему боль, слабому, с живыми привязанностями, неподготовленному?.. Что надо, чтобы быть сильнее следователя и всего этого капкана? Надо вступить в тюрьму, не трепеща за свою оставленную теплую жизнь. Надо на пороге сказать себе: жизнь окончена, немного рано, но ничего не поделаешь. На свободу я не вернусь никогда. Я обречен на гибель -- сейчас или несколько позже, но позже будет даже тяжелей, лучше раньше. Имущества у меня больше нет. Близкие умерли для меня -- и я для них умер. Тело мое с сегодняшнего дня для меня -- бесполезное, чужое тело. Только дух мой и моя совесть остаются мне дороги и важны. И перед таким арестантом -- дрогнет следствие! Только тот победит, кто от всего отр?кся! Но как обратить свое тело в камень? Ведь вот из бердяевского кружка сделали марионеток для суда, а из него самого не сделали. Его хотели втащить в процесс, арестовывали дважды, водили (1922 г.) на ночной допрос к Дзержинскому, там и Каменев сидел (значит тоже не чуждался идеологической борьбы посредством ЧК). Но Бердяев не унижался, не умолял, а изложил им твердо те религиозные и нравственные принципы, по которым не принимает установившейся в России власти -- и не только признали его бесполезным для суда, но -- освободили. ТОЧКА ЗРЕНИЯ есть у человека! Н. Столярова вспоминает свою соседку по бутырским нарам в 1937 г. старушку. Е? допрашивали каждую ночь. Два года назад у не? в Москве проездом ночевал бежавший из ссылки бывший митрополит. -- "Только не бывший, а настоящий! Верно, я удостоилась его принять". -- "Так, хорошо. А к кому он дальше поехал из Москвы?" -- "Знаю. Но не скажу!" (Митрополит через цепочку верующих бежал в Финляндию). Следователи менялись и собирались группами, кулаками махали перед лицом старушонки, она же им: "Ничего вам со мной не сделать хоть на куски режьте. Ведь вы начальства боитесь, друг друга боитесь, даже боитесь меня убить. ("Цепочку потеряют".) А я -- не боюсь ничего! Я хоть сейчас к Господу на ответ!" Были, были такие в 37-м, кто с допроса не вернулся в камеру за узелком. Кто избрал смерть, но не подписал ни на кого. Не сказать, чтоб история русских революционеров дала нам лучшие примеры твердости. Но тут и сравнения нет, потому что наши революционеры никогда не знавали, что такое настоящее хорошее следствие с пятьюдесятью двумя приемами. Шешковский не истязал Радищева. И Радищев, по обычаю того времени прекрасно знал, что сыновья его вс? так же будут служить гвардейскими офицерами, и никто не перешибет их жизни. И родового поместья Радищева никто не конфискует. И все же в своем коротком двухнедельном следствии этот выдающийся человек отр?кся от убеждений своих, от книги -- и просил пощады. Николай I не имел догадки арестовать декабристских жен, заставить их кричать в соседнем кабинете или самих декабристов подвергнуть пыткам -- но он не имел на то и надобности. Даже Рылеев "отвечал пространно, откровенно, ничего не утаивая". Даже Пестель раскололся и назвал своих товарищей (еще вольных), кому поручил закопать "Русскую правду", и самое место закопки.27 Редкие, как Лунин, блистали неуважением и презрением к следственной комиссии. Большинство же держалось бездарно, запутывали друг друга, многие униженно просили о прощении! Завалишин вс? валил на Рылеева. Е. П. Оболенский и С. П. Трубецкой поспешили даже оговорить Грибоедова, -- чему и Николай I не поверил. Бакунин в "Исповеди" униженно самооплевывался перед Николаем I и тем избежал смертной казни. Ничтожность духа? Или революционная хитрость? Казалось бы -- что' за избранные по самоотверженности должны были быть люди, взявшиеся убить Александра II? Они ведь знали, на что шли! Но вот Гриневицкий разделил участь царя, а Рысаков остался жив и попал в руки следствия. И в ТОТ ЖЕ ДЕНЬ он уже заваливал явочные квартиры и участников заговора, в страхе за свою молоденькую жизнь он спешил сообщить правительству больше сведений, чем то могло в н?м предполагать! Он захл?бывался от раскаяния, он предлагал "разоблачить все тайны анархистов". В конце же прошлого века и в начале нынешнего жандармский офицер тотчас брал вопрос НАЗАД, если подследственный находил его неуместным или вторгающимся в область интимного. -- Когда в Крестах в 1938 году старого политкаторжанина Зеленского выпороли шомполами, как мальчишке сняв штаны, он расплакался в камере: "Царский следователь не смел мне даже ТЫ сказать!" -- Или вот, например, из одного современного исследования28 мы узнаем, что жандармы захватили рукопись ленинской статьи "О ч?м думают наши министры?" но не сумели через не? добраться до автора: "На допросе жандармы, как и следовало ожидать (курсив здесь и далее мой. -- А. С.) узнали от Ванеева (студента) немного. Он им сообщил всего-навсего, что найденные у него рукописи были принесены к нему для хранения за несколько дней до обыска в общем свертке одним лицом, которое он не желает назвать. Следователю ничего не оставалось (как? а ледяной воды по щиколотки? а сол?ная клизма? а рюминская палочка?..) как подвергнуть рукопись экспертизе. "Ну и ничего не нашли. -- Пересветов, кажется, и сам оттянул сколько-то годиков и легко мог бы перечислить, что еще оставалось следователю, если перед ним сидел хранитель статьи "О ч?м думают наши министры"! Как вспоминает С. П. Мельгунов: "то была царская тюрьма, блаженной памяти тюрьма, о которой политическим заключ?нным теперь остается вспоминать почти с радостным чувством".29 Тут -- сдвиг представления, тут -- совсем другая мерка. Как чумакам догоголевского времени нельзя внять скоростям реактивных самолетов, так нельзя охватить истинных возможностей следствия тем, кто не прошел приемную мясорубку ГУЛага. В "Известиях" от 24.5.59 читатем: Юлию Румянцеву берут во внутреннюю тюрьму нацистского лагеря, чтобы узнать, где бежавший из того же лагеря е? муж. Она знает, но -- отказывается ответить! Для читателя несведущего -- это образец героизма. Для читателя с горьким гулаговским прошлым это -- образец следовательской неповоротливости: Юлия не умерла под пытками, и не была доведена до сумасшествия, а просто через месяц живехонькая отпущена! ___ Все эти мысли о том, что надо стать каменным, еще были совершенно неизвестны мне тогда. Я не только не готов был перерезать теплые связи с миром, но даже отнятие при аресте сотни трофейных фаберовских карандашей еще долго меня жгло. Из тюремной протяженности оглядываясь потом на свое следствие, я не имел основания им гордиться. Я, конечно, мог держаться тверже и, вероятно, мог