удет в разъездах? - Пока в разъездах. Но работа неплохая. А потом еще на кого-нибудь выучусь, поступлю в вечерний техникум. Или заочный. - Лучше уж на одном месте. Где твой дом, там и работать. - Пока холостой, можно... - сказал Сергей и замолчал. - Ну да, ты же холостой, - кивнула Вера. Опять она вспомнила сегодняшнюю суету районной столицы, себя на пороге галантерейного магазина и Сергея напротив, в толпе, под липами, дурманящими в последние дни голову медовым запахом, и снова, размыв минутную радость, вернулось отчаяние, безысходное и оттого властное. - Ты был сегодня в городе? - Был. - И по Московской улице шел? - Шел. - И меня не заметил? - Ты была в городе? - Да, была - сказала Вера. - И тебя видела. - Почему же ты не подошла ко мне? Хоть бы окликнула... - А потому, - в Верином голосе звучала обида, - а потому, что я сразу почувствовала, что ты рядом, а ты не только не увидел меня, но и не почувствовал, что я здесь. - Ну, и что? - Как что? - возмутилась Вера. - Ну, подошла бы... - Что же мне подходить к тебе, если ты меня даже и не почувствовал! - Зря ты это... - Ты даже ничего не понимаешь... - Ну хорошо, ну, прости... Шел рассеянный, ехал к тебе, а тут, в городе, мне все рассказали... - Хоть бы поглядел в мою сторону... - Что-то кольнуло меня, а вот не поглядел. - Значит, ты только вчера из Чекалина? - Вчера. - Вчера? - Верк, что ты вбила себе в голову? - А может, и не вчера? Может, в тот самый день, как ты и обещал? Но узнал обо всем, да затаился, перепугался и вот только теперь надумал показаться... - Раньше ты мне верила... - Раньше и ты мне верил... - Для меня в тебе ничего не изменилось. - Ах, так?! Значит, ничего не изменилось? Значит, со мной ничего и не произошло? Так, пустяк?.. Я-то надеялась: вот Сергей приедет - он сразу отплатит этим четверым... - Я и приехал. Надо - так и отплачу... Но прежде нужно было посоветоваться с тобой... - Мог бы обойтись и без советов! - Зря ты так... Она и сама подумала, что она зря распаляет себя, Сергей-то здесь в чем виноват? Но подумала так на мгновение и тут же устранила примирительную мысль, загнала ее в дальний уголок души, рассудила: а то как же не виноват! Если бы Сергей приехал вовремя, если бы оставил свои столбы в Чекалине, не было бы у нее нужды ходить на вечеринки, искать развлечений, и не стряслось бы с ней беды, да вдобавок ко всему сегодня в городе он опять же предал ее - не увидел, не почувствовал ее, не побежал за ней. Гневная, взволнованная стояла теперь Вера перед Сергеем, была готова выгнать его - и уж навсегда, в эти секунды она не помнила о своих горьких думах в последние дни, о своих страхах и надеждах, она на самом деле могла выгнать Сергея, а как бы все пошло дальше, ее сейчас не интересовало. Она бы тут же выгнала его, если бы заметила, что слова ее вызвали раздражение Сергея, если бы он высказал ей свою обиду, если бы губы его покривились, но Сергей стоял неожиданно робкий, подавленный, как будто бы он пришел к ней просить прощения и уже не надеялся это прощение вымолить. Внезапная Верина ненависть к Сергею стала утихать, но утихнуть совсем не смогла. - Я отплачу, если хочешь, - сказал Сергей. - Но надо, чтоб был суд. - Суд... - Не считай меня трусом. Или считай кем хочешь... Но пойми, что суд лучше всего... - А если не пойму? - Поймешь... - Ну хорошо. Суд - значит, суд... И ведь она уже смирилась с мыслью о неизбежности следствия и суда как пусть мучительного, но единственного, из-за болезни матери, выхода из нынешнего своего положения. Еще вчера, думая о встрече с Сергеем, она и не собиралась просить его о мести четверым парням, напротив, она хотела уберечь Сергея от какого-либо безрассудного поступка. Сейчас же она упрямо и даже с вызовом упрекала его в нежелании рисковать ради нее, понимала, что упреки ее имеют одну цель - получить от Сергея доказательства его любви к ней и того, что любовь его осталась прежней, и это было нехорошо, противно, но поделать с собой она ничего не могла, дурное, ненасытное чувство забрало Веру и командовало ею. - Не мог я вернуться раньше, - сказал Сергей. - Значит, для тебя во мне ничего не изменилось? - Ничего... - А если бы во мне... от этого... от всего... остался ребенок? Что бы тогда сказал? - То же бы и сказал. - А если он и остался? - Слушай, знаешь что, я вот тебе что хотел сказать... - Тут Сергей замолчал, а Вера, взглянув на него, заметила, что он волнуется. - Знаешь что... Мы этого с тобой не обсуждали... Но давай, как только тебе исполнится восемнадцать, поженимся. А? Если ты согласна... Я серьезно... Она и сама видела, что последние слова Сергея были самыми что ни на есть серьезными, и дались они ему тяжело, это она тоже видела, он долго готовился произнести их и вот как будто бы свалил ношу с плеч. - Я ведь тебя люблю, - сказал Сергей. - Я по тебе соскучился, ты и не поймешь, как... - А я не соскучилась!.. Сережка!.. Она шагнула к Сергею, и прижалась к нему, и опять обо всем забыла на мгновение, - ничего и не случалось в доме Колокольникова, не переломилась ее судьба, а было одно - она ждала Сергея, скучала по нему, тосковала по его словам и ласкам, лишь в этом была ее жизнь, и теперь в жарком порыве она желала снова стать его женой, она ничего не боялась, ничто бы ее не остановило, не пугало ее и то, что в комнату ненароком могли заглянуть мать или сестры, и не потому, что она потеряла стыд, - просто для нее не стало никаких людей на земле, а любовь Сергея была ей теперь необходима, она могла бы принести ей очищение, она могла вернуть ей ее прежнюю жизнь, она вернула бы ей Сергея. Вера ласкала Сергея, ерошила ему волосы, целовала его, шептала какие-то слова и слышала знакомые слова в ответ, но вдруг она почувствовала, что Сергей целует ее не так, как целовала она его и как целовал он ее прежде. Она отступила на шаг. - Ты брезгуешь мной?.. - Верка... - Ты все мне врал! - Верка... - Значит, ты не веришь мне и не простил меня! - Зачем ты так? - Уходи - и навсегда! Знать я тебя не знаю и видеть больше не хочу. - Верк, - сказал Сергей твердо, - ведь я и уйду. - Уходи! Беги! Брезгуешь мной... Проживем без таких знакомых! - Ладно, - сказал Сергей. - Извини, что не угодил. Если будет нужда, позови. И ушел. Дверью не хлопнул, а так, в сердцах, с той стороны резко толкнул ее, затворил темницу, вылетел ясный сокол в чистое небо, оставил одну, горемычную. Вера упала на кровать, заплакала; кончить бы ей все разом и просто, но мысль о матери и сестрах держала ее в жизни, не было бы этой заботы - все полетело бы в никуда. 11 Следователь Виктор Сергеевич Шаталов кроме никольского дела занимался еще и дракой, случившейся полтора месяца назад возле клуба стекольного завода. И там история была с подростками, впрочем, как и все истории, которые Виктор Сергеевич должен был расследовать по долгу службы. Виктор Сергеевич был коренной москвич и сейчас жил в Москве, но каждый день поутру отправлялся за тридцать километров от дома на электричке с платформы Каланчевской. Случилось так, что после окончания университета, - а учился он в старом здании на Моховой, - его распределили в пригородную районную столицу, юристом на экскаваторный завод. Там он проработал два года, из Витьки превратился в Виктора Сергеевича, уважаемого товарища, но обязательные финансовые дела, собесовские тяжбы, жилищные хлопоты наскучили ему, не подходил он к ним. И тут один из новых приятелей поманил его пойти следователем в районную прокуратуру. Не то чтобы мерещились Шаталову на новой службе рискованные приключения, на манер приключений героев Агаты Кристи и Сименона, но он не отказался бы и от них. Однако же выпадали приключения редко, да и чересчур запутанные детективные клубки тоже доставались ему не часто. Дело Шаталов имел с подростками, а их проступки и преступления совершались обычно в пьяном виде или по глупости, в состоянии бесшабашной лихости, и улик "подопечные" Виктора Сергеевича оставляли после себя достаточно. Но как-то потихоньку выяснилось, что интереснее распутывания детективных клубков ему было возиться с ребятами, которые могли стать преступниками или уже стали ими по случаю, возиться с ними и возвращать их на путь праведный. За семь лет работы в прокуратуре у него появилось много "крестников", знакомые говорили ему, что он ошибся институтом, следовало поступать в педагогический. Виктор Сергеевич отшучивался. Пытаясь сам для себя уяснить, почему все именно так, а не иначе идет в его жизни, он полагал, что его потребность возиться с ребятами имеет, видимо, существенные причины. Наверное, сказывалось тут и то, что сам он вырос без отца, погибшего осенью сорок четвертого в Польше, вырос на Большой Переяславке, известной в войну, да и в послевоенную пору своей разбойничьей славой, и много горечи испытал в детстве. Сказывалось тут и то, что у них с Леной детей не было и не предвиделось. Виктора Сергеевича тянуло не только к забавным малолеткам, но и к тем, кто уже начинал считать себя взрослыми мужчинами и женщинами. Конечно, Виктор Сергеевич мог работать с подростками и в Москве, поближе к дому, но человек он был чрезвычайно тяжелый на подъем и так привык к своему району, так узнал его до последней деревни, до последней проселочной дороги, что и думать перестал о переводе в Москву. К тому же в Москве многие его знакомые тратили по часу, а то и по полтора на дорогу из дома в учреждение, у него же выходило сорок минут на электричке, благо платформа Каланчевская была рядом с его квартирой. Заявление о драке возле клуба стекольного завода подали братья Залогины, пролежавшие после драки в больнице один две недели, другой - три. Они просили наказать своих обидчиков и заставить их уплатить деньги на лечение. Дело теперь Виктором Сергеевичем было закончено, и по его соображениям судить следовало именно избитых Залогиных. В клубе вечером того памятного дня показывали фильм "Виниту - друг индейцев". За полчаса до открытия кассы понасыпало к клубу мальчишек. И тут появился известный в поселке здоровяк Сеня Залогин, шестнадцати лет, и пожелал встать у кассы первым. Ему возразили. "Что?" - удивился Залогин и оглянулся, скривив губы. Ему было все равно, на ком показать свою силу, но уж особо не понравился ему в ту минуту его ровесник с Цементной улицы Николай Матвеев. Он давно ему не нравился, и не по какой-либо причине, а просто так. "Это ты, что ли, шипишь?" - спросил Залогин, подошел к Матвееву, схватил его за рубашку и раза два крепко, со звуком, приложил к стене. Однако Матвеев и его соседи вытолкали Залогина за дверь. "Ну ладно?" - сказал им Залогин, злой, поспешил домой, жаловаться старшему брату. А брат его, крепыш Залогин Алексей, слыл в поселке хулиганом и задирой, связываться с которым никогда не советовали. Братья пришли в клуб воинственные, но и как бы спокойные, при ясном сознании своей силы. "Вот этот и вот эти", - показал младший Залогин. "Давай", - сказал старший. И младший принялся бить Матвеева, а потом приступил к делу и старший брат. Очередь возмутилась, с поселковой площади прибежали приятели Матвеева и прочих обиженных, и драка пошла горячая, пока ее не прекратили взрослые. Попало и тем и тем, но больше Залогиным. Залогины написали бумагу с жалобой на дикую расправу. Виктор Сергеевич опросил десятки свидетелей и был убежден, что раз инициаторами драки, а поначалу просто избиения более слабых ребят были братья Залогины, то их противники имели полное право не только постоять за себя, но и дать зачинщикам сдачи, да так, чтобы те присмирели. К тому же и последний указ об усилении борьбы с хулиганами ясно говорил, как следует расценивать действия обороняющейся стороны. С Залогиными Виктор Сергеевич познакомился давно, знал их как людей распущенных и наглых, поселок они, особенно старший братец, держали в страхе. Милиция и Виктор Сергеевич не раз вели с ними душеспасительные разговоры, по доброте своей верили их обещаниям. Теперь пусть посидят на суде, послушают новых для себя людей. Дело Залогиных было для Виктора Сергеевича ясным и отошло в сторону. Ничего он тут не мог изменить, да и не считал нужным облегчать судьбу Залогиных. А вот происшествие в Никольском его чрезвычайно беспокоило. Происшествие и само по себе опечалило