егда недород. Женщин с детьми оставили возле станции в балаганах, а мужчин повели в деревню. Дали им вилы и велели по хатам ходить, тела вытаскивать - покойники лежали, мужчины и женщины, кто на полу, кто на кроватях. Запах страшный в избах стоял. Мужики себе рты и носы платками завязывали - стали вытаскивать тела, а они на куски разваливаются. Потом закопали эти куски за деревней. Вот тогда я поняла - это и есть кладбище суровой школы. Когда очистили от мертвых избы, привели женщин полы мыть, стены белить. Все сделали, как надо, а запах стоит. Второй раз побелили и полы наново глиной мазали - не уходит запах. Не смогли они в этих хатах ни есть, ни спать, вернулись в Орловскую обратно. Но, конечно, земля пустой не осталась - земля ведь какая! И словно не жили. А многое чего было. И любовь, и жены от мужей уходили, и дочерей замуж отдавали, и дрались пьяными, и гости приезжали, и хлеб пекли... А работали как! И песни спевали. И дети в школу ходили... И кинопередвижка приезжала, самые старые, и те ходили картины смотреть. И ничего не осталось. А где же эта жизнь, где страшная мука? Неужели ничего не осталось? Неужели никто не ответит за это все? Вот так и забудется без следа? Травка выросла. Вот я тебя спрашиваю: как же это? Вот видишь, и прошла наша ночка, уже светает. Пора нам с тобой на работу собираться. 15 Голос у Василия Тимофеевича был негромкий, движения нерешительные. Когда заговаривали с Ганной, она опускала карие глаза и отвечала едва слышно. А после женитьбы они совсем застеснялись: он, пятидесятилетний человек, которого соседские дети называли "диду", засмущался, засовестился оттого, что седеющий, лысый, с морщинами женился на молодой девушке, счастлив своей любовью, глядя на нее шепчет: "Голубка моя... серденько мое". Когда-то ей, девчонке, представлялся будущий муж, - он и Щорс, и лучший гармонист на селе, и пишет задушевные стихи, как Тарас Шевченко. Но ее кроткое сердце понимало силу любви к ней неудачливого, бедного, всегда жившего не своей, а чужой жизнью, робкого пожилого человека. А он понимал ее молодую надежду, - вот придет сельский лыцарь и уведет ее из тесной хаты отчима... А пришел за ней он, в старых чоботах, с большими темными мужицкими руками, виновато покашливая, и вот смотрит он на нее с обожанием, счастьем, виной, горем. И она виновата перед ним, кротка, молчалива. И сын у них, Гриша, родился тихий, никогда не заплачет, и, похожая после родов на худенькую девочку, мать иногда подходила к люльке ночью и, видя, что мальчик лежит с открытыми глазами, говорила: - Та ты хоть поплачь трошки, Гришенька, чего ты все мовчишь та мовчишь? И в хате муж и жена разговаривали вполголоса, а соседи удивлялись: - Та чего це вы так тыхо балакаете? И странно - она, молодая женщина, и он, пожилой, некрасивый мужик, были очень схожи своими кроткими сердцами, своей робостью. Работали они оба безотказно и даже вздохнуть стеснялись, когда бригадир несправедливо гнал их не в очередь в поле. Однажды Василий Тимофеевич по наряду от колхозной конюшни поехал с председателем в райцентр, и, пока председатель ходил в райзо, райфо, он, привязав лошадей к тумбе, зашел в раймаг и купил жене гостинец - маковников, леденцов, сушек, орешков, всего понемножку, по сто пятьдесят граммов. Когда он, войдя в хату, развязал белую хусточку, жена радостно, по-детски всплеснула руками, вскрикнула: "Ой, мамо", и Василий Тимофеевич, застеснявшись, вышел в сени, чтобы она не увидела его счастливых, плачущих глаз. Она ему на риздво вышила узор на рубашке и так уж не узнала, что Василий Тимофеевич Карпенко в эту ночь почти не спал, подходил босыми ногами к комодику, на котором лежала рубашка, гладил ее ладонью, щупал вышитый крестиками незамысловатый узор. Он вез жену из родильного отделения районной больницы, она держала на руках ребенка, и ему казалось, что проживи он тысячу лет - он не забудет этого дня. Иногда ему становилось жутко - мыслимое ли дело, чтобы в его жизни случилось такое счастье, мыслимо ли вот так проснуться среди ночи, прислушаться к дыханию жены и сына. Разве тихая, робеющая перед всеми людына имела право на такое дело? Но вот так оно было. Он шел с работы к дому и видел пеленочку, сохнувшую на плетне, и дымок из трубы. Он смотрел на жену - она наклонилась над люлькой, ставит на стол тарелку борща и улыбается чему-то, он глядит на ее руки, на волосы, выбившиеся из-под хустки, он слушает, что говорит она о немовлятке, о соседней овце. Иногда она выходила в сени, и он скучал, даже тосковал, ожидая ее, а когда она возвращалась - он радовался, и она, уловив его взгляд, кротко и грустно улыбалась ему. Василий Тимофеевич умер первым, опередив на два дня маленького Гришу. Он отдавал почти все крохи еды жене и ребенку и потому умер раньше их. Вероятно, в мире не было самопожертвования выше того, что проявил он, и отчаяния больше того, что пережил он, глядя на обезображенную смертным отеком жену и умирающего сына. Ни упрека, ни гнева к великому и бессмысленному делу, что совершали государство и Сталин, не испытал он до последнего своего часа. Он даже не задал вопроса: "За что?", за что ему и его жене, кротким, покорным, трудолюбивым, и тихому годовалому мальчику определена мука голодной смерти. Перезимовали скелеты в истлевшем тряпье вместе - муж, молодая жена, их маленький сын, бело улыбались, не разлученные после смерти. Потом уж, весной, когда прилетели скворцы, зашел в хату, прикрывая рот и нос платком, уполномоченный земельного отдела, оглядел керосиновую лампочку без стекла, образок, комодик, холодные чугуны, кровать и сказал: - Тут двое и малэ. Бригадир, стоя на пресвятом пороге любви и кротости, кивнул, сделал пометку на клочке бумаги. Выйдя на воздух, уполномоченный посмотрел на белые хаты, на зеленые садки, сказал: - После того как уберете трупы, восстанавливать ось эту развалюху нема смысла. И бригадир вновь кивнул. 16 На службе Иван Григорьевич слышал рассказы о том, что в горсуде берут взятки, что в радиотехникуме можно купить отметки для ребят, державших конкурсные экзамены, что директор завода отпускает за взятки остродефицитный металл артелям, производящим ширпотреб, что зав-мельницей построил себе двухэтажный дом на краденые деньги, застелил в нем полы дубовым паркетом, что начальник милиции отпустил на волю знаменитого воротилу ювелира, взяв с его родных невероятную взятку в шестьсот тысяч рублей, что даже отец и хозяин города - первый секретарь горкома - может за мзду приказать председателю горсовета выдать ордер на квартиру в новом доме на главной улице. С утра инвалиды волновались. Стало известно пришедшее из области заключение по делу кладовщика самой богатой в городе артели "Мехпошив". Артель изготовляла шубы, зимние дамские пальто, пыжиковые и каракулевые шапки. И хотя главным обвиняемым по делу оказался скромный кладовщик, дело было грандиозное - оно, подобно осьминогу, опутало жизнь и труд большого города. Этого заключения ждали давно, и по поводу него обычно шли споры во время обеденного перерыва. Одни говорили, что приехавший из Москвы в область следователь по особо важным делам не побоится обнародовать причастность к делу всего городского начальства. Ведь даже детям было известно, что городской прокурор ездит в подаренной ему плешивым заикой кладовщиком "Волге", что секретарю горкома привезли из Риги подаренную кладовщиком мебель - спальный и столовый гарнитуры, что жена начальника милиции, иждивением артельного кладовщика, на самолете отправилась в Адлер, где два месяца жила в санатории Совета Министров, и что в день отъезда ей было подарено кольцо с изумрудом. Другие, скептики, говорили, что москвич не решится поднять дело против хозяев города и вся тяжесть удара придется по кладовщику и правлению артели. И вот прилетевший из области на самолете студент, сын кладовщика, привез неожиданную новость: следователь по особо важным делам прекратил дело за отсутствием состава преступления, кладовщик освобожден из-под стражи, подписка о невыезде, взятая у председателя и двух членов правления артели, аннулирована. Почему-то решение сановного московского юриста рассмешило и развеселило всех людей в артели - и скептиков, и оптимистов. В обеденный перерыв инвалиды ели хлеб, колбасу, помидоры и огурцы, смеялись и шутили - их веселила человеческая слабость следователя по особо важным делам, их смешило всесилие плешивого заики кладовщика. Ивану Григорьевичу подумалось, что путь, начавшийся с бессребреников, босых апостолов и фанатиков коммуны, не так уж случайно привел в конце концов к людям, готовым на многие плутни ради богатой дачи, собственного автомобиля, кубышки с деньгами. Вечером, после работы, Иван Григорьевич зашел в поликлинику и прошел в кабинет врача, чье имя слышал от Анны Сергеевны. Врач, уже закончив прием, снимал с себя халат. - Я хотел узнать, доктор, о состоянии Михалевой, Анны Сергеевны. - А кто вы ей, муж, отец? - спросил доктор. - Нет, не родственник, но она близкий мне человек. - А, - сказал доктор, - что ж, могу сообщить вам, что у нее рак легкого. Тут не поможет ни хирург, ни курорт. 17 Прошло три недели, и Анну Сергеевну положили в больницу. Прощаясь, она сказала Ивану Григорьевичу: - Видно, не судьба нам на этом свете быть счастливыми. Днем, в отсутствие Ивана Григорьевича, приехала сестра Анны Сергеевны и увезла в деревню Алешу. Иван Григорьевич пришел в пустую комнату. Тихо было в ней. Казалось, что, прожив всю жизнь одиноко, он только в этот вечер по-настоящему ощутил одиночество. Ночью он не спал, думал. Не судьба... Одно лишь далекое детство казалось ему светлым. Теперь, когда счастье ему посмотрело в глаза, дохнуло на него, он со всей остротой измерил жизнь, что досталась ему. Очень велика была боль от сознания своей беспомощности, от невозможности спасти Анну Сергеевну, облегчить подступившие к ней последние муки. И, странно, казалось, он находил успокоение своего горя, думая о прожитых лагерных и тюремных десятилетиях. Он думал о них, старался понять правду русской жизни, связь прошлых и нынешних времен. Он надеялся, что Анна Сергеевна вернется из больницы и он расскажет ей все то, что вспомнил, все, что продумал, все, что понял. И она разделит с ним тяжесть и ясность понимания. В этом было утешение его горя, его любовь. 