извернуться находчивей. Затемнение ума и упадок духа сопутствовали мне в первые недели. Только потому воспоминания эти не грызут меня раскаянием, что, слава Богу, избежал я кого-нибудь посадить. А близко было. Наше (с моим однодельцем Николаем В.) впадение в тюрьму носило характер мальчишеский, хотя мы были уже фронтовые офицеры. Мы переписывались с ним во время войны между двумя участками фронта и не могли, при военной цензуре, удержаться от почти открытого выражения в письмах своих политических негодований и ругательств, которыми мы поносили Мудрейшего из Мудрейших, прозрачно закодированного нами из Отца в Пахана. (Когда я потом в тюрьмах рассказывал о своем деле, то нашей наивностью вызывал только смех и удивление. Говорили мне, что других таких телят и найти нельзя. И я тоже в этом уверился. Вдруг, читая исследование о деле Александра Ульянова, узнал, что они попались на том же самом -- на неосторожной переписке, и только это спасло жизнь Александру III 1 марта 1887 года30 Высок, просторен, светел, с пребольшим окном был кабинет моего следователя И. И. Езепова (страховое общество "Россия" строилось не для пыток) -- и, используя его пятиметровую высоту, повешен был четырехметровый вертикальный, во весь рост, портрет могущественного Властителя, которому я, песчинка, отдал свою ненависть. Следователь иногда вставал перед ним и театрально клялся: "Мы жизнь за него готовы отдать! Мы -- под танки за него готовы лечь!" Перед этим почти алтарным величием портрета казался жалким мой бормот о каком-то очищенном ленинизме, и сам я, кощунственный хулитель, был достоин только смерти. Содержание наших писем давало по тому времени полновесный материал для осуждения нас обоих. Следователю моему не нужно было поэтому ничего изобретать для меня, а только старался он накинуть удавку на всех, кому когда-нибудь писал я или кто когда-нибудь писал мне. Своим сверстникам и сверстницам я дерзко и почти с бравадой выражал в письмах крамольные мысли -- а друзья почему-то продолжали со мной переписываться! И даже в их встречных письмах тоже встречались какие-то подозрительные выражения.31 И теперь Езепов подобно Порфирию Петровичу требовал от меня вс? это связно объяснить: если мы так выражались в подцензурных письмах, то что же мы могли говорить с глазу на глаз? Не мог же я его уверить, что вся резкость высказываний приходилось только на письма... И вот помутненным мозгом я должен был сплести теперь что-то очень правдоподобное о наших встречах с друзьями (встречи упоминались в письмах), чтоб они приходились в цвет с письмами, чтобы были на самой грани политики -- и вс?-таки не уголовный кодекс. И еще чтоб эти объяснения как одно дыхание вышли из моего горла и убедили бы моего матерого следователя в моей простоте, прибедненности, открытости до конца. Чтобы -- самое главное -- мой ленивый следователь не склонился бы разбирать и тот заклятый груз, который я привез в своем заклятом чемодане -- многие блокноты "Военного дневника", написанного бледным твердым карандашом, игольчато-мелкие, кое-где уже стирающиеся записи. Эти дневники были -- моя претензия стать писателем. Я не верил в силу нашей удивительной памяти, и все годы войны старался записывать вс?, что видел (это б еще полбеды) и вс?, что слышал от людей. Но мнения и рассказы, такие естественные на передовой, -- здесь, в тылу выглядели мятежными, дышали тюрьмой для моих фронтовых товарищей. -- И чтоб только следователь не взялся попотеть над моим "Военным дневником" и не вырвал бы оттуда жилу свободного фронтового племени -- я, сколько надо было, раскаивался и сколько надо было, прозревал от своих политических заблуждений. Я изнемогал от этого хождения по лезвию -- пока не увидел, что никого не ведут ко мне на очную ставку; пока не повеяло явными признаками окончания следствия; пока на четвертом месяце все блокноты моего "Военного дневника" не зашвырнуты были в адский зев лубянской печи, не брызнули там красной лузгой еще одного погибшего на Руси романа и черными бабочками копоти не взлетели из самой верхней трубы. Под этой трубой мы гуляли -- в бетонной коробке, на крыше Большой Лубянки, на уровне шестого этажа. Стены еще и над шестым этажом возвышались на три человеческих роста. Ушами мы слышали Москву -- перекличку автомобильных сирен. А видели -- только эту трубу, часового на вышке на седьмом этаже да тот несчастливый клочок божьего неба, которому досталось простираться над Лубянкой. О, эта сажа! Она вс? падала и падала в тот первый послевоенный май. Е? так много было нашу каждую прогулку, что мы придумали между собой, будто Лубянка жжет свои архивы за тридевять лет. Мой погибший дневник был только минутной струйкой той сажи. И я вспомнал морозное утро в марте, когда я как-то сидел у следователя. Он задавал свои обычные грубые вопросы; записывал, искажая мои слова. Играло солнце в тающих морозных узорах просторного окна, через которое меня иногда очень подмывало выпрыгнуть -- чтоб хоть смертью своей сверкнуть по Москве, размозжиться с пятого этажа о мостовую, как в моем детстве мой неизвестный предшественник выпрыгнул в Ростове-на-Дону (из "Тридцать третьего"). В протайках окна виднелись московские крыши, крыши -- и над ними вес?лые дымки. Но я смотрел не туда, а на курган рукописей, загрудивший всю середину полупустого тридцатиметрового кабинета, только что вываленный, еще не разобранный. В тетрадях, в папках, в самоделковых переплетах, скрепленными и нескрепленными пачками и просто отдельными листами -- надмогильным курганом погребенного человеческого духа лежали рукописи, и курган этот конической своей высотой был выше следовательского письменного стола, едва что не заслоняя от меня самого следователя. И братская жалость разнимала меня к труду того безвестного человека, которого арестовали минувшей ночью, а плоды обыска вытряхнули к утру на паркетный пол пыточного кабинета к ногам четырехметрового Сталина. Я сидел и гадал: чью незаурядную жизнь в эту ночь привезли на истязание, на растерзание и на сожжение потом? О, сколько же гинуло в этом здании замыслов и трудов! -- целая погибшая культура. О, сажа, сажа из лубянских труб!! Всего обидней, что потомки сочтут наше поколение глупей, бездарней, бессловеснее, чем оно было!.. ___ Чтобы провести прямую, достаточно отметить всего лишь две точки. В 1920 году, как вспоминает Эренбург, ЧК поставила перед ним вопрос так: "докажите ВЫ, что вы -- не агент Врангеля". А в 1950 году один из видных полковников МГБ Фома Фомич Железов объявил заключ?