Виктора Сергеевича, подкрепив наблюдения последних лет. Наблюдения эти тревожили его, как человека, искренне принимающего к сердцу радости и горести общества. При этом что-то смущало его в Никольском деле, оно вовсе не казалось ему легким. Виктор Сергеевич знал, что встречи с семьями, в чьи дома вошла беда, радости следователю не принесут. Ему было жалко Веру. И жалко тех трех парней. Именно трех. Один из нашкодивших, Рожнов, кстати самый старший, был Виктору Сергеевичу неприятен, и он-то уж точно заслуживал наказания. Виктор Сергеевич побывал и в домах ребят, обошел их соседей, съездил на их предприятия, вызывал парней в свой кабинет. Думал Виктор Сергеевич о мере пресечения. И поскольку посчитал, что теперь подростки не представляют опасности для никольских жителей, под арест их не взял, а ограничился подпиской о невыезде. Один Рожнов уклонялся от встреч с ним, прятался, упрашивал офицеров в военкомате забрать его в армию: это средство казалось Рожнову спасительным. Сколько раз на памяти Виктора Сергеевича парни призывного возраста, совершившие преступление, пытались досрочно "надеть зеленое", полагая, что в армии законы их не достанут. Все это было смешно, но иногда кому-то везло. Однажды Виктор Сергеевич месяцы потратил на то, чтобы выяснить, в какой части служит улизнувший из района преступник, потом началась морока с отзывом его с военной службы, отправкой в суд - на это все ушел год. С Рожновым Виктор Сергеевич все же дважды беседовал, и характеристики на этого наглого лысоватого молодца лежали у следователя на столе. Одна розовая, другая как будто бы правдивая. Естественно, в материалах дела были уже характеристики на трех других парней и на пострадавшую. Все они со слов их сослуживцев и соседей выглядели примерными молодыми людьми. "Колокольников Василий, семнадцать лет, слесарь особого конструкторского бюро по бесштанговым насосам на станции Перерва. (Вставал перед глазами Виктора Сергеевича добродушный богатырь с виноватой, как бы вынужденной улыбкой...) К работе относится добросовестно, нормы выработки выполняет, административных взысканий не имеет, принимает участие в общественной жизни предприятия, хороший спортсмен и товарищ, учится в вечернем техникуме..." "Рожнов Юрий, девятнадцати лет, слесарь депо на станции Перерва, активный производственник, на собраниях и семинарах вел себя правильно, в быту чистоплотен и устойчив, со старшими вежлив, пьянством не занимался..." "Турчков Алексей, семнадцать лет, работает в механосборочном цехе автозавода. (Этот совсем щенок, белые кудряшки спадают на лоб, мучается, казнит себя...) Учится без отрыва от производства на 1 курсе автомеханического техникума. Всеми характеризуется исключительно с положительной стороны. Вырос в хорошей семье, учился в музыкальной школе, чрезвычайно дисциплинированный и сознательный". "Чистяков Михаил, семнадцать лет, слесарь-ремонтник завода отопительных приборов... (Аккуратен, рассудителен, отвечает с достоинством, а пальцы дрожат...) Окончил профессионально-техническое училище, был там секретарем комсомольской группы, пользуется авторитетом, прогулов не имеет, трудолюбив..." Ну, и пострадавшая по бумагам выходила ангелом. Читать характеристики Виктору Сергеевичу было скучно. Тысячи подобных мертвых листочков видел он. Из нынешних выделялась только одна. Соседи и родственники писали про Василия Колокольникова: "...всегда прислушивался к наставлениям старших, маленьких не обижал, деньги мы обычно держали в открытом месте, и они у нас после посещений тов. Колокольникова В.Н. никогда не пропадали..." Тоже штамп, но хоть земной, не обточен в канцелярии. Впрочем, листочки эти с окостеневшими словами, отжатыми протокольным прессом, Виктора Сергеевича не раздражали. Писали их люди сердобольные, но умученные формой. Он относился к этим листочкам уже спокойно, как к необходимости, заведенной не им, а кем-то более прочным и вечным. Они уходили от него в суд, и, может быть, там что-то значили, может, и падали на Фемидины весы бумажными гирьками - ему они были не столь важны. В отличие от суда, у него было время самому изучить людей, в чьи судьбы приходилось вмешиваться, и со своей нравственной колокольни попытаться понять их истинную человеческую сущность. Никольские парни были подавлены случившимся, смяты им. На допросах о том, как все произошло, они говорили односложно. Получалось так, что они были пьяны и помнят все плохо. Они и на самом деле были, видно, пьяны, но коротко говорили они еще и потому, что теперь им было стыдно и мерзко вспоминать и думать о дне рождения. При этом они не порочили Веру Навашину. Один Рожнов - и не прямо, не в лоб, а как бы вынужденно - намекал на то, что и пострадавшая нечиста, и она своими словами, шутками, взглядами давала якобы понять, что возражать она ничему такому не будет. При этих намеках Рожнов хитрыми своими глазами успевал поглядывать на Виктора Сергеевича, пытаясь выяснить сразу же, нравятся ли эти намеки следователю или нет. Показывали все четверо по-разному, было видно, что они не сговаривались и не сочиняли одну какую-то версию, выгодную им. Потом Виктор Сергеевич узнал, что парни вообще старались не попадаться друг другу на глаза. Понял он, что и в ту ночь между ними не было сговора, а все вышло, "само собой". Тяжелее всех, как показалось Виктору Сергеевичу, переживали случившееся в доме Турчковых. Или, может быть, Турчковы проявляли свои переживания более открыто. Во всяком случае, именно в этом доме Виктор Сергеевич вынес много слез и причитаний. Мать Турчкова Зинаида Сергеевна, машинистка районной конторы Сельстроя, маленькая, тощая женщина, выглядевшая лет на десять старше своих сорока пяти, вытирая платочком слезы, то и дело протягивала расстроенному, предпочитавшему молчать следователю какие-то похвальные грамоты Лешеньки с красным орнаментом по бокам, любительские и оплаченные по пеннику фотографии сына, все больше ранние, трогательные: вот Лешенька голенький, с апельсином в руках, вот он, закутанный и оттого круглый, как пингвин, вернулся из садика, вот он на горшке, вот он на лошадке с деревянной шашкой и в буденовке, вот он с длинными, отпущенными, как у девочки, до плеч белыми кудряшками и даже бантиком в кудряшках. "Видите, видите? - говорила Зинаида Сергеевна. - Какой он был, тихий, послушный, с такой милой мордашкой... И вот теперь... Какой позор! Какой позор!.. Это ужасно! Это мы виноваты, это я виновата, надо было дать мальчику доучиться в школе, а мы ему разрешили на завод..." Виктор Сергеевич ей говорил что-то, а она опять протягивала ему те же фотографией те же грамоты, и он из вежливости опять рассматривал их. "А вы не знаете, вы не скажете, сколько получит Лешенька, и какого адвоката, вам приглашать, и где найти в Москве этого адвоката? Вы извините, что я именно вас об этом спрашиваю..." - "Да нет, почему же, пожалуйста, - говорил Виктор Сергеевич, стараясь не смотреть в заплаканные, жаждущие надежды глаза Турчковой, и его успокоительные слова казались ему фальшивыми. - Только я ведь следователь. Я ведь не из тех, кто судит, кто оправдывает или наказывает. Мое дело - установить истину. - Слово "истина" показалось сейчас Виктору Сергеевичу лишним и надутым, и он оговорился: - Установить все, как было... И я пока не знаю..." - "Нет, вы все знаете, все знаете, - печально качала головой Зинаида Сергеевна, - вы просто не хотите меня огорчать..." Отец Турчкова, сорокасемилетний бухгалтер районного элеватора, лежал в соседней комнате то под простыней, то под тремя одеялами. У него сделалась крапивница, она не мучила его много лет и вот теперь вернулась, и, как все считали, на нервной почве. Виктору Сергеевичу Турчков-отец отвечал односложно, с раздражением не потому, что он считал его врагом сына, а, наоборот, потому, что следователь занимался, по его разумению, бессмысленными расспросами, когда и так все было ясно. А с сыном Турчков, и вовсе не желал разговаривать. В музыкальной школе ахали и вздыхали, все не хотели поверить в случившееся. "Этого с Турчковым не могло быть! Такой воспитанный, и нежный мальчик, и способный, очень душевно играл Шопена. Конечно, семья их не богатая, матери приходилось набирать работы на дом, но все равно Алексею стоило продолжить музыкальное образование, вы уж, пожалуйста, будьте к нему снисходительнее..." Сам Лешенька Турчков во время бесед со следователем был таким жалким и потерянным, что и самого Виктора Сергеевича беседы с ним удручали. Он знал, что Турчков, опомнившись, хотел покончить с собой и только слезы матери и собственная нерешительность удержали его в жизни. Он говорил со следователем без всякого желания, скорее и не как с человеком живее, а как с неким необходимым, но неодушевленным предметом. Виктор Сергеевич чувствовал, что Турчков после долгих и острых приступов самобичевания, видимо, пришел к какому-то решению и ни с кем не желал им делиться. Только оно и было для него теперь важным, а все остальное, все внешнее - и следствие, и вопросы Виктора Сергеевича, и отношение к нему окружающих, и суд с приговором, - все это казалось ему несущественным и пустым. Узнать, что за мысли легли на душу Турчкова и что он собирается предпринять, не мог не только следователь, но и Зинаида Сергеевна, с которой прежде сын был откровенен. Виктор Сергеевич понял только, что никакого наказания Турчков не страшится, - наоборот, он желал бы, чтобы наказание ему было суровым. Колокольников выглядел подавленным и растерянным, но, в отличие от Турчкова, он с охотой слушал следователя и даже пытался узнать у Виктора Сергеевича, на сколько лет придется ему отправиться в колонию и какой будет режим. "Чего не знаю, того не знаю", - говорил Виктор Сергеевич. "Все-таки, может быть, я вернусь молодым, - прикидывал Колокольников, - и начну жизнь заново. Я вину искуплю, я обещаю, это ведь все по глупости, да еще из-за водки. И с вермутом намешали..." Когда он это говорил, когда он каялся, и каялся, как казалось Виктору Сергеевичу, искренне, он выглядел, несмотря на свою мужскую стать, напроказившим ребенком и искал у Виктора Сергеевича, у взрослого, поддержки. Виктор Сергеевич знал, что никогда раньше за ним никаких безобразий не водилось, даже дрался Колокольников редко именно из-за того, что был силен и боялся, как бы невзначай не пришибить слабого. Он был добр, Виктор Сергеевич это видел, и нерешителен. Добр-то добр, а начал все он. Но, называя в мыслях все своими именами, Виктор Сергеевич все же чувствовал к Колокольникову не только жалость, но и некую симпатию, объяснить причины которой он сейчас и не пытался. Родственников и знакомых было у Колокольниковых в Никольском и на окрестных станциях видимо-невидимо и каждый раз, когда Виктор Сергеевич приходил в дом Колокольникова, в нем толклись озабоченные женщины и говорливые старушки, печалились о Васеньке, но при появлении следователя их быстро выдувало. Отец Колокольникова, Николай Терентьевич, машинист электровоза со станции Перерва, человек тихий и молчаливый, их терпел, раздражению своему давая выход в осторожных, чуть ли не шепотом высказанных просьбах не тарахтеть и не болтать глупости. В ответ на него глядели с сожалением, а кое-кто из родственников жены крутил еще при этом и пальцем возле виска. Вспоминали, как, узнав о случившемся, Николай Терентьевич бросился на сына, схватив валявшееся у порога полено, как заорал незнакомым в доме голосом: "Сучье отродье! Убью! Убью!" Но рядом с сыном был он легок и мал, и тот, хотя и растерянный и виноватый, без труда утишил отца и отобрал у него полено. В разговорах со следователем Николай Терентьевич очень нервничал, иногда вставал, как бы невзначай рыжей кухонной тряпкой тер ладони и пальцы. Спохватившись, он дважды извинялся перед Виктором Сергеевичем, объяснял, что это у него дурная привычка, двадцать лет он служил машинистом паровоза, значок получил, а там после вахты горячей водой с мылом и с пемзой отбеливаешь руки, отбеливаешь - и все равно остаются черные метины, вот по нескольку раз их и моешь, теперь он на электровозе, в сухой и чистой кабине, будто у диспетчера в прежние времена, а привычку уже не прогонишь, особенно когда нервы... - Ну, скажите, как же