ра это переход от механического содержания тел к их биохимической анимации". Тогда он произнес это мимоходом, как рядовую интеллектуальную ремарку, вовсе не предназначенную для того, чтобы вызвать у слушателей шквал молитвенного энтузиазма. Теперь это собственное высказывание, по прихоти делирия, развернулось перед его изумленным взором в высочайшую мудрость. За сухими и скромным интеллигентными словами почудилось "дыхание Божие" -- ведь именно Оно осуществляет переход от механического содержания тел к их биохимической анимации. Глубоко потрясенный собственной мудростью, побрякивая рыцарскими латами, он продолжал путь к вершинам острова. Он знал теперь, что ищет Сокровище, что-то вроде Святого Грааля, но не Грааль. Он ищет путь к Сокровищу -- быть может, лифт святой Терезы, а может быть, бездонную кастрюлю мастера Туба. Каким бы ни был путь, он найдет сокровище и вернется в мир с трофеем. "Надо принести что-нибудь ребятам", -- подумал он о своих учениках. Ландшафт вокруг него постепенно прояснялся, становился реальнее. На склонах, вместо крошащегося бизе и марципана, показалась зеленая трава, слегка тронутая инеем. Навязчивые образы бинокля и монокля, которым был посвящен этот день, видимо, и теперь присутствовали в его сознании. На вершине холма он обнаружил плиту, щедро инкрустированную драгоценными камнями, а также жемчугом и кораллами. Жемчужины, алмазы, рубины, сапфиры, изумруды, опалы, кусочки малахита, нефрита и розовой яшмы -- все это складывалось в текст. Это была развернутая цитата из Пруста, из той части первого тома "Поисков", которая называется "Любовь Свана". С изумлением он стал читать. Оказывается, и здесь возможно чтение. Текст был ему хорошо знаком, и читая, он тщательно следил, чтобы галлюциноз не внес в текст каких-либо искажений или подтасовок. Подтасовок не было. "... Даже монокли у многих из тех, которые окружали теперь Свана (в былое время ношение монокля указывало бы Свану только на то, что этот человек носит монокль, и ни на что больше), уже не обозначали для него определенной привычки, у всех одинаковой, -- теперь они каждому придавали нечто своеобразное. Быть может, оттого, что Сван рассматривал сейчас генерала де Фробервиля и маркиза де Бреоте, разговаривавших у входа, только как фигуры на картине, хотя они в течение долгого времени были его приятелями, людьми, для него полезными, рекомендовавшими его в Джокей-клоб, его секундантами, монокль, торчавший между век генерала, точно осколок снаряда, вонзившийся в его пошлое, покрытое шрамами, самодовольное лицо и превращавший его в одноглазого циклопа, показался Свану отвратительной раной, которой генерал вправе был гордиться, но которую неприлично было показывать, а к оборотной стороне монокля, который маркиз де Бреоте носил вместо обыкновенных очков, только когда выезжал в свет, ради пущей торжественности (так именно поступал и Сван), для каковой цели служили ему еще жемчужно-серого цвета перчатки, шапокляк и белый галстук, приклеен был видневшийся, словно естественнонаучный препарат под микроскопом, бесконечно малый его взгляд, приветливо мерцавший и все время улыбавшийся высоте потолков, праздничности сборища, интересной программе и чудным прохладительным напиткам... У маркиза де Форестеля монокль был крохотный, без оправы; все время заставляя страдальчески щуриться тот глаз, в который он врастал, как ненужный хрящ, назначение которого непостижимо, а вещество драгоценно, он придавал лицу маркиза выражение нежной грусти и внушал женщинам мысль, что маркиз принадлежит к числу людей, которых любовь может тяжко ранить. А монокль господина де Сен-Канде, окруженный, точно Сатурн, громадным кольцом, составлял центр тяжести его лица, черты которого располагались в зависимости от монокля: так, например, красный нос с раздувающимися ноздрями и толстые саркастические губы Сен-Канде старались поддерживать своими гримасами беглый огонь остроумия, которым сверкал стеклянный диск всякий раз, как он убеждался, что его предпочитают прекраснейшим в мире глазам молодые порочные снобки, мечтающие при взгляде на него об извращенных ласках и об утонченном разврате; между тем сзади г-на де Сен-Канде медленно двигался в праздничной толпе г-н де Палланси, с большой, как у карпа, головой, с круглыми глазами, и, словно нацеливаясь на жертву, беспрестанно сжимал и разжимал челюсти, -- этот как бы носил с собой случайный и, быть может, чисто символический осколок своего аквариума, часть, по которой узнается целое... Свану стало так больно, что он провел рукой по лбу; при этом он уронил монокль; он поднял его и протер стекло. И, конечно, если бы он себя сейчас видел, то присоединил бы к коллекции моноклей, остановивших на себе его внимание, вот этот, от которого он отделался, как от докучной мысли, и с запотевшей поверхности которого он пытался стереть носовым платком свои треволнения". Еще несколько вечностей назад Юрков не мог вспомнить имя автора "Трех Толстяков", теперь же он легко заверил канонический перевод Любимова, с характерными для него изящными и громоздкими неловкостями, придающими этому переводу особую ценность. Цитата была сохранена в неприкосновенности, если не считать, что это, в общем-то, были три цитаты, соединенные в одну. К этому моменту сингулярные вихри кетаминового прихода окончательно утихли, уступив место кропотливой иллюстраторской работе галлюциноза, разворачивающего свои иллюстрации на фоне теплых "перин" ПСП. Особенно эта тщательность сказалась на качестве отделки плиты. Имена шести носителей монокля -- Свана, де Фробервиля, де Бреоте, де Форестеля, де Сен-Канде и де Палланси -- сверкали особенно яркими скоплениями бриллиантов. От слов "рекомендовавшими его в Джокей-клоб" вбок отходил темно-синий ворсистый шланг, чье пушистое извивающееся тело многократно было схвачено золотыми и серебряными кольцами. Шланг подсоединялся к искрящемуся фонтанчику, скромному и неказистому, который старательно орошал побитый градом огородик, смущенно прячущий свои искалеченные грядки за чередой кольев, на которые брошен был сверху толстый, мутный, испачканный в земле целлофан. От слов "жемчужно-серого цвета перчатки" шел игрушечный железнодорожный мост, украшенный миниатюрными флагами социалистической Венгрии, на котором неподвижно стоял почтовый поезд. В окошке тепловоза можно было разглядеть пластмассовую фигурку только что застрелившегося машиниста -- он лежал, уронив голову на пульт управления, сжимая в одной руке микроскопический пистолет "Макаров", а в другой крошечное распечатанное письмо. Из-под желтых завитков пластмассовых волос на его висок стекала большая и неподвижная капля темной крови. Приглядевшись, Юрков понял, что это ртутный шарик в стеклянной капсуле. От слов "ненужный хрящ, назначение которого непостижимо, а вещество драгоценно" длинное рубиновое ожерелье тянулось к круглой танцплощадке, иллюминированной разноцветными лампочками. Там кружилась одинокая пара под звуки веселой музыки. От слов "любовь может тяжко ранить" отходило множество золотых ниток, которые все, однако, сходились к маленькому китайскому чайничку, на поверхности которого искусно вылепленные и раскрашенные персонажи с вытаращенными глазами и исступленными лицами наседали друг на друга в одном порыве -- дотянуться до носика, откуда в чашку лилась струйка горячего крепкого чая, струйка, витая как шнурок и слегка окутанная паром. От слов "его предпочитают прекраснейшим в мире глазам молодые, порочные снобки" шла черная прямая трубка, уходящая в большую гору черного свежего асфальта. Наконец, от слов "чисто символический осколок своего аквариума" тянулась пышная белая кисея, чей дальний конец действительно покрывал собою аквариум (это была единственная "прямая" иллюстрация), правда, вовсе не осколок аквариума, а совершенно целый аквариум, причем огромный. Аквариум был наполнен не водой, а зеленоватым воздухом. Там виднелся уголок цветущего сада, запущенного и заросшего. Среди высокой травы и кустов стоял деревянный столик и скамеечка. За столиком сидел человек и читал какие-то документы. Иногда он задумчиво поднимал лицо. Одет он был в простую полотняную рубашку, в широких штанах, в белых парусиновых туфлях. Перед ним стояла большая красная чашка, наполненная темным вареньем. Иногда он брал тоненькую серебряную палочку, макал ее в варенье и писал красным малиновым вареньем на листах бумаги, над которыми уже кружились заботливые осы и мухи. За его спиной, сквозь сосны, сверкала под обрывом река, откуда доносились веселые крики купальщиков и повизгивания девочек. Молодой мотоциклист заботливо мыл из шланга свой сверкающий мотоцикл. Его подруга, в пестром ситцевом платье, стояла рядом, прислонившись к дереву и подушечкой своего пальца прикасалась к прозрачной и теплой струйке смолы, стекающей по разогретой коре дерева. Соседи в белых майках пилили блестящей пилой бревно. Русская литература! Не ты ли когда-то создала этот мир, чтобы потом медленно и словно бы нехотя высвобождаться из его неловких объятий? Уходишь ли ты из мира, или же только грозишься нагрянуть в него? Кто спит за твоим иконостасом, прогретым ласковыми лучами летнего солнца? Наверное, когда-нибудь, пройдя через бесчисленные забвения, ты станешь религией будущего. Тогда книги, когда-то листаемые читателями, раскинувшимися в постелях или на пляжных ковриках, будут уложены в драгоценные дарохранительницы, усыпанные алмазами. Только в особые дни священники будут нарушать их святой покой. Маленький храм, весь из красной резины. Внутри тепло. Очень тепло. На возвышении стоит небольшая статуя Николая Второго, с ног до головы покрытая лепестками черемухи. Вокруг, наверное, дремлет монастырь. В боковом закутке хитрый русский монашек сидит за компьютером. Сбоку от алтаря -- музейная витринка. Вот они -- шесть моноклей, разложены на красном теплом бархате. Под каждым -- аккуратная бирка с именем владельца: Форестель, Фробервиль, Бреоте, Сен-Канде, Палланси, Сван. Над моноклями в той же витринке лежит индейский томагавк со слегка окровавленным лезвием. "Наверное, эти шестеро убиты, -- подумал старик. -- А стекляшки здесь вместо скальпов. Это трофеи". Слово "трофеи" зажглось в нем ярким пламенем. БЕЗ ТРОФЕЕВ НЕ ВОЗВРАЩАТЬСЯ! -- заорало в душе какое-то жадное существо. Он хотел схватить трофеи, но, как назло, не было рук. Да и вообще тела не было под рукой. Вдруг появились двое: пышнотелая боярыня и морской офицер в белом кителе с золотыми якорями на рукавах. Офицер сделал жест рукой, как будто подбрасывая вверх мяч. ЧУДО! ЧУДО! -- по-юродски заверещало сознание. Монокли стали выплывать один за другим из витринки, они выстроились в воздухе, образовав оптический туннель, куда Юркову позволено было заглянуть. Монокли были тонкие, пленочные, отнюдь не из стекла. "Контактные линзы!" -- догадался педагог. Затем он ощутил, что линзы, одна за другой, мягко встраиваются в его изумленные глаза, нежно скользят по слизистой глазури, обнимают (ласково, милосердно), просачиваются сквозь закрытые веки, наслаиваются на глазное яблоко, наслаиваются, как череда лечащих, целительных прикосновений... Юркова охватил трепет. "Я ПРОЗРЕВАЮ", -- экстатически подумал он. Он понял, что всю жизнь был почти слеп, и сейчас ему подарили новое зрение. Ему предстоит увидеть... Он открыл глаза и увидел, что на него с любопытством смотрит Красавица-Скромница. В руках она держала белый кувшинчик. -- Семен Фадеевич, я принесла вам горячее молоко, -- сказала она. -- Что это вы тут делаете? Она с усмешкой покосилась на столик, где валялись пустые ампулы, на открытый холодильник-аптечку. Юрков обнаружил, что стоит посреди комнаты в позе паука, упираясь руками и ногами в пушистый коврик. Он поднялся, осторожно принял из рук девочки кувшинчик. -- Заходи, Шурочка. Я тут галлюцинировал немного. -- Что за снадобье? -- весело спросила Красавица. -- Коктейль "Трансцендентное". Хочешь? -- Ну, если только с вами, -- хихикнула девочка. -- Ой, даже не знаю. Меня тут просто завалили галлюцинозом. Сатори-хуятори, и всякое такое. К тому же я еще хотел сегодня поработать. Надо бы все-таки что-то сделать с программой для младших классов. Он показал