нным так: "Мы ему (арестованному) и не будем трудиться доказывать его вину. Пусть он нам докажет, что не имел враждебных намерений". И на эту людоедски-незамысловатую прямую укладываются в промежутке бессчетные воспоминания миллионов. Какое ускорение и упрощение следствия, не известные предыдущему человечеству! Органы вообще освободили себя от труда искать доказательства! Пойманный кролик, трясущийся и бледный, не имеющий права никому написать, никому позвонить по телефону, ничего принести с воли, лишенный сна, еды, бумаги, карандаша и даже пуговиц, посаженный на голую табуретку в углу кабинета, должен САМ изыскать и разложить перед бездельником-следователем доказательства, что НЕ имел враждебных намерений! И если он не изыскивал их (а откуда ж он мог их добыть?), то тем самым и приносил следствию приблизительные доказательства своей виновности! Я знал случай, когда один старик, побывавший в немецком плену, вс? же сумел сидя на этой голой табуретке и разводя голыми пальцами, доказать своему монстру-следователю, что НЕ изменил родине и даже НЕ имел такого намерения! Скандальный случай! Что ж, его освободили? Как бы не так! -- он все рассказал мне в Бутырках, не на Тверском бульваре. К основному следователю тогда присоединился второй, они провели со стариком тихий вечер воспоминаний, а затем вдвоем подписали свидетельские показания, что в этот вечер голодный засыпающий старик вел среди них антисоветскую агитацию! Спроста было говорено, да не спроста слушано! Старика передали третьему следователю. Тот снял с него неосновательное обвинение в измене родине, но аккуратно оформил ему ту же десятку за антисоветскую агитацию на следствии. Перестав быть поисками истины, следствие стало для самих следователй в трудных случаях -- отбыванием палаческих обязанностей, в легких -- простым проведением времени, основанием для получения зарплаты. А легкие случаи были всегда -- даже в пресловутом 1937-м году. Например, Бородко обвинялся в том, что за 16 лет до этого ездил к своим родителям в Польшу и тогда не брал заграничного паспорта (а папаша с мамашей жили в десяти верстах от него, но дипломаты подписали ту Белоруссию отдать Польше, люди же в 1921 году не привыкли и по-старому еще ездили). Следствие заняло полчаса: ездил? -- ездил. -- как? -- да на лошади. -- Получил 10 лет КРД!32 Но такая быстрота отда?т стахановским движением, которое не нашло последователей среди голубых фуражек. По процессуальному кодексу полагалось на всякое следствие два месяца, а при затруднениях в н?м разрешалось просить у прокуроров продления несколько раз еще по месяцу (и прокуроры, конечно, не отказывали). Так глупо было бы переводить свое здоровье, не воспользоваться этими оттяжками и, по-заводскому говоря, вздувать свои собственные нормы. Потрудившись горлом и кулаком в первую ударную неделю всякого следствия, порасходовав свою волю и характер (по Вышинскому), следователи заинтересованы былии дальше каждое дело растягивать, чтобы побольше было дел старых, спокойных, и поменьше новых. Просто неприлично считалось закончить политическое следствие в два месяца. Государственная система сама себя наказывала за недоверчивость и негибкость. Отборным кадрам -- и тем не доверяла: наверно, и их самих наставляла отмечаться при приходе и при уходе, а уж заключ?нных, вызываемых на следствие -- обязательно, для контроля. Что оставалось делать следователям, чтобы обеспечить бухгалтерские начисления? Вызвать кого-нибудь из своих подследственных, посадить в угол, задать какой-нибудь пугающий вопрос, -- самим же забыть о н?м, долго читать газету, писать конспект к политучебе, частные письма, ходить в гости друг ко другу (вместо себя сажая полканами выводных). Мирно калякая на диване со своим пришедшим другом, следователь иногда опоминался, грозно взглядывал на подследственного и говорил: -- Вот гад! Вот он, гад редкий! Ну ничего, девять грамм для него не жалко! Мой следователь еще широко использовал телефон. Так, он звонил себе домой и говорил жене, сверкая в мою сторону глазами, что сегодня всю ночь будет допрашивать, так чтобы не ждала его раньше утра (мое сердце падало: значит меня всю ночь!). Но тут же набирал номер своей любовницы и в мурлычащих тонах договаривался приехать сейчас на ночь к ней (ну, поспим! -- отлегало от моего сердца). Так беспорочную систему смягчали только пороки исполнителей. Иные, более любознательные следователи, любили использовать такие "пустые" допросы для расширения своего жизненного опыта: они расспрашивали подследственного о фронте (о тех самых немецких танках, под которые им было вс? недосуг лечь); об обычаях европейских и заморских стран, где тот бывал; о тамошних магазинах и товарах; особенно же -- о порядках в иностранных бардаках и о разных случаях с бабами. По процессуальному кодексу считается, что за правильнымм ходом каждого следствия неусыпно наблюдает прокурор. Но никто в наше время в глаза не видел его до так называемого "допроса у прокурора", означавшего, что следствие подошло к самому концу. Свели на такой допрос и меня. Подполковник Котов -- спокойный, сытый, безличный блондин, ничуть не злой и ничуть не добрый, вообще никакой, сидел за столом и, зевая, в первый раз просматривал папку моего дела. Минут пятнадцать он еще и при мне молча знакомился с ней (так как допрос этот был совершенно неизбежен и тоже регистрировался, то не имело смысла просматривать папку в другое, не регистрируемое, время, да еще сколько-то часов держать подробности дела в памяти). Потом он поднял на стену безразличные глаза и лениво спросил, что я имею добавить к своим показаниям. Он должен был бы спросить: какие у меня есть претензии к ходу следствия? не было ли попирания моей воли и нарушений законности? Но так давно уж не спрашивали прокуроры. А если бы и спросили? Весь этот тысячекомнатный дом министерства и пять тысяч его следственных корпусов, вагонов, пещер и землянок, разбросанных по всему Союзу, только и жили нарушением законности, и не нам с ним было бы это повернуть. Да и все сколько-нибудь высокие прокуроры занимали свои посты с согласия той самой госбезопасности, которую... должны были контролировать. Его вялость, и миролюбие, и усталость от этих бесконечных глупых ДЕЛ, как-то передались и мне. И я не поднял с ним вопросов истины. Я попросил только исправления одной слишком явной нелепости, мы обвинялись по делу двое, но следовали нас порознь (меня в Москве, друга моего -- на фронте), таким