кий, случай? Они долго стояли в хвосте эшелона тесной кучкой - их было двенадцать человек, безоружных, в раздерганных шинелях, ватниках, бушлатах. Они стояли, подняв воротники, надвинув шапки, сунув руки в карманы, хмуро озираясь, рассматривая, что происходило на этой крохотной станции, куда их привезли, чтобы, наверное, перебросить в какой-нибудь лагерь. Они молчали, да и о чем могли они сейчас особенно говорить? Переминаясь, вздрагивая от холода и озобоченности, они жались к майору, единственному среди них офицеру, словно майор знал за них, что км делать, как жить дальше, и вообще знал всю их будущую судьбу. Майор-артиллерист, пожилой человек с узким обветренным лицом, чуть нависал над ними, потому что был и выше и еще потому, что голова его была замотана многими бинтами, как чалмой. Майор время от времени сплевывал кровавые сгустки, морщился, тяжело вздыхал и негромко, так, чтобы конвойные не очень слышали, подбодрял их: - Ничего, товарищи! Главное, не сдаваться. Душой не сдаваться. И плотней друг к другу. Один за всех, все за одного. Спасенье каждого только в этом. Понятно, товарищи? Никто, кроме сапера, майору ничего особенного не отвечал. А сапер, косясь на конвоиров, бормотал: - Чего же тут непонятного, чего ж? Раз случилась такая запятая, тут в одиночку пропадешь. Шевельнись не так, сразу тебе очередь - и кверх воронкой... Охраняло их всего трое конвойных, они расположились треугольником, согнав пленных к степе приземистой каменной уборной, от которой несло карболкой. Охранял их и пес, здоровенная черная, с подпалинами на животе овчарка, с блестящими злыми глазами и черной же мокрой пастью. Пес, если кто-нибудь из пленных начинал двигаться, отводил назад уши, скалился, глухо урчал, перебирал ногами, натягивал короткий поводок, которым конвоир удерживал его у сапога. Их, верно, свезли сюда из разных мест; никто еще толком не знал друг друга, в разное время, при разных обстоятельствах они попали в плен, и тяжело и горько переживали это несчастье. Каждый был в нем, в этом несчастье, каждый, наверное, просыпаясь, вспомнив, где он, что с ним, содрогался душой, а потом лихорадочно думал, как же спастись, что же делать, на что, на кого надеяться. А немцы между тем делали на станции свои дела: грузили раненых в санитарные вагоны, перегружали из теплушек длинные ящики со снарядами и короткие с патронами, или гранатами, или другим каким-нибудь военным имуществом в машины и телеги, заходили, предъявляя бумажки, в пассажирские вагоны, и Андрей заметил, что все немцы посматривали в небо - не летят ли самолеты. "Вот бы прилетели! Вот бы дали им! - помечтал он. - Как же, жди. Так тебе вовремя они прилетят". Но он все-таки то и дело с надеждой осматривал небо. Еще было светло, еще даже солнце не село, оно над горизонтом просвечивало через тучки, как яичный желточек, и ударить по этой деловитой станции, где паровоз попыхивал перед поездкой, было бы для наших летчиков самое время. "И тогда - ходу! - решил Андрей. - Будь, что будет. Пока не затолкали за проволоку". Он хотел отойти к краю уборной, чтобы глянуть в ту сторону, за нее, но конвойный с собакой повел стволом автомата, небрежно бросил "Хальт!", чуть ослабил поводок, отчего пес сразу же напружинился, вытянулся, так что ошейник врезался ему в горло, и заскулил от злости, что, наверное, ему не дают рвануться и впиться в шевелящегося, переступающего в сторону человека. - Не надо, - как бы разговаривая сам с собой, сказал майор, не глядя на него. - Прилетят - услышим. Конвой не дразни. Все - потом. Андрей замер, стараясь даже тише дышать. Он и голову опустил, чтобы не смотреть на конвойного. Но сапер то ли не мог, то ли не хотел сдержаться и крикнул собаководу: - Ишь, ирод! Чего уставился? "Шнель!" - передразнил он сразу всех конвоиров, поочередно посмотрев и на того, который на него уставился, и на остальных. - Ваш, ваш нонче верх над нами. Да не над всеми! Да не до конца света!.. Конвоиры переглянулись, сделали вид, что ничего не поняли, а может, они и правда ничего не поняли из слов, но интонацию-то они, конечно, поняли. - Садись! - приказал тот конвоир, который взял документы Андрея. Усаживаясь на холодную, жесткую, вонючую от близости уборной землю, Андрей через рукавицу ощутил, что у него под рукой оказался какой-то очень твердый, продолговатый, короткий предмет. Осмотревшись и как бы устраиваясь поудобней, он сел на него бедром, пряча этот предмет под себя. Чтобы было теплее, почти все они сели спинами друг к дружке. С ним сел майор. Когда где-то невидимо загудели все-таки пролетавшие хоть и стороной самолеты, отчего зенитчики сыграли "Воздух!", конвоиры, как и все на станции, завертели головами, задирая их вверх, ведь никто тут не знал, чьи самолеты идут и куда идут. Конечно же, забеспокоились больше всех отпускники, потому что было бы досадно попасть под бомбежку перед самым отъездом домой: если бы тебе самому повезло, если бы тебя даже и не ранило, не то что не кокнуло, то ведь могли разбомбить эшелон, или пути, или еще что-нибудь, что задержало бы отправку, а вдруг бы и сорвало ее вообще. Когда загудели эти самолеты, Андрей подсунул руку под бедро, поковырял не очень долго и зажал в кулаке костыль. Точно, это был настоящий железнодорожный костыль, ими прибивают к шпалам рельсы. Твердейший, четырехгранный, с откованной на одну сторону головкой, с заостренным концом. Тяжеленький, надежный, хорошо ложащийся в ладонь. И незаметный, очень даже незаметный - его можно было сунуть за широкое голенище, и он бы не был виден, убрать в рукав, он бы тоже там потерялся, спрятать за пазуху, на живот под пояс брюк. Конечно, при маломальском обыске его бы нашли, но Андрей при этой мысли усмехнулся: "Не каждый час обыскивают пленных, не каждый час обыскивают любых арестантов!" Не доставая руки из-под бедра, он вынул ладонь из варежки, толкнул в нее костыль и снова засунул в варежку ладонь. Костыль был шершавый, холодный. Он погладил пальцем его конец, потрогал шляпку, поцарапал ногтем весь стержень. Это был инструмент, которым можно было расковырять любые доски и кирпичи, представилась бы только для этого возможность. Костыль бы выдержал любую такую нагрузку, выдержали бы только руки. И это было страшное оружие - удар костылем в затылок означал смерть. - Вот бы наши! Вот бы дали бы сейчас прикурить! - помечтал вслух кто-то из пленных. - А мы бы ходу! - решил сапер. - Как зайцы, прысь - и по сторонам! Лови ветра в поле! - А они тебя в спину, да по ногам, да по башке! - сказал кто-то, Андрей не видел, да и не хотел видеть кто, но подумал: "Заткнись: типун тебе на язык!" Помолчал, сапер все-таки возразил: - Уж тут кому какая звезда светит. Кому, конечно, и по ногам и вообще, а кому - воля! Андрей прислушался к гулу - гул уходил, и с ним уходила и надежда, родившаяся и у него рвануть под бомбежкой. Он даже прикинул, куда ему мчаться: за уборную, в поселок, через заборы, дворы, сады, к оврагу, который им попался по дороге, и по нему к лесу. Но самолеты ушли куда-то за горизонт, их гул замер, немцы на перроне воспрянули духом, конвоиры уставились на пленных, и он слегка толкнул майора в бок. - Товарищ майор... Товарищ майор! Майор повернул, насколько это было возможно, к нему голову, Андрей тоже обернулся и углом рта прошептал майору в ухо: - У меня костыль. Железнодорожный. Все сообразив, майор приказал: - Молчи! Пес, видимо, что-то почуял - он вновь зарычал, задвигал лапами, отчего у него на спине заходили лопатки, а с отвисших черных губ с боков пасти потекла слюна. "Тварь!"- подумал Андрей, стискивая костыль. Наверное, пес понял, почуял в нем врага, глаза у пса стали кровавыми, уши прижались к голове, пес зло взвизгнул, как бы принимая его вызов, и конвойный резче, злее скомандовал: - Хальт! Цурюк! - Спокойно, - тоже резче сказал, тоже скомандовал майор. - Ты что, по-русски не понимаешь? Все потом. Не шелохнись! Надежда - на тебя! Да гляди в оба! Последние слова майор сказал с горькой насмешкой, Андрей даже обернулся к нему. И правда, лицо майора и выражало эту горькую насмешку, и было еще скорбным, и было еще в этой скорби и твердым, как если бы майор принял какое-то важное решение, которому должен был следовать неукоснительно. - Хозяйничают! - пробормотал майор, но теперь не ему, не кому-то другому, а вроде бы себе самому и всем вместе. - Кобель вонючий! - процедил сапер, тоже наблюдая за псом. Майор усмехнулся: - Пес ни при чем. Ты на людей смотри. Хозяйничают, - повторил майор. Немцы, конечно, на станции хозяйничали. Видимо, они начали хозяйничать с того времени, как сбили со здания станции название, написанное по-русски, и повесили "Rakitnaja". Теперь станция жила их, немецкой, жизнью. Пропускала их поезда с их грузами, разгружала и загружала их людей, передавала по телеграфу сведения об их делах. Кроме большой надписи на немецком же были и маленькие надписи, указывающие, где комендант, зал ожидания, ватерклозет, грузовой склад. Участвуя в боях за другие станции, Андрей видел такие таблички, но тут дело было другое. Те надписи казались мертвыми, так как если на тех станциях и оказывались немцы, то только в мертвом виде. Или раненые. Или - пленные. Те надписи, когда Андрей смотрел на них, не работали, не жили, а висели, дожидаясь, когда их собьют. Сдерут. Швырнут на землю, как вещи негодные, заменят. Эти же надписи на Rakitnaja работали, служили. И сам факт этот воспринимался Андреем как-то с трудом. Когда он обратил на них внимание, он все никак не мог сообразить, почему они так поражают его. А они поражали его именно тем, что жили. Были нужны. Служили. Служили немцам. - Смотрю, - ответил он майору и подвинулся к нему, пользуясь тем, что конвойные на секунды отвернулись, потому что к уборной шли, громко разговаривая, несколько немцев-солдат. - Бежать! - шепнул он. - Все в вагоне! - не глядя на него ответил майор. - Держись рядом. Хозяйничают, - еще раз сказал майор, теперь уже с таким презрением, что Андрей снова покосился на него, на этого пожилого худого человека с короткой, растрепанной, даже, кажется, оборванной с одного края бородкой, с глубокой ссадиной на скуле, с оборванным до половины воротником ладно сшитой офицерской шинели, на которой был всего один погон, да и то еле державшийся. Видно, майор, когда немцы брали его, не давался, ему и досталось. - Ничего! - тихо сказал Андрей. - Сколько им так хозяйничать? - Вот именно, - согласился майор. - Хозяйничать им мало. Поэтому и надо смотреть! Если останемся живы, расскажем. А ведь они думали, - майор, не вынимая рук из карманов шинели, показал подбородком и на конвоиров, и на немцев на станционной платформе, - навсегда! Навечно! На тысячу лет! - Майор вдруг хмыкнул и, не раскрывая рта, засмеялся. Пленные, одни удивленно, другие сердито, но все посмотрели на него, потом на конвоиров, потом опять на него, одни с радостью, потому что этот совсем не к месту, не ко времени смех майора как бы родил в них еще надежду на благополучие в близком ли, далеком ли будущем, другие, опасаясь, что такое поведение майора навлечет на них злость конвоиров и им всем от этого будет хуже. Но майор, встретившись взглядом с их взглядами, перестал смеяться и строго оглядел их всех, как бы определял, на что каждый из них годен. Андрей между тем, на секунды как-то забыв, что он пленный, забыв все свое горемычное положение, смотрел на станцию, на все, что происходило на ней, смотрел во все глаза, запоминая. Что ж, немцев за два года войны он видел, и немало. Но не так. Он видел их, когда они еще с расстояния в километр представлялись короткими движущимися колышками, ни ног, ни рук, ни головы в тех колышках не различалось. По мере приближения все это начинало угадываться, а потом и различаться, колышки превращались в фигурки, которые бежали, стреляли, падали, вновь вскакивали, чтобы бежать и стрелять. Так было при атаках немцев. И он тоже должен был в них стрелять. И стрелял. И кидал в них гранаты, когда они сближались на такую дистанцию, что он не только видел их лица, но даже выражение на этих лицах. Он участвовал и в уличных боях. В этих боях случалось, что его от немцев отделял лишь переулочек, за которым немцы занимали дома, и он