нинструктор. - Видишь, красный какой. Ну-ка! - санинструктор потрогал Андрею лоб. - Ого! Надо на ПМП[1]. Понял? [1] ПМП - пункт медицинской помощи. - Так если бы то было в наступлении! - оправдывался Алексеев, - Разве бы... Я и так с них не слезал! А они мне что? Они мне либо ботинки, либо сапоги-маломерки - сороковой самый большой размер. А у него ножища сорок три! Да если после перетяжки - значит, бери сорок четвертый, потому как после перетяжки сапог на размер меньше... - Если бы да кабы! - перебил его ротный. - Так вот, Андрей... Так вот, товарищ сержант Новгородцев. У меня тоже для тебя сюрприз. Ротный смотрел на него как-то особенно: прищурившись, слегка покачивая, как бы для того, чтобы лучше его рассмотреть, своей тяжелой, круглой головой. Сейчас ротный напоминал Будду - он сидел по-восточному, упираясь ладонями в свои крепкие, как, наверное, у борцов или штангистов, ляжки. Ротный ждал, когда он переобуется. Потом ротный ему выдал: - Есть приказ по бригаде - откомандировать от каждой роты по одному сержанту или старшине, которые были на взводах, на курсы младших лейтенантов. Образование - не ниже девяти классов. Направить комсомольцев, отличившихся в бою. Представить на них ходатайства о награде до ордена Красной Звезды. Поедешь ты. - Я? - это было неожиданностью, и все сразу осмыслить было трудно. - При чем тут я? - При том! - не меняя положения ног, ротный качнулся к нему своим массивным корпусом так, что почти наклонился над костерком. - На взводе был, образование подходит, в боях... в боях был не хуже каждого, дисциплинирован, комсомолец, что тебе еще? В голове Андрея завертелись всякие мысли, и в первую очередь мысль о том, что, может быть, эти курсы недалеко от Харькова - курсы-то подчинялись или армии или самому фронту, а, значит, были довольно-таки глубоко в тылу. В этом случае проглядывала возможность повидаться с Леной то ли во время учебы - курсы-то были не менее, чем трехмееячные, - то ли после окончания этих курсов. Так или иначе шансов увидеть Лену, учась на этих курсах, было-куда больше, чем воюя здесь, и у него перед глазами вдруг встал госпиталь 3792, ее окно, ее лицо, ее тело, и он почувствовал, как нежность прилила к его сердцу. - Ну что ж, ну что ж... - Андрей все-таки колебался. - Может, поедет кто-то другой? - Будешь офицериком.! - Степанчик толкнул его в бок. - Новые погончики, обмундированьице английского суконца, шинелька тоже хаки, доппаек... Офицерская шинель из английского сукна цвета хаки была дрянь шинелью - красивая, но непрактичная на фронте, она, во-первых, хуже грела, во-вторых, куда быстрее, чем наша серая, пропускала воду и, в-третьих, на фронте в ней было опасно - человек в ней резко выделялся, немцы знали, кому ее выдавали, и быстро выводили из строя офицера в такой шинели. Но дело, конечно, было не в этом, не в шинели было дело. I Левая бровь ротного полезла вверх, как будто для того, чтобы лучше открылся левый глаз, чтобы лучше рассмотреть Андрея этим левым глазом. - Никакой ни другой! Поедешь ты. Ясно? Это приказ. - Ты, Андрюха, осел и сивый мерин, - заявил старшина. - Поедешь, значит, что? - старшина начал загибать пальцы. Пальцы у него были громадные и толстые, покрытые рыжеватыми волосами. - Значит, зиму в тепле, во всяком случае, ночь в тепле. Днем учеба там, то да се, но ночь-то в тепле на матраце, а может, даже и с простынью-одеялом. Это тебе не траншея. И никаких бомбежек! Харч, правда, там по тыловой норме, зато увольнения. Где бы вы ни стояли, будут какие-то люди, значит, и девушки будут. Что тебе? Парень ты молодой, видный, не семейный. Не для того же мы на свет рождаемся, чтобы только за курок дергать... И так месяца три. - Пять, - уточнил ротный. - Потом в свою часть. Так говорится в приказе. - Надо ехать! Надо, Андрюша, ехать, - Стас положил руку ему ия плечо. -Пять месяцев - срок велик. По нынешнему времени пять месяцев гарантированной жизни - это, брат, состояние. - А потом? После войны? Все по домам, все в институт, а я? Этот довод не убедил Стаса. - Когда она кончится? До конца надо дожить. Там видно будет. Это, как Ходжа Насреддин учил осла читать. Он заявил эмиру, что за семь лет обучит осла читать, считая, что или осел, или эмир, или он - но кто-то за эти семь лет умрет. Так и ты - до конца войны надо дожить. Там видно будет. - Поезжай ты. Поедешь? - предложил Андрей. Ротный все поставил на свои места: - Не подходит: на взводе не был, не сержант, не комсомолец. - И баламут, - добавил Степанчик. - Скажут: кого прислали? - Стас улыбался от уха до уха. - Вот и сейчас - ему говорят, а с него как с гуся вода, - сердился Степанчик. - Нет, Андрюха, поезжай ты. Ты парень что надо. Ты там нашу роту не подведешь. Ротный приказал старшине : - К завтрашнему собрать ему сидор, чтоб кое-что и из трофеев. Чтоб проводить по-людски. Сбор на КП батальона завтра к двадцати ноль-ноль. Мне в роту нужны офицеры. Пол-Украины, Польша, Европа впереди. Ты отдаешь себе в этом отчет? С тебя два спроса - за себя и за людей. Мало самому воевать как надо. На этом этапе ты должен вести людей через войну. К победе, - ротньтй постучал кулаком по колену Андрея. - Ждем тебя через пять месяцев. Я жду. Ясно? - Он и так взводный, - вставил Стас. - Да. Сейчас взводный. Выучится, станет офицером; и глядишь, - ротный, - ротный не дал никому ничего возразить. - Армии нужны толковые люди, - ротный посмотрел на часы, потом вдруг накрыл их ладонью:- Не глядя? На память? А, Андрей? Это была известная на фронте шутка меняться - "махаться" - часами не глядя. За свои плохонькие часы-штамповку ты мог получить хорошие, но мог получить и еще худшие. Но у ротного-то были прекрасные часы-браслет под платину со светящимся циферблатом. Так что ротный тут выгоду не искал. Он и правда хотел сделать этот обмен на память. Андрей отстегнул свои часы и, пристегивая часы ротного, прочел надпись по-немецки: "Dem Geliebten von der Liebenden", что означало: "Любимому от любящей". Надпись шла по кругу, и внизу, где она смыкалась, чуть выше, были тончайше выгравированы две ладони, нежно держащие сердце. Ладони были узкие, изящные. Они пожали друг другу руки. Ротный сел снова по-восточному. - Заканчивай тут все. Бери людей и шагом марш в батальон. Вместо пополнения нам дают еще один пулемет. Людей бери побольше - захватишь ящика два патронов. Как рассветет, выберешь ОП[1], подготовишь пару запасных. За печь набить ленты, найти наводчика, подобрать расчет. Ну как ноги, отошли? [1] ОП - огневая позиция. - Отходят! - ответил Андрей, все еще грея ступни. Он вытер их сухой портянкой и сейчас ощущал, как приятно им от тепла костерка. Все так же сидя на полах шинели, он расстегнул крючки, распахнул шинель и стал греть грудь и живот и почувствовал, что вот-вот уснет. Степанчик накрыл ладонью свои часы. - Махнем? Не глядя. Махнем, Андрюха? Конечно, Степанчик знал, что никто с ним часами меняться не будет - у него были наши довоенные часы - здоровенные, толстые, хоть коли ими сахар, забивай гвозди, они, наверное, могли бы сгодиться и в рукопашной: дай такими часами фрицу в висок, и фриц свалится, и они так громко тикали, что их слышал не только сам Степанчик, но и те люди, которые были с ним рядом. Но шли они точно, не останавливались, и Степанчик в ответ на насмешки обычно отвечал: - Тюрехлеб ты! Ну что понимаешь? - Отставить! - приказал ротный. - Махальщик какой. Андрей было засмеялся, но сразу же и закашлялся. - Вот-вот. Как в бочку, - сказал санинструктор. - Надо на ПМП. Пусть зайдет на ПМП, - повторил санинструктор на этот раз для ротного. Может, не надо? - Андрей соображал, кого взять с собой за пулеметом, как дотащить еще коробки и патроны, где поставить пулемет, кого для начала назначить в расчет. - Мне вроде легче. С сухими ногами должно все пройти. - Идти на ПМП ему не хотелось. Он зрительно представил себе, как выглядит днем местность перед той частью траншеи, которую занимал его взвод, чтобы подобрать такую ОП для пулемета, с которой он мог бы простреливать пространство перед всей обороной роты. - Сходишь, - решил ротный. - Отправишь пулемет, я встречу, а сам туда. Пусть дадут на дорогу пилюль. Самых лучших. Скажешь, я приказал. - Я вообще ничего, - еще раз сказал Андрей. - Только слабость какая-то. - На, - расщедрился Алексеев и сунул ему под руку новую пару теплых байковых портянок. - Эти на ногу, старые просуши. Мотай! Мотай! Это тоже, так сказать, подарок от роты. Чем богаты, тем и рады. Руки не поднимались наматывать эти чистейшие, мягчайшие два куска байки на грязные, с отросшими ногтями, с полузажившими мозолями ноги. Хотелось, аккуратно сложив байку, постелив на землю что-то под нее, чтобы не пачкать, лечь щекой на эти чистые нежные тряпицы и здесь же, возле этого костерка, уснуть до того времени, пока не кончится война. - Дай-ка! - Андрей взял у Алексеева из губ самокрутку, дернуя два раза, вернул самокрутку, обулся, встал и прошелся. - Нет, не должны жать! Как раз впору, - ревниво следил за ним Алексеев. - Там у него голимый уют. Там нога сейчас, как младенец на грудях у матери. Хоть маленько поздно, да... Кабы наступали мы... Алексеев слегка махнул рукой с папироской, как бы говоря этим жестом, что в наступлении одежда да и еда - не вопрос, в наступлении одежда и еда перед тобой, иногда целые фрицевские склады, не считая обозов или машин. В наступлении не хватает только патронов и гранат, потому что ты их быстро расходуешь, а подбросить тебе их запаздывают. Разжиться парой сапог в наступлении чепуха - мало ли, если нет их в трофеях, фрицев-покойников? Мало ли их? А если у кого нога с большим подъемом, и фрицевский сапог не гож для такой ноги, потому что даже большой в стопе он не пропустит тепло обмотанный подъем, а на одну портянку будет хлябать и, жесткий, из толстенной негнущейся кожи, изотрет всю ногу в кровь, словом, если фрицевский сапог не гож на твою русскую нору, так что же... что же... так мало ли своих погибших? Твоих товарищей по войне, кто бежал рядом с тобой и упал в этот день. Упал навсегда и кому уже не нужны его сапоги, как ничто, уже не нужно, и кто с готовностью отдаст тебе эти сапоги. Отдаст, как магазины с патронами: хочешь - бери с чехлами, сдернув их у него с ремня, хочешь - вынь из чехлов, не тревожа ремень. Отдаст, как и гранаты из сумки, а если есть они и в его тощем солдатском вещмешке, в котором-то все богатство на донышке, который захлестнут лямкой больше чем наполовину, так что горло мешка надо сначала сложить книзу и захватить лямкой, а иначе мешок висит как кишка, - а если есть они, гранаты, и в его вещмешке, отдаст и из вещмешка. Как и банку прибереженных консервов, которую он откладывал все про запас, все про запас, все до какого-то другого случая, другого дня, да этот день, случай не подошел. А может, он, этот твой навсегда упавший товарищ, откладывал эту банку для тебя? Кто знает, кто знает, кто знает... Ну, словом, он с готовностью отдаст тебе все: патроны, гранаты, шинель, сапоги, махру, консервы, сухарь - лишь бы это помогло тебе идти дальше или сидеть в окопе до команды: "В атаку! Вперед!", лишь бы это тебе помогло воевать. Ведь на фронте патроны, еда, курево, рукавицы и многое другое, что нужно на войне человеку, стоят в одном ряду. Правда, сначала стоят патроны. Но за ними-то стоит и все остальное. Словом, если ты возьмешь у упавшего его сапоги, чтобы сменить свои рваные, возьмешь его сапоги для ног, а не в мешок - это почти то же, что ты сунешь его ручную гранату в свою гранатную сумку. Ну а уж если ты не можешь сам взять его сапоги, если тебе это невмоготу, позови стариков солдат из похоронной команды. Они могут, они привычные. Они все сделают не торопясь, по-людски, разговаривая и с покойничками и промеж себя, они оружие отложат в сторонку - сорт к сорту и так же сорт к сорту разложат солдатское имущество - сапоги к сапогам, шинели к шинелям, шапки к шапкам, брюки к брюкам, гимнастерки к гимнастеркам, чтоб сподручнее, было сдавать в ОВС[1], откуда вся эта скорбная одежонка, пробитая пулями, разорванная осколками, пропотевшая, измазанная родной земелькой и солдатской же кровушкой, уйдет в тылы, где руки солдат-прачек затолкают ее в прожарки, потом перестирают, потом подштопают, починят, чтобы одеть