так, - говорил Николай Терентьевич, - я рабочий человек, ударник, партийный - и что же получается: Васька - золотая молодежь и плесень? Как же так и за что? Наша жизнь, значит, ему показалась скучной, захотел перейти в красивую?.. Таких надо наказывать по всей строгости. Позор ведь мне, как рабочему человеку... Но почему он-то? Ведь мы его и не баловали, шоколадными конфетами не кормили, и я не очень чтобы пьющий... А Васька и к труду охочий, и в техникуме он, и спортсмен - и вот на тебе! Как же так, а, Виктор Сергеевич?.. И хотя вопрос этот был скорее риторический, поскольку Николай Терентьевич спрашивал следователя, не глядя на него, и не ждал ответа, - видно, сам объяснил себе происшествие, а может быть, ему все разъяснила жена, и их мнение поколебать уже никто не мог, - Виктор Сергеевич вынужден был все же отвечать из вежливости. Но, впрочем, что он мог ответить? - А теперь, будьте добры, подпишите протокол, - говорил в конце концов Виктор Сергеевич. Удивляло Виктора Сергеевича молчание супруги старшего Колокольникова - Елизаветы Николаевны. Не то чтобы она вообще разыгрывала из себя немую, а так, помалкивала со значением, лишь изредка вступала в разговор с пустяковыми репликами и то как бы невпопад. И невнимательным взглядом можно было сейчас же определить, кто в доме Колокольниковых главный и кто у кого под каблуком. Причем Елизавета Николаевна даже и за стол не садилась, но и не уходила никуда, а стояла у стены или у шкафа, на некотором удалении от мужчин, руками подперев высокую грудь, с усмешкой в прищуренных глазах, дородная, уверенная в своей красоте и силе женщина. От этой яблони и рос Василий Колокольников румяным яблоком. На кого она похожа, думал Виктор Сергеевич, удивительно похожа? На Зыкину? Как будто бы и на Зыкину... Нет, скорее на Мордюкову, точно, на Мордюкову, решил Виктор Сергеевич. Снисходительная улыбка Елизаветы Николаевны и величавая ее поза отчего-то смущали его. И калач он был тертый, и мужчина не из последних, а вот - на тебе! - терялся в доме Колокольниковых, был в напряжении, словно боялся, как бы усмешка кустодиевской женщины, налитой соком, не обернулась словами: "И откуда ты такой выискался, с шеей-то короткой? Следователь называется. Да что ты делать-то можешь, следователь? И мужик-то ты, видать, плюгавый, этак тьфу тебя - и растереть... И вот ходишь да на моего Васеньку собираешь материал. Собирай, собирай! Или, может, ты денег от нас ожидаешь?.." Елизавета Николаевна так и не выговорила свое, Васеньку защищала робко и ничего дурного не сказала о Вере Навашиной, хотя и не мешала намекать об этом дурном своим соседкам и родственницам. А они при случае это делали. В особенности неряшливая бабка по прозвищу Творожиха. Чистяковы с сына своего не снимали вины, были убеждены, что ему не избежать наказания, а подачку приготовили скорее для порядка, как и графин с водкой, тем более что они вместе с другими никольскими по-своему толковали стремления Виктора Сергеевича посидеть с неторопливым разговором в семьях подследственных. Виктор Сергеевич и сам понимал, что походы его, хоть и с протоколами, кажутся двусмысленными, - впрочем, к такому отношению он привык, а работать иначе не мог. Дом Чистяковых казался Виктору Сергеевичу сытым и богатым. Богаче дома в Никольском он, пожалуй, не видел. Кое-кто шептал ему, что Чистяковы - кулаки, другие говорили, что они трудяги, каких мало, аж жалко их, до чего надрываются. Работать в большой семье Чистяковых умели, в этом Виктор Сергеевич убедился без усилий. Хозяин дома, Александр Петрович, человек молчаливый и властный, по крайней мере в семье, славился на станции Гривно, на заводе текстильных машин, как токарь-виртуоз; двужильный и смекалистый, вечно он изобретал и внедрял что-то, на пиджаке рядом со значком ударника он носил и значок ВОИРа. И дома у него были большие дела, хозяйство процветало, в нем имелись корова с теленком, козы, боров, птица, парники, всегда ко времени и чуть раньше других никольских везли Чистяковы на базар муромские и нежинские огурцы, цветы, клубнику, красную и не тилисканную, яблоки, вишню, смородину с крыжовником. Собирали и грибы на продажу. Каждый раз, когда Виктор Сергеевич приходил к Чистяковым, он заставал хозяев и их шестерых детей в хлопотах, причем хлопоты эти не были суетливыми и шумными, в них чувствовалась система, железная ответственность каждого за свой шесток. Один мастерил какие-то ящики, другие опрыскивали груши-бессемянки, третьи возились с клумбами, четвертые... Впрочем, понять эту чистяковскую систему Виктор Сергеевич пока не смог, но что-то виделось ему в ней нудное, жестяное. Миша Чистяков был в семье предпоследним, лишних слов он, как и все в его доме, поначалу не тратил. На глаз же он показался Виктору Сергеевичу самым культурным из Чистяковых. Александр Петрович рассказывал, что Михаила и младшую дочь он рассчитывал выучить в институте, были бы они в семье первыми с высшим образованием, но неизвестна, как Татьяна, а вот Михаил по глупости своей упросил отдать его в ПТУ, и нынче он слесарь-ремонтник, обещал учиться дальше, этой осенью обещал начать, но какая у него теперь будет осень!.. Поначалу Александр Петрович был опечален уходом сына в ПТУ, однако в последние годы все его мечтания о чистяковских дипломах стали казаться ему пустыми, вроде бы погоней за дворянским титулом. Все теперь на заводе изменилось, и что толку быть инженером - какой-нибудь шалопай-недоучка с бабьими нечесаными кудрями покрутится возле опытного рабочего с полгода, да руки окажутся у него сноровистыми, и вот он уже без траты нервов и особого напряжения получает побольше инженера, зубы спилившего об науку. Когда Виктору Сергеевичу пришло на ум, что Миша Чистяков интеллигентен, он понимал, что определение это очень условное. Скорее всего он имел в виду чисто внешние манеры Миши. Из всех никольских подростков, он да еще, пожалуй, подруга Веры Навашиной Нина Власова, понравившаяся следователю, умели держаться. Они не только не раздражали разболтанностью или развязностью, в них был еще и неожиданный лоск. Ну, не лоск, а скорее своеобразная элегантность и такт. И даже свой стиль. Откуда это, Виктор Сергеевич узнать не смог, но что было, то было. Одевался Миша не дорого, но тщательно, и не было в его костюме ничего лишнего, как не было ничего лишнего в его движениях, жестах и, как правило, в словах. Прическу Миша имел аккуратную, по мнению сверстников старомодную - с пробором, как бы вечным и проведенным линейкою, и одевался со строгостью взрослого человека, а стало быть, тоже старомодно. На вопросы Виктора Сергеевича он отвечал с достоинством и видимым старанием облегчить работу следователя. Чистяков был трудолюбив, серьезен не по годам, начитан, рассудителен, как будто бы понимал ужасность своего поступка, и Виктор Сергеевич смотрел на него с сочувствием, но время от времени являлась к нему мысль: "А не морочит ли он мне голову? Не подсмеивается ли надо мной?" На мгновение вдруг проявлялось в губах, в суженных глазах Чистякова, в тонких, напряженных чертах его лица нечто злое и твердое, и тогда Виктору Сергеевичу казалось, что этот семнадцатилетний юноша смотрит свысока и с презрением на многих знакомых ему людей, в том числе, видимо, и на самого Виктора Сергеевича, а уж на своих домашних - без всякого сомнения. Миша однажды дал понять следователю, что его тяготят уставы семейного монастыре, что все эти огородно-чуланные хлопоты не по нему и что он предпочтет жизнь более разумную и свободную. Видимо, вызрел в нем и, может быть, уже давно, долговременный жизненный план, посвящать в который он не был намерен ни своих домашних, ни тем более незваного следователя. И остался Виктор Сергеевич в неведении, благороден ли жизненный план Михаила Чистякова или он возник в голове никольского Растиньяка, нынче токаря-ремонтника. Но так или иначе, вся эта история с Верой Навашиной никак не могла замышляться Чистяковым, наоборот, в любом случае она была для него ошибкой и позором. На день рождения Турчкова Чистяков попал случайно. Всех гостей он хорошо знал, все свои, никольские, ровесники, но ни с кем из них он не был близок - ни с Турчковым, ни с Колокольниковым. Он вообще, как выяснил Виктор Сергеевич, крепких друзей не имел, всегда был сам по себе и в школе получил прозвище "рак-отшельник". Подростком он возился с черепахами, ужами, морскими свинками, покупал их в "Зоомагазине" на Кузнецком мосту, держал дома и, видно, от общения с ними получал больше удовольствия, чем от общения со своими сверстниками. Будь он послабее и позастенчивее, не избежать бы ему жестоких насмешек, но он был тверд и с характером, да еще из сильной семьи, и потому, несмотря на некую между ними дистанцию, никольские парни относились к Чистякову скорее с уважением, нежели с ехидством. В нем для них была какая-то загадка. Оттого Миша и казался парням человеком более значительным, чем они сами. С Чистяковым было интересно поговорить, если он, конечно, удостаивал разговора. Вроде бы никаких особенных слов и не произносилось, а все равно собеседник Чистякова уходил от него с ощущением, что поговорил с умным и образованным человеком. Однажды Виктор Сергеевич пришел к дому Чистяковых. Миша на бетонной дорожке у крыльца возился с мотоциклом. Стояла жара, Миша поднял голову, лицо его было мокрым и мальчишеским, в первый раз, пожалуй, за все дни их знакомства Виктор Сергеевич увидел Мишу мальчишкой. Мотоцикл купили на Мишины сбережения и на солидный отцовский куш, машина считалась семейной собственностью, но ездил на ней по хозяйственным нуждам и для души один Миша. Пробовал еще кататься и старший брат Сергей, но отказался. Для души Миша гонял по узкой, но пустой бетонке, проложенной в молочный совхоз, а в последнее время увлекся рискованными кроссами, с прыжками через ямы и прочими удовольствиями, на настоящей спортивной скорости по никольским перелескам и оврагам. Миша принялся объяснять Виктору Сергеевичу достоинства своей "Явы" и почему они не купили "Ковровец", каков объем цилиндров и еще что-то, а Виктор Сергеевич кивал на всякий случай. То, что следователь ничего не понимает в мотоциклах, Миша уяснил быстро и даже немножко расстроился от этого, - впрочем, он почувствовал себя увереннее, и язык у него в тот день развязался. На этот раз говорил Миша, и долго, а следователь молчал. Говорил же Миша о своих мечтах и интересах и задавал Виктору Сергеевичу вопросы в связи с этими своими мечтами и интересами. Причем он торопился и перескакивал с предмета на предмет странным образом. То он спрашивал, стоило ли ему, - не сейчас, понятно, а вот если бы ничего не случилось, - стоило ли ему продать мотоцикл и накопить деньги на волжский "Фиат", или же, приобретя "Жигули", он бы омещанился и потерял свое лицо? Потом он поинтересовался, почему нельзя записаться добровольцем и участвовать в какой-нибудь справедливой освободительной борьбе, - скажем, если не во Вьетнаме, то где-нибудь в джунглях Мозамбика или Экваториальной Африки. Потом он вдруг вспомнил, что слышал пересуды в электричке о повести Трифонова "Обмен", он тоже любит читать всякие новинки, но достать журнал никак не удается, и не может ли Виктор Сергеевич посодействовать ему тут? Понятно, что до суда над ними... - А вот, Виктор Сергеевич, на Датскую промышленную выставку в Сокольники вы еще не ходили?.. Сходите... Конечно, там много рекламного, но какое оборудование для молочных ферм! А музыку Грига, Виктор Сергеевич, вы любите? Особенно про Сольвейг и про гномов ихних, норвежских, троллей. Ее хорошо сейчас на современный лад переводят, с ударными... Не слыхали?.. Тут Виктор Сергеевич не выдержал и улыбнулся. Слов его Миша и не слушал, а все говорил сам, быстро и жадно, будто бы хотел показать следователю, что он за человек, что он не только изверг и преступник. Скорее всего он делал это без всякой корысти и умысла, а просто так, для самоутверждения. И когда Виктор Сергеевич улыбнулся, Миша понял, чем вызвана эта улыбка, он смутился и замолчал, и Виктор Сергеевич пожалел о своей улыбке, ни слова более не смог он уже вытянуть из Миши. Так и не раскусил он Чистякова до конца. В одном был убежден - что Миша непрост, уверен в себе и, по-видимому, не по годам расчетлив. Расчетливость Мишина, пожалуй, вызывала в Викторе Сергеевиче некую неприязнь, потому как он вообще не любил расчетливых людей. Но неприязнь свою Виктор Сергеевич старался прогнать, во-первых, потому, что он так и не понял, какие же такие у Миши расчеты в жизни, а во-вторых, мало ли кого и чего он не любил. И в конце концов Виктор Сергеевич как-то успокоился насчет Миши, он в его душе занял место рядом с Лешей Турчковым и Колокольниковым. Рожнов же представлялся следователю человеком другой нравственной породы, недостойной судейского сожаления. Но отделить его от трех никольских парней было никак нельзя. 