ришь? - Не ори! - оборвал его ротный. - Я верю. Но ведь это я! - ротный сердито постучал себе пальцем в грудь: - Если бы я не верил, я бы пил с тобой? Ел? - Извини, - сказал он. - Я не подумал. Вообще башка не того, - он потрогал лоб. - Горит. Да и рука... Извини, я плохо соображаю. Когда Степанчик пришел с кухни, Андрей взял котелок и начал пить через край. Чай был еще горяч, но не так уж, он остыл и в котелке, и пока его переливали, и пока несли с кухни. Повар щедро подсыпал заварочки, часть ее уже села на дно, но много чаинок плавало поверху, и Андрей сдувал их, прежде чем сделать следующий глоток. - Три, четыре, пять, - считал вслух ротный, загибая пальцы. - Шесть, семь. Да, кажется, все. - Кто все? - Кто был на Букрине. Включая тебя и меня. Что еще я могу сделать для тебя? Андрей неопределенно протянул: - Н-е знаю... Хотя, вот что. Свози меня в ПМП. - Это можно. Степанчик! Степанчик сунул голову в дверь. Степанчик входил в число семи. - Слушаю, та-а-аш старший лейтенант. - Да! - воскликнул ротный. - Чуть не забыл. Тут тебе письма. - Он кивнул Степанчику. - Ну-ка! И ты тоже! Молчишь как рыба. И чем у тебя голова забита? Степанчик, выдвинув из-под кровати чемодан ротного, открыл его и достал письма. Их была целая пачка. - Орденами, - буркнул он, - Только и думаю о них. Ночи не сплю. Все позабыл. Ротный, усмехнувшись, наклонил голову набок и смотрел на Степанчика тепло. - Даже не медалями? - Даже! Хорошо было с ними. Ах, как хорошо! Что ж, ротный и Степанчик прилепились друг к другу и, наверное, друг без друга не могли. Степанчик по должности ординарца обязан был быть тенью ротного, куда ротный, туда и он. Так оно и было. В роте его звали по фамилии - Степанчик - и она очень подходила ему как уменьшительная форма от его имени Степан и еще потому, что он был маленьким. Маленького роста, с девичьей талией, некрасивым лицом - нос картошкой, безбровый, большеротый, с невыразительным подбородком и с маленькими же какими-то рыжеватыми глазками и как бы трахомными - красноватыми веками, Степанчик к тому же еще слегка и гундосил: в его расшлепанном носу, наверное, были полипы, и поэтому если он что-то начинал говорить, то его слова звучали как бы то ли жалоба, то ли как выражение недовольства. Но вместе с тем Степанчик был подвижен, как ртуть, быстр и совершенно неутомим. В атаках, держась у ротного за плечом, он бил из своего ППШ не в тех, кто стрелял в него, этих он не видел, этих ему некогда было видеть. Он бил в тех, кто стрелял в ротного. Именно этих, а не кого-либо еще, он должен был видеть. Если немцы укладывали роту своими МГ, а потом начинали долбить ее минометами и снарядами, так что было и голову не поднять, Степанчик, упав около сапог ротного, начинал, перевернувшись на бок быстро рыть окопчик, а потом, когда окопчик был более менее готов так, что в нем можно было спрятать голову и спину, тянул ротного за сапоги, и ротный сползал в этот окопчик, и Степанчик начинал рыть окопчик рядом для себя, или, если рота наступала по пробомбленному участку или по участку, по которому била до этого артиллерия, Степанчик ползал вокруг ротного по кругу, искал воронку, найдя, кричал: "Сюда! Сюда, тааш старший лейтенант!" - и ротный переползал или перебегал в эту воронку. Степанчик получал на ротного еду, чинил и сушил, когда ротный промокал, его обмундирование, готовил место, где ротный мог бы поспать... И хорошо было то, что письма взял ротный - не оставил их у писаря, а брал, когда они приходили, и складывал себе в чемодан. Вернее, приказал Степанчику брать и складывать в чемодан, и Степанчик так и делал. Словом, ротный позаботился по-настоящему. - Спасибо. Спасибо, Георгий, - сказал он ротному. Писем было одиннадцать. Поровну - по пять - от Лены и от матери и одно от какого-то немца Хеммериха. Он подумал, что это письмо не ему, тем более, что на конверте адресатом значился Шивардин Георгий Николаевич - то есть ротный. - Читай-читай! - сказал ротный. "Товарищ гвардии старший лейтенант Шивардин Г.Н.! Прошу передать мою глубокую благодарность военнослужащим вверенного вам подразделения за неотложную помощь во время моего ранения, как факт, спасший меня от смерти от кровотечения. Не знаю их фамилий, поэтому обращаюсь к вам. Нахожусь на излечении. Здоровье поправляется. Прошу указанных военнослужащих поощрить. Да здравствует наша общая победа! Да здравствует Свободная Германия! С товарищеским приветом и воинским рукопожатием Фриц Хеммерих, уполномоченный Национального Комитета "Свободная Германия". Степанчик заглядывая ему через плечо, сопел над ухом, тоже прочел все это. - Не фига себе, Андрюха! Не фига! Теперь ты пойдешь в гору. Раз за тебя хлопочет настоящий уполномоченный такого комитета! "Здорово, - подумал Андрей. - Ни одной ошибки. Хотя кто-то мог ему написать, а он переписал. Буквы-то корявые, не русские. Бедный Стас!" - Ну и что? - Ты береги это! - ротный ткнул в письмо. - Не выкидывай. Мало ли что... Тоже, знаешь, гирька на твою чашку. И - немалая. Как ни хотелось ему хоть глянуть всего в одно письмо от Лены, но он сдержался, считая что лучше он потом прочтет их, прочтет, когда никого не будет рядом. Даже написанные ее слова ему хотелось услышать одному. Он только коротко взглянул на адреса и закусил губу. - Что, больно? - спросил озабоченно ротный. - Сейчас мы... - Ничего, ничего! - поторопился он. - Неловко пошевелил, и как кольнуло. - Ну чего ты, Андрюша, чего? - озабоченно смотрел ему в глаза Степанчик. Может, тебе чего надо? Может, чего хочешь? Ты скажи, скажи, и все. Свои мы или не свои? А? Нет, все-таки ему было хорошо с ними, потому что на свете не было лучше людей, для него, конечно, чем ротный, Георгий Шивардин, и Степан Степанович Степанчик, и они для него были как бы братья и, наверное, ближе них для него на всей земле, из всех людей были только Лена и мать, и он хотел, чтобы и Лена, и мать сидели тут сейчас с ними, и еще, чтобы сидели тут с ними Стас, Веня, Мария, Папа Карло, Коля Барышев и Ванятка, и ребята из РДГ, и Николай Никифорович, и акробат, и тот парень - москвич, который в госпитале все учился писать левой рукой, и лейтенант Лисичук, и ездовой Ерофеич, и чтобы Зазор стоял за окном, отдыхая, так стоял, что на него можно было бы посмотреть. Он бы, улучив минутку, оставив всех этих дорогих ему людей, вышел бы к Зазору и дал бы ему хорошую горбушку, предварительно хорошо посолив, и Зазор бы схрумкал ее, и он бы, сунув ладонь ему под гриву, гладил бы теплую шею Зазора, а Зазор бы смотрел на него своими прекрасными умными и преданными глазами, дышал бы ему в щеку, мягко брал губами его за плечо. Он потом бы вернулся в эту комнатку в этом деревенском доме, к дорогим для него людям, и был бы снова с ними, и снова любил бы их, и пусть только бы так не ломило эту проклятую руку. - Музыкальная тут? - Тут, тааш старший лейтенант. - Заводи. Свозим его в ПМП. - Оттуда он в госпиталь? - уточнил Степанчик и внес предложение: - Ему бы продуктишек маленько, а, та-а-а-аш старший лейтенант? Я мигом к старшине и назад. Через три минуты выезжаем. - Ротный сделал вид, что не слышал предложение Степанчика, но и не возразил. Степанчик испарился, а минут через пять пегая с огромным животом кобылешка везла их в санях-кошевке на ПМП. Ротному, конечно, не полагался этот личный транспорт, но хороший старшина на фронте всегда старался иметь тягло: на такой Музыкальной возилось имущество роты, боеприпасы, да и можно было при нужде подскочить куда-то по делу - к складам или в штаб, сойдя от него невдалеке, чтобы не демаскировать незаконные лошадь и тарантас или санки, отвезти заболевшего или воспользоваться Музыкальной для какого-то иного случая. Ротный, сидя с ним бок о бок, держал его за карман шинели, как будто он мог или выпрыгнуть, или улететь в небо. - Да, Андрюха. Да! Затянулись наши незапланированные семестры. И конца не видно. Что-то принесет нам сорок четвертый? - Будете наступать. Куда-то выйдете. Может, и до границы. Год - длинное время. Ротный покосился на него. - "Будете". А ты что, отвоевал? - Не знаю. - Не знаешь? - Я теперь не твой. - Выбрось это из головы. Ты мне нужен. - Я бы выбросил, не получается, - он посмотрел на свою опухшую руку. - Ты мне нужен! - снова сказал ротный. - Впереди лето, впереди топать и топать, а пополнение... - Он махнул рукой. На десяток - один-два ветерана. Как же ты мне не нужен? И вообще, я верю, что нам пока светит звезда. Мы дойдем до этого проклятого Берлина. Мы еще им всыплем! Видел, сколько техники? Мы им всыплем. И такие, как ты, мне нужны вот так! - ротный провел ребром ладони но горлу. Степанчик сидел на облучке, держа вожжи в обеих руках, вроде бы занятый только ими, но ухо повернул назад, к кошевке. Иногда он перекладывал вожжи в одну руку, а второй поднимал веревочный кнут и подстегивал Музыкальную, чтобы она прибавила ходу, командуя: - Ну, родимая! Ну, залетная! Ну-ка, покажи, что ты умеешь! Екая селезенкой, наверное, потому-то она и получила свою кличку, Музыкальная делала вид, что переходит в галоп - она взбрыкивала задними ногами, норовя ударить ими по оглоблям, загибала шею, косилась на Степанчика, как будто прицеливалась, как ей лучше бросать копытами снег так, чтобы он попадал Степанчику в физиономию. Степанчик уклонялся от снега, и снег летел в кошевку. Тогда ротный командовал: - Сбавь. Сбавь газ! А то разнесет машину! - Не разнесет, - возражал Степанчик и, говоря Музыкальной: - Ах, ты так? Ты так? - наклонившись, кнутовищем щекотал ей живот. - Будешь еще безобразничать? Музыкальная изгибалась, переходила на рысь, шла вбок, норовя съехать с дороги и вывалить седоков из саней. Она была старой и умной крестьянской лошадью, с толстой шкурой, изъеденной оводами, с хвостом, забитым репьями, с мозолями на холке от хомута и спине от