на письменный стол, где лежала открытая книга стихов Вильгельма Кюхельбеккера и тетрадь с заметками и выписками. -- Ну, а может быть, все же разочек. "Трип не триппер", как говорят наши идиотики, -- засмеялась девочка. -- Трип не триппер, -- рассеянно повторил Семен Фадеевич. -- Ну что ж, если ты так считаешь... К тому же я хотел показать тебе, что такое настоящее литературоведение. Что на самом деле такое -- интертекст. Вскоре они уже лежали рядом на узкой кушетке. В нужные моменты галлюциноз (обычно такой самовлюбленный) может быть скромным. Он умеет быть слугой. Он, как могущественный джинн, может быть сводней. Духи галлюциноза могут превращаться во что-то вроде тех китайских детей, толстеньких девочек и мальчиков с удовлетворенными улыбками на жирных щечках, которые прислуживают совокупляющимся парочкам на старинных китайских изображениях. Одобрительно хихикая и кивая друг другу своими головками, увенчанными пучками на затылках, они подносят любовникам то чашку любовного зелья, то корень сладострастия, измельченный на яшмовом подносике, то еще что-нибудь в этом духе. Незаметно и как-то сам собой, посреди, кажется, огромной реки, которая несла их куда-то вдоль темного и древнего туннеля, или же посреди золотого подземного озера, случился первый поцелуй -- вроде бы длился он несколько кальп, так что возникло даже подозрение, не эту ли странную вещь называют "нирваной". Желание, аккумулированное телом старика, и желание живущее в теле тринадцатилетней д:вочки, эти желания воспользовались случаем, чтобы заставить отнестись с себе с должным почтением -- желание стало домиком, затерянным в cierax, затем водопадом, смерчем, медленно бредущим вдоль горизонта, хр;мом, до краев заполненным резвящимися белыми сурками. Все актеры, все священнослужители -- все превосходно знали свои роли. Руки кользили по телам. Ноги сплетались как дороги внезапно ожившей стран!. Учитель и ученица совокупились. Музыка (на этот раз это оказалао почему-то группа "Абба") наполняла комнатку ангельскими голосами: Там, где игракг правильную музыку, Туда ты идеппискать его. Танцующая королева! Ты -- танцующая королева! Полузабытая группа. И все же неябытая. Были ли вообще людьми эти шведки и шведы? Их голоса и лицалишком человечны для того, чтобы быть человеческими. Не то что чудсшщный лик Петра под Полтавой -- ужасный и прекрасный и, надо полагть, убивающий... Такими бывают лики настоящих людей. Музыка диско! Веселая беззаботня танцевальная музыка семидесятых годов XX века! Не ты ли создала этотшр, чтобы потом медленно и словно бы нехотя высвобождаться из его объятий? Уходишь ли ты из мира или только грозишься нагрянуть в него? Кто спит за твоим теплым иконостасом, прогретым ласковыми лучами летнего солнца? Когда-то, пройдя сквозь бесчисленные забвения, ты стнешь религией будущего. Тогда песни, под которые юные парочки танцеали, целовались и занимались любовью, будут исполняться в храмах, во время затянувшихся богослужений... Путаясь в своей длинной белой юбке Хемуль поднимался к вершинам острова. Его преследовало ощущение, го он уже был здесь, что он совсем недавно взбирался по этой тропе подучами тропического солнца. Но он знал, что это ложь. Белая моторная мка, видневшаяся с кручи на фоне сверкающего синего моря, свидетелйъовала о том, что они только что и первый раз в жизни прибыли сюда. НЗольшая, теплая компания друзей и подруг. Почти семья. Наконец он достиг пика. Отсюдастров виден был целиком. Он был похож на круглый пирог, от которого одной стороны вырезали большой клиновидный кусок. Сегодня Хемуль пополнил свой геарий. Кое-что для коллекции... Но хотелось бы принести что-нибудь ре&ам. Какой-нибудь трофей. Он поднял глаза от зеленого ковра трав и цвов. Перед ним, посреди небольшой полянки, возвышался деревянный сто. На вершине столба был укреплен барометр. Прекрасный барометр! Вот i -- превосходный трофей для ребят. Подобрав свою юбку, Хемуль ловко пез на столб. Столб был гладкий, горячий, он слегка извивался, как сама шодость. Когда он был на вершине, у барометра, он вспомнил, что случится с ним через несколько секунд. Барометр показывал "пасмурно". И здесь ложь? Он щелкнул по барометру. Тут же поляна заполнилась хаттифнатами -- белыми, извивающимися, как сама юность. Они приближались. Приближались. Толчками он стал раскачивать столб. Сначала робко, потом сильнее, сильнее. Его движения стали равномерными, уверенными. Он больше не боялся хаттифнатов. Они покачивались в такт его толчкам, они стонали и пели, они блаженствовали. Он стал их богом. Он и барометр. Солнце висело, невидимое, над самой белой каплеобразной головой Хемуля. Оно было все ближе. И они были все ближе. Оргазм пробудил его от грез. Он кончал на голый живот Красавицы-Скромницы. Белая сперма стекла ручейком по ее ноге, островком свернулась в уютном углублении пупка. Глаза ее были закрыты. -- Полюс, -- пробормотала она. Часто приходится слышать, что рай располагается на острове. Это звучит правдоподобно. Остров это всегда чье-то тело в воде, которое стало неподвижным и усеянным чудесами и достопримечательностями. Или же это два слившихся тела -- тела любовников. Кем бы мы ни были -- украшением мира или его стыдом, -- наши тела тоже когда-нибудь станут островом. Отчасти они смягчатся, отчасти окаменеют, покроются растительностью, тенями, обзаведутся раз и навсегда собственными заливами и гротами -- и вот тогда-то мы и обретем долгожданный рай, именно такой, каким его изображают на картинах. Мы поселимся на поверхности собственных тел, мы впервые окажемся на "своей земле" -- нагие, как насекомые, избавленные от забот и недомоганий, мы будем беспечно бродить по себе, плавать в себе, плясать над собой, водить хороводы в собственном небе, взбираться на свои вершины и обнимать друг друга в своих углублениях. Старик и девочка, тесно обнявшись, лежали на узкой кушетке в медленно темнеющей комнате. Девочка нарисовала пальцем в воздухе вензель. Старик взял со столика блюдце с крупно нарезанными ломтиками капустной кочерыжки. -- То, что любят зайчата, -- сказала Красавица-Скромница. -- Да, зайчата, -- сосредоточенно повторил Семен Фадеевич, съедая ломтик. Он ел Центр. Белую сердцевину Всего. По углам комнаты толстой парчой еще лежал медленно оседающий галлюциноз. Внутри головы какой-то из подсобных "духов галлюциноза" на прощание громко произнес смехотворным голосом: Старичье! Старичье! Чье оно'' Оно ничье. Учитель был отпущен на волю. Он был свободен. Его "переходный период" закончился. Настоящая старость, великолепная, здоровая, полноценная, цветущая, отныне вступила в свои права. Старик догадывался, что эта великолепная старость, возможно, будет вечной. Кажется, он стал Бессмертным. "Я рад, что мне нашлось скромное местечко в даосском пантеоне", -- подумал старичок, с детской жадностью целуя полудетский сосок Красавицы. Затем, несколько неожиданно для самого себя, он прочел ей на память стихотворение, которое он написал когда-то в молодости, еще в шестидесятые годы, находясь под влиянием Мандельштама и влюбленности. Собственный голос показался ему малознакомым, отдаленно напоминающим квакающий голосок Корнея Чуковского. Но строки стихотворения, когда-то осужденного им как беспомощное, теперь казались прекрасными и многозначительными, пропитанными бесконечной любовью: Под свист тяжелых зимних птиц. Под звяканье холодных медных спиц, Твоя рука в перчатке опушенной Толкнет калитку в садик оглушенный. И ты войдешь. Сверкающей тропинкой, Где девочка с заснеженною спинкой Над мальчиком чугунным наклонилась И с инеем зеленым подружилась. Нас не одна зима такая ждет. В ресницах снег и мутный хоровод... И стан на стан. И стон на стон. И сквозь провал во времени -- чарльстон. Дай локоток. Там есть одно местечко. Где кожа хмурится, и бледная насечка Тончайших линий льется сквозь загар, Сквозь солнца блеск и праздничный пожар... Потом лишь свежий и холодный сок И поцелуи на задворках дач, И господа. И розовый песок. И быстрое дыхание. Не плач. Диванная подушка вся в слезах. Ее личин суровых важен торс. Ее морщин ковровых влажен ворс. Снаружи солнце. Солнце мух и птах. Ты вспомнишь все: аптечную квартиру, И в темной комнате коричневый рояль, И сон про снег, про пар и про вуаль И про упреки городу и миру. Но я скажу, что завтрак на столе, Что чашки строятся в декабрьское карэ, И на сенатской площади верандной Лишь ждут дворянский крик - гортанный крик командный. Но не придет диктатор Трубецкой. А ты приди. И снова будь со мной. 1995-1996 Инструкция по пользованию Биноклем и Моноклем Рассказ "Бинокль и Монокль" состоит из трех частей -- "Бинокля и Монокля I" и "Бинокля и Монокля II", а также соединяющего их "Комментария". В целом это литературное произведение изображает "совокупление", "стыковку" двух инструментов. Монокль входит (встраивается) в одну из "труб" бинокля, тем самым делая его оптику асимметричной, расфокусированной. "Комментарий", соединяющий обе "оптические трубы", представляет собой своего рода колесико настройки бинокля. Однако, вращая это колесико (то есть пользуясь теми приемами интерпретации, которые даны "Комментарием"), можно настроить только первую, "неиспорченную" моноклем, трубу бинокля. Поскольку во второй трубе ("Бинокль и Монокль II") уже находится монокль-диверсант (расслоившийся на "шесть моноклей", отражающих шесть внутренних линз бинокля), оказывается невозможным получить "цельную картину", "цельное изображение". Психоделика второй части является здесь следствием наслоения двух типов оптики. Тем не менее этим монструозным инструментом все же можно пользоваться.Предатель Ада В августе 1994 года, в Крыму, я посмотрел фильм. Странность заключается в том, что фильм этот я посмотрел не в кинотеатре (скажем, в летнем кинотеатре "Луч", похожем на примитивный храм), не в видеосалоне и не по телевизору. Я увидел его за собственными закрытыми веками. При этом я не спал. Был полдень в Коктебеле. Проплавав не менее двух часов подряд в море, я отравился в излюбленное место в писательском парке -- это круглая площадка, окруженная кипарисами, с недействующим фонтаном в центре. Здесь я часто провожу жаркие часы, лежа на одной из лавочек. Я лег на лавку и закрыл глаза -- точно так, как делал это бесчисленное количество раз, в самые разные годы. Тут же, ни с того ни с сего, за закрытыми веками начался "показ" фильма. Перед этим я ничего не пил, не принимал никаких галлюциногенов, если, конечно, не считать галлюциногенными такие сугубо оздоровительные мероприятия, как двухчасовой заплыв и августовская красота парка. Строго говоря, это был последовательный поток онейроидов, ярких и качественных. Впрочем, ничего общего с привычными онейроидами в них не было -- отсутствовал абсурдизм, рассогласованность, гипертрофия деталей, не было ничего случайного, никаких калейдоскопических эффектов, никаких кричащих асимметрий между "сгущениями" и "паузами", -- короче, не было ничего того, к чему давно привык каждый одолеваемый онейроидным фонтанированием. В общем, фильм ничем не отличался от любого другого, увиденного в кинотеатре. Пространство закрытых глаз может иногда быть отличным кинозалом. Фильм был американский (возможно -- голливудский), совершенно новый. При этом я понимал, что это -- мой фильм, снятый таким образом, как если бы я был профессиональным сценаристом и режиссером и в качестве такового имел бы доступ к современным технологиям и крупным финансовым вложениям, которыми славится Голливуд. По всей видимости, мое нереализованное желание снять фильм (который был бы "остросюжетным", дорогостоящим и начиненным технологическими эффектами) породило этот неожиданный "мозговой показ" во время коктебельской сиесты. Поскольку этого фильма не существует в реальности, мне придется прибегнуть к жанру "пересказа фильма". Этот жанр пользуется скверной репутацией, несмотря на его популярность среди детей. Название фильма "Предатель Ада". Действие разворачивается в недалеком будущем, скорее всего в пятидесятые годы следующего столетия, с тем только допущением, что Советский Союз не прекратил своего существования и мир продолжает жить в ситуации напряженного -- политического