в нее подлеченных в госпиталях. [1] ОВС - отдел вещевого снабжения. - Носи! - сделал широкий жест Алексеев. - Воюй, Андрюха! - Я пошел! - сказал Андрей ротному, как-то сразу приободрившись, то ли оттого, что и правда ноги его блаженствовали в сушейшей баечке, и он, чтобы получше ощущать ее, все шевелил пальцами в ней, то ли еще и оттого, что и весь он обогрелся у костерка. -"Максим" и патроны. Все? - Минутку! - спохватился Стас. - А мне? Кому так сапоги и онучи, кому так ленты, кружева, ботинки. А мне?.. - он, расстегнув шинель, задрал гимнастерку. Брюки у него были все еще подпоясаны куском телефонного кабеля. Старшина тупо посмотрел на этот кабель. - А куда дел? Стас изобразил широкий жест - распахнул обе руки. - Подарил. Старшина воспринял это как глупость. - Кому? На кой? Кому он нужен? - Ха-ха-ха! - вдруг захохотал Степанчик, крутя палец у виска, как будто желая просверлить его. - Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! - Степанчик просто закатывался. Он что-то хотел сказать, начинал: - Надо было... Надо было... - но докончить не мог. - Только чокнутые... Только чокнутые... - Ха-ха-ха! А еще старые солдаты! Ха-ха-ха! Я у мамки дурачок... - наклонившись, он подергал Стаса за кабель. - Я такой задался... Ха-ха-ха! Старшина, уставившись в рожицу Степанчика, начал было тоже заражаться его весельем, старшина еще не смеялся, а только коротко выдыхал: - Го-го-го. - И ты хорош! - обернувшись к Андрею, Степанчик ткнул его кулаком в бок, обнял за шею, положил ему на плечо голову и, все смеясь, заявил: - Но он-то ладно, он что? Звездочет! Какой с него, с недоумка, спрос? Но ты-то! Ты-то! Ты-то, Андрюха! Ох-ох-ох! Гвардеец, у которого сваливаются штаны, а на него смотрят все народы Европы! Хо-хо-хо... - Выйди! - приказал ротный. - Выйди-выйди. Погуляй. Приведи себя в порядок. Попей водички или наоборот. Но развеселый Степанчик приказ выполнять не собирался. - Не буду! Больше не буду. Честное комсомольское, тааш старший лейтенант... - Обняв Стаса за шею, наклонившись к нему, давясь от смеха, он прошептал ему, но так громко, что слышали все: у того, кому ты подарил, тоже был ремень? Андрей и Стас переглянулись. Стас сделал кислую физиономию. - Раз! - показал Степанчик, распахнув на Андрее шинель. - Два! - он сделал вид, что выдергивает его брючный ремень. - И - в дамках. Так нет же! С себя! А еще говорят про воинскую смекалку. Да какая тут смекалка! Ха-ха-ха. Черт с ним, со звездочетом, что с него взять? Кулема же! Но ты-то, ты-то, Андрюха! -Степанчик, дотянувшись, постучал кулаком Андрею по затылку. - Тоже, оказывается, кулема. Простую вещь не сообразил. Третий год на фронте! Ха-ха-ха... Ха-ха-ха! Велика Федула... Ха-ха-ха... - А еще с образованием! - поддержал его старшина- Го-го-го! Раструха! Старая скворешня.. - Ну, братцы! - насмешливо сказал ротный. - Ну студиозусы... Век живи, век учись, а конец очень пессимистический... Они со Стасом глупо переглядывались, отводили глаза. Потом Стас тоже засмеялся, а Андрей смотрел им всем в лица и был им всем рад и любил их. "Максим" оказался не новым - из ремонта, но люфта в вертлюге не было, это означало, что пулемет не станет рассеивать больше нормы, даст хорошие попадания, а это было главным. Проверив сальники, набив кусок ленты, Андрей опробовал приемник, приемник работал исправно, выталкивая на пол патроны. Он как будто выплевывал их через дырку-рот, который находился у него под кожухом, при стрельбе под этой дыркой быстро вырастали кучки гильз, словно это были несъедобные для пулемета кости. - Что, не очень веришь ремонтникам? - спросил комбат. В хате, которую занимал комбат, уже хорошенько наследили. Кроме Андрея еще два пулемета получили другие роты, и в хату набилось человек десять. Комбат, отодвинувшись в угол, сидел на краешке кровати, поглядывая на все, что тут происходило. - Почему не пришел командир роты? - спросил комбат. - Выбирает позицию, -ответил за Андрея Стас. - Шомпола, других каких принадлежностей нет? И всего по три коробки? Маловато. - Кое-что есть, но не полностью. Старшина, дай. Коробок только по три. Андрей осмотрел принадлежности. - Пойдет. Разрешите идти? - Идите. У двери патроны. По ящику. Так как Андрей и Стас тащили патроны, Стасу пришлось свернуть вместе с ним к ПМП. При свете далекой ракеты они различили крылечко перевязочной - столбики, поддерживающие крышу над крылечком, были перехвачены, как повязками, бинтами, - опознавательным знаком медицины. Они втащили ящик на крыльцо, и Андрей толкнул дверь. - Разрешите? Склонившись у "летучей мыши", накинув шинель на плечи, у уголка чисто отмытого стола, на котором лежали кучки санпакетов, широких, прикрытых марлями бинтов, салфеток, стояли никелированные бачки с застегнутыми петлями, у стола дремала фельдшер-лейтенант, женщина не очень чтоб в летах, но уже и не очень молодая. Она сонно посмотрела на него своими маленькими бесцветными глазами, зевнула, прикрыв рот, и, не вставая, сказала: - Разрешаю. Что, солдатик? Зацепило? Не? Тогда чего ж не спится? Он объяснил, сказал насчет всех тех таблеток, которые ему пришлось проглотить, и смутился, потому что фельдшер теперь пристальней разглядывала его. - Ну и что? Жар? Еще что, кроме жара? Тут вошел Стас. - Тоже больной? - испытующе спросила фельдшер. - Тоже сейчас уставишься на сапоги? - Так это он оттого, что ему только их дали. Не налюбуется. А я не больной. Я так... - Стас сделал галантный жест. - Так сказать, с визитом вежливости. - С переднего края и "так"? - фельдшер сделала ударение на так. - Мы патроны несем, - объяснил Андрей. - Ящик. - У него малярия. И кашель. Кашляет так, что, наверное, здесь было слышно. Точно, малярия. То в жар, то в холод. Я сам болел, знаю. Лечат... - зав?лся было Стас, но фельдшер его осекла: - Ты, доктор, не топчись. Зашел, так стой у двери, грейся. И помалкивай. - Стас, переступая, уже изрядно натоптал грязи. - Сними шинель, - приказала она Андрею. - Иди сюда. Так! - Она встала, потрогала его лоб, наклонила его голову к фонарю, оттянула веки и, прищурившись, посмотрела в глаза: - Так. Стой. - Она сжала губы и приподняла бровь, вспоминая: - Где же... Где же я его видела?.. Сняв шинель, пошарив на посудной полке, приспособленной под медицину, в каком-то свертке она разыскала термометр, стряхнула его и сунула Андрею пол мышку. Без шинели она казалась моложе, но и какой-то кряжистой, ширококостной, так что на е? полной груди и орден Красной Звезды, и медаль "За боевые залсуги", и две нашивки за ранение смотрелись маленькими, как игрушечные. Забрав термометр, глянув на него у лампы, она взяла с той же полки стетоскоп. - Подними гимнастерку. Так. Дыши. Дыши. Не дыши. Так. Повернись. Дыши. Покашляй. Еще. Еще, - фельдшер приставляла к нему стетоскоп, слушала, а другой рукой придерживала его бок или поясницу. Рука фельдшера была теплой и мягкой, а стетоскоп холодным и жестким. Пока он так вот кружился, задрав гимнастерку и рубаху, ды-шал-не дышал, Стас смотрел на него, надувал щеки или одними губами повторял команды фельдшера. Конечно, все это дело казалось здесь нелепейшим - термометр, стетоскоп! Это здесь-то! Куда приволакивают (так было, Андрей знал это, так будет, Андрей (в этом не сомневался), куда приволакивают простреленных или искромсанных осколками! - Тебе надо остаться. На несколько дней. Побыть в тепле. Хотя все кончается: ты знаешь, что ты на ногах проходил пневмонию? Воспаление легкого! Вот тут, - фельдшер ткнула ему ниже лопатки, у поясницы, где он и не думал, что есть легкие. - Знаешь? Нет? Так знай. Ты что, маленький? Почему не пришел раньше? Кончается, а если опять вспышка? Дня три, дней пять побудешь у нас. Ясно? Минутку. Не одевайся. Фельдшер отошла к столу и, приподняв марлю, что-то брала там. Они со Стасом переглянулись, Стас вопросительно смотрел на него, и тут же разулыбался от уха до уха: - Так сказать, без лишних сантиментов, нуждается в санаторно-курортном лечении и направляется в трехдневный фронтовой дом отдыха! Повезло тебе, Андрюха! Завидую. Будешь спать на кровати с простынями! Представляешь? Где-то лесок, домики, чистые кровати, и ничего не надо делать, как только спать и есть! Я бы... - Выйди! Выйди, тебе говорят! - фельдшер рассердилась. Она сделала несколько шагов к Стасу, и Стас выскочил на крыльцо. - Я не могу остаться, - решил Андрей. - Тем более сегодня. Никак не могу. Мы получили пулемет, - он говорил это, опять приподняв гимнастерку, а фельдшер смазывала его фурункулы зеленкой и залепляла марлей с мазью, обводя сначала вокруг фурункула клеолом. - Мне легче. Хотя остаться бы было неплохо. Но не сегодня. Сегодня никак. И надо еще дотащить патроны. - Об офицерских курсах он не стал ей ничего говорить, считая, что это. здесь ни в чему. Патроны действительно надо было дотащить побыстрей: он представлял себе, как ротный ждет эти патроны. Он и так задержался со всеми этими термометрами, стетоскопами, фурункулами. Пулемет, наверное, уже установили - ротный, конечно, выбрал временную позицию, - залили в пулемет водички, кто-то занялся коробками, а патронов нет. Ротный, наверное, злился, наверное, собирал патроны у стрелков, чтобы набить ими хоть ленту. В траншее, наверное, уже все знали, что у них еще один пулемет, и все, конечно, приободрились. - Смотри! - согласилась фельдшер. - Смотри. - Из всех его фурункулов она вскрыла два - на шее и на животе. На шею она не пожалела бинта, а на животе налепила целую горку марли с ватой. - Зови этого, профессора. Она обработала и Стаса, который, ежась от щекотки, подставлял ей всего себя. - А это что! Как не стыдно! Ну, дожил ты! - фельдшер дернула Стаса за телефонный кабель. Так как Стас сейчас же начал бы балаганить насчет общей победы и так далее - а Стас уже стал в позу для произнесения высоких фраз, - Андрей, не дав ему раскрыть рта, объяснил, что и как. - Знаю, знаю! - подтвердила фельдшер. - Его к нам принесли. Мы тут с ним... - она махнула рукой, показывая, что дел с этим немцем было много. - Выживет? - странно, но Стас спросил это весьма заинтересованно. Фельдшер неопределенно пожала плечами. - Трудно сказать. Но вообще-то... проникающее в легкое - это еще ничего. Легкое, видимо, чуть задето. От этого, как правило, не умирают. Но касательное сложное - рассечена не просто мышца-бицепс, - рассечена локтевая артерия. Артерию тронь, а в ней кровь под давлением, щелочка, а гонит, и гонит, и гонит. Но максимум для него был сделан. Милочка его прооперировала, а Милочка из фарша может сделать руку. Она звонила, что завтра его самолетом куда-то в тыл, в спецгоспиталь. Пошарив за печкой кочергой, фельдшер достала оттуда немецкий широкий кожаный ремень с белой пряжкой. На пряжке был вензель в виде круга со свастикой внутри и с надписью: God mit uns, что означало: "С нами бог". - Не подойдет? В брючные лямки такой широкий ремень не пролезал, а если бы Стас затянул брюки просто поверх них, то при движении они бы вылезали из-под ремня и все равно свалились бы. - Нет. Благодарю. Это, - он потрогал кабель, - надежнее. Немножко грубо, неэстетично, но зато знаешь, что штаны, извините, эту часть туалета в атаке не потеряешь. Пошоркав еще кочергой за печкой, фельдшер достала советский брючный ремень. - Твой? Он с того немца... - Возможно. Возвращается все на круги своя. - Стас наклонился, но ремень не брал, а отвел руки за спину: ремень был в бурых пятнах. - Спасибо, но должен отказаться. Хоть это и благородная кровь, но... Спасибо. Старшина обещал выдать завтра. Так что не трудитесь. Швырнув оба ремня за печку, фельдшер сходила в горницу и принесла совершенно новенький ремень. - На. Это мои. Мне тоже положено. Но я в брюках не хожу. - И правильно делаете! - назидал ее Стас, продергивая ремень в лямки. - Зачем терять женственность? Женщина должна надевать, извините, брюки только... только для поездок верхом... Или для лыжных прогулок... Или, предположим, когда она собирается за горд по грибы... Или... Стас смотрел на свою грудь, живот, на бока, он даже изогнулся, заглядывая через плечо на спину, - весь он был в пятнах от зеленки и марлевых наклейках. - Как пятнистый олень! - определил он. - Балаболка! - фельдшер шлепнула его по животу. - Одевайся! Живо! Простудишься! - Как подростку, хотя