образом я шел по делу один, обвинялся же по 11-му пункту, то есть, как группа, организация. Я рассудительно попросил его снять этот добавок 11-го пункта. Он еще полистал дело минут пять, вздохнул, развел руками и сказал: -- Что ж? Один человек -- человек, а два человека -- люди. А полтора человека -- организация...? И нажал кнопку, чтоб меня взяли. Вскоре, поздним вечером позднего мая, в тот же прокурорский кабинет с фигурными бронзовыми часами на мраморной плите камина меня вызвал мой следователь на "двести шестую" -- так по статье УПК называлась процедура просмотра дела самим подследственным и его последней подписи. Нимало не сомневаясь, что подпись мою получит, следователь уже сидел и строчил обвинительное заключение. Я распахнул крышку толстой папки и уже на крышке изнутри в типографском тексте прочел потрясающую вещь, что в ходе следствия я, оказывается, имел право приносить письменные жалобы на неправильное ведение следствия -- и следователь обязан был эти мои жалобы хронологически подшивать в дело! В ходе следствия! Но не по окончании его... Увы, о праве таком не знал ни один из тысяч арестантов, с которыми я позже сидел. Я перелистывал дальше. Я видел фотокопии своих писем и совершенно извращенное истолкование их смысла неизвестными комментаторами (вроде капитана Либина). И видел гиперболизированную ложь, в которую капитан облек мои осторожные показания. И, наконец, ту нелепость, что я, одиночка, обвинялся как "группа"! -- Я не согласен. Вы вели следствие неправильно, -- не очень решительно сказал я. -- Ну что ж, давай вс? с начала! -- зловеще сжал он губы. -- Закатаем тебя в такое место, где полицаев содержим. И даже как бы протянул руку отобрать у меня том "дела". (Я его тут же пальцем придержал.) Светило золотистое закатное солнце где-то за окнами пятого этажа Лубянки. Где-то был май. Окна кабинета, как все наружные окна министерства были глухо притворены, даже не расклеены с зимы -- чтобы парное дыхание и цветение не прорывалось в потаенные эти комнаты. Бронзовые часы на камине, с которых ушел последний луч, тихо отзвенели. С начала?.. Кажется, легче было умереть, чем начинать вс? с начала. Впереди вс?-таки обещалась какая-то жизнь. (Знал бы я -- какая!..) И потом -- это место, где полицаев содержат. И вообще не надо его сердить, от этого зависит, в каких тонах он напишет обвинительное заключение... И я подписал. Подписал вместе с 11-м пунктом. Я не знал тогда его веса, мне говорили только, что срока он не добавляет. Из-за 11-го пункта я попал в каторжный лагерь. Из-за 11-го же пункта я после "освобождения" был безо всякого приговора сослан на вечную ссылку. И, может лучше. Без того и другого не написать бы мне этой книги... Мой следователь ничего не применял ко мне, кроме бессоницы, лжи и запугивания -- методов совершенно законных. Поэтому он не нуждался, как из перестраховки делают нашкодившие следователи, подсовывать мне при 206-й статье и подписку о неразглашении: что я, имя рек, обязуюсь под страхом уголовного наказания (неизвестно какой статьи) никогда никому не рассказывать о методах ведения моего следствия. В некоторых областных управлениях НКВД это мероприятие проводилось серийно: отпечатанная подписка о неразглашении подсовывалась арестанту вместе с приговором ОСО. (И еще потом при освобождении из лагеря -- подписку, что никому не будет рассказывать о лагерных порядках.) И что же? Наша привычка к покорности, наша согнутая (или сломленная) спина не давали нам ни отказаться, ни возмутиться этим бандитским методом хоронить концы. Мы утеряли МЕРУ СВОБОДЫ. Нам нечем определить, где она начинается и где кончается. Мы народ азиатский, с нас берут, берут, берут эти нескончаемые подписки о неразглашении все, кому не лень. Мы уже не уверены: имеем ли мы право рассказывать о событиях своей собственной жизни? 1 Доктору С. по свидетельству А. П. К-ва. 2 Х. С. Т-э. 3 Ч. 1, гл. 8 4 А. А. Ахматова выражала мне полную свою уверенность в этом. Она даже называла мне имя того чекиста, кто изобрел это д е л о, (кажется Я. Агранов). 5 Статья 93-я Уголовно-Процессуального кодекса так и говорила: "анонимное заявление м о ж е т служить поводом для возбуждения уголовного дела" (!) (слову "уголовный "удивляться не надо, ведь все политические и считались уголовными). 6 Н. В. Крыленко. -- "За пять лет". -- ГИЗ, М-П, 1923, стр. 401 7 Е. Гинзбург пишет, что разрешение на "физическое воздействие" было дано в апреле 38 года. В. Шаламов считает: пытки разрешены с середины 38-го года. Старый арестант М-ч уверен, что был "приказ об упрощенном допросе и смене психических методов на физические". Иванов-Разумник выделяет "самое жестокое время допросов -- середина 38-го года". 8 Может быть, сам Вышинский не меньше своих слушателей нуждался тогда в этом диалектическом утешении. Крича с прокурорской трибуны "всех расстрелять как бешеных собак!", он-то, злой и умный, понимал, что подсудимые невиновны. С тем большей страстью, вероятно, он и такой кит марксистской диалектики как Бухарин, предавались диалектическим украшениям вокруг судебной лжи: Бухарину слишком глупо и беспомощно было погибать совсем невиновному (он даже НУЖДАЛСЯ найти свою вину!), а Вышинскому приятнее было ощущать себя логистом, чем неприкрытым подлецом. 9 Сравни 5-е дополнение к конституции США: "запрещается давать показания против самого себя". ЗАПРЕЩАЕТСЯ!.. (То же и в билле о правах XVII в.) 10 Есть молва, что отличались жестокостью пыток Ростов н/Д и Краснодар, но это не доказано. 11 По жестоким законам Российской империи близкие родственники могли вообще отказаться от показаний. И если дали показания на предварительном следствии, могли по своей воле исключить их, не допустить до суда. Само по себе знакомство или родство с преступником странным образом даже не считалось тогда уликою!.. 12 А теперь она говорит: "через 11 лет во время реабилитации дали мне перечитать эти протоколы -- и охватило меня ощущение душевной тошноты. Чем я могла тут гордиться!?".. -- Я при реабилитации то же самое испытал, послушав выдержки из прежних своих протоколов. Согнули дугой -- и стал как другой. А сейчас не узнаю себя -- как я мог это подписывать и еще считать, что неплохо отделался?.. 13 Это, видимо, -- монгольские мотивы. В журнале "Нива", 1914 г., 15 марта, стр. 218 есть зарисовка монгольской тюрьмы: каждый узник заперт в свой сундук с малым отверстием для головы или пищи. Между сундуками ходит надзиратель. 