и военного -- противостояния сверхдержав. При этом сами сверхдержавы (отчасти под давлением затянувшегося противостояния) слегка изменились: в политической системе США утвердились элементы олигархического порядка. Отчасти ограничены полномочия демократических институтов власти. С другой стороны, в СССР власть удерживается "коммунистической аристократией" -- группой внуков и правнуков Брежнева, Громыко, Гришина и других. Это как бы "декаденты", люди с расшалившимся воображением, образованные, развращенные -- имперские властители эпохи упадка, только недавно вышедшие из положения развлекающейся "золотой молодежи" и принявшие бразды правления из веснушчатых рук своих угасающих предков. Главный герой фильма -- молодой американский ученый, человек гениальный, необычный и физиологически, и занимающий необычное социальное положение. Это тип человека с вечно румяным полудетским лицом, у которого на голове вместо волос легкий светлый пух, как у новорожденного птенца. У него также необычайно тонкая шея. Просветленные заросли этого пуха трепещут от малейшего дуновения ветерка. Его имени я не запомнил. Что-то вроде Лесли Койн. Он начал свою карьеру как врач-анестезиолог, но серия совершенных им открытий резко изменила его статус. Его пригласили работать в системе научно-исследовательских лабораторий Пентагона, где для его экспериментов вскоре были предоставлены исключительные условия. Он работает над созданием новых видов оружия массового уничтожения в строго засекреченном центре, имеющем условное название "Темно-синяя анфилада". Для внешнего мира он параллельно читает курс лекций на кафедре нейрофизиологии по биохимии лимбической системы мозга. Его авторитет в области новейших видов биохимических вооружений беспрецедентно высок, а поскольку ситуация в мире остается крайне напряженной и пресловутая "гонка вооружений" постоянно набирает обороты, к его консультациям регулярно прибегают и Генштаб и Белый Дом. Фильм начинается с дрожащего огонька, возникающего в самом конце "темно-синей анфилады", -- это Лесли Койн закуривает необычайно длинную и необычайно тонкую сигарету ярко-зеленого цвета. Зажигалка освещает его младенческое лицо, на котором свежесть и усталость странно дополняют друг друга. В первый момент ему можно дать года 22, однако потом становится заметно, что у него нет определенного возраста. На нем строгий темный костюм, белая рубашка, черный галстук. Он высокого роста, худой, двигается несколько расхлябанно. Он мог бы выглядеть импозантно, но крупные уши и слишком тонкая шея придают ему отчасти вид мальчика, одевшего взрослую одежду. Между тем американское общество -- как когда-то, в давние 70-е годы двадцатого века -- охвачено пацифизмом. Независимые печать и телевидение ведут постоянную кампанию против милитаризации. Кроме правительства и ВПК, объектом ожесточенной критики являются, в частности, ученые, работающие над обновлением вооружений, в особенности изобретатели средств массового уничтожения. Карикатуры, плакаты и издевательские анимации, паразитарно наводняющие компьютернуюю сеть, изображают Изобретателя то в виде анемичного урода с огромным шишковатым черепом, который рассеянно заглядывает в холодильник, где лежит кусок льда с надписью "совесть", то в виде склизкого очкарика-эмбриона, пригревшегося за пазухой грубого пентагоновского генерала. Не упущены и другие сугубо традиционные образы: кабинетный мыслитель со "странным искривлением позвоночника" в форме знака доллара, интеллектуальный скелет, похождениям которого посвящена колкая серия комиксов "Death's Brein". Некоторые из этих стрел, пущенных наугад, задевают цель. Многие коллеги и даже сотрудники Лесли Койна отказываются от участия в исследованиях, полагая, что работа на ВПК превращает их в собственных глазах в "продажных и бесчувственных существ". Что же касается самого Лесли Койна, то он работает с возрастающим энтузиазмом и рвением. Он не является ни "продажным", ни "бессовестным", он не является человеком, индифферентным по отношению ко всяческой гуманности, просто его совесть это совесть врача-анестезиолога. Койн не без основания полагает, что относительная гуманность достижима не посредством сокращения и редукции вооружений (как предлагают пацифисты), ибо это фактически сохранит в мире наиболее варварские и неряшливые, "пыточные" средства уничтожения и расправы, но, напротив, посредством перманентной модернизации, неустанного поиска новых, сверхточных, отшлифованных и безболезненных методов устранения противника. "Ложно понимаемый гуманизм, тормозящий развитие науки укрепленными линиями своих фобий, на самом деле консервирует отталкивающие страдания и уродства войны, более всего заботясь о том, чтобы война каждый раз, снова и снова, провозглашалась преступлением, а отнюдь не о том, чтобы жестокость, как таковая, была бы устранена, а преступление оказалось бы предотвращенным. Руководствуясь своими убеждениями и совестью ученого, Койн, убедивший правительство, в обход постановлений Конгресса, отказаться от табу на разработки медикамен-тозно-химического оружия, произвел ряд радикальных открытий и усовершенствований в этой области, дав в руки президенту и правительству целую охапку козырей для полемики с пацифистами. Фактически ему удалось создать анестезирующее оружие, убивающее без страданий, не производящее разрушений и травм, не обжигающее, не калечащее, ему удалось создать "щадящую смерть", не имеющую экологических последствий, не вредящую не только растениям, но даже и животным, поскольку действие оружия-препарата построено исключительно на реакциях человеческого мозга. Нобелевская премия, присужденная Лесли Койну за создание так называемой "теории гротов", позволившей мировой науке по-новому взглянуть на природу электрических резонансов в мозгу, на самом деле (негласно) была присуждена ему за разработки в области анестезирующего оружия. Свою нобелевскую речь он начал следующими словами: "Мое кредо проще, чем диетическое яйцо. Я -- враг боли. Боль это несправедливость, поскольку страдающее тело невинно. Боль это источник унижения, поскольку она сминает в комок представление о достоинстве. Боль это также источник страха, а значит, покровитель подлости. Если мне скажут, что боль, как бы неприятна она ни была, является верным стражем нашего тела, главным инструментом нашей системы самосохранения, я возражу, что этот страж давно стал тираном, опираясь на идею о собственной незаменимости. Сейчас уже можно сказать, что эта незаменимость -- миф, и опасный страж должен быть заменен другими, более почтительными и корректными, охранниками. Здесь не обойтись без достижений современной науки. Боль это яд, отравляющий и мысль о жизни, и мысль о смерти. Пафос, любовь, отчаяние, крайняя усталость, самопожертвование, героизм -- все эти виды психологических возбуждений способны дать человку силы спокойно шагнуть навстречу смерти. Но способны ли эти состояния придать безболезненную гладкость тем "родам", которыми является смерть? Нас не должна смутить интимность момента смерти, подобно тому как нас не должна смущать интимность секса или пищеварения. Чтобы увидеть собственную жизнь в несколько более ясном и чистом освещении, нам следует расчистить выход из жизни от лабиринтоподобных наслоений страданий и подозрительности. Тогда этот выход перестанет быть "черной дырой", а превратится в окно, чье присутствие делает вещи различимыми и ограничивает невнятность". Однако Койн не удовлетворился изобретением безболезненных и "безвредных" средств массового уничтожения. Создав "щадящее оружие", он перешел к поискам "оружия ласкающего", к поискам таких видов убийства, чье действие было бы не только мгновенным и очищенным от страдания, но приносящим наслаждения. Он начал поиски оружия, которое доставляло бы жертвам гарантию предсмертной эйфории и блаженства. Здесь Койну пригодился опыт, накопленный в "темно-синей анфиладе" за годы интенсивного экспериментирования с различными наркотиками и галлюциногенными веществами. Сам Койн живет полностью на препаратах: тщательно сбалансированная диета и продуманная смена веществ обеспечивает ему почти нечеловеческую интенсивность бытия. На руке, под рубашкой, он постоянно носит "инъекционный браслет" -- удобное эластичное устройство, слегка напоминающее миниатюрный патронташ для ампул, с кнопкой, нажатие на которую обеспечивает очередную инъекцию. Стилистика фильма изменяется в зависимости от типа вводимого препарата. Эпизоды на кафедре сняты в сдержанной манере раннего Антониони, не лишенной нарочитого невротического педантизма. Цвет здесь почти исчезает, люди, веши и тени вещей кажутся аккуратными и сухими, словно бы мучительно сдерживающими свою чувственность. Мир "темно-синей анфилады", где герой работает под воздействием интеллектуальных стимуляторов, неестественно ярок: свет здесь то и дело фокусируется в заостренные пучки, белое является белоснежным, синие стены кажутся аппетитными, как море, увиденное издалека. Койн спит сорок минут в сутки под воздействием особого препарата, обеспечивающего феномен "сгущенного сна". Сорок минут "сгущенного сна" равняются по эффекту десяти часам сна обычного. Это сон без сновидений. Основную часть ночи Лесли Койн посвящает сексуальным развлечениям. Он -- эротоман. Окончив работу в лаборатории, он едет к себе домой (у него небольшая квартира, единственным украшением которой является высеченная из розоватого камня скульптурная группа -- переплетающийся хоровод взявшихся за руки обезьян -- образ, некогда вдохновивший Кеккуле на открытие бензольных колец). Дома он выпивает стакан кокосового молока и вводит в кровь эрогенный суггестор, разработанный им самим -- более эффективный и практически не токсичный, в отличие от скомпрометировавших себя амфетаминов. "На приходе" он по привычке закуривает длинную и тонкую, как спичка, сигарету. Мы видим, как изменяется его зрение под воздействием наркотика: дым от сигареты становится из серого янтарным, ядовито-зеленая сигарета приобретает палевый оттенок, напоминающий выгоревшие южные холмы. Скромная комната приобретает пухлую бархатистость, каменные обезьяны словно бы погружаются в дрожащий поток живого меда. В этом состоянии Койн спокойно поджидает любовницу или даже несколько любовниц: суггестор позволяет ему быть сексуально расточительным. Иногда он комбинирует, вводя в коктейль ингредиенты откровенно экстатического плана. Тогда он отправляется туда, где танцуют, где можно в танце встретиться взглядом с молодой девушкой. Этот пестрый и головокружительный мир полигамии и психоделического промискуитета, в\конце концов, обретает моногамический фокус. Под грохот музыки (впрочем, препарат изменяет содержание звуков) он знакомится с шестнадцатилетней девушкой, в которую влюбляется. Ее красота кажется сверхъестественной. После дикой ночи сплошного экстатического танца они прогуливаются по предрассветным улицам. В семь часов утра они случайно заходят в русскую православную церковь, где нет никого, только какая-то старуха моет полы и заспанный священник готовится служить заутреню. Молодые люди стоят, словно замороженные, нервно вце-пившсь друг в друга, испуганные потоком обрушившейся на них любви. Чтобы разрядить обстановку, девочка спрашивает Койна о его конфессиональной принадлежности. "Я чту религию русских", -- неожиданно для себя отвечает ей Койн. В следующий момент он так же неожиданно предлагает ей немедленно обвенчаться. Она молча кивает. И в ее расширенных зрачках мягко отражается золотой иконостас. Рослый индифферентный священник, словно во сне, творит над ними обряд венчания, незнакомые люди держат над их головами золотые тяжелые венчальные короны. Затем их коронуют, и священник объявляет рабов Божьих Лесли Койна и Тэрри Тлеймом мужем и женой пред Богом и людьми. -- Ты -- русский? -- спрашивает девушка своего мужа, когда они выходят из церкви. -- Нет, но ничего не трогает меня сильнее, чем религия наших врагов, -- шепотом отвечает Койн. Затем он вдруг признается, что работает на ВПК. Терри резко вырывает свою руку и убегает, не оглядываясь. Она, конечно же, пацифистка. В смятенных чувствах Койн возвращается домой. Он