Стас возвышался над ней не только головой, но и плечами, она помогла ему натянуть рубаху и пошла к рукомойнику. - Мальчики, мальчики... - вздохнула она, намыливая ладони. - Тут такое делается! Столько крови... - фельдшер сокрушенно покачала головой. И, помолчав, добавила: - Баня вашей роте через два дня. - Ура! - Стас сделал вид, что он кричит. - После бани чувствуешь себя чистым и свежим. - Вот именно, - согласилась фельдшер. - Особенно первые два месяца, - добавил Стас и взял с рукомойника обмылок туалетного мыла. - Разрешите? На память. - Ах ты неугомонный! - смеялась фельдшер. Теперь она смотрела на них, не в силах сдержать улыбку, у нее были очень белые зубы, и когда она улыбалась, ее лицо, светлея, становилось даже красивым. - Зачем тебе? Что с него проку? На раз умыться? Дать простого? Стас поднял руку ладонью перед собой, как бы говоря: "Минутку, минутку", достал кисет, бросил в него обмылок, потряс кисетом, открыл кисет, поднес его к носу фельдшера и дал ей понюхать. Махорка, обтершись об мыло, приобрела его запах и отдавала парфюмерией. - Для духовитости! - объявил Стас. - Теперь ко мне со всей траншеи будут бегать - дай, мол, твоего, духовитого. Так где простое мыло? Фельдшер дала ему цдлпечатки мыла, сунула в карман его шинели два сухаря, налила каждому граммов по сто водки, которую, она, наверное, получая, не пила, а вот так раздавала то тому, то другому, достала из-за печки совершенно сухую, хотя и старенькую, телогрейку, отдала ее Андрею, сказав: "Осталась тут... После одного... Бери, бери..." - и, глядя, как они снаряжаются - затягивают ремни потуже, поправляют на них чехлы с магазинами, вешают на плечи автоматы, поглубже натягивают шапки, - стояла перед ними, скрестив, как крестьянка, на груди руки. - Ах, мальчики, мальчики! Когда же кончится эта проклятая война? - вздохнула она. Все трое секунды помолчали, соображая, когда же она действительно может кончиться. Война как раз набрала размах, шла во всю ширь от Северного моря до Черного, уже было много отбито у немцев, половина того, что они взяли в сорок первом и втором: от Сталинграда до Кировограда, у которого они сейчас стояли, было, поди, по птичьему полету километров восемьсот, но ведь надо было отбивать и вторую половину: Крым, Украину до конца, почти всю Белоруссию, всю Прибалтику, сбить немцев под Ленинградом, а потом идти до Германии, чтобы там добить всех тех проклятых гитлеровцев, которые еще уцелеют. На все это требовались месяцы, а может, и годы... Фельдшер подтолкнула их к двери и, не опуская рук с их плеч, прижимая ладони к их мокрым шинелям, на секунду даже как будто повиснув у них на плечах, опираясь об эти плечи, сделала с ними вместе несколько шагов. - Пока, мальчики. Воюйте. Да берегите себя, - она приподняла палатку, закрывавшую для светомаскировки дверь, пропустила их на крыльцо и вышла за ними. - Новгородцев, если почувствуешь себя хуже, придешь. Договорились? Темень-то какая!.. - Договорились. Пока. Спасибо. Взяли! - скомандовал Андрей Стасу, и они подняли ящик. - Он теперь в телогрейке да в своих вездеходах как бог! - сказал Стас, опускаясь с крыльца. - Спасибо вам, доктор. Пока. - Пока, мальчики, пока! Будьте живы! - ответила фельдшер им уже в темноту. Они слышали, как скрипнула, а потом, притворясь, стукнула дверь. Некоторое время они шли напряженно, потому что со свету вообще ничего не различалось, но потом приспособились к темноте и прибавили шагу. Дождь снова закрапал, что за чертовский был этот дождь - холодный, мелкий, нудный. Такой дождь мог сыпаться и сыпаться, от него некуда было деться, постепенно человек промокал насквозь, отсыревал весь. Правда, уже несколько раз после такого вот вечернего дождя под утро ударял морозец, грязь на дне траншеи замерзала, лужи схватывали бурые морщинистые льдинки, с хрустом ломающиеся под сапогом, на брустверах и всюду дальше за ними серебрился иней, а вымерзший воздух был не то что очень холодный, а резкий, колючий, при вдохе от этого воздуха першило в горле. Такая погода прибавляла бодрости, если ты был сухой, но те, кто стоял в траншее и основательно намок, не очень-то бодрились. Плащ-палатка, замерзнув, висела на человеке колом и гремела, как железная, задеревеневшие лица приобретали сероватый цвет, губы не слушались, и люди не говорили слова, а как-то выдыхали их из себя. Ожидая рассвета, ожидая еще до него заветной команды на завтрак, все время прислушиваясь к немецкой стороне, люди жались друг к другу, сбивались в кучки и осторожнейшим образом жгли прямо на дне траншеи крохотные костерки, настрогав в них лучинок от патронных ящиков или иной какой сухой досточки. Вокруг такого костерка, который можно было бы взять в две ладони, присев над ним, грелось несколько человек, подкладывая палочки, протягивая к нему задубевшие пальцы, наклоняясь лицом, стараясь не просто отогреть их, а через пальцы, через лицо пустить хоть немного тепла себе внутрь, где, казалось, продрогла сама душа. Из них двоих костерок раскладывал Стас, и каждому, кто подходил к огню, он, уже чуть отогревшись, предлагал: "Дядя, дядя, скажи "тпрру!" Тут, конечно, не то что "тпрру!", тут не каждый мог выговорить что-то попроще, вроде "пошел к черту!", и Стас, подвигаясь, давал места другим, укоряя: "Тоже мне, Аники-воины! Посмотрели бы на вас родные и близкие!" Когда звезды начинали тускнеть, а небо, на востоке из черного делалось фиолетовым, костерки беспощадно гасились - их затаптывали. Но можно было взять лопаткой угольки, ссыпать их в немецкую противогазную коробку и, сунув ее в свою нишу, держа на бруствере автомат наготове, греть об коробку руки, стоя опять лицом к немцам. - Ах ты леший! - выругался Стас, когда они молча добрались до околицы, стали подниматься на взгорок и вошли уже в ход сообщения. - Кажется, добавил в супчик! - Что? - не понял Андрей. Он шел первым, развернувшись боком и держа в левой руке лямку ящика, а в правой ППШ. У Стаса же автомат был за спиной, потому что в свободной руке он нес суп. - Чего добавил? - Что, что! Чего, чего! - сердито повторил Стас. - Масла добавил. Черпанул земли в котелок! Суп, видимо, пропал, если так и произошло, если Стас задел котелком за стену хода сообщения и в котелок насыпалось земли. - Выльешь? - спросил Андрей. Он спросил это механически, думая о другом. Он думал, что пулемет надо бы испробовать, выстрелить несколько хороших очередей, чтобы посмотреть, не дает ли пулемет задержки и если дает, то отчего, чтобы потом, когда немцы полезут, знать, что может быть с пулеметом. Но он понимал, что после первой же пробной очереди немцы будут знать про пулемет. Конечно, можно было бы испробовать пулемет с ложной позиции, а потом перетащить его на основную. Можно было бы пострелять и одиночными выстрелами - немцы приняли бы этот огонь за винтовочный - посмотреть, как работает приемник, отходит ли полностью рама для перезаряжения, но такая проверка давала мало, она ничего не говорила о том, как будет вести себя "Максим", когда понадобится садить из него очереди по 20-30-40 выстрелов. "Ладно, я сам его переберу. Днем, - решил Андрей. - И посмотрю ленты. Если старые, если растрепались, могут заедать в приемнике. Надо быстрей их набить". Он сменил руку, дернув через ящик Стаса, прибавил шагу, смело ставя ноги в оконную грязь. Сапоги держали воду, в сапогах было все так же сухо, от ходьбы ноги разогрелись, им было очень тепло и удобно, под телогрейкой тепло было и плечам и синие, так что на мокрые колени, на которые дождь попадал, когда при движении распахивалась шинель и плащ-палатка, можно было не обращать внимания. До их траншеи оставалось идти всего ничего - сотню метров, когда Андрей натолкнулся рукой на проволочный еж, который загораживал дорогу. Еж был высокий, почти вровень е краем хода сообщения, перелезть через него он не мог и остановился. - Давай-давай, - сказал Стас. - Передых дома. Давай! - Стас толкнул его ящиком. - Какой там передых, проволока. Вроде ее тут не было. Какому дьяволу... - Андрей поднял свой край ящика. - Придется вылезать. Толкай! Р-р-аз! - они вытолкнули ящик, Андрей, нащупав сапогом пружинистые проволоки ежа, найдя опору, ухватившись за бруствер, вылез на него. Он разогнулся и хотел уже было обернуться и подать Стасу руку, когда к нему вдруг справа и слева метнулись тени - он услышал, как хлюпнула, чавкнула под ними вода и грязь, - и он мгновенно сообразил, что тут к чему, а тут еще Стас крикнул: "Назад!" - но назад было поздно!.. Наоборот, он прыгнул вперед, дернув на ходу затвор, и от живота дал длинную очередь по этим фрицам, и в свете от пламени автомата различил на секунду еще несколько вдруг выросших как из-под земли бегущих к нему немцев, и как Стас сдергивает свой ППШ из-за спины, и как в Стаса летят сразу две гранаты, и что котелок с супом, который Стас, перед тем как вылезать, выставил на бруствер, так и стоит там, но тут кто-то со страшной силой ударил Андрея чем-то тяжелым по затылку так, что обе летевшие в Стаса гранаты взорвались у Андрея внутри глаз, и больше он ничего не видел и не слышал. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ОДИНОЧНЫЙ БОЕЦ Кто-то лил на него воду, он чувствовал, как намокла у него голова и как вода затекает ему за воротник на спину и на грудь. Но, странно, воздух, которым он дышал, был теплый, пахнущий не то бензином, не то солидолом, не то еще чем-то нефтяным. Болел затылок, ломило, словно вывихнутое, плечо и саднило рот, как будто он пожевал колючек. Андрей открыл глаза и, не поверив сначала, а потом ужаснувшись, плотно, до боли сжав веки, стал мысленно уговаривать себя: "Это сон. Это мне снится! Со мной не может быть такого! С кем угодно, но не со мной! Это просто кошмарный сон, я сейчас проснусь... Мне надо сейчас же проснуться!" Его грубо ткнули в плечо так, что он упал на бок. - Вставай! - приказали ему по-немецки. Он открыл глаза. Нет, это не было кошмарным сном, это была кошмарная явь: он лежал в блиндаже, где было полно фрицев. Один из них, по виду старший офицер, сидел у металлического складного столика, на котором стояли телефоны и аккумуляторная лампа и лежали какие-то, свесившиеся со столика, схемы и карта. Офицер был в чистом мундире, под горлом у этого офицера между углами воротника был подвешен поблескивающий от лампы крест, еще один крест висел под клапаном левого кармана. Офицер был худой, с узким, клиновидным лицом и темными волосами, зачесанными на пробор. В одной руке офицер держал красный карандаш, другая его рука опиралась на карту. Он смотрел на Андрея в упор, постукивая пальцами по карте, приподняв высоко одну бровь, отчего глаз под ней казался больше другого, и в этом расширенном глазу было нетерпение и в то же время какое-то холодное спокойствие. Еще два офицера, тоже в мундирах, поблескивающих серебром петлиц и погонов, сидели слева от того, с крестами, сидели на нарах, покрытых матрацами из серой, вроде брезента, материи. Узкая, на одного человека, кровать была за спиной офицера с крестом, видимо, там спал он, а слева от стола на нарах легко могло поместиться несколько человек, но на них там сейчас сидели два этих совершенно молодых младших офицера, у которых на мундирах не было ничего, кроме пуговиц и, как вообще у всех офицеров, фашистской эмблемы - орел держит в когтях круг со свастикой. Офицеры сидели на краю нар, дальний от Андрея наклонился, чтобы лучше видеть его. Этот дальний был кучерявый и смуглый, а ближний коротко стрижен, совершенно рыжий, весь в веснушках и длинноносый. Они смотрели на Андрея не так, как тот, у стола, - холодно, а напряженно: нетерпеливо и с любопытством. У угла нар, на котором лежал "шмайссер", между офицерами и Андреем стоял фриц в мокром и грязном маскировочном комбинезоне разведчиков с откинутым капюшоном. Разведчик держал ведро, он и лил на Андрея воду. Когда Андрей открыл глаза, разведчик ткнул его ногой в бок. - Вставай! Быстро! - разведчик показал рукой. - Вставай! - отставил ведро и схватил "шмайссер". Разведчик был одних примерно с ним лет, крепкий, широкий, как штангист, над краем капюшона видна была сильная короткая шея. Еще один фриц, в таком же измазанном и мокром масккомбинезоне, сидел боком на скамейке у двери, зажав свой "шмайссер" между колен, и что-то - что