14 Ведь кто-то смолоду вот так и начинал -- стоял часовым около человека на коленях. А теперь, наверно, в чинах, дети уже взрослые... 15 А представьте себе в этом замутненном состоянии еще иностранца, не знающего по-русски, и дают ему что-то подписать. Баварец Юп Ашенбреннер подписал вот так, что работал на душегубке. Только в лагере в 1954 г. он сумел доказать, что в это самое время учился в Мюнхене на курсах электросварщиков. 16 Г. М-ч. 17 Впрочем инспекция была невозможна и настолько НИКОГДА е? не было, что когда к уже заключ?нному министру госбезопасности Абакумову она вошла в камеру в 1953 г., он расхохотался, сочтя за мистификацию. 18 У секретаря Карельского обкома Г. Куприянова, посаженного в 1949-м, иные выбитые зубы были простые, они не в счет, а иные -- золотые. Так сперва давали квитанцию, что взяты на хранение. Потом спохватились и квитанцию отобрали. 19 В 1918 г. московский ревтрибунал судил бывшего надзирателя царской тюрьмы Бондаря. Как ВЫСШИЙ пример его жестокости стояло в обвинении, что "в о д н о м случае ударил политзаключ?нного с такой силой, что у того лопнула барабанная перепонка". (Крыленко "За пять лет". -- стр. 16) 20 Н. К. Г. 21 Знающие атмосферу нашей подозрительности понимают, почему нельзя было спросить кодекс в народном суде или в райисполкоме. Ваш интерес к кодексу был бы явлением чрезвычайным: или вы готовитесь к преступлению или заметаете следы! 22 И следствие шло у них по 8-10 месяцев. "Небось К л и м в такой одиночке один сидел" -- говорили ребята. (Да еще сидел ли?) 23 В тот год в Бутырках свежеарестованные (уже обработанные баней и боксами) по несколько суток сидели на ступеньках лестниц, ожидая, когда уходящие на этапы освободят камеры. Т-в сидел в Бутырках семью годами раньше, в 1931-м, говорит: все забито под нарами, лежали на асфальтовом полу. Я сидел семью годами позже в 1945-м, -- то же самое. Но недавно от М. К. Б-ч я получил ценное личное свидетельство о бутырской тесноте ДЕВЯТЬСОТ ВОСЕМНАДЦАТОГО года: в октябре того года (второй месяц красного террора) было так полно, что даже в прачечной устроили женскую камеру на 70 человек! Да когда ж тогда Бутырки стояли порожние? 24 Ну да это тоже не чудо: и во Владимирской в н у т р я н к е в 1948 г. в камере 3 на 3 метра постоянно стояли 30 человек! (С. Потапов). 25 Вообще в книге Иванова-Разумника много поверхностного, личного, утомительно-однообразны шутки. Но быт камер 1937-38 года там очень хорошо описан. 26 На самом же деле он в ? л бригаду на параде, но почему-то же н е двинул. Впрочем это не засчитывается. Однако, после своих универсальных пыток он получил... 10 лет по ОСО. Настолько сами жандармы не верили в свои достижения. 27 А причина отчасти та, что будет потом у Бухарина: ведь на следствии их допрашивают сословные братья. И естественно их желание вс? ОБЪЯСНИТЬ. 28 "Новый мир" 1962 -- N 4 -- Р. Пересветов. 29 С. П. Мельгунов. Воспоминания и дневники, вып. 1, Париж 1964, стр. 139. 30 Участник группы Андреюшкин послал в Харьков своему другу откровенное письмо: "я твердо верю, что самый беспощадный террор <у нас> будет и даже не в продолжительном будущем... Красный террор мой -- конек... Беспокоюсь за моего адресата (он уже не первое такое письмо писал! -- А. С.)... если он т о в о, то и меня могут тоже т о в о, а это нежелательно, ибо поволоку за собой много народа очень дельного". И пять недель продолжался неторопливый сыск по этому письму -- через Харьков, чтобы узнать, кто писал его в Петербурге. Фамилия Андреюшкина была установлена только 28 февраля -- и 1 марта бомбометатели уже с бомбами были взяты на Невском перед самым назначенным покушением! 31 Еще один школьный наш друг едва не сел тогда из-за меня. Какое облегчение было мне узнать, что он остался на свободе! Но вот через 22 года он мне пишет: "Из твоих опубликованных сочинений следует, что ты оцениваешь жизнь односторонне... Объективно ты становишься знаменем фашиствующей реакции на западе, например, в ФРГ и США... Ленин, которого, я уверен, ты попрежнему почитаешь и любишь, да и старики Маркс и Энгельс осудили бы тебя самым суровым образом. Подумай над этим!" Я и думаю: ах, жаль, что тебя тогда не посадили! Сколько ты потерял!.. 32 КРД -- КонтрРеволюционная Деятельность. -------- Глава 4. Голубые канты Во всей этой протяжке между шестеренок великого Ночного Заведения, где перемалывается наша душа, а уж мясо свисает, как лохмотья оборванца, -- мы слишком страдаем, углублены в свою боль слишком, чтобы взглядом просвечивающим и пророческим посмотреть на бледных ночных катов, терзающих нас. Внутренне переполнение горя затопляет нам глаза -- а то какие бы мы были историки для наших мучителей! -- сами-то себя они во плоти не опишут. Но увы: всякий бывший арестант подробно вспомнит о своем следствии, как давили на него и какую мразь выдавили, -- а следователя часто он и фамилии не помнит, не то чтобы задуматься об этом человеке о самом. Так и я о любом сокамернике могу вспомнить интересней и больше, чем о капитане госбезопасности Езепове, против которого я немало высидел в кабинете вдвоем. Одно остается у нас общее и верное воспоминание: гниловища -- пространства, сплошь пораженного гнилью. Уже десятилетия спустя, безо всяких приступов злости или обиды, мы отстоявшимся сердцем сохраняем это уверенное впечатление: низкие, злорадные, злочестивые и -- может быть, запутавшиеся люди. Известен случай, что Александр II, тот самый, обложенный революционерами, семижды искавшими его смерти, как-то посетил дом Предварительного Заключения на Шпалерной (дядю Большого Дома) и в одиночке 227 велел себя запереть, просидел больше часа -- хотел вникнуть в состояние тех, кого он там держал. Не отказать, что для монарха -- движение нравственное, потребность и попытка взглянуть на дело духовно. Но невозможно представить себе никого из наших следователей до Абакумова и Берии вплоть, чтоб они хоть и на час захотели влезть в арестантскую шкуру, посидеть и поразмыслить в одиночке. Они по службе не имеют потребности быть людьми образованными, широкой культуры и взглядов -- и они не таковы. Они по службе не имеют потребности мыслить логически -- и они не таковы. Им по службе нужно только четкое исполнение директив и бессердечность к страданиям -- и вот это их, это есть. Мы, прошедшие через их руки, душно ощущаем их корпус, донага лишенный общечеловеческих представлений. Кому-кому, но следователям-то было ясно видно, что дела -- дуты! Они-то, исключая совещания не могли же друг другу и себе серьезно говорить, что разоблачают преступников? И вс?