12 Виктора Сергеевича, естественно, интересовало отношение никольских жителей к пострадавшей и ее обидчикам. Собеседников у него было много, и большинство из них говорили с ним подолгу и с удовольствием. Поселок был невелик - четыре тысячи жителей. Вырос он сравнительно недавно, начал строиться в тридцатые годы, а разбух, расползся уже после войны, но получился лоскутным. Селился в нем народ случайный, сумевший поставить дом на пустом месте и возле Москвы. Открывала с запада поселок бывшая деревня Никольское, приписанная теперь к отделению молочного совхоза, затем шли улицы вокруг пуговичной фабрики, маленькой и кустарной, почти артели, а к востоку, к железной дороге, тянулись главные никольские улицы, жителя которых отправлялись на работу за километры, а то и за десятки километров от своих домов. Виктор Сергеевич придавал большое значение нравственной среде, в которой было совершено преступление, и всегда его интересовали процессы, происходившие в этой среде после преступления. Поначалу ему показалось, что в Никольском люди живут сами по себе. Здесь не было завода, как на соседних станциях. Ничто вроде бы не объединяло никольских жителей - ни общий труд, ни причастность к какому-то большому коллективному делу. Не связывали их и давние традиции, и не было у них никаких обязательств друг перед другом. Не то чтобы мнение четырех тысяч посельчан было вовсе безразлично никольскому жителю, но даже в дурном случае людское осуждение не могло принести никому ничего страшного, только лишь косые взгляды да обидные слова. Не уволят тебя, не прогонят и не лишат доходов. Поселок был местом жительства, местом отдыха и ночлега для четырех тысяч граждан, и отношения между ними сложились обыкновенно бытовые, соседские. Отношения вынужденных сожителей в квартире с коридорной системой, разве только посельчанам не надо было, к счастью, спорить из-за газовых конфорок, шума радиолы за стеной, очереди мыть пол и прочих коммунальных удовольствий. Они вообще могли позволить себе не знать никого из проживающих по ту сторону их забора. Так-то оно было так, но и не так. Заборы заборами, версты от чужих судеб и поступков, дипломатия дачной улицы, подчеркнутое старание ничего не видеть и жить самим по себе, но ведь жить самому по себе у человека не всегда выходит. И пусть не было в Никольском крепкой людской общины, но нравственный суд был. Отношение к жизни и к поступкам соседей определялось здесь вековыми понятиями о добре и зле. Неважно, чист ли ты сам, а рассудить, хорошо ли, дурно ли ведет себя сосед, никто из никольских не отказывался. Всю историю Веры Навашиной жители поселка, как выяснил Виктор Сергеевич, приняли близко к сердцу и поначалу почти единодушно возмутились подлостью парней. Хотя говорили всякое, большинство никольских приняли Верину сторону, ее беда и ее позор вызывали сочувствие. Веру жалели, потому что она страдала. Но шли дни, и к Вериному несчастью привыкли, бранные же слова в адрес ее обидчиков, казалось, потихоньку иссякли или смягчились от неоднократного их повторения, и теперь все чаще никольские думали о будущем парней. И постепенно многие принялись жалеть парней, сочувствие к Вере они переносили теперь на них - ведь Вера-то свое уж отстрадала, ее несчастье "было почти что в прошлом, а ребятам, споткнувшимся по дурости, и их семьям страдание только предстояло, растянуться же оно должно было на долгие годы заключения. Естественно, как и следователь, выделяли в Никольском из компании Рожнова, считали его зачинщиком и главным злодеем, вот его пускай и сажают, свои же парни представлялись игрушкой в его бандитский руках. "Наши-то ребята хорошие, - говорили Виктору Сергеевичу, - это они только раз свихнулись по глупости да спьяну. Хотите, мы их на поруки возьмем?" И если поначалу никольские жители наказания негодяям требовали - в разговорах между собой, в очередях за мясом, в автобусной давке - строгого, то теперь они уж и не знали, чего им хотеть. Вроде бы было жалко и Веру Навашину с матерью, но ведь и парней, и их матерей и отцов тоже было жалко. "Вы уж как-нибудь, - говорили Виктору Сергеевичу, - рассудите все по-людски". Он и сам хотел бы по-людски... Были в Никольском и собственные авторитеты, не то чтобы поднявшиеся до горных высот житейских добродетелей и не должностные личности, а просто люди, признанные в поселке по многим причинам хорошими и способными судить о других по совести и без зла. К ним относилась Евдокия Андреевна Спасская, бывшая завуч никольской школы, ныне пенсионерка с уроками в начальных классах. Виктор Сергеевич встретился и с ней. Евдокия Андреевна напомнила Виктору Сергеевичу учительниц из его детства, такие уж нынче сходят. Она была из тех строгих комсомолок, что попали в педагоги впору ликбезов, имела за плечами школу второй ступени при Серпуховской мануфактуре и более ничего. Строгости юношеских лет, хотя бы внешней, она уже не изменяла, как не изменяла ни единому своему принципу, принятому в молодости раз и навсегда, была сурова сама к себе; в ее облике, в вечном, видимо, коричневом платье без морщинки и без пятнышка, в суховатой и властной манере говорить было нечто, что заставило следователя ожидать от нее решительных и максималистских суждений о людях. "Старая дева, что ли, она?" - подумал Виктор Сергеевич. Хотя это не имело для следствия ни малейшего значения, он все же поинтересовался обстоятельствами жизни Евдокии Андреевны и узнал, что она была замужем, муж ее погиб в тридцать седьмом, она осталась ему верна и до начала войны носила по нему траур. А уж в войну подчеркивать свое горе посчитала бестактным. Женщиной она была крупной, с круглым курносым лицом старой крестьянки-домоправительницы, седые прямые волосы по давней привычке стригла коротко, но не под мальчика, курила много и скорее машинально. - Рожнова я не знаю, - говорила Евдокия Андреевна. - Представить только могу, что это за фрукт такой. Однажды видела его на вечере каком-то - хитер, трусоват и нагл. Нагл не от трусости, не от неуверенности в себе, не ради бравада, а просто нагл, воспитан хамом. Не знаю, кто его родители, и школу его не знаю. А эти-то четверо выросли у меня на глазах. И семьи их мне хорошо известны. Давно известны. Не скажу, что плохие семьи. Не скажу. Жили по-разному. Кто посытнее, кто - зубы на полку. Но на нынешних-то детях это не отозвалось. Это на военных детях отозвалось. А так семьи, по нашим, никольским понятиям, благополучные. Ну, у Навашиных, правда, не совсем. Отец у них... Верин отец... о нем особый разговор. Шумный, неспокойный человек. Но чтоб Вера в него пошла? Не знаю... Нет, не верю. И вот еще заметьте, что семьи эти, как руки натруженные, все в заботах, все в хлопотах, без дармоедов и без ловкачей. И дети у них... Вот тот же Вася Колокольников. В школе он был лодырь. Лодырь. Не то чтобы считал галок, а так, в тягость ему уроки, писанина всякая дома, тяжело вздыхал он от всего этого". Но лодырем он не вырос. Учение в тягость многим. Зато со всякими приемниками и моторчиками он может сидеть по двадцать часов в день. И, говорят, шайбу свою на тренировках по тысяче раз швырять может, чтобы хоть капельку чего-то там приобрести. Далеко не все сейчас растут работягами... Нет, я неточно выразилась... Работягою сделаться, к конце концов, может заставить жизнь, промысел копейки на хлеб насущный. Или на тряпки, - нынешняя молодежь без них и существования не мыслит. Нет, вот эти ребята и Вера тоже выросли не работягами, а работоспособными, труда любителями, что важнее. Это уж вы оцените. Юнец, при сытой-то жизни выросший работоспособным, по-моему, непременно должен стать серьезным, прочным человеком. Как вы считаете? - Может быть, - пожал плечами Виктор Сергеевич. - Ну да, ну да, - сказала Евдокия Андреевна, сникнув, - я понимаю, что вы имеете в виду, понимаю... Да, тут случай огорчительный. Труд-то трудом... Но и в сытой жизни растут юнцы пустые. Как говорят у нас в Никольском, пирожки ни с чем... Тут Евдокия Андреевна осеклась и посмотрела на следователя как бы с подозрением и в то же время прикидывая, не сказала ли она чего лишнего. Во всяком случае, так показалось Виктору Сергеевичу, и он не сразу понял, отчего она боится выговорить лишнее. - Вы только не подумайте, - продолжила Евдокия Андреевна с некоторой поспешностью, - что я тут имела в виду наших с вами ребят. Нет, это я так, вообще... Потом ведь я, знаете, могу брюзжать от непонимания, от старости, оттого, что вода в наши годы мокрее была и килограмм колбасы весил больше... И позже чуть только она принималась забывшись, рассуждать о сегодняшних шестнадцатилетних, тут же спохватывалась и замолкала, и никакие вопросы Виктора Сергеевича, никакие его уловки не могли вызвать откровенности Евдокии Андреевны. Виктор Сергеевич решил, что она, по всей вероятности, боится, как бы он ее досаду на нынешнюю молодежь не употребил во вред подследственным. Да, она не забывала, что перед ней сидит следователь, она не знала его взгляда на никольское происшествие и не желала, чтобы из ее слов у следователя составилось о Турчкове, Чистякове, Колокольникове и Навашиной дурное представление. Виктор Сергеевич чувствовал, что если бы он не был следователем или бы не вел никольское дело, он бы услышал от старой учительницы выстраданные его слова о подростках, слова эти его чрезвычайно интересовали. С Евдокией Андреевной он был болен одной болезнью. Но Евдокия Андреевна истолковывала его интерес неверно и сводила разговор к пустякам. Она бы, может, не будь он следователем, и о Вере Навашиной и ее обидчиках сказала слова резкие и определенные, но сейчас осторожничала, вела себя дипломатом и обращала внимание следователя на добрые дела Турчкова, Чистякова, Колокольникова, Навашиной и на привлекательные черты их натур. "Жалеет она их", - решил Виктор Сергеевич. И мысль об этом его обрадовала. - А ведь мне их тоже жалко, - сказал Виктор Сергеевич, - поверьте мне. - Правда? - оживилась Евдокия Андреевна. И тут же добавила: - Сами, конечно, виноваты в этом безобразии. Сами. Сами. Но ведь и жалко их. Стыдно, возмущаешься, но ведь и жалко. Не конченые же они бандиты и негодяи. Что же делать-то теперь с ними? Вот выпадут на несколько лет из нормальной жизни и, глядишь, станут и бандитами, и негодяями. Как быть-то с ними? - К счастью, не все возвращаются оттуда бандитами и негодяями, - сказал Виктор Сергеевич. - Далеко не все. - А-а! - махнула рукой Евдокия Андреевна. - Вы мне не говорите. - Нет, тут вы заблуждаетесь, - улыбнулся Виктор Сергеевич. - Может быть, я и заблуждаюсь, - сказала Евдокия Андреевна, - может быть. Но вы и меня поймите. Наша троица оттуда с победой не вернется. Они там сломаются. Нет, возможно, Чистяков выкарабкается, но он один. Тут шансы есть. Он придумает что-нибудь для сопротивления среде. Или для приспособления к ней. А Вася Колокольников слаб, слаб для этого. Попадет там в крепкие руки - и все. А Леша Турчков и вообще оттуда не вернется. Такое у меня предчувствие. - Я вижу, какие это ребята. Но что было, то было... - Вы понимаете, - сказала Евдокия Андреевна, - к каждому из этих парней - я не беру сейчас Веру, - к каждому из них у меня множество претензий. И простые человеческие претензии есть, и гражданские. Будет случай - я им все выскажу. Вам ничего про это не буду говорить, не хочу, да и не надо. Но они не такие, какими предстали перед вами, они преступники по случаю, а могут стать преступниками на всю жизнь. Вы понимаете, о чем я говорю? - Понимаю, - сказал Виктор Сергеевич, - и почему вы со мной не очень