с полу Андрей не рассмотрел - складывал в небольшой полотняный мешочек. Третий разведчик стоял по одну сторону двери, четвертый по другую, и оба они держали свои "шмайссеры" наготове. Еще один в масккомбинезоне, тоже со "шмайссером" наготове, грел бок возле гудевшей круглой чугунной печки, в которую толстозадый в полурасстегнутом мундирчике, на вид вестовой, подливал из лейки что-то вроде мазута. Сгорая, мазут раскалил печку так, что на ней полоска в три пальца светилась темно-красным цветом. Сразу же за печкой стояла длинная скамейка, такая, какие бывают в деревенских домах возле столов, - на такую скамейку усаживается есть вся семья. На этой скамейке, свесив через торец ноги от колен, лежал долговязый разведчик, комбинезон которого был спущен до пояса. Наклонившись, с ним возились еще двое немцев - один поддерживал, а другой, доставая из распахнутой сумки с крестом бинты, перевязывал долговязого. Вся грудь долговязого была уже замотана, но кровь шла сильно, и бинты промокали тут же на глазах. Долговязый был плох - он даже не открывал глаз, а лицо его было таким белым, словно его обсыпали мукой. Андрей, уронив голову на грудь, отчаянно подумал: "Так вот оно что! Так вот! Попался! - он выплюнул кусочек тряпки, который остался у него во рту от кляпа. - Вот тебе ПМП! И офицерские курсы. И все остальное..." - Вставай! - повторил штангист, и в его тоне Андрей уловил не только приказ, но и ту хозяйскую нотку, с которой человек обращается к своей собственности - собаке ли, корове ли, лошади ли. Видимо, этот немец и взял его, хотя, конечно, брали его они все вшестером, переползши через траншею к ходу сообщения, закрыв его проволочным ежом и поджидая одиночку, чтобы взять "языка" и отойти с ним без шума и без потерь. Андрей знал, что брать "языка" с переднего края или из секрета перед ним почти всегда труднее, чем брать где-то чуть-чуть в тылу, где люди уже не так настороже, как в секрете или в самой первой траншее. "Что же делать?! Что же мне делать? - мелькнуло у него в голове. - Как нелепо, как по-дурацки нелепо!.." Штангист, наклонившись, наотмашь ударил его по лицу, ударил вроде бы слегка, но у Андрея полетели искры из глаз и страшно заломил разбитый затылок. "Гад! - подумал он. - Сволочь!" Поднимаясь, превозмогая боль и в затылке и в вывихнутой руке, он сделал шаг к штангисту, но тут ближний из других разведчиков ткнул стволом автомата ему в ребра, штангист теперь кулаком, ударом в подбородок, отбросил его к стенке. Андрей опустил руки прижался спиной к стене. "Да! - сказал он себе. - Да! Тут ты уж... Тут они из тебя котлету сделают прежде, чем ты... Надо по-другому..." Он еще раз обвел глазами блиндаж. Блиндаж был обустроен - плотно прикрывалась дверь, навешенная на крепкую коробку, подвязанная проволокой к потолку труба от печки, изогнутая в несколько колен, чтобы больше отдавалось тепла внутрь блиндажа, выходила в противоположном от печки углу; на стенах, на вбитых в них штырях, было несколько палок, на которых стояли бутылки, коробки, термоса, банки и всякие другие вещи и вещицы, пол покрывал толстый слой соломы, а вдоль стен, где это было видно, шла узкая глубокая канавка, в которую стекала сырость, так что пол оставался сухим. Недалеко от двери часть стены закрывал картон, прибитый точеными колышками, которые служили одновременно и вешалками. На них висели офицерские плащи, шинели, каски, бинокли, два автомата и три "парабеллума" в кобурах на ремнях. Андрей видел такие офицерские блиндажи всегда брошенными, разоренными, ничьими, с оставленными второпях вещами или забытым хламом - пустыми бутылками, растоптанными пакетами, рассыпанными патронами, смятыми консервными жестянками. А здесь все было так обжито, что, казалось, эти фрицы намереваются провести тут годы! "Ничего, - подумал Андрей. - И вас выбьем, сволочи!" Офицер у телефона молчал, молчали и остальные, видимо, дожидаясь, что будет делать старший, лишь вестовой что-то буркнул штангисту и подхватил ведро. Осторожно поболтав воду, он вышел с ведром. "Далеко ли они меня затащили? - соображал Андрей. Обычно разведчики с "языком" не задерживаются на переднем крае, а поспешно, как будто даже свои могут у них его отнять, волокут "языка" к себе. - С километр оттащили, - зло подумал он. - То-то рожи у них у всех красные... Ах, черт! Надо же было так!" Скрипнула дверь, в блиндаж вошел офицер в шинели и, отдав честь фрицу с крестами, на что тот лишь кивнул, прошел к столу, сел сбоку него и, обернувшись к Андрею, резко спросил по-русски: - Звание, фамилия, имя, отчество? Отвечать! Еще раз отворилась дверь, и в блиндаж, не заходя в него, сунулось две головы фрицев с натянутыми капюшонами. Оба фрица, взглянув коротко на офицера у стола, что-то спросили штангиста, Андрей лишь уловил имя Гюнтер. Штангист, заглянув через плечо санитаров, что-то ответил им, судя по тону, что-то сердитое, повторив опять имя Гюнтер, но тут старший офицер нахмурился, и, поймав его взгляд, оба фрица в капюшонах исчезли, тихо притворив дверь. Но сначала они все-таки посмотрели на Андрея, посмотрели злобно, один даже процедил: "Швайн!!" - и Андрей догадался, что этот Гюнтер его, Андрея, крестничек. "Где второй? - мелькнуло у него в голове. - Я и второму всадил не одну, - но эти мысли исчезли, потому что их вытеснили другие:- Что же мне делать? Что делать? Что делать? - с совершенным отчаянием думал он. - Отвечать? Молчать? Что же делать?!" Он не представлял, что он должен сейчас, на допросе в плену, делать. Он читал в газетах и не раз слышал на политинформациях, что немцы зверски обращаются с пленными - истязают, расстреливают, морят голодом, добивают раненых. Что немцы - изверги, что они растоптали всякую человечность, попирают нормы конвенций о пленных, конвенций, которые они когда-то тоже подписали. Он сам видел возле отбитых городов лагеря, где немцы держали наших пленных, длинные могилы, где были закопаны сотни, а может быть, и тысячи погибших от голода, ран, болезней, расстрелянных или повешенных наших солдат и офицеров. Но ведь и тысячи бежали из плена, а другие многие тысячи были освобождены. И как-то же они там вели себя иа допросах. Как-то же вели. Но как? Никто никогда ни ему, ни тем, с кем он служил, с кем рядом воевал, не говорил о том, что надо делать, если попадешь в плен. Сдаваться в плен было предательством, но ведь он не сдался. У него и в мыслях не было такого! Он попал в плен! Переводчик что-то спросил старшего офицера, тот кивнул на того разведчика, который на лавке у двери возился с парусиновым мешочком, переводчик что-то приказал этому разведчику, и разведчик встал и, подойдя к столу, на его свободный угол высыпал из мешочка все, что там было: солдатскую книжку, комсомольский билет, письмо Лены, ее фотографию, кисет, "катюшу", орден, медали, гвардейский знак и часы ротного. Совершенно бессмысленно Андрей притронулся руками к шинели на груди - под шинелью карманы были пусты. Вновь, как тогда, когда он открыл глаза в этом блиндаже, он задохнулся, но только теперь не стал гнать все, что увидел, как кошмарный сон - теперь не осталось ни крошки надежды на это, теперь пришли другие мысли: "Неужели конец! Неужели все? Не может быть! Нет! Нет!!." Он даже наклонился к столу, он сделал даже движение к нему, но штангист коротко ткнул ему кулаком в скулу, и Андрей опять ударился головой об стенку. "Сволочь! - повторил про себя Андрей. - Фриц вонючий". Он смотрел, как переводчик, раскрыв его солдатскую книжку, вынул все удостоверения на его награды, справки о ранениях, мельком глянул на них, отложил и пробежал глазами странички книжки. - Звание, фамилия, имя, отчество? - повторил переводчик, хотя это ему было ясно из книжки. - Отвечать немедленно! Переводчик был толстым пожилым немцем с надменной физиономией и водянистыми глазами, в них не выражалось ничего, кроме равнодушия ко всему. "Что же делать?! Что делать?!" - крикнул мысленно Андрей. Запираться? Так и идиот же теперь сообразит, что у него в карманах были его документы. Письма для него. И фотография его девушки. Звание нашито на погонах! - Новгородцев. Андрей. Васильевич. Старший сержант, - ответил он глухо и все-таки опять ужаснулся, потому что его голос снова подтверждал, что все это трижды проклятая действительность и он не видел и намека на выход из нее. Все немцы задвигались - офицеры на нарах приподнялись повыше, один даже встал рядом с краем, вынул сигарету, чиркнул зажигалкой, пустил дым и с любопытством смотрел на Андрея в упор, как бы ожидая от него очень интересных лично для себя рассказов. Разведчики затоптались, подвинулись ближе, а вестовой, обтерев руку об руку, застегнул на мундире пуговицы. "Ну а дальше что, ну а дальше? - лихорадочно думал Андрей. - Запираться? Запираться, и все? Так запираться? Запираться, и все! - решил он. - Бить сволочи будут... - это тоже он решил, но тут же уточнил это решение: - Но не долго и не до смерти: я им нужен живой. Там, в их штабе... Иначе на кой они лезли за мной..." И он мысленно как бы полетел от блиндажа в неопределенный немецкий тыл, в неопределенный немецкий штаб, сообразив, что блиндаж и допрос в нем - дело временное, так как не солдаты этого офицера с крестами брали его, а разведчики, видимо, полковые или даже дивизионные, что разведчики затащили его сюда по пути, чтобы оказать помощь их Гюнтеру и ему, и, может быть, ему в первую очередь, чтобы он не сдох. Сейчас он был для них дороже Гюнтера: сдохни он, а не Гюнтер, и их задание было бы не выполнено, да еще потери, а сдохни Гюнтер и останься живой он, задание считалось бы выполненным, а потери... Что ж, без потерь на войне не бывает, потери - дело второе, первое дело - задание. Разведчики даже не должны были особо задерживаться в этом блиндаже, он не раз видел, как, возвращаясь из разведки, наши разведчики почти бегом уходили с переднего края, волоча за собой "языка", подталкивая его, а если "язык" был при захвате ранен, то помогая ему быстро идти или бежать. Если же "язык" был ранен серьезно, то разведчики несли его на шинели или плащ-палатке, или кто-то тащил его у себя на хребте. Видимо, пока фрицы разведчики тащили его от переднего края в свой тыл, он все не приходил в сознание, и они боялись, что он может отдать концы у них на руках, и затащили его в этот блиндаж, чтобы что-то сделать, чтобы он пришел в себя. Но этот офицер с крестами, конечно, как всякий офицер на переднем крае, хотел воспользоваться такой возможностью и хоть что-то да узнать от "языка", взятого у противника, который стоял против его позиции. Что ж, пока они возились с Гюнтером, пока еще разведчики могли задержаться, офицер и хотел что-то выведать от него. "Черта лысого тебе! - решил Андрей. - В вашем штабе я нужен живой... Но бить все-таки будут. Гады!" - Какой дивизии! Полк, батальон, рота! - приказал переводчик. Раскрыв перед собой широкий блокнот, быстро записав в него ответ на первый вопрос, он готов был писать дальше. "Сказать, что не знаю. - решил Андрей. - Что только прибыл на пополнение. Что вчера ночью прибыл на пополнение и знаю лишь командира взвода, да и то в лицо, и что он лейтенант. Мол, ночью выдвигались из второго эшелона, где-то нас разбили по ротам, потом прямо в траншею. А день проспал, ни с кем особо не говорил, не успел спросить, что за часть, куда попал. А до этого шел с маршевой ротой и куда шел - не знаю. Как все. Потому что солдату не говорят, куда его ведут или везут. Начальство знает и ладно". "Чепуха! - оборвал он себя. - Так они тебе и поверят! Так они тебе поверили. Нашел дураков! Нашел мальчиков! Да по одному твоему потрепанному виду каждый догадается, сколько ты на переднем крае. Это они, сволочи, недавно..." - Новгородцев. Сержант Андрей Новгородцев, - повторил он, выигрывая время и предавая еще раз себя, только себя, но никого больше, и острей посмотрел на блиндаж и на немцев, ища подтверждения мелькнувшей только в это мгновение мысли, что эти немцы недавно, совсем недавно на переднем крае, значит, сменили других, а это могло быть не известно нашим и могло представить для командования важную новость. Все подтверждало его мысль, что эти немцы недавно на переднем крае: их еще довольно чистый вид - сами офицеры были ухожены: хотя и помятые, офицерские плащи не были потрепаны; шинели выглядели даже еще новей, новым казался и мундир денщика: карманы мундира не отдувались, не отписали, прилегали к нему свежо, не выгоревше, не затерто смотрелся фашистский вензель на всех их мундирах, поблескивали лаком ремни, поблескивало лаком и ложе винтовки, прислоненной к стене с краю от вешалки, видимо, денщиковской винтовки; карта на столе сохраняла упругость и, лишь сломленная на сгибах, не потерлась там, отсвечивая глянцем от падавшего на нее света из аккумуляторной лампы. Отсвечивал почти не поцарапанный термос, термос стоял в метре от стола, и Андрей хорошо заметил, что лямки термоса не захватаны и не скручиваются, и сам блиндаж еще был свеж, почти не закопчен, а в углу, недалеко от печки, сложенные в ровную кучечку, лежали белые щепки, видимо, подобранные при постройке блиндажа и сохраняемые денщиком на растопку. "Значит, недавно рыли, а раз рыли, значит, тех блиндажей, что остались после смененной части, оказалось мало, значит, это, судя по всему, новая часть, более полная, более боеспособная", - решил Андрей. На все эти мысли ушли лишь крохи секунд, мысли не сбивались, не меняли друг друга, а вспыхивали одновременно, на все мысли ушло лишь то время, в которое он остро взглянул на блиндаж и немцев. "Но что мне делать?!" - кто-то крикнул в нем. - Ты!.. Ты!.. - возмутился переводчик и зло прищурился, как бы отыскивая подходящее злое же продолжение, и немец-штангист, уловив его тон, поняв его как команду приготовиться, сделал шаг к Андрею и стал так, чтобы было удобнее бить. Остальные разведчики тоже приготовились, наклонились, а один из них даже посмотрел, куда ему пристроить "шмайссер", чтобы иметь обе руки свободными. "Черт с ним! - Андрей сжался, напрягся. - Сразу на пол. На живот. Или я дам одному. А ногой второму! - решил он. - Не забьют. Я им еще ничего не сказал! Я им нужен! Сволочи!" Старший офицер грифелем карандаша пошевелил награды Андрея так, что все они легли в ряд, так, чтобы первым в ряду оказался орден, и начал говорить, а переводчик тут же переводил. - Скажите ему, что если он будет хорошо отвечать, он получит шнапс и махорку. Скажите, что война для него кончилась. - Офицер перевернул орден, наклонив голову набок, прочел его номер и опять перевернул орден. Тот офицер, который курил, наклонился так, чтобы лучше видеть, и с любопытством посмотрел на медали, а орден, взяв за уголок знамени, поднес поближе. Второй офицер тоже наклонился к столу. Оба они были молодыми еще, на их мундирах, кроме фашистской эмблемы, ничего не было, ничего не было и на мундире денщика, и это тоже подтверждало, что все они недавно на фронте, так как ничего еще, ни одного креста, не успели заслужить. Теперь Андрей рассмотрел, что у старшего офицера чистый, без их немецких, четырехгранных звездочек-пирамидок погон, но серебро на нем было витое, и это означало, что офицер - майор. У одного из двух молодых офицеров тоже был чистый погон, но с простым, прямым шитьем серебром, что означало, что этот офицер лейтенант, а другой молодой офицер был обер-лейтенантом, так как у него на погоне была одна пирамидка. "Кончилась! - повторил себе Андрей, когда переводчик перевел ему. - За шнапс и махорку! Вот это цена..." Он покосился на разведчиков - не рвануть ли у одного из них, у того же штангиста, "шмайссер", чтобы полоснуть их всех тут длиннющей очередью так, чтобы они закорчились прямо на своих местах - разведчики и денщик у дверей, переводчик прямо на табуретке, а офицеры возле стола. Но разведчики были не дураки, разведчики ждали и такого варианта, они бы могли при первом же его движении, всадить в него по полдюжине пуль - Андрей заметил, как угрожающе лег палец штангиста на спусковой крючок и как напрягся на нем - но они бы, конечно, даже не стали стрелять: он был их добычей, их "языком". Даром, что ли, они лезли за ним через передний край, лежали в грязи, поджидая этого "языка", когда вокруг были русские, даром, что ли, они рисковали не только самим стать "языками", но рисковали подохнуть от очереди из ППШ. А он еще не сказал им практически ни слова, не сделал ни крошки того, ради чего они и лазили через передний край. Нет, смысла убивать его для них не было. Рванись он к ним, они бы мгновенно упали на него, сшибли на пол, избили бы и как следует затоптали сапогами. Рванись он к переводчику за "парабеллумом", штангист и остальные упали бы на него сразу, и все бы было также, разве что с ма-лымй отличиями. Что он мог сделать сейчас? Один против десятерых, против вооруженных здоровых десятерых фрицев, безоружный, избитый, почти отчаявшийся?.. Смени по волшебству все наоборот, перенеси судьба его через передний край в наш блиндаж, поставь с автоматом за спиной хоть этого штангиста, тоже безоружного, тоже с разбитой, раскровавленной головой, дал бы он этому фрицу вырвать у себя ППШ? Черта с два! Черта с два! И штангист черта с два даст ему это сделать! "Но что-то надо же делать!" - крикнул он себе. - Шнапс? Махорку? - переспросил он, не давая включиться переводчику, а подключая к разговору майора, к разговору не по существу допроса. - Да! - подтвердил майор и развернул хорошенько карту и вгляделся в нее. Он опять начал говорить, а переводчик переводил: - Где и какие огневые точки находятся на этом участке? Где позиции артиллерии? Где штаб батальона? Где штаб полка? Где проходят линии связи между полком и батальоном? И пусть он не врет, он старый солдат, он должен уметь читать карту. И пусть он не врет, скажи ему, скажите, что многие огневые точки мне известны, и если он соврет, я его поймаю, и тогда ему будет не шнапс и махорка, а будет плохо, - предупреждал майор. Пока переводчик переводил ему все это, он сообразил, что этого майора интересует участок против его батальона, что майор хочет пополнить сведения о противостоящем ему противнике, полученные от того командира, которого он сменил. Приподняв голову и сделав два небольших спокойных шага к столу, Андрей различил на карте кривую жирную линию с частыми усиками, обозначавшую передний край, и за ней значки наших огневых точек. Значков было немало, и от них у него защемило сердце - там были, там, под этими значками, были свои! Он даже увидел их - и пулеметчиков, и пэтээровцев, и артиллеристов - он увидел их серые, измазанные глиной, прожженные шинели, шапки-ушанки, повидавшие не один дождь, не один мокрый снег, верно служившие и для того, чтобы их носить, и как подушка, и как емкость, куда, перед тем как рассовать по карманам, солдат получает сухари. - Комм! - приказал ему майор, и переводчик встал и тоже подошел к карте и приготовился, глядя на него, переводить. Оба они смотрели на него, но если переводчик смотрел зло и в то же время довольно, то майор смотрел, чуть сощурившись, выжидательно-напряженно, как бы одновременно веря, что он скажет им, всем этим фрицам, что-то нужное им, полезное, но вредное для всех тех в серых шинелях, обмотках, замызганных шапках, и в то же время, как бы сомневаясь, что получит от него эти сведения за такую дешевку, как кружка шнапса и горсть махры. Второй молодой офицер - лейтенант - взял его комсомольский билет и, раскрыв, с интересом рассматривал. Что ж, ему было, наверное, и правда сейчас интересно: он мог читать хоть цифры, если все слова он читать не мог, то цифры, конечно, понимал, а цифры были - год и день рождения, год и день выдачи билета, он мог прочесть и название города: Москва, он мог понять и странички с отметкой о членских взносах, он мог рассмотреть и его фотографию в штатском: на ней Андрей-девятиклассник нахмуренно уставился прямо в объектив, стараясь не сморгнуть, пока фотограф не закроет объектив колпачком. На Андрее там его первый двубортный пиджак, на ворот которого выпущен отложной воротничок сорочки. - Комсомол! - полупрезрительно, но и полуудивленно сказал лейтенант и уставился на Андрея, а потом снова заглянул в билет, как если бы сверяя фотографию и его личность. Майор покосился на молодых офицеров, и оба они положили и билет, и орден и отодвинулись от стола, один из них пыхнул презрительно перед собой дымом, как бы отгораживаясь этим дымом от Андрея. То ли от этого дыма, то ли оттого, что Андрей немного отошел, ему захотелось курить. Он проглотил слюну и, посмотрев в лицо майору, показал пальцем на кисет. Они встретились взглядами, майор кивнул, Андрей тоже кивнул, успев сейчас с близкого расстояния заметить, что у этого офицера с крестами оба уха как будто сверху откусаны и что на руке, в которой он держал карандаш, нет последних фаланг на трех пальцах. - Так, - сказал Андрей, чтобы что-то сказать, свертывая папироску. В Зинином кисете спичек уже не было, они истратились на костерки, и он, взяв со стола свою "катюшу", прикурил от нее. Майор терпеливо ждал эту минуту ради тех сведений, которые он хотел получить от него, майору пришлось и потерпеть такую минуту, переводчик ерзал на стульчике, а молодые офицеры опять с любопытством смотрели, как он рвет верхнюю полоску от сложенной в гармошку газеты, как слюнявит, чтобы не расклеилась, папироску, как действует "катюшей". Им, конечно, это было интересно, они даже что-то сказали друг другу, но Андрей не понял что, он разобрал лишь одно слово "технише". "Технише" относилось явно к "катюше", которая состояла из хлопчатобумажной веревочки-трута, втиснутого в патрон с обрезанным донышком. Обугленный конец трута прикрывался у торца патрона пуговицей от гимнастерки, привязанной к труту суровой ниткой и пропущенной через патрон. Стоило потянуть за пуговицу, и трут выходил из патрона. Положив обугленный конец на кремешек, надо было чиркнуть по кремешку кусочком стали - кресалом, от этого из кремня летели искры, они и зажигали трут. Чуть подув на него или помахав им, чтоб он лучше разгорелся, от него можно было прикурить и даже поджечь сухую тонкую бумажку. После этого надо было потянуть за конец веревочки, трут уходил в глубь патрона, гас там, а пуговица, как крышечка, прикрывала трут до следующего раза. "Катюшу" можно было зажечь и в дождь, нагнувшись над ней, и в ветер, причем, на ветру она загоралась еще быстрее. В окопах "катюша" была незаменима, она не сырела так, как спички, не нуждалась ни в бензине, ни в камешках, как зажигалка. - Так, - еще раз сказал Андрей, затягиваясь и как бы между прочим засовывая в карман и кисет, и "катюшу". Запах махорки, перебив запах тлевшей веревочки, как будто ударил его в сердце, напомнив о своих, и у него защемило душу, на душе сейчас было больше кровоподтеков и ран, чем на всем его теле. Все в нем содрогнулось, потом сжалось, закаменело, он прошептал: - Как же так? За что? Как же так? Немец-штангист, стоя у него за спиной так, что он чувствовал его дыхание на шее, хотел было перехватить у него кисет и "катюшу", когда он совал их в карманы, но Андрей дернулся, сунул глубоко руки в карманы, и, так как немцу-штангисту бросился помогать еще один разведчик, он крикнул переводчику: - Скажи им, что они дешевки! Что табак не трофей! Скажи, что они крохоборы и гады! Все решил майор: он поднял карандаш, и оба фрица отстали. Теперь, после этой победы, ему стало легче, он был не один, с ним была девочка Зина Светаева из седьмого класса иркутской школы. - Где проходит оборона твоей роты? Сколько человек в роте? Какое тяжелое оружие в твоей роте? Сколько офицеров в твоей роте? - быстро спросил майор и переводчик так же быстро перевел. Это были примитивные вопросы, но майор, конечно, знал, что именно на эти вопросы может быть дан самый точный ответ. Что мог знать солдат или сержант-пехотинец? Только то, что видел сам, а вся его жизнь в траншее ограничивалась участком его роты. Плюс еще те куски траншеи, которые занимали справа и слева другие роты, но таи он не бывал, ему там нечего было делать, просто так шляться туда было ни к чему. Такие самостоятельные прогулки к соседям не только не поощрялись, а и запрещались. Солдат должен был всегда находиться на месте, отсутствие его на месте считалось самовольной отлучкой, самовольная отлучка свыше двух часов по закону превращалась в дезертирство, за дезертирство из части, находящейся в тылу, дезертир шел по суду на десять лет с отправкой на фронт в штрафбат, за дезертирство в боевых условиях дезертиру полагался и расстрел. Поэтому солдаты не очень-то отлучались из своих рот, а если отлучались, то недалеко и ненадолго - к земляку, или дружку, или еще зачем-то и, конечно, обстановку за пределами роты знали мало. А многие вообще ничего не знали. - Деревня Малиновка, деревня Васильевка. Тебя взяли здесь, - сориентировал его майор, показывая карандашом, где Малиновка, где Васильевка, где его взяли, помогая ему лучше, точней показать на карте, где располагается его рота. Покажи он, где проходит их траншея, этот фриц с крестами приказал бы показать, где стоят пулеметы, где окоп пэтээровцев, где, если он знает, окопы пулеметов и ПТР в соседних ротах. Потом - что он видел в ротном тылу? Нет ли там минометных позиций, пушек ПТО, а если есть, то где, нет ли мин перед передним краем, а если их ставили саперы, то какие мины - противопехотные или противотанковые? Потом бы этот майор перешел к вопросам насчет батальона: сколько рот, есть ли в батальоне свои пушки и минометы, есть ли взвод автоматчиков, где находится КП батальона, сколько в батальоне офицеров и так далее. - Ты все это знаешь. Ты старый солдат, - продолжал майор. - Не ври. Отвечай. И для тебя война кончилась, - опять пообещал он. - Лояльных пленных у нас не расстреливают. Будешь работать, и все. Ждать конца войны. С тебя хватит. - Он показал карандашом на его награды. Было ясно, куда гнет майор, майор понимал, что если Андрей согласится с ним и что-то скажет, то сказанное будет достоверным. Но, видимо, этот повоевавший уже фриц понимал и другое, понимал, что из него ни черта не выбьют. Майор притронулся карандашом к медали "За боевые заслуги". - Где? Когда? Ну, на такие вопросы он мог и готов был отвечать, они занимали время, а время работало на него: разведчики вот-вот должны были уходить, он это чувствовал, видя, как они переминаются на своих местах, как поглядывают на Гюнтера, которого заканчивали перевязывать и которому всадили два укола - один в плечо, а другой куда-то под лопатку. Но это Гюнтеру ни черта не помогало, Гюнтер был очень плох. Гюнтер доходил, он так и не открывал глаз, а когда его перевернули после укола грудью вверх, то та кровавая пена, которая все время пузырилась у него на губах, пошла особенно сильна, ее не успевали стирать. - За Москву. В сорок первом. Да, он начал войну в сорок первом под Москвой, добровольцем, в лыжной разведдиверсионной группе... Майор трогал карандашом все по порядку, и Андрей по порядку же отвечал: - За Сталинград. За Курскую дугу. Оба лейтенанта как будто безучастно уселись на нарах, вроде бы потеряв теперь к нему интерес, вроде бы эта часть разговора их не касалась, майор тоже как будто потускнел, словно бы вдруг обнаружив, что сделал что-то не то, но вот штангист его ответы воспринял иначе - он опять приблизился к нему так, что Андрей слышал, как он дышит у него за спиной, и второй разведчик, который помогал штангисту отнимать кисет и "катюшу", тоже снова стал поближе. Он все про себя решил, колебаться ему теперь было нечего, все стало на свои места, правда, оттого, что он решил именно так, оттого, что колебаться было нечего, он весь как бы налился холодной водой, так стыло было в нем во всем, так заглушенно, как то ли под этой водой, то ли за какой-то стенкой билось его сердце, - в некоторые секунды ему казалось, что это сердце вообще не его, а черт знает даже чье, но все это не имело теперь почти никакого значения, не играло никакой роли. - А это? - он показал себе на шинель там, где примерно у майора находилась вторая сверху пуговица мундира с лентой, выходящей из-за борта и пристегнутой к этой пуговице, и кивнул потом на грудь майора:- За Москву? - Майор не ответил, и он показал на горло, даже приподняв подбородок, как если бы у него тоже висел там крест: - Сталинград? - Майор опять не ответил, и тогда он провел ладонью по пальцам другой руки, как бы отсекая от них крайние фаланги и прикоснулся к ушам, повторив: - Сталинград? Он думал, что этот майор именно там потерял, отморозив, часть пальцев и верхушки ушей. И он хотел, чтобы майор вспомнил все это, конечно, майор не раз вспоминал Сталинград. Он, наверное, тоже видел тысячи убитых фрицев, замерзших в разных позах, разбросанных всюду - и у Питомника, и у Гумрака, и у окраин города. Если этот майор с крестами был в Сталинграде, он, может быть, видел и как брели к городу, чтобы спрятаться в его подвалах и хоть немного обогреться, тысячи, тысячи раненых и обмороженных немцев, которых потом, когда все там было кончено, в товарняках отправляли куда-то в тыл. Нет, последнего, пожалуй, этот майор видеть не мог, иначе его бы не было в блиндаже сейчас, но тысячи мерзлых кукол на снегу видел, как видел и тысячи, тысячи раненых, бредущих к Сталинграду. Сколько из них падало и не поднималось, превращаясь тоже в ледяные куклы? Ведь потом, чтобы похоронить те сто пятьдесят тысяч убитых в сталинградском котле немцев, снаряжались целые батальоны. И хоронили фрицев до весны, торопясь, чтобы с приходом тепла не пошла от них зараза. Вот он и хотел напомнить этому майору про Сталинград, лишний раз заставить вспомнить о Сталинграде. Это могло бить похлеще, чем просто ударить майора. Майор ничего не ответил, но посмотрел на переводчика, и переводчик рявкнул на него: - Отвечать! Немедленно! Но тут застонал Гюнтер, один из разведчиков выскочил из блиндажа и сразу же появился в нем с теми двумя, которые заглядывали. Эта пара втащила и носилки, и Гюнтера положили на носилки, пара подхватила их и понесла к выходу, причем вестовой с готовностью открыл перед носилками дверь, как бы даже радуясь, что блиндаж освобождается от ненужных в нем людей. Гюнтер был плох, Гюнтер совсем был плох, хуже некуда, он все пускал кровавые пузыри, что-то бормоча в бреду. Все проводили его взглядом, а когда носилки прошли через дверь, когда дверь вестовой захлопнул, все повернулись к Андрею. - Оборона твоей роты! - приказал майор и уставился на него, а переводчик перевел, сохраняя тон майора, более жесткий, как бы показывая, что минутное отступление, разговор о нем, как о старом солдате, - кончился, что допрос есть допрос. Тут немец-лейтенант вдруг заинтересовался часами ротного. Он взял их, повертел и, конечно же, прочел: "Dem Geliebten von der Liebenden", увидел, как две узкие изящные ладони держат сердце. Он показал надпись и рисунок обер-лейтенанту и майору, обер-лейтенант, прочитав надпись, задвигал желваками, а майор только сильнее вздернул левую бровь. Медики сложили свое хозяйство и, козырнув офицерам, ушли. Но майор все еще не хотел расставаться с надеждой получить от него сведения. Он приподнял подбородок, глядя теперь не в глаза Андрею, а поверх его головы, в верхний угол блиндажа. - Позиция роты! - повторил переводчик все тот же вопрос и задал новый: - Сколько в, роте людей? "Сейчас они меня должны уводить..." - подбодрил себя Андрей. Он сделал последнюю затяжку, уже обжигая губы, бросил окурок к печке, тут майор положил карандаш, отступил на шаг от стола, сел на край кровати, как бы говоря, что больше не намерен заниматься пустым делом, а фриц-штангист ударил чем-то жестким и узким, как ребро доски, Андрея по шее, как раз над воротником. У него потемнело в глазах, шея мгновенно налилась болью, он даже присел, но потом, крикнув: "Гад!" - бросился на штангиста, успел дать ему в морду, но штангист и второй фриц, который все время был рядом, а потом и двое других, подскочивших к нему, сбили его на пол и, пиная сапогами, не давали подняться. Они оттащили его от стола на то место, где он очнулся, и били его там еще сколько-то, норовя сапогом попасть в лицо, в пах или в живот. Он, скорчившись, лежал на полу, на соломе, забрызганной его кровью. "Ладно, - подумал он, когда боль в нем, во всех тех местах, куда они попали сапогами, притихла. - Ладно. Мало я вас стрелял, но, может быть, мне повезет, и тогда я постараюсь все наверстать!.." Он за секунду вспомнил тех немцев, которые падали под его выстрелами и на Западном фронте в сорок первом, и на Донском в сорок втором, и на Степном в этом году, и до Днепра, и после Днепра. "Не так мало. Даже очень немало, - утешил он себя. - Но и немало я мазал, - подумал он с сожалением и упреком к себе. - А теперь влопался! Сдохнуть же можно! - как крикнул он себе. - Сдохнуть, как собака! И никто никогда, никогда не узнает..." Зазвонил телефон. Майор поговорил в трубку. Из его разговора Андрей ничего не понял, но разведчики засуетились и стали натягивать капюшоны на головы. Один из них опять сложил его документы и награды в холщовый мешочек, и Андрей тоже должен был готовиться идти. Он приподнялся, сел, посмотрел вокруг себя, ища шапку, дотянулся до нее, а когда штангист скомандовал ему: "Вставай!", он, вставая, поднял и ремень, к которому на лямке с карабинчиком был пристегнут котелок. Он подпоясался, натянул поглубже шапку, и тут вестовой, покосившись на майора, который не смотрел сейчас сюда, что-то говоря лейтенантам, тут вестовой толчком сапога подшвырнул ему его перчатки. Он поднял их. Майор все говорил что-то офицерам, они сдержанно кивали, соглашаясь и время от времени посматривая на него, как на предмет, о котором идет разговор. Андрей натянул перчатки и сплюнул сгусток набежавшей в рот крови. Сгусток упал на солому, и Андрей подумал: "Бежать! Бежать!" Приказал он себе: "Бежать! Бежать! Бежать!" Его повернули спиной к столу, и штангист и еще один фриц, заломив ему руки назад, связали их - кисть к кисти так, что веревка врезалась ему в кожу, так, что у веревки остался конец метра полтора, который штангист взял себе. Майор что-то сказал фрицам-разведчикам, они что-то все ему ответили, может быть, майор поздравил их с добычей и пожелал им дальнейших успехов, а они заверили его, что будут стараться и дальше действовать так же, а может быть, они говорили что-то другое, потом фрицы-разведчики отдали ему честь, майор и лейтенанты кивнули им, вестовой пошел к двери, два фрица пошли за ним, штангист толкнул Андрея в спину, он тоже пошел к двери, но, пока два фрица проходили через нее, он обернулся и посмотрел сначала на майора, а потом на офицериков, показал глазами на пол, а чтобы они лучше поняли его, еще стукнул носком в землю и сказал: - Кировоград! Он бы мог добавить еще что-нибудь, но не хотел злить штангиста: со связанными руками не очень-то защитишь даже физиономию, поэтому он больше ничего и не добавил, полагая, что "Кировоград" напомнит им его же слова: "Москва", "Сталинград", и они поймут, что они, то есть немцы, там, под Москвой, под самой Москвой и в Сталинграде были, а теперь их там нет, если не считать покойников, что теперь они уже под Кировоградом, то есть отступают, то есть все время отступают, и отступают, и отступают, и никогда уже не смогут зацепиться надолго, а что это означало для них, эти офицерики и майор могли, считал он, догадаться сами. Штангист ткнул стволом автомата ему в хребет, и он прошел мимо вестового, чуть кивнув ему, считая, что если вестовой не просто хотел избавиться от перчаток как от лишнего, то этот кивок он поймет, а если вестовой просто тоже сволочь, то черт с ним с этим кивком. Но не подтолкни вестовой ему перчатки, он бы и не взял их, ему было не до перчаток. Но не взять их было бы тоже глупо - черт знает, что его ожидало, а ему нужны были непомороженные руки. Они шли ходко - штангист то и дело подталкивал его стволом в хребет, но ему трудно было поспевать за идущими впереди фрицами, потому что он ослаб от побоев и еще потому, что они все дальше уходили к немцам в тыл. Он то и дело оборачивался, он смотрел через плечо на вспышки далеких ракет, и он делал это не только потому, что старался определить расстояние до переднего края, но больше потому, что теперь у него так щемила, так болела душа, что по сравнению с болью от тычков автоматом в хребет и от пинков, которые ему, поторапливая, поддавал штангист, эта боль была куда громадней. Одни ракеты, взлетев, повиснув на мгновенье в высшей точке, падали, догорая, другие, взлетев, снижаясь на парашютах, медленно двигались по ветру, до всех этих ракет, как и до редких, слишком высоко пущенных трассирующих пуль было не так уж далеко. Исчезни немцы или отпусти они его, и он бы добежал до этих ракет, несмотря на боль, добежал бы не останавливаясь, не передыхая, но немцы, конечно, исчезнуть не могли, тем более не могли они его отпустить, и надо было шагать среди них, скорбя, печалясь, представляя себе своих знакомых и не знакомых, но своих, своих, своих... Немцы шли почти не переговариваясь, так изредка кто-то из них бросал фразу-другую, кто-то так же коротко отвечал, немцы шли, все прибавляя ходу, наверное, потому, что разогрелись, разошлись, а может быть, и потому, что торопились до места. Когда они вышли на какую-то дорогу, им то и дело начали попадаться другие немцы, больше идущие навстречу, это были группы, и целые взводы, и целые роты: по покашливанию, бряцанию оружия, снаряжения, по общему звуку, который получался, когда десятки сапог одновременно хлюпали по дороге, можно было определить примерное число встречавшихся немцев. Попадались им и пушки, их везли тяжелые битюги, битюги всхрапывали, скользя на подъемах. Им попалось и несколько одиночных машин, но что они везли, в темноте не виднелось, машины ехали, конечно, без фар, лишь на секунды включая синие подфарники. Один раз их остановили. Человек десять фрицев в толстых плащах, в касках задержали их у наспех сделанного шлагбаума. Старший из фрицев разведчиков что-то ответил на вопрос старшего из тех, кто был у шлагбаума, и их пропустили сбоку его, но еще прежде этот старший из фрицевских постовых осветил их всех фонариком с узким лучом, задержав свет на Андрее на несколько секунд. Фрицы обменялись несколькими фразами, кто-то из них коротко засмеялся, старший постовой несколько раз сказал: "Гут. Гут. Гут", - в общем, было ясно, что и тут фрицев-разведчиков поздравили с "языком", и Андрей стиснул зубы от злости, отчаяния и бессилия. Кто-то из разведчиков помянул, проходя у шлагбаума, Гюнтера, постовые что-то ответили, но что, конечно, было непонятно. За КПП[1] была опять та же раскисшая дорога, те же пешие фрицы, артиллеристы, в одном месте фрицы-артиллеристы ругались, освобождая запутавшуюся в постромках лошадь, еще попала им съехавшая в кювет и застрявшая там машина, над которой билось десятка полтора пехотинцев, шофер жал на газ, ревел натужно мотор, кто-то что-то командовал, видимо: "Раз-два, взяли! Еще взяли! Еще дружно! Раз-два, взяли!" - но машина, наверное, расскользив под колесами глину, сев на ось, повиснув теперь колесами над кюветом, не хотела из него выходить. [1]КПП - контрольно-пропускной пункт. В общем, все было, как и бывает ночью в прифронтовом тылу, только разница заключалась в том, что тыл-то был фрицевский, тыл-то был фрицевский. Тыл-то был фрицевский!.. Андрей шагал, низко опустив голову, механически переставляя ноги, не чувствуя врезавшуюся в кисти веревку, повторяя про себя, как сумасшедший, одно и то же слово: "Бежать! Бежать! Бежать! Бежать! Бежать!" Гюнтера они догнали уже в деревне. Но сначала они догнали других разведчиков, с другим "Гюнтером". Этого Гюнтера, этого второго его крестничка, несли на плащ-палатке другие разведчики, держа провисшую между ними плащ-палатку за ее углы, и Андрей сначала подумал, что не то Гюнтера зачем-то переложили в нее из носилок, не то Гюнтер умер, и они отослали носилки, позаимствованные у медиков батальона, которым командовал майор с крестами. Но он потом догадался, что это его второй крестничек, и что ему он всадил очередь удачнее, чем Гюнтеру, и что тащат его посменно разведчики из группы обеспечения. Видимо, пока Гюнтера перевязывали и кололи и пока Андрея отливали водой и потом допрашивали, группа обеспечения ждала где-то рядом с блиндажом, а этот второй Гюнтер, которого они вытащили убитым, лежал, ожидая, когда его понесут в тыл, чтобы предъявить начальству, как доказательство того, что этот, второй Гюнтер, не попал к русским в плен, а при захвате "языка" был убит. Насколько Андрей знал, для разведчиков было делом обязательным вытащить с собой не только раненых, но и убитых, именно как доказательство того, что никто из разведчиков сам не стал "языком" для противника. Видимо, по общей для всех разведчиков команде, группа обеспечения понесла этого второго Гюнтера, но отстала от тех, кто нес носилки, потому что те, кто нес носилки, все-таки торопились, считая, что Гюнтера могут спасти где-то: то ли в их санбате, то ли в ближайшем ППГ, а тем, кто нес палатку, торопиться особо было нечего. Вот они и отстали, и их нагнали те, кто вел Андрея, и когда все фрицы опять оказались вместе, то кто-то из группы обеспечения дал Андрею пинка, а еще кто-то дал сильно в скулу. Видимо, били его те, кто был дружен с этим вторым Гюнтером, которого он уложил наповал. Стало чуть светлее, потому что немного вызвездило, - дождь перестал, и из части неба ветер тучи выдул; кто там лежал в плащ-палатке, не виделось, но что в этой провисшей к коленям тех, кто ее нес, палатке лежит человек, Андрей различил хорошо: его провели в полуметре от фрицев с палаткой, и вот тут-то ему и дали пинка и в скулу. У околицы деревни резко запахло бензином, и, по мере того как они шли дальше по улице, бензином пахло сильней и сильней, потому что вся деревня была набита танками, самоходками, бронетранспортерами, поставленными вплотную к домам, в палисадники, возле сараев, на огородах. В случайном свете, да еще под масксетями тела танков и других машин не имели четких очертаний, их темные тени лишь угадывались, но всех их на таком расстоянии выдавал запах горючего и остывающего металла. Деревня была набита всей этой техникой, и Андрей подумал: "Если все это утром развернется и двинет... Если наши еще не знают, что в этой деревне... Если завтра не разбомбят... А что я могу сделать, хоть и знаю про все это? Уже, наверное, за десять километров от наших? Нет, - прикинул он. - Не десять, километров пять-шесть". Возле какого-то переулка те, кто нес носилки, остановились и, коротко посовещавшись со штангистом и остальными, ушли в переулок. Гюнтер еще был жив, Андрей слышал, как он тихо стонал и что-то бормотал. Андрея подвели в крыльцу какого-то дома, прямо к часовому, который стоял у нижней ступеньки, штангист развязал веревку, толкнул "шмайссером" в хребет и приказал: - Комм! Растирая затекшие кисти, поводя замлевшими плечами, Андрей прошел ступеньки и, вздохнув, как если бы собирался нырнуть, толкнул дверь и вошел в комнату. Здесь все было не так, как в блиндаже, и в то же время именно почти все так же. Но теперь у него был опыт, хоть крохотный, в какие-то двадцать минут допроса и час дороги на веревке под автоматом, но все-таки опыт пленного. Пока его вели сюда, у него в голове пролетел миллион мыслей, которые грубо делились на два разряда: первый - "Бежать!" и второй - "Ведь как-то же другие проходили через все зто? Не он первый..." Если в блиндаже штангист и остальные разведчики берегли его жизнь, потому что не могли себе позволить расстрелять его, то теперь, в ближнем тылу немцев, его жизнь для немцев могла представляться величиной мнимой. Что он был для них? Сержантишка, который запирается. Врет, выкручивается, стараясь и шкуру свою спасти, и не выдать ничего. Стоило немцам выудить у него то, что он знал, и он превратился бы для них в ноль. Может, и хуже, чем в ноль, - в некую помеху. Возись с ним: где-то держи, охраняй его, заботься, чтобы не сбеясал. Конечно, если бы он вымаливал у них жизнь, говорил все, что знал, немцы могли бы оставить ему жизнь. Но вот если бы он стал запираться, врать, выкручиваться, разве трудно было бы обозлить немцев? Тех, кто распоряжался его жизнью? Если бы они пришли к выводу, что толку от него для них не будет, какой же резон было бы вставлять ему жизнь? Из каких соображений? По каким мотивам? Он был уверен, что никаких соображений, никаких резонов, никаких мотивов для этого у немцев быть не могло. В таком случае, не проще ли было дать кому-то из фрицев, тому же штангисту, побить, что он, Андрей, больше не нужен и нет нужды с ним возиться. И тогда шагом марш к ближайшему леску, или оврагу, или к обрыву речки. "Стой!", очередь в три-четыре пули, и никаких хлопот с ним у фрицев больше нет. Шагая среди фрицев под тычки автомата штангиста, он лихорадочно вспоминал все то, что слышал в разговорах о плене. С открытого грузовика виделось многое. Ему даже не надо было вертеть головой, как только они тронулись, он чуть повернул голову вправо и уставился так, что его взгляд приходился между головами двух сидевших напротив его немцев. Он не видел их глаз, так как не хотел их видеть, он смотрел на все то, что проплывало по левую сторону грузовика, приближалось спереди, и если косился вправо, то видел и то, что было там. Хотя и подморозило, отчего дорога затвердела и грузовик ехал довольно быстро, колдобин попадалось много, грузовик трясло, все в нем дергались, подпрыгивали, хватались за лавки и борта, и в общем таком движении он мог хорошенько обернуться и вправо, чтобы, коротко глянув, охватить все, что было и там. Как на всякой прифронтовой дороге, здесь было передвижение. Несмотря на то, что рассвело, по ней шли немцы, попадались встречные машины и колонны машин с грузами, солдатами, бензином, пушки, обозы телег. Их тащили громадные светло-желтые, мохнатоногие ломовики. В одном месте грузовик, прижимаясь к обочине, объехал длинную цепочку танков - он насчитал сорок шесть штук. Танки, чтобы не мешать движению, составленные у самого края дороги, хорошо спрятались под масксетями. Сверху, наверное, летчику их было не разглядеть, а следы их гусениц, конечно же, затерли машины и повозки, так что танки, именно спрятанные на дороге, оказывались невидимыми. Если бы они сошли с нее и, к примеру, попытались спрятаться в каком-нибудь перелеске, как раз следы и выдали бы их летчикам-разведчикам. А так, пожалуй, летчику на разведсамолете, чтобы разглядеть эти танки под сетками, покрашенными под грязь и землю, пришлось бы лететь все время на бреющем полете, чтобы, наткнувшись на эту колонну, разглядеть ее. "Хитро, сволочи!" - подумал Андрей, считая эти танки. Он вообще все считал и запоминал, хотя и понимал, что, даже если бы ему и удалось бежать и бежать скоро, пока бы он добрался до своих и сообщил бы эти сведения, толку от них было бы чуть - сведения бы устарели. Но все-таки он считал, сделав в уме мысленные графы: пехота, артиллерия, танки, машины, прибавляя в каждой графе новые числа: "Пехота до батальона, пехота до полутора батальонов, пехота до двух батальонов. Пушек 6, 14, 27... Машин с бензовозами 43, 61, 75... Танков... Аэродром - один..." Он заметил, что немецкие самолеты летят в одну сторону низко, да еще и снижаясь, вылетают оттуда тоже низко и поднимаются, и хотя самого аэродрома он не разглядел, но догадался, что аэродром где-то там есть. Считать и запоминать для него сейчас было хоть каким-то смыслом. А что ему оставалось? Попытаться выскочить через борт? Даже если бы ему это и удалось, предположим, немцы не успели бы его задержать, и он сумел бы отбежать на какие-то метры, немцы прямо с грузовика всадили бы ему в спину, в затылок, в ноги столько пуль, что он бы стал похож на арбуз, набитый семечками. Нет, бежать в этих обстоятельствах было невозможно. Надо было ждать своего случая, своего шанса. "Только бы дался этот шанс! Только бы дался! - повторял он про себя. - А там мы посмотрим!" Теперь, когда он ничего не сказал фрицам, на душе у пего стало покойней. В том штабе, как он понял по охране и по количеству старших офицеров, - в штабе дивизии он заявил, что только прибыл на передний край. Прибыл именно в тот вечер, когда его и захватили. Справка о ранении из госпиталя 3792 подтверждала, что он недавно выписался. Между датой справки и днем его захвата был всего лишь сорок один день, и на допросе он раскидал этот срок на пребывание на пересыльном пункте, на дорогу от него в запасной полк, на пребывание в запасном полку, на дорогу от запасного полка. Он сказал, что в первый вечер ему и его товарищу по госпиталю Черданцеву приказали тащить ящик патронов, что они отстали, что Черданцев был убит, а его захватили. На все вопросы о переднем крае он отвечал: - Не знаю. Я там не был. Если бы я там был, вы бы меня сейчас не допрашивали! Он упорствовал, он мертво стоял на одном и том же, он козырял датой справки о ранении, вновь возвращался к разбивке сорока одного дня; приводил всякие