езжавший в Москву джаз Бенни Гудмэна; он, пожалуй, был даже чересчур велик по составу, и, как говорили, оттого, что половину мест там занимали агенты цэ-рэ-у... Во гады! Нам принесли по бокалу пунша с торчащими соломинками. Очень вкусный и недорогой напиток. Там одного льда по полбанки. Пьешь себе, а лед тем временем тает, и вроде питья не убавляется. Парни смолкли. И начали снова -- с того же самого такта. Ну-ну, валяйте. Шлифуйте. Оттачивайте. -- Женя, -- сказала Саша Тиунова, внимательно глядя на меня, -- а почему ты не ответил на мое письмо? Я писала тебе. Ты получил? -- Получил. Оно у меня даже есть, это письмо, до сих пор сохранилось. Я его где-то спрятал. -- А почему ты мне не ответил? -- Не ответил? Я хотел ответить. Я все время собирался... Но так и не собрался. -- Почему? -- Не помню. Тогда, кажется, что-то такое случилось, и я не смог ответить. -- А что случилось? Я сморщился, припоминая. -- Не помню... Я только помню: что-то случилось. А вот что, не помню. Ведь это давно уже было. -- Ты совсем ничего не помнишь, -- сказала Саша. -- У тебя очень плохая память. -- Нет, у меня хорошая память, -- сказал я. -- У меня, например, музыкальная память очень хорошая. Но я все эти дни занимался, занимался... Может быть, я немного перезанимался. -- У тебя завтра экзамен? -- Да. Завтра. Кафе постепенно заполнялось. Пришли еще несколько молодых ребят, вроде меня, со своими девушками. Им тоже поднесли пунш. Ввалился какой-то небритый мужик, выпил рюмку у стойки и вывалился обратно. А так, в большинстве своем, заходили одни парни без девушек, должно быть, с футбольного матча (тут ведь рядом), рассаживались вокруг столов и заказывали жигулевское пиво. А поскольку они были без собственных девушек, то нахально разглядывали чужих, которые сидели в этом молодежном кафе. Я приметил, что они особенно заглядывались на мою соседку, на мою девушку, на Сашу Тиунову. Не знаю, может быть, их привлекало то, что она была в белом платье; вроде бы с выпускного бала, вроде бы невеста. А это уж есть такие любители, которым только подавай, чтобы с выпускного бала, чтобы обязательно чья-нибудь чужая невеста. И на улице -- ведь мы сидели у самого окна -- то и дело кто-нибудь, поравнявшись с окном и покосившись в него, вдруг останавливался как вкопанный, столбенел и начинал хлопать себя по карманам, где мол, они там, сигареты да спички -- курить захотелось... Ну и народец! Болельщики чертовы. Шах-ма-тисты. И что они в ней находят? Я покуда ничего особенного в ней не находил. Ей-богу. -- Женя, а ведь я тебе наврала... -- Что наврала? -- Будто я в Москве на экскурсии. А я вовсе не на экскурсии. Потупясь от неожиданности, я стал сосредоточенно ковырять соломинкой талые крохи льда, оставшиеся на дне бокала. То есть это не было для меня полной неожиданностью. Я как-то и сам уже догадывался, что она не на экскурсии. Мыслимое ли дело, чтобы человек приехал на экскурсию, а его до сих пор не свозили на бровку Ленинских гор -- полюбоваться Москвой. Туда сразу и везут. А она -- это уж точно -- впервые побывала на бровке сегодня, со мной. И я тогда же догадался, что никакая, значит, не экскурсия. И я тогда же учуял, что она приехала не ради того, чтобы посмотреть на Москву... Но я не ожидал так скоро этого признания. -- Еще два пунша, -- попросил я официантку. А ребята в красных рубахах, сидевшие на эстраде, между тем все играли "Мэн ай лав". Только теперь они играли уже, не сбиваясь, не возвращаясь к печке. То ли они уже кончили репетировать. То ли, нечаянно увлекшись, они позабыли, что это репетиция, что еще не пора начинать вечерний концерт -- увлеклись мерным ритмом, чудесной мелодией и пошли, пошли, уступая друг другу попеременно соло... Нет, вот что действительно хорошо в маленьких джазах -- это свобода фантазии, свобода импровизации. "Мэн ай лав". Человек, которого я люблю. Так вроде бы... Это женщина признается мужчине. Неужели она все эти годы помнила обо мне? Ну, когда появилась пластинка, когда меня что ни