-таки протоколы на наше сгноение писали за листом лист? Так это уж получается блатной принцип: "Умри ты сегодня, а я завтра!" Они понимали, что дела -- дуты, и вс? же трудились за годом год. Как это?.. Либо заставляли себя НЕ ДУМАТЬ (а это уже разрушение человека), приняли просто: так надо! тот, кто пишет для них инструкции, ошибиться не может. Но, помнится, и нацисты аргументировали так же?1 Либо -- Передовое Учение, гранитная идеология. Следователь в зловещем Оротукане (штрафной колымской командировке 1938 года), размягчась от легкого согласия М. Лурье, директора Криворожского комбината, подписать на себя второй лагерный срок, в освободившееся время сказал ему: "Ты думаешь, нам доставляет удовольствие применять воздействие?2 Но мы должны делать то, что от нас требует партия. Ты старый член партии -- скажи, что б ты делал на нашем месте?" И, кажется, Лурье с ним почти согласился (он, может, потому и подписал так легко, что уже сам так думал?). Ведь убедительно, верно. Но чаще того -- цинизм. Голубые канты понимали ход мясорубки и любили его. Следователь Мироненко в Джидинских лагерях (1944 г.) говорил обреченному Бабичу, даже гордясь рациональностью построения: "Следствие и суд -- только юридическое оформление, они уже не могут изменить вашей участи, предначертанной заранее. Если вас нужно расстрелять, то будь вы абсолютно невинны -- вас вс? равно расстреляют. Если же вас нужно оправдать (это очевидно относится к СВОИМ -- А. С.), то будь вы как угодно виноваты -- вы будете обелены и оправданы". -- Начальник 1-го следственного отдела западно-казахстанского ОблГБ Кушнар?в так и отлил Адольфу Цивилько: "Да не выпускать же тебя, если ты ленинградец!" (то есть, со старым партийным стажем). "Был бы человек -- а дело создадим!" -- это многие из них так шутили, это была их пословица. По нашему -- истязание, по их -- хорошая работа. Жена следователя Николая Грабищенко (Волгоканал) умиленно говорила соседям: "Коля -- очень хороший работник. Один долго не сознавался -- поручили его Коле. Коля с ним ночь поговорил -- и тот сознался". Отчего они все такою рьяной упряжкой включились в эту гонку не за истиной, а за ЦИФРАМИ обработанных и осужд?нных? Потому что так им было всего УДОБНЕЕ, не выбиваться из общей струи. Потому что цифры эти были -- их спокойная жизнь, их дополнительная оплата, награды, повышение в чинах, расширение и благосостояние самих Органов. При хороших цифрах можно было и побездельничать, и похалтурить, и ночь погулять (как они и поступали). Низкие же цифры вели бы к разгону и разжалованию, к потере этой кормушки, -- ибо Сталин не мог бы поверить, что в каком-то районе, городе или воинской части вдруг не оказалось у него врагов. Так не чувство милосердия, а чувство задетости и озлобления вспыхивало в них по отношению к тем злоупорным арестантам, которые не хотели складываться в цифры, которые не поддавались ни бессоннице, ни карцеру, ни голоду! Отказываясь сознаваться, они повреждали личное положение следователя! они как бы его самого хотели сшибить с ног! -- и уж тут всякие меры были хороши! В борьбе как в борьбе! Шланг тебе в глотку, получай соленую воду! По роду деятельности и по сделанному жизненному выбору лишенные ВЕРХНЕЙ сферы человеческого бытия, служители Голубого Заведения с тем большей полнотой и жадностью жили в сфере нижней. А там владели ими и направляли их сильнейшие (кроме голода и пола) инстинкты нижней сферы: инстинкт ВЛАСТИ и инстинкт НАЖИВЫ. (Особенно -- власти. В наши десятилетия она оказалась важнее денег.) Власть -- это яд, известно тысячелетия. Да не приобрел бы никто и никогда материальной власти над другими! Но для человека с верою в нечто высшее надо всеми нами, и потому с сознанием своей ограниченности, власть еще не смертельна. Для людей без верхней сферы власть -- это трупный яд. Им от этого заражения -- нет спасенья. Помните, что пишет о власти Толстой? Иван Ильич занял такое служебное положение, при котором имел возможность погубить всякого человека, которого хотел погубить! Все без исключения люди были у него в руках, любого самого важного можно было привести к нему в качестве обвиняемого. (Да ведь это про наших голубых! Тут и добавлять нечего!) Сознание этой власти ("и возможность е? смягчить" -- оговаривает Толстой, но к нашим парням это уж никак не относится) составляли для него главный интерес и привлекательность службы. Что' там привлекательность! -- упоительность! Ведь это же упоение -- ты еще молод, ты, в скобках скажем, сопляк, совсем недавно горевали с тобой родители, не знали, куда тебя пристроить, такой дурак и учиться не хочешь, но прошел ты три годика того училища -- и как же ты взлетел! как изменилось твое положение в жизни! как движенья твои изменились, и взгляд, и поворот головы! Заседает ученый совет института -- ты входишь, и все замечают, все вздрагивают даже; ты не лезешь на председательское место, там пусть ректор распинается, ты сядешь сбоку, но все понимают, что главный тут -- ты, спецчасть. Ты можешь пять минут посидеть и уйти, в этом твое преимущество перед профессорами, тебя могут звать более важные дела, -- но потом над их решением ты поведешь бровями (или даже лучше губами) и скажешь ректору: "Нельзя. Есть соображения..." И вс?! И не будет! -- Или ты -- особист, смершевец, всего лейтенант, но старый дородный полковник, командир части, при твоем входе встает, он старается льстить тебе, угождать, он с начальником штаба не выпьет, не пригласив тебя. Это ничего, что у тебя две малых звездочки, это даже забавно: ведь твои звездочки имеют совсем другой вес, измеряются совсем по другой шкале, чем у офицеров обыкновенных (и иногда, в спецпоручениях, вам разрешается нацепить, например, и майорские, это как псевдоним, как условность). Над всеми людьми этой воинской части, или этого завода, или этого района ты имеешь власть идущую несравненно глубже, чем у командира, у директора, у секретаря райкома. Те распоряжаются их службой, заработками, добрым именем, а ты -- их свободой. И никто не посмеет сказать о тебе на собрании, никто не посмеет написать о тебе в газете -- да не только плохо! и хорошо -- не посмеют!! Тебя, как сокровенное божество, и упоминать даже нельзя! Ты -- есть, все чувствуют тебя! -- но тебя как бы и нет! И поэтому -- ты выше открытой власти с тех пор, как прикрылся этой небесной фуражкой. Что ТЫ делаешь -- никто не смеет проверить, но всякий человек подлежит твоей проверке. Оттого