чересседельника. Людей она понимала, и, когда Степанчик начинал с ней разговаривать, упрекать в безобразиях, она косилась на него грустным глазом, трясла головой и сердито фыркала. Ротный как бы вспомнил, что забыл сказать ему там, когда они ели: - Потом, после того вызова, приезжал дознаватель. При всех полномочиях. Взял меня, его, - подбородком он показал на Степанчика, - еще парочку солдат из тех, кто знал Звездочета. Поехали - мы ушли вперед уже километров на десять, - приехали, нашли место, откопали Звездочета. Составили акт опознания, дознаватель собрал сколько-то земли с осколками от немецкой гранаты... Конечно, все следы оказались уже затоптаны, но я-то помнил, какими они были в то утро. Я повел дознавателя по фрицевским гильзам. Они, когда, отходили, подняли такую стрельбу, что гильз было тьма. - Я не слышал, - сказал Андрей. - Я ни черта не слышал. Я только в блиндаже.... - Нда-а, - протянул ротный и замолк до самого ПМП. Лишь когда Степанчик стал сворачивать с дороги к ПМП, ротный постучал кулаком Андрею по плечу: - В общем, держи хвост пистолетом. Ясно? - Ясно. - Позицию не сдавать. Ясно? - Ясно. - Как в круговой обороне! - Это в одиночном-то окопе? - И в одиночном держись. Ясно? Но ты сейчас не в одиночном. Музыкальная с готовностью остановилась, они слезли, ротный, обняв его, подтолкнул к дверям ПМП, а Степанчик, привязав лошадь, поволок за ними вещмешок, до половины набитый чем-то. Так вот он и оказался на этом ПМП. Но прежде чем войти в него, он с минуту постоял на крыльце. День выдался ясный, вовсю звенела, падая с крыш, капель, снег, тая, покрылся капельками, и они блестели, как миллионы прозрачных шариков, от этого света резало глаза, и он щурился, разглядывая проснувшиеся деревья, ветки которых четко виделись на густом синем небе. Он подышал влажным, густым воздухом, послушал, как совсем по-весеннему сердито-радостно о чем-то - "Чивирк! Чивирк! Чив! Чив-Чивирк!" - спорят воробьи, усевшиеся на голенькой еще вишне в палисаднике ПМП, сказал Стенанчику: - Перезимовали! Ай да молодцы! Степанчик, закрутив от восторга головой, ответил ему: - Что ты! Что ты, Андрюха! Отличнейший же народец! Он переглянулся с ротным. Ротный стоял задумчиво, тоже как-то просветлев лицом от всей этой благодати. В полевом госпитале дежурила и правда Милочка-осьминог. Она быстро глянула на ротного, бросила ему: - А, рыцарь! Рыцарь нежный, постоянный. Как там Верочка? Все в порядке? Ну-ну. Смотри, не обижай ее! - быстро же глянула на Андрея, подплыла к нему, тронула пальцем его кисть, отчего на кисти оказалась синяя ямка, в которую мог бы поместиться лесной орех, сузила глаза, упрекнула: - Что ж ты, вьюноша! Так ведь можно и в инвалидную команду загреметь! - громко скомандовала: - Всех ко мне! Воду! Халат! - отплыла к двери, где был умывальник, закатывая на ходу рукава гимнастерки, и обронила Степанчику: - Сделай фокус - скройся с глаз. Тут дверь распахнулась, вошли две сестры и два пожилых санитара, один из них был с ведром горячей воды, которую тотчас же вылили в умывальник, и Милочка, ополоснув руки, принялась густо их мылить. Степанчик, стоя у порога, держась за ручку двери, начал было: - Товарищ хирург! Товарищ хирург, вы не режьте ему руку. Куда ж ему без руки, а... Он с сорок первого воюет... - но Милочка, снова сузив глаза, тихо рявкнула: - Марш!!! - Степанчика сдуло из комнаты, Милочка, предупредив ротного: - Обидишь Верочку, не попадайся ко мне, - отпустила и его: - Свободен, Рыцарь. Передай - все будет сделано, что в человеческих силах. Свободен. Намыливая руки в третий раз так, что полтазика под умывальником было уже в пузырях, Милочка скомандовала: - Раздеть! Разуть! Развязать! - и тотчас же оба санитара облепили его, ловко стягивая с него шинель, гимнастерку, нижнюю рубаху, а потом, усадив на табуретку, и брюки, сапоги, и портянки. В одних грязнейших подштанниках, в гигантских расшлепаннейших тапках, которые ему подсунул, шепнув: "Усе будеть, паря, у порядке! Не боись! Докторица - что сам господь бог!" - безбровый, розовенький, как ребеночек, маленький санитар, Андрей вздрагивая, жалко сидел, сжав коленки, поддерживая здоровой раненую руку, с которой сестра сматывала бинт. Другая сестра, приткнувшись к столику, заполняла на него историю болезни, спрашивала имя, фамилию и прочее. Дойдя до карточки передового района и получив от него ответ "Нет...", она, помигав, как бы между прочим, спросила и про остальное: - И солдатской книжки нет? И комсомольского? - Нет. Ничего нет. - Вторая сестра смотала весь бинт, и Андрей подумал, что она сейчас сдернет тампоны, но так как они еще не успели присохнуть, особой боли он не ожидал, но все-таки сжался, чувствуя, как по спине между лопатками побежала дрожь и как из-под мышек потек холодный пот. - А что у тебя есть? Он нащупал в кармане кисет, достал его и развернул так, чтобы она могла прочесть вышивку "Дорогому защитнику Родины от Зины Светаевой. НСШ No 2. 7 кл.". Она прочла. - Не так много. Особенно в этих обстоятельствах. Милочка-осьминог тоже прочла. - И не так мало! В любых обстоятельствах! Сестра у стола перевела взгляд на маленького санитара, и тот ловко обмял карманы брюк и гимнастерки Андрея, а потом и карманы шинели. Из внутреннего кармана ее он осторожно достал "вальтер" и, опустив его стволом к полу, держал так, оттопырив указательный палец подальше от спускового крючка. Сестра у столика опять помигала. - Товарищ капитан, все документы отсутствуют. Оружие. - Не играет роли! Формальности потом! Проверить инструментарий! - как отрезала Милочка. - Пульс? Температура? Пульс у него оказался сто десять, а температура тридцать девять и одна десятая. - Вот-вот! - комментировала эту цифру Милочка-осьминог. Довоевался. Сестра, которая сматывала бинт, дернув слегка, сняла и тампоны, Милочка, кончив мыть руки, держа их на отлете, подошла, скомандовала: "Встать!". Он встал, и Милочка наклонилась над раной, а сестра, обтерев вокруг раны, стала осторожно нажимать у ее краев. Из раны пошли пузырьки. - Ясно! Обтереть его всего, сменить белье и - на стол! - приказала Милочка. - Халат! Перчатки! - Розовенький санитар, слетав в соседнюю комнату, приволок пару белья, второй санитар, подсунув тазик ему под ноги, макая мочалку в ведро с тепловатой водой, обтер его, тазик потом был поставлен на табуретку, он, наклонившись над ним, постоял так минуты две-три, нужные для того, чтобы сестра вымыла ему голову, санитары помогли ему натянуть кальсоны, и через какие-то минуты он был чист, конечно, относительно, свеж и готов топать к столу. - Папиросу! - скомандовала Милочка. - Куришь? - спросила она его, он кивнул, и сестра-регистраторша, слегка помяв, сунула Милочке папироску в рот, так как Милочка все держала руки на отлете, ожидая, когда они обсохнут, сестра чиркнула зажигалкой, Милочка сладко затянулась, сжав папироску зубами, выпустила дым, сестра дала папироску ему, и так они перекуривали перед тем, как идти к столу, а операционная сестра мыла руки. - Что за хабитус! - Милочка-осьминог наклонила голову к одному плечу. - Тебе бы тоже, знаешь, на голову венок, из колосьев, а вокруг бедер кусок медвежьей шкуры, - заявила Милочка, усмехнувшись. Она разглядывала его бесцеремонно, только щурясь и закидывая голову, чтобы выпускаемый дым не попал ей в глаза. - Но там, под портиком, онежский мрамор, а здесь - живой атлант. Но нет Теребенева... чтобы посмотрел. Он, наверное, с такого и рубил своих. - "Портик, атлант, Теребенев", - прокрутилось у него в голове. - У них по две руки. Иначе как бы они держали? А нам не потолок держать. - У тебя пока тоже, - Милочка пыхнула раз, другой, докуривая. - - А нам не потолок держать, - досказал он свою мысль. - Сколько еще фрицев? Санитары между тем быстро и аккуратно помыли полы, сестра в операционной принесла свежайший халат, Милочка всунула в него руки, сестра плотно завязала завязки сзади и на запястьях, надела на Милочку глубокую шапочку, подоткнула под ее края волосы Милочки и держала наготове маску, ожидая, когда Милочка докурит. Милочка выплюнула окурок в тазик под рукомойником и обернулась. - Они тебя не получат. Во всяком случае, на этом этапе. Но здесь дилемма: слишком ранняя ампутация - инвалид. Слишком поздняя - мертвец. Это - для ясности. Ты, кажется, парень неглупый. - Я понял. "Слишком ранняя - инвалид, - повторил он про себя. - Слишком поздняя - мертвец". И все-таки давайте рискнем. - Он посмотрел на рану и сморщился: от нее уже воняло. Он отвел руку за бедро. - Я готов. - Я тоже, - Милочка чуть наклонилась, чтобы сестре было удобнее схватить резинкой дужки ее очков, резинка подтянула очки к самому лбу Милочки, выпуклые стекла увеличили глаза, сестра закрепила маску, и теперь Милочка - в глухом халате, который высокой стойкой закрывал ей горло, со спрятанными под шапочку лбом, а под маску ртом, действительно напоминала осьминога: очки в темной оправе, за очками темные увеличенные глаза, а под очками крючковатый нос. - Они тебя не получат! Не должны получить. И потом, жаль вообще такой экземпляр. Таких не часто и увидишь. Рискнем. Санитар толкнул перед ними дверь, забежав вперед, открыл, успев шепнуть ему: "Ну, господи, благослови!", дверь в операционную, они вошли в нее, операционная сестра подала Милочке и помогла надеть перчатки, приоткрыла, как бы еще раз проверяя, все ли на месте, потемневшую от частого кипячения простыню, под которой блеснули всякие никелированные инструменты. - Не трусить! - приказала Милочка через маску. - Обувь! Он сбросил тапки. - Ясно. - На стол! Стол был высокий, жесткий, а клеенка на нем холодная, с левой стороны стола был еще маленький столик. Он взобрался и лег, положив руку на маленький столик. - Мне ничего не остается, трусь тут или не трусь. - Именно, - подтвердила операционная сестра. Она