18 Иван Григорьевич часто вспоминал месяцы, проведенные во Внутренней тюрьме, а затем в Бутырке. Он побывал в Бутырской тюрьме трижды, но особенно запомнилось ему лето 1937 года - он находился тогда в тумане, полубеспамятстве, и только теперь, спустя семнадцать лет, туман этот рассеялся - он стал различать происшедшее. Камеры тридцать седьмого года были переполнены, - там, где должны были помещаться десятки заключенных, помещались сотни. В июльской и августовской духоте мокрые от пота, одуревшие люди лежали на нарах, плотно прижавшись один к одному: повертываться ночью с боку на бок можно было лишь по команде старосты - кавалерийского начдива - всем сразу. К параше шагали по телам, - у самой параши спали на полу новички, их называли "парашютистами". Сон в этой чудовищной духоте и тесноте походил на беспамятство, обморок, сыпнотифозный бред. Казалось, стены тюрьмы дрожали, как стены котла, распираемого огромным внутренним давлением. Всю ночь напролет гудела бутырская жизнь. Во дворе шумели легковые машины, шла доставка новых, мертвенно-бледных арестованных, они оглядывали великое тюремное царство, ревели огромные черные вороны, увозившие из тюрем на допросы на Лубянку подследственных, на пересылку в Краснопресненскую тюрьму, в пыточное Лефортово, на погрузку в сибирские эшелоны. Этим конвойные кричали: "С вещой!", и товарищи прощались с ними. В залитых ярким электричеством коридорах шаркали арестантские ноги, звякало оружие конвоиров, - при встрече арестованных одного из них торопливо запихивали в стенной шкаф-бокс, и он стоял в темноте, пережидал. Окна камер были забиты толстыми деревянными щитами, свет снаружи проникал через узкую щель, время суток определялось не по солнцу и звездам, а по тюремному распорядку. Электричество горело круглосуточно, беспощадно ярко, казалось, что пыточная духота и жар шли от белого налива электроламп. День и ночь гудел вентилятор, но знойный воздух асфальтового июля не приносил облегчения людям. Ночью воздух горячим войлоком набивал легкие, череп. Под утро в камеры возвращались люди с ночных допросов, в изнеможении валились на нары, одни всхлипывали, стонали, другие неподвижно сидели, глядя широкими глазами перед собой, третьи растирали опухшие ноги, лихорадочно рассказывали. Некоторых приволакивали в камеру конвоиры. А некоторых, чей непрерывный допрос длился многосуточно, уносили на носилках в тюремную больницу. В кабинете следователя мысль о душной, зловонной камере казалась сладостной, с тоской вспоминались милые, измученные лица соседей по нарам. Все эти десятки, тысячи, десятки тысяч людей, секретари райкомов и обкомов, военные комиссары, начальники политотделов, директора заводов и совхозов, командиры полков, дивизий, командармы, капитаны кораблей, агрономы, писатели, зоотехники, внешторговцы, инженеры, послы, красные партизаны, прокуроры, председатели завкомов, профессора - выражали все разнообразие поднятых революцией слоев жизни. Рядом с русскими тут были белорусы, украинцы, литовские и украинские евреи, армяне, грузины, медлительные латыши, поляки, обитатели среднеазиатских республик. В революцию и на гражданскую войну пошли они солдатами, рабочими, крестьянами, недоучившимися студентами и гимназистами, покинувшими свое ремесло мастеровыми. Они разгромили армии Корнилова и Каледина, Колчака, Деникина, Юденича, Врангеля и широкими потоками хлынули с окраин в глубь разоренной российской пустыни. Революция уничтожила процентную норму, имущественный ценз и дворянские привилегии, смела черту оседлости, и сотни тысяч людей - крестьян, рабочих, мастеровых, студентов, молодежь из вологодских деревень и еврейских местечек - стали заправлять в ревкомах, в уездных и губернских чрезвычайных комиссиях, в укомах, в совнархозах, утопах, губпродкомах, политпросветах, в комбедах. Началось строительство нового, невиданного миром государства. Жертвы, жестокости, лишения, все было нипочем, - они совершались во имя России и трудового человечества, во имя счастья трудового люда. Пришли тридцатые годы, и юноши, участники гражданской войны, стали сорокалетними людьми, волосы их засеребрились. Для них время революции, комбедов, первого и второго конгрессов Коминтерна было молодым, счастливым, романтичным временем их жизни. Они сидели в кабинетах, с телефонами и секретарями, они сменили гимнастерки на пиджаки и галстуки, они ездили в автомобилях, получили вкус к хорошему вину, к Кисловодску, к знаменитым врачам, и все же пора буденовок, кожаных курток, пшена, рваных сапог, планетарных идей и мировой коммуны осталась высшей порой их жизни. Не ради своих дач, легковых автомобилей строили они новое государство. Оно строилось ради революции. И во имя революции, и новой, без помещиков и капиталистов, России приносились жертвы, совершались жестокости и насилия. Конечно, поколение советских людей, ушедшее в 1936 и 1939 годах, не было монолитно. Первыми под удар попали фанатики, разрушители старого мира. Их пафос, их фанатизм, их преданность революции были в ненависти к ее врагам. Они ненавидели буржуазию, дворянство, мещан, обывателей, предателей рабочего класса - меньшевиков и социалистов-революционеров, крепких мужичков, оппортунистов, военспецов, продажное буржуазное искусство, продавшуюся буржуазии профессуру, франтов в галстуках, врачей занимающихся частной практикой, женщин, пудривших носы и щеголявших в шелковых чулках, студентов-белоподкладочников, попов, раввинов, инженеров, носивших фуражку с кокардой, поэтов, подобно Фету, пишущих растленные стишки о красоте природы, они ненавидели Каутского, Макдональда; они не читали Бернштейна, но он им казался ужасен, хотя их судьба вторила его словам: цель - ничто, движение - все. Они разрушали старый мир и жаждали нового, но сами не строили его. Сердца этих людей, заливших землю большой кровью, так много и страстно ненавидевших, были детски беззлобны. Это были сердца фанатиков, быть может, безумцев. Они ненавидели ради любви. Они стали динамитом, которым партия разрушала старую Россию, расчищая простор для котлованов новых строек, для гранита великой государственности. А рядом с динамитчиками встали первые строители. Их пафос был обращен на создание партийного государственного аппарата, на создание фабрик и заводов, прокладывание железных и шоссейных дорог, рытье каналов, механизацию нового сельского хозяйства. Это были первые красные купцы, зачинщики советского чугуна, ситца, самолетов. Они, не ведая дня и ночи, сибирской стужи и зноя Каракумов, закладывали котлованы и возводили стены небоскреба. Гвахария, Франкфурт, Завенягин, Гугель... Считанные из них умерли своей смертью. Рядом с ними работали партийные лидеры, создатели и управители национальных советских республик, краев, областей - Постышев, Киров, Варейкес, Бетал Калмыков, Файзулла Ходжаев, Мендель Хатаевич, Эйхе... Ни один из них не умер своей смертью. Это были яркие люди: ораторы, книжники, знатоки философии, любители поэзии, охотники, бражники. Их телефоны звенели круглосуточно, их секретари работали в три смены, но в отличие от фанатиков и мечтателей они умели отдыхать - знали толк в просторных, светлых дачах, в охоте на кабанов и горных коз, в веселых многочасовых воскресных обедах, в армянском коньяке и грузинских винах. Они уж не ходили зимой в рваных кожанках, и габардин их солдатских, сталинских гимнастерок стоил дороже английского сукна. Всех их отличала энергия, воля и полная бесчеловечность. Все они - и поклонники природы, и любители поэзии и музыки, и весельчаки - были бесчеловечны. Им было ясно, что новый мир строится ради народа. Их не смущало, что среди препятствий, мешавших построению нового мира, наиболее жестокие оказались в самих рабочих, крестьянах, интеллигенции. Иногда казалось, что именно на то, чтобы заставить человека работать через силу, сверхурочно, без выходных, жить впроголодь, спать в бараках, получать нищенскую плату, оплачивая при этом невиданные в истории косвенные налоги, займы, разверстки, обложения, и уходит могучая энергия, несгибаемая воля и не знающая предела жестокость вожаков нового мира. Но человек строил то, что не было нужно человеку, - бесполезны были ему Беломорско-Балтийский канал, арктические рудники, заполярные железные дороги, сверхтяжелые, запрятанные в тайге заводы, сверхмощные гидростанции, возникшие в таежном безлюдье. Часто казалось, что и государству, не только людям, бесполезны эти заводы, пустынные моря и каналы. Иногда казалось, что эти могучие стройки нужны лишь для того, чтобы оковать тяжким трудом миллионные массы людей. Маркс, величайший марксист Ленин, великий продолжатель их дела Сталин первой истиной революционного учения полагали примат экономики над политикой. И никто из строителей нового мира не задумался над тем, что, строя бесполезные для людей, а часто и для государства огромные тяжелые заводы, они опрокидывают Марксов тезис. В основе государства, заложенного Лениным и построенного Сталиным, лежала политика, а не экономика. Политика определяла содержание сталинских пятилеток, план великих работ. Политика безраздельно торжествовала над экономикой во всех действиях Сталина, его Совнаркома, его Госплана, его Наркомтяжпрома, его наркомата сельского хозяйства, комитета заготовок, его Наркомторга. Строители не считали, как в пору гражданской войны, что свершается Мировая революция, Всемирная Коммуна. Но они верили, что социализм, построенный в одной стране, в молодой, новой России, есть заря всемирного социалистического дня. Но вот пришел 1937 год, и тюрьмы заполнились сотнями тысяч людей, принадлежащих к поколению революции и гражданской войны. Это они отстояли Советское государство, они были отцами его и в то же время и детьми его. Но тюрьмы, которые они строили для врагов новой России, открылись перед ними, грозная мощь созданного ими строя обрушилась на них самих, карающая сила диктатуры, меч революции, откованный ими, пал на их головы. Многим из них показалось, что пришла пора хаоса безумия. Зачем вымогали у них признания в не совершенных ими преступлениях, объявили их врагами народа, изолировали их от той самой жизни которую они построили и отстояли в боях? Им казалось безумием, что их приравнивали к тем, кого они ненавидели и презирали, кого сами с жестоким фанатизмом истребляли, как бешенных собак. Они попали в камеры и лагерные бараки с не добитыми ими меньшевиками, с бывшими фабрикантами и помещиками. Некоторым казалось, что совершился государственный переворот, что власть захвачена врагами и враги, пользуясь советским языком и советскими понятиями, расправляются с теми, кто задумал и построил Советское государство. Случалось, что рядом лежали на тюремных нарах - секретарь райкома, разоблаченный враг народа, и разоблачивший его новый секретарь райкома, вскоре сам оказавшийся врагом народа; а спустя месяц в камеру попадал