перед простыми так называемыми гражданами (а для тебя -- просто чурками) достойнее всего иметь загадочное глубокомысленное выражение. Ведь один ты знаешь спецсоображения, больше никто. И поэтому ты всегда прав. В одном только никогда не забывайся: и ты был бы такой же чуркой, если б не посчастливилось тебе стать звенышком Органов -- этого гибкого, цельного, живого существа, обитающего в государстве, как солитер в человеке -- и вс? твое теперь! вс? для тебя! -- но только будь верен Органам! За тебя всегда заступятся! И всякого обидчика тебе помогут проглотить! И всякую помеху упразднить с дороги! Но -- будь верен Органам! Делай вс?, что велят! Обдумают за тебя и твое место: сегодня ты спецчасть, а завтра займешь кресло следователя, а потом может быть поедешь краеведом на озеро Селигер,3 отчасти может быть чтобы подлечить нервы. А потом может быть из города, где ты уж слишком прославишься, ты поедешь в другой конец страны уполномоченным по делам церкви.4 Или станешь ответственным секретарем Союза Писателей.5 Ничему не удивляйся: истинное назначение людей и истинные ранги людям знают только Органы, остальным просто дают поиграть: какой-нибудь там заслуженный деятель искусства или герой социалистических полей, а -- дунь, и нет его.6 Работа следователя требует, конечно, труда: надо приходить днем, приходить ночью, высиживать часы и часы, -- но не ломай себе голову над "доказательствами" (об этом пусть у подследственного голова болит), не задумывайся -- виноват, не виноват, -- делай так, как нужно Органам -- и вс? будет хорошо. От тебя самого уже будет зависеть провести следствие поприятнее, не очень утомиться, хорошо бы чем-нибудь поживиться, а то -- хоть развлечься. Сидел-сидел, вдруг выдумал новое воздействие! -- эврика! -- звони по телефону друзьям, ходи по кабинетам, рассказывай -- смеху-то сколько! давайте попробуем, ребята, на ком? Ведь скучно вс? время одно и то же, скучны эти трясущиеся руки, умоляющие глаза, трусливая покорность -- ну хоть посопротивлялся бы кто-нибудь! "Люблю сильных противников! Приятно переламывать им хребет!"7 А если такой сильный, что никак не сда?тся, все твои приемы не дают результат? Ты взбешен? -- и не сдерживай бешенства! Это огромное удовольствие, это пол?т! -- распустить свое бешенство, не знать ему преград! Раззудись, плечо! Вот в таком состоянии и плюют проклятому подследственному в раскрытый рот! и втискивают его лицом в полную плевательницу8! вот в таком состоянии и мочатся в лицо поставленному на колени! После бешенства чувствуешь себя настоящим мужчиной! Или допрашиваешь "девушку за иностранца".9 Ну, поматюгаешь е?, ну спросишь: "А что, у американца -- ... граненый, что ли? Чего тебе, русских было мало?" И вдруг идея: она у этих иностранцев нахваталсь кое-чего. Не упускай случай, это вроде заграничной командировки! И с пристрастием начинаешь е? допрашивать: Как? в каких положениях?.. а еще в каких?.. подробно! каждую мелочь! (и себе пригодится, и ребятам расскажу!) Девка и в краске, и в слезах, мол это к делу не относится -- "нет, относится! говори!" И вот что такое твоя власть! -- она вс? тебе подробно рассказывает, хочешь нарисует, хочешь и телом покажет, у не? выхода нет, в твоих руках е? карцер и е? срок. Заказал ты10 стенографистку записывать допрос -- прислали хорошенькую, тут же и лезь ей за пазуху при подследственном пацане,11 -- его, как не человека, и стесняться нечего. -- Да, кого тебе вообще стесняться? да если ты любишь баб (а кто их не любит?) -- дурак будешь, не используешь своего положения. Одни потянутся к твоей силе, другие уступят по страху. Встретил где-нибудь девку, наметил -- будет твоя, никуда не денется. Чужую жену любую заметил -- твоя! -- потому что мужа убрать ничего не составляет.12 Нет, это надо пережить -- что значит быть голубою фуражкой! Любая вещь, какую увидел -- твоя! Любая квартира, какую высмотрел -- твоя! Любая баба -- твоя! Любого врага -- с дороги! Земля под ногою -- твоя! Небо над тобой -- твое, голубое!! А уж страсть нажиться -- их всеобщая страсть. Как же не использовать такую власть и такую бесконтрольность для обогащения? Да это святым надо быть!.. Если бы дано нам было узнать скрытую движущую силу отдельных арестов -- мы бы с удивлением увидели, что при общей закономерности сажать, частный выбор, кого сажать, личный жребий, в трех четвертях случаев зависел от людской корысти и мстительности и половина тех случаев -- от корыстных расчетов местного НКВД (и прокурора, конечно, не будем их отделять). Как началось, например, 19-летнее путешествие В. Г. Власова на Архипелаг? С того случая, что он, заведующий РайПО, устроил продажу мануфактуры (которую бы сейчас никто и в руки не взял...) для партактива (что -- не для народа, никого не смутило), а жена прокурора не смогла купить: не оказалось е? тут, сам же прокурор Русов подойти к прилавку постеснялся, и Власов не догадался -- "я, мол, вам оставлю" (да он по характеру никогда б и не сказал так). И еще: привел прокурор Русов в закрытую партстоловую (такие были в 30-х годах) приятеля, не имевшего прикрепления туда (т. е., чином пониже), а заведующий столовой не разрешил подать приятелю обед. Прокурор потребовал от Власова наказать его, а Власов не наказал. И еще, так же горько, оскорбил он райНКВД. И присоединен был к правой оппозиции!.. Соображения и действия голубых кантов бывают такие мелочные, что диву даешься. Оперуполномоченный Сенченко забрал у арестованного армейского офицера планшетку и полевую сумку и при н?м же пользовался. У другого арестованного с помощью протокольной хитрости изъял заграничные перчатки. (При наступлении то' их особенно травило, что не их трофеи -- первые.) -- Контрразведчик 48-й Армии, арестовавший меня, позарился на мой портсигар -- да не портсигар даже, а какую-то немецкую служебную коробочку, но заманчивого алого цвета. И из-за этого дерьма он провел целый служебный маневр: сперва не внес е? в протокол ("это можете оставить себе"), потом велел меня снова обыскать, заведомо зная, что ничего больше в карманах нет, "ах, вот что? Отобрать!" -- и чтоб я не протестовал: "В карцер его!" (Какой царский жандарм смел бы так поступить с защитником отечества?) -- Каждому следователю выписывалось какое-то количество папирос для поощрения сознающихся и стукачей. Были такие, что все эти папиросы гребли себе. -- Даже на часах следствия -- на ночных часах, за которые им платят повышенно, они жульничают: мы замечали на ночных протоколах растянутый срок "от" и "до". -- Следователь Ф?