видел, как мелькали они за разбитыми окнами, стреляя через них. А в Сталинграде он с ребятами из роты два дня удерживал третий и четвертый этажи какого-то большого дома, когда первый и второй уже были заняты немцами. В Прилуках, отбивая школу, ворвавшись в нее, швыряя в коридорах гранаты, он нос к носу неожиданно столкнулся с рослым фельдфебелем. Фельдфебель на бегу пытался перезарядить свой "шмайссер". А у Андрея в магазине оставалось патронов еще на короткую очередь, и он всадил эту очередь в фельдфебеля. Фельдфебеля отшвырнуло к двери учительской. Падая, фельдфебель судорожно хватался за табличку с надписью "Учительская", оборвал ее с одного гвоздика, она повисла на другом, слегка шатаясь, как маятник, над скорчившимся под ней фельфебелем. Немцев других - пленных - он тоже видел. Видел их и в расположении роты, здоровых, хмуро, настороженно оглядывающихся - не расстреляют ли? - раненых или стонавших, или молчавших, прислушивающихся к боли, старавшихся сидеть, лежать или двигаться так, чтобы боль была тише. Видел их в тылу, угрюмо и медленно работавших, отворачивающихся от любопытных, насмешливых, презрительных взглядов. Видел других, фальшиво-добродушных, фальшиво-приветливых, фальшиво-заискивающих немцев, которые просили: "Табак, цигаррет, брод", - добавляя для убедительности: "Война - капут. Гитлер - капут!" Это, как правило, они добавляли, когда поблизости не было других пленных. Даже в блиндаже, где были их офицеры, куда его затащили разведчики, даже в их дивизионном тылу все-таки все было не так, как на станции, была война. А здесь войны как бы уже и не было. Ходили, прогуливаясь по перрону, стояли на нем в одиночку и группами начищенные, ухоженные денщиками офицеры, они спокойно курили, о чем-то разговаривали, поглядывали на часы. Суетились, бегая за кипятком или еще по каким-то делам, солдаты, спокойно и важно парами ходили жандармы, держа, руки на псвешенных поперек груди автоматах, поглядывая из-под касок, изредка останавливая какого-нибудь появившегося солдата, требуя документы. Тут даже работая базарчик. Чуть на отлете от скверика станционного здания, между этим сквериком и пакгаузом, по ту сторону дороги, по которой подъезжали к пакгаузу, чуть в глубине от нее было несколько столов, за которыми расположились торговки. Перед ними на досках стояли миски с картошкой, огурцами, капустой, кусками пареной тыквы, прикрытые, чтобы не замерзли, тряпицами. Стояли, укутанные в мешковину и рогожи бидоны с молоком, а может быть, и с квасом. У одной женщины были лепешки, перед другой возвышалось десятка два яблок, сложенных в пирамидку, а единственный среди торговок мужчина, подвыпивший старикашка в потертой дамской шубке, поверх которой он был еще повязан дырявым платком, выложил на обрывок полотенца небольшой, с полкило, брусок сала. Во все это сейчас, после таких значительных слов майора, Андрей не просто всматривался, а как бы даже впивался глазами, как бы снимал эти кадры на какую-то кинопленку, вдруг оказавшуюся в его мозгу. Его как будто стукнула, как ударила и по голове и в сердце мысль, что вот она - та жизнь, которая тут устраивала немцев, независимо от того, устраивала ли она не немцев, и против которой он воевал. Жизнь, которую, коротая дни и ночи в траншеях ли, шагая, навьюченный, словно мул, в переходах по двадцать часов, хлебая ли из котелка суп пополам с дождем - это еще ничего, с дождем-то, а то и с песком или землей, - валяясь на кровавой соломе медпунктов, хороня своих товарищей по отделению, взводу, жизнь, которую он, Андрей Новгородцев, должен был поломать. К базарчику подходили. И немцы, и жители станции, и не жители, которые куда-то ехали или должны были ехать, да ждали такой возможности. Их тут набралось немало, они узнавались по котомкам, мешкам, чемоданам и еще по тому выражению, которое ложится на лицо человека, снявшегося в путь и не приехавшего к месту, находящегося лишь где-то на этом пути между его началом и концом. Как это и должно было бы быть, покупатели осматривали товар, спрашивали, даже трогали его, и одни брали, отсчитывая какие-то деньги, другие, поразмыслив, не брали, уходили по своим делам. Кроме станционной жизни, слагавшейся из дел и забот пассажиров, была здесь еще и жизнь тех, кто работал на этой станции или прибыл на нее, работая. Из помещения выходили женщины и мужчины с какими-то бумажками, пробежал торопливо в уборную, покосившись на пленных, человек в куртке и фуражке телеграфиста, кладовщик принимал в пакгаузе груз, груз состоял из многих ящиков и трех бельевых корзин. Возле них суетился, сгружая их с телеги, а потом сдавая в багаж, разрумянившийся человек лет сорока, с широкими усами, одетый в крепкие сапоги, перешитое из армейской новенькой шинели полупальто с карманами на животе, в меховой шапке, купленной, видимо, по случаю, так как она ему была великовата и все время съезжала на лоб, отчего он то и дело должен был толчком сдвигать шапку на затылок. На дальнем от перрона пути шесть рабочих поднимали на платформу рельсы, закидывая на нее попеременно то один, то другой конец рельса. Нагрузив их штук пятнадцать, они, перекурив, навалившись, протолкнули платформу к штабелю шпал, к горке стальных толстых пластин, которыми связываются рельсы, и начали грузить все это, коротко переговариваясь. Пришел встречный товарный поезд. Машинист, выглядывая из своего окошечка, отирал паклей руки, равнодушно ожидая, когда дежурный принесет ему жезл. К поезду спустились смазчики, обычные смазчики в насквозь пропитанной маслом одежде, с молотками на длинных ручках и носатыми плоскими лейками. Они пошли вдоль состава, постукивая по отзвенивающим колесам, поднимая молотками крышки буксов, доливая в некоторые буксы нефть, хлопая крышками буксов, обходя, словно это тоже были попадавшиеся им по дороге столбы, спрыгнувших с тамбуров, выстроившихся вдоль состава немцев-охранников, которые внимательно встречали и провожали взглядом этих смазчиков. Все было как бы на обычной удаленной от фронта, но все-таки уже подчиненной ему станции, где все определяют военные и военные, грузы же, а штатские оттеснены на дальний и малый план. Все было так и не так. Но суетня военных, но их разговоры и смех не разрушали какой-то общей покойницкой атмосферы, как если бы тут же, на перроне, в скверике, у пакгауза, просто на рельсах и шпалах, вообще за каждым углом, на каждом шагу лежали мертвые, которых немцы не видели и которых не немцы, видя, старались не замечать. Андрею пришло было в голову, что станция эта Rakitnaja, именно и похожа на кладбище, но он ошибся, потому что на кладбище не суетятся, не хохочут, громко не разговаривают, как делали это немцы, а у тех, других, выражение лиц должно было бы быть иным - грустным, задумчивым, добрым, просветленным, другим каким-то, но не таким, каким было оно здесь. В первую очередь, главным на лицах, в глазах, даже в жестах, движениях, походке, вообще во всем облике не немцев обозначалась настороженность. Люди стояли, сидели, шли, делали что-то вроде бы внешне и спокойно, но когда они сидели или стояли, то время от времени оглядывались по сторонам и назад, словно ожидая чего-то неприятного, опасного и готовясь к этому неприятному, опасному. Они оглядывались так, хотя и реже, и когда работали, словно все эти люди в чем-то провинились и за это могли в любую секунду ждать облавы, ареста, немедленного осуждения и расправы. Когда эти люди шли и когда навстречу им попадались немцы, было заметно, что немцы идут на них, как на пустое место. Немцы, конечно же, так и хотели бы, чтобы не немцев вообще не было на этой Rakitnaja. Сама Rakitnaja им, несомненно, была нужна, иначе на кой черт они сюда приперлись? Нужно было поле за путями, синевший вдали за ним лес, нужна была, наверное, и речка, через которую они переехали, гремя на мосту. Нужно было и небо над всем этим. А люди, которые тут жили, немцам были, видимо, не просто не нужны. Они мешали немцам. Раздражали, наверное, самим фактом, что были. Немцы, конечно, не могли обойтись без них - чтобы работала эта Rakitnaja следовало грузить рельсы и шпалы, чтобы не горели буксы, следовало подливать в них нефть, чтобы поезда шли, еле-, довало машинистам их вести, а кочегарам кидать в топку уголь. Само по себе ничто это не делалось, а заменить не немцев на немцев немцы, конечно, не могли. Немцев просто не хватало на все те дела, которые должны были делаться, чтобы немцы могли жить там, везде за Германией, куда они пришли, на любой земле, которую они завоевали. - Думаешь? - не оборачиваясь спросил майор. Похолодало, да и от настывшей земли пробирала дрожь, и пленные тесней жались спина к спине. Андрей чувствовал, что майор, прислоняясь к нему, совсем дрожит. - Думаю. - Это хорошо. Что ж надумал? - Пока ничего. Особенного ничего. - Ну, а все-таки? Если без частностей, что главное? - Почему они здесь? Почему же все-таки они здесь? - А-а-а... - протянул майор. - Значит, и ты тоже? - Да. Но почему "и я тоже"? - Почему и ты тоже? Да потому, что вся страна задает этот же вопрос: "Как немцы, почему немцы оказались... почему война обернулась для нас такой катастрофой, почти катастрофой", - поправился майор. - И почему? - спросил Андрей. - Да, почему? Так как все пленные угомонились, почти не шевелились, чтобы не терять тепло, молчали, конвоирам было наплевать на этот его негромкий разговор с майором. .Конвоиры даже отошли, чтобы не нюхать из уборной. - Потому что надо было лучше воевать! - ответил решительно майор. - В конечном итоге - это первая причина. А теперь... теперь, брат, вся страна воюет... Мужчины - в армию, женщины, подростки - на поля, к станкам, в шахты. Вся страна отбивает то, что было отдано этим, - майор показал пальцем на немцев на платформе, - представителям высшей расы. Тьфу! - сплюнул майор. Майор помолчал, повздыхал, не поворачиваясь, нащупал его руку и пожал: - Ладно, ладно, брат! Отбросить грусть! Мы еще будем у них! Будем! Никуда от нас они не уйдут! Главное, чтобы каждый воевал так, как надо. Чтобы стрелял их, уничтожал, сволочей! Рабочие, накидав нужное количество шпал, сели опять курить. - Помогают. Все-таки они немцам помогают, - заметил Андрей о них. - Что сделаешь? - возразил майор. - Заставляют. За неявку - расстрел. Если бы мы сумели всех вывезти... Ведь не сумели же мы всех вывезти. Знаешь, когда надо кормить детвору, это... И в этом - в том, что наши люди, чтобы не быть расстрелянными, чтобы их детвора не умерла с голоду, работают на немцев, наша вина! Тоже наша вина! "А что, если бы гитлеровцев было в десять раз больше, - ужаснулся про себя Андрей. - Тогда бы им нужна была только земля, только географическое пространство. Они бы не только уничтожили каждого, кто попал бы под них, они бы, наверное, и наши города целиком разрушили. Построили бы свои. Они бы все наше уничтожили!" - решил он. То ли от холода, то ли от своих мыслей майор начал бормотать себе под нос про какой-то космический лед: - Ганс Горбигер. И тоже австриец. Надо же так! Земля в тесной связи с космическим льдом. Вся ее история - это история катастроф, вызванных оледенениями. Ледники, смена климатов, отсюда подвижка живого, великие переселения народов, смена цивилизаций. Пусть арии пришли откуда-то из Гоби. Все это проверится наукой. В конечном итоге археологи и историки ответят, откуда и почему кто пришел. Археологию не сбросишь со счетов науки. Арии - сверхлюди, а все остальные - неполноценный человеческий материал? Почему в это мракобесие верят потомки Гете? - Ладно, товарищ майор, - Андрей хотел успокоить майора. - Нам главное продержаться и вырваться. Вот что главное сейчас. Майор поерзал у него за спиной, прижимаясь лопатками к его лопаткам. - Верно, брат. Ага! Кажется, зашевелились! Кажется, сейчас поедем. Ну, сержант, умри, а чтоб костыль был в вагоне. Он - тоже оружие против мракобесов. Дверь с лязгом поехала на свое место, глухо звякнул крюк, которым она запиралась снаружи, все замерли от нахлынувшего отчаяния: "Куда везут? Что ждет дальше?". В вагоне стало так тихо, что было слышно, как царапает по доскам проволока, которой конвоиры закручивали крюк, чтобы или его кто-то не откинул, или он не откинулся сам от