третий, тот секретарь райкома, что разоблачил второго и сам был разоблачен как враг. Все смешалось - грохот и лязг колес идущих на север эшелонов, лай служебных собак, скрип сапог и легких женских туфелек по хрусткому таежному снегу, скрип следовательских перьев, скрип лопат по смерзшейся земле, копавших ямы для захоронения умерших от цинги, от разрыва сердца, замерзших; покаянные речи тех, кто просил снисхождения на партийных собраниях и белыми, мертвыми губами повторял вслед за следователем: "Признаю, что, сделавшись платным агентом иностранной разведки, я, руководимый звериной ненавистью ко всему советскому, подготовлял террористические акты против деятелей Советского государства, снабжал шпионскими сведениями..." Приглушенный бутырским и лефортовским камнем доносился беспрерывный треск винтовочных и пистолетных выстрелов, девять граммов свинца в грудь либо в затылок тем тысячам и десяткам тысяч невинных, кого изобличили в особо злостных террористических и шпионских деяниях. На свободе строители нового мира гадали: "Возьмут, не возьмут?" Все ждали ночного звонка, шороха автомобильных колес, вдруг затихшего у ворот дома. В хаосе, нелепице, в безумии ложных обвинений уходило поколение гражданской войны, шло новое время, выходили новые люди... 19 Лева Меклер, Лев Наумович... На воле он носил ботинки сорок пятого размера, москвошвеевский костюм пятьдесят восьмого размера. И статья у него была пятьдесят восьмая, пункты: измена родине, террор, диверсия, ну и там еще мелочь. Его не расстреляли, вероятно, потому, что сел он одним из самых первых, когда еще не было такой свободы в исполнении смертных приговоров. Он прошел, близоруко и рассеянно щурясь, спотыкаясь, по всем кругам тюремного и лагерного ада, и не погиб потому, что огонь веры, сжигавший с отроческих лет его нутро, охранил его от ночного сорокаградусного мороза и лютого ветра, от дистрофии и цинги; он не погиб, когда затонула на Енисее баржа, набитая заключенными; он не умер от кровавого поноса. Его не зарезали уголовные, не замучили в карцере, не забил его на допросе оперуполномоченный. Его не расстреляли во время массовой чистки, когда стреляли десятого. Откуда в нем, сыне печального и лукавого лавочника из местечка Фастов, ученике коммерческого училища, читавшего книги "Золотой библиотеки" и Луи Буссенара, откуда в нем этот могучий пламень фанатизма? Ни он, ни отец его не копили ненависть к капитализму ни в шахтах, ни в дымных и пыльных фабричных цехах. Кто вложил в него душу борца? Пример Желябова и Каляева, мудрость "Коммунистического Манифеста", страдания жившей рядом с ним бедноты? Или это тяжкое пламя, эти угли таились в тысячелетней бездне наследственности, готовые вспыхнуть в борьбе с солдатами римского цезаря, с кострами испанской инквизиции, в голодном исступлении талмудторы, в местечковой самообороне во время погрома? Может быть, вековая цепь унижений, тоска вавилонского пленения, унижение гетто и нищета черты еврейской оседлости породили и выковали исступленную жажду, раскалившую душу большевика Льва Меклера? Его неприспособленность к земной жизни вызывала насмешку и преклонение. Некоторым он казался святым - комсомольский вожак в рваных сандалиях, в ситцевой рубашке с открытым воротом, без шапки, заросший курчавым волосом; комиссар боевого полка, в рваной кожанке, в буденовке с выцветшей, бледной, точно от потери крови, красной звездой. И такой же оборванный, небритый, зимой в плаще с оборванными пуговицами, он, ведающий украинской юстицией, выходил из автомобиля, шел в свой наркомовский кабинет. Он казался беспомощным, не от мира сего, но люди помнили, как его молитвенно слушали на буйных фронтовых митингах, как шли за ним под огнем врангелевских пулеметов. Он был проповедником, апостолом и бойцом всемирной социалистической революции. Ради революции он, не колеблясь, был готов отдать свою жизнь, любовь женщины, всех близких своих. Одного лишь он не мог бы отдать - счастья, пожертвовав ради революции всем, чем дорожит человек на земле, взойдя ради нее на костер, он был бы счастлив. Грядущее мировое царство казалось ему бесконечно прекрасным, и ради него Меклер готов был на самое беспощадное насилие. Сам он по природе своей был человеком добрым, комара, сосавшего его кровь, он не хлопал ладонью, а деликатным щелчком сгонял с руки. Клопа, пойманного на месте преступления, он заворачивал в бумажку и выносил на улицу. Его служба добру и революции была отмечена кровью и беспощадностью к страданию. Он, в своей революционной принципиальности, засадил в тюрьму отца, дал против него показания на коллегии губчека. Он жестоко и хмуро отвернулся от сестры, просившей защиты для своего мужа-саботажника. Он в кротости своей был беспощаден к инакомыслящим. Революция казалась ему беспомощной, детски доверчивой, окруженной вероломством, жестокостью злодеев, грязью растлителей. И он был беспощаден к врагам революции. На его революционной совести было одно лишь пятно - тайно от партии он помогал старухе матери, вдове расстрелянного карательными органами человека, и, когда она умерла, дал денег на ее похороны по религиозному обряду - такова была ее последняя жалкая воля. Его словарь, мышление, поступки имели своим истоком книги, написанные во имя революции, революционное право, революционную мораль, поэзию революции и ее стратегию, поступь ее солдат, ее прозрения, ее песни. Ее глазами смотрел он на звездное небо и на апрельскую листву берез, из сладчайшей чаши ее пил он прелесть первой любви, в ее мудрости познавал он борьбу патрициев и рабов, феодалов и крепостных, классовые битвы заводчиков и пролетариев. Она была матерью, нежной возлюбленной его, его солнцем, его судьбой. И вот революция посадила его в камеру внутренней тюрьмы, выбила ему восемь зубов, стуча на него офицерскими сапогами, матерясь, обзывая его пархатым, требовала, чтобы он, сын, возлюбленный и апостол ее, признал себя ее тайным отравителем, ее смертным ненавистником. Конечно, он не отрекся от нее, не дрогнула даже на миг его вера на сточасовых допросах, не дрогнула, и когда, лежа на полу, он видел начищенный, блестящий носок хромового сапога у своего окровавленного рта. Груба, тупа, жестока была на этих многосуточных, пыточных допросах революция, неистовство вызывали в ней верность и кроткое терпение большевика Льва Меклера. Вот так приходит в бешенство хозяин, желающий отогнать неотступно следующую за ним дворнягу. Он сперва ускоряет шаги, потом кричит на нее и топает ногами, потом замахивается на нее, швыряет в нее камнями. Она отбегает, останавливается, а когда хозяин, пройдя сотню шагов, оглядывается, он видит, как неотступно и неизменно, торопливо прихрамывая, ковыляет за ним искалеченная собака. И самым отвратительным и ненавистным для хозяина в ней были ее собачьи глаза: кроткие, грустные, любящие, фанатически преданные. Эта любовь вызывала ярость хозяина, собака видела эту ярость и не могла понять, почему она. Она не могла понять, что, совершая в отношении ее невиданную миром несправедливость, хозяин хотел хоть немного успокоить свою совесть. Ее кротость, ее преданность доводили его до умопомрачения, он ненавидел ее за эту любовь больше, чем волков, от которых собака обороняла дом его молодости. Грубостью он хотел заглушить ее любовь. Она шла за хозяином, потрясенная его внезапной, необъяснимой жестокостью. За что? За что? И она не могла понять, что в этой внезапной ненависти, обращенной к ней, нет бессмысленности, а все действительно и разумно. В ненависти проявлялась закономерность, ясная, математическая логика. А собаке казалось, что это наваждение, нелепая бессмыслица, ей даже страшно делалось за хозяина, и она хотела избавить его от помрачения не ради себя, а ради него. Она не могла уйти от него, ведь она его любила. А он уже понимал, что она не отстанет, он уже знал, что остается лишь одно: придушить ее, пристрелить. И чтобы казнь обожавшей его, молившейся на него собаки не давила на его совесть и не вызывала осуждения соседей, хозяин решил искусственно превратить ее в своего врага - пусть собака перед смертью признается, что хотела загрызть его - хозяина. Убить врага легче, чем убить друга. Ведь в том, первом его доме, что он построил среди угрюмых и пустынных развалин, в доме, где был он молод, в доме его чистых молитв, она была его другом, стражем, неотступным спутником. Так пусть же признается собака, что она снюхалась с волками. И при последних смертных хрипах своих, удавленная веревкой, она смотрела на хозяина с кротостью и любовью, с верой, равной той, что вела на смерть первых мучеников - христиан. И она так и не поняла простой вещи - хозяин покинул свой молодой дом хмеля и молитвы, переехал в дом гранита и стекла, и сельская дворняга стала ему нелепа, стала обузой, да не только обузой, стала вредна ему. И он убил ее. 20 Прошли годы, улеглись туман и пыль, мешавшие разглядеть то, что совершалось. То, что представлялось хаосом, безумием, самоистреблением, стечением нелепых случайностей, то, что своей таинственной, трагической бессмысленностью сводило людей с ума, постепенно стало обозначаться, как четкие, ясные и выпуклые черты новой жизни, новой деятельности. Судьба поколения революции начала раскрываться по-новому, логически, а не мистически. Только теперь Иван Григорьевич стал охватывать умом новую судьбу страны, рожденную на костях погибшего поколения. Это большевистское поколение сформировалось в дни революции, в пору гегемонии идей мировой коммуны, голодных вдохновенных субботников. Оно приняло на себя наследство мировой и гражданской войны - разруху, голод, сыпной тиф, анархию, бандитизм; оно устами Ленина заявило, что есть партия, способная вывести Россию на новый путь. Оно приняло, не поколебавшись, на себя наследство сотен лет русского произвола, при котором десятки поколений рождались и уходили, зная лишь одно право - крепостное. Большевистское поколение времен гражданской войны участвовало под водительством Ленина в разгроме Учредительного собрания и в уничтожении революционно-демократических партий, боровшихся против русского абсолютизма. Большевистское поколение гражданской войны не верило в ценность свободы личности, свободы слова и печати в рамках буржуазной России. Оно, как и Ленин, считало куцыми, ничтожными те свободы, о которых мечтали многие революционные рабочие и интеллигенция. Молодое государство сокрушило демократические партии, расчищая дорогу для советского строительства. В конце двадцатых годов эти партии были полностью ликвидированы, люди, сидевшие при царе в тюрьмах, вновь