откровенны, понимаю. Скажу больше - мои мысли рядом с вашими. Но что делать? Случай был... - А никакое компромиссное решение не возможно? - Сложно это, сложно... И здесь многое зависит от Навашиной. Ей тогда придется, что называется, вызвать огонь на себя... - А что вам о ней рассказывали в поселке? - Да всякое... - И плохое? - И плохое. - Плохому не верьте, не верьте! - заявила Евдокия Андреевна решительно. - Плохое легче всего сочинить. И поверить в плохое легче всего. Вы все взвесьте... И про отца, что ль, ее рассказывали? - Про отца скорее намекали. Но отец-то тут при чем? - Отец при чем. Не мог быть ни при чем. Только в Вере материнская порода возьмет верх над отцовской. Убеждена. Мать у нее святой человек. С Вериных лет ее знаю. А лета эти приходятся на войну. Она вообще натура тихая, совестливая. Однажды случилось мне быть с ней на лесозаготовках, ездили под Шатуру, там я ее и поняла. А отцу-то Вериному, Алексею, другую бы жену, с жестким и властным характером, такой бы, может, он и подчинился. И поутих бы, Будорагой бы перестал быть. В поселке его звали Будорагой. У них и род-то, если верить местным преданиям, пожалуй, будоражный. Раньше тут деревня была - Никольское, это там, где церковь и пруд. Навашины, стало быть, деревенские, никольские старожилы. До сих нор вспоминают о подвигах мужиков этой фамилии. А подвиги-то, знаете, все больше бесшабашные и от хмельного настроения. Одно время, в десятые, говорят, годы, их переименовали из Навашиных в Пальтовы. Один из Навашиных поехал в уезд на базар продавать корову и покупать себе зимнее пальто. Продал хорошо, купил то ли тулуп, то ли шубу, выпил на радостях, и так уж ему понравилось, как цыган плясал на базаре под бубен, он в того цыгана влюбился, поил его, а потом шубу ему за бубен отдал. Вернулся в деревню налегке, стучал в бубен, горланил на все улицы. Его, Ивана-то Навашина, и переименовали тогда в Пальтова, даже стали писать Пальтовым. Только в двадцатые годы Навашины вернули свою фамилию. - Шутники, - сказал Виктор Сергеевич. - Шутники! Озорники, а не шутники!.. И драчуны были. Верин-то отец, Алексей, теперь уже Кузьмич, конечно, не сладкую жизнь прожил, ну так что? На войну он ушел юношей, ранен был не раз, но калекой не стал, вернулся лейтенантом, вся грудь в орденах и медалях. Рассказывают, с его слов или чужих, - да так оно, наверное, и есть, - что воякою он был лихим и рисковым и привык ходить в героях. Вернулся из героев и командиров в штатские рядовые, к тому же и профессии-то никакой толком не успел до войны получить. Ну, и начались его мытарства. Навашину-то мирная жизнь показалась, наверное, скучной, пресной, а может, и обидной. Хоть бы он дело еще подыскал по натуре, чтобы было где проявить свою лихость и фантазию, может, летчиком-испытателем следовало ему стать или еще кем, не знаю. А он то в плотниках маялся, то в шоферах, то в санитарах, то в кондукторах. И еще кем-то был. И все у него шло чередой. То пьет и озорничает, то работает на совесть. Да и надо было работать, девчонки-то голодные рты разевают, трое их. Ненадолго его не хватало, надеялся на жену, она и тянула семью и сейчас тянет, как бы не надорвалась. А он избрал себе должность поселкового чудака и чудил. Когда веселил здешний народ, а когда и злил. То на спор за ручные часы с помощью одной веревки влез на трубу пуговичной фабрики. То обиделся на соседей и стал им подбрасывать письма-предупреждения, что на них вот-вот нападут бандиты. Те поверили, напугались, устраивали дома баррикады, раза четыре вызывали милицию, а потом Алексей Кузьмич не выдержал, расхвастался о своей затее, соседи подали на него в суд. А как-то они со своим приятелем, электриком Борисовым, объявили ультиматум деревне Алачково. Это от нас километрах в шести. Знаете, да? У нас на краю стоит будка, и оттуда электрическая линия идет в Алачково. Там свадьбу играли. И вот Навашин с Борисовым заявили алачковским: или вы нам выставляете со свадебного стола по два литра самогона, или света у вас не будет. Это их требование приняли за шутку. А они взяли и действительно в будке линию отключили. Пока из Алачково на машине приехали, пока свет наладили... А потом уехали, и снова Навашин с Борисовым свет им выключили. Раза три так было, пока алачковские не сдались, выставили четыре литра самогона. Потом они как-то Навашина с Борисовым крепко избили, а тогда сдались. Вот такой он человек. Теперь-то он уехал от семьи. - Я знаю, - кивнул Виктор Сергеевич. - Но Вера-то взрослела скорее вопреки отцу. Она хоть и темпераментом в него, но совестью в мать. Вы ощутили это? - Да вроде бы... - неуверенно сказал Виктор Сергеевич. Беседовал Виктор Сергеевич и с Верой Навашиной. Снова был у нее дома и в Вознесенской больнице, а потом вызывал к себе на службу. Он чувствовал, что Вера относится к нему с недоверием, чуть ли даже не враждебно. Отвечала она ему угрюмо, порой резко, и однажды Виктор Сергеевич поинтересовался, отчего она так ему дерзит. "Не знаю, - сказала Вера, - как умею, так и разговариваю". В последние дни она была особенно печальна и раздражительна, что-то происходило в ее душе, разговоры со следователем она вела рассеянно и с усилием, - казалось, она обо всем забыла и ничто ее не интересует. Однако, когда речь заходила о парнях, выяснялось, что тут она прежняя и простить их не может. Синяки ее почти совсем прошли, ссадины подсохли, и, несмотря на печальное, а порой и мрачное выражение лица, Вера опять имела вид цветущий и здоровый, и Виктор Сергеевич уже никак не мог представить себе Веру жертвой. И он, беседуя с Верой, хмурился и злился. Но не оттого, что Вера сердила его, нет, он был недоволен собой. Он чувствовал, что ведет себя дурно, такого с ним давно не случалось, он ловил себя на том, что в последние дни постоянно стремится отыскать в Вере, в ее словах, в ее облику в ее манерах, в ее взглядах на жизнь, в ее судьбе нечто такое, что показалось бы ему нехорошим, даже противными вызвало бы у него неприязнь к Вере. Он запрещал себе делать это, давал себе слово не поддаваться чувствам, а быть, как и всегда, справедливым и беспристрастным до щепетильности. Но только он принимался думать о том, какое должен принять решение, тут как тут, помимо его воли, к досаде Виктора Сергеевича, мысли о Вере возвращались. И оттого, что Виктор Сергеевич старательно уговаривал себя не изменять холодному профессиональному благоразумию и не дурить, оттого, что он убеждал себя ни в коем случае не относиться к Вере с неприязнью, он в конце концов и почувствовал к ней именно неприязнь. 13 Сергей в Никольском не появлялся. "Ну и слава Богу, - думала Вера, - хоть есть у человека соображение, обойдемся без сцен... Теперь, честное слово, легче стало..." Она и Нине это повторила. - Так, сразу, - сказала Нина, - остыть ты к Сергею не могла. Я тебя знаю. Прогнала, наверное, по глупости и сгоряча. - Мое дело, - сказала Вера мрачно. - Конечно, твое. Еще чье же? Не Сергея же... - Ну, давай, давай, сыпь соль на рану. Достань столовую ложку. - Ты ж говоришь - тебе легче стало? - А хотя бы и легче? - Верк, ты на меня не дуйся, я ведь не ради каких глупостей... Хочешь, я сейчас же поеду, найду Сергея, все ему объясню, сюда приведу? Хочешь? - Не надо! - испугалась Вера. - Ни в коем случае! Все. С ним все. Кончено - и все. - Ну, посмотрим, на сколько тебя хватит. - Я и тебя могу прогнать, - сказала Вера серьезно, - если тебе этого так хочется. - И меня гони! В шею! Уж тогда тебе совсем легко станет. С крыльца спусти! Тут Нина не выдержала, рассмеялась, нос свой, чуть расширенный книзу, сморщила, подсела к Вере, обняла ее. - Ой, Верк, ну что мы с тобой, а? Ведь ничего не изменишь, и надо привыкать жить с этой поклажей... Все наладится, Верк... Праздники-то - они на каждой улице бывают, всему свое время! - А может, мне с этой улицы съехать? - подняла голову Вера. - Может, на этой улице для меня никаких праздников уже не будет? Подальше из Никольского, куда глаза глядят, в тихое место, где меня никто не знает и знать не захочет?.. - Суда надо, Верк, дождаться. После суда и решать. - Да, конечно... Суд - и тогда уж... После недолгого молчания, после тишины, тягостной и горькой, Нина все же растормошила Веру, развеселила своей болтовней, даже заставила порассуждать о модах и на газетном обрывке, прямо поверх черных меленьких слов о горных пастбищах Сусамырской долины, нарисовала летящие контуры двух легких туник, рекомендованных "Силуэтом" к мини-юбкам и расклешенным книзу брюкам. "Надо будет тебя вытащить в Москву, - сказала Нина. - Можем просто погулять, подышать воздухом, можем сходить на выставку или на концерт. А то здесь прокиснешь, увянешь ведь..." Вера успокоилась, даже, казалось, благодушествовала и согласилась на самом деле съездить с Ниной в свободный день в Москву. А когда Нина ушла на работу, отстучали по вымытым доскам крыльца ее коричневые лакированные каблучки, уплыло к калитке бежевое с разводами платье из шелка, и только ландышевый запах польских духов остался в комнате, Вера вновь подсела к столику и стала рассматривать Нинины рисунки. И тут поняла, что о модных нынче туниках она думает с интересом, словно бы ничего и не случилось. "А ведь случилось, случилось!" - с тоской сказала она себе. И после, где бы Вера ни была - в магазине ли, злом от жары, в вагоне ли бешеной электрички, на улице районного центра, за красными ли крепостными воротами Вознесенской больницы, - где бы она ни была, что бы она ни делала и как бы ни отвлекали ее хлопоты и люди, относившиеся к ней по-доброму и с пониманием, какими бы счастливыми ни выдавались минуты забвения - все это было ненадолго, все нынешнее оказывалось ей шелухой, шелуха опадала, а приходила тоска и уже окостеневшая, вечная мысль: "А ведь случилось! Случилось!.." Да, все в ее жизни уже случилось, все было - и позор ее, и разрыв с Сергеем, и все, все, все... "Суд бы скорее", - думала Вера, находя в мысли о суде некое успокоение. Так ждала она раньше приезда Сергея, полагая, что приезд этот все в ее жизни изменит к лучшему. Теперь именно суд виделся ей рубежом надежды, что там будет, за этим рубежом, Вера представляла смутно, - скорее всего и вовсе ничего не представляла толком. Оттого, наверное, и надеялась на суд. Отчаяние, словно бы растворенное в ней, Вера стремилась извести работой, все выискивала и выискивала занятия для себя и в Вознесенской больнице, куда с охотой отправлялась по утрам, и дома - на огороде и на кухне. Однажды, когда Вера окучивала картошку, долбила мотыгой землю между грядок, бурую, просушенную солнцем, словно бы солончаковую, подгребала ее к тщедушным кустикам, она услышала негромкий разговор. Вера выпрямилась и увидела на террасе каких-то людей, вроде бы женщин. Солнце било в глаза, и Вера не поняла, кто там пришел, - видимо, материны гости. Она вытерла лицо подолом сарафана и снова принялась бить мотыгой землю. Но минут через пять на крыльце появилась мать и окликнула ее. - Чего еще? - спросила Вера недовольно. - Вера, к нам вот пришли, - сказала мать. - Кто еще пришел? - Ну вот, знаешь, пришли... - Мать как-то мялась, и Вера по голосу ее чувствовала, что она волнуется. - Надо поговорить... - Ты и поговори, - сказала Вера. - Нет, и тебе надо. Они и к тебе пришли... - А кто они-то? - Ну, эти... Ну, знаешь... Иди, Вера, а? Надо... А то нехорошо выйдет... - Вот еще удовольствие! - проворчала Вера и бросила мотыгу. - Гнала бы ты их! Сказала это она так, на всякий случай, представить не могла, кого принесла к ним нелегкая, - впрочем, ей было все равно, видеть она сейчас никого не желала, даже Сергея, и ни за что бы не пошла в дом, заупрямилась бы и не пошла, если бы не почуяла в словах матери, в ее руках, опущенных нескладно, не только растерянность, но и испуг. И к ней-то, Вере, мать обращалась с крыльца без обычной резкости, а неуверенной в себе просительницей. Все это озадачило и насторожило Веру. Намыливая руки под краном, Вера покосилась на мать: - Ну, и кто там? - Сама увидишь, - сказала мать и улыбнулась странно, будто смущалась чего-то или никак не могла поверить в реальность появления в их доме именно этих гостей. "Неужели отец вернулся?" - подумала Вера. Нахмурившись, решительным