закуривает сигарету-спицу и в задумчивости вертит на лааони несколько ампул. Сначала он хочет погрузиться в сладкую черничную тьму "сгущенного сна", но затем откладывает ампулу со снотворным в сторону. Сон может и подождать. Сейчас ему надо решить, что это было. Что произошло? Не было ли это капризом воображения, порождающего эксцессы на границе между эффектом и постэффектом? Утром, перед тем как поехать на работу, он любит принимать галлюциногены краткосрочного действия: погрузиться на три минуты в коллапсирующий мир диметилтрептамина, в это сверкание Предела, растущего и распадающегося одновременно. Или же войти в многозначительные стремнины циклогексанона и провести тридцать -- сорок минут реального времени в вихрях времени непредсказуемого и сверхреального, то складывающегося хрустальными створками и драгоценными ширмами Вечной Сокровищницы, то ниспадающего изумрудным потоком Дао, то отливающегося в сингулярные стержни, насквозь пронзающие техническую изнанку Всего. В результате он решается продегустировать неис-пробованный еще препарат, только что синтезированный одним из его коллег. У этого препарата еще нет имени, только индекс в фармакологической номенклатуре: CI-581/366. Койн закладывает ампулу с этим индексом в патронташ своего инъекционного браслета и нажимает кнопку. Укол, производимый микроиглой, практически неощутим. Мы снова наблюдаем за изменениями, происходящими с дымом сигареты и с комнатой. На этот раз дело не ограничивается сменой оттенков и прозрачными подтеками эндорфинового меда. Дым вытягивается в струнку и, вибрируя, начинает порождать звук -- видимо, тот самый божественный Один Аккорд, некогда потрясший святого Франциска Ассизского. Каменные обезьяны вздрагивают, поводят плечами, их глаза-лунки преисполняются ликования заговорщиков, они наконец-то раскручивают свои сложноподчиненные хороводы. Кружась, переплетаясь, они умножаются в числе, сбрасывая с себя шелуху комнат силами своей ссутуленности... Это лишь начало. Создатели фильма не пожелали продемонстрировать мне этот решающий галлюциноз до конца. Вместо этого мне стал ненадолго виден поезд, с бешеной щедростью украшенный цветами, флагами и фотопортретами Хрущева, несущийся на всех парах сквозь осенние леса Забайкалья... Через 16 минут (как свидетельствуют часы) Койн возвращается в Юдоль. Он быстро проходит в кабинет и на листке бумаги записывает несколько фраз и две-три формулы. По тому, как он покусывает свои улыбающиеся губы, нетрудно догадаться, что он получил больше, чем рассчитывал получить. CI-581/366 подарил ему догадку, к которой научная интуиция Койна подбиралась годами. Всем своим не вполне обычным телом он ощущает дрожь, тот эвристический тремор, который ученый ощущает при приближении к Главному Открытию своей жизни. Мимоходом он также решил собственную участь -- взглянув на Все сквозь резной прицел Средоточия, он взглянул и на себя и констатировал, что некое существо, по имени Лесли Койн, не сможет впредь существовать без некоей Терри Тлеймом, без этого "несовершеннолетнего совершенства". Впрочем, законы олигархии мягче законов демократии: мягче настолько, что издания "Лолиты" приходится снабжать комментариями, поясняющими массовому читателю юридические странности прошлого века. Койн, как некогда его предшественник Кеккуле, благословляет хороводы обезьян, хороводы муз, хороводы снисходительных богов. Он обнаружил исследовательскую перспективу, где милосердие анестезиолога и милосердие эротомана смогут, наконец, удовлетворить вожделениям друг друга. Разыскать девушку несложно. Койну известно, что он находится под постоянным наблюдением Эф Би Ай. Агенты, конечно же, отметили сумасбродное венчание и проследили за ней. Разработав "щадящее" оружие массового уничтожения, разработав затем "ласкающее" оружие, обеспечивающее жертвам смерть в ауре наслаждения, Лесли Койн сделал следующий -- и решающий -- шаг, достойно увенчавший его путь ученого. Он, на основе сделанных им открытий, создал оружие, максимально эффективное и удобное с точки зрения военной, которое не просто убивало безболезненно и приятно, которое не просто делало смерть очаровательным развлечением, но обеспечивало жертвам конкретную, доступную наблюдению приборами, потустороннюю жизнь -- вечную жизнь в раю. Этот худосочный и долговязый гений, этот сексуальный маньяк с крупной головой новорожденного, покрытой белоснежным пухом, создал буквально новую смерть, включающую в себя, в отличие от всех предыдущих новых смертей, новое, доселе неизведанное посмертье. Нет, он не проник, как мечтал когда-то в юности, вслед за душой умирающего естественным образом, чтобы наконец раз и навсегда выяснить, что ожидает нас после смерти, он не изобрел приборов, которые способны были бы осуществить глубокое прощупывание запредельного -- эта тайна так и осталась тайной. Зато (и это кажется не менее невероятным) он фактически создал дубликат потустороннего -- искусственное бессмертие души, он осуществил старинную мечту европейских алхимиков о рукотворной вечности, о paradise artificiel. Уже в его ранней работе (снискавшей ему звание почетного члена нескольких университетов) "Живая автономная голова: статус человеческого мозга при кетаминовых наркозах" (2022), он высказал гипотезу о внешних, находящихся вне человеческого тела, резонаторах, о бесконечно удаленных "гротах", т. е. зеркальных двойниках мозга, посредством электробиохимической апелляции к которым мозг осуществляет коммуникацию с самим собой. В этой работе Койн развивал идеи группы советских ученых (группа Федорова -- Зеленина), суммированные в сборнике "Кощеево яйцо: радиоактивность мозга и энергетический потенциал "внешней души" человека" (1999). После нашумевшей публикации Койна "Оздоровление Кандинского -- Клерамбо: перспективы электронной психиатрии и искусственный микропсихиатр в мозгу" (2028), дискуссия о физиотехнологии человеческого сознания, включающего в себя элементы "внетелесного блуждающего базирования", так называемого "Большого Дрейфа", захватила многих американских, советских, японских, английских, немецких и израильских ученых. Впрочем, вплоть до откровения Койна, полученного им под препаратом CI-581/366 (не следует забывать, что он находился также под воздействием любви -- сильнейшего наркотика, образующего интересные комбинации с другими наркотиками), эта дискуссия оставалась по большей части беспочвенной. На основе полученной догадки Койну удалось вычислить и опытным образом доказать существование так называемого Слоя или Уровня, сверхтонкого по своей плотности, но содержащегося во всех -- даже поврежденных -- участках атмосферного кокона Земли, уровня, способного -- в силу своих акустических особенностей -- быть архивом тех процессов, которые происходят на всех уровнях человеческого сознания. В фильме вся эта информация подавалась традиционно: в виде ошметков документальных хроник, любительских видеозаписей (где иные ученые щурились на солнце и быстро склонялись над блокнотом), научных кадров, где что-то непонятное, но привлекательное пульсировало и светилось, снабженное смазанными стрелками и слипшимися ремарками компьютеров. Все это было подано с той очаровательной и почти тотальной недосказанностью, в виде намека, с какой вообще научная фантастика пестует свойственную ей скабрезную "научность", призвание которой -- чистое возбуждение. Подобно тому как искусство соблазна требует, чтобы привлекательные фрагменты женского тела показывались мельком, в движении, приоткрываясь и вновь ускользая от поспешающего взгляда, так и массовая культура кокетливо и мельком приоткрывает перед возбужденными зрителями детали научных достижений будущего. То претенциозно блеснут какие-то "данные" и компетентно проскользнет чей-то, словно ветром принесенный, бред, который вполне может оказаться правдой при внимательном рассмотрении, то вдруг с девической доверчивостью все амбиции достоверности пускают на ветер и к нам льнут просто так, просто потому, что все, на каком-то уровне, и так все понимают. И разве трудно понять, что все, так или иначе, было и каким-то образом, видимо, будет? Открытие Койна было мгновенно признано сверхсекретным: о нем узнали только ближайшие сотрудники президента и высший генералитет Пентагона. Реакция была бурной. На совещании в Овальном Кабинете слышались голоса, говорящие о том, что оружие такого рода должно быть оружием сдерживания, и следовательно, оно не должно полностью терять своего угрожающего характера. Госсекретарь придерживался мнения, что превращать наказание (а точнее, возмездие) в акт предоставления вечного блаженства -- величайший абсурд, который когда-либо нависал над человечеством. Его поддержали некоторые министры -- такие термины оборонной доктрины, как "оружие сдерживания" и "оружие возмездия", казавшиеся устаревшими, не сходили с уст. Лесли Койн горячо защищал свое детище -- в такие моменты он мог быть язвительным. Койн обвинил своих оппонентов в том, что они все не могут изжить в себе подростковую кровожадность и отказаться от варварского романтизма войны, от глупых и угрюмых апокалиптических грез. "Взрослый человек должен заботиться только об устранении опасности, а не о том, чтобы ее источники были "наказаны", -- желая наказать носителей угрозы, мы даем этой угрозе импульс вечного возрождения". Как ни странно, военные боссы на этом совещании (и впоследствии) полностью поддержали Койна. Руководство Пентагона в то время состояло из стариков -- большинству было за восемьдесят. Восьмидесятивосьмилетний Колин Файнблок, руководитель военного ведомства, сказал, обращаясь к президенту: "А по мне, пусть себе коммунисты отдыхают в раю. Мы же будем впихивать их туда силой, правда ведь, Джек-ки-бой? Если они вдруг полезут к нам с дракой, мы тут и скажем: добро пожаловать в рай, господа. Парни, о чем тут рассуждать? Главное, совесть наша будет чиста, как стеклышко, а военных больше никто никогда не обзовет мясниками. Когда Господь призовет нас, Он сможет убедиться, что мы сделали все для того, чтобы всем было неплохо. И тогда мы тоже попадем в рай -- и вот что самое приятное: это будет другой рай, где не будет ни одного коммуниста. По-моему, Лесли придумал отличную штуку!" Шефа Пентагона поддержали руководители НАСА и Военно-Морского флота. Решающим фактором, обеспечившим симпатии военных, была предельная эффективность нового оружия и легкость его развертывания: фактически новую оборонную систему можно было развернуть за полгода, что было немаловажно, учитывая постоянный рост напряженности в отношениях с СССР Наличие этой оборонной системы гарантировало бы США практически стопроцентную гарантию победы в случае войны с враждебной сверхдержавой и ее сателлитами. Медлить же было нельзя: военная наука СССР тоже не стояла на месте. После многочасовой дискуссии президент распорядился приступить к предварительным разработкам. Тут же были выделены средства на новую программу. Все согласились с тем, что было бы безумием извещать о проекте хотя бы одного конгрессмена. Впрочем, Конгресс был уже более или менее декоративной организацией. Погрузившись в бешеную работу над реализацией программы, Койн одновременно пребывает в бешеных вихрях любви. Его возлюбленная, конечно, уже забыла о вспышке своего гнева. Ветер любви, как канзасский смерч, уносит фургончик ее души в страну Озз. На пасхальные праздники они едут вдвоем на крошечный остров, принадлежащий Койну, где нет никого и ничего: только клочок каменистой почвы и старый недействующий маяк. По крутым ступеням этого маяка, по этой винтовой лестнице когда-то бежал, задыхаясь, седой ветеринар, чтобы успеть кого-то спасти. Теперь здесь пусто -- только бледный, веселый трепет весенних лучей на вогнутых стенах. Бликующая вода и весеннее неуверенное небо, белая моторная лодка, белый свитер девушки и ее длинные волосы на ветру -- эти вещи знакомы каждому кинозрителю. И тем не менее они трогают. А уж если такое происходит в действительности, то, как говорится, небо над дальней деревней расцветает от фейерверков. На безлюдном старом военном корабле, подаренном Койну адмиралами (как жаль, что она так презирает этих аккуратных и благодарных