ушли в тюрьмы, пошли на каторгу. В тридцатом году поднялся топор всеобщей коллективизации. Но вскоре топор поднялся вновь. На этот раз удар пришелся по поколению гражданской войны. Малая часть этого поколения сохранилась, но душа его, его вера в мировую коммуну, его революционная романтическая сила ушли с теми, кто был уничтожен в 1937 году. Те, что остались и продолжали жить и работать, пристраивались к новому времени, к новым людям. Новые люди не верили в революцию, они не были детьми революции, они были детьми созданного ею государства. Новому государству не нужны стали святые апостолы, исступленные, одержимые строители, верующие последователи. Новому государству даже не слуги стали нужны, а всего лишь служащие. И тревога государства состояла в том, что его служащие иногда оказывались очень уж мелким, к тому же жуликоватым народцем. Террор и диктатура поглотили своих создателей. И государство, казавшееся средством, оказалось целью! Люди, создавшие это государство, думали, что оно средство осуществления их идеала. А оказалось, что их мечты, идеалы были средством великого и грозного государства. Государство из слуги превратилось в угрюмого самодержца. Не народу нужен был террор в девятнадцатом году, не народ уничтожил свободу печати и слова, не народу понадобилась гибель миллионов крестьян, крестьяне и есть большая часть народа, не народ набил тюрьмы и лагеря в 1937 году, не народу понадобились истребительные высылки в тайгу крымских татар, калмыков, балкарцев, обрусевших болгар и греков, чеченцев и немцев Поволжья, не народ уничтожил свободу сеять, право на рабочую стачку, не народ совершил чудовищные накидки на себестоимость товаров. Государство сделалось хозяином, национальное из формы перешло в содержание и стало сутью, изгнало социалистическое в оболочку, в фразеологию, в шелуху, во внешнюю форму. С трагической очевидностью определился святой закон жизни: свобода человека превыше всего; в мире нет цели, ради которой можно принести в жертву свободу человека. 21 И странно было. Думая о тридцать седьмом годе, думая о женщинах, посланных в каторгу за мужей, вспоминая сплошную коллективизацию и голод в деревне, думая о законах, карающих рабочих тюрьмой за двадцатиминутное опоздание, карающих крестьян восьмилетним лагерем за сокрытие нескольких колосков, Иван Григорьевич не вспоминал усатого человека в сапогах и гимнастерке. Ленин! Словно бы жизнь его не оборвалась 21 января 1924 года. Мысли свои о Ленине, о Сталине Иван Григорьевич иногда записывал в оставленной Алешей ученической тетрадке. Все победы партии и государства связаны с именем Ленина. Но и все жестокое, что совершалось в стране, трагическим образом принимал на свои плечи Владимир Ильич. Его революционной страстью, его речами, статьями, его призывами подтверждались и события в деревне, и 1937 год, и новое чиновничество, и новое мещанство, и труд заключенных. И постепенно, с годами, словно исподволь менялись черты ленинского лица, менялся облик студента Володи Ульянова, молодого марксиста Тулина, сибирского ссыльного, революционера-эмигранта, публициста, мыслителя Владимира Ильича Ленина, облик человека, провозгласившего эру мировой социалистической революции, создателя революционной диктатуры в России, ликвидировавшего все революционные партии, кроме одной, казавшейся ему самой революционной, ликвидировавшего Учредительное собрание, представительствовавшее от всех классов и партий послереволюционной России, и создавшего Советы, где, по его мысли, представительствовали одни лишь революционные рабочие и крестьяне. Менялись ленинские черты, знакомые по портретам, менялся облик первого председателя Советского правительства Владимира Ильича Ульянова - Ленина. Ленинское дело продолжалось, и облик умершего Ленина невольно обогащался теми чертами, которыми обогащалось начатое им дело. Он был интеллигентом, он вышел из трудовой интеллигентной семьи, его сестры, его братья, были трудовыми революционными интеллигентами, его старший брат, Александр, народоволец, стал героем и святым мучеником революции. Авторы воспоминаний говорят о том, что, уже будучи вождем революции, создателем партии, главой Советского правительства, он был неизменно прост. Он не курил и не пил, наверное, ни разу в жизни не обругал он человека нецензурным матерным словом. Его досуг, отдых были по-студенчески чисты - музыка, театр, книга, прогулка. Его одежда была неизменно демократична, почти бедна. Неужели вот он, что в мятом галстуке и в стареньком пиджаке ходил в театр на галерку, слушал "Аппассионату", читал и перечитывал "Войну и мир", он, милый сердцу матери, любимый сестрами, Володя, стал основоположником государства, украсившим высшим орденом своим - орденом Ленина - грудь Ягоды, Ежова, Берии, Меркулова, Абакумова. Награждение Лидии Тимашук орденом Ленина состоялось в годовщину смерти Владимира Ильича - свидетельствовало ли оно, что ленинское дело иссякло или, наоборот, что дело его торжествует? Шли годы пятилеток, шли десятилетия, огромные события, полные раскаленной современности, дымясь, застывали глыбами, схваченные цементом времени, обращались в историю Советского государвства. ...Века уж дорисуют, видно, Недорисованный портрет: Понимал ли поэт трагический смысл того, что написал о Ленине? Отмеченные биографами и воспоминателями черты его характера, казавшиеся основными, чаровавшие миллионы сердец и умов, оказались случайными для хода истории; история государства российского не отобрала эти человечные и человеческие черты характера Ленина, а отбросила их как ненужный хлам. Истории государства не понадобились ни ленинское слушание "Аппассионаты" с ладонью, приложенной к глазам, ни преклонение перед "Войной и миром", ни скромный ленинский демократизм, ни его сердечность и внимательность к малым сим, секретарям, шоферам, ни его разговоры с крестьянскими детьми, ни его милое отношение к домашним животным, ни его сердечная боль, когда Мартов из друга превратился во врага. А все, вынесенное за скобки, как временное, случайное, возникшее в силу особых обстоятельств подполья и ожесточения борьбы первых советских лет, оказалось непреходящим, определяющим. Вот та самая черта ленинского характера, не отмеченная воспоминателями, которая определила указание произвести обыск у умирающего Плеханова, те черты, которые определили полную нетерпимость к политической демократии, они-то и развились. Заводчик, купец, вышедший из мужиков, живя в своем особняке, путешествуя на собственной яхте, сохраняет черты своего крестьянского характера - любовь к кислым щам, к квасу, к грубому меткому народному слову. Маршал, в расшитом золотом мундире, хранит любовь к махорочной самокрутке, помнит простой юмор солдатских изречений. Но значат ли эти черты и память в судьбах заводов, в жизни миллионов людей, связанных трудом и судьбой с заводами, движением акций и движением войск? Не любовью к щам и махорочной самокрутке завоевывается капитал и слава генералов. Одна из воспоминательниц описывает, как в Швейцарии отправилась в горы на воскресную прогулку с Владимиром Ильичом. Задыхаясь от крутого подъема, поднялись они на вершину, уселись на камне. Казалось, взгляд Владимира Ильича впитывал каждую черточку горной альпийской красоты. Молодая женщина с волнением представляла себе, как поэзия наполняет душу Владимира Ильича. Вдруг он вздохнул и произнес: "Ох, и гадят нам мешьшевики". Это милый эпизод сказал кое-что о натуре Ленина: вот на одной чаше весов божий мир, вот на второй чаше партийное дело. Октябрь отобрал те черты Владимира Ильича, которые понадобились ему, Октябрю, отбросил ненужные. На протяжении истории русского революционного движения черты народолюбия, присущие многим русским революционным интеллигентам, чья кротость и готовность на муку не имели, кажется, себе равных со времен древнего христианства, смешались с чертами прямо противоположными, но также присущими многим русским революционным преобразователям - презрением и неумолимостью к человеческому страданию, преклонением перед абстрактным принципом, решимостью истреблять не только врагов, но и своих товарищей по делу, едва они хоть в чем-нибудь отойдут от понимая этих абстрактных принципов. Сектантская целеустремленность, готовность подавлять живую, сегодняшнюю свободу ради свободы измышленной, нарушать житейские принципы морали ради принципа грядущего давали о себе знать в характере Пестеля, и в характере Бакунина, и Нечаева, и в некоторых высказываниях и поступках народовольцев. Нет, не только любовь, не одно лишь сострадание вели подобных людей путем революции. Истоки этих характеров лежат далеко, далеко в тысячелетних недрах России. Подобные характеры существовали и в прежние века, но двадцатый век вывел их из-за кулис на главную сцену жизни. Этот характер ведет себя среди человечества, как хирург в палатах клиники, - его интерес к больным, их отцам, женам, матерям, его шутки, его споры, его борьба с детской беспризорностью и забота о рабочих, достигших пенсионного возраста, - все это пустяковина, мура, шелуха. Душа хирурга в его ноже. Суть подобных людей - в фанатической вере в всесилие хирургического ножа. Хирургический нож - великий теоретик, философский лидер двадцатого века. На протяжении своей пятидесятичетырехлетней жизни Ленин не только слушал "Аппассионату", перечитывал "Войну и мир", вел задушевные беседы с крестьянами-ходоками, тревожился, есть ли у секретаря зимнее пальто, любовался русской природой. Да, да, конечно, помимо образа есть и лицо. И можно себе представить множество черт и особенностей Ленина, проявлявшихся в обыденной жизни, той, что неминуема для всех людей, - вожди они народов, врачи-стоматологи, закройщики в мастерских дамского платья. Эти черты проявляются в разное время суток, когда человек моет утром лицо, ест кашу, смотрит в окно на хорошенькую женщину, которой ветер задрал юбку, ковыряет в зубах спичкой, ревнует жену и вызывает ревность жены, рассматривает в бане свои голые ноги и чешет подмышки, читает в уборной обрывки газет, стараясь составить порванные куски, издает неприличный звук и в целях маскировки кашляет и напевает. Подобные либо сходные вещи существуют в жизни великих и малых людей, очевидно, существовали и в жизни Ленина. Может быть, брюшко у Ленина возникло оттого, что он объедался макаронами с маслом, предпочитал их овощной пище. Может быть, у него были неизвестные миру столкновения с Надеждой Константиновной по поводу мытья ног, чистки зубов и нежелания менять ношеную сорочку с засаленным воротничком. И вот можно, прорвавшись