густо обмазала йодом кожу вокруг раны, захватывая тампоном почти до кисти и до локтя, запеленала руку в простыню так, что открытой осталась лишь часть ее с черными дырами от пули, розовенький санитар, скользнув от двери, пристегнул ему правую руку и лодыжки ремнями в столу, Милочка скомандовала: "Маску!", операционная сестра наложила ему на лицо маску, и Милочка скомандовала: "Эфир!", а ему: "Считать!" - Я верю вам, - сказал он им всем, чувствуя, как сладко-горький запах заполняет его рот и нос, отчего его тело становится все легче и легче, а в голове начинает звенеть, и начал: - Раз, два, три четыре, пять... Я верю вам, - повторил он и сразу же услышал, но уже как будто через какую-то дверь, что ли, в общем, через какую-то перегородку резко отданные команды Милочки сестре: "Прибавить!", а ему: "Считать!", горько-сладкий эфир заполнил его всего, он, дойдя до счета "семнадцать", хотел было еще раз сказать им, что он верит, но язык у него онемел, и он только успел подумать: "Лена... Бедный Стас..." - Зень! Зень! Зень! - звенело у него в голове, звенело тонко, то ли как будто там пела синица, то ли кто-то стучал крохотнейшим серебряным молоточком по серебряной же наковаленке. Он открыл глаза, в лицо ему ударил желто-соломенный ослепительный свет от окна, перечерченный фиолетовыми линиями рамы. Он тотчас же зажмурился, но тут же, вспомнив, быстро повернул голову налево, сердце его заколотилось, сжалось от страха, но он все равно должен был увидеть. Рано или поздно, но он должен был все увидеть. Рука лежала на ладонях операционной сестры, приподнятая от столика так, чтобы Милочке было удобно бинтовать. И Милочка это и делала - ловко, в меру туго скатывая бинт вокруг ран, движения Милочки были быстры, но все-таки бинт успевал промокать там, где била кровь, и на бинте все время оставались розовые пятна - одно внизу, другое сверху. Но и с каждым витком бинта они уменьшались, наконец они съежились до пятака, потом до трехкопеечной монетки, потом до копейки, потом до точки, потом их не стало. Милочка сделала еще несколько оборотов и ловко, разрезав бинт, завязала концы на бантик. - Ух! - сказал он. - Спасибо. - Ух! - передразнила его Милочка. - Спасибом не отделаешься. - Она отошла к форточке, дернула маску под подбородок, а шапочку столкнула к затылку. Лоб и все ее лицо были в мелких капельках пота. - С тебя вено. Выкуп. Папиросу. - Готов, - ответил он, отворачиваясь от руки. Только сейчас он почувствовал, как нарастает боль. Он отвернулся еще и потому, что ему было противно видеть две бобовидные металлические чашки с его кровью. Одна из чашек была полна совсем черной кровью, в другой крови - более светлой, той, что, наверное, натекла позже, было на три четверти. - Пошевели пальцами! - приказала Милочка. Он пошевелил. - Теперь каждым отдельно! - Он пошевелил, хотя от этого боль усилилась. - Норма! - определила Милочка. С тебя пять - это за каждый палец. - Он не понял. - Фрицев. Пять фрицев, - пояснила Милочка. Ну это можно было обещать, это он был готов обещать каждому, только бы обошлось все с рукой. Пока обходилось. - Шесть, одного и за руку. - Курить будешь? - Милочка, сдернув перчатки, взяла у сестры-регистратора коробку. Его поташнивало, и курить не хотелось. - Нет. Спасибо. - Рюмку коньяку? С этим можно было согласиться, тем более что он начал зябнуть - одет-то он был только в подштанники, да и они, влажные сейчас от пота, не грели, а холодили. - И рубаху. Рюмка оказалась хорошим полстаканом, но хороший глоток сделала сначала Милочка. - Ишь ты какой! - заявила Милочка. - Уже влюбил в себя! Без любви разве сестра налила бы тебе такую порцию? Коньяк пах так, как, наверное, пахнут ульи, если их поставить в розарии. Но коньяк его согрел, и в голове перестало звенеть. Он сел, и сестра набросила рубаху ему на спину. - Спасибо, - сказал он сестре. - Хорошо быть среди своих. Милочка, удостоверившись, что кровотечения через повязку нет, скомандовала: - Лангету! - приняла участие в ее сооружении. В лангете - глубокой гипсовой лодочке, захватывающей и половину кисти -руке стало как-то сразу покойно: она не шевелилась, и боль от этого затухала. А может быть, она затухала и от коньяка. - Идти можешь? - Попробую, - он слез со стола сам, хотя санитар был готов его поддержать. - Одеть! В палату! Операционную в готовность! - распорядилась Милочка, и все засуетились, и в той комнате, где его готовили к операции, его и одели, а сестра-регистраторша записала под диктовку Милочки: "Сквозное пулевое ранение левого предплечья с переломом лучевой кости, осколочным. Отек. Гангрена. Операция - разрез 7 см до кости и 9 см. Удалены костные осколки. Повязка с хлорамином. Лангета. Лечение стационарное. Глубокий тыл. Эвакуация сидя. Назначения: вливание крови, дренаж, орошение хлорамином. Состояние удовлетворительное". Его устраивал весь этот текст, кроме формулы "глубокий тыл". "Посмотрим. Поглядим, - сказал он себе, - Мы знаем, какой нам нужен тыл". - Он пошатывался, пока одевался, но на душе у него было веселее: операцию он прошел, рука осталась цела, черной крови в ней теперь не было, впереди его ждали госпиталь и все, что прилагалось к нему. Без халата, шапочки, без очков Милочка утратила сходство с осьминогом. Она была просто полной, седеющей женщиной, одетой в армейскую форму с погонами капитана медслужбы. Несколько минут они постояли на крыльце. Их там встретил Степанчик. Степанчик сиял, он все уже знал до того, как они вышли, и сразу же выпалил: - Спасибо вам, тетенька, то есть, виноват, тааш капитан. От всей роты, так сказать, спасибо. Андрюха парень - во! - Степанчик ткнул вверх большой палец. - А ты! Ты не "во"? - усмехнулась Милочка. - Я тебе что сказала? Но Степанчик был не из пугливых. Он щелкнул каблуками и опять засиял: - Сделать фокус - скрыться с глаз. Но я выполняю приказание своего командира роты - доставить сержанта Новгородцева до койки. Или куда уж вы его положите. Так что, тааш капитан, как скажете. - Лежать спокойно, после вливания - спать. Не ходить. Поменьше шевелиться. Ясно? - приказала Милочка Андрею. - Ясно. - Вечером приду. Я не совсем поняла, что ты хотел сказать, говоря "хорошо у своих". Ты что, был у чужих? По хабитусу не похоже, даром, что ли, я поминала Теребенева. Нет, ты не из плена. А? Воздух на крыльце просто пьянил - чистейший, влажный от таявшего снега, пахнущий отогреваемой землей, да еще после запахов операционной, да еще после эфира, да еще после даже ульев в розарии этот воздух просто шатал его, и все перед ним - домишки поселка с капелью от крыш, с голыми еще, но уже проснувшимися, как-то распрямившими ветки деревьями, небом, ярким солнцем на нем, лежащими за поселком огородами, а за огородами полями - все это то и дело срывалось перед Андреем куда-то вбок, как будто он стоял на карусели, которая делала короткое движение и останавливалась. Даже физиономия Степанчика - а Степанчик стоял прямо перед ним, но ниже, у крыльца, и смотрел на него радостно, открыв слегка рот, - даже рожица Степанчика срывалась влево - сорвется и остановится, сорвется и остановится. - Нет, коротко сказал он. Ему надо было лечь поскорее. - Но я был без своих. А это тоже, знаете... Ну, я пойду? Санитар провел его до палаты - комнаты в домике, который был раньше конторой МТС. В палате лежало на носилках семеро, одни носилки были свободны, и он завалился на них, а Степанчик, как подушку, подсунул ему под голову вещмешок. Такая подушка была ужасно жесткой и неудобной, но он, кое-как устроив голову между ребер консервных банок, вздохнув глубоко и облегченно, сразу же задремал. Первым к нему заявился ротный. В палате уже горела керосиновая лампа, окна были задрапированы светомаскировкой, и он понял, что проспал несколько часов. Руку ломило, но терпимо. Он пошевелил пальцами, пальцы двигались. Ротный, глядя на них, одобрительно покивал головой. - Все будет в норме. Хороший ремонт, а медицина это умеет, и - ко мне. Но вообще-то они могут еще разик пройтись - вдруг все не вычистили? Но это все так - семечки. У ротного на лбу была вертикальная складка, подбородок как будто еще больше отяжелел, и даже при свете лампы можно было заметить, что глаза его озабочены, что в глазах у него нет спокойствия. - Какие новости? И ты не крути. За помощь, - Андрей еще пошевелил пальцами, - за помощь спасибо. Но говори все. Какие новости? Ротный подцепил - это у него получилось легко и ловко, ротный был хотя и приземист, но длиннорук, - ротный подцепил табуретку, положил ее на бок, чтобы быть пониже у носилок, сел и прищурился. - В целом - положительные. Я бы сказал - хорошие. - То есть? - То есть по бригаде будет отдан приказ о тебе. - Какой? - М-м-м... Какой? Простой. Когда ты исчез, я должен был доложить. - Как? - Как было, - ротный нахмурился. - А было так: ты выполнял боевое задание? Мое задание - доставить в роту пулемет, боеприпасы, подготовить ОП? Это было ясно, тут нечего было рассуждать. - Потом? - Потом перестрелка, убитый Черданцев, а тебя нет. Те, кто был недалеко, слышали, как ты стрелял. - Что ж они!.. - вырвалось у него. - Они! Они! - ротный скосоротился, было ясно, как день, что ротный не может простить ему, что он попал в плен. Как будто кому-то можно простить, как будто он был сам виноват ь этом. - Ночь! Темень! Дождь! И фрицы, - ротный с силой ударил кулаком по воздуху, - и фрицы сразу же, через, наверное, полминуты, ну через минуту, накрыли нас, знаешь, как плотно? Только этот кусочек, но минуты три, чтобы те с тобой... - И с убитым, и с Гюнтером, - вставил он. Ротный кивнул согласно: - И с убитым, и с Гюнтером, и с тобой успели отойти! Какие-то три, - ротный растопырил три коротких пальца и смотрел на них как бы даже удивленно, мол, такое малое число, а как много значит! - минуты, но так, что мы