день передавали по радио -- тут, конечно, вспомнишь. А когда я перестал петь, замолк -- что же ей обо мне напоминало? Или то и напоминало, что замолк, исчез? Может быть, ее встревожило это и она специально приехала в Москву искать меня? Вот ведь, оказывается, как я ей нужен. Что ж, это вовсе не плохо, знать, что ты кому-то нужен на свете. Только разве бывает так, чтобы с самого детского несмышленого возраста... -- Женя. -- Она посмотрела на меня строго. -- Я знаю, о чем ты сейчас подумал. Но это неправда. -- Что неправда? -- удивился я. -- Ведь ты сама только что сказала... -- Ты не понял. Я сказала, что приехала не на экскурсию. А ты сразу завоображал... Она отвернулась к окну. И губы ее снова, как нынче утром, дрогнули. Но она опять улыбнулась. -- Я не хотела тебе говорить. Я тоже приехала поступать в институт. В строительный... Но я завалила. Первый же экзамен завалила. Дальше не стоит -- уже не наберу проходного балла. -- И что же теперь? -- Ничего. Вернусь в Липецк. Буду работать на прежнем месте. А через год -- снова... Вот, значит, какие дела? Я был несколько разочарован. Нет, не тем, что... Просто мне было очень жалко, что Саша Тиунова теперь уже не сумеет набрать проходного балла. -- Вот и порядок, -- сказал я бодро, намереваясь хоть чуточку ее утешить. -- Если завтра и я завалюсь, -- уеду в Липецк. Поступлю на ваш завод. Возьмут? -- Нет. Не возьмут. -- А почему? -- Во-первых, для этого тоже надо сначала учиться... А во-вторых, ты не завалишься. Тебя примут. -- Откуда ты знаешь? -- Знаю, -- сказала Саша. Я незаметно под столом постучал по деревяшке. "Знаю..." Откуда у нее такая уверенность, с чего бы? Я вдруг почувствовал то же самое, что было однажды, когда я сидел в ресторане на Киевском вокзале вместе с моим другом Колькой Бирюковым. Тогда я почувствовал: вот сидит передо мною взрослый, определившийся в жизни человек, который знает свое место и который знает себе цену. Но ведь то был Колька Бирюков, верней даже, Николай Иванович и ко всему прочему председатель месткома! Он был старше меня и годами и опытом жизни -- я и смотрел на него, как на старшего. А эта девчонка? Она моя сверстница. Что же дает ей право разговаривать со мной так, будто она гораздо старше и мудрее меня? Неужто и в самом деле правда, что женщины -- даже когда они еще девочки -- умнее нашего брата?.. И точно так же, как тогда, на Киевском вокзале, с Колькой Бирюковым, мне вдруг захотелось открыться ей, Саше, рассказать все как есть. Я хотел объяснить ей, что, если та и окажется права, то есть если меня примут в консерваторию, -- это еще не само дело, а лишь половина дела, даже меньше. Ну, может быть, и примут, и я выучусь, и получу диплом. Однако в этом дипломе никто не напишет: "фамилия -- Прохоров, специальность -- композитор". Фамилию-то, конечно, напишут, а вот насчет композитора... Тут уж мне с дипломом на руках придется доказывать, что я композитор. А это трудно: вот ведь некоторые доказывают-доказывают, а им все равно никто не верит... Поступить в консерваторию -- лишь половина дела, даже меньше. И я хотел объяснить это Саше. Но не посмел. Потому что могло случиться именно так, как она предрекла, -- что меня действительно примут. И было бы сейчас жестоко и стыдно пускаться во всякие высокие рассуждения, сидя с человеком, которого уже не приняли, которого уже завалили. -- У тебя во сколько экзамен? -- спросила она. -- В десять. -- А можно... я приду? -- Куда? -- Туда. Это где памятник Чайковскому. Я буду ждать возле памятника. Ладно? -- Ладно, -- кивнул я. Сквозь июльскую густую зелень, сквозь прутья консерваторской ограды я видел белое платье -- там, у постамента, на котором восседает Петр Ильич. Экзамен по композиции был назначен в Белом зале. Белый зал. Белое платье. Я счел это добрым знаком... И кто меня осудит за то, что я вчера стучал по деревяшке, за то, что сегодня уверовал в эту белую магию? Все это, конечно, глупости. Но в т_а_к_о_й день поневоле шарахнешься от черной кошки, и выйдешь