сквозь редуты, создающие якобы человеческий, а в действительности совершенно условный, возвышенный образ вождя, перебежками, по-пластунски ползком добраться до простого, истинного естества Ленина, того, которое никем из воспоминателей никогда не упоминается. Но что даст познание истинных, житейских, тайных, скрытых от истории черт и особенностей поведения Ленина в ванной комнате, спальне, столовой? Поможет ли это глубже понять лидера новой России, основоположника нового мирового порядка? Свяжет ли это истинной связью характер Ленина с характером основанного им государства? Для этого необходимо сделать допущение, что черты Ленина - политического лидера эквиваленты житейским чертам Ленина. Но подобное допущение будет совершенно произвольным, и делать его нельзя. Ведь подобная связь бывает то с прямым знаком, то с обратным. Вот, скажем, в личных, частных отношениях: ночуя у друзей, на совместных прогулках, оказывая помощь товарищам, Ленин неизменно проявлял деликатность, мягкость, вежливость. И одновременно и постоянно Ленина отличала безжалостность, резкость, грубость по отношению к политическим противникам. Он никогда не допускал возможности хотя бы частичной правоты своих противников, хотя бы частичной своей неправоты. "Продажный... лакей... холуй... наймит... агент... Иуда, купленный за тридцать сребреников..." - такими словами Ленин часто говорил о своих оппонентах. Ленин в споре не стремился убедить противника. Ленин в споре вообще не обращался к своему оппоненту, он обращался к свидетелям спора. Его целью было перед лицом свидетелей спора высмеять, скомпрометировать своего противника. Такими свидетелями спора могли быть и несколько близких друзей, и тысячная масса делегатов съезда, и миллионная масса читателей газет. Ленин в споре не искал истины, он искал победы. Ему во что бы то ни стало надо было победить, а для победы хороши были многие средства. Здесь хороши были и внезапная подножка, и символическая пощечина, и символический, условный, ошеломляющий удар кулаком по кумполу. И оказалось, что житейские, бытовые, семейные черты Ленина никак не были связаны с чертами лидера нового мирового порядка. Затем, когда спор перешел со страниц журналов и газет на улицы, на поля ржи и на поля войны, оказалось, что и тут хороши жестокие средства. Ленинская нетерпимость, непоколебимое стремление к цели, презрение к свободе, жестокость по отношению к инакомыслящим и способность, не дрогнув, смести с лица земли не только крепости, но волости, уезды, губернии, оспорившие его ортодоксальную правоту, - все эти черты не возникли в Ленине после Октября. Эти черты были и у Володи Ульянова. У этих черт глубокие корни. Все его способности, его воля, его страсть были подчинены одной цели - захватить власть. Он жертвовал ради этого всем, он принес в жертву, убил ради захвата власти самое святое, что было в России, - ее свободу. Эта свобода была детски беспомощна, неопытна. Откуда ей, восьмимесячному младенцу, рожденному в стране тысячелетнего рабства, иметь опыт? Черты интеллигента, казавшиеся истинным содержанием ленинской души и ленинского характера, едва дело доходило до дела, уходили во внешнюю, незначащую форму, а характер его проявлялся в несгибаемой, железной и исступленной воле. Что вело Ленина путем революции? Любовь к людям? Желание побороть бедствия крестьян, нищету и бесправие рабочих? Вера в истинность марксизма, в свою партийную правоту? Русская революция для него не была русской свободой. Но власть, к которой он так страстно стремился, была нужна не ему лично. Вот здесь проявилась одна из особенностей Ленина: сложность характера, рожденная из простоты характера. Для того, чтобы с такой мощью жаждать власти, надо обладать огромным политическим честолюбием, огромным властолюбием. Черты эти грубы и просты. Но ведь этот политический честолюбец, способный на все в своем стремлении к власти, был лично необычайно скромен, власть он завоевывал не для себя. Тут кончается простота и начинается сложность. Если представить себе Ленина-человека эквивалентным Ленину-политику, то возникнет характер примитивный и грубый, нахрапистый, властный, безжалостный, бешено честолюбивый, догматически крикливый. Если соотнести эти черты к обыденной жизни, приложить их по отношению к жене, матери, детям, другу, соседу по квартире. Жутко становится. Но ведь оказалось совсем иное. Человек на мировой арене оказался обратен человеку в личной жизни. Плюс и минус, минус и плюс. И получается совсем иное, сложное, порой трагичное. Бешеное политическое властолюбие, соединенное со стареньким пиджаком, со стаканом жиденького чая, со студенческой мансардой. Способность, не колеблясь, втоптать в грязь, оглушить противника в споре, непонятным образом соединенная с милой улыбкой, с застенчивой деликатностью. Неумолимая жестокость, презрение к высшей святыне русской революции - свободе и тут же рядом, в груди того же человека, чистый, юношеский восторг перед прекрасной музыкой, книгой. Ленин... Обоготворенный образ; второй - монолитный простак, созданный врагами Ленина, соединивший, сливший в себе жестокие черты лидера нового мирового порядка с примитивно грубыми житейскими чертами, - лишь эти черты видели в Ленине его враги; наконец, тот, который мне кажется наиболее близким к действительности, и в нем непросто разобраться. 22 Чтобы понять Ленина, недостаточно вглядеться в человеческие, житейские черты его. Недостаточны черты Ленина-политика, нужно соотнести характер Ленина сперва к мифу национального русского характера, а затем к року, характеру русской истории. Ленинская аскетичность, естественная скромность сродни русским странникам, его прямодушие и вера отвечают народному идеалу жизнеучителя, его привязанность к русской природе в ее лесном и луговом образе сродни крестьянскому чувству. Его восприимчивость к миру западной мысли, к Гегелю и Марксу, его способность впитывать в себя и выражать дух Запада есть проявление черты глубоко русской, объявленной Чаадаевым, это та всемирная отзывчивость, изумляющая глубина русского перевоплощения в дух чужих народов, которую Достоевский увидел в Пушкине. Этой чертой Ленин роднится с Пушкиным. Этой чертой был наделен Петр I. Ленинская одержимость, убежденность - словно бы сродни аввакумовскуму исступлению, аввакумовской вере. Аввакум - явление самородной, русское. В прошлом веке отечественные мыслители искали объяснения исторического пути России в особенностях русского национального характера, в русской душе, в русской религиозности. Чаадаев, один из умнейших людей девятнадцатого века, оповестил аскетический, жертвенный дух русского христианства, его не замутненную ничем наносным византийскую природу. Достоевский считал всечеловечность, стремление к всечеловеческому слиянию истинной основой русской души. Русский двадцатый век любит повторять те предсказания, что сделали о нем мыслители и пророки России в веке девятнадцатом, - Гоголь, Чаадаев, Белинский, Достоевский. Да и кто не любил бы повторять о себе подобное... Пророки девятнадцатого века предсказывали, что в будущем русские станут во главе духовного развития не только европейских народов, но и народов всего мира. Не о военной славе русских, а о славе русского сердца, русской веры и русского примера говорили предсказатели. "Птица тройка..." "Русской душе, всечеловеческой и всесоединяющей, вместить в нее с братской любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону..." "Тогда мы естественно займем свое место среди народов, которым предназначено действовать в человечестве не только в качестве таранов, но и в качестве идей" "Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка, несешься? Дымом дымится под тобой дорога, гремят мосты..." И тут же Чаадаев гениально различил поразительную черту русской истории: "...колоссальный факт постепенного закрепощения нашего крестьянства, представляющий собой не что иное, как строго логическое следствие нашей истории". Неумолимое подавление личности неотступно сопутствовало тысячелетней истории русских. Холопское подчинение личности государю и государству. Да, и эти черты видели, признавали пророки России. И вот наряду с подавлением человека князем, помещиком, государем и государством - пророки России сознавали невиданную западным миром чистоту, глубину, ясность, Христову силу души русского человека. Ей, русской душе, и пророчили пророки великое и светлое будущее. Они сходились на том, что в душе русских идея христианства воплощена в безгосударственной, аскетической, византийской, антизападной форме, и что силы, присущие русской народной душе, выразят себя в мощном воздействии на европейские народы, очистят, преобразуют, осветят в духе братства жизнь западного мира, и что западный мир доверчиво и радостно пойдет за русским всечеловеком. Эти пророчества сильнейших умов и сердец России обхединялись одной общей им роковой чертой. Все они видели силу русской души, прозревали ее значение для мира, но не видели они, что особенности русской души рождены несвободой, что русская душа - тысячелетняя раба. Что даст миру тысячелетняя раба, пусть и ставшая всесильной? И вот девятнадцатый век, казалось, приблизил наконец время, предсказанное пророками России, время, когда Россия, столь восприимчивая к чужой проповеди и к чужому примеру, жадно поглощавшая и всасывавшая чужие духовные влияния, сама готовила себя к воздействию на мир. Сто лет Россия впитывала в себя заносную идею свободы. Сто лет пила Россия устами Пестеля, Рылеева, Герцена, Чернышевского, Лаврова, Бакунина, устами писателей своих, мученическими устами Желябова, Софьи Перовской, Тимофея Михайлова, Кибальчича, устами Плеханова, Кропоткина, Михайловского, устами Сазонова и Каляева, устами Ленина, Мартова, Чернова, устами своей разночинной интеллигенции, своего студенчества, своих передовых рабочих - мысль философов и мыслителей западной свободы. Эту мысль несли книги, кафедры университетов, гейдельбергские и парижские студенты, ее несли сапоги бонапартовых солдат, ее несли инженеры и просвещенные купцы, ее несла служивая западная беднота, чье чувство человеческого достоинства вызывало завистливое удивление русских князей. И вот, оплодотворенная идеями свободы и достоинства человека, совершилась русская революция. Что же содеяла русская душа с идеями западного мира, как преобразовала их в себе, в какой кристалл выделила их, какой побег готовилась выгнать из подсознания истории? "...Русь, куда же несешься ты? ...