головы не могли поднять, а утром поражались, сколько они высадили мин. - Готовились! - сказал он. - Все пристреляли. Рассчитали. Это они умеют. - В нем опять вспыхнула ненависть, он как бы снова увидел штангиста и всех остальных в блиндаже. Но перед тем, как затащить его в блиндаж, они, волоча его, пробежали те три или четыре сотни метров через ничью землю к своей первой траншее под прикрытием минартналета, и наши ничего не могли сделать, чтобы его отбить. "Ладно, - подумал он. - Это все в прошлом. Пусть только останется у меня рука!" - И какой был приказ? Ротный слегка откинулся, уперся ладонями в колени. - Считать пропавшим без вести, - ротный развел локти, чтобы наклониться к нему. - Но ты пришел в свою часть, раненый, с оружием... Явился в свою часть, и приказ будет о зачислении тебя на все виды довольствия. Рад? - Ну еще бы! - Как он мог быть не рад! Приказ означал, что он - среди своих, что он не хуже, чем все они, что он такой же! - Спасибо, - он поймал взгляд ротного. - Но это не все? - Нет, конечно, - ротный сказал, как бы небрежно: - Будет назначен дознаватель. Словом, дознание будет. Так что все продумай. - Мне нечего продумывать, - отрезал он. - Нечего. Я буду говорить, что было. Только это. И ничего другого. - Он лег поудобней, вздохнув. Ротный слегка шлепнул его по плечу. - Ну и отлично. Отлично, Андрей. Я тут переговорил с Милочкой и вообще... Все будет в норме. Но не теряй со мной связь! Это - приказ! Он усмехнулся: - Сейчас я тебе не подчиняюсь. Сейчас... Ротный, сдвинув к переносице брови, не дал ему закончить. - Подчиняешься! И будешь подчиняться дальше. Пока... Пока мы не вышвырнем всех этих фрицев с нашей земли. Всех этих гюнтеров и так далее. Ты - в армии. Пока на излечении, но в армии! Это тебе понятно? То-то! Лечись - и в роту! Взвод тебя ждет. Да-да! - не дал ему ротный ничего возразить. - Ты мне нужен, я буду знать: там, где ты, там мой фланг надежен. Понял? Нам еще гнать этих фрицев и гнать! Тысячу километров, - ротный, пожав ему руку, откинул полу шинели, достал из кармана пачку тридцаток и сунул их ему в карман. - Но-но! Что мне их, солить? А тебе на молочишко, - ротный пошел к двери, но тут в нее просунулась голова Степанчика. - Та-а-а-ш старший лейтенант, ну куда это годится: Андрей лежит на голых носилках, а на штакетнике висят матрац и подушка. Проявить воинскую смекалку? - выпалил Степанчик. - Пущай провеется денек-ночку. Утром на этом матраце помер солдат, - сказал один из раненых. Степанчик открыл рот, ротный толкнул его из двери и махнул Андрею: - Пока. Пока, Андрюха. Связь не терять! - Пока. Пока, Георгий. Есть связь не терять. Под самую ночь явилась Милочка. - Где тут Теребенев? - властно потребовала она. - Сестра! - Кто-то крикнул палатную сестру, и она тут же прибежала. - Температура? - Тридцать восемь, - доложила сестра. - Отменно! - заявила Милочка. Она присела к нему прямо на край носйлок, отчего носилки могли вот-вот перевернуться, но Милочка на это не обращала внимания. - Ну-ка! - Она раздела его до пояса, слушала ухом сердце, приказав: "Свет ближе! Хороший свет!"- при свете лампы осмотрела его руку выше лангеты, щупала под мышкой железы, трогала лоб. - Отменно! - повторила она. - На этом этапе. Ел? - Пил чай. Есть не хочется. - Надо есть! - приказала Милочка. - И спать. - Я спал. - Есть и спать. Там у тебя сейчас, - она погладила лангету и пальцы, - миллион на миллион. Кто кого - или микробы, или лейкоциты. Они там - в рукопашной. Есть, спать - значит, помогать своим. Ясно? - Ясно. Милочка, погладив ему лоб и щеку, встала. - Ну спи, Теребенев. Спи. Я тоже пойду, - она зевнула. - Я ведь после тебя еще двоих прооперировала. Так-то, Теребенев. - Спокойной ночи, - сказал он ей. - Спасибо вам. - Вено! - напомнила она. - Шесть! - Обещаю, - подтвердил он. - Все мои погибли. В Киеве. Все до одного. Я на земле одна. Как перст божий! - пояснила Милочка. - А ты говоришь "спасибо". Так-то, брат! Она обошла других раненых, слушая, что ей говорила сестра, отдала нужные указания и прикрыла за собой дверь, сказав еще раз: - Спать! Спокойной ночи! За тобой - шесть! Но спокойной ночи не получилось. Часа в три по коридору забегали, застучали сапоги, замелькал свет ламп "летучая мышь", послышались команды: "Приготовиться к эвакуации! Тяжелых первыми. Больные, одеться, собрать личные вещи!" - и все, конечно, проснулись. Чуть погодя, через минуты они услышали, как подошли машины, и санитары начали выносить раненых. Тут, как всегда, начались стоны, перебранка, уговоры потерпеть - словом, все то, что бывает в таких случаях. Машины отходили, в его палате осталось всего трое, считая с ним, - один в полубреду, другой закованный в гипс по грудь, их, видимо, считали пока не транспортабельными, - когда санитар, заглянув в палату, увидел, что он сидит. - Ты чо? Слышал, кричали: "Два сидячих места есть!" Чо ж ты! Чо ж ты! - санитар подскочил к нему. - Живенько! Он был одет и обут, так как на голых носилках было холодно, и он спал одетым, лишь накрываясь шинелью поверх одеяла. - Твой? - показал санитар на мешок, который ему подсунул Степанчик. - Да. - Шинель внакидку! - скомандовал санитар, накидывая ему шинель, развязывая и опуская наушники шапки, натягивая ему шапку поглубже. - Бегом! А то опоздаешь! Место ему досталось в полуторке, у заднего борта, там уже сидело несколько раненых, подлежащих эвакуации сидя, а тяжелые лежали головами к кабине. Пол в кузове был застелен камышом, поверх которого лежал брезент, но так как водители торопились, то, пока они час добирались до станции, всех растрясло, всем было больно, и все ужасно матерились и проклинали и шофера, и врачей, и вообще весь божий свет! Эшелон, к которому они наконец подъехали, заканчивал разгрузку. Было совсем темно, лишь через распахнутые двери теплушек темно-малиновым отсвечивали топки железных печечек с непогасшими еще углями. Он слышан, как разгрузившиеся строились у вагонов, видел их смутные тени. - Проверить людей! - командовал кто-то. - Бушуев, Омельченко, Хаснутдинов, Табачников, Лось, Мамедов. - выкрикивали младшие командиры, проверяя, и потом докладывали: - Товарищ лейтенант... Люди все налицо... Отставших - один... Оружие проверено! - Приготовиться к движению! - раздалась команда. Суета, разговоры, простуженный кашель как-то затихли. - Направление движения к голове эшелона!.. Марш! - донеслась передаваемая от паровоза команда, офицеры повторили ее, и вдоль состава тяжко зашуршал гравий под сотнями, сотнями ног, смутной, неперемежающейся некоторое время тенью задвигались уходящие, звякало оружие и снаряжение, но шорох гравия скоро стал смолкать, отдаляться, а тени уходивших размылись в темноте, исчезли... "Пошли ребята", - подумал он, стоя у колеса грузовика, ожидая, когда погрузят тяжелых, слушая распоряжения: "Тех, кто полегче, на верхние нары! На нижние - самых тяжелых!" Сидячим полагалось грузиться в последнюю очередь, и он стоял, поддерживая здоровой рукой раненую, ожидая, когда в ней начнет затихать начавшаяся от тряски боль. На нарах места ему не досталось, и он сел на скамейку, прижимаясь здоровым плечом к стенке. Вагон еще не потерял всего тепла, в нем было сносно, а когда кто-то снаружи задвинул дверь так, что остался проем лишь в ширину человеческой головы, и когда все в вагоне угнездились, стали затихать, даже стонать тише, он, привстав со своего места, открыл дверцу печки и в ее свете нашел железный совок, ведерко с углем и осторожно, чтобы не загасить огонь, подбросил угля в печку. Присев на колени, сонно жмурясь на выбившиеся из-под угля огоньки, он думал, что ему остался один лишь бросок, всего лишь один бросок! Путь через Харьков и десяток километров по Белгородскому шоссе можно было не принимать во внимание. "Интересно, что она сейчас делает? - спросил он себя. - Лена!.."- Он улыбнулся ей, улыбка, наверное, еще не успела и погаснуть на его лице, как вдруг его обожгла иная мысль: "А вдруг ее там нет! Вдруг нет! - он внутренне похолодел, сердце его сжалось, а мысли заметалась - прошло столько времени с того дня, когда он ей писал, и с того дня, когда пришло последнее письмо. - Месяцы же минули! Месяцы!" На насыпи все затихло - разговор санитаров, команды. Уже отъехало несколько машин, но какие-то еще стояли, урча на малых оборотах моторами. Когда паровоз, дернув слегка вагоны, попробовал тормоза, вдоль эшелона побежали сестры, санитары, наверное, и врачи - они просовывали головы в вагоны, кричали: - Счастливо, товарищи! Лечитесь! - Счастливо, братцы! Привет глубокому тылу! - Выздоравливайте, ребята! Счастливо! Им отвечали вразнобой, нестройно, кто что мог сказать: "Спасибо вам! Счастливо вам оставаться! Пакедова!" - но потом кто-то снаружи плотно задвинул дверь, паровоз дернул, в вагоне все замерли, прислушиваясь, как застучали колеса, кто-то хрипло и облегченно обронил: "Ну, господи, благослови. Кажись, выбираемся!" - паровоз прибавил ходу, и колеса застучали все чаще и чаще. Андрей посидел еще немного у печки, все переживая предположение, а вдруг Лены в госпитале 3792 нет! Но покачивающийся вагон, тепло, которое он ощущал от разгоревшейся печки, затихнувшая почти боль в руке - все это как-то стало отдалять тревогу, он сонно сказал себе: "Чего заранее мучиться? Чего? И потом, если нет ее там. то ведь где-то она есть? Ведь есть же?" - и, усевшись вновь на скамейку, привалился к стене, стараясь, чтобы голова не очень билась о доски. За ночь он проснулся только раз. Его разбудили громкие голоса. Кто-то спорил, плохо выговаривая слова, кто-то на кого-то кричал и кто-то ужасно матерился. Ему не хотелось просыпаться, и он, не раскрывая глаз, ждал, что, может, эти люди угомонятся, но они не угомонялись, и ему пришлось все-таки проснуться. У двери, скорчившись, упираясь ногами в пол, лежал