доров (станция Решеты, п/я 235) при обыске на квартире у вольного Корзухина сам украл наручные часы. -- Следователь Николай Федорович Кружков во время ленинградской блокады заявил Елизавете Викторовне Страхович, жене своего подследственного К. И. Страховича: "Мне нужно ватное одеяло. Принесите мне!" Она ответила: "Та комната опечатана, где у меня теплые вещи". Тогда он поехал к ней домой; не нарушая гебистской пломбы, отвинтил всю дверную ручку ("вот так работает НКГБ!" -- весело пояснял ей), и оттуда стал брать у не? теплые вещи, по пути еще совал в карманы хрусталь (Е. В. в свою очередь тащила, что могла, своего же. "Довольно вам таскать!" -- останавливал он, а сам тащил.)13 Подобным случаям нет конца, можно издать тысячу "Белых книг" (и начиная с 1918 года), только систематически расспросить бывших арестованных и их жен. Может быть и есть и были голубые канты, никогда не воровавшие, ничего не присвоившие, -- но я себе такого канта решительно не представляю! Я просто не понимаю: при его системе взглядов что может его удержать, если вещь ему понравилась? Еще в начале 30-х годов, когда мы ходили в юнгштурмах и строили первую пятилетку, а они проводили вечера в салонах на дворянски-западный манер вроде квартиры Конкордии Иоссе, их дамы уже щеголяли в заграничных туалетах -- откуда же это бралось? Вот их фамилии -- как будто по фамилиям их на работу берут! Например, в Кемеровском ОблГБ в начале 50-х годов: прокурор Трутнев, начальник следственного отдела майор Шкуркин, его заместитель подполковник Баландин, у них следователь Скорохватов. Ведь не придумаешь! Это сразу все вместе (О Волкопялове и Грабищенке уж я не повторяю.) Совсем ли ничего не отражается в людских фамилиях и таком сгущении их? Опять же арестантская память: забыл И. Корнеев фамилию того полковника ГБ, друга Конкордии Иоссе (их общей знакомой, оказалось), с которым вместе сидел во Владимирском изоляторе. Этот полковник -- слитное воплощение инстинкта власти и инстинкта наживы. В начале 1945 года, в самое дорогое "трофейное" время, он напросился в ту часть Органов, которые (во главе с самим Абакумовым) контролировали этот грабеж, то есть старались побольше оттяпать не государству, а себе (и очень преуспели). Наш герой отметал целыми вагонами, построил несколько дач (одну в Клину). После войны у него был такой размах, что, прибыв на новосибирский вокзал, он велел выгнать всех сидевших в ресторане, а для себя и своих собутыльников -- согнать девок и баб, и голыми заставил их танцевать на столах. Но и это б ему обошлось, да нарушен был у него другой важный закон, как и у Кружкова: он пошел против своих. Тот обманывал Органы, а этот пожалуй еще хуже: заключал пари на соблазнение жен не чьих-нибудь, а своих товарищей по опер-чекистской работе. И не простили! -- посажен был в политизолятор со статьей 58-й! Сидел злой на то, как смели его посадить, и не сомневался, что еще передумают. (Может, и передумали). Эта судьба роковая -- сесть самим, не так уж редка для голубых кантов, настоящей страховки от не? нет, но почему-то они плохо ощущают уроки прошлого. Опять-таки, наверно, из-за отсутствия верхнего разума, а нижний ум говорит: редко когда, редко кого, меня минует да свои не оставят. Свои, действительно, стараются в беде не оставлять, есть условие у них немое: своим устраивать хоть содержание льготное (полковнику И. Я. Воробьеву в марфинской спецтюрьме, вс? тому же В. Н. Ильину на Лубянке -- более 8 лет). Тем, кто садится поодиночке, за свои личные просчеты, благодаря этой кастовой предусмотрительности бывает обычно неплохо, и так оправдывается их повседневное в службе ощущение безнаказанности. Известно, впрочем, несколько случаев, когда лагерные оперуполномоченные кинуты были отбывать срок в общие лагеря, даже встречались со своими бывшими подвластными зэками, и им приходилось худо (например, опер Муншин, люто ненавидевший Пятьдесят Восьмую и опиравшийся на блатарей, был этими же блатарями загнан под нары). Однако у нас нет средств узнать подробней об этих случаях, чтобы иметь возможность их объяснить. Но всем рискуют те гебисты, кто попадают в поток (и у них свои потоки!..) Поток -- это стихия, это даже сильнее самих Органов, и тут уж никто тебе не поможет, чтобы не быть и самому увлеченному в ту же пропасть. Еще в последнюю минуту, если у тебя хорошая информация и острое чекистское сознание, можно уйти из под лавины, доказав, что ты к ней не относишься. Так, капитан Саенко (не тот харьковский столяр-чекист 1918-19 года, знаменитый расстрелами, сверлением шашкой в теле, перебивкой голеней, плющением голов гирями и прижиганием,14 -- но может родственник?) имел слабость жениться по любви на КВЖД-инке Коханской. И вдруг еще при рождении волны он узна?т: будут сажать КВЖД-инцев. Он в это время был начальником оперчекотдела в Архангельском ГПУ. Ни минуты не теряя, что сделал он? -- ПОСАДИЛ ЛЮБИМУЮ ЖЕНУ! -- и даже не как КВЖД-инку, состряпал на не? дело. И не только уцелел -- в гору пошел, стал начальником Томского НКВД.15 Потоки рождались по какому-то таинственному закону обновления Органов -- периодическому малому жертвоприношению, чтоб оставшимся принять вид очищенных. Органы должны были сменяться быстрее, чем идет нормальный рост и старение людских поколений: какие-то косяки гебистов должны были класть головы с неуклонностью, с которой ос?тр идет погибать на речных камнях, чтобы замениться мальками. Этот закон был хорошо виден верхнему разуму, но сами голубые никак не хотели этот закон признать и предусмотреть. И короли Органов, и тузы Органов и сами министры в звездный назначенный час клали голову под свою же гильотину. Один косяк увел за собой Ягода. Вероятно много тех славных имен, которыми мы еще будем восхищаться на Беломорканале, попали в этот косяк, а фамилии их потом выч?ркивались из поэтических строчек. Второй косяк очень вскоре потянул недолговечный Ежов. Кое-кто из лучших рыцарей 37-го года погиб в той струе (но не надо преувеличивать, далеко-далеко не все лучшие). Самого Ежова под следствием били, выглядел он жалким. Осиротел при таких посадках и ГУЛаг. Например, одновременно с Ежовым сели и начальник ФинУпра ГУЛага, и начальник СанУпра ГУЛага, и начальник ВОХРЫ16 ГУЛага и даже начальник ОперЧекОтдела ГУЛага -- начальник всех лагерных кумовь?в! И потом был косяк Берии. А грузный самоуверенный Абакумов споткнулся раньше того, отдельно. Историки Органов когда-нибудь (если архивы не сгор