стариков, но ведь она еще ребенок и ей все можно), происходит их любовь -- то есть несколько совокуплений подряд и какая-то словесная игра, связанная с названиями городов, и осмотр пустых пушечных гнезд, слегка тронутых ржавчиной, и купание с неизбежным визгом в очень холодной воде, и затем растирание пушистыми полотенцами в каюте, и подчеркнутая худоба и некоторая даже астеничность их тел, горячий чай и старинные навигационные карты, снова легкий секс и грог, и впервые за долгое время они не под препаратами, если не считать выкуренной вместе сигареты-спицы. Ночью, в полузаброшенной капитанской каюте, они играют в шахматы, смеются, давая шахматным фигуркам новые неприличные имена, и слушают по радио русскую пасхальную всенощную, транслируемую из Бельгии. Испытания проходят быстро и успешно. Из числа нескольких добровольцев (все -- глубокие старики) Лесли выбирает девяностодевятилетнего Адама Фалька, мотивируя свой выбор тем, что первый человек в новом раю тоже должен быть Адамом. Адам Фальк, бывший военный летчик и астронавт, посвятивший свою жизнь службе в НАСА, человек, который несколько лет провел на орбите и бесчисленное количество раз выходил в открытый космос, участвовавший (в качестве испытателя) в различных экспериментах, -- это старик, не привыкший испытывать робость. В темно-синей анфиладе его подвергают действию того, что здесь скромно называют словом "волна". Старик исчезает. В течение напряженной недели Койн и его коллега Кевин Патрик безуспешно пытаются установить с ним контакт с помощью радиокомпьютера-медиума. Наконец на экранчике медиума слабые, как испарина на зеркале, проступают слова "Thank You!". Вскоре контакт стабилизируется. Фальк признается, что в первые несколько дней (для него они напоминали, скорее, один день) от счастья и свободы разучился говорить, но затем, немного освоившись, углубившись в ин-терьерные пространства счастья, он легко вернул себе утраченные способности. Фальк подтверждает, что он жив и находится в раю, где, кроме него, людей нет. У него есть тело, впрочем, оно совсем не похоже на то, которое было у него раньше. Описать свое новое тело он пока затрудняется. На вопрос, не страдает ли он от одиночества, Фальк отвечает, что страдание здесь в принципе невозможно, кроме того, он не одинок. Его спрашивают, не означает ли это, что он находится в общении с другими живыми существами. -- Здесь все живое, однако слово "существа" я бы применять не стал, -- отвечает испытатель. Его просят охарактеризовать течение времени, в которое он теперь погружен. Фальк отвечает, что это "свободное время" и что при желании он может полностью синхронизоваться со своими собеседниками, остающимися в темно-синей анфиладе. Койн спрашивает, согласен ли Фальк в своем новом состоянии выполнять некоторые поручения исследователей. Фальк вежливо заверяет их, что он, насколько это возможно, в их распоряжении, так как испытывает "неизмеримое чувство любви и благодарности". Кроме того, он почтительно просит разрешения впредь говорить стихами, так как так ему теперь удобнее. Койн и Патрик со смехом сообщают ему свое "разрешение" пользоваться тем типом речи, который кажется самому Адаму наиболее комфортным -- лишь бы сообщения сохраняли свою информативность. Темп фильма убыстряется. С помощью Фалька, с помощью сверхчувствительной аппаратуры и с помощью препарата CI-581/366 Лесли Койн проводит систематические исследования открытого им мира -- Слоя или Уровня, которому Койн присваивает имя "Одиннадцатый": не потому, что ему предшествуют десять каких-то других Уровней, а по произвольной аналогии с последним одиннадцатым уровнем "кама-локи", так называемого "сосуда наслаждений" буддийской космологии. Этот уровень определяется как мир "исчезающих, тающих богов". Тем временем, подстегиваемый опасностями внешнеполитической ситуации, президент отдает приказ о внедрении новой оборонной системы, которую скромно кодируют словами "хорошее радиосообщение". Койн считает, что в данном случае нужно воздержаться от пафосных и романтических прозвищ, типа Трианон или Грааль, которые стали бы лакомой наживкой для пылкого воображения вражеских разведчиков. Службы безопасности США прилагают колоссальные усилия, чтобы предотвратить малейшую утечку информации в том, что касается "хорошего радиосообщения". Койн лично обращается к президенту, требуя учетверить бдительность ФБР и ЦРУ в этом вопросе, указывая, что "от этого сейчас фактически зависит все". Во времена Брежнева, как известно, в Советском Союзе царствовали старики, в Америке же заправляли люди молодые и энергичные. Теперь дело обстоит отчасти наоборот. Президенту США вскоре должно исполниться 77 лет, остальные члены кабинета еще старше. В Кремле же все решается компанией молодых декадентов -- они развращены неограниченной властью, их раздражительность подстегивается оргиастической усталостью, их фантазии вскормлены наркотиками и разносторонним образованием, они ищут и находят новые желания, они в силах поддерживать в себе нарастающие аппетиты (в том числе и территориально-политические). Они представляются себе не столько диктаторами, сколько группкой благородных и бесшабашных разбойников, чей соловьиный посвист музыкой разносится по миру. Их обожает народ, которому они обеспечили изобилие и порядок. Фактически это власть, обладающая артистизмом и зрелищной эффектностью поп-культуры. Эти "молодцы из Ляньшанбо" сами сочиняют и сами поют песни, которые подхватывает народ. Их приключения запечатлены в комиксах, мультфильмах, фильмах и прочих развлекательных программах. Даже на Запад, несмотря на запреты, проникает их тлетворная популярность. Впрочем, "Предатель Ада" демонстрировал советскую реальность лишь краткими урывками или с помощью косвенных намеков. Была одна сцена, явно навеянная "Иваном Грозным" Эйзенштейна, где один из "богов" -- высоколобый хиппи с горящими глазами и длинными патлами, действительно напоминающий Ивана Грозного, танцует румбу в какой-то московской квартире с разнузданными девками и гомосексуалистами из московской милиции. Впрочем, затем выясняется, что этот свирепый хиппи не особенно влиятельная фигура в Политбюро. Ключевых фигур несколько, и они какие-то стертые, похожие на хмурых студентов-филологов. С этими людьми трудно договориться. И они терроризируют мир своей готовностью к войне. По мере нарастания напряженности атмосфера фильма становится тревожнее -- сцены мелькают с калейдоскопической быстротой: извивающиеся, наподобие угрей, военные вертолеты над городами, уродливая потасовка в ООН, случайная смерть венгерского лидера от руки голландского туриста, колонны обнаженных детей в золотых шлемах, марширующие по Красной площади, военные парады, омываемые потоками лазерной и электронной анимации, взрыв одного из орбитальных спутников, хохочущие люди волжских городов, требующие "выебать американцев". Койн все больше времени проводит в Пентагоне, он все больше и больше общается с людьми в маршальских и генеральских мундирах. Вскоре он уясняет себе картину войны сверхдержав, если она произойдет. "Хорошее радиосообщение" уже налажено -- новая секретная система развернута в объеме, достаточном для "переключения" практически всего населения колоссальной советской субимперии. Однако он понимает, что в случае войны, несмотря на наличие совершенной оборонной системы, один или два города в США все-таки, возможно, будут уничтожены более варварскими средствами советского оружия массового уничтожения. Специалисты расценивают вероятные жертвы среди американцев как минимум в несколько десятков тысяч человек. Генералы не унывают -- это ничто по сравнению с решительной победой над противником, чья мощь кажется чудовищной. Однако Койна эти сведения заставляют задуматься. Он снова курит "спицу" и внимательно смотрит на обезьян. Он снова заправляет в "браслет" какие-то ампулы, что-то решая. Наконец, он дает себе отчет в том, что, как анестезиолог и как влюбленный, он не может позволить себе того, что могут позволить себе генералы. Все может произойти неожиданно. И Терри Тлеймом мбжет оказаться в том самом городе, на той самой улице, которая попадет в "минимум потерь". Тогда население СССР окажется в раю, а он, Лесли Койн, останется в победившей Америке с разбитым сердцем, навсегда отравленный горем. Он не намерен предоставлять такой шанс своему врагу -- боли. И он решается совершить преступление, самое тяжкое преступление, которое человек может совершить по отношению к своей стране, на которую упала тень угрозы извне -- предательство. Койн не сомневается, что если Советы овладеют секретом "хорошего радиосообщения", они никогда не прибегнут к другим средствам уничтожения: "хорошее радиосообщение" эффективнее, надежнее и удобнее с военной точки зрения. Радикальное оружие или вообще не будет применяться, или будет применяться его оружие, тогда всем жертвам гарантировано "свободное время" и дружеское общение с Адамом Фальком, который, кстати, оказался отличным поэтом. Короче, Лесли Койн решает передать секрет своего изобретения советской разведке. Сделать это вроде бы сложно -- ведь он сам настоял на тщательнейшем контроле. Но все сложное следует делать просто. Сверхдержавы еще сохраняют между собой видимость дружеского общения. Одним из каналов является Международный Гурджиевский институт -- любимое детище КГБ. На официальной церемонии, посвященной юбилею Института, Лесли Койн, как лауреат Нобелевской премии и видный ученый, вручает советскому послу какую-то формальную грамоту. В кожаный футляр грамоты Койн, без особых затей, вкладывает листок с необходимой информацией -- всего лишь несколько фраз и несколько формул -- остальное доделают советские ученые. Советский посол -- дородный красавец с ухоженными черными локонами до плеч и небольшой бородкой, известный всем под прозвищем Атос, спокойно принимает из рук Койна почетную грамоту, и они целуются. Этому поцелую аплодирует зал, аплодируют официальные лица США, ему радуются газеты, пытаясь усмотреть в этом знаки потепления отношений. Довольно скоро контрразведка обнаруживает последствия утечки информации. Разноречивые сведения снова и снова заставляют Белый Дом думать, что Советы, возможно, завладели секретом "хорошего радиосообщения" -- по данным спутникового слежения, в СССР молниеносно развертывается аналогичная система. Овальный кабинет в растерянности. Койну постоянно присылают на экспертизу данные разведки и снимки, сделанные из космоса. Его запрашивают, возможно ли, чтобы советские ученые сами пришли к тем же выводам, которые сделал Койн и его коллеги в темно-синей анфиладе. Койн добросовестно отвечает, что это, по его мнению, невозможно и что все указывает на совершившийся факт утечки важнейшей военно-стратегической информации. Службам приказано в кратчайшие сроки найти шпиона или предателя. Койн живет по-прежнему: работает, беседует с Фальком, а по ночам совокупляется с Терри и разъезжает с ней по дорогам и увеселительным заведениям. Но круги вокруг него постепенно сжимаются. В любом случае уже поздно -- СССР обладает "хорошим радиосообщением". Как-то раз Койн и Терри снова едут на остров, и там Койн рассказывает ей об Одиннадцатом. Он сообщает ей, что может произойти, и подробно инструктирует ее, объясняя, что нужно делать, чтобы ТАМ найти друг друга (Одиннадцатый огромен). Он назначает свидание в раю -- осуществляет то, чего не смог осуществить несчастный Данте, которому Беатриче лишь улыбнулась с небес. Затем он просит ее оставаться на острове, сам же возвращается. Глядя в круглое окошко маяка, Терри видит, как к моторной лодке Койна приближаются два военных катера. Молодой офицер вежливо поддерживает Койна под руку, помогая пересесть в катер. Терри видит в последний раз блеск палевого пуха на голове своего странного возлюбленного. Она спокойна. Дождавшись ночи, она забирается на брошенный военный корабль и сидит одна в капитанской каюте, играя в шахматы сама с собой, шепотом называя неприличные имена фигурок. Койна доставляют на одну из подземных баз, оборудованную для размещения правительства и генерального штаба на случай мировой войны. В зале Координационного Центра, с неизбежными