молоденький - лет девятнадцати - солдат. Он был слепой, без глаз, и из-под красноватых, запавших глубоко век, прикрывавших глазницы, у него текли слезы. Они текли по черно-синим от набившихся в них мельчайших сгоревших частиц тола щекам. - Уйди! Уйди все! - кричал солдат. - Это мое дело! Мое! Я не хочу! Не хочу жить! Уйди!.. Не трожь! Больно! Не трожь! Над ним, наклонившись к нему, стояло несколько солдат, удерживая его, но он лягался, бил их ногами по сапогам и выставлял обе перебинтованные руки, вернее, то, что от них осталось: одна рука у него была отнята почти по локоть, а другая выше локтя. - Чего там? Кончайте! И тут не дадут поспать по-человечески, - спрашивали, требовали, ворчали с нар. - Дайте ему по шее! Что он, один тут!? Чего ему надо? - Открыть дверь да под колеса. Вот что ему надо, - объяснил здоровый, тяжелый, пожилой солдат, у которого руки и ноги были целы, но зато голова была замотана так, что бинт закрывал и один глаз. - Да вот сил не хватило, а этот, узбек, перехватил его. Узбек с загипсованной рукой, морщась от боли, то закрывал, то открывал свои черные, запавшие глаза, и на его лицо было страдание, а кровь сочилась даже через гипс, но он коленом отталкивал сапера от щели, в которую тот старался просунуть носок сапога, чтобы ногой сдвинуть дверь. - Совесть у тебя есть? Есть совесть? - спрашивал сапера пожилой солдат, встряхивая за воротник. - Дай людям поспать. Всех сколобродил! Ничо у тебя тут не выйдет. Ничо... - Не тут, так еще где, - хныкал сапер. - Не буду жить! Не буду! - Это дело твое... - подумав, решил солдат и оттащил сапера к печке. - Родиться человек не волен, а помереть... Руки на себя наложить в его власти. В его... - Лучше б меня убило... - Да... - протянул солдат. - Горе... Он присел рядом с сапером, достал кисет, бумагу, свернул папироску, прикурил ее, вынув из печки уголек и перебрасывая его из ладони в ладонь, затянулся несколько раз и сунул папиросу саперу в рот. - Кури. Тебе тож? Свернуть? - спросил он узбека. Узбек сел на пол, поджав по-восточному ноги, и, положив на колени загипсованную руку, стал греть ее. Освещенный из печки гипс казался розовым, а то небольшое мокрое пятнышко внизу него казалось черным, и черными же казались капельки, которые нет-нет да падали с этого пятна узбеку на сапог. - Сверните. - Ташкент? - показал глазами на огонь солдат, отрывая две полоски. Узбек мучительно улыбнулся. - Ташкент... Сапер курил, поправляя папироску забинтованной рукой, бинт от этого начинал тлеть, и он тер затлевшее место другой культей. - Вам хорошо... А мне... А мне... - плакал он. Солдат, свернув обе папироски, отдав одну узбеку, как бы думая сам над тем, что он говорил, начал утешать его: - Говорят, есть теперь дома, где держат таких вот... Бедолаг... И кормят там... И обиходят... Что, ты один такой?.. Таких, брат, тыщи... Девать же их куда-то надо... Чтоб ни в тягость ни им, ни семье... - А что я там буду делать? Что? - не унимался сапер. - Ну... ну, жить... Жить просто... Что ты теперь можешь?.. - Ни делать ничего... Ни видеть ничего... - Радио будешь слушать!.. - нашелся солдат. - Оно ведь как? Оно тебе про весь мир расскажет. А что? - солдату понравилась эта мысль. - Сытый, обихоженный, слушай себе да думай. Все знать будешь. Как какой профессор. Сапер затих. Кто-то с нар спросил: - Ты, солдат, уж не поспи, пригляди за ним. За ради всех. - Пригляжу. Спитя! - согласился солдат. - Чего не приглядеть! - В голосе у него звучали готовность послужить другим, доброта к ним: наверное, он думал, что вот долечится, вот будет отпущен домой, чего ж ему не послужить всем этим болящим да скорбящим, когда для него война кончилась, когда для него вот-вот начнется человеческая жизнь в родной деревне. - А если что, под нарами провод. Тут, сразу с краю. Давеча видел. Увяжи его, и вся недолга. Чтоб людям не мешал. Да и сам потише бубни. Задремывая, Андрей слышал приглушенные голоса возле печки: "И чего же ты так неловко... И надо же так..." - "Я их тыщи разрядил, а эта сволочь... Ночь... Темень... На животе лежишь... Перед их проволокой проход делали... Как шваркнет... И нету ни рук, ни глаз..." - "Да... Радио... Цельный свет-мир... Ты не грей, не грей особо руку - кровить пуще будет... - Это он, видимо, говорил узбеку. - Терпи уж до утра... Тут не долго... Ишь, как набрал ход! Теперь нас... Однако чего же это мы так толкуем? Как безвестные какие, как без роду, без племени. Познакомиться надо. Меня вот зовут Дмитриевым. Степан Николаевич Дмитриев. Тебя-то как? Ага, Суходолов Терентий... А по батюшке? Николаевич тоже? Ну что ж, значит, наши отцы были тезками. А тебя? Рыспеков? Сейтфулла? Мудрено, но имя есть имя... Так вот, ребята..." Вагон дернулся очень резко, так что не проснуться было нельзя, и Андрей открыл глаза. Через щели верхних люков и в щель у двери шел свет, его было достаточно, чтобы различать все в вагоне: нары, тела на них, погасшую печечку посередине. Рывок вагона разбудил почти всех, и многие сели и стали тревожно оглядываться, а Андрей пошел к двери. Тут паровоз дал гудок - длинный, тревожный, ему ответили еще несколько отдаленных гудков. Андрей попробовал дверь, упершись в нее ладонью и плечом, ее надо было подвинуть по рельсочке. Дверь поддалась, и он сдвинул ее, выглянул и в первую очередь посмотрел на небо. Небо было плохим: его закрывала низкая, с разрывами облачность, которая очень подходила для бомбардировщиков, в нес можно было прятаться, а пролетая разрыв, сверять курс. Эшелон, изгибаясь, подходил то ли к небольшой станции, то ли к крупному разъезду, на котором сейчас стояло несколько составов и к которому издали и высоко шла девятка "юнкерсов". Он сразу определил, что это "юнкерсы", и по их строю, и по звуку моторов, который, когда дверь была закрыта, еще не был слышен из-за стука колес, а теперь хорошо различался. "Этого еще не хватало, - подумал он. - Для полного счастья!.. И куда он прет? - подумал он о машинисте, тут надо "Стоп! И - задний ход!" Действительно, на разъезде стояли цистерны - штук тридцать цистерн, был состав из товарных вагонов, а между ними, как бы втиснувшись, стояли платформы с танками и самоходками. На этих же платформах, задрав стволы вверх, целились в "юнкерсов" зенитки. - Что там! Что? Эй, парень! - крикнуло ему сразу несколько, а четверо "сидячих" быстро подошли к нему и старались через плечо и под рукой у него увидеть хоть что-нибудь. - Все то же! - крикнул он всем. - Фрицы! Воздух! - А, мать их!.. - выругался кто-то на верхних нарах. Он толкнул дверь дальше, чтобы можно было спрыгнуть. - Воздух! - крикнул один из тех, кто стоял у него за спиной, и быстро полез под нары. Что ж, крыша, люди на верхних нарах, сами нары, затем люди на нижних нарах, эти нары складывались в довольно-таки надежную защиту для того, кто был под нижними нарами, если бы по вагону сверху били из обычного пулемета. Но от крупнокалиберного, или авиапушки, или от бомбы это не спасало. Но еще несколько человек, кряхтя, матерясь от боли, полезли под нары. Машинист, дав снова тревожный гудок, резко тормознул, так что звякнула все тарелки буферов, заскрипели, заскрежетали пружины, а вагоны захрустели, стараясь налезть друг на друга. "Юнкерсы", перестраиваясь, подходили к станции, но и с танкового эшелона, и с земли как-то сразу дружно и плотно ударили зенитки, и можно было подумать, что "юнкерсы" сейчас же отвернут. Но они не отвернули, а ринулись через цветные - оранжевые, белые, темные - хлопки разрывов перед ними, стали один за одним входить в пике и кидать па станцию бомбы. Самолетам требовались лишь секунды, чтобы прицелиться, кинуть бомбы и, ревя моторами, выходить из пике в горизонтальный полет, они выходили из него над тем путем, по которому шел состав с ранеными, и летчики, конечно же, били по составу, как по дополнительной цели, целясь сначала в паровоз, а потом и по вагонам. Сжавшись в комок, держась за косяк открытой двери, все не решаясь прыгнуть - откос был высок, а скорость еще большая, Андрей сквозь рев моторов слышал, как немцы попадают по крыше, слышал, как закричали в вагоне раненые: "Добивают, гады!", "Ох!", "А-а-а-а!", оглянувшись, увидел, что крыша в нескольких местах светится, как проколотая, тут скорость эшелона наконец пала, он, оттолкнувшись от края пола, подхватил правой рукой раненую, прижал ее к животу, свел плотно ноги вместе, как это делают парашютисты при посадке, слегка откинул корпус назад, пролетел над краем насыпи, ударился в гравий каблуками, откинулся еще назад, чтобы его не перевернуло, и на спине, так что полы шипели задрались ему к голове, съехал вниз и остановился. И он тотчас же вскочил, снова прижал руку к животу - ее от толчка заломило невыносимо, - стиснув зубы, побежал, как и другие выскочившие из вагона, от насыпи под прямым к ней углом. Через рыхлый снег, по оттаявшей уже под ним земле бежать было трудно, но ему следовало отбежать всего каких-то полста метров, чтобы оказаться в безопасности, и он отбежал их, не переводя дыхания, потом упал на бок и посмотрел на небо, на станцию и на свой эшелон. В небе, дымя, уходил вбок и вниз "юнкерс", и он злорадно подумал: "Что, вмазали тебе? Чтобы ты грохнулся", но в небе, разворачиваясь на второй заход, шли, как привязанные друг к другу за хвосты, остальные восемь "юнкерсов", и он подумал, что сейчас эти сволочи еще вмажут по станции. На станции горели цистерны, с нескольких платформ были сброшены танки, но зенитчики отчаянно били и били, хотя можно было заметить, что разрывов в небе меньше. Он, приподнявшись, попытался увидеть свой эшелон, но увидел лишь уходящую последнюю теплушку - машинист уводил состав подальше, чтобы выйти из зоны обстрела. "Юнкерсы" успели еще раз отбомбиться, стали ложиться на обратный курс, передние самолеты уже растаяли в