шагом прошла она в комнату и там за столом увидала трех женщин. "Так, - сказала себе Вера. - Начинается". Женщины сидели в комнате хорошо ей знакомые - Елизавета Николаевна, мать Колокольникова, Зинаида Сергеевна Турчкова и приятельница Вериной матери Клавдия Афанасьевна Суханова, известная в Никольском хлопотунья по прозвищу "Сваха". - Здравствуй, Верочка, - сказала Суханова, улыбаясь широко. - Что ж ты не здороваешься? - Здравствуйте, - растерянно сказала Вера. - Здравствуй, Вера, - услышала она от Колокольниковой и Турчковой. - Присаживайся, Верочка, - сказала Суханова, - вот мы для тебя стульчик приготовили. Будь как дома. Вера машинально опустилась на стул, а глянув в окно, увидела бабку Творожиху, топтавшуюся у калитки, цепкими своими глазами Творожиха тотчас же углядела Веру, и чуть не поклонилась ей со сладким выражением лица. Вера поморщилась презрительно и отвернулась. Дошлая колокольниковская родственница явилась, наверное, для поддержки делегации, а может, и сама по себе, из любопытства, лисий нюх притянул ее сюда. - Может, чайком угостить? - предложила мать. - Каким еще чайком! - возмутилась Вера. - Чайку, чайку, - обрадовалась Суханова, - неси, Настя, чайку, а ее не слушай, они, эти молодые, кофейные души, причем без молока, а прямо черные. От кофе одна изжога, а нам нужен спокойный напиток, иначе и не сговоримся. Потом ведь, Насть, наше-то поколение не кофейное, а чайное. Вера сидела мрачная, в беседе она участвовать не желала, а желала дать понять гостьям, что они здесь лишние. В словах Сухановой ее возмутило одно - "сговоримся": о чем еще сговариваться? Мать, суетившаяся с вареньями и чашками и вроде бы даже довольная этой суетой, раздражала Веру. Сама она, хотя у нее я пересохло в горле, чашку с блюдцем от себя решительно отодвинула. А чаепитие и впрямь началось. Гостьи и мать словно бы увлеклись им всерьез, а отпробовав прошлогоднего варенья из черноплодной рябины, стали выяснять, сколько сахару нужно для этой ягоды и стоит ли вообще держать черную рябину, так уж ли она хороша от высокого давления, а если стоит, то как уберечь в августе недозревшие гроздья от дроздов - обвязав ли марлей или накрыв кусты хлорвиниловой пленкой. - Пугало надо пострашнее. Или вместо чучела поставить Творожиху. С мешком семечек, - сказала Суханова и засмеялась обрадованно. Она, собственно говоря, одна и вела разговор. Мать и Колокольникова ей поддакивали, мать - суетливо, а Колокольникова - солидно и с достоинством, Турчкова же только иногда и невпопад произносила мелкие и случайные слова. Когда Турчкова наливала чай в блюдце, пальцы ее дрожали и слова у нее тоже получались какие-то дрожащие, будто бы их на лету схватывал озноб. Вера, напротив, успокоилась и теперь сидела молча, рассматривала незваных гостий. Не то чтобы она открывала в них что-то новое для себя, просто сейчас она смотрела на них с иными, чем прежде, чувствами, а внимание ее было обострено. Ей бросилось, в глаза, что Зинаида Сергеевна Турчкова похожа на ее мать. Тоже маленькая, высохшая, груди нет. Материна ровесница и выглядит как мать, будто бы ей скоро идти на пенсию. Вид у Турчковой был, правда, более городской и культурный, чем у матери, она имела и манеры служащей в учреждении, но казалась Вере несчастной и жалкой. Курить сейчас не курила, а мяла сигарету пальцами, табачные крошки сыпала на пол и на клеенку. Мать была все же более спокойной и медлительной, чем Турчкова, и сегодня и всегда. Беды она принимала терпеливо, не опускала рук в тихой уверенности, что все обойдется. Турчкова же и в благополучные дни ждала плохого, в маленьких печальных глазах ее была растерянность и даже обреченность, казалось, с ней только что случилось несчастье или несчастье это вот-вот должно было произойти и она знает о нем. За столом Зинаида Сергеевна очень нервничала, делала много лишних движений, быстрых и неловких, и Вере на мгновение стало жалко ее, она опасалась, как бы Зинаида Сергеевна не расплакалась. Колокольникова, напротив, совсем не нервничала. "Такую и пушкой не прошибешь, - думала Вера, - танком не переедешь. Сидит, как хозяйка, а мы вроде к ней в гости пришли и собираемся о чем-то просить. Чай из блюдечка потягивает, как купчиха... купчиха и есть..." Вот уж кому досталось подарков от природы, так это Елизавете Николаевне. В Никольском о ней говорили: сметана, а не баба. И красива, и телом обильна, и здорова, и свежа не по летам. Словно бы судьба не ломала ее, не взваливала ей на плечи пудовые ноши, уберегала от тягот никольских сверстниц, а лишь ублажала, пластинки ей заводила на коломенском патефоне - "Белую березу" да "Валенки" - и кормила дармовыми пирогами. Но нет, и у нее судьба была простая, если уж чем и баловала, так только жадными взглядами мужиков, велика радость. А Елизавета Николаевна жизнью своей была довольна, оттого, наверное, редко ее видели на людях ворчливой и темной лицом. Раньше Елизавета Николаевна нравилась Вере, любо было смотреть, как она пляшет, раззадорившись, "цыганочку" или "барыню" на хмельных гулянках, и песни, особенно протяжные, с тоской, вела она умело, сочным и как бы ленивым голосом. Вера этой вальяжной, а иногда и величавой женщине завидовала, было дело. Но сегодня она смотрела на нее с неприязнью, и ей казалось, что снисходительная улыбка Елизаветы Николаевны нынче относится именно к ней, Вере, и в улыбке этой прячется ехидство, злорадное обещание при случае, а может быть, прямо и сейчас выказать Вере презрение и нравственное превосходство. Елизавета Николаевна была особо неприятна Вере еще и потому, что лицом своим Василий Колокольников был в мать. К Сухановой Вера относилась спокойнее, она была своя в их доме, но раз она явилась сегодня к ним союзницей противной стороны, то и с ней Вера не желала разговаривать. Клавдия Афанасьевна Суханова была женщиной деятельней и беспокойной. Иные относились к ней иронически, а Навашины к ней привыкли. Работала Суханова на станции Гривно табельщицей, но главные ее житейские интересы были дома, в Никольском. Тут уж, казалось, ни один блин, ни один пирожок не мог испечься без ее дрожжей. Всюду она поспевала, во всем участвовала. С трибун при случае ее хвалили, называли бескорыстной общественницей. Она и была бескорыстной общественницей, суета ее и хлопоты приносили Клавдии Афанасьевне удовольствие, а если имела она корысть, то вся корысть эта умещалась в желании быть на миру, знать все повороты никольской жизни и обязательно участвовать в них. Ну, и при возможности после полезного дела не отказываться от чарки с закуской. При этом и водка, и огурчики не были для нее самоцелью. Просто ей было приятно посидеть в компании, пошуметь, поболтать, а если надо, то и снова что-нибудь уладить, кого-нибудь помирить или познакомить. В случае, когда затевалось в Никольском важное дело, Клавдию Афанасьевну ни упрашивать, ни инструктировать не надо было. Все она чуяла и понимала в нужном свете, а то и еще яснее, чем требовалось. С шутками, с громогласным высмеиванием отдельных жителей Никольского поднимала она ближние и дальние улицы на посадку лип и тополей вдоль общественных дорог. Во всех уличных неурядицах и семейных недоразумениях Клавдия Афанасьевна оказывалась непременно советчицей, а то и судьей. Какие только прозвища не ходили в Никольском за Сухановой. Звали ее и министром иностранных дел, и уличным регулировщиком, и свахой, и массовиком-затейником, и бабой Бабарихой, и еще кое-кем похлеще, но однако же злобы в этих прозвищах не было. Потому как и сама Клавдия Афанасьевна зла никому, кроме как реакционным иноземным кругам, не желала. Пусть в предприятиях своих она иногда попадала впросак, пусть иногда своими стараниями только портила дело, как было с Петуховыми, затеявшими фиктивный развод ради жилплощади, двигало ею всегда сочувствие к людям, желание видеть их в мире, в согласии и в активном действии. Клавдия Афанасьевна была одних лет с Вериной матерью, с военной поры ходили они в подругах. В доме Навашиных Клавдия Афанасьевна бывала часто, мать угощала ее домашним вином из красной смородины и крыжовника, а чаще они пили с охотой чай и вспоминали былое. При этом выражение лица у Сухановой было хитроватым и загадочным, а зеленоватые глаза чуть вытаращены, в них отражались летучие мысли, стремительные соображения: что бы еще этакое предпринять. Тетя Клаша была быстра и проворна, когда на ум к ней приходила идея, двигалась она словно вальсируя или напевая что-то про себя, одевалась она, по понятиям своих сверстниц, с шиком и как франтиха, на Верин же взгляд смешно и старомодно. Но Вера тетю Клашу любила. Однако сегодня ее положение в доме Навашиных было нелегким, оно и ее самое смущало, и, видимо, от смущения этого, от неловкости своего положения Клавдия Афанасьевна говорила несколько неестественно и, загребая ложкой рябиновое варенье, все старалась развеселить собеседниц, что и совсем было неуместно. - Ты как хочешь, я ему сказала, - продолжала Суханова, - жилы я твои перевью, а спортплощадку из тебя вытяну. Правильно? Правильно. Мы там заведем и группы активного отдыха для пожилых. Будем бегать, омолаживаться. Я вас всех запишу. Будешь бегать, Насть? - Вместо стирки, что ли? - попробовала пошутить мать. - И вместо стирки... - Клавдия Афанасьевна, - сказала Вера, раньше она называла Суханову только тетей Клашей, - чего тут разводить церемонии, вы бы уж прямо к делу, если оно у вас есть. А то мне окучивать картошку. - Вера, ну зачем ты... - вступила мать. - Мне окучивать картошку, - мрачно сказала Вера. - Ты потерпи, не спеши, - сказала Суханова. - Ты нас уважь. Мы ведь постарше тебя. - Чтобы уважить, уважение надо иметь... - Значит, ты так ко мне относишься? Я ведь почти что твоя крестная. - Почти что не считается, - сказала Вера. - Ты слышишь, Насть? - обернулась Суханова к матери. - Не считается. А раньше-то считалось! - Нервная она очень стала, - сказала мать. - Моя забота, какая я стала! - Ну ладно, - сказала Суханова, - к делу так к делу. Но уж я прошу тебя, Верочка, выслушай нас со спокойствием. Мы ведь с миром к тебе пришли. - С каким еще миром?! - чуть ли не крикнула Вера. - Вера, я тебя прошу, - жалостливо произнесла мать. - Ну хорошо, - вздохнула Вера. - Нет, я оговорилась, - сказала Суханова, чашку отодвинув, - мы пришли не с миром. Это ты могла бы прийти с миром. Мы пришли за миром. Ты понимаешь меня? Тут, точно, целая делегация. Нет никого от Чистяковых и от этих, не наших, Рожновых, но я вроде бы от них... Стало быть, вот что. Ведь суд людской - он пострашнее суда того... который с законами. А в людском суде приговор вынесен. В твою пользу. И обидчики твои в том суде наказаны. Да еще как! И семьи их тоже наказаны. Ты человек добрый, как мать твоя, ты рассуди: нужны ли еще слезы, несчастья, седины вот у этих женщин? Ведь мы свои люди... А? И надо ли дело доводить еще до одного суда? Рассуди... - Следователь рассудит, надо или не надо, - сказала Вера. - Погоди, не спеши. Вот они, - Клавдия Афанасьевна показала рукой на Колокольникову и Турчкову, - пожилые женщины, матери, извинения у тебя просят... - Извинения! - возмутилась Вера. - Прощения у тебя просят... - Что-то я не слышала, - сказала Вера, - чтобы они просили у меня прощения. - Они пришли за этим... Клавдия Афанасьевна произнесла это неуверенно, замолчала, растерянно поглядела на Елизавету Николаевну и Зинаиду Сергеевну, видимо, не было между ними договоренности о каких-либо прощениях, и теперь Клавдия Афанасьевна волновалась, левым глазом подмаргивала, словно бы намек или совет давала женщинам. Вера сидела напряженная, дыхание задержала, ждала, что будет дальше; она чувствовала себя за столом главной, от нее теперь зависело здесь все, а две женщины были в полной ее власти, и мстительное ощущение власти в то мгновение Веру обрадовало, и она была намерена эту власть употребить без жалости и оглядок на мать. - Прощения просим... всей семьей... Вера подняла глаза. Елизавета Николаевна Колокольникова произнесла эти слова, голову опустив к самому столу, чужим, срывающимся голосом. - Вера, прости... Сына моего прости... И нас с отцом прости... - Мать Турчкова встала стремительно, неловкое движение сделала, будто собиралась