из дому с немытой головой, и в троллейбусе станешь складывать цифры проездного билета... Страшно ведь, люди! Вон и бородатый парень с толстущей нотной папкой, которого я заприметил благодаря бороде, уж в который раз он отворачивается к стене и подбрасывает монету -- хоп: орел или решка?.. Было без четверти десять. К подъезду подходили седовласые старики и старухи. Вершители наших судеб. Были среди них и помоложе, без седин, но все равно вершители. Мы расступались, образуя коридор, мы почтительно бормотали: "Здравствуйте... здравствуйте..." И уж особенно раздался народ, когда появился о_н, композитор. -- Здравствуйте... здравствуйте... -- Здравствуйте, -- ответил он, чуть поклонясь, мгновенным высверком очков оглядев нас всех разом. Я стоял впереди. И он, безусловно, меня заметил. То есть он не мог не заметить меня, поскольку заметил всех. А я к тому же стоял впереди. Но, кажется, он не узнал меня. Я скис. Однако тотчас воспрянул духом: доброе предзнаменование! Не узнал -- богатым буду, студентом буду. Кроме того, у меня мелькнула мысль, что вполне возможно он нарочно сделал вид, будто не знает меня. Ведь ему, как члену экзаменационной комиссии, нельзя было обнаруживать перед всеми, что с одним из абитуриентов он связан давним личным знакомством. Все гурьбой повалили в подъезд. Я оглянулся. Петр Ильич Чайковский по-прежнему сидел в своем бронзовом кресле. Рука его застыла в легком взмахе. А у подножия маячило белое платье. Первой на экзамен вызвали какую-то девчонку. Пичугу -- от земли не видно. Ее проводили снисходительными улыбками. Не потому, что такая пичуга. А потому, что всем было хорошо известно: в истории музыки, в истории композиции еще от века не обнаруживалось гениев среди особ женского пола. Как-то женский пол не привился в этой области. Всюду уж полный матриархат, а тут, слава богу, пока еще сохраняется справедливость. Ко мне подошел парень, который с бородой и толстущей папкой, спросил: -- Ты с чем? -- Да так, -- ответил я жалким голосом. -- Этюд. Вальс... -- Ясно, -- кивнул сочувственно бородач. -- А у тебя что? -- поинтересовался я из вежливости. -- Симфония, -- сказал бородач. И добавил значительно: -- Вторая. Тоже ясно. Значит, с Первой не прошел. Ну, это ничего. Может, Пятая удастся. Пятые симфонии, как правило, всем удаются. В этом консерваторском здании были старинные, надежные стены. Хорошо пригнанные двери. Плотно затворенные окна. И все же в эту минуту можно было если не услышать, то просто ощутить каждым нервом, как везде и всюду звучит музыка: стенание скрипок, задумчивая речь фаготов, пассажи фортепьяно, журчание арф, рулады человеческих голосов. На всех этажах, во всех коридорах, во всех залах и комнатах шли экзамены. Музыка пронизывала насквозь эти старинные, эти священные стены... Выпорхнула пичуга. Лицо ее сияло счастьем. То есть как?.. Неужели рушатся вековые традиции? Строгая дама в пенсне, которая приглашала на экзамен, вышла следом, заглянула в список, назвала очередную фамилию. Бородач, пригнув голову, будто готовясь бодаться, двинулся к двери. А ко мне подошел (уж не знаю, отчего они все подходят ко мне?) немолодой уже такой товарищ в вышитой украинской рубахе: -- Як думаешь, хлопчик: у мэнэ -- писнИ... Чи маю надию -- з писнЯмы? В глазах его была нескрываемая тоска. -- Отчего же! -- Я пожал плечами. -- Песни -- это очень нужно. -- Писни, тильки лисни... Га? -- Будет полный порядок, -- обнадежил я его, рассматривая искусно вышитую рубаху. Нет, действительно, отчего же не принять с песнями? Примут, конечно, если хорошие песни. Если они у него не такие тоскливые, как глаза. Бородач появился минут через двадцать. Его долго слушали. Как-никак симфония! Но вид его не оставлял сомнений в том, что я был прав: начинать надо сразу с Пятой. Жаль парня... Кто там следующий? На всякий случай -- может быть, напоследок -- я выглянул в окно. На месте ли Петр Ильич? А белое платье? На месте. Дама в пенсне заглянула в список и вызвала: -- Прохоров Евгений.