облаках, когда справа, идя сначала низко, а потом забираясь все выше, вылетели наши истребители. Звеня моторами, они ввинчивались все выше, доставая уходящих немцев, но прежде чем они догнали их, все "юнкерсы" ушли в облака. Но истребители пошли за ними, наверное, чтобы, поднявшись над "юнкерсами", лететь и ждать, когда встретится новый разрыв в облаках и покажутся цели, и тогда можно будет с ними разделаться. На станции горели и домики, люди суетились, таскали из колодцев воду, заливали пожары, спасали добро, а железнодорожники, паровозом толкая состав, сначала назад, а потом вперед, отцепляли от горевших цистерн другие. Танкисты, сгрудившись около сброшенных танков, налаживали тросы, проверяли моторы, словом, копошились на танках, внутри них, возле них, делая все нужное, чтобы привести их в порядок и снова затащить на платформы. "Н-да! - сказал он себе. - Вот тебе и последний рывок. Не говори "гоп", пока не перескочишь. - Но он тут же добавил: - И все-таки надо проскочить!" В действительности ему и надо было "проскочить" эту разбитую, выведенную на какое-то время из строя станцию. И он пошел через нее, обходя поваленные стрелки, лужи вылившейся, но не вспыхнувшей нефти, вывороченные шпалы, изогнутые, сорванные в нескольких местах рельсы. - Сколько отсюда до Харькова? - спросил он, остановившись возле железнодорожников, они громадными ключами отвинчивали гайки, с помощью которых рельсы крепятся к шпалам. - Наделали делов эти фрицы! Усатый, пожилой железнодорожник в брезентовом, насквозь промасленном картузе, в такой же куртке, разогнулся, перевел дыхание и сплюнул. - Наделали... А тут... До Харькова сто пятьдесят три километра. "Нда! - сказал он опять себе. - Пешком не получится. Если бы я еще взял мешок..." Идти полторы сотни километров по шпалам, не имея еды, было, конечно, почти бессмысленно: даже деньги ротного не спасали - через сколько километров попадались бы станции, где он мог бы купить поесть? Быть может, ему пришлось бы уходить от железной дороги в деревни за продуктами, но ни эти поиски в деревнях, ни длинный путь - в дней пять - по шпалам, ему не улыбались. - И насколько мы теперь тут застряли? - спросил он, как бы между прочим, доставая Зинин кисет и газетку, и протягивая их усатому. - Сверните и мне. Рабочие бросили инструмент и, передавая газету и кисет, свернули себе цигарки, но сначала усатый свернул ему и, чиркнув зажигалкой, дал прикурить. - Сутки! Сутки, брат, не меньше, - ответил он, помогая ему затолкать кисет и бумагу в карман шинели. - Разве ремлетучки придут быстро. - Быстро придут, - сказал худой, не бритый с неделю, с серым лицом и запавшими глазами рабочий. - Эти, - он показал на танки, - ждать не могут. Сейчас селектор наладят, по селектору и вызовут. Шагая дальше, он, обдумывая этот разговор, пришел к выводу, что худой железнодорожник прав: ремлетучки должны все-таки прийти быстро, во-первых, этот танковый эшелон где-то же ждали и ждали с нетерпением, потому что танковые эшелоны без строгой надобности не катаются по железным дорогам, во-вторых, следовало этот танковый эшелон угнать со станции скорее хотя бы и потому, что вдруг бы фрицы снова прорвались сюда? Конечно, это был не сорок первый, даже не сорок второй, и они уже не были хозяевами в небе, но к такой цели, о которой вернувшиеся экипажи доложили, они могли попытаться прорваться и еще раз. Так что был резон уводить эшелон с танками как можно быстрее, а это значило как можно быстрее починить путь, а это значило прислать ремлетучки тоже как можно быстрее. И он зашагал к выходному семафору, минуя убитых, отнесенных в пристанционный палисадник на клумбы засохших георгинов, раненых, сгрудившихся у домика, гражданских, торопливо перебегающих от домов к простреленной во многих местах маленькой цистерне, из которой через дырки выливалось подсолнечное масло. Женщины и детвора суетились вокруг нее, подставляя под желтые, густые, пахнущие семечками струи ведра, тазики, бидоны, крынки для молока, пока несколько рабочих забивали эти дырки колышками, обернутыми тряпками. Гравий вокруг цистерны пропитался маслом, чавкал под сапогами, масло затекало женщинам и детям в обувь, но они не обращали на это внимание, торопясь запасти побольше этого дармового продукта, а железнодорожники, забивавшие дырки, так вообще были блестящими от масла. - Берить олию! - предложила ему молоденькая женщина, сияя коричневыми глазами и улыбкой - алыми губами и белоснежными зубами, очень яркими по сравнению с ее смуглым лицом. - Котелок маете? Он отрицательно покачал головой - на кой ему было это подсолнечное масло! Но женщина желала сделать ему добро. - Хотить я вам глэчик позичу? - она протянула ему полный до краев масла глиняный молочный горшок. Ну, что бы он делал с ним? Тащил до Харькова под насмешки солдат? Он снова покачал головой. - Спасибо, не надо. Но вот не могли бы вы мне продать чего-нибудь поесть? - От запаха олии у него засосало в животе. - Я хорошо заплачу. - Он показал деньги. Тут прибежал мальчишка лет семи. Мальчишка приволок еще два пустых горшка, и общими усилиями они их наполнили, женщина сказала: "Будэ", что означало "довольно", "хватит", повела Андрея к себе, недалеко в домик с синими ставнями, палисадником, в котором ходили куры, росли вишни, кусты смородины и крыжовника и в котором сейчас стояла всякая посуда, наполненная олией. - Як це скажуть виддаты, мы виддадым, а як що не скажуть... - пояснила ему женщина. - Может, не скажут?. - предположил он, идя за ней в дом. Он поел, он хорошо поел - холодной, оставшейся от вчерашнего, видимо, ужина яичницы с салом, подбирая жир со сковороды пресной лепешкой. Вместо чая, пояснив, что они "его не пьють и не варять", хозяйка выставила простоквашу, он добил и ее и, прислонившись к стене, не выходя из-за стола, задремал. Через час раздался со стороны Харькова далекий гудок ремлетучки - он встал, положил на стол красную тридцатку, попрощался с хозяйкой, вышел к ремлетучке, дождался, когда с нее сгрузили рельсы, шпалы, костыли, взобрался на платформу, и летучка, возвращаясь в Харьков, увезла его и несколько других солдат, добирающихся туда же. "Так! - сказал он себе на Южном вокзале Харькова. - Прикинем обстановку!" Вокзал был почти разрушен, возле многих времянок толпились солдаты и офицеры, а несколько путей занимали санитарные поезда - то есть составы теплушек, набитых ранеными. Он мог легко сойти за раненого из любой из них. Дождавшись, когда команда раненых, способных двигаться самостоятельно, то есть раненых не в ноги, подалась с вокзала в город, видимо, на какой-то сортировочный пункт, он присоединился к ней, прошел по привокзальным улицам и по Сумской до университета. Университет был набит ранеными, а на площади стояло множество всяких машин. Одни из них отъезжали, другие приезжали. Здесь можно было протолкаться несколько часов, и никто бы, пожалуй, не поинтересовался, кто ты и откуда. Но задерживаться в университете не было никакого резона, и он пошел к машинам, поболтался там, вроде перекуривая, и прицелился к одному "виллису". Его шофер, не в шапке, а в довоенном - кожаном, а не брезентовом, танкошлеме, в "венгерке", парень лет двадцати двух, судя по всему, собирался скоро уезжать: он подкачал баллон, откинув капот, поковырялся в моторе и долил в бак из канистры бензину. Андрей подошел к нему. - Не по Белгородскому шоссе? - Нет, - отрезал парень, усаживаясь за руль. У парня были рыжеватые усики и серые, чуть навыкате глаза. Рядом, на правом сиденье лежали краги - летные перчатки с длинным, до локтя, раструбом, а на заднем сиденье в узле были завязаны буханки белого, с базара видимо, хлеба. Словом, шофер этот был не из числа тюхтей-матюхтей, и с ним можно было говорить. - Подбрось. До двенадцатого километра. Он достал две тридцатки. Шофер покосился на них. - Там на шестом километре КПП. - Подбрось до шестого! - он прибавил еще одну тридцатку, и парень, прищурившись, внимательно посмотрел на него. - Сам печатал? - Тридцатки ротного были новенькие, видимо, из последнего жалования, они лишь слегка помялись на сгибе, - Ага. - И много напечатал? Он вынул остальные. - Да вот все. - Что ж так мало? Он улыбнулся. - Бумага кончилась. Шофер откинулся к спинке. - Хорошо ответил, - он взял краги и положил их на колени, - Ты что, белгородский? - Нет, - Андрей сел рядом. - А откуда? - Москвич. Шофер всплеснул руками и тряхнул головой так, что танкошлем съехал ему на затылок. - Что ж ты раньше не сказал! Коренной? С какой улицы? - Я там родился. И отец и дед родились там. Ленинградское шоссе, дом двенадцать. Андрей прислонился к капоту машины, заложил ногу за ногу, чтобы все казалось естественным, непринужденным - два парня толкуют о чем-то, и все тебе. Москвичей воевало много, тем не менее всегда было приятно встретить на фронте москвича, от этого как бы приближалась сама Москва. Это почувствовал и шофер. - Как звать? - Андрей. Андрей Новгородцев. - Меня - Денисом. Денис Рябов. Улица 8-го марта, дом 32, квартира 18. Недалеко от стадиона "Динамо". - Денис показал на лангету. - Первое? - Третье. - Работают? Он пошевелил пальцами. - Но еще больно. Подбрось. Что тебе стоит? - Не по пути мне, Андрюха. Никак не по пути. Андрей провел ребром ладони по горлу. - Мне вот так надо. Вот так! Понимаешь, друг? "Я рядом, - подумал он. - Если шофер согласится... если подбросит..." - Он достал остальные тридцатки, - Возьми все. Только подбрось! Денис сморщился, плюнул за подножку. - Убери! Не позорься! Не в деньгах дело! Рванул из госпиталя? - Рванул, - он рассказал только о налете на эшелон и как он добирался до Харькова. - Знаю, - подтвердил об эшелоне Денис. - Слышали. Это из нашей армии. Тут, - он кивнул на университет, - наших четверо. Из батальона. Я им подбрасывал харч и все такое, от ребят. А