броситься к Вере, но не бросилась, а осталась стоять на месте и своими печальными глазами молила Веру о пощаде, при этом шептала что-то, словно бы у нее уже не осталось сил на громкие слова. Вера тоже поднялась со стула, застыла, онемев, не знала, что делать. Турчкова и совсем замолчала, будто испугавшись, что Вера злобой ответит на ее отчаянный порыв, погасит надежду, а Вера и сама смотрела на Зинаиду Сергеевну с удивлением и испугом, ей казалось, что эта маленькая нервная женщина расплачется сейчас или, хуже того, упадет перед ней на колени, заголосит, вымаливая прощение и мир. - Господи! Да зачем вы, Зинаида Сергеевна! - вскрикнула мать. - Вера, что ты молчишь? Что ж ты стоишь-то? - Зинаида Сергеевна, что вы... - пробормотала Вера. - Зачем это? Губы ее дрожали, она чуть было не дала волю слезам, порыв Зинаиды Сергеевны взволновал и разжалобил ее, вместе с тем какое-то умиление возникло в ее душе, так ей хотелось, чтобы все горькое кончилось и всем было хорошо, так она сейчас всех любила, что желала всех простить. Да что там простить! Она сама готова была сейчас просить прощения, и у Колокольниковой, и у Турчковой, и у матери своей за то, что их беды, их переживания были связаны с ней, с ее неверной жизнью, она уже собиралась сказать об этом, и тогда бы, наверное, все пошло не так, как оно пошло, но тут подскочила Клавдия Афанасьевна, не выдержавшая тяжкого для нее молчания, и заговорила: - Вот, Вера, слышала, да? Слышала? Ты оцени, ты думаешь, им легко? Вот и все, вот и хорошо!.. Теперь бы и ударить по рукам-то! Ты, Вера, их прости, прости, помни обиду, но прости, гордыню свою придави, придави... Чего же мы стоим-то? Садитесь, садитесь, оно легче будет говорить... Усаживались в молчании, если не считать шумного усердия Сухановой. Молчали же все по-своему. Колокольникова, казалось, была смущена и расстроена тем, что она решилась просить прощения, а Вера на ее слова никак не ответила. Зинаида Сергеевна все еще переживала собственное трепетное движение и вне себя вроде бы ничего не замечала. Мать выглядела обеспокоенной, Вера чувствовала, что мать желает что-то сказать ей, а может быть, и гостьям тоже, но ничего Настасья Степановна так и не сказала. Сама же Вера остывала, как бы трезвея, глядела на все происходящее и уже была довольна вмешательством Сухановой. "А то бы я наговорила лишнего, - думала Вера, - совсем уж было рот открыла... Попросили они прощения - и ладно, и хватит, и нечего тут..." - И теперь, значит, все, - сказала Суханова, - теперь можно и по рукам, теперь можно кончить дело без всяких обид... - Как же это по рукам? - спросила Вера. - А так вот и по рукам, - сказала Суханова. - Раз ты их простила... И ты должна... - Что я должна? - Ну что? Заявление написать, что ничего не было... Ведь ты их простила... - Значит, заявление? - Вера, я же тебя знаю, и хорошо знаю. У тебя всегда язык, а то еще и кулак опережают разум... Вот губы ты сейчас скривила... А ты обожди, не спеши, обдумай все в спокойствии. Если бы я не в ваш дом пришла, а в чужой, я бы там деликатничала. Я бы все дело в такие мягкие слова упаковала, упрятала бы в такую обертку из целлофана да еще бы поверху голубенькую ленточку бантиком завязала, что ни одно мое слово не вызвало бы ни малейшей обиды. И губы никто бы там не кривил. А тут я все своими именами, потому что и мы свои, и туман не нужен. Вот - ты. Вот - они. Вот - твоя беда. Вот - ихняя. И ты, пожалуйста, думая о своей беде, попробуй и чужую примерить на себя... И не дуйся оттого, что тебе говорят одну суть, без всяких украшений... А? - сказала Суханова. - Вер? Дальше мне говорить или ты все поняла? - Но как же я всем-то объясню - и в Никольском, и в моей больнице, - что ничего не было? - спросила Вера. - А ты ничего и не объясняй. Творожиха, приоткрыв калитку, прошмыгнула в навашинский палисадник, но и с желтой дорожки, из-за кустов черной смородины, увидеть, что происходит на переговорах, она не могла, однако и оставаться в неведении не могла и все пыталась привстать на цыпочки или даже подпрыгнуть в надежде хоть что-нибудь углядеть или услышать. Вера заметила ее старания и не сдержала улыбки. - Что? - обернулась она к Сухановой. - Я говорю - ты ничего и не объясняй. - Да? - сказала Вера. - И все? - И все. - Ну что же... Вера встала. Клавдия Афанасьевна Суханова смотрела на Веру настороженно, но, встретившись с Вериным взглядом, заулыбалась вроде бы от всей души, словно открыв в Верином взгляде надежду на благополучный исход беседы; бутылку теперь Клавдия Афанасьевна распила бы за успех предприятия. А Колокольникова с Турчковой не улыбались, нет, но и они, казалось, были готовы заулыбаться сейчас, если бы Вера того пожелала, сидели в напряжении, было в их лицах и в их позах нечто жалкое, заискивающее, - что уж там Турчкова, величавая Елизавета Колокольникова и та застыла, будто сжавшаяся под плетью в надежде, что ее сейчас все же не казнят, а помилуют. - И спасибо, Верочка, - сказала Суханова. - Поверь мне, все хорошо обернется. Заявление напиши - и все... Тут Колокольникова подняла голову: - Мы понимаем, тебе было плохо, и мать твоя перенервничала. Потому и все дело надо кончить по-доброму. Если ты их и нас простила, то и твою доброту следует отблагодарить, чтобы все было по справедливости... - То есть как отблагодарить? - спросила Вера. - А так, - сказала Колокольникова, - деньгами. - Какими деньгами? - Уж мы собрали, - сказала Колокольникова. - Не десятки, ясно... Восемьсот рублей. Не обидим... Деньги вам теперь нужны. Тебе не мешало бы съездить в Сочи, на море, полечиться или просто отдохнуть. Настя вот, знаю, приболела. Так болезнь денег потребует. Не у отца же вам просить... "Откуда она знает о болезни-то?" - подумала Вера. Впрочем, она подумала об этом от растерянности. - Так что же я, по-вашему, продажная? - сказала Вера. - Вера, ты что? - в тревоге поднялась мать. - Стало быть, за все можно заплатить? - сказала Вера. - Верка, погоди! Но Вера уже шумела, разъяряясь, успокоиться не могла, да и не хотела, она была сейчас победительницей, хозяйкой положения, ощущение власти над притихшими женщинами, казалось, снова радовало ее, она не знала, что сделает сейчас, но уж что-то сделает непременно, даст волю обиде, своему несчастью. - Вера, дочка... - Мать взяла ее за локоть. - Ну ладно, - сказала Вера, утихнув, - вот что... Уходите вон, чтобы я вас больше тут не видела... - Вера, дочка... - Вера, одумайся, поздно будет... - Я не продажная! И не виноватая! Уходите отсюда, поняли? Уходите! Колокольникова и Турчкова двинулись к двери, не дожидаясь новых просьб. Турчкова уходила несчастной и испуганной, Колокольникова же как будто распрямилась и, обернувшись напоследок, взглянула на Веру зло и презрительно, хотела, видно, ответить Вере, но сдержалась, только глаза сощурила со значением, а Суханова все стояла в растерянности у стола, не могла поверить повороту предприятия, совсем было слаженного, и Вера подскочила к ней, стала толкать ее к двери. - Уходите, катитесь отсюда! Чтобы ноги здесь вашей не было! - Да ты что? Истерика, что ли, у тебя? - Я вам покажу сейчас истерику! - Верочка, дочка, опомнись! - Совсем, что ли, бесстыжей меня считают? Только сойдя с крыльца, Суханова поняла серьезность Вериных намерений, и тут она поспешила по желтой дорожке за Колокольниковой и Турчковой, оглядывалась при этом и пальцем крутила возле виска. Жест этот вконец разозлил Веру, и она выскочила за женщинами на улицу, хотя и не собиралась этого делать, выскочила и громко, на весь поселок Никольский, выкрикнула им вдогонку напрасные слова, обидные и скверные. - Мать-то не срами, - обернулась на ее слова Суханова, - ей мужа-озорника по горло хватит! - Я вот вас осрамлю! - не унималась Вера. - Ох, Верка, пожалеешь! Ох, погоди, я тебе припомню! Крик твой слезами обернется! - Вы у меня сами пожалеете! Уходили гостьи, уносили срам и обиду, друг друга, видно, в своей неудаче стыдились, распалась временная компания; Турчкова отстала от Колокольниковой и даже на левую сторону улицы перешла, Суханова тоже, казалось, шагала сама по себе, ни на кого не глядя, но уже не спеша, устало - ее-то крах был особенным; одна лишь Творожиха, пыхтя, припрыгивая на старости лет, семенила за Колокольниковой - та уходила гордой и энергичной походкой. А Вера все еще стояла у своей калитки, руки положив на бедра, неистовой воительницей. Потом повернулась, решительно пошла домой, прикрикнула на младших сестер, подвернувшихся ей в сенях, рванула дверь в комнату. Мать сидела у стола расстроенная, чуть не плакала. - Ну, довольна? - сказала она. - А тебе-то что? - И не стыдно тебе? - сказала мать тоскливо. - А чего мне стыдиться-то? - Мне вот стыдно. - В голосе матери было отчаяние. - Ну, а чего же они... - И тебе будет стыдно за свой кураж. Не сейчас, так через десять лет. Женщины эти в радости, что ли, к тебе пришли? А ты... - Так что же мне... Вера ворчала, но уже обороняясь от материных укоров, от материных тоскливых глаз, а сама остывала, и тошно ей становилось, мерзко было на душе. Она присела у стола и все-все случившееся здесь минуты назад припомнила до мельчайшей подробности, и уж особенно то, как сухонькая нервная мать Турчкова норовила встать перед ней на колени, вымаливая прошение сыну. И то, что совсем недавно доставляло ей если не радость, так удовлетворение, то, как она, девчонка, взяла верх над матерями своих обидчиков и могла заставить их унижаться, страдать или в надежде на выгоду поддакивать ей, все это казалось Вере теперь отвратительным и жестоким. "Зачем я это? Зачем я куражилась, кричала на них? Сказала бы "нет" - и все. Какая я подлая! Обернется мой кураж моими же слезами, верно тетя Клаша сказала, так мне и надо, и пусть". - Мама, - сказала Вера растерянно, - что же они мне деньги предлагали? Как же бы я взяла их? - Не знаю... - А ты бы взяла? - спросила Вера, помолчав. - Я... - смутилась мать. - Зачем же я? - Нет, ты скажи: ты бы на моем месте взяла? - Нет, - вздохнула мать, - не взяла бы... - Ну вот. А я почему? Потом они сидели молча, мать, казалось Вере, поняла ее и перестала бранить дочь в мыслях, а Вера была растрогана тем, что мать ее поступила бы точно так же, как поступила она. Снова вспомнила она, как говорила Колокольникова про поганые деньги. И обида, остывшая было, снова, вспыхнула в ней. - Нет, - сказала Вера, - я этого так не оставлю. Я сейчас же поеду к следователю. 14 Минут через сорок она была в районном центре, шагала с вокзала в прокуратуру, обдумывала в запале слова, какие собиралась сказать Виктору Сергеевичу, не обращала внимания ни на город, ни на толпу вокруг, но вдруг почувствовала, что желает свернуть с привычной дороги на боковую улицу. "Зачем? Что это я?" - остановилась Вера. Впереди был галантерейный магазин, возле него недавно Вера увидела Сергея, а он не почувствовал, что она рядом. "Ну и что? Ну и не нужен он мне больше, - сказала себе Вера. - Что же я теперь-то беспокоюсь?" Она храбрилась, однако мимо магазина все же не пошла, а свернула вправо. Виктор Сергеевич Шаталов оказался на службе, и, как Вере показалось, ее приход смутил его. "Все мне что-то мерещится, - подумала Вера, - до чего же я стала мнительная..." В комнате кроме Виктора Сергеевича за своими, видимо, столами сидели еще двое мужчин его возраста, они, помолчав, переглянулись, сослались на дела и вышли. На Викторе Сергеевиче был отлично сшитый коричневый костюм, финская нейлоновая рубашка в полоску, темный галстук с крупными горошинами и галстучного же материала платочек уголком выглядывал из кармана пиджака. Видно было, что Виктор Сергеевич собрался прямо с работы, не заходя домой, отправиться куда-то. - Я вас слушаю, - протянул Виктор Сергеевич. Вера все ему выложила про приход женщин и слова Колокольниковой, говорила горячо, с возмущением, распаляясь, повторяла для убедительности всякие сегодняшние мелочи. Умолкла, смотрела на следователя. Неужели ему не передались ее гнев и ее обида? - Да, - сказал Виктор Сергеевич, подбородок прижав к груди - это хорошо, что вы пришли именно сейчас. Через полчаса вы меня бы не застали. Вера обрадовалась этим словам: значит, рассказ ее показался следователю важным. Но тут же она подумала, что Виктор Сергеевич дал ей понять, что времени у него на разговор с ней всего полчаса. - Как быть, Виктор Сергеевич? - сказала она, остывая, и не Виктору Сергеевичу даже, а так, в пространство. - Это они мне вроде отступного сулили. Вроде платы за позор. Так нельзя оставить... - А что, Вера... - неожиданно живо сказал Виктор Сергеевич, - а может быть, вам следовало понять состояние матерей? А? - То есть как? - удивилась Вера. - А так... - начал Виктор Сергеевич, но, заметив в Вериных глазах не только недоумение, но и испуг, осекся, смутившись, и уже после паузы заговорил медленно, неуверенным своим тонким голосом, с остановками и поглядыванием в окно: - Видите ли, Вера, вы достаточно взрослая и разумная. И потом - вы только на вид суровая и сердитая, а в душе, по-моему, добрая... И вот я хочу, Вера, чтоб вы меня правильно поняли... Тут он остановился, подергал пальцами короткие волосы у залысин. - Честно скажу, Вера, сегодня я к этому разговору не готов. Да и преждевременный он пока... Но кое-что я вам скажу... Ответьте мне, Вера: как вы представляете свою будущую жизнь? Предположим, пройдет суд, парней накажут. Крепко, может быть, накажут... А как вы будете жить в Никольском? Вы думали об этом, Вера? - Как жила, так и буду жить, - сказала Вера. - А не будут ли в вас и ваших близких, в сестренок ваших, тыкать пальцами, и не потому, что парни сели, а по другой причине, - понимаете, по какой?.. Пусть несправедливо, но не будет ли ваша жизнь отравлена? - Вытерпим как-нибудь... - Не знаю, не знаю... Трудно пока судить... А может, вам с матерью и сестрами все же стоит уехать из Никольского? А? - Куда же это? А дом-то наш как же? - После училища вас все равно куда-то распределят... - Бежать, что ли, нам из Никольского? Тогда, значит, я виноватая? Нет. - Ну хорошо, - вздохнул Виктор Сергеевич, - я, видно, начал не с того конца. Вы меня и не понимаете... Скажу про другое. На суде, Вера, все может получиться и вовсе не так, как вы предполагаете. Дело ваше с юридической стороны не простое. Там будут адвокаты, и они при старании смогут доказать, что и вы виноваты. - То есть как? - растерялась Вера. - Многое против вас. Многое можно истолковать по-разному... И драка ваша с Ниной, и то, что вы ничего не сказали о ней врачам, и некоторые ваши слова на дне рождения, да и не только слова, а и движения, и то, что вы выпили в тот вечер... Бусинка к бусинке - и вот готово ожерелье... Я сейчас могу произнести будущую адвокатскую речь, из нее вы узнаете, что виноваты вы, а парни - ваша жертва. - А они-то сами... - Погодите, Вера, не думайте, что я их адвокат. Нет. Но и их-то показания какие: пьяные были, не помним, вроде так, а вроде не так... К тому же по закону для суда признание обвиняемым своей вины еще ничего не значит. И это справедливо. Потом вам кажется, что происшествие всем видится именно таким, каким оно видится вам. Но при взгляде на него со стороны может показаться и совсем неожиданное для вас. Уж тут обратят внимание и на ваши вольные нравы, и на то, что вы с Сергеем Ржевцевым жили как муж и жена... - Сергей обещал на мне жениться, - глухо произнесла Вера и тут же пожалела о сказанном. Мало ли что Сергей ей говорил! - Он обещал жениться... И у нас с ним было все хорошо и по-честному! - Ладно, но это ведь не меняет дела. Мы вот получили письмо, в нем требуют привлечь Сергея за сожительство с несовершеннолетней. Видите, как выходит. - Сергей ничего плохого мне не сделал. - Однако могут наказать и Сергея. Вряд ли это вас обрадует. Но вдруг и такой оборот примет дело... Виктор Сергеевич задумался на мгновение, но тут же сказал быстро, как бы спохватившись: - Я не хочу запугивать вас, Вера. Упаси бог! Просто я хочу, чтобы вы подумали обо всем... Я прошу вас отнестись ко всей вашей истории не только сердцем, но и разумом. Разумом, Вера. Продумайте все... Прошу вас... Виктор Сергеевич встал, и Вера невольно встала, но тут же опустилась на стул, ей бы попрощаться и уйти, а она все сидела, растерянная, прибитая, куда девалась вся ее воинственность и бойкость. А Виктор Сергеевич походил в раздумье, присел к Вере и стал говорить ей мягко и терпеливо. В чем-то он ее убеждал, и она кивала ему, все, что она думала и чувствовала раньше, уплыло куда-то, а слова следователя приходили к ней безусловной истиной, обволакивали ее и как бы укачивали. Он пожал ей на прощанье руку, спросил, согласна ли она с ним, и она ответила искренне: "Согласна". На улицу она вышла все же в смятении. А пройдя к вокзалу и повторив про себя разговор с Виктором Сергеевичем, она вдруг взбунтовалась и принялась ругать себя: "Да как же я согласилась с ним! Да это же все неправда! Как он мог! Надо было ему сказать то-то и то-то!" В электричке в мыслях явились к ней такие яростные и правильные слова, что Вера захотела тут же вернуться к следователю. Но где теперь найдешь Виктора Сергеевича? "Ах, голова ты, голова садовая! - корила себя Вера. - Что же ты раньше-то делала!" А Виктора Сергеевича не то чтобы расстроил разговор с Верой, просто после него ему стало не по себе. Ему вдруг показалось, что никольская история кончится плохо. Предчувствие дурное плеснулось, как рыба в сонном озере, и хотя круги утихли, умерли тут же, на черном песке, в душе Виктора Сергеевича осталось что-то неприятное. И своим разговором с Навашиной Виктор Сергеевич не был доволен, слова являлись ему холодные, вялые, а порой и лукавые. "Насчет Сергея я напрасно, - решил Виктор Сергеевич, - напрасно, это ведь неправда... Никто его не может привлечь... Но она успокоилась и, кажется, сможет все понять как следует... Хорошо бы, хорошо бы..." 15 Отдежурив ночью, Вера из больницы вернулась утром с тяжелой головой и проспала без снов до вечера. Когда она проснулась, было зябко, шел дождь, и Вера подумала, что, если вскоре растеплит, пойдут белые грибы, колосовики с бледно-коричневыми шляпками, как у подберезовика. От Никольского к Лопасне, к Мелихову и дальше шли знаменитые белым грибом леса, и по воскресным дням московские и местные жители в этих лесах охотничали с ведрами и корзинами, шумели, аукались, гремели транзисторами. Вера встала, сказала матери: - Готовь лукошко. Мать обернулась, заметила: - И то. Недели на две гриб должен пойти. Потом ему до августа отпуск. Помолчав, она сказала: - Я в районе сегодня была. Велели мне послезавтра приходить в больницу. Будет место. - Да? - растерялась Вера. - Место, говорят, легкое, счастливое. Женщина, которая с этой койки уходит, старше меня, поправилась, а была опасная. - Я завтра съезжу к твоим врачам, - сказала Вера, - поговорю, чтоб у тебя все было хорошо. - Ты уж места моего не меняй. - Да при чем тут место? - рассердилась Вера. - Как при чем?.. Да, - вспомнила мать, - тут тебя один человек ждет. Давно уже. Под дождем, на улице... - Какой еще человек? - Я не знаю, - сказала мать. Вера посмотрела на мать с недоверием. - Кликнуть, что ль, его? - Да на кой он нужен-то! - раздраженно сказала Вера, но на всякий случай глянула в окно. И никого не увидела. - Сейчас кликну... - Да постой! - бросила ей Вера вдогонку, но было поздно. Хотя она уже и свыклась с мыслью о том, что матери надо в больницу и что чем скорее сделают операцию, тем лучше, хотя, вольно или невольно, она смотрела на беду матери еще и глазами медика, новость Веру расстроила и даже испугала. Раньше матери вообще надо было ложиться в больницу, теперь все становилось срочным и определенным, а слово "послезавтра" приобретало жестокий, быть может и трагический смысл. "Эх, жизнь! - тоскливо думала Вера. - Вот везет нашей семье! Уж точно: бьет ключом - и все по голове..." Сидит где-нибудь в тихом и сухом месте заведующий судьбой навашинского семейства и ключ зловредный держит наготове, как хозяин дома большую ложку за столом, чуть что - хвать по лбу. Но мать-то в чем провинилась? "Надо завтра ехать в ту больницу, опять говорить с врачами и просить похлопотать Тамару Федоровну - в районе у нее есть знакомые..." Но и эта мысль о завтрашних непременных действиях не прибавила Вере сейчас ни сил, ни оптимизма" опять тяжесть безысходности придавила Веру, словно бы ее в колодец бросили, а крышку замуровали на совесть. И оттого не выгнала она вон, не вытолкала с шумом гостя, тихонечко направленного матерью в комнату. Она не только не выгнала гостя, но и сама не смогла подняться да, взглянув на него презрительно, уйти прочь. К тому же в глазах матери Вера уловила робкое желание спокойствия, ей показалось, что своей тихой улыбкой мать просит ее не устраивать скандала, быть терпимой или хотя бы терпеливой, а любую просьбу матери она готова была выполнить сейчас как ее последнюю просьбу. Гостем был Леша Турчков. - Здравствуй, Вера, - сказал Турчков. - Здравствуй, - сказала Вера вяло. - Садись, садись, Леша, - озаботилась мать. - Спасибо... Я так... Вот сейчас... - И плащ-то сними, а то течет с него. Плащ Турчков стал тут же послушно снимать, энергично, словно спохватившись, извинялся сокрушенно. Потом отправился в коридор, к вешалке, делал при этом движения неловкие и просто лишние, покачнулся дважды. Он сейчас выглядел человеком с нарушенной координацией движений, но не оттого, что выпил, а оттого, что его чем-то огорошили и он был не в себе. В коридоре Турчков долго вытирал ноги о половик, а затем появился в комнате и, пока шел к столу, останавливался, жался, смотрел на Веру виновато и как бы с опаской. Она показала ему на стул, он сел. Ковбойка его потемнела на плечах и рукавах - болонья пропустила воду. Лицо Леши было мокрое, а волосы тем более, белые кудряшки жалкими косичками прилипли ко лбу. Поймав Верин взгляд, Турчков быстро вытащил расческу, принялся было убирать ею локоны, но без толку, смутившись, он сунул расческу в карман. А Вера вспомнила, что и она нехороша, со сна не умывалась и не поправляла волосы, хотела подняться и подойти к зеркалу, но тут же подумала, что это ни к чему. - Ну что? - спросила Вера. - Я хотел поговорить с тобой... - сказал Турчков и поглядел на Настасью Степановну. Настасья Степановна поднялась и вышла. - Я понимаю, - сказал Турчков, - ты меня ненавидишь, тебе противно видеть меня... - Оставь, - сказала Вера. - Если есть дело, так о нем и говори. - Нет у меня никакого дела, - опустив голову, пробормотал Турчков. - А маму мою зачем выставил? - Не знаю, - сказал Турчков. - Стыдно мне. - Твоя забота. - Ты пойми... Я не оправдываться к тебе пришел, - заговорил Турчков быстро, с жадностью, будто сегодняшние слова долго стерег в себе, запирал на замок с секретом, терпел, а они мучили его, жгли, и теперь, выпуская их на волю, он чувствовал облегчение. - А если и оправдываться, то не за то, главное, а за другое... Ты не думай - вот вчера приходила моя мать, у нее ничего не вышло, и вот теперь явился я со второй атакой... Ты, наверное, так подумала? - Мне-то не все ли равно... - Нет, ты поверь, я не знал, что мать пошла к вам... Я бы ее не пустил... Уж совсем мерзко было... - Тут Турчков осекся, какое-то соображение, видимо, остановило его. - Не мне, конечно, говорить так! Совсем мерзко было раньше. И матери наши все из-за нас... Из-за меня... - Еще что-нибудь скажешь? - Я и не знаю, что мне сказать... Я просто так пришел, потому что я уже не мог не прийти... Ты пойми меня... Нет, я знаю, что я хотел бы тебе сказать, но я не могу этого сказать. - Ну и хорошо, - кивнула Вера. - Ты меня извини, я сейчас много говорю, это потому, что я много молчал, только матери и смог открыться... Она у меня хорошая... И действительно, потом он говорил много и путано, нервничал и говорил скорее не для Веры, а для самого себя и, останавливаясь, казалось, ждал одобрения или возражений не от Веры, а от самого себя. При этом взгляд его не был отчужденным, направленным в одну точку, - напротив, он был чрезвычайно живым и прыгал с предмета на предмет, иногда попадал на Веру и тогда на мгновение становился цепким, словно бы желал ухватиться за что-то, успокоиться, но нетерпеливые, горячие слова сейчас же уводили его в сторону. А Вера испытывала теперь странное ощущение. Раз уж она не выгнала Турчкова, раз уж не хватило у нее на это сил, она рассчитывала вытерпеть его присутствие и слушала его,