Не дает ответа..." Подобно женихам прошли перед юной Россией, сбросившей цепи царизма, десятки, а может быть, и сотни революционных учений, верований, лидеров, партий, пророчеств, программ... Жадно, со страстью и с мольбой вглядывались вожди русского прогресса в лицо невесты. Широким кругом стояли они - умеренные, фанатики, трудовики, народники, рабочелюбцы, крестьянские заступники, просвещенные заводчики, светолюбивые церковники, бешеные анархисты. Невидимые, часто неощущаемые ими нити связывали их с идеями западных конституционных монархий, парламентов, образованнейших кардиналов и епископов, заводчиков, ученых землевладельцев, лидеров рабочих профессиональных союзов, проповедников, университетских профессоров. Великая раба остановила свой ищущий, сомневающийся, оценивающий взгляд на Ленине. Он стал избранником ее. Он разгадал, как в старой сказке, ее затаенную мысль, он растолковал ее недоуменный сон, ее помысел. Но так ли? Он стал избранником ее потому, что он избрал ее, и потому, что она избрала его. Она пошла за ним - он обещал ей златые горы и реки, полные вина, и она пошла за ним сперва охотно, веря ему, по веселой хмельной дороге, освещенной горящими помещичьими усадьбами, потом оступаясь, оглядываясь, ужасаясь пути, открывшегося ей, но все крепче и крепче чувствуя железную руку, что вела ее. И он шел, полный апостольской веры, вел за собой Россию, не понимая чудного наваждения, творившегося с ним. В ее послушной поступи, в ее новой, после свержения царя, покорности, в ее податливости, сводившей с ума, тонуло, гибло, преображалось все, что он принес России из свободолюбивого, революционного Запада. Ему казалось, что в его непоколебимой, диктаторской силе залог чистоты и сохранности того, чему он верил, что принес своей стране. Он радовался этой силе, отождествлял ее с правотой своей веры и вдруг, на мгновение, со страхом видел, что в его непоколебимости, обращенной к мягкой русской покорности и внушаемости, и есть его высшее бессилие. И чем суровее делалась его поступь, чем тяжелее становилась его рука, чем послушнее становилась его ученому и революционному насилию Россия, тем меньше была его власть бороться с поистине сатанинской силой крепостной старины. Подобно тысячелетнему спиртовому раствору, крепло в русской душе крепостное, рабское начало. Подобно дымящейся от собственной силы царской водке, оно растворило металл и соль человеческого достоинства, преобразило душевную жизнь русского человека. Девятьсот лет просторы России, порождавшие в поверхностном восприятии ощущение душевного размаха, удали и воли, были немой ретортой рабства. Девятьсот лет уходила Россия от диких лесных поселений, от чадных курных изб, от скитов, от бревенчатых палат к уральским заводам, к донецкому углю, к петербургским дворцам, Эрмитажу, к могучей своей артиллерии, к своим тульским металлургам и токарям, к фрегатам и паровым молотам. В поверхностном восприятии рождалось однозначное ощущение растущего просвещения и сближения с Западом. Но чем больше становилась схожа поверхность русской жизни с жизнью Запада, чем более заводской грохот России, стук колес ее тарантасов и поездов, хлопанье ее корабельных парусов, хрустальный свет в окнах ее дворцов напоминали о западной жизни, тем больше росла тайная пропасть в самой сокровенной сути русской жизни и жизни Европы. Бездна эта была в том, что развитие Запада оплодотворялось ростом свободы, а развитие России оплодотворялось ростом рабства. История человека есть история его свободы. Рост человеческой мощи выражается прежде всего в росте его свободы. Свобода не есть осознанная необходимость, как думал Энгельс. Свобода прямо противоположна необходимости, свобода есть преодоленная необходимость. Прогресс в основе своей есть прогресс человеческой свободы. Да ведь и сама жизнь есть свобода, эволюция жизни есть эволюция свободы. Русское развитие обнаружило странное существо свое - оно стало развитием несвободы. Год от года все жестче становилась крестьянская крепость, все таяло мужичье право на землю, а между тем русские наука, техника, просвещение все росли да росли, сливаясь с ростом русского рабства. Рождение русской государственности было ознаменовано окончательным закрепощением крестьян: упразднен был последний день мужицкой свободы - двадцать шестое ноября - Юрьев день. Все меньше становилось "вольных", "бродячих" людей, все множилось число холопов, и Россия стала выходить на широкий путь европейской истории. Прикрепленный к земле стал прикреплен к хозяину земли, потом и к служивому человеку, представлявшему государство и войско; и хозяин получил право суда над крепостным, а потом и право московской пытки (так ее называли четыре века назад) - это подвешивание за связанные за спиной руки, битье кнутом. И росла русская металлургия, ширились лабазы, крепло государство и войско, разгоралась заря русской воинской славы, ширилась грамотность. Могучая деятельность Петра, основоположника русского научного и промышленного прогресса, связалась со столь же могучим прогрессом крепостного права. Петр приравнял крепостных, сидевших на земле, к холопам - дворовым, обратил "гулящих" людей в крепостных. Он закрепостил "черносошных" на севере и "однодворцев" на юге. Помимо помещичьего крепостного права, при Петре зацвело государственное крепостное право - оно помогало Петрову просвещению и прогрессу. Петру казалось, что он сближает Россию с Западом, да так и было оно, но пропасть, бездна между свободой и несвободой все росла и росла. И вот пришел блистательный век Екатерины, век дивного цветения русских искусств и русского просвещения, век, когда русское крепостное право достигло своего высшего развития. Так тысячелетней цепью были прикованы друг к другу русский прогресс и русское рабство. Каждый порыв к свету углублял черную яму крепостничества. Девятнадцатый век - особый век в жизни России. В этот век заколебался основной принцип русской жизни - связь прогресса с крепостничеством. Революционные мыслители России не оценили значение совершившегося в девятнадцатом веке освобождения крестьян. Это событие, как показало последующее столетие, было более революционным, чем события Великой Октябрьской социалистической революции: это событие поколебало тысячелетнюю основу основ России, основу, которой не коснулись ни Петр, ни Ленин: зависимость русского развития от роста рабства. После освобождения крестьян революционные лидеры, интеллигенция, студенчество бурно, со страстной силой, с самоотверженностью боролось за неведомое Россией человеческое достоинство, за прогресс без рабства. Этот новый закон был полностью чужд русскому прошлому, и никто не знал, какова же станет Россия, если она откажется от тысячелетней связи своего развития с рабством, каков же станет русский характер? В феврале 1917 года перед Россией открылась дорога свободы. Россия выбрала Ленина. Огромна была ломка русской жизни, произведенная Лениным. Ленин сломал помещичий уклад. Ленин уничтожил заводчиков, купцов. И все же рок русской истории определил Ленину, как ни дико и странно звучит это, сохранить проклятие России: связь ее развития с несвободой, с крепостью. Лишь те, кто покушается на основу основ старой России - ее рабскую душу, - являются революционерами. И так сложилось, что революционная одержимость, фанатическая вера в истинность марксизма, полная нетерпимость к инакомыслящим привели к тому, что Ленин способствовал колоссальному развитию той России, которую он ненавидел всеми силами своей фанатичной души. Действительно трагично, что человек, так искренне упивавшийся книгами Толстого и музыкой Бетховена, способствовал новому закрепощению крестьян и рабочих, превращению в холуев из государственной людской выдающихся деятелей русской культуры, подобных Алексею Толстому, химику Семенову, музыканту Шостаковичу. Спор, затеянный сторонниками русской свободы, был наконец решен - русское рабство и на этот раз оказалось непобедимо. Победа Ленина стала его поражением. Но трагедия Ленина была не только русской трагедией, она стала трагедией всемирной. Думал ли он, что в час совершенной им революции не Россия пойдет за социалистической Европой, а таившееся русское рабство выйдет за пределы России и станет факелом, освещающим новые пути человечества. Россия уже не впитывала свободный дух Запада, Запад зачарованными глазами смотрел на русскую картину развития, идущего по пути несвободы. Мир увидел чарующую простоту этого пути. Мир понял силу народного государства, построенного на несвободе. Казалось, свершилось то, что предвидели пророки России сто и полтораста лет тому назад. Но как странно и страшно свершилось. Ленинский синтез несвободы с социализмом ошеломил мир больше, чем открытие внутриатомной энергии. Европейские апостолы национальных революций увидели пламень с Востока. Итальянцы, а затем немцы, стали по-своему развивать идеи национального социализма. А пламя все разгоралось - его восприняла Азия, Африка. Нации и государства могут развиваться во имя силы и вопреки свободе! Это не была пища для здоровых, это было наркотическое лекарство неудачников, больных и слабых, отсталых или битых. Тысячелетний русский закон развития волей, страстью, гением Ленина стал законом всемирным. Таков был рок истории. Ленинская нетерпимость, напор, ленинская непоколебимость к инакомыслящим, презрение к свободе, фанатичность ленинской веры, жестокость к врагам, все то, что принесло победу ленинскому делу, рождены, откованы в тысячелетних глубинах русской крепостной жизни, русской несвободы. Потому-то ленинская победа послужила несвободе. А рядом тут же, бесплотно, не знача, продолжались и жили чаровавшие миллионы людей ленинские черты милого, скромного русского трудового интеллигента. Что ж. По-прежнему ли загадочна русская душа? Нет, загадки нет. Да и была ли она? Какая же загадка в рабстве? Что ж, это действительно именно русский и только русский закон развития? Неужели русской душе, и только ей, определено развиваться не с ростом свободы, а с ростом рабства? Действительно, сказывается ли здесь рок русской души? Нет, нет конечно. Закон этот определен теми параметрами, а их десятки, а, может быть, и сотни, в которых шла история России. Не в душе тут дело. И пусть в эти параметры, в леса и степи, в топи и равнины, в силовое поле между Европой и Азией, в русскую трагическую огромность тысячу лет назад вросли бы французы, немцы, итальянцы, англичане - закон их истории стал бы тем же, каким был закон русского движения. Да и не одни русские познали эту дорогу. Немало есть народов на всех континентах Земли, которые то отдаленно, смутно, то ближе, ясней в своей горечи