на кой тебе это шоссе? - вдруг спросил он. - На кой, если ты москвич? - Я там лежал до этого ранения. Ну и, сам понимаешь... - Больше говорить он не хотел - не хотел он говорить вслух то, что было для него сейчас свято, не поворачивался дальше язык. "Какие-то полгорода! Какие-то двенадцать километров!" - Он не сдержался и застонал. - Что, больно? И там у тебя кто-то? - Денис подмигнул. - Жена. Подбрось, друг. А? - Жена? - Денис посмотрел на него, прищурился, пошевелил краги на коленях, пожевал губами. - Жена... Да... это, брат, тебе, не... Это, брат... - он надел краги. - Черт с ним! Едем. Сто километров - не крюк. - Он включил зажигание, и у Андрея радостно забилось сердце. - Ну... - сказал он, но Денис его перебил. Денис вдруг осмотрел его с ног до головы и, судя по полусочувственной, полупрезрительной улыбке, остался недоволен этим осмотром. - Так это точно, что к жене? - Точно. Зачем мне тебе врать. Мы поженимся. Ну... - Ты с фронта? С фронта. Ранен? Ранен. Возвращаешься к жене? К жене. К семье! - спрашивал и сам же отвечал Денис. Он говорил это сердито, снова рассматривая его. - И как возвращаешься! Обшарпанная шинелишка, обгоревшая шапка... Поворот разговора был неожиданный и неприятный. Андрей нахмурился - ну, согласился подбросить, ну, спасибо за это, но какого хрена он выговаривает? Он вспомнил вещмешок Степанчика. - Так все сложилось. Ребята кое-что дали мне на дорогу, но пропало под бомбежкой. Да и потом... да и потом... Это все чепуха! - Ничего не потом, - возразил Денис. - Ничего не чепуха! Даже захудалого сидорка нет. "Сидором", странно человеческим, деревенским именем презрительно называли объемистые, под завязку набитые домашние мешки, с которыми приходили в армию слишком хозяйственно-запасливые мужички, развязывающие их украдкой, дабы никто ничего не попросил. Но иногда тощий солдатский вещмешок ласково называли "сидорок". - Надо подарок. Хоть какой. Не по-людски приезжать к невесте без подарка, - решительно заявил Денис. - Где я его возьму? Не из дома от мамы... - Андрей пожал здоровым плечом, хотя мысль Дениса затронула его. Денис постучал по рулю. - Ясно, что и не от папы. Завернем тут недалеко. Толчок есть. Купишь что-нибудь. Добро? Толчок оказался базаром, и не маленьким, и они ходили по нему так: Денис впереди, Андрей за ним. Они прошли и раз, и два, но ничего путного не попадалось, отчего Денис крутил головой: - Фуфло. Фуфло чистой воды. Ему не нравились ни колечки, сделанные из серебряных царских монет, ни чиненые туфли, ни поношенные кофточки. Но они все-таки наткнулись на дельную вещь: запитой на вид, багрово-синий тип ("ханыга" - так потом назвал его Денис) держал в тряпице, чтобы не замусолить, отрез броского шелка - алые маки на синем поле. - То! - шепнул Денис. - Молчи! Твое дело сопеть. Ясно? Денис взял отрез и пощупал ткань. - На кофточку? - На платье, - буркнул ханыга. - Почем? - Шестьсот. - А как отдать? - Шестьсот. - Побойся бога! - А я неверующий. - Четыреста, и разошлись, как в море пароходы. - Шестьсот, - ханыга потянул отрез к себе. - Отваливайте. - Пятьсот. Или патруль, - не выпуская отрез, Денис встал на цыпочки, как бы выглядывая патруль. - Таких дяденек с перцем- Отсчитывай! - приказал он Андрею. Андрей пересчитал тридцатки. Их было восемнадцать - пятьсот сорок рублей. Как одна копеечка. - Ты патрулями не пугай! - заявил ханыга. - Я контуженый. Бумажку показать? - А шелк? - Денис не выпускал отрез:- Раненый? Ханыга дернул, отрез чуть не лопнул. - Шестьсот. Дали по ордеру. Показать? Или для вас кликнуть патруль? Андрей развернул тридцатки в веер. - Возьми. Больше нет. Честное слово нет. Пятьсот сорок. Но даже алая радуга ханыгу не впечатлила. - Шестьсот! И вообще - отваливай! - Ну тип! И рожают же женщины таких! - Денис сгреб у Андрея деньги, добавил своих и ткнул пачкой ханыге в живот. - На! Живоглот! - Спасибо, - сказал Андрей, когда они помчались. - Если бы не ты... Денис отмахнулся: - Пустое. Пустое. Теперь... Молись своему пехотному святому, чтобы проскочить КПП. А то нам обоим всыпят. Кто у вас святой? Георгий Победоносец? - Это, пожалуй, кавалерия. - Они мчались хорошо, Денис решительно жал то на педаль газа, то на тормоз, так что Андрея бросало то к спинке, то к стеклу, и приходилось крепко держаться за скобу, приделанную напротив. - Наш, пожалуй, Александр Невский. Они благополучно проскочили город, но на окраине Денис притормозил, и они постояли, пока на шоссе не втянулась какая-то колонна грузовиков. Улучив мгновение, Денис воткнулся между тяжелым "маком" - здоровенной машиной, за которой "виллис" просто спрятался, и походной мастерской. Держась буквально в метре от этого "мака", Денис иногда принимал влево и выглядывал из-за него. Колонна подошла к КПП, остановилась, там офицеры показывали нужные документы. Денис, бормоча: "Ну, так где там твой Александр Невский? Пусть пошевеливается, напускает чары на КПП, иначе..." - держал скорость включенной, лишь выжав сцепление, и, чуть добавляя оборотов, не глушил мотора, тут "мак" дал газ, отчего их "виллис" просто заволокло дымом, Денис рывком отпустил сцепление, "виллис" прыгнул вперед, Денис подогнал его под самый зад "мака", и они минули КПП, сделав вид, что КПП их совершенно не интересует. - Человек едет к жене! С фронта к жене, - пояснил ему Денис, улыбаясь. - Тут, брат, сам бог помочь должен. На десятом километре их "виллис" обошел колонну, на одиннадцатом начались знакомые места - он гулял тут и один, и со Стасом. "Эх, Стас! - подумал он. - Что я скажу Тане? Что я ей скажу?" - на двенадцатом он скомандовал Денису: - Стоп! Стоп тут! "Виллис" скрипнул тормозами, съехал на обочину, и Денис заглушил мотор. - Ну, паря! С приездом тебя! - Спасибо, - он пожал Денису руку, - Просто не знаю, как ты меня выручил. Денис тоже вылез из "виллиса". - Благодать тут какая! Глянь, даже подснежники. И правда, за обочиной на тех бугорках, которые лучше прогревались и где снег сошел, робко стояли нежные и хрупкие, как огонечки, подснежники: желтый цветочек на коротком почти полупрозрачном стебельке. Еще дальше от обочины в подлеске перепархивали синицы, еще какие-то пичуги, солнце освещало высокие кроны сосен, а между их стволами виднелся госпиталь 3792. Денис прыгнул на сиденье, включил стартер. - Тороплюсь. Извини. На свадьбе выпей за экипаж ИС башенный номер восьмой. - Обещаю. Вы там аккуратней. Зря на рожон не лезьте. - Э-э-э! - улыбнулся Денис. Он отодвинул борта "венгерки" и показал две нашивки за легкие ранения и одну за тяжелое. - Я - башнер! Это, - он стукнул по рулю, - это так, чтобы подскочить к нашим. Я - башнер в ИС! Мне ведь что - только попади. Р-р-аз - и квас! Что ж, башнер, башенный стрелок Денис Рябов, говорил правду: на ИС - самом тяжелом нашем танке стояла пушка калибром сто миллиметров, и стоило из такой пушки попасть в любой танк немцев, и он или горел, или, во всяком случае, выходил из строя. Но ведь, если немецкий башнер с "тигра" или с "Фердинанда" попадал в ИС, то ИС тоже или горел, или выходил из строя. - За мной их уже семь! Ну, счастливо тебе, брат! Лечись! Люби жену. И приходи потом добивать этих поганых фрицев. Или нет - люби и будь счастлив. Надо же, чтобы хоть кто-то на этой земле был счастлив! А мы уж как-нибудь и без тебя управимся. Ну!.. - Стоп! - остановил он его. - Стоп, друг. - Прижимая лангетой к животу пламенеющий шелк, а на фоне его шинели шелк и правда, как горел, он достал Зинин кисет. - Возьми. Возьми-возьми. Знаешь, где он был со мной? - Денис смотрел нерешительно. - Знаешь? Там! - Он показал кисетом на запад. - Два месяца у них в тылу. Он сунул кисет Денису на колени, хлопнул его по плечу, сказал: - Бей их, гадов! Денис ответил: "Обещаю. У меня тоже с ними счеты: из четверых нас - отец убит, старший брат Никита убит, самый младший - Серега - пришел без глаза. Так что у меня с ними не цирлих-манирлих! Счастливо, брат!"- рванул "виллис", заложил на шоссе вираж, так что "виллис" даже накренился, и помчался к городу. Он пошел к госпиталю, прижимая шелк сначала к животу, но потом, спохватившись, сунул его за борт шинели, и шелк как бы приглушил удары его сердца. В госпитале отужинали, и, как всегда, на крыльце несколько раненых перекуривали, и, как часто бывало, какая-то сестра или санитарка - издали виднелся только халат, а лица было не разобрать - тоже вышла на крыльцо, то ли передохнуть, то ли поболтать, и он, пройдя между сосен до главной аллеи, свернул на нее и пошел, держась ее края, чтобы не очень-то быть заметным. Но, конечно же, его заметили: все с крыльца стали смотреть на него, а сестра вышла вперед, и он узнал ее, и она - это была Таня - узнала его и побежала навстречу. Он остановился, а Таня, еще на бегу, кричала ему: - Андрей! Андрюша! Здравствуй! А Стас? А Стасик? А Стас? Да чего же ты молчишь! Таня с бегу обняла его, поцеловала, зашептала: - Она ждет! Какое счастье! Сейчас... - Таня повернулась к крыльцу и крикнула: - Позовите Лену! Лену крикните! - еще раз поцеловала его от радости за Лену и снова стала спрашивать: - А Стас? А Стасик? Три месяца ни строчки... Какой, все-таки он гадкий! Ну чего ты молчишь?! - Здравствуй, - сказал он. - Здравствуй. Здравствуй... Все обнимая его, она откинулась, чтобы заглянуть ему в глаза, поняла и, застонав: "А-а-а-а-а!..", отпустила его, спрятала лицо в руки, сгорбилась и так, сгорбившись, убежала в боковую аллейку и упала там на скамью. - Отъезжающие, приготовиться к построению! С вещами! - скомандовал старший команды - младший лейтенант, который должен был сдать ее на пересыльный пункт, а сам потом следовать в офицерский резерв. Отъезжало восемнадцать человек, каждому из них накануне на комиссии было вынесено определение -"sanus", что означало по-латыни - здоров. - Ну, ладно, ладно, - говорил Андрей Лене. - Ну, перестань же. - Но Лена плакала, приникнув к нему, уцепившись одной рукой за гимнастерку, а другую руку не снимая с его шеи. Он искал какие-то слова, чтобы успокоить ее, подбодрить, но такие слова не находились, все, что он мог ей сказать на этот счет, было: - Ну чего ты? Как маленькая. Что я, первый раз туда? Кончился июнь, стояла теплынь, начинался четвертый год войны и четвертый его круг в ней. Его руку вылечили, на ней осталось лишь два больших и широких шрама. В лангете, потом без нее, в бездействии она сначала усохла и ослабла, он прошел еще через одну операцию, но не под общим, а под местным наркозом. Это был тяжкий час: обезболив уколами мышцы на руке, хирурги не могли обезболить кость, а чистить следовало именно ее - надкостница начала гнить, и хирурги скребли ее какими-то ужасными скребками вроде вилок с загнутыми концами. Больно было ужасно, он стонал, от него требовали терпеть, сестры и санитары, навалившись на него, прижимали к столу, и он должен был лишь мысленно ругаться самыми последними словами. А за дверями операционной, прислонившись лицом к стене, плакала Лена. Но после операции рука стала заживать быстро, из все уменьшающихся ран вышло несколько мелких костных осколочков, после лангеты он стал этой рукой брать стакан, сперва едва удерживая его какие-то секунды, потом что-то потяжелее, потом сестра-физкультурница заставляла его делать всякие упражнения, потом он стал ходить в наряд на кухню, колол там и таскал дрова, и рука развилась. Она была, конечно, куда слабее правой, но винтовку, обхватив ее за ложе, или автомат, подставив под магазин ладонь, удерживать она могла. И все стало на свои места. Что ж, все стало на свои места, он написал ротному, ротный ответил ему, потом началось дознание, но кончилось и оно, и теперь он был, как все, на равных. Еще на одно письмо, отправленное две недели назад, в котором он сообщал, что дело идет к выписке, ротный, правда, пока не ответил, но он полагал, что это тоже вполне объяснимо: по сводкам он знал, что его корпус вновь в боях, а это могло значить, что ротному не до него. Да и, если ротный все-таки черкнул, его ответ мог застрять где-то на полевой почте. - Проклятая война! - сказала Лена, пряча лицо у него на груди. Он погладил ее по голове, по плечам, обнял и прижал к себе, ощущая какие теплые, нежные и хрупкие у нее плечи. За эти месяцы любви и нежности она стала для него родной, единственной. Она не надела платья из того шелка, который достали они с башнером. Она сказала, что проводит его так, тогда он вернется, и на ней была солдатская гимнастерка и юбка солдатки. Но и в этой одежде она казалась беззащитной. - Что сделаешь! - Я ненавижу их! - Та ее рука, которая держала его за карман гимнастерки, сжалась в кулак. - Как я их ненавижу! Почему они мешают нам жить? - Не только ты. Мы все их ненавидим. Они всем нам мешают жить. - Какие они жалкие! И мерзкие. Фройлены, брод! Кляйн кусошк брод! - протянула она, показывая, как пленные немцы, работавшие в Харькове - они разбирали разрушенные здания, - просят у прохожих хлеба. - Ну, нет, - не согласился он. - Ты не видела их там... - Она почувствовала, что он их там видит, и подняла к нему лицо - заплаканное и несчастное. - Нет. Не видела. Он и в эти месяцы почти ничего не рассказывал ей. "Зачем?" Но, сказав: "Ты не видела их там", он должен был и как-то пояснить эту мысль. И он добавил: - Там, с оружием, в боевом порядке - они другие... На некоторое время она затихла, снова спрятав лицо у него на груди. Они стояли в боковой аллейке, недалеко от главного крыльца. Скатка и вещмешок лежали рядом, под кустом. - Таня, наверное, видит. Видела, - сказала наконец она. - Бедная Таня... - Возможно, - согласился он. Таня, погоревав неделю, подала рапорт о переводе в действующую армию, добилась назначения сестрой в какую-то часть и была на фронте. - А если я подам рапорт? - робко спросила она. Он резко отстранил ее от себя. - Не вздумай! Не вздумай! Выбрось из головы! "Хватит и меня там одного из нас двоих!" - мрачно подумал он. Она смотрела на его рассерженное лицо, тянулась к нему, но он удерживал ее так, чтобы видеть ее глаза. - Я... я не буду... если сделаешь это, я не буду тебе писать. Так и знай, - другим ничем он напугать ее не мог. - Не женское это дело - война! - "Убивать или видеть, как убивают, не женское это дело", - хотел он сказать ей, но не сказал. Она все-таки возражала. - А другие? А Таня? - Что ж, - вздохнул он и добавил мысленно: "И Мария тоже". - Это только от нужды. Понимаешь, только от нужды. Нас, - он подразумевал мужчин, - не хватает. - "Не хватает. Не хватает на эту страшную войну", - это он сказал про себя. Сворачивая с шоссе, двигаясь медленно к госпиталю, полуторка с санитарными крестами на бортах дала несколько коротких гудков. - Машина! - прошептала Лена. - Андрюша, милый, родной мой. - Она приникла к нему и затихла. - Да, родная... Но... но я обещаю писать тебе часто, так что ты... - Что письма! Что письма! - совершенно отчаянно сказала она. - Проверять людей! Старшина Киселевский, проверить людей! - скомандовал младший лейтенант. На этой санитарной машине они должны были ехать на пересыльный пункт. - Отъезжающие, выходи строиться! - крикнул весело, так, что слышно было далеко, старшина Киселевский и побежал вокруг госпиталя, собирая отъезжающих. - Андрюха! Кончай любовь! В строй! Они пошли к крыльцу. Полуторка подъехала, развернулась, стала, шофер помог откинуть задний борт, санитары подставили ряд табуреток, по ним сошли те, кто мог, у кого эвакуация была "сидя", на крайнюю табуретку тотчас же вскочил дежурный врач, на другие взобрались санитары, и врач приказал им: - Этого, второго справа. С кровотечением. Санитары полезли в машину и начали перекладывать того, с кровотечением, на носилки. - Тихо! Тихо, ребята! - крикнул он. - Больно... - Держи! - Андрей сунул Лене скатку и вещмешок и вспрыгнул на колесо. На него, запрокинув голову, сжав синие губы, смотрел Степанчик. - Ты!.. Ты... Он больше ничего сейчас не мог сказать, у него в горле стал комок: санитары, убрав со Степанчика шинель, перекладывали его на носилки. У Степанчика не было обеих ног, правой выше колена, а левой выше стопы, и низ бинта на правой промок от крови. Степанчик был плох - без кровинки в лице, у него и сил даже стонать не хватало, а глаза все время закрывались. - В операционную! - приказал врач, и Андрей пошел рядом с носилками, а Степанчик, поймав его руку, не отпускал и плакал. - Видишь, видишь, Андрюша... Они меня устосали... Эти вонючие фрицы... Операционная была на втором этаже, и он помогал на лестничных маршах разворачивать носилки, а Степанчик все ловил его руку. - Бей их, Андрюша. Бей сволочей... Обе половины двери операционной были распахнуты, стол готов, инструменты приоткрыты, и хирург, и две сестры ждали в масках и перчатках. - Она меня резала! Эта тетка-осьминог! Зачем? Может, так бы зажило... - плакал Степанчик. - Теперь на кой я годен? Кому нужен? Усыпила и резала. Откусила ножки... Выздоровлю, приеду и застрелю... - от слез Степанчик гундосил больше обычного. - А ротный? А ротный, ротный? -- спросил Андрей, отнимая руку. - Ротный?.. - Нет! Нет ротного! - Степанчика перекладывали на стол. - О! Больно! Больно, черти! - Андрей все придерживал одну половинку двери, а санитар его отталкивал. - Жгут! - скомандовал хирург. - Снять повязку! Зажимы! Одна из сестер, не сматывая, а разрезая ножницами, снимала куски кровавого бинта, а другая прямо поверх отрезанной штанины у самого паха затянула на ноге Степанчика жгут. - А! - крикнул Степанчик и, приподнявшись, увидев, что Андрей еще удерживает дверь, тоже крикнул ему: - Нет! Нет ротного! Две пули в живот... А мы в окружении... Деревенька четырнадцать домов... Сгоревших... Мы отбили ее, держали, а они нас отсекли... Кричал он, корчился... Приказывал пристрелить... А я... А я... Что ж, деревеньку и в четырнадцать домов, даже сожженных, следовало отбивать и удерживать. И в четыре дома. И хутор в один дом! Сильным движением локтей хирург повалил Степанчика на стол. - Маску! Эфир! Пульс! Дверь!! - Да что ты за человек! - сильно рванул Андрея санитар и захлопнул дверь. Он сбежал со второго этажа. Отъезжающие, построенные в две шеренги у машины, откликались "Я!", когда Киселевский называл их фамилии. Лена подала ему скатку и вещмешок, уцепилась за локоть, он, перехватив мешок и скатку в одну руку, обнял ее другой, она, откинувшись на его руке, смотрела на него с отчаянием и ужасом, он наклонился к ее губам, но Киселевский скомандовал: - В строй! Сержант Новгородцев, в строй! 1974-1977 гг. Олег Борисович Меркулов НА ДВУХ БЕРЕГАХ роман Редактор А. Загородний Художник А. Тастаев Худ. редактор Б. Машрапов Техн. редактор Б. Карибаева Корректоры Г. Сыздыкова и Е. Шкловская ИБ 893 Подписано к печати с матриц 30.11.79. УГ 12867. Формат 84х108 1/32 Бумага тип. No 1. Гарнитура "Обыкновенная новая". Высокая печать. Печ. л. 11,5. Усл. п. л. 19.32 Уч. -изд. л. 24,5. Тираж 100 000 экз. Заказ No 1317. Цена 1 руб. 70 коп. Издательство "Жазушы" Государственного комитета Казахской ССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, 480091, г. Алма-Ата, проспект Коммунистический, 105. Фабрика книги производственного объединения полиграфических предприятий "Кiтап" Государственного комитета Казахской ССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, 480046, г. Алма-Ата, пр. Гагарина, 93 Третий роман известного казахстанского писателя Олега Меркулова посвящен, как и прежде, теме Великой Отечественной войны. Писатель верен своим героям - молодым и мужественным патриотам, участникам войны с фашизмом. В новом произведении автор показывает воина-комсомольца, прошедшего через жестокие испытания, которые закалили его, сделали настоящим солдатом.