мелкие доказательства, что, мол, из госпиталя, за сорок один день до передовой только-только и добираются, что и у них, у немцев, наверное, так же, пока собьют команды на пересылке, пока собьют маршевые роты, пока эти роты топают, не очень-то спеша к фронту, недели и проходят. Как доказательство, что он только-только попал на передний край, он показывал на сапоги. - Вот, даже сапоги еще целые. Получил в запасном полку. Да разве же на фронте... да через неделю на фронте они во что превращаются? Те, кто допрашивал его, смотрели на его сапоги, о чем-то переговаривались, думали, мигали: сапоги казались и правда сильнейшим аргументом. Его били, но он повторял одно и то же. На вопросы, что он видел в тылу, он отвечал, говоря, что видел танки там, где их не видел. Особенно их интересовало, где он видел, если видел, "сталиниш органен". Так немцы называли катюши. Он сказал им, что видел их в Харькове, хотя видел значительно ближе к фронту, считая, что Харьков был таким большим железнодорожным узлом, что определить, куда, на какой участок фронта что оттуда пошло, было практически невозможным. Тут он мог сочинять - поди, проверь его! Его опять били, но не очень. А он стоял на своем - говорить наоборот. Словом, там, в штабе дивизии, они от него тоже ничего не узнали. Его промурыжили три дня, запирая между допросами в холодном амбаре. Этот амбар-склад делился на несколько секций, каждая секция имела свою дверь, а вместо окон в каждой секции было лишь по крохотному квадратному отверстию для вентиляции, забранному решетками из полосового железа. В амбаре, наверно, хранились колхозные продукты, которые кладовщики отпускали прямо у двери. В первую ночь он ощупал пол, стены, решетку, потолок, но все тут было сделано добротно, из крепких бревен и досок. Когда его не допрашивали, он стоял в запертом амбаре у зарешеченного окошка без стекла, смотрел на огороды, на которых сейчас уже ничего не росло, на дальний, чуть синеющий лесок, прислушиваясь, как за дверью ходит часовой, стерегущий его, следил за редкими птицами, чиркавшими небо, тот его кусочек, который был виден ему. Его сердце сжималось, он завидовал птицам, так легко и свободно мчавшимся туда, куда им хотелось. Жителей в деревне не было, немцы их выселили, а может, кто-то из жителей и сам попрятался в оврагах и балках, ожидая, когда фронт, прейдя через деревню, отодвинется дальше и можно будет выйти то ли к своим домам, то ли на их пепелища, но все же на родной клочок своей земли. Конечно, и собак не было в деревне, они, видимо, ушли с хозяевами или разбежались, а вот коты были. По утрам и к сумеркам и, конечно, ночью они бесшумно и быстро перебегали от сарая к сараю, прижавшись к земле, они добирались до тех своих мест, где спали или охотились на мышей, мыши, конечно, были в сараях с соломой, сеном, остатками зерна. - Кис-кис! - жалко звал он, чтоб хоть с кем-то своим смолвить слово, хоть кому-то своему пожаловаться, но коты только прибавляли ходу и исчезали, услышав его. Время от времени, опустившись на пол, упираясь спиной в стену, втянув голову в поднятый воротник, прижав руки к животу, он, сидя на корточках, забывался. Но это был не сон, а лишь какое-то полубодрствование, хотя он даже видел сны. Все в нем так напряглось, так сжалось, что сон не мог расслабить его, и он в дреме слышал, как гудят немецкие машины, проходя мимо сарая, как перекликаются немцы, как отдаются команды. Если же он забывался глубже, то каждое пробуждение для него было мукой: мгновенно вспомнив, где он, что с ним, он содрогался, его сердце то стискивалось, то начинало глухо колотиться. "Бежать! - приказывал он себе. - Бежать. Уж лучше пулю в затылок..." Через три дня от него отвязались, видимо, поверив справке из госпиталя, а может быть, и сапогам тоже, а на четвертый посадили на грузовик. Часа два катился грузовик. Немцы почти не разговаривали, так, иногда перебрасывались словами, дремали, курили, он тоже иногда задремывал на минутку-другую, тоже курил, доставая махорку из Зининого кисета прямо в кармане, так как опасался, что вдруг кто-то из немцев позарится на кисет и отнимет. "Катюшу" он тоже не доставал из тех же соображений, ожидая с готовой цигаркой, когда кто-то из немцев станет прикуривать. Хотя и без особой готовности, прикурить ему давали. Что ж, большего ему и не требовалось. Уходили назад, за машину, поля, деревеньки, перелески, полузамерзшие речушки, увеличивая расстояние, которое он потом должен был пройти, потом, когда он сбежит от немцев. Он, приглядываясь ко всему, не очень уж огорчался этим набегающим километрам, так как считал, что лишние день-два, вернее, лишние ночь-две, что ему потом придется идти к своим, особой роли не играют. По-настоящему ранен он не был, а ноги так вообще у него остались целы, и он полагался и на свои силы вообще и на свои ноги в особенности, прикидывая, что будет идти ночами, а ночи в ноябре длинные, за каждую ночь можно пройти и три и даже четыре десятка километров - ведь груз ему никакой не нести! Скорость его хода зависела теперь только от обстановки, от опасности напороться на немцев, но он, обдумывая это все, решил, что постарается дождаться какого-нибудь конного ночного обоза, чтобы держась не очень далеко от него, идти за ним. Он полагал, что обоз будут задерживать на всяких заставах и таким образом станет известно, где эти заставы, чтобы их обойти. Еще он думал, что, может быть, ему удастся натолкнуться на партизан, прикинув так и эдак, он пришел к выводу, что если ему удастся на них натолкнуться, то это будет лучший выход - он останется у них, и рано или поздно партизаны сообщат о нем. Тогда он не будет числиться дезертиром или пропавшим без вести. Он не очень верил в такую возможность, так как понимал, что так близко к фронту партизаны вряд ли держатся, потому что прифронтовая полоса всегда набита войсками, против которых в партизанах особенно не развоюешься, что по мере отодвижения фронта, отодвигаются и партизаны, чтобы быть все-таки дальше в тылу у немцев, где как раз партизанам и можно развернуться - на коммуникациях, против каких-то гарнизонов, отдельных частей и тому подобное. Нет, решил он, ему следовало полагаться только на самого себя - на свои ноги, на свою выносливость, на свою осторожность. Он должен был идти ночами, идти и идти, обходя поселки и деревни, черт с ним - идти без еды хоть неделю, а последнюю ночь даже не идти, а пробираться, ползти между артиллерийскими и минометными позициями немцев, через их траншеи. "Через их мииное поле за траншеями! И через наше тоже!" - мелькнуло у него в голове, но он отмахнулся от этих мыслей, в которых была скрыта опасность, как от мыслей несущественных, потому что главным для него сейчас оказывались не какие-то отдаленные минные поля, а необходимость вырваться. "Так! - сказал он себе, когда машина въезжала в станционный поселок. - Куда дальше? Вагон, потом - лагерь? Но сначала от вагона до лагеря еще какая-то дорога. Вагон!" - повторил он себе. Поселок был маленький, весь лепившийся к станции, и за какие-то минуты машина пересекла его и выехала на небольшую пристанционную площадь, где уже стояло несколько грузовиков, две легковушки, подводы и было порядочно немцев. "Rakitnaja" - прочел название станции Андрей. Доска с этими немецкими буквами была прибита на месте старой, русской, надписи над часами. Грузовик взял левее, к воротам, ведущим на перрон, надпись ушла из поля зрения Андрея, и то, что он увидел после надписи, заставило его вздрогнуть. Из-за станции тянулись две нитки провода, которые пересекали поселок, для чего в поселке были врыты высокие телеграфные столбы, чтобы провод не касался ни крыш, ни деревьев. Столбы имели по два длинных бревна, сходившихся вверху, и поперечные балки для скрепления. Нижние концы столбов и чтобы дерево не гнило, и чтобы поднять провод повыше, телеграфисты прикрепили к кускам рельсов, зарытым в землю, отчего перекладина находилась более чем в двух метрах над землей. Так вот, на перекладине столба, самого близкого к станции, висели два человека. Их ноги лишь чуть-чуть не доставали землю, и Андрею сначала показалось, что под перекладиной просто в какой-то нелепой позе, прислонившись головами, стоят мужчина и девушка. Седые волосы мужчины смешались с рыжими растрепанными кудрями девушки, и можно было подумать, что мужчина наклонился так близко к девушке, чтобы сказать ей что-то важное, доверительное. Повесили их, наверное, несколько дней назад, так как от дождя и морозца и их лица, и темная железнодорожная шинель мужчины, темные же брюки, заправленные в сапоги, сами сапоги, зеленое пальтишко девушки, ботик на одной ноге и чулок над ботиком, весь чулок на другой ноге, так как ботик с нее свалился - все было покрыто тонкой корочкой льда. Эта корочка серебрила покойников. Выше повешенных была прибита фанера, на которой для всеобщего сведения объяснялось: "Семья партизан". Под доской лежала потертая шапка отца и ботик дочери, а полушалок девушка, видимо, сдернув перед казнью, судорожно стискивала в кулачке. У столба, хмуро поглядывая по сторонам, держа приклад под мышкой, а ствол винтовки перед собой, топтался часовой, но не немец, а синемордый, видимо, порядочно замерзший пожилой полицай из местных в брезентовом, подпоясанном плаще поверх телогрейки и в шапке, на которой была какая-то ветвистая кокарда. Все немцы в машине молча посмотрели на повешенных, тот немец, который давал ему прикуривать, даже вынул сигарету изо рта и держал ее на отлете, как бы для того, чтобы не мешал дым. Потом, не сговариваясь, они все коротко взглянули на Андрея, как если бы хотели дать ему понять, что и он будет так висеть, если удерет к партизанам. Но он не опустил голову, а, сжав лавку, только прищурился, и немцы перестали на него смотреть. Тут грузовик минул ворота, дернулся влево к пакгаузу и остановился. Подхватив свои ранцы и оружие, немцы полезли через борта; чуть подождав, чтобы хоть секунды побыть наедине с собой, слез с грузовика и Андрей. На земле немцы вдруг загалдели, заговорили, заулыбались, как если бы их прорвало. Видимо, только сейчас, на станции, они по-настоящему уразумели, что и правда едут в отпуска. Видимо, даже когда и приказы в их батальонах (или полках - кто их знает, где у них отдают приказы об отпусках), когда приказы были подписаны, когда эти немцы и узнали об этом, когда собирались, даже когда ехали сюда, им все-таки до конца не верилось, что они получат свои отпуска. Здесь же, увидев поезд, уходившие на запад рельсы, они вдруг поверили. - А ну, шевелись! Быстро, комсомол! - радостно-зло скомандовал Андрею конвоир и больно ткнул его стволом карабина в ребро. Он был передан под охрану других немцев, тех, кто сторожил небольшую группу пленных, отведенных к самому краю перрона, за пакгауз, к уборной. Старший из конвоиров принял у сопровождавшего его немца какую-то бумажку, вчитался в нее, кивнул, взял мешочек с документами, повел автоматом в сторону уборной. Андрей, делая этот десяток шагов к пленным и виновато - что и он попался! - и в то же время радостно смотрел в их лица. Это были свои, русские, солдатские лица. Вообще каждая капелька этих пленных была своей - серые, а не зеленые шинели, кирзовые голенища сапог, брезентовые ремни, растрепанные, обожженные у костров шапки, тряпичные, затертые лямками вещмешков, погоны - все, все в этих людях было своим, и Андрей почувствовал, как горько-соленый комок стал ему поперек горла. - Привет, - бросил он. - Привет, славяне! - "Славяне" относилось ко всем пленным, в том числ и к какому-то смуглому солдату | с восточным разрезом глаз. "Славяне" было тем общим словом, которое родилось во время войны для обозначения принадлежности к тем, кто воевал против немцев. Формально не точное, так как против немцев воевали народы всего Советского Союза, слово до "славяне" приобрело значение "свои", "советские". И то, что на его "Привет!" ответил в числе других и тот смуглый, по виду туркмен, было обычно. - Я пятый день у них, у иродов, - шагнув ему навстречу, сказал жилистый и длиннорукий сапер в бушлате, - а "шнель, щнель, шнель!" слышал раз тыщу. У них, поди, все и держится на этом "шнель!" Привет, браток. Значит, нашего горемычного полку прибыло? Откель ты? Не томс