узнавали горечь русской дороги. Пора понять отгадчикам России, что одно лишь тысячелетнее рабство создало мистику русской души. И в восхищении византийской аскетической чистотой, христианской кротостью русской души живет невольное признание незыблемости русского рабства. Истоки этой христианской кротости, этой византийской аскетической чистоты те же, что и истоки ленинской страсти, нетерпимости, фанатической веры - они в тысячелетней крепостной несвободе. И потому-то так трагически ошиблись пророки России. Да где же она, "русская душа, - всечеловеческая и всесоединяющая", которой предсказывал Достоевский "изречь окончательные слова великой общей окончательной гармонии, братского окончательного согласия всех времен по Христову евангельскому закону"? Да в чем же она, господи, эта всечеловеческая и всесоединяющая душа? Думали ли пророки России в соединенном скрежете колючей проволоки, что натягивали в сибирской тайге и вокруг Освенцима, увидеть свершение своих пророчеств о будущем всесветном торжестве русской души? Ленин во многом противоположен пророкам России. Он бесконечно далек от их идей кротости, византийской, христианской чистоты и евангельского закона. Но удивительно и странно - он одновременно вместе с ними. Он, идя совсем иной, своей, ленинской дорогой, не старался уберечь Россию от тысячелетней бездонной трясины несвободы, он, как и они, признал незыблемость русского рабства. Он, как и они, рожден нашей несвободой. Крепостная душа русской души живет и в русской вере, и в русском неверии, и в русском кротком человеколюбии, и в русской бесшабашности, хулиганстве и удали, и в русском скопидомстве и мещанстве, и в русском покорном трудолюбии, и в русской аскетической чистоте, и в русском сверхмошенничестве, и в грозной для врага отваге русских воинов, и в отсутствии человеческого достоинства в русском характере, и в отчаянном бунте русских бунтовщиков, и в исступлении сектантов, крепостная душа и в ленинской революции, и в страстной восприимчивости Ленина к революционным учениям Запада, и в ленинской одержимости, и в ленинском насилии, и в победах ленинского государства. Всюду в мире, где существует рабство, рождаются и подобные души. Где же надежда России, если даже великие пророки ее не различали свободы от рабства? Где же надежда, если гении России видят кроткую и светлую красоту ее души в ее покорном рабстве? Где же надежда России, если величайший преобразователь ее, Ленин, не разрушил, а закрепил связь русского развития с несвободой, с крепостью? Где пора русской свободной, человеческой душе? Да когда же наступит она? А может быть, и не будет ее, никогда не настанет? 23 Ленин умер. Но не умер ленинизм. Не ушла из рук партии завоеванная Лениным власть. Товарищи Ленина, его помощники, его сподвижники и ученики продолжали ленинское дело. ...те, кого оставил он, Страну в бушующем разливе Должны заковывать в бетон. Для них не скажешь: Ленин умер, Их смерть к тоске не привела, Еще суровей и угрюмей они творят его дела. Осталась завоеванная Лениным диктатура партии, созданные им армия, милиция, ВЧК, ликбезы, рабфаки. Двадцать восемь томов произведений остались после смерти Ленина. Кто же из соратников его возможно глубже и полнее сумеет вобрать в себя, выразить своим характером, сердцем, мозгом истинную, главную суть ленинизма? Кто примет знамя Ленина, кто понесет его, кто построит великое государство, заложенное Лениным, кто поведет партию нового типа от победы к победе, кто закрепит новый порядок на земле? Блестящий, бурный, великолепный Троцкий? Наделенный проникновенным даром обобщателя и теоретика обаятельный Бухарин? Наиболее близкий народному, крестьянскому и рабочему интересу практик государственного дела волоокий Рыков? Способный к любым многосложным сражениям в конвенте, изощренный в государственном руководстве, образованный и уверенный Каменев? Знаток международного рабочего движения, полемист-дуэлянт международного класса Зиновьев? Характер, дух каждого из них был близок, созвучен тем или иным граням ленинского характера. Но оказалось, что эти грани ленинского характера не были главными, основными, определяющими суть, корень рождающейся нови. Роковым образом случилось так, что все черты ленинского характера, которые были выражены в характере почти гениального Троцкого, Бухарина, Рыкова, Зиновьева, Каменева, оказались крамольными чертами, привели всех названных лидеров к плахе, гибели. Суть ленинского характера была не в этих чертах и гранях. В них оказалась ленинская слабость, крамола, ленинские чудачества, иллюзии, суть нови была не в них. Ведь и черты Луначарского были в некой ленинской грани, слушавшей "Аппассионату" и упивавшейся "Войной и миром". Но уж не бедняге Луначарскому было определено сурово и угрюмо творить главное дело ленинской партии. Не Троцкому, Бухарину, Рыкову, Каменеву, Зиновьеву судила история выразить сокровенную суть Ленина. Ненависть Сталина к лидерам оппозиции была его ненавистью к тем чертам ленинского характера, которые противоречили ленинской сути. Сталин казнил ближайших друзей и соратников Ленина, потому что они, каждый по-своему, мешали осуществиться тому главному, в чем была сокровенная суть Ленина. Борясь с ними, казня их, он как бы и с Лениным боролся, и Ленина казнил. Но одновременно именно он победоносно утвердил Ленина и ленинизм, поднял и укрепил над Россией ленинское знамя. 24 Имя Сталина навечно вписано в историю России. Послереволюционная Россия, вглядываясь в Сталина, познала себя. Двадцать восемь томов ленинских сочинений - речей, докладов, программ экономических и философских исследований - не послужили самопознанию Россией себя, своей судьбы. Хаос, превышающий вавилонский, был вызван смешением западной революции с русским строем развития и жизни. Не только матросы и конники Буденного, не только русское крестьянство и рабочие но и сам Ленин были беспомощны в понимании истины произошедшего. Рев революционной бури, законы материалистической диалектики, логика "Капитала" смешались с уханьем гармошек, с "Яблочком" и "Цыпленком жареным", с гудением самогонных аппаратов, с призывом лекторов и агитаторов, обращенным к матросам и рабфаковцам, не поддаваться ядовитой ереси Каутского, Кунова, Гильфердинга. Огонь, бунт, разгул, охватившие Россию, подняли со дна российского котла груз обиды и злобы, накопившийся за столетия народного крепостного страдания. Из романтики революции, из безумств Пролеткульта, из зеленых самогонных республик, из хмельного удальства и мужичьего бунта, из матросского бешенства на "Алмазе" поднимался новый, могучий, еще не виданный Россией полицмейстер. Страстное народное желание стать хозяином пахотной земли, понятое Лениным и возглавленное Лениным, было враждебно государству, основанному Лениным, несовместимо с этим государством. С этим стремлением народа стать хозяином земли было непоколебимо покончено. В 1930 году государство, основанное Лениным, стало безраздельным хозяином всех земель, лесов, вод в Советском Союзе, полностью отстранив от владения пахотной землей крестьянство. Путаница, противоречия, туман царили не только на узловых станциях, пристанях и крышах эшелонов, не только в деревенских чаяниях и в воспаленных головах поэтов. Путаница и туман царили в области революционной теории, в ошеломляющих противоречиях с практикой кристально ясных построений первого теоретика партии. Основной ленинский лозунг был "Вся власть Советам", но дальнейший ход жизни показал, что созданные Лениным Советы не имели и не имеют по сей день никакой власти - являются инстанцией чисто формальной или служебно- исполнительной. Весь теоретический пафос молодого Ленина был направлен на борьбу с народничеством, эсерами, на доказательство того, что Россию не минет капиталистический путь развития. А весь пафос Ленина в 1917 году был направлен на доказательство того, что Россия, минуя капиталистический путь, сопряженный с демократическими свободами, может и должна пойти дорогой пролетарской революции. И мог ли думать Ленин, что, основав Коммунистический Интернационал и провозглашая на Втором конгрессе Коминтерна лозунг мировой революции, провозглашая "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", он готовил почву для невиданного в истории роста принципа национального суверенитета? Эта сила государственного национализма и этот бешеный национализм людских масс, лишенных свободы и человеческого достоинства, стали главным рычагом, термоядерной боеголовкой нового порядка, определили рок двадцатого века. Сталин вправил мозги послеоктябрьской, послеленинской России, роздал всем сестрам по серьгам, а кому серег не полагалось, оторвал их вместе с ушами либо с головой. Партии большевиков предстояло стать партией национального государства. Слияние партии и государства нашло свое выражение в личности Сталина. В Сталине, в его характере, уме, воле государство выразило свой характер, свою волю, свой ум. Казалось, Сталин строил основанное Лениным государство по образу и подобию своему. Но дело, конечно, было не в этом - его образ был подобием государства, потому-то он и стал хозяином. Но, видимо, иногда, особенно под конец жизни, ему казалось, что государство слуга его. В Сталине, в его характере, соединившем в себе азиата и европейского марксиста, выразился характер советской государственности. Именно государственности! В Ленине воплотилось русское национальное историческое начало, в Сталине - русская советская государственность. Русская государственность, рожденная Азией и рядящаяся под Европу, не исторична, она надисторична. Ее принцип универсален, незыблем, применим ко всем укладам России на протяжении ее тысячелетней истории. С помощью Сталина унаследованные от Ленина революционные категории диктатуры, террора, борьбы с буржуазными свободами, казавшиеся Ленину категориями временными, - были перенесены в основу, в фундамент, в суть, слились с традиционной, национальной тысячелетней русской несвободой. С помощью Сталина эти категории и сделались содержанием государства, а социал-демократические пережитки были изгнаны в форму, в театральную декорацию. Все черты не ведающей жалости к людям крепостной России собрал в себе характер Сталина. В его невероятной жестокости, в его невероятном вероломстве, в его способности притворяться и лицемерить, в его злопамятстве и мстительности, в его грубости, в его юморе - выразился сановный азиат. В его знаниях революционных учений, в пользовании терминологией прогрессивного Запада, в знании литературы и театра, любимых русской демократической интеллигенцией, в