тряски. - Где ты? - позвал негромко майор. - Старший сержант! - Здесь! - Андрей шагнул к нему. В вагоне было совершенно темно, пусто и пахло сырой картошкой. Несколько картошин каталось у них под ногами. - У кого зажигалка? Осмотреть вагон! - приказал майор. Чиркнул кремешок - желтый, маленький, как тыквенное семечко, огонек, осветил лишь несколько лиц. - На! - Майор подал саперу, это он зажег огонек, письмо в конверте. - Жги. Посмотри, нет ли чего железного. - Как только тронемся, как только наберем скорость - ломать. Здесь! - показал майор, взяв Андрея за руку и проведя его рукой по стене у двери. - На полу доски толще. Вдруг не успеем? Товарищи! - сказал майор громче. - Из лагеря бежать труднее. У них там все и продумано и налажено. Здесь наш последний реальный шанс. Пока мы не обессилели, чтобы добраться до своих. Или до партизан. Пока есть воля... - Это уж как каждый. Кто бежит, а кто и нет, - возразил кто-то из темноты. - Дело добровольное. - Правильно, - согласился майор. - Добровольное. Но... - Чего там "но"! - возразил тот, из темноты. - Теперь каждый своей судьбе хозяин. Без всякого "но". Каждый живет один раз. - И умирает тоже раз! - перебил его сапер. Он вернулся, бегло осмотрев вагон и не найдя ничего, что могло бы сослужить им хоть какую-то пользу для побега. - Заткнись! - приказал он тому, кто возражал майору. - Не хошь, не надо. Подыхай у них под сапогом! Держи! - он сунул Андрею зажигалку и последний листок письма. Андрей, встряхнув листок, чтобы он развернулся, поджег уголок, и пламя полезло по строчкам вверх, сжигая слова: "Эта зима будет тоже трудной, хотя и... Сменяли твой коетюм на муку... Жена Николаева все ждет, не верит... Работали всей школой на заготовке дров..." - и всякие другие, в которых, наверное, жена майора рассказывала ему о своем житье-бытье. - Вот! - сапер сдернул шапку и осторожно вынул из-за наушника минный взрыватель. - Это - да! Это - да! - сказал майор. - Вот! - повторил сапер, доставая второй взрыватель. - Меня взяли, когда мы ставили мины. Туман, за два шага не видно. Я и дернуться не успел. Все, ироды, обшарили, а в шапку не полезли. Не выкидывать же мне самому! - Молодец! - майор держал оба взрывателя на ладонях. - Еще у кого есть бумага? - Кто-то передал тоже письмо. Оно было треугольником, из желтоватой оберточной бумаги. - Не жги! - приказал Андрею майор, потому что немцы шли вдоль загона, было слышно, как скрипели по гравию сапоги. В темноте майор за руку подвел сапера к двери. - Как только наберем скорость, надо рвануть здесь. Шаги затихли, и сапер стал ощупывать стенку. - Запалы, конечно, слабоваты, сюда бы полшашечки! Как же их приспособить-то? Аль чем просверлить да вставить?.. - Это решим. Это сделаем. Придумаем. Как будешь рвать? Сразу два или по одному? Чтобы дыра была побольше. Старший сержант! Дай-ка! - майор в темноте взял у Андрея костыль и дал его потрогать саперу. - Рви дыру, потом мы этим. - Ага! Понял. Ну-кась! - сапер захлопотал у стены. Сейчас мы поковыряем, потом... - Отставить! - приказал майор. - Только как стемнеет. Чтобы уходить в ночь, согласны, товарищи? Всем отдыхать! Паровоз, гуднув, пошипев тормозами, дернул и потянул вагоны. Все пленные затихли, загорюнившись еще больше, потому что с каждым стуком колес о рельсы их увозили все дальше от своих, все глубже во фрицевскую жизнь, в которой для каждого из них не было места для человеческого существования. Разве только не горевал тот, который спорил с майором. Андрей сел, съехав спиной по стенке, возле майора. Глядя перед собой в темноту, он видел, как мчится их поезд, как на закруглениях изгибается дугой, как пыхает из трубы паровоз, как напряженно натянуты сцепки, как гнутся под набегающими колесами рельсы, как поднимаются, когда колесо прокатится, как дрожат камешки между шпал, как, нахохлившись, держа автоматы наготове, стоят в тамбуре их вагона охранники. То ли от дрожи вагона, которая передавалась ему через пол и через стенку, на которую он опирался, то ли от волнения, что вот он, вот он, вот он, этот шанс - два взрывателя, потом костылем, руками расширить дыру так, что можно, высунувшись, броситься под откос, а вагон, а конвоиры лишь мелькнут, мелькнут их прыгающие от выстрелов стволы автоматов, конвоиры ведь заметят и начнут бить по каждому, кто кубарем будет лететь под откос, и в кого-то, конечно же, попадут, потому что расстояние всего ничего, какие-то метры! - то ли от дрожи вагона, то ли от всех этих мыслей, он начал тоже дрожать. Душа у него забилась, задергалась, затрепетала. Но он прикоснулся через карман к Зининому кисету, вздохнул и успокоился. "Так, Лена! - сказал он себе. - Так. Посмотрим". - Так что, начали? Чего ждать? Начали? - спросил он майора. - В ночь, в ночь, в ночь, - хотел было доказать ему майор, но тут паровоз тревожно вскрикнул, резко прибавил скорость, так что пол дернулся под ними, кто-то, видно ударившись, выматерился, майор скомандовал: "Тихо! Слушать!" - все притаились, различая даже через стук колес и дребезжание вагона все усиливающийся гул. Потом впереди рванула бомба, но мимо, потому что поезд все мчался, пролетев под ревом самолетов, как под гулким длинным мостком; майор скомандовал: "Сапер, взрыватели! Живо! Свет!" - Чиркнула зажигалка, загорелась бумага, майор скомандовал Андрею: "Костыль! Сюда! Отжимай!" - показав, какую доску надо отжать, чтобы вставить взрыватели, и Андрей, всадив костыль в паз, навалился на костыль так, что доски раздвинулись, так, что сапер сунул в щель взрыватели, и, когда Андрей выдернул костыль, доски вновь сошлись и зажали взрыватели. - Всем назад! Свет! - скомандовал майор, пока сапер приматывал к кольцу взрывателя проволочку и отжимал усики чеки. - Ложись. Сапер! Жди команды! Самолеты сделали еще один заход, было слышно, как приближался их гул, майор крикнул: "Когда бомба, рви!" - поезд резко затормозил, наверное, потому, что самолеты летели с хвоста, ударило несколько бомб, сапер дернул проволочку, стенку на миг осветило, в пустом вагоне грохнуло, запахло толом, но тут же в вагон через дыру влетел свежий холодный воздух, от него сердце вдруг забилось в надежде, и Андрей вскочил и бросился вместе с сапером к дырке, которую сделало взрывом. "Только бы не попали! - мечтал про себя Андрей. - Только бы мимо!" Он думал верно: если бы наши летчики попали в паровоз или разбили перед ним путь, немцы бы выскочили из вагонов и залегли бы поблизости, пережидая бомбежку. Конвоиры тоже бы залегли, держа оружие наготове, и черта с два тогда бы было можно ломать стенку - немцы бы сразу это заметили и, конечно же, открыли бы огонь, а вот если бы наши бомбили и мазали, и поезд шел бы, можно было бы успеть сделать все! "Только бы не попали!" - еще раз подумал он, всаживая костыль в щель рядом с дыркой. - Дружно! - крикнул он. - Взяли! Несколько рук в темноте, на ощупь, ухватились за края дырки, за ребро доски, которую он, как рычагом, отвел внутрь вагона. - Взяли? Ну! - скомандовал он. Вагончик был старый, катавшийся по рельсам много лет. Несмотря на многие покраски, доски от дождей, снега, жары, ветра, хотя и не сгнили, не подгнили даже, но крепость потеряли, и когда Андрей скомандовал: "Ну!" - сколько-то рук в темноте на пределе своих сил рванули доску. Она затрещала, сломалась, Андрей тут же скомандовал: "Нижнюю! Взяли! Ну!" - треснула и эта, он скомандовал: "Верхнюю! Ну!" - и эта доска затрещала и отломилась. Так он командовал, и чьи-то руки хватали, дергали, ломали доски, и он чувствовал, как его, торопясь, толкают, как его невольные товарищи по этой движущейся тюрьме быстро, возбужденно дышат, он ощущал их горячее, пахнущее махоркой дыхание у себя на лице, и через несколько минут - через минутку всего, через две! - под ногами у всех трещали обломки, а в стене вагона получилась дыра, через которую, высунувшись из нее наполовину, став на одну ногу, можно было, толкнувшись, прыгнуть под откос. - Давай! - крикнул майор. - Темп, черт! Один за одним - как горох! Ухватившись левой рукой за край дыры, твердо поставив левую же ногу на полоз, по которому ходила дверь, Андрей просунулся боком через дыру. В лицо, в грудь, в колени ему ударил тугой ветер, его даже отшатнуло вправо, но он напрягся,успев увидеть откос насыпи, канаву в конце ее, кусты за канавой и, главное, в километре за полем лес. - Туда! - скомандовал он себе и, держа правую руку на отлете, потому что в ней был спаситель-костыль, потому что он опасался, падая, ударить себя, чуть спружинив на полозе, толкнулся ногой и рукой, пролетел над краем откоса, пробежал по нему несколько шагов, не удержался, упал вперед и кубарем, через голову, ударяясь об землю то спиной, то коленями, покатился в канаву, зажмурившись, стиснув зубы. Но он был цел! Он почувствовал это, когда, ударившись о борт канавы, рывком приподнялся и выглянул из нее. Он был цел и свободен! Лишь какие-то мгновенья, глядя вслед поезду, он видел, как уменьшается последняя теплушка, на тамбуре которой вдруг засуетились немцы ("Черта с два!" - подумал он злорадно), как, набирая высоту, уходит от него в еще непотемневшее небо тройка штурмовиков, как немцы с тамбура полоснули из автоматов по нему, как кто-то высунулся в дыру, чтобы прыгнуть под откос, как немцы полоснули теперь по этому человеку. Он выпрыгнул из канавы и, не обращая внимания на то, что ломило все тел?, держа все так же костыль на отлете, побежал к лесу, то подгоняя себя: "Быстрей, быстрей, быстрей! - то задыхаясь от счастья: - Свободен! Свободен! Лена! Леночка! Свободен! Жив! Быстрей, быстрей, быстрей!.." Снегу выпало еще мало, в солнечные дни он подтаивал, на вспаханном поле снег лежал лишь в бороздах, а отвалы земли оставались черными, поэтому поле казалось рябым. Мороз не очень жал, он не чувствовался даже ушами, не промерзла хорошенько еще и земля, мягко поддаваясь под ногами; вечер кончался, кругом не виднелось ни живой души, как-то незаметно приближавшийся лес ждал гостеприимно, и Андрей бежал и бежал, стискивая в кулаке костыль, командуя себе: "Не сбавлять! Прибавить темп! Ты же свободен!" Эта мысль приходила к нему уже бессчетное число раз, сна все время вскакивала между другими мыслями о том, что же дальше? Как двигаться - через лес или держаться на небольшом расстоянии от опушки? Идти ли всю ночь или только пока более менее видно, так как ночью в лесу обязательно будешь шуметь, а это значит, что ты легко на кого-то напорешься. Где достать при случае оружие, чтобы, если на кого-то напорешься, было бы чем отбиться. Он подумал и о том, что не лучше ли ему не очень рваться к переднему краю, по мере приближения к которому шансы, что немцы его заметят, все будут нарастать, не лучше ли подойти к нему на сравнительно безопасную дистанцию, а потом где-то, не зная где, не думая пока даже где и как, спрятаться, забазироваться и ждать, пока не подойдут наши. Он не принял и не отверг этот вариант, просто отметив его про себя, потому что опять мысль "Свободен!" захлестнула его такой радостью, что он на бегу затряс головой, обхватил затылок руками, закрыл даже на время глаза, продолжая бежать вслепую. Эта мысль была главной. Она определяла все. Наверное, он промчался уже сотни метров от дороги, прежде чем глянул влево-назад. Там должны были бежать те, кто прыгал за ним. Если прыгал. Он хотел бы, чтобы это оказался майор, майор ему понравился, он чувствовал, что на майора можно положиться, он хотел бы, чтобы бежал и сапер, судя по всему, хороший парень, он хотел, чтобы бежали другие солдаты из той кучки, которая жалась к стенам уборной. Он хотел, чтобы бежали все. Но не бежал никто. У него сжалось сердце и за майора, и за сапера, и за остальных. "Что же такое? - подумал он. Сразу за ним должен был прыгать сапер, сапер и сказал ему: "Давай, друг. Давай!" - и эти слова как бы включали в себя и другие: "Я - за тобой". Он, летя под откос, не видел, как прыгал сапер или еще кто-то, а сейчас же, за то время, которое он бежал, поезд ушел далеко, спрятавшись за ракитник, посаженный вдоль дороги между насыпью и телеграфными столбами. "Неужели больше никому не повезло? - подумал он, продолжая бежать. - Неужели "как горох" не получилось? Неужели охрана перестреляла всех, кто прыгал?" Ждать, что кто-то из пленных все-таки выпрыгнет, что этому пленному тоже повезет - его не пристрелят, он не сломает себе шею или ногу так, что не сможет бежать, - ждать не было смысла: поезд уходил все дальше и дальше, и если бы кто-то даже и удачно выпрыгнул, то побежал бы к лесу по кратчайшему пути, и его следовало бы искать в лесу, к которому надо было бежать как можно быстрей. Он и бежал так, хватая воздух все время открытым ртом, подхлестывая себя словами: "Давай! Жми! Наддай! Прибавь!" - но за опушкой, забежав за первые деревья, он обнял сосенку, приткнулся лицом к шершавой коре и то ли от бега, то ли оттого, что его сердце вдруг разжалось, он радостно замычал: "М...м...м..." Потом, увидев вновь куски того, что было с ним за эти дни: ПМП, испуганное лицо Стаса, блиндаж, рожи всех этих фрицев, которые были так близко к нему, но все время оставались для него недоступными, наоборот, он для них был очень доступен, и они били его, как хотели, как считали нужным бить, тыкали стволами автоматов ему в спину, под ребра, в грудь, увидев, как уходила от него, когда он ехал на машине, его земля, увидев станцию Ракитная, девочку без ботика и ее отца в железнодорожной шинели, пса, готового броситься на него по знаку конвоира, увидев, какой жалкой казалась кучечка пленных возле уборной, как летит на него откос, когда, прыгая, он толкнул ногой вагон, услышав, как конвоиры били по нему, как по движущейся мишени, как по какой-то крупной дичи, - увидев все это, он застонал. Спазма сдавила ему горло, его всего затрясло, но он, стиснув зубы, впившись ногтями в сосенку, прижавшись еще сильнее к ней лицом, подавил в себе дрожь и спазму в горле, открыл глаза, тревожно осмотрелся и пошел назад, к опушке, держа кулак с костылем у плеча. Как занесенный для удара нож. "Что дальше? Так! Подождать? Подождать! Только немного. Минут десять! - сказал он себе, все-таки надеясь, все-таки не отбрасывая совсем надежду, что кто-то из пленных покажется. - А если? Вряд ли..." - решил он насчет того, что немцы будут гнаться за ним. Для немцев вряд ли был смысл останавливать поезд, ломать график из-за какого-то сбежавшего пленного, держать неподвижный состав на путях, где его могли разбомбить. Остановка этого поезда неизбежно задерживала другие. И следовало ли все его делать ради одного-двух сбежавших пленных? Даже если бы немцы остановили поезд, даже если бы они погнались за ним сейчас, разве они бы догнали его? "А собака? А эта псина?" - вспомнил он. Но перед ним и по сторонам никого не было - никто из пленных не подбегал к лесу, никто из немцев не гнался за ним. Поезд ушел, поле перед железной дорогой осталось пустынным и таким же пустынным оно было за железной дорогой. Бурые, опавшие листья - корочка на снегу - шуршали у него под ногами, и больше ничего не слышалось в покойном и тихом лесу. Ему попался снегирь - красногрудый комочек с бусинками глаз - бесшумно перелетавший с ветки на ветку. Андрей задержался и, прислонившись, чтобы не чувствовать себя таким одиноким, плечом к дереву, последил за снегирем и сказал ему: "Что, брат, хорошо быть свободным? - улыбнулся и добавил:- Счастливо тебе зимовать!" "Но если они не погнались, это не значит, что я им больше не нужен, - соображал он, глядя, как снегирь, пугаясь его, перепархивает перед ним от дерева к дереву. - На первой же станции узнают, сколько нет и кого, и сообщат куда надо. Куда? - соображал он, не очень-то точно представляя организацию немецкой службы тыла. - В полицию? Этим, как тот, что охранял повешенных? Раз. Своим постовым - два. Еще кому? В те части, которые тут поблизости? А будут ли эти части заниматься ловлей беглых пленных? В общем, держаться надо дальше и от дорог, и от деревень. Иначе - нарвешься!.." Он шел третьи сутки, и его уже начало шатать, так как он ел только шиповник, обрывая алые ягодки с жестких кустов. От волосатых, шершавых зернышек, которые он выплевывал, у него саднило язык, губы и небо. Он съел много шиповника, ему попадались кусты, усыпанные им. Еще он ел боярку, кидал ее горсточками в рот, обдирая зубами с твердейших косточек тонкую, засохшую кожицу. В ней почти не было сова, она пахла листьями и корой, но когда по пути ему попадалась боярка он набивал ею полные карманы. Раз ему попалась груша-дичка. Прямо под деревом, разгребая снег сапогами, он наелся этих кислейших, вяжущих рот сморщенных груш и натолкал их за пазуху, сколько вошло. Хотя почти все время он жевал, ощущение голода не проходило, от ягод и груш лишь бурлило в животе. С куревом дело обстояло лучше. Еще в первое утро, достав кисет, прикинув, что махорки осталось лишь на десяток тоненьких самокруток, нарвав сухих листьев крыжовника, он перетер их в ладонях и досыпал в кисет. Теперь его папироски лишь слегка пахли табаком, но все-таки это было курево. Когда он шел, он не мерз. Телогрейка, шинель, сухие сапоги грели на ходу хорошо, он даже снимал варежки, сдвигал на затылок шапку. Мерз он, отдыхая. Присев под дерево, опираясь о него, завязав шапку, сложив руки на груди, он, засыпая, весь собирался в комок, но, успев поспать совсем немного, просыпался оттого, что замерзали поясница, бока, колени, дубело лицо, ломили затекшие колени, а пальцы на ногах и руках кололо иголками. Но все-таки он спал, даже видел сны, правда, большей частью про еду, и этот короткий сон возвращал ему сколько-то сил. Легко он мог бы развести костер, его "катюша" работала исправно. Он мог бы раздуть трут, надергать из телогрейки ваты, поджечь ее, поджечь потом лепесток березовой коры, от нее сухие веточки, от них палочки и получил бы костерок, в который только подкладывай и подкладывай. Но он опасался жечь костер. У него еще было достаточно сил, чтобы держаться без огня. Просыпаясь после короткого сна, он сжимался в еще меньший комок, прислушиваясь - нет ли какой опасности, и, убедившись, что опасности нет, радостно вспоминал: "Свободен! Черт, свободен!" Не то что это слово согревало его, нет, оно его согреть не могло, но от этого слова чувство холода все-таки притуплялось, отходило. Он вставал с корточек, стараясь не хрустеть суставами, закуривал, разжигал трут за бортом шинели, смотрел между крон деревьев в небо, угадывая, скоро ли рассветет, ходил вокруг дерева, согреваясь, размахивал руками, приседал и, согревшись, устав, опять опускался на корточки, закрывал глаза, чтобы уснуть еще. В первую же ночь, отойдя порядочно от железной дороги, почувствовав себя в сравнительной безопасности, он решил, что ошибся, планируя идти ночами. Так как практически ничего не было видно - он шел вслепую. И кто-то, затаившийся где-то, мог услышать его. Нет, он решил идти днем, когда он мог увидеть опасность и сделать так - спрятаться ли за деревьями, лечь ли, - чтобы избежать эту опасность. Как только рассветало, он, осмотревшись, выбирал направление, держась все время за опушкой леса, спускаясь в овраги, оставляя, если ему приходилось идти полем, далеко в стороне деревни, быстро перебегая пустынные проселочные дороги, наметив в этом случае заранее, куда и как дальше бежать. Ориентиром ему служила Полярная звезда. Он ждал ее вечером, а когда в небе начинали светиться звезды, когда различалась Большая Медведица, он смотрел на то место, где должна была показаться Полярная звезда, дожидался, когда она засветится, говорил ей: "Привет. Вот ты!" - зрительно ронял от нее линию с неба на землю так, чтобы линия уходила от его глав на восток. Где-то эта линия пересекала фронт, к точке пересечения ему и надо было стремиться. На линии "он - восток" ему встречались деревни, слишком открытая местность, железная дорога, другие, как он считал, опасные места. Их приходилось обходить, делая каждый раз в этом случае крюк в сколько-то километров. Немцы, опасность с ними столкнуться, все-таки все время отжимали его к северу, так как он вынужден был идти лесами и перелесками, а поэтому почти каждое утро, намечая себе маршрут, он забирал северней - в северном направлении чаще виднелся лес или лесок. Как он и ни хотел держаться восточнее, разглядывая, что было перед ним, он все-таки уходил все севернее, севернее, севернее, не приближаясь к фронту. Безлюдье только подчеркивало ощущение свободы, и, останавливаясь отдохнуть, он радостно смотрел по сторонам - до горизонта, так как только горизонт теперь не позволял ему видеть дальше. Возможно, не во всех деревнях, медленно уходивших ему сначала за плечо, потом за спину, стояли немцы, и, разведав такую деревню, он мог бы раздобыть там еды - попросить из милости или стащить незаметно, но он предпочитал не приближаться к деревням, опасаясь нарваться на полицаев. А вот зверей он не опасался. Возможно, в лесах, которыми он шел, водились и волки. Правда, он не слышал еще их воя, но в последнюю ночь, проснувшись, он хорошо разглядел глаза рыси. Пара зеленых огоньков перемещалась невысоко над землей. Рысь двигалась по веткам бесшумно, и тогда он глухо крикнул: - Пошла вон! Я тебя! Ишь ты! Пошла, пошла! Огоньки почти тотчас исчезли, в темноте как будто бы даже мелькнуло тело рыси - темное, удлиненное пятно. Улыбнувшись тому, что он крикнул рыси как какой-нибудь кошке или собаке, которых следовало прогнать, он не сильно постучал костылем по дереву. Но рысь-то хорошо слышала этот стук. Он еще раз улыбнулся, представляя, как она удирает по веткам, сердито прижимает уши с кисточками, мягко перепрыгивает с одного сука на другой. Закуривая, он хорошенько почиркал огнивом о кремень, выбивая много искр, чтобы рысь, если она убежала недалеко, если что-то замышляла, убедилась, что у него есть огонь. Под вечер того же дня он видел, как мышковала лиса. Ветер дул от нее к нему, она его не чуяла, занятая поисками под снегом мышей. Она совала нос в снег, нюхала там, дергала от нетерпения хвостом, перебегала, держа нос низко, чтобы не потерять след. Когда она услышала его, подняла к нему свою мордочку, до глаз измазанной снегом, он замер. Он не хотел ее пугать, но, поняв, кто перед ней, лиса как стрельнула себя с места и помчалась по опушке. На предвечернем светло-фиолетовом снегу она смотрелась как желтая птица, вдруг пронесшаяся у земли. Утром следующего дня он чуть не убил зайца. Заяц выпрыгнул из-за куста, заяц прыгал куда-то по своим делам, когда он долго и недвижимо сидел на пеньке, так как от голода у него кружилась голова. Мгновенно выдернув костыль из-за борта шинели, он с силой швырнул его в зайца, метясь в бок; с расстояния пяти метров, как бы костыль ни угодил, он, если бы и не убил зайца, то оглушил бы его, и тогда зайца можно было бы поймать. Костыль, рассекая со свистом воздух, пролетел над спиной зайца, сбил снег с ветки елочки и врезался в сугроб, а заяц, зачем-то сначала подпрыгнув вверх - наверное, от неожиданности, а может, и от ужаса, метнулся в одну сторону, в другую, и наконец опомнившись, дал стрекача прямо и исчез за елочками. - Ах, черт! Промазал! - огорчился Андрей. Еще бы он не огорчался. Он бы наелся, и это вернуло бы ему силы, и перестали бы кружиться голова и дрожать ноги, его бы не тянуло сесть, дремать и дремать. Он шел уже меньше, чем сидел. Как только ему попадался пенек, или упавшее дерево, или просто выступавший из земли толстый корень, он сразу же присаживался. А идти еще надо было далеко! - Эх ты! - сказал он себе вслух, вставая с пенька, чтобы идти. - Если бы это увидела Лена... "Черт с ним, с зайцем!" - решил он. Он улыбнулся, вспомнив, что, подпрыгивая вверх, заяц зажмурился, а когда упал на ноги, то широко открыл глаза, - тот круглый глаз, который Андрей видел, смотрел на него с ужасом. Шагая, шатаясь от голода, жуя боярку, глотая даже ее косточки, он тащился по тихому лесу, забирая к опушке. Так как от слабости у него уже не просто кружилась голова, а перед глазами начали вертеться разноцветные пятна, и он должен был смигивать их, он решил, что в эту ночь он должен раздобыть настоящей еды, для чего ему придется выйти к людям. - Эх ты, заяц! - прошептал он, рассматривая далекую деревню, выбирая себе место, откуда, считал он, ему придется наблюдать несколько часов, чтобы определить, есть ли в деревне немцы или нет их. "Нет, так дальше нельзя! Так не пойдет! - считал он. - Надо рискнуть! Надо только хорошенько понаблюдать и решиться. А иначе как же? Иначе пропадешь..." Ему, и правда, следовало рискнуть и выйти к людям. Поесть, быть может, и запастись какой-то едой, быть может, что-то узнать о партизанах, быть может, раздобыть какое-нибудь оружие. Он был на той территории, по которой в сорок первом наши торопливо отступали, выходили из окружений, и, как всегда в таких случаях бывает, на пути спешно отходящих войск оставалось оружие и, как тоже всегда бывает, это оружие, во всяком случае какая-то часть его, попадало в руки населения, не ушедшего с армией. Подбирали его и взрослые - одни, чтобы потом, при удобном случае, воевать против немцев, другие, просто хозяйственные мужики, не могли не прибрать бесхозное добро, они тащили к себе в клуни и сараи винтовки, патроны, гранаты, запаковав, как сумев, зарывали все это на огородах или в ином укромном месте. Вездесущие мальчишки-подростки, тайно от родителей, несмотря на всяческие их наказы и близко не подходить к оружию, конечно, а находили его, и прятали, и, уединившись где-нибудь в лесу, в глухом овраге ли, постреливали из пистолетов и винтовок. Им надирали за это уши, их пороли, но переделать их породу, конечно же, не могли. Он вспомнил пастушат, которых видел возле госпиталя 3792, вспомнил госпиталь, вспомнил Лену... "Если б ты знала! - подумал он. - Если б ты знала!.. Нет! - тут же решил он. - Очень хорошо, что ты не знаешь. Помочь ты все равно не смогла бы, зачем же тебе из-за меня терзаться?" Выбрав позицию, он начал наблюдать за небольшой деревенькой. Она была недалеко от кромки леса, в низинке, протянувшись вдоль обоих берегов речки, которая сейчас, схваченная уже тонким ледком, поблескивала. Собственно, оба ряда домов, тянувшихся но берегам, и составляли деревню, но кое-где эти дома прерывались, так как между ними были постройки покрупнее, какие-то хозяйственные строения - сараи, амбары. Жизнь в деревне шла своим чередом - несколько санных упряжек ездили из нее к видневшимся вдали стогам, возя от них то ли сено, то ли солому, женщины ходили к речке полоскать белье, иногда до него долетал собачий лай, к вечеру над многими домами потянулись вверх дымки - хозяева то ли готовили еду, то ли подтапливали на ночь. У него складывалось впечатление, что войск в деревне нет, и он почти решил, дождавшись темноты, идти в нее, когда с запада на грейдерной дороге показалось несколько машин-грузовиков с тентами для перевозки солдат, темная легковушка и то ли полугусеничный вездеход, то ли бронетранспортер - он не мог с такого расстояния определить точно. - Вот тебе и зайдешь в эту деревню! - сказал он вслух. - Тут надо уносить ноги да подальше. "Но, может, сволочи не заедут в нее или только проедут?" - подумал он. Машины, свернув с грейдера, покатились к деревне, причем не доезжая до нее, колонна сделала охватывающий маневр - два грузовика пошли правее деревни, два левее, по тем не главным дорогам, которые служат в деревнях для внутренних хозяйственных нужд - подвезти ли по ним с полей к амбарам урожай, дрова ли к сараям, корм скоту и для подобных же дел. Ядро колонны между тем втягивалось по центральной дороге к центру деревни, и за домами, за деревьями легковушка, вездеход, остальные грузовики для него потерялись. Но фланговые машины он видел хорошо - по мере продвижения к тому месту, где боковые дороги сходились у околицы, с этих грузовиков спрыгивали солдаты, и за каких-то пятнадцать минут деревня была в кольце. Правда, цепь окружавших оказалась редкой - дистанция между солдатами составляла метров сорок-пятьдесят, но ведь солдатам не надо было никого хватать руками: даже с его позиции различалось их оружие, в том числе несколько ручных пулеметов, которые солдаты быстро установили в нужных им точках. - Сволочи! Гады! - сказал Андрей. Ему показалось, что, сжатая этим кольцом, деревня даже как бы замерла, затихла, стала вроде бы и меньше размером, как будто беззащитные дома и прижались к земле, и сдвинулись поближе друг к другу. Вдруг сразу же в нескольких дворах зло залаяли собаки, и тотчас ударили выстрелы, и собаки завизжали и заскулили. - Бандиты! Сволочи! Микроцефалы! - ругался он. Из деревни по огородам в разные же направления побежали было люди, но постовые окриками и выстрелами вверх вернули всех, кроме двоих. Эти двое не останавливались, минули цепь окружения, и тогда немцы ударили по ним в спины, и оба убегавших упали и остались чернеть на снегу. И тут в деревне закричали, заплакали женщины и дети, вновь залаяли, завыли собаки, вновь раздалось несколько выстрелов, и они как будто прекратили человеческие крики и плач, и собачий лай и вой. "Ну, только бы оружие! Только бы к своим! Только бы выпал еще шанс попасть в роту! - думал он. - Ах, мерзавцы! И так вот - на всей нашей земле, куда они дошли... Ну, погодите, ну, погодите! Еще не все со мной кончено... Еще я жив... Только бы оружие..." Он собирался было идти дальше, но, кинув еще один взгляд на деревню, остановился. Было видно, что оцепление стягивается в нее, и что околицу минул бронетранспортер, выехали за ним легковая и один грузовик. - Неужели уходят? - обрадовался он. - Неужели все? - он обрадовался и потому, что все остальные в деревне уцелеют, и потому, что после хозяйничания немцев в ней, он подумал, что после того как они застрелили тех двоих на огородах, может быть, и еще кого-то, кого он не видел, что после всего этого люди встретят его с большим милосердием, возможно, даже сочувственно, возможно, помогут едой ли, оружием ли или что-то расскажут о партизанах. Лес скрывал его, лес кое-как кормил, но это было все, что лес пока мог дать ему. Рано или поздно ему надо было выходить к людям, к своим, и жители этой деревни, где немцы учинили расправу, если не все жители, то многие из них и были своими. Он стал ждать. Оцепление, кроме нескольких постовых по всему кольцу, ушло через огороды за дома, потерялось из виду, видимо, присоединилось к своим на улицах, а бронетранспортер, легковая и грузовик, отъехав немного, вдруг не повернули к грейдеру, а, двигаясь медленно, свернули к высокому холму. Какие-то три часа назад он проходил недалеко от этого холма. Часть холма за много лет была срезана людьми - там, в карьере, они брали глину, наверное, для ближнего кирпичного завода. Под откосом, на котором снег не держался, были глубокие ямы, да и в самом откосе находились ниши, наподобие пещер. В деревне опять раздались крики, выстрелы, лай собак, и скоро с той же околицы, через которую проехали легковушка, бронетранспортер и грузовик, вышли сначала немцы, а потом толпой, сжатой с трех сторон охраняющими, жители. Некоторые из них несли какие-то узлы, какие-то вещи, и среди них - Андрей различал это - были и дети. Тем временем немцы с первого грузовика ссыпались около холма и расположились так, что толпы жителей должны были пройти только к откосу, только к ямам, к пещерам. - О гады! О гады! - шептал он. - О боже! Он сел, так как ноги его вдруг перестали держать, и спрятал лицо в руки. Что он мог сделать сейчас? Что? Один! С каким-то костылем против всех этих немцев с винтовками, автоматами, пулеметами, бронетранспортером. Ударил одиночный винтовочный выстрел, за ним второй и почти одновременно третий. Он поднял голову. Так как от карьера до него было ближе, чем от деревни, то и различались сейчас лучше немцы в шинелях с оружием в руках, среди немцев какие-то другие - в полушубках, в пальто, но тоже с оружием, тоже в составе охраны, оцепления, и он догадался, что это или полицейские, или какие-то другие каратели, но не немцы, а из местных или еще откуда-то, а внутри оцепления мужчины, женщины в платках и детвора всякого возраста. У нескольких женщин дети были на руках. Правей оцепления, шагах в десяти от дороги, темным пятном на снегу лежал человек. Это по нему, пытавшемуся убежать, выскочившему за оцепление, ударили винтовочные выстрелы. Кто-то в полушубке, держа винтовку в одной руке, торопливо перебежал к застреленному, наклонился над ним, перевернул с живота на спину и возвратился в оцепление. - О ужас! - бормотал Андрей. Он знал, что тут будет сейчас, он знал. Он, Веня, Папа Карло, Ванятка, Коля Барышев и один взвод роты - еще до Букрина видали такое... Кричащую, причитающую толпу гитлеровцы и те, кто был с ними, толкая прикладами, стволами автоматов, оттеснили к самой стене карьера, затем гитлеровцы и те, кто был с ними, по команде - потому что сделали они это одновременно, Андрей хотя и не слышал команды, но хорошо все видел, - по команде отбежали за пулеметы, установленные в трех местах: один напротив центра толпы, а два напротив ее краев, толпа закричала, заголосила, так что Андрей, скорчившись, зажал уши руками, но и так он слышал, как ударили пулеметы, но и так он слышал, как к пулеметам присоединились винтовки и "шмайссеры". - Изверги! Ироды! - шептал он. - Но придет час... Придет этот час! Когда деревня, подожженная в нескольких местах, запылала, грузовики, легковушка, бронетранспортер уехали. Остались лишь четверо саней с теми, кто был с немцами в полушубках, пальто, наших шинелях. Человек шесть из них стаскивали расстрелянных в ямы, лопатами рушили на них с откоса землю, иногда кто-то из этих шестерых стрелял, добивая неубитого, а четверо, расположились так, чтобы видеть деревню, наблюдать за ней - не появится ли кто спрятавшийся, спасаясь от огня и дыма... Щеночек плакал. Уже не скулил, не звал мать, он совсем отчаялся и не ждал уже ее. Он еще ползал по дороге, хорошо наезженной санями, перебирал растопыренными лапками, стараясь покрепче зацепиться; тыкался носом в отброшенный к обочине снег, возвращался туда, где потверже, делал на дороге круги, боясь, наверное, еще больше заблудиться. Когда Андрей его поднял, щенок был совсем холодный, лишь под брюшком угадывалось нежное тепло. Андрей сунул его за борт шинели, щеночек судорожно зацарапался, пополз глубже и, уткнувшись носом под мышку, затих там и задремал, согреваясь, он дрожал так долго, потому что промерз, наверное, до самого своего сердечка, плача все тише, тише, тише. А потом он заснул и спал, пока Андрей подходил к деревне. Полная луна светила вовсю, рассвет лишь угадывался, и деревня лежала в ночи сонно-покойно, виднелась четко и казалась безопасной. "Что ж ты... Что ж мне с тобой делать? - подумал Андрей о щеночке. - Что мне делать и с самим собой?" Он свернул с дороги, когда до ближних домов оставалось метров триста и, забирая левее, пошел к огородам, а потом по ним к небольшой избе, которую он выбрал, еще наблюдая днем за деревней. В этот день он прошел мало, ослабев до такой степени, что каждую ногу приходилось переставлять, как чужую. И к вечеру, когда он подошел к этой деревне, он решил, что войдет в нее, чтобы раздобыть хоть какой-то еды. Пять дней он держался на боярке и шиповнике, так как даже дичок-груш ему больше не попадалось. Что в эту пору он мог добыть в лесу и на полях? Поля стояли голые, декабрьские, и в обмолоченных скирдах, к которым он несколько раз подходил, надо было потратить час, чтобы найти полгорсточки зерна. Кошмары про еду его больше не мучили. Это раньше у него перед глазами вертелись, сменяясь, то куски хлеба, то бачки каши, то целая ротная кухня супа. Довоенная еда тоже выскакивала перед ним - яйца всмятку, бутерброды с ветчиной, сыром, красной икрой, французские булки, батоны, котлеты, бифштексы, горки начиненных блинчиков или голубцов, словом, все то, что было в его детстве и юности, но что сразу оборвала война. Он отупел, соображал слабо, весь как-то обмяк, словно его мускулы стали хуже держаться на костях, и шагал то в какой-то полудреме, то пробуждаясь из нее, бессмысленно глядя под ноги, лишь изредка оглядываясь - нет ли опасности. Он даже было потерял варежку, заметив не скоро, что одной руке холодней. Но у него еще хватило воли вернуться за ней по следам, и он, подобрав ее, тут же и решил, что дальше так нельзя, что надо добывать еду, иначе все кончится плохо. Ожидая, когда стемнеет, он сидел, зарывшись в стог. Ему показалось, что он вот-вот хорошо согреется, но потом пришла мысль, что он просто замерзает, что его изголодавшемуся телу и такой мороз непосилен, что тело сдается, что оно готово умереть. "Нет! - сказал он себе. - Нет!" Несколько раз ему пришлось вылезать из стога, ходить около него, мерзнуть, прогоняя сонливость. Но и торопиться в деревню он не мог - немцев он заметил в ней немного, всего несколько саней с немцами, которые потом уехали, но он боялся, что нарвется на людей, которые выдадут его полицаям, а те - немцам. Дом, который он выбрал, не был крайним - в крайнем как раз и устраивают посты. "Его" дом находился за переулком, но сравнительно и недалеко от околицы. Дом выглядел и поменьше, и победней многих домов деревни, и это было хорошо - бедные люди добрей, бедные охотней подают. А он и рассчитывал на доброту. Так как огород не отделялся от домов забором, к дому и следовало бы подходить оттуда, в случае чего можно было побежать назад и через поле к лесу. Конечно, то, что светила луна, ему помогало - он бы мог различить патрульных, если бы тут были патрули, он знал, как пойдет, как отступит. Но при луне в него и целиться было лучше. Щеночек спал, щеночек угрелся, так что лишь изредка дергался от дрожи, от того холода, который чуть не пропитал его всего, чуть не превратил в ледышку, а теперь уходил, выталкиваемый теплом, той теплой кровью, что двигалась по маленьким щенячьим артериям и венам. Андрей погладил его через шинель, вынул из кармана костыль, поправил шапку, сдвинул ее назад так, чтобы слышать лучше, и тихо пошел к "своему" дому. Пропел петух, его крик подхватил другой, третий, петушиные голоса звучали из-под крыш, как бы в отдаленности. "Как раз! - подумал Андрей. - Должно быть, как раз!" - он глянул на луну. Она скатилась к западу, была так же велика, так же красива, но чуть-чуть уже не такой накаленной. На огороде остались не убранные с осени палки подсолнечника, стволики кукурузы, и он вышел так, чтобы, став на колено, спрятаться за ними. С его места двор в свете луны различался хорошо - приземистый глиняный домишко в два оконца на две стороны, бурая от дождей, солнца, ветров соломенная крыша, низкая дверь, завалинка, укутанная для теплоты картофельной ботвой, горшки, насаженные на колья плетеного забора. Ветер подул на него, запахло навозом, коровой, и тут стеклышке окна во двор затеплилось, мигнуло, опять потемнело, дверь дома отворилась, и через двор к сараю пошла небольшая фигурка, одетая во что-то тяжелое и длинное. То ли маленькая худенькая женщина, то ли девочка шла к сараю медленно, неся ведро, а в другой руке плошку с огоньком, стараясь, чтобы движение воздуха не убило крохотный огонек. У ее ног скользила короткой гибкой тенью кошка. Фигурка вошла в сарай, притворив за собой дверь, но Андрей ждал, сколько мог еще терпеть, не выйдет ли еще кто. Утихли, отпев, петухи, луна продвинулась по небу на какое-то расстояние, стукнули, скрипнули двери в других домах и сараях, и Андрей, потрогав щеночка, сказав ему: "Ну! Сейчас, кажется, повезет!" - скользнул через огород, через двор, сжимая в правой руке костыль, остановился на мгновение, прислушался и вошел в сарай. Сидя на скамеечке, почти спрятавшись под старым полушубком, наклонившись чуть вперед, доила корову девочка-подросток. Полушалок сдвинулся ей на плечи, открывая темную головку и тонкую, с ложбинкой посредине, шею. Рядом с девочкой на обрубке стояли горевшая плошка и кружка. Возле плошки из глиняной миски лакал молоко кот. Воздух от двери толкнул огонек, огонек дрогнул, затрепетал, девочка обернулась, увидела его, блеснувший костыль, глаза девочки наполнились ужасом, она, тихо вскрикнув: "Ой, боже ж мий!" - приникла к задней ноге коровы, уцепившись левой рукой за ее шерсть, а правой обнимая вымя. - Не бойся! Тихо! Сиди! - глухо приказал он, осматриваясь, прислушиваясь, нет ли тут еще кого, кроме этих четырех живых душ - девочки, коровы, теленка, кота. - Немцы в деревне есть? - Ни, - ответила девочка, все так же завороженно глядя на костыль. - Вьихалы. - Полицаи? - Е. - Где? В твоем доме есть? - Ни. - Где есть? Близко? - Ни. Он вздохнул, шагнул к ней, она испуганно забежала за корову, уронив полушубок. - Можно? - спросил он, черпая из ведра кружкой. Молоко ударило ему в нос теплом, жизнью, и он, закрыв глаза, судорожно проглотил эту кружку, потом вторую, потом третью. Щенок, пискнув, зашевелился у него на груди, и он, переведя дыхание, достал его, наклонился и сунул носом в миску кота. Кот, сделав "Пфф!", отпрыгнул в сторону, а щеночек залез в миску с ногами и, давясь, стал глотать молоко. От ударившей в ноги слабости Андрей сел на скамейку. Он выпил еще две кружки и ткнулся головой корове в бок. Корова обернулась и задышала ему в щеку. - Иди сюда! - приказал он девочке. - На, - он поднял и подал ей полушубок. - Не бойся. Я не трону тебя. Зачем ты мне? Ведь правда? Только ты молчи. Ты - пионерка? - Була. При красных, - девочка вышла из-за коровы, взяла полушубок, накинула его на себя и повязала полушалок. - Кто у тебя дома? Отец? Мать? - Ни. Немае. Тильки диты. - Где отец? - На хронти. - Мать? - Вьихалы. До систры у Грицаевку. - Зачем? - Систра рожають. Андрей горько потерся лбом о шершавый коровий бок. "Диты... Кот... Теленок... Сестра рожають!" - Что эта за деревня? - Яка? Грицаевка? - не поняла девочка. - Твоя. - Опонасовка. - Какой тут ближний город? - Петляя, уходя от деревень, он потерял ориентировку, и ему надо было иметь хоть какое-то представление, где он находится. - Гайсин. - В какой стороне? Девочка махнула рукой в сторону огорода. - Туды, - она почти перестала его бояться, а может, другая забота отодвинула ее страх. - Та вин же захлэбнэться! - Она пошла к щеночку и вынула его из миски. - Який малэнький! - Краем платка она вытерла ему мокрую мордочку и сунула под полушубок. Когда девочка пряталась за корову, она вступила в навоз, и к ее сапогам прилипли его мокрые комья и солома. - Возьмешь? - спросил он о щенке, вставая со скамейки. Слабость почти прошла, надо было действовать дальше. Девочка закивала, улыбнулась, глядя в крохотные, наверно, только недавно открывшиеся глаза щеночка. Наевшись, он сопел, мигал, довольно не то скулил, не то чего-то хотел сказать им. - Дядечку, а вы - биглый? - спросила девочка. - Да. - Биглых шукають, - как бы предупредила она. - Ни кормить, ни в хату пускать не можно. А зараз говорить старосте. Бо - расстрел. Там, на раде, висить их приказ. - Поэтому никому обо мне не говори. Ты же пионерка, - он еще глотнул из кружки. - Хлеба не дашь мне? - Маленько дам. "Маленько" его не устраивало, но не мог же он требовать больше. - Что еще дашь? Картошки? - О, картошки дам. Картошки у нас богато. И гарбуза богато. Тут у нее, конечно, ничего не было, и он должен был отпустить ее в дом. Но он боялся, что она там долго провозится. - Быстро! Пожалуйста, быстро! Мне надо уходить. Ты же не хочешь, чтобы меня поймали. - Он наклонился к ней, держа ее, чтобы она не отступала. - И я там буду валяться как... Его тревога передалась ей, она стала выдергиваться. - Пустить! Дядечку, пустить! Треба швыдко! Треба швыдко! Я зараз, зараз, тильки трохи почекайте... Она шмыгнула в дверь, Андрей, держа ее неприкрытой, смотрел, ожидая, слушал, даже высунулся раз. В деревне было все спокойно, был тот короткий покой, который приходит на землю перед утром, как приходит к человеку крепкий последний предутренний сон. Сонно дышала корова, почмокивал теленок, который добрался до вымени, только кот в дальнем углу смотрел желтыми недовольными глазами. От молока Андрея уже поташнивало, но он пил и пил его, то поднося кружку к губам, то относя ее, чтобы забыть запах. Ему казалось, что время слишком быстро идет, а девочки все нет, он сердито подумал: "Ну что ж она там!" - но тут скрипнула дверь, он увидел, что из-за ее края высунулась голова девочки, как девочка посмотрела по сторонам, как быстро перебежала к нему, волоча у ноги мешок и прижимая что-то к груди. - Ось! - взволнованно сказала девочка, сунув ему одновременно мешок, треть буханки хлеба, на которой лежал кусочек, величиной со спичечный коробок, сала. Он сунул хлеб за борт шинели, туда, на место щенка, а сало в карман, девочка порывисто вынула из кармана полушубка два вареных яйца, штук десять вареных картошек, ломоть печеной тыквы. - Ось! Ось! - говорила она, помогая расталкивать все это, все еще взволнованная поисками еды в темной избе, все еще взволнованная и мыслью, что может разбудить детей, которые как-то повредят их делу или принесут опасность. - Швыд-че, дядечку! Швыдче! Бежить! Бежить же! - Матери тоже не говори! - Добре! Добре! Там картопля, у торби, сыра, и гарбуз. Зварить соби... - откуда она могла представить, что ему и не в чем варить, что ближе к фронту вообще будет опасней жечь костер, что больше он не рискнет никуда заходить, чтобы попросить сварить эти "сыри картопли и гарбуз". Боясь за него, и за себя, торопя его, она все же хотела показать, что хочет ему помочь, что жалеет его. - Та бижить, дядечку ж! Он обнял ее той рукой, в которой у него был костыль, притиснул к себе, наклонился, она откинулась, безвольно положила ему ладони на локти, и он поцеловал ее в мокрый соленый глаз и в лоб. - Спасибо тебе. - Нема за що. Хиба ж мы не люды!.. Та й бижить же! - Спасибо! Мне нечего тебе дать... - он отпустил ее, дернул, нащупав на гимнастерке, солдатскую пуговицу со звездочкой и серпом и молотом на ней, вложил эту пуговицу ей в шершавую от ежедневного крестьянского труда ладошку, приоткрыл дверь, услышал, как она сказала ему в спину: "Бережи вас боже!" - глянул на двор, огород, на поле между огородом и лесом, толкнул тихо дверь, вогнувшись, перебежал двор, согнувшись же, перебежал огород, давя капустные кочерыжки, старые, померзшие огурцы, подумал: "А ведь их можно есть!" - и, волоча сначала мешок на отлете, а потом, изловчившись, закинув его за плечо, помчался к лесу. Луна скатилась еще дальше. То ли оттого, что он был в тепле, то ли оттого, что пришел предутренний мороз, ему показалось, что на улице холодней, он пожалел о сарае, потом пожалел, что вообще убегает и от коровы, и от теленка, и от сердитого старого кота, и от этой девочки, которую он даже не спросил, как зовут. Раз он обернулся, глянул через плечо, увидел "свой" дом, сарай, желтую полоску света из приоткрытой двери. Она, эта девочка, емотрела на него в щелочку, ожидая, как он добежит до леса, она, наверное, тоже подбадривала его, но если он все время говорил себе: "Давай Давай! Давай!", то она, наверное, шептала: "Швидче! Швидче, дядечку!" Он еще раз мысленно сказал ей спасибо: "Тебе, детям, твоей матери", - когда от деревни кто-то поскакал за ним верхом, когда этот верховой крикнул, убедившись, что не догонит: "Стой! Стой! Стой!", когда этот верховой, сдернув винтовку, дал по нему выстрел, другой, третий, и первая пуля ушла сбоку, вторая тенькнула где-то высоко, а третья ударила ему под ноги. С разгона он забежал в лес и помчался, слыша, как верховой дострелял обойму наугад. "Под самый занавес! Ведь надо же! Черт бы его драл, этого полицая! - ругался он про себя. - Чтоб ему миной обе ноги оторвало! А как же девочка?" - испугался он. - Пусть ей повезет, пусть ей повезет, пусть ей повезет! - как заклятие повторил он вслух, словно бы обращаясь к деревьям, снегу, земле под снегом, воздуху, лунному свету, заливавшему вершины деревьев. Старый человек - сгорбленный, в глухо завязанной меховой шапке, в полупальто, в больших, не по росту - росту человек был маленького - валенках, толсто подшитых, с заплатанными пятками, тянул за собой по дороге детские санки. На санках лежали топор, жгут веревки, мешок, свернутый в несколько раз, и детские грабли. Все это было крепко прихвачено к санкам несколькими витками бечевы. Шел человек как-то боком, одним плечом вперед, подпрыгивая при каждом шаге. И усы, и соединяющаяся с ними бородка, и края шапки, примыкавшие к его лицу, были как будто помазаны серебристою краской, так лег на них иней. Санки легко скользили, иногда сдвигаясь вбок, к обочине, и тогда человек резким движением направлял сани за собой, менял руку, но не сбавлял шагу. Дорога шла под гору, слегка снижаясь от городка, из которого вышел человек, к лесу. Был тот хороший день, какие устанавливаются в начале зимы, когда снег уже лег окончательно, но еще нет сильных холодов, а просто свежо и звонко в воздухе. Ярко светило солнце, снег блестел так, что приходилось щуриться, блестели от солнца и стекла в домах городка, а кресты на куполах церковки, возвышавшейся над городком, сверкали, как будто ночью их кто-то начистил. Сворачивая с дороги, перетаскивая через придорожную канаву санки, человек незаметно огляделся и пошел к опушке. Зайдя за первые деревья, он отвязал топор, но не стал рубить сушняк тут, а пошел дальше, в глубь леса. Следя за ним, стараясь переходить от дерева к дереву бесшумно, Андрей отступал стороной так, чтобы человеку не попались на глаза его следы. На небольшой полянке, в сотне метров от опушки, человек постоял, вроде отдыхая, потоптался, сделав при этом полный оборот, чтобы вновь оглядеться, развязал наушники, чтобы послушать, ничего не увидел и не услышал и отошел к ничем не примечательной сосне. Из-под ветки, согнувшейся под снегом, Андрей сбоку хорошо увидел, как старик, отогнув на сосне кусок надрезанной коры, что-то засунул под нее. Это "что-то" не вошло сразу как следует, и старик подтолкнул его пальцем, потом прижал кору, и можно было бы пройти рядом с сосной и ничего не заметить. Еще Андрей разглядел, что старик колченог, одна нога у него была короче, отчего он и ходил как-то вприпрыжку, отчего все его тело было перекошено. "Так, - подумал Андрей. - Так. Ну, кажется, я выбрался! Только убедить его! Только бы убедить". Старик между тем, отвязав веревку, сняв мешок и грабли, взяв топор, пошел в сторону от сосны и начал рубить сушняк, стаскивая его к санкам и укладывая на них. Когда он отошел так, что от сосны его не стало видно, Андрей, прислушиваясь к ударам топора, перебежал к сосне, отогнул кору и достал сложенную бумажку. На бумажке было написано: "1-6; 2-14; 3-52; 4-7". Ниже стояла приписка: "Неделя". Сунув бумажку на место, Андрей пошел к старику. Он дождался, когда старик начал увязывать дрова. - Здравствуйте, - сказал он. - Я все видел. - Старик вздрогнул, как если бы кто-то неожиданно ударил его по спине, отступил от саней, тревожно посмотрел по сторонам и потянулся было к топору. - Не надо, отец! - потребовал Андрей. - Я свой. - То есть? - из-под кустистых седых бровей старик враждебно смотрел на Андрея. В его взгляде не было страха, скорее в нем была досада. - То есть? - У вас, отец, еды нет какой-нибудь? Я третий день не ел, - он присел на дрова и опустил голову. Сил у него почти не осталось, желудок сжался и ныл,, ноги дрожали, и он, двигаясь теперь медленно, мерз. Остатки еды, которую дала ему девочка, он съел третьего дня. - Я пленный. Бежал. Пробираюсь к своим. Старик все так же настороженно молчал, этих слов для начала разговора не хватило, и Андрей должен был повторить: - Я все видел. Я прочел "1-6; 2-14" и так далее. До "недели". Я положил записку на место. Верьте мне. - Это почему же? - задал вполне резонный вопрос старик недоброжелательно, очень и очень недоброжелательно, да еще и заложив руки за спину, да еще покачавшись в валенках с носков на пятки. Старик, наверное, обдумывая что-то, привык так качаться Но уходить старик не собирался, он даже не смотрел на дрова, на незавязанную веревку, по одному концу которой, валявшемуся на снегу, он и топтался. Конечно, старик теперь не должен был торопиться - Андрей понимал это, - его тайная связь с кем-то была раскрыта, и он должен был узнать, кто это сделал, подумать, что делать дальше, что ему грозит. - Так как же насчет поесть чего-нибудь? - спросил снова Андрей, похлопав по мешку, в котором что-то было завернуто. - Я говорю, я - сержант Новгородцев, Андрей Новгородцев. Десять дней назад попал в плен. Взяли они меня ночью. - Он коротко рассказал и о себе и о Стасе. - Нет, отец, я не сволочь. Вы верьте мне. Понятно, что доверяться каждому нельзя... - Но тебе - можно? - Вам придется, - сказал Андрей суше. - Вам доверяться мне придется. - Ему не понравилась ирония. - Почему же? - Потому что вам ничего другого не остается. - То есть? - То есть и пионеру понятно, что у вас с кем-то связь, что кто-то придет за бумажкой, что в бумажке какой-то шифр, что в войну такими вещами не шутят, что если бы эта бумажка попала фрицам... - он опять потрогал мешок. - Хлеб? А они зачем? - он поднял грабли. - Шишки собирать. Для самовара, - старик, помедлив еще немного, развернул мешок, достал из него сверток и протянул ему. - Ешь. Хлеб, лук, картошка. Андрей раскрыл сверток, и в ту же секунду его рот был полон слюны: от домашнего свежего хлеба так пахнуло, так пахнуло и теплой еще картошкой, так пахнуло и луковицей, очищенной и разрезанной вдоль на несколько частей! Он хотел впиться во все зубами и глотать, не жуя, но удержался: - А вы? Как вас зовут? Давайте пополам. - Николай Никифорович. Ешь. Ешь, - старик смотрел, то и дело начиная покачиваться на валенках, как исчезает еда, как дрожат у Андрея руки, и то и дело не переставая покачиваться. Из-за колченогости он и стоял и покачивался как-то наискось, и вообще он напоминал старого воробья, переживающего свою последнюю зиму. В крошечном бумажном кулечке была и соль - большие, чуть желтоватые кристаллы. Десять дней Андрей ел без соли, девочка в деревне второпях не догадалась дать ему соли, или, может, у них самих ее было мало, или просто девочка не придала ей значения, но от желтых полугнилых огурцов, капустных кочерыжек, с которых кочаны были срублены, от мякоти недоломанных подсолнечников, которые он жевал и глотал, от всей той еды, что он мог добыть, выползая к концам огородов так, чтобы его не почуяли собаки и не начали лаять на всю деревню, его поташнивало. Он положил в рот сразу несколько кристаллов и с наслаждением стал их сосать. Когда Андрей сгреб в ладонь и слизал с нее последние крошки, Николай Никифорович спросил: - Что дальше? Вместо воды Андрей почерпнул снега и проглотил его. Конечно, он не наелся, он мог бы съесть пять таких порций, но все-таки желудок стал ныть тише, а со спины исчезли мурашки. - Что дальше? Закурить у вас не найдется? Отогнув полу пальто, Николай Никифорович достал кисет и сложенную в размер на длинную закрутку газету. Себе он свернул именно такую длинную, толстую, почти с карандаш, твердую папироску, перекосив рот, сунул ее в угол и, не вынимая, держа сцепленные руки за спиной, пускал дым носом. - Вот что, - начал Андрей после первых затяжек, от которых у него чуть закружилась голова: махорка была крепчайшая, не то что его, смешанная на три четверти с сухими листьями. - Вот что, Николай Никифорович. Если бы я был сволочь, разве я бы сидел тут с вами? Как сволочь должна бы была действовать? Как? Николай Никифорович наискось пожал плечами, ожидая. - Так как? - А так: увидел и - спрятался. Вы живете в этом городе? Человек вы приметный? Чего же спугивать? Ваша бумажка - это только кончик ниточки. Какой, я не знаю. А спугни вас - предположим, я с этими сволочами, с полицией, например, - а спугни я вас, ведь даже если вы не уйдете из города, даже если вас арестуют, вы можете ничего и не сказать. И ничего, кроме кончика, у этих сволочей и не будет. Ведь так? Какой же смысл был бы для меня, если бы я был сволочь, подходить к вам и говорить про "неделю"? Логично? Глядя сбоку, склонив голову к плечу, Николай Никифорович молчал. - Вы же пожилой человек. Подпольщик. Года два, наверное, в подполье. Так? Молчите? - Андрей усмехнулся. - Ну и молчите себе. От логики никуда не уйдете. Всю ночь будете думать. А мне все-таки поверите... Хотя... - Что "хотя"? У Андрея мелькнула страшная мысль. Он подумал-подумал и решил ее высказать. - То "хотя", что и я с вами рискую. - Пока я дойду до городка, ты будешь за десять километров, - сказал Николай Никифорович. - Но я не собираюсь тебя выдавать. Одним беглым военнопленным больше, одним меньше - какая разница? - Не в этом дело, - не согласился Андрей. - Хотя... - Опять "хотя"? - Да, - Андрей встал, подошел вплотную к Николаю Никифоровичу и, глядя сверху вниз, медленно начал:- Однажды я лежал в госпитале. В сорок втором. В Костроме. Там лежали и партизаны, которых вывозили на самолетах. Так вот, они рассказывали, что иногда свои страшней фрицев. Фриц что - он виден. А вот когда фрицы из наших предателей делали ложные партизанские группы, даже отряды, и эти группы или отряды вступали в контакт с настоящими партизанами и наводили на них немцев, тогда было плохо - тогда партизаны гибли пачками. Или когда фрицам удавалось с бежавшими пленными или как-то иначе забросить к партизанам своего агента, тогда партизанам тоже было плохо... - При чем тут я! - сердито буркнул Николай Никифорович. Он ни на сантиметр не отодвинулся, хотя Андрей нависал над ним. В глазах у Николая Никифоровича горела злость. - Меня это не интересует. - Да? Не интересует? Но интересует меня! - отрезал Андрей. - За хлеб - спасибо, но вдруг вы сволочь? Вдруг вы связной с немецким агентом? Вдруг это донесение для него? И агенту надо выходить на связь. Не так ли? Если это так, через сколько часов на меня начнется облава? Андрей сел на сани, обдумывая эту мысль, прикидывая, что же делать дальше. Ему не доверяли, но и он не должен был доверять каждому. Даже за хлеб, картошку и лук. Но еще до этой мысли он принял решение, и теперь старик его не интересовал. Но он добавил: - Когда я сказал вам: "Здравствуйте, я все видел", я тоже рисковал жизнью! И сейчас рискую. Но давайте собирать шишки. Могу помочь. Он встал. Николай Никифорович, покачавшись на носках, спросил: - Что ты от меня хочешь? - Вы не знаете, что в таких обстоятельствах может хотеть человек? - Оружие? - И это. - Оружия у меня нет. - Жаль. - Еще что? Еда? - Еда тоже нужна. Но главное - к своим, свяжите меня с нашими. Николай Никифорович ответил без колебания: - Не могу. По тому, как он закрыл глаза, стиснул углом рта окурок, Андрей понял, что дальше с ним говорить на эту тему бесполезно. Андрей горько усмехнулся. - Давайте собирать шишки. Не тратьте времени. Они быстро нарубили еще сушняка, так что получилась хорошая вязанка, плотная, но и не очень большая, чтобы особенно не бросалась в глаза, а потом взялись за шишки: Андрей граблями ворошил под соснами снег, а Николай Никифорович, двигаясь за ним на корточках, волоча за собой мешок, собирал в него шишки. Сухие, смолистые, они, наверное, гудели огнем в самоварной трубе. - Где ты учился? - как бы между прочим спросил Николай Никифорович, встряхивая мешок, чтобы шишки легли плотнее. - В архивном. В Москве, - Андрей больше не нуждался в этом старике. Идти с ним в городок он не мог, это было и рискованно, да и не нужно: он принял решение. - Вот как? - удивился Николай Никифорович. - А что, был такой институт? - Почему "был"? Он и сейчас есть. Историко-архивный институт. - Вот как? В Москве? - В Москве. - Где же в Москве? Москва большая! Хорошо бы, - после паузы, после подавленного вздоха, хорошо бы, - сказал Николай Никифорович, - побывать в Москве. - Побываем, - поддержал его Андрей. - И долго ты учился? - Николай Никифорович пристально смотрел на него. - Два года. Два курса. - Потом? Война помешала? Андрей сообразил: "Он допрашивает меня". Он спросил: - Отец, а вы кто? Кто по специальности? - Никто, - сердито ответил Николай Никифорович. - Живу из милости у дочери. - Нет, я не про это, не про сейчас. Сейчас ясно, что у фрицев все свое, и мы им не нужны. До войны кем вы были? - Зачем это тебе? - Да так, просто. Или это секрет? Вы же меня... расспрашиваете. - Нет, какой там секрет, - Николай Никифорович отряхнул рукавицы и полез за махоркой. - Я работал архивариусом. Эхма! - вздохнул он. - Давай еще закурим. И вообще... Дай-ка свой кисет. Давай-давай, - он пересыпал всю махорку в Зинин кисет и положил туда всю бумагу, оторвав лишь себе и ему по полоске на закрутку. - Огонь у тебя есть? Хорошо, что дальше собираешься делать? - Подумаю. Вам, наверное, надо торопиться. - Андрей сунул грабельки под веревки. - Ничего. Успеется, - Николай Никифорович подергал сушняк из охапки, чтобы охапка не казалась такой аккуратной. - Еще кто заметит, догадается, что не один я увязывал. Я спросил тебя, что ты будешь делать потому, что завтра могу снова прийти. Мол, решил заготовить побольше дров, пока снега в лесу немного. На месяц, на два. Привезу тебе хлеба. Еще чего-нибудь. Приходить? Андрей чувствовал, что старик начинает ему верить, но стоило ли ему верить старику? Еда, махорка, особенно записка как будто давали право на эту веру. Но береженого и бог бережет. К тому же он принял решение: он полагал, что между этим утром и часом, когда кто-то придет за запиской, не должно пройти особенно много времени, иначе донесение могло потерять цену. - Нет, не надо, - уверенно сказал он, - бесполезно. Меня здесь не будет. Николай Никифорович быстро, как бы между прочим, а в действительности очень внимательно, посмотрел ему в лицо: - Не будет? Андрей кивнул. - Какой смысл? Ну раз вы принесете еду. Ну два. Взять меня к себе вы не можете... - Нет. Это исключается. - Получается, что мне надо действовать самому. - Пожалуй, - согласился Николай Никифорович. Он взялся за веревку, которой тянул санки. - Что ж, желаю тебе всего... Всего доброго... Всего, чего ты заслуживаешь, - уточнил он. - Вам тоже, - Андрей помог ему довезти санки к опушке. - Так, значит, вы не можете свести меня со своими? - Нет! Не могу, - они чуть постояли. - Но завтра на всякий случай я привезу еду. - Дело ваше, - сказал Андрей. А архивный институт находится на улице 25-го Октября, бывшей Никольской, между площадью Дзержинского и Красной площадью. Там рядом Славянский базар, ГУМ, памятник Ивану Федорову. Да, - вспомнил он, - во дворе института теремок. Старинный теремок. Считают, что в нем не то жил, не то печатал Иван Федоров. - На Никольской, говоришь? - старик получше натянул рукавицы и обмотал вокруг правой веревку от саней. Это по имени церкви, что ли? Никольского собора? Андрей поправил дрова, взялся рядом за веревку. - Нет. Ну, поехали? Я помогу до опушки. Нет, не по церкви. Там рядом Никольская башня Кремля. Из вспомогательных' исторических наук у нас были хронология, дипломатика, палеография, сфрагистика, нумизматика, и еще кое-что. Доволен, отец? То-то. Если мало, могу добавить, что на теремке Ивана Федорова флюгер, а на флюгере дата 1646 год. В общем, отец, этот экзамен я сдам тебе на пять. Да и не только тебе, потому что мне врать нечего. Ясно? Не тяжело везти? Ну, счастливо. Спасибо, что покормил. Я на тебя не в.обиде. Фигурка Николая Никифоровича удалялась, скоро стало незаметно, как он подпрыгивает. Андрей смотрел ему вслед, и сердце у него щемило - он только что был со своим, только что мог связаться через него с кем-то. "Ничего! - утешил он себя. - Еще не все потеряно. Еще посмотрим, как оно выйдет!" Он верил в удачу. Когда-то, когда он был совсем маленьким, лет пяти, что ли, его бабка, набожная крайне старушенция, водила его в церковь. По дороге к ней им попадались всякие хромые, горбатые, колченогие, слепые, и бабка, раздавая милостыню, внушала ему: "Встретить убогого - к добру, к удаче, так что им, убогоньким, радоваться надо. А ты боишься. Стыд и срам!" Милосердие, необходимое убогим, таким образом получало твердую основу - помилосердствуешь, значит, и сам жди добра. Конечно, Николай Никифорович был тридцать три раза прав: не мог он вот так взять и свести его с нашими, с подпольщиками ли, с партизанами ли, с кем-либо еще, борющимся против немцев. В сорок первом он, Андрей, в РДГ убедился, как должны были осторожничать все те, кто воевал в тылу гитлеровцев. Когда старший их группы выходил в какой-нибудь точке на обусловленную связь, когда там, на этой точке, ему говорили о бежавших пленных, ищущих возможности связаться с нашими - разведчиками, партизанами, подпольщиками, - ответ старшего группы всегда был один: "У нас своя задача. Никаких приказаний на этот счет у нас нет. Ставить под угрозу свою задачу не имею права!" На первый взгляд, так отвечать было жестоко. Но кто гарантировал, что под видом пленного, бежавшего из лагеря, или, как он, из поезда, им в группу не подсунули бы провокатора? Или шпиона, который искал и такой возможности перебраться на нашу сторону после того, как группа, выполнив задачу, вернется через фронт? Да немцы могли, завербовав предателей, под видом пленных пускать их скитаться по своим тылам с тем, чтобы эти предатели, взывая к милосердию наших людей, оставшихся на захваченной немцами территории, взывая к милосердию, с помощью этих людей могли связаться с партизанами или подпольщиками, а потом выдавать их, подводить под аресты, расстрелы. Как же мог этот Николай Никифорович так вдруг поверить ему? Нет, тут все было логично, и он, Андрей, не имел основания, ни малейшего основания злиться на этого старика. Но это все говорил разум, а сердцу от этого не было легче. Когда старик укатил свои санки с дровами и шишками, так ничего и не сказав ему, он отошел от сосны, в которой была записка, так, чтобы видеть сосну, но чтобы его не видели, й залез под нижние ветки елки, которые от снега опустились и совершенно скрывали его. Там, на сухой хвое, он скорчился, так как и места было мало, так как и холодно там было, и начал ждать. Он знал, что кто-то же придет, что кто-то должен прийти за запиской, и не ошибся. Через несколько часов недалеко хрустнул сучок, потом наступила тишина, потом послышались осторожные шаги, потом опять наступила тишина. Он догадался, что человек подошел близко, видит сосну, стоит, наблюдая, нет ли признаков опасности. Он не высовывался, пока человек подходил к сосне, он не высунулся, когда человек быстро достал записку и быстро же сунул туда другую, когда торопливо пошел обратно в лес, когда даже скрылся из виду. Человек был одет в маскхалат с накинутым капюшоном и обут в белые валенки, и, хотя эта одежда скрывала его фигуру, а капюшон почти скрывал лицо, по движениям, по тому, как человек держал автомат, который висел у него поперек груди, по походке каждый мог бы догадаться, что к сосне за запиской приходила девушка. Решив, что так будет лучше, верней, он пошел за ней, держась ее следов, снег позволял делать это без труда. Он не стал рисковать - если бы он вступил с ней в разговор там, у соены, она, как и тот архивариус, вполне резонно могла не поверить ему, должна была не поверить ему, а, не поверив, сделала бы все, чтобы не повести его за собой. Конечно, рано или поздно, но ей пришлось бы куда-то идти с этой запиской, и он бы пошел за ней, она бы от него не отделалась, но все это осложняло его задачу, и он выбрал именно вариант слежки за ней, чтобы появиться там, куда она шла, перед теми, к кому она шла, нежданно-негаданно, а там пусть делают с ним что хотят? Он прошел километра два за ней - девушка уходила в глубь леса под косым углом к опушке, - когда она вдруг остановила его: - Стой! Стой, стрелять буду! Ни с места! Еще до этого окрика он услышал, как клацнул взведенный затвор. Она целилась в него, держа автомат руками в тонких перчатках - он видел, что палец у нее на спусковом крючке, - а варежки, варежки с меховой оторочкой, покачивались на лямках. Голос у девушки был сердито-раздосадованный, взволнованный и в то же время испуганный. Девушка стояла за кустом, выставив из-за него автомат. Очень скоро ствол автомата не то что задрожал, а закачался вверх-вниз, вправо-влево: девушке, наверное, было или трудно, или неудобно, а может быть, даже страшно держать автомат. Он остановился. - Стою. Не стреляй. Не надо. Я - свой! Девушка выглянула, чтобы рассмотреть его получше. - Кто - свой? Какой - свой? Он тоже ее рассмотрел: она, когда шла, отбросила капюшон комбинезона, отчего открылась ее голова в новенькой солдатской шапке с красной звездочкой. Звездочка утонула в цигейке, но он-то различил это алое пятнышко, и сердце его радостно заколотилось. - Сними палец с крючка! Сейчас же сними! - приказал он. - Дернешь еще нечаянно! И кто-то услышит! - объяснил он, как бы отодвигая мысль, что он боится. Но вообще-то он боялся - девушка не просто держала палец на спусковом крючке, а давила на него, так что он даже как бы видел, как шептало крючка выходит из-под боевого взвода затвора. Надави девушка посильней, и он мог получить целую очередь. - Видишь, - он поднял руки, - у меня ничего нет. - Он распахнул и шинель и показал, что и под шинелью у него ничего нет, а потом поднял руки вверх и снова прикрикнул, потому что, пока он распахивал шинель, девушка снова положила палец на крючок: - Убери палец! Автомат не игрушка! Ты это понимаешь? Я к тебе не подхожу! - он опять повторил, тыкая пальцем в то место на своей шапке, где была звездочка и где темная цигейка сохранила ее очертания: - Я - свой. Понятно? Свой! - Ну и что? Что из этого? - спросила девушка, но палец все-таки вынула из предохранительной скобы, хотя и держала его так, чтобы успеть в секунду нажать на крючок. - Иди, куда ты шел. Понятно? Девушка смотрела на него напряженно, хотя теперь уже и не испуганно. У девушки были маленькие темные глазки, вздернутый носик, широкие скулы и большой пухлый рот над круглым, как яблоко, подбородком. Из-под шапки, чуть сдвинутой на одну сторону, выбивались к виску и верхней части щеки неопределенного цвета - то ли коричневатые, то ли рыжеватые - волосы. Девушке было лет двадцать. Он опустил руки и облегченно вздохнул. - Мне некуда идти. - Это не мое дело, - возразила девушка. - А подойдешь, буду стрелять. - Будешь! - согласился он. - Будешь. Я поэтому и не подхожу к тебе. Ты мне не нужна. Мне нужны свои. А насчет стрелять - надо знать, в кого и когда. Или для тебя убить человека - это семечки? Надень сейчас же варежки! Ну! Руки поморозишь! - Не заговаривай зубы! - возразила девушка. - Иди своей дорогой. - Мне некуда идти! - повторил он. - И не нужно мне тебе заговаривать зубы. - Его злила, как ему показалось, ее глупость. - Ну ладно. Убей. Стреляй. Черт с тобой! Только помни потом, и дай бог, чтоб ты до конца войны дожила, и долго потом жила после войны - до старости, - чтобы помнить долго, всю жизнь, что сегодня ты убила человека ни за что, ни про что. Ну что ж ты? Стреляй! Всади весь магазин. Чтоб быть уверенной... - Иди своей дорогой, - сказала девушка. Губы ее дрогнули. - Иди и все. Он с отчаянием сел на снег, опустил голову почти к коленям и покачал ею: - У меня нет этой дороги. Мне некуда идти. Я ищу своих. Своих, понимаешь? - Своих здесь нет. - Но ты ведь своя? - он в это верил: звездочка, новенький ППШ - он разглядел, что ложе автомата поблескивает, на нем еще не стерся лак, солдатская шапка, армейский полушубок, который угадывался под маскхалатом, армейские же новые валеночки говорили ему, что девушка даже не партизанка, а солдат, который находится по какому-то заданию в тылу немцев. - Своя, да не для тебя! - отрезала девушка. - Иди, тебе говорят. Но за мной - не смей! Вставай. Вставай, вставай! Неча тут слезы лить! Он встал и немного отошел, чтобы успокоить ее и в то же время чтобы, если она вздумает стрелять в него, когда услышит, что он хотел ей сказать, чтобы она не попала наверняка. - Я говорил с Николаем Никифоровичем. Я видел записку. Не будь дурой! - крикнул он, потому что девушка подняла автомат и нацелилась ему в грудь. - Убери палец! Дослушай же! Стрелять будешь потом! Дослушай, тебе говорят! Что я, прыгну на тебя через эти десять метров? Опусти автомат! Так. Хорошо. Молодец. Так вот, я говорил с Николаем Никифоровичем. Он даже дал мне хлеба и картошки. Я видел записку. И я об этом ему сказал. Но я не сволочь, не предатель, не подослан к вам. Иначе на кой мне было тащиться за тобой? Предатель что бы делал? Что бы я делал, если бы я был сволочью? Старика связного видел, записку читал, тебя... - он чуть было не сказал "выследил", но вовремя поправился:- Тебя видел. Теперь что бы надо делать? Если рассуждать логически - следить дальше. Потихоньку за вами следить, и все. Зачем же рвать кончик, когда надо бы тянуть всю нитку? Так ведь? Так? Подумай сама. Подумай, подумай! - настаивал он. - У тебя ведь тоже мозги, а не солома, - сказал он с уверенностью, пояснив: - Если бы их не было, тебя бы не послали сюда. Ты - радистка? - Не твое дело. - Но девушка думала, она еще ниже опустила ствол автомата. Она то смотрела на него, то перед собой, то даже в сторону. Он достал махорку, свернул папироску, закусил, он не торопил девушку. Он тоже думал. - Смотри, - начал он и подошел шага на три. - Смотри. Что у нас получается? -