пультами, электронными картами и колоссальными экранами, уже находится президент, все члены правительства и руководство армией. Все очень подавлены. Президент старается не смотреть на Койна. Другие смотрят на него с презрением. Некоторые -- с бесконечным удивлением и любопытством. Возможно, кое-кто из них с удовольствием отдал бы приказ о его немедленном расстреле, однако это невозможно -- без него нельзя обойтись. Здесь же находятся все до единого сотрудники "темно-синей анфилады". Мир, как много лет назад, в страшные дни Карибского кризиса, стоит на пороге тотальной войны. Сверхдержавы обменялись серией категорических ультиматумов. Психологическая дуэль началась. Койн -- единственный человек, имеющий представление о топографии и свойствах того мира, перемещение в который сейчас угрожает всем. Койн -- автор всей этой ситуации, автор оружия. Когда-то все эти люди поверили, что речь идет о "рае", теперь же они охвачены тягостным сомнением. Впрочем, большинство надеется, что до применения оружия дело не дойдет. Как тогда, во время Карибского, выход будет найден. Не располагая средствами кинематографа, я не смогу в рассказе передать напряжение кульминационной сцены. Слишком много слов и тяжеловесных фраз пришлось бы мне употребить -- да и стоит ли описывать то, что некогда в деталях красовалось за моими закрытыми веками? Все эти бутылочного цвета униформы, и дрожащие складки на лицах стариков, и бесчисленные огоньки, вспыхивающие на схемах, и зловещие телефоны без цифр, но помеченные выпуклыми гербами США, и взгляды, и мимика, давшие возможность никогда не существовавшим актерам показать свое профессиональное мастерство, и наконец священная КНОПКА под специальным предохранителем-колпаком -- этот фокус, этот глупый красный кусочек пластмассы, ничем не отличающийся на вид от миллиардов других кнопок, этот зловещий "надрезанный Заир", о котором нельзя забыть, о котором невозможно помнить. Во время одной из наших бесед с С. Ануфриевым мы говорили о том, что главным действующим лицом большинства современных приключенческих фильмов является Бомба, тело конца. Джемс Бонд останавливает взрывной механизм всегда на цифре 007, которая соответствует его сакраментальному имени -- Агент 007. Эти семь секунд, как проницательно заметил Сережа, соответствуют Семи Дням Творения. За эти семь секунд Бог каждый раз восстанавливает мир. Агент Бога Бонд только подводит нас вплотную к этой временной границе: пересечь ее не дано никому. Нельзя остановить Взрыв за шесть секунд. Зона Семи Секунд это зона живого божественного времени, в которой Бог еще "не почил от дел Своих". С другой стороны, в фильме "Терминатор-2" герои предотвращают Взрыв, несмотря на то, что он уже произошел, причем много лет назад. Они предотвращают Катастрофу из глубин посткатастрофической эсхатологии. Это не противоречит сюжетам о Бонде: взрыв происходит каждый раз -- мы живем в мире, который бесчисленное количество раз был восстановлен, в пространстве рекреации. Воображение человеческих существ породило гипотезу Начала, зеркально отражающую те формы конца, которыми оно обзавелось для возможности собственного завершения: теорию Большого Взрыва. Люди, собравшиеся на подземной базе, чувствуют себя так, как если бы у них отняли что-то родное и знакомое с детства -- мысль о Взрыве. Усилиями Лесли Койна Взрыв отменен -- на смену его возможности пришла возможность загадочной Волны, от которой нельзя скрыться в подземном бункере: беспощадный переключатель в неизвестное, названное раем (возможно, по кощунственным соображениям). Только сам Лесли Койн спокоен, даже несколько рассеян. В его сознании нет ни намека на кощунство. Он делает только два технических замечания, затем говорит, что все могли бы оставаться в Белом Доме (бункер, как уже было сказано, от Волны не спасет), а также просит своего помощника Кевина Патрика немедленно вернуться в "темно-синюю анфиладу" и вызвать на связь Адама Фалька. Уже через 13 минут Патрик транслирует на Базу четверостишие, продиктованное Фальком. Затем я увидел руководителей СССР -- эти "пятнадцать разбойников", лишенных какого-либо " Кудияра-атамана", в этот момент, когда все висит на волоске, скачут на конях по ночному полю, наслаждаясь вольным ветром и русским простором. Последним скачет сутулый юноша с белым лицом боксера -- его левая рука сжимает пульт дистанционного управления, к седлу приторочен пресловутый "черный чемодан", обиталище смертоносной кнопки. Этот "чемодан" властители запросто называют "пиздой". Вообще их речь проста, как речь аскетов. Они привязывают коней в перелеске, быстро и умело разводят костерок. Все двигаются слаженно. Видно, что здесь собрались люди спортивные, прошедшие восточными школами концентрации внимания. Один с'помощью спутниковой связи держит постоянный контакт с Генштабом и непосредственно с Координационным Центром "хорошего радиосообщения". Другой поддерживает прямой телефонный "красный коридор" с президентом США. Третий постоянно координирует действия с одним из важнейших сателлитов СССР, на которого возложена обязанность продублировать "волну" в случае неожиданного удара со стороны западных держав. Четвертый держит связь с Орбитой. Пятый заботится о костре. Шестой быстро раскладывает на огне шампуры с нанизанными кусочками шашлыка. Седьмой уже разливает в граненые стаканы прозрачную водку, весело дробящую отблески огня. Восьмой ставит на пожухшую траву магнитофон, выбирает среди нескольких микродисков, затем уверенно вкладывает один из них в щель проигрывателя, включает музыку. Это "Дорз". Глуховатый шепелявый голос Джима Моррисона, несущий с собой тени психоделических эффектов, поет о любви и смерти, о вольности и о томительном пафосе: Зе снейк из одд Энд зе скин из колд... Наслаиваясь на "Дорз", звучит голос президента США, взволнованно и твердо заявляющий, что требования советского руководства неприемлемы для западных стран, тем не менее кризис должен быть срочно преодолен. Для этого президент предлагает срочную встречу лидеров в любом месте, которое советская сторона сочтет удобным... -- Коля, телл зоус мазерфакерс зэт итс тайм ту шэд ап, -- лениво произносит свирепый хиппи, любитель румбы, вытряхивая на ладонь табак из папиросы "Беломор". -- Ребят, давайте вырубим всю эту поебень, просто посидим и послушаем музон, -- говорит другой, похожий на студента-филолога, в грубом свитере и джинсах, забрызганных мокрой грязью. Связь выключают. Парни, не торопясь, чокаются, выпивают, закусывают шашлыком. Затем пускают по кругу косяк. Курят вдумчиво, со знанием дела, внимательно глядя в костер. -- Ай джаст лав чуйский баштурмай, -- выдавливает из себя хипарь. -- Ит сакс. Ай мин итс э финг. -- Фак ю! Ви хэв ту дисайд вот ту ду виз Стэйтс. Ай хэв энаф оф зеир сьтюпид арроганс. -- Ду ю хэв эн айдиа? -- Вэлл, мэй би ви кэн мит зис олд эссхоул ин Монголия. Энд зен ви вилл диктэйт зе рулз оф гейм, бекоз ин Монголия зер из ноу плэйс фо джо-укс. -- Ту софт, бой. Мэй би некст моумент зей вилл пуш зе баттом, а мы сидим здесь и торчим как пацаны. -- Да мне по хую. Ай эм олвэйс рэди фо парадайз. -- Шит! Зэтс стронг! Тащит как Анадырь, блядь! Бойс, ай риали фил Ра-ша эраунд ми! Ай эм хэппи эз а пиг! Лете дринк фо эврифинг! -- Вот ю мин? -- Ну, давайте выпьем просто за все. За все, что есть, и за все, чего нету. Они снова чокаются и выпивают. Внезапно, из темноты доносятся чьи-то приближающиеся шаги, шлепающие по мокрой грязи. Люди у костра хватаются за пистолеты. -Кто? -- Это, ребят, это я тут... можно с вами... -- Из тьмы выступает расхристанная фигура незнакомца. Лицо пьяное, опухшее. -- Кто такой? -- Агроном я. Агроном. Ребят, блядь, можно с вами... -- Агроном? Ну, садись, блядь, гостем будешь. Ду ю спик инглиш? -- Э литл бит, -- кривая усмешка растерянно вспыхивает на небритом лице. Ему наливают. Все расслабленно возлежат на травах, настроение миролюбивое. Кажется, кризис уже миновал, если только американцы первыми не нажмут кнопку. Но они не сделали этого уже несколько часов подряд. И тут кому-то из властителей приходит в голову предоставить судьбу мира на произвол агронома. Хохоча и подталкивая друг друга локтями, они открывают перед ним "пизду". Показывают на кнопку, объясняя, что вот, мол, нажмешь, и Америки нет. Совершенно неожиданно для них забрызганный грязью человек, как будто бы механически, протягивает к "пизде" грязную руку и молча нажимает на кнопку. Следующий эпизод фильма, самый впечатляющий, описывать не имеет смысла. Я и так в своем пересказе больше внимания уделил фабуле за счет бесчисленных зрительных эффектов -- попытка воспроизвести их текстуальными средствами превратила бы мое изложение в объемистый роман. Что же касается эпизода, который состоит исключительно из визуальных эффектов (плюс весьма странная музыка), созданных, как видно, новейшими средствами компьютерной анимации -- тут, как говорится, придется промолчать. Мы привыкли к тому, что если сюжет построен на напряженном ожидании какого-либо события, то это событие либо вообще не сбывается, придавая ожиданию тотальный и неизбывный характер, либо сбывается как-то не так, чаще самым неожиданным образом происходит нечто прямо противоположное. Однако в данном случае самым неожиданным оказывается то, что и так нависало -- шквал, уносящий всех обитателей Северной Америки в новый рай. Я видел, как неантропоморфные Лесли и Терри, которых я непостижимым образом все-таки узнал, находят друг друга в немыслимом и стремительном пространстве. Во время "просмотра" мне передалась их эйфория. Были слышны хохот и музыка, хохот самой музыки или хохот в форме музыки. Была невооруженным глазом видна сама Радость, независимая и снисходительная, как светящийся и пушистый шар, или как река. Был проход сквозь алмазные или ледяные коросты с вмерзшими мириадами пузырьков, было ощущение возвращения в родной дом, было узнавание, было парадоксальное "возвращение в места, прежде неведомые", была Свежесть ("возьми с собою Истинную Свежесть" -- так говорит реклама, и она говорит правду), было Умиление -- бесконечное, как поток зеленого масла, сладкое, как тьма черничного варенья. Было еще одно Узнавание, и затем еще одно. И затем было Освобождение, и еще целые анфилады освобождений, завершающиеся вываливанием в Простор, заботливо поданный для полета. Была сама Заботливость, на бархатистой кромке которой восседал Адам Фальк на чем-то вроде рыхлого красного трона, составленного из трех рыхлых красных тронов. Было Ласкающее Упреждение, был какой-то сверкающий резервуар глубокой синевы, которому не было имени, были места, похожие на лотос, и другие, напоминающие янтарь. Было колоссальное количество исступленно приятного льда, было Имение без Имени и его смешные окраины, где словно бы вот-вот закачаются "фонарики хмельные". Были Встречи и, внутри Встреч, Дачи, и на Дачах -- Даль, присутствующая сама собой. Была Резвость и неисчерпаемые Резервы Резвости... Наконец Лесли, заранее знающий кое-что об этих местах, любознательный Лесли находит Окуляр, прозванный нами когда-то Монгольским Окошком, декорированный наподобие советского герба -- лентами и колосьями. В этот Окуляр он показывает своей возлюбленной покинутую ими Юдоль. В рамке из лент и колосков они видят знаменитое выступление одного из самых влиятельных членов Политбюро ("сутулый юноша с бледным лицом боксера"). На этом выступлении было сказано с лаконизмом, который потряс весь мир: "Жители Соединенных Штатов Америки и Канады неожиданно исчезли. В нашем мире по-прежнему много необъяснимого. Нам следует накормить их канареек и других домашних животных, оставшихся без присмотра". Так, цинично и просто, была мотивирована инвазия восточноевропейских войск и оккупация ими безлюдных территорий Северной Америки. Без особых объяснений было также сообщено, что СССР переименован в ССССР -- Священный Союз Советских Социалистических Республик, готовый интегрировать в себя новые необитаемые пространства. Выражение "покормить канареек", надо полагать, вошло в язык после этого исторического выступления, в значении "истребить кого-либо, чтобы завладеть его имуществом". Затем Монгольское Окошко, как сказочное "яблочко по блюдечку", показывает словно бы посеребренный Вашингтон, куда втекают колонны унылых грузовиков с хмурыми и равнодушными солдатами. Мелькают казахские, бурятские, таджикские, монгольские, киргизские, русские, румынские, латышские и прочие лица в традиционных ушанках. Фильм завершается разговором двух членов советского руководства -- оба то ли с похмелья, то ли на отходняке. Они пьют пиво на задворках Белого Дома, устало закусывая сморщенными маслинами. Это "хиппи" и "боксер". -- Сегодня я приказал расстрелять этого мудака агронома, -- хмуро говорит "боксер", -- он совершил преступление. Американцы нас обманули. Бросили одних в этом аду. -- И что, его расстреляли? -- Он в бегах. Пока не нашли. Ищут. -- И по какой статье он будет расстрелян? -- В нашей стране смертью карается лишь одно преступление -- измена Родине. Лесли и Терри, два сложной формы чрезвычайно подвижных существа, способных становиться одним существом, так что впредь их, видимо, имеет смысл именовать Леслитерри или, более официально, Койнтлеймом -- итак, Леслитерри Койнтлеймом со смехом настраивают "видоискатель" Монгольского Окошка на того, кто в бегах. Беглец в этот момент проходит окраиной фабричного предместья. За ним мелькают заборы, сторожки, мелькает проходная какого-то завода. Из глубин рая они смотрят на этого "некто", на эту воплощенную неказистость, с бесконечным обожанием, с бесконечной благодарностью. -- ЕГО СЛЕДУЕТ НАГРАДИТЬ, - "говорит" Терри. -- ЭТО, НАДО ПОЛАГАТЬ, ДЕЛО БУДУЩЕГО, - "отвечает" Койн. Как я уже сказал, этот "фильм" ничем не отличается от множества других фильмов того же жанра. Сюжетная пружина раскручивается согласно правилам, здесь есть и подобие детективной интриги, и политическая и научно-техническая версия будущего, и история любви, причем любовники (опять же в соответствии с каноном) принадлежат к враждебным кланам, к Монтекки и Капулетти: к кланам пацифизма и милитаризма. А их слияние обеспечивает желанное единство противоположностей -- в данном случае "войну без войны". Впрочем, есть смещения -- в первую очередь замысловатая путаница, связанная с харизматическими ролями Спасителя и Изменника. Как сказано в Книге Творения, один из ангелов предал Бога и Небеса и стал хозяином Ада. Когда-нибудь, согласно логике симметрии, порожденный Адом (или земной Юдолью Страданий, что, возможно, одно и то же) должен совершить обратное предательство -- переметнуться на сторону Рая, стать "предателем ада". В тот август в Коктебеле я, кроме "Предателя Ада", видел лишь еще один фильм -- он шел не за закрытыми веками, а в упомянутом кинотеатре "Луч" (сооружение, напоминающее античный храм на горе -- без крыши, с деревянными скамейками внутри). Это был китайский фильм "Приказ императора" -- исторически-приключенческая лента, окрашенная в тона глубокого пессимизма. В этом фильме, в частности, была такая сцена: армия (дело происходило, кажется, в XVII веке, в период междоусобиц) врывается в даосский монастырь. Монахи дают отпор вооруженным солдатам, демонстрируя искусство кон-фу и другие боевые искусства. Внезапно появляется величественный древний старец-даос в белоснежном одеянии, с длинной седой бородой. Он мгновенно вступает в бой с толпами солдат, являя чудеса боевого мастерства: он совершает гигантские прыжки, повисает в воздухе, ударом пятки убивает целые отряды врагов, взмахом мизинца превращает неприятельские войска в кашу раздробленных тел. Захватчикам, видимо, пришел конец -- кажется, их ничто не спасет. Неожиданно один из солдат -- жирный увалень с трусливыми глазками -- грузно подбегает сзади к великолепному старцу и убивает его ударом пики в затылок. После этого солдаты уничтожают монастырь. Эта "китайская шутка" чем-то напомнила мне эпизод с агрономом. Странно, что "Приказ императора", эта цепь образов тусклых и призрачных, является реальностью -- этот фильм может посмотреть любой, и сам я, при желании, смогу посмотреть его еще раз. Но "Предатель Ада" с его сочными красками и головокружительными эффектами -- его никто уже не сможет посмотреть. И я не смогу. Даже если Голливуд вдруг бросит свою машинерию к моим ногам и одиозная "фабрика грез" станет работать на удовлетворение моих онейроидных капризов -- все равно я не смогу найти таких актеров, и усилия аниматоров меня не удовлетворят. Да и сам я, как сказано у Борхеса в "Алефе", "постепенно утрачиваю бесценные черты Беатрис", то есть, иначе говоря, постепенно забываю "Предателя". Фабула запомнилась мне лучше, зрительные детали выветриваются. Остается удивление, что это произведение -- массово-развлекательное по всем признакам -- было создано для единственного зрителя и только для одного просмотра. Честно говоря, меня неприятно поражает, что пересказ получился таким длинным. Я наивно полагал, что он займет страницы три. Не совсем понимаю, зачем я все это так старательно записал. Наверное, мною руко-иодило смутное чувство, что этот несуществующий фильм и эта запись когда-нибудь принесут мне деньги. Это беспочвенное предчувствие возникло у меня еще во время "просмотра", и оно до сих пор меня не покинуло. Пожалуй, это единственная странность во всей этой истории. 1996, март, Кельн Философствующая группа и музей философии НА ПЛАТИНОВОЙ ТАБЛИЧКЕ, ИНКРУСТИРОВАННОЙ ПО КРАЯМ ОПАЛАМИ И ЖЕМЧУГОМ, НАПИСАНО: Философствование иногда было (бывает, будет бывать) последствием галлюцинаций, чаще, впрочем, оно являлось проектом их преодоления -- противоядием своего рода. Считается, что человеческий разум способен "перерабатывать" логос со специальной целью обеспечить себя подобными противоядиями, помогающими преодолеть ту степень идеологической интоксикации (отравленность иллюзиями), на которую обречено нефило-софствующее существо. НА ТЕМНОЙ ТАБЛИЧКЕ С ЗАКРУГЛЕННЫМИ УГОЛКАМИ, СДЕЛАННОЙ ИЗ СПРЕССОВАННОЙ УГОЛЬНОЙ ПЫЛИ, ПОМЕЩЕННОЙ В РАМКУ ИЗ КОСТИ ИСКОПАЕМОГО МАМОНТА (ЦВЕТ РАМКИ БЕЛО-ЖЕЛТОВАТЫЙ), НАПИСАНО: С другой стороны, люди подозрительные и осмотрительные сообщали, что "противоядие" само может быть ядом или же наркотиком, что оно может даже соучаствовать в деле создания особых "отравляющих тел". Философ, говорили эти представители осторожности, вольно или невольно изобретает новые формы и типы зависимости, новые порабощающие моды. Философ делает это, следуя подсказкам, приходящим со стороны "отравляющих тел". Впрочем, то, что исходит от "отравляющих тел", никогда не приходит слишком уж "со стороны", поскольку "отравляющие тела" не знают разделения на "внутри" и "снаружи" -- они сквозные, проницающие. НА БОЛЬШОМ КУСКЕ ЗАМОРОЖЕННОГО КИТОВОГО САЛА ЗОЛОТОЙ НИТЬЮ НАПИСАНО: Напротив, всегда существовали и наверное и впредь будут существовать люди, восторженно относящиеся к галлюцинациям. Такие люди предпочитают говорить о видениях, откровениях, восхищениях, экстазах и тому подобное. Эти поклонники и адепты галлюцинирования иногда упрекали логическое и рациональное мышление в том, что оно есть нечто скользящее по поверхности, не затрагивающее глубин. Существенными в таком случае почитались переживания, имеющие место за границами рассуждения. НА ЛЕЗВИИ ЗОЛОТОГО ТОПОРА НАПИСАНО: Здесь на первый план, впрочем, всегда выходила проблема различения между подлинными и неподлинными переживаниями глубин, между "откровением" и "прелестью". Различение это невозможно осуществить без той или иной тактики рассуждения, данной в традиции. Тема различения (невозможного без некоторой настороженности, без бдительности) объединяет почти все мистические и медитативные практики в ипохондрический компендиум, напоминающий философский, также объединенный изнутри фобиями: боязнью противоречий, иллюзий, повторов, бессознательных заимствований, трюизмов, наконец (и это самый нервирующий и плохо устранимый вид фобии) глубоким страхом перед избыточностью, ненужностью, невостребованностью тех или иных витков дискурса. НА ПОВЕРХНОСТИ ЯЙЦА (РАЗМЕРЫ ЯЙЦА СООТВЕТСТВУЮТ ЯЙЦУ СТРАУСА), СДЕЛАННОГО ИЗ ЦЕЛЬНОГО КУСКА ГОРНОГО ХРУСТАЛЯ, УКРЕПЛЕННОГО НА БРОНЗОВОЙ ПОДСТАВКЕ С ТРЕМЯ НОЖКАМИ В ВИДЕ ЛЬВИНЫХ ЛАП, ОБУТЫХ В РИМСКИЕ САНДАЛИИ, НАПИСАНО: Наконец, нередко задумывались над тем, что сами по себе препирательства между "философствующими" и "галлюцинирующими" выглядят подозрительно: то ли за этим стоит политическая борьба между различными типами "властителей дум", то ли неуживчивость различных "психосюжетов", "психем", опирающихся на плохо совместимые типы практик. НА СЕРЕБРЯНОЙ КОПИИ УХА ШЕСТНАДЦАТИЛЕТНЕЙ ДЕВУШКИ НАПИСАНО: Тут иногда приходилось признать, что глубины с легкостью становятся поверхностями (а иначе они недостаточно глубоки), что эзотерический текст обладает априорной тривиальностью (и что всякая попытка сделать его менее банальным оборачивается глупостью и преступлением), что философствование это опосредованное традицией галлюцинирование в логосе. Логика, в ее классическом понимании, это старый делириозный регламент, когда-то выведенный за пределы бреда юридическими потребностями афинской демократии. Этот регламент поддерживается определенным статусом человеческого мозга, а также собственной традицией. Наркотик и голод, сон и обыденный разговор, сытная еда и вино, отсутствие свободного времени и ничем не ограниченный досуг -- все это комбинации урезаний и дополнений, нехваток и излишков, код несовпадений и диссонансов. Все это, до некоторой степени, складывается в "повествование", однако в целом оно нечитаемо. Именно непрочитываемость делает это "повествование" экономической реальностью. Прочитываемыми остаются только его внутренние границы, разрывы, места нестыковок или, напротив, "случайных совпадений", случек, зоны чересчур навязчивых повторое, пиковые участки порнологических оргий и, уравновешивающие их, крайние варианты воздержания. Все эти эксцессы отмечены присутствием тех или иных технических возможностей, смягчающих или даже (временно) устраняющих гнет экономических ограничений (конечность жизни, ограниченные ресурсы времени, сил, внимания и так далее). НА ПОВЕРХНОСТИ СВИНЦОВОГО КОНУСА, НА ОСТРИЕ КОТОРОГО УКРЕПЛЕНА АНТЕННА, УСЫПАННАЯ БРИЛЛИАНТАМИ, НАПИСАНО: В любом случае высказывание, будь то ссылающееся на галлюцинаторный опыт или являющееся следствием размышлений, имеет своим фактическим "внутренним" референтом тело высказывающегося. Это тело "не дано" в тексте, и его неданность конституирует текст. Раскрутка высказывания обратно к телу (этот обожествляемый реверс) -- невроз критических дискурсов. Критика ищет рот, чтобы "примерить" к нему речь, чтобы заставить этот рот принять в себя обратно некогда сказанное слово. Критический дискурс ищет руку, чтобы заставить ее отыграть назад движения письма, "стереть" текст. НА ПОДНОСЕ, КОТОРЫЙ ДЕРЖИТ БРОНЗОВАЯ СТАТУЯ КАЗАКА, РАЗРУБЛЕННОГО ПОПОЛАМ СВОИМИ ПРИЯТЕЛЯМИ, НО СПОКОЙНО ПОКУРИВАЮЩЕГО ЛЮЛЬКУ, НАПИСАНО: Впрочем, критический дискурс не считает себя садистом-расчлените-лем. Этот дискурс предполагает (и не без некоторых на то оснований), что тело высказывающегося расчленено уже самим актом высказывания: только молчащее тело может быть цельным. Поэтому парциальные тела, такие как It (ЭТО) и The Thing (ВЕЩЬ), молчат -- они уже являются следствием расчленения, им незачем и далее расщеплять себя. НА ЗОЛОТОМ БИЛЬЯРДНОМ СТОЛЬ, ЧЬЕ ИГРОВОЕ ПОЛЕ РАВНОМЕРНО ПОКРЫТО ТОНКИМ, НО ПЛОТНЫМ СЛОЕМ КОКАИНА, ИМЕЮЩИМ ВИД БЕЛОГО ПОРОШКА, НАПИСАНО: Критический дискурс изначально апеллирует к "кускам", к деталям, взявшим на себя бремя авторства. Говорящий рот, пишущая рука, беременный мозг, иконизированное лицо, подстрекающие телесные дефекты, диктующие гениталии -- все эти стереотипные аксессуары складываются воображением в монструозное авторское "тело", причем возникает тревожная мысль о том, что это "тело" потому только и замещает себя текстом, что оно само по себе слишком кошмарно. НА ГРАНЯХ ПЯТИКОНЕЧНОЙ РУБИНОВОЙ ЗВЕЗДЫ, УВЕНЧИВАЮЩЕЙ НОВОГОДНЮЮ ЕЛЬ, ВЫТОЧЕННУЮ ИЗ ЦЕЛЬНОГО КУСКА УРАЛЬСКОГО МАЛАХИТА, НАПИСАНО: Из этих авторских "тел" механически вычитаются все не помеченные дискурсом зоны. Ими могут быть внутренности, щиколотки, локти, гипо-камп, среднее ухо и прочее. НА АЛМАЗНОМ СЛОНЕ НАПИСАНО: Уродливое тело Сократа, сухощавое и якобы склонное к онанизму тело Канта, инфицированное и страдающее тело Ницше, задыхающееся и стремящееся к самоизоляции тело Пруста, возбужденное кокаином и все тем же онанизмом тело молодого Фрейда и его же старое тело, не испытывающее более никаких приятных ощущений, -- эти "тела" есть связки инсинуаций и грез. Эти фантомы принадлежат культуре, они давно стали "общими местами", а общие места и охраняются сообща. НА СЕРЕБРЯНЫХ ДЕТСКИХ САПОГАХ ВЫГРАВИРОВАНО: Тело замкнуто. Его содержание (то есть набор "магических" эквивалентов того или иного авторского дискурса) утеряно, недоступно. Вначале эта утрата, эта недоступность мотивированы тем, что тело -- живое. Затем они же мотивированы тем, что тело -- мертвое. Тем не менее высказывание подписано тем же именем, которым помечено тело. В практике цитирования имя автора иногда дается в скобках. В этих скобках умещается вся "скабрезная галлюциногенность", весь тонатомимезис, весь ужас того обстоятельства, что тело (носитель того же самого имени) в эти скобки помещено быть не может, хотя там, в каком-то смысле, ему и место. НА БЕЛОМ АТЛАСНОМ ЧЕХЛЕ, ВНУТРИ КОТОРОГО НАХОДИТСЯ ПЛАТИНОВАЯ КОПИЯ АВТОМОБИЛЬНОГО ДВИГАТЕЛЯ, ЧЕРНЫМ БИСЕРОМ ВЫШИТО: Философу дана двойная возможность фроттировать зону собственной нетелесной телесности. Он может акцентировать свой нарциссизм, свой солипсизм. Однако, таким образом, он лишь укрепляет традицию эффектностью своего присутствия-отсутствия в собственном тексте. НА СТАЛЬНОМ КАРЛСОНЕ НАПИСАНО: Имеется и другая возможность, связанная с псевдонимностью. Кьерке-гор, возможно, острее других чувствовал фокус на поименованном теле высказывающегося, которое "трансцендентно" тексту, в то время как тела читателей этому тексту "даны", то есть, парадоксальным образом, "имманентны". Всю жизнь скрываясь за псевдонимами, Кьеркегор в конце жизни высказал пожелание, чтобы на его могиле написано было одно лишь слово - Единственный. НА ЧУГУННОМ ШАРЕ, ВЕСОМ В 66 ТОНН, УКРЕПЛЕННОМ НА ТОНКОЙ СТЕКЛЯННОЙ ИГЛЕ, ВЫСОТОЙ В 102 МЕТРА, НАПИСАНО: Имя собственное никогда не бывает целиком и полностью собственным. Персональное имя и персональное тело вовлечены в слишком тесные (и слишком старые) отношения с анонимным. Они слишком очевидным, слишком экономическим образом сцеплены с другими именами, другими телами и их отсутствиями. Следует (хотя бы лишь с терапевтической точки зрения) ослабить тесноту этих сцеплений, сделать ситуацию более разреженной, более "пространственной", менее "хронической" и менее дисциплинированной. Иначе говоря, придать ситуации технические свойства. Для этого и появляется философствующая группа. НА ПАРЧОВОМ ПАПСКОМ ОБЛАЧЕНИИ МЕЛКИМ ЖЕМЧУГОМ ВЫШИТО: Можно сказать, что безответственность здесь возведена в высший принцип. Нашу маленькую (хочется сказать -- микроскопическую) "философствующую группу", то есть Инспекцию "Медицинская герменевтика", можно сравнить с Бермудским треугольником. Вместо имен здесь -- номенклатура. Раскручивая нити наших высказываний в направлении "реверс", критическое расследование не сможет добраться до тел. Это расследование упрется в треугольник, чьи грани образованы тремя "окукленными" телами, тремя галлюцинирующими личинками. В центре треугольника -- высказывающаяся пустота. Суть же высказывания -- подмена, поглощение, исчезновение. НА ФАРФОРОВОЙ КОПИИ ВЗОРВАННОГО БОЛЬШОГО ТЕАТРА НАПИСАНО: Граница между философствованием и галлюцинированием, точнее, клапан, заведующий "переключением" ("перекачкой") философствования в галлюцинирование и наоборот -- вот чем заведует микроскопическая "философствующая группа". НА ТИТАНОВОМ ШЛЕМЕ, НАДЕТОМ НА ГОЛОВУ ИЗУМРУДНОГО СТАРИКА, ОСЕДЛАВШЕГО АКУЛУ, СДЕЛАННУЮ ИЗ РОЗОВОГО МРАМОРА (РАЗМЕРЫ АКУЛЫ СООТВЕТСТВУЮТ НАТУРАЛЬНЫМ), НАПИСАНО: Это напоминает о переходе от ВСЕГО к НИЧЕМУ, напоминает о нагрузке, падающей на ядерную кнопку. С невероятной скоростью нам приходится передавать друг другу (не столько "по кругу", сколько "по треугольнику") наш "президентский" черный чемоданчик, нашу пизду, наш вагинальный знак верховной власти. Скорость должна быть предельной, умопомрачительной. От таких скоростей, как от космических перегрузок, люди, как правило, глупеют. Но иначе кто-то из нас может поддаться искушению совершить окончательное движение, финальный ласкающий жест -- не столько нажатие на кнопку, сколько ободряющее "пожатие кнопки". Тогда галлюциноз навсегда останется галлюцинозом, логос навсегда останется логосом. НА ПОВЕРХНОСТИ ОГРОМНОГО КУБА, СДЕЛАННОГО ИЗ СПЛОШНОГО ЧЕРНОГО КАМНЯ, УКРЕПЛЕННОГО НА ПОДСТАВКЕ В ВИДЕ ЗОЛОТОЙ КУРИНОЙ ЛАПКИ, НАПИСАНО: Однако, вместо катастроф, философствующая группа производит нечто вроде сокровищ, она производит клады и даже, с большей или меньшей долей прилежания, оборудует для этих "кладов" специальные "острова" -- "острова сокровищ" и "таинственные острова". Отмененная катастрофа нуждается в драгоценном памятнике, она порождает сувениры ювелирного типа. Праобразом такого рода сокровищ могут считаться знаменитые яйца Фаберже. Соединение яйца и часов, тикающее яйцо с часовым механизмом внутри это, конечно же, бомба, но бомба, которая никогда не взорвется, также как "яичко золотое" никогда не разродится. Яйца Фаберже это обезвреженный, нирванизованный дискурс бомбизма, упрежденный террор. Они демонстрируют нам, как "адские машины" становятся ювелирными изделиями, роскошными украшениями рая. С политической точки зрения эти люксус-яйца реакционны, но в их ювелирной чешуе, во всех их жемчужинах и алмазах мириадами бликов горят размноженные отражения той искры, которая освещает само сердце реакции. Речь идет о категорическом требовании покоя. НА НЕФРИТОВОЙ КОПИИ ЯДЕРНОГО ЧЕМОДАНЧИКА (ЯДЕРНАЯ КНОПКА ИМЕЕТ ВИД БОЛЬШОГО БРИЛЛИАНТА) НАПИСАНО: Именно поэтому мы постоянно держим "дискурс Фаберже" за его драгоценные, тикающие яйца. Философские категории, "философемы", это тоже "адские машины" своего рода, которые еще следует обезвредить. Философствующая группа каким-то образом (каким? каким образом?) производит, вместо философии, философский музей. Для этого даже не нужны специальные усилия, достаточно наличия философствующей группы, а "музей философии" сам сложится по ее следам, как пенный шлейф, как череда экскрементов. Здесь "идеи" могут раз и навсегда отдохнуть от своей бесплотности, от своего существования "голодных духов", бесконечно жаждущих и не находящих воплощения. Все философские категории здесь обретают свои предметные эквиваленты (именно эквиваленты, а не иллюстрации). Таким образом они успокаиваются. НА ПЛАТИНОВОЙ КОПИИ БАЛЛИСТИЧЕСКОЙ РАКЕТЫ СРЕДНЕГО РАДИУСА ДЕЙСТВИЯ НАПИСАНО: Философский музей может быть только невероятно дорогостоящим. Нужны все сокровища мира, чтобы приобрести покой. НА АЛМАЗНОЙ КОПИИ РАКЕТЫ "ЗЕМЛЯ - ВОЗДУХ" НАПИСАНО: Чтобы порождать вещи "музея философии", от философствующей группы требуется немного -- она должна находиться в состоянии перманентного распада. Это несложно, поскольку распад это вообще "рок группы", поэтому идеальными группами являются постоянно распадающиеся рок-группы. НА МАТРЕШКЕ, СДЕЛАННОЙ ИЗ ЧЕРНОГО АСФАЛЬТА, НАПИСАНО: Рай, как известно, это оазис, точнее, цепочка оазисов, то исчезающих, то появляющихся на подвижной линии между дискурсом и наррати-вом. "Оазисы" -- это зоны, где "технические возможности" на какое-то время, по каким-то причинам, заслоняют собой "экономическую реальность". НА СТАТУЕ ГИГАНТА, КОТОРОГО ТРОГАЕТ ЗА ПЯТКУ БРОНЗОВАЯ СТАТУЯ ДЕВОЧКИ 11 ЛЕТ, ОДЕТОЙ В КОСТЮМ ДЛЯ ГЛУБОКОВОДНОГО ПЛАВАНИЯ, С ЗОЛОТЫМ АКВАЛАНГОМ НА СПИНЕ, НАПИСАНО:Такого рода затмения это "затмения тьмы светом", "мягкие вспышки", высвечивающие галлюцйногему ВСЕГО в каноне УЮТА. В эти моменты мы видим интерьеры сокровищниц, комнаты одомашненной запредельно-сти, залы согласованности, коридоры и капилляры инкрустированной по-нятийности. ВСЕ и НИЧТО вступают здесь в отношения любовного сговора. НИЧТО прилагается ко ВСЕМУ как анестезирующий, а то и онанистический аттракцион. НА РУБИНОВЫХ ВАЛЕНКАХ НАПИСАНО: Таким образом философия исцеляется, через "прописанный" ей галлюциноз, от пронизывающей ее конфликтности, она становится отныне неполемичной, безотносительной, нирванизованной. Нарратогенный галлюциноз, в свою очередь, поддерживает с помощью этих нирванических дискурсов свои канонические, райские формы. НА АЛМАЗНОЙ КОПИИ ДАЧНОЙ ВЕРАНДЫ НАПИСАНО: Либидо это яйцо, чья скорлупа сплошь инкрустирована жемчугом. Катарсис это яшмовый пень. Бытие к смерти это серебряная палка. Воля к власти это противозачаточная спираль, выполненная в технике перегородчатой эмали. Имаго это платиновая антенна, проходящая сквозь палехский поднос. Прибавочная стоимость это вологодские кружева в янтаре. НА АЛМАЗНОЙ КОПИИ САРАЯ НИЧЕГО НЕ НАПИСАНО. НА АЛМАЗНОМ ТОПОРЕ НИЧЕГО НЕ НАПИСАНО. Октябрь 1996 Вилла Вальдберта. Бавария Голос из китайского ресторана Температура эсквайра Немного простудились, а уже говорят: "У меня высокая температура!" или "У такого-то высокая температура!" Откуда такое высокомерие? А что, обычная температура нашего тела -- 36,6 градуса -- разве недостаточно высокая? Даже если бы у какого-нибудь эсквайра температура тела равнялась бы минус несколько миллионов градусов, я и то не назвал бы ее "низкой". Зачем оскорбления? Можно было бы просто сказать, что этот эсквайр, отложив в сторону горячность, спокойно занимается своими делами. Два клана Как-то раз решили встретиться два семейных клана, которые давно уже присматривались друг к другу с целью породниться. Один клан носил общую фамилию Колины, другой клан звался Наташины. Но каждый член кланов еще имел и собственную фамилию. Встретились в огромном доме Наташиных, ну, выпили, естественно. Со стороны Колиных были: Виктор Усов, Маша Ротова, Леночка Ухова, Валентин Носов, Тоня Членова, Аркадий Федорович Коленников, Гриша Ступнев, Коля Пальцин, Эйно Торс, Гоша Локтев, Федор Ногин, Кирилл Задов, Семен Шейнин, Рада Глазова, Гена Зрачков, Лена Яйцева, Борис Руков и другие. Со стороны Наташиных были: Родион Губкин, Митя Локонов, Катя Сережкина, Валя Бусина, Таня Грудкина, Миша Сосков, Валентин Бедрицкий, Петя Вагинов, Аня Лодыжкина, Арсений Попков, Ника Запястьинская, Нэнси Браслетт, Антон и Валя Чулковы, Кира Ресницына, Марио Талия, Инга Платьина и другие. Как водится, молодежь затеяла танцы, пожилые сидели в сторонке. Старые фронтовые товарищи Валентин Бедрицкий-Наташин и Борис Ру-ков-Колин, обняв друг друга за плечи и покачиваясь, пели военные песни. Эйно Торс-Колин и Марио Талия-Наташин говорили по-английски и неплохо понимали друг друга. Маша Ротова-Колина и Родион Губкин-Ната-шин мастерски станцевали фокстрот, затем танго, а после, как полагается, перешли к медленным танцам, обнявшись, явно увлеченные друг другом. Обнимались, в другом углу, и Таня Грудкина-Наташина с Колей Пальци-ным-Колиным. Солидный Борис Руков помог Инге Платьиной убрать со стола после ужина. Затем он же уложил спать малолетних Антошу и Валечку Чулковых-Наташиных. А в это время, оставшись без присмотра, одиннадцатилетние Тоня Членова-Колина и Петя Вагинов-Наташин играли в дальних коридорах дома. Тоня, громко хохоча, раскрасневшись, стремительно вбегала в Петину комнату и снова выбегала, как пьяная, в полутемный коридор. В руках она держала пластмассовую брызгалку и постоянно норовила обрызгать Петю, который, тоже весь трясясь от хохота, безуспешно уклонялся, прячась то за шкаф, то заслоняясь картонным щитом. Оба уже были мокрые с ног до головы. В общем, хорошо прошла встреча этих двух кланов. А может быть, просто-напросто, заброшенные непонятно в какое состояние сознания, парень Коля и девушка Наташа любили друг друга в пустом кабинете химии. Имя одного чемоданчика На заснеженном балконе, среди прочего хлама, располагался слесарного типа чемоданчик. Чем он был набит -- все забыли. Железные замки его заржавели. Никто его не вспоминал. Не знали и его имени. А звали его -- Великая Снисходительность. Чипполино Вряд ли есть кто более отвратительный, нежели Чипполино. Человек, сельский пролетарий, у которого вместо головы -- огромная вонючая лу-ковигда! К тому же он еще и экстремист. Морковь шла по его следу -- безуспешно. Лимон