его цитатах из Гоголя и Щедрина, в его умении пользоваться тончайшими приемами конспирации, в его аморальности - выразился революционер нечаевского типа, того, для которого любые средства оправданы грядущей целью. Но, конечно, Нечаев бы содрогнулся, увидев, до каких чудовищных размеров довел нечаевщину Иосиф Сталин. В его вере в чиновную бумагу и полицейскую силу как главную силу жизни, в его тайной страсти к мундирам, орденам, в его беспримерном презрении к человеческому достоинству, в обоготворении им чиновного порядка и бюрократии, в его готовности убить человека рада святой буквы закона и тут же пренебречь законом ради чудовищного произвола выразился полицейский чин, жандармский туз. Вот здесь-то и был характер Сталина, в соединении этих трех Сталиных. Вот эти три Сталина и создали сталинскую государственность - ту, для которой закон есть лишь орудие произвола, а произвол - закон, ту, что тысячелетними корнями своими ушла в крепостное прошлое, обратившее мужиков в рабов, в татарское иго, обратившее в холопов тех, кто княжит над мужиками, ту, что одновременно граничит с вероломной, мстительной, лицемерной и жестокой Азией и с просвещенной, демократичной, торгашеской и продажной Европой. Этот азиат в шевровых сапожках, цитирующий Щедрина, живущий законами кровной мести и одновременно пользующийся словарем революции, внес ясность в послеоктябрьский хаос, осуществил, выразил свой характер в характере государства. Главный принцип построенного им государства в том, что это государство без свободы. В этой стране гигантские заводы, искусственные моря, каналы, гидростанции не служат человеку, они служат государству без свободы. В этом государстве человек не сеет то, что хочет посеять, человек не хозяин поля, на котором работает, не хозяин яблонь и молока; земля родит по инструкции государства без свободы. В этом государстве не только малые народы, но и русский народ не имеют национальной свободы. Там, где нет человеческой свободы, не может быть и национальной свободы, ведь национальная свобода - это прежде всего свобода человека. В этом государстве нет общества, так как общество основано на свободной близости и свободном антагонизме людей, а в государстве без свободы немыслима свободная близость и вражда. Тысячелетний принцип роста русского просвещения, науки и промышленной мощи через посредство роста человеческой несвободы, принцип, взращенный боярской Русью, Иваном Грозным, Петром, Екатериной, этот принцип достиг при Сталине полного своего торжества. И поистине удивительно, что Сталин, так основательно разгромив свободу, все же продолжал бояться ее. Быть может, что страх перед ней и заставлял Сталина проявлять его поистине невиданное лицемерие. Лицемерие Сталина ясно выразило лицемерие его государства. И лицемерие это главным образом выражалось в игре в свободу. Государство не оплевывало мертвую свободу! Драгоценнейшее, живое, радиоактивное содержание свободы и демократии было умерщвлено и превращено в чучело, в словесную шелуху. Так дикари, в чьи руки лопали тончайшие секстанты и хронометры, используют их в качестве украшений. Умерщвленная свобода стала украшением государства, но украшением не бесполезным. Мертвая свобода стала главным актером в гигантской инсценировке, в театральном представлении невиданного объема. Государство без свободы создало макет парламента, выборов, профессиональных союзов, макет общества и общественной жизни. В государстве без свободы макеты правлений колхозов, правлений союзов писателей и художников, макеты президиумов райисполкомов, и облисполкомов, макеты бюро и пленумов райкомов, обкомов и центральных комитетов национальных компартий обсуждали дела и выносили решения, которые были вынесены заранее совсем в другом месте. Даже Президиум Центрального Комитета партии был театром. Этот театр был в характере Сталина. Этот театр был в характере государства без свободы. Поэтому государству и понадобился Сталин, осуществивший через свой характер характер государства. Что же было реальностью, а не театром? Кто же действительно решал, а не делал вид, что решает? Реальной силой был Сталин. Он решал. Но, конечно, он не мог лично решить все вопросы в государстве - дать ли отпуск учительнице Семеновой, сеять ли в колхозе "Заря" горох или капусту. Хотя принцип государства без свободы требовал, чтобы именно так обстояло дело, чтобы Сталин решал все вопросы без изъятия. Но физически это оказалось невозможно, и второстепенные вопросы решали доверенные люди Сталина, решали всегда одинаково: в духе Сталина. Только поэтому они были доверенными людьми Сталина или доверенными его доверенных. Их решения были объединены одной общей чертой - независимо от того, касались ли они постройки гидростанции в нижнем течении Волги либо посылки на двухмесячные курсы доярки Анюты Феоктистовой - они выносились в духе Сталина. Суть ведь была в том, что дух Сталина и дух государства были едины. Доверенные Сталина-Государства сразу были видны на любых заседаниях, собраниях, летучках, съездах - с ними никто никогда не спорил: они ведь говорили именем Сталина-Государства. То, что государство без свободы всегда действовало от имени свободы и демократии, боялось ступить шаг без упоминания ее имени, свидетельствовало о силе свободы. Сталин мало кого боялся, но постоянно и до конца своей жизни он боялся свободы, - убив ее, он заискивал перед нею мертвой. Ошибочно мнение, что дела времен коллективизации и времен ежовщины - бессмысленные проявления бесконтрольной и безграничной власти, которой обладал жестокий человек. В действительности кровь, пролитая в тридцатом и тридцать седьмом годах, была нужна государству, как выражался Сталин, - не прошла даром. Без нее государство бы не выжило. Ведь эту кровь пролила несвобода, чтобы преодолеть свободу. Дело это давнее, началось оно при Ленине. Свобода была преодолена не только в области политики и общественной деятельности. Свобода была преодолена в сельском хозяйстве - вправе свободно сеять и убирать урожай, свобода была преодолена в поэзии и философии, в сапожном мастерстве, в круге чтения, в перемене места жительства, в труде рабочих, чьи нормы выработки, условия техники безопасности, заработная плата целиком определялись волей государства. Несвобода безраздельно торжествовала от Тихого океана до Черного моря. Она была всюду и во всем. И везде и во всем была убита свобода. Это было победоносное наступление, и совершить его можно было, лишь пролив много крови: ведь свобода - это жизнь, и, преодолевая свободу, Сталин убивал жизнь. Характер Сталина выразился в гигантах пятилеток, эти гремящие пирамиды двадцатого века соответствовали пышным памятникам и дворцам азиатской древности, которые пленили душу Сталина. Эти гигантские стройки не служили человеку так же, как не нужны были богу гигантские храмы и мечети. С выпуклой силой характер Сталина выразился в деятельности созданных им органов безопасности. Пыточные допросы, истребительная деятельность опричнины, призванной уничтожать не только людей, но и сословия, методы сыска, развивавшиеся от Малюты Скуратова до графа Бенкендорфа, - все это нашло свои эквиваленты в душе Сталина, в делах созданного им карательного аппарата. Но, пожалуй, особо зловещими были те эквиваленты, что объединили в единстве сталинской натуры русское революционное начало с началом могучей и безудержной, русской же, тайной полиции. Это объединение революции и полицейского сыска, произошедшее в натуре Сталина, и отраженное в созданных им органах безопасности, также имело свой прообраз в русском государстве Объединение Дегаева-народовольца, интеллигента, а впоследствии агента охранки с начальником политического сыска полковником Судейкиным, произошедшее в годы, когда Иосиф Джугашвили был крошкой, ребенком, и стало прообразом этого зловещего альянса. Судейкин, умница, скептик, знаток и ценитель революционной силы России, насмешливый созерцатель убожества царя и царских министров, которым он служил, использовал народовольца Дегаева в своих полицейских целях. Народоволец Дегаев служил одновременно в революции и в полиции. Планам Судейкина не суждено было сбыться. Он хотел с помощью революции, попустительствуя ей, а затем создавая липу, туфту, фальшивые дела, запугать царя, прийти к власти, стать диктатором. Он хотел, возглавив государство, уничтожить дотла революцию. Но дерзкие мечты его не состоялись - Дегаев убил Судейкина. Сталин же победил. В его победе, где-то тайно от всех и тайно от него самого, жила победа судейкинской мечты - запрячь в возок двух лошадей: революцию и тайную полицию. Сталин, рожденный революцией, расправился с революцией и революционерами с помощью полицейского аппарата. Быть может, мучившая его мания преследования была вызвана тайным, таившимся в его подсознании страхом Судейкина перед Дегаевым? Покорный, обузданный в третьем отделении революционер-народоволец все же внушал ужас полицейскому полковнику, особенно страшно было то, что оба они, вероломствуя, дружа и враждуя, жили в тесной тьме сталинской души. И, быть может, здесь или, во всяком случае, где-то поблизости, лежит объяснение одного из наибольших недоумении современников поры 1937 года - зачем было, уничтожая невинных, преданных революции людей, разрабатывать подробнейшие, лживые от начала до конца сценарии их участия в вымышленных, несуществующих заговорах? Мучительными пытками, длящимися сутками, неделями, месяцами, а иногда и годами, органы безопасности заставляли несчастных, истерзанных бухгалтеров, инженеров, агрономов участвовать в театральных представлениях, играть роль злодеев, агентов заграницы, террористов, вредителей. Для чего делалось это? Миллионы раз миллионы людей задавали себе этот вопрос. Ведь Судейкин, разрабатывая свои инсценировки, имел в виду обман царя. А Сталину не было нужды обманывать царя - сам Сталин и был царем. Да, да, и все же Сталин своими инсценировками стремился обмануть царя, что незримо, помимо его воли, жил в тайной тьме его души. Незримый владыка продолжал жить всюду, где, казалось, безраздельно торжествовала несвобода. Его, единственного, до конца дней своих ужасался Сталин. Со свободой, во имя которой началась в феврале русская революция, Сталин не мог до конца дней своих справиться кровавым насилием. И азиат, живший в сталинской душе, пытался обмануть свободу, хитрил с ней, отчаявшись добить ее до конца. 25 После смерти Сталина дело Сталина не умерло. Так же в свое время не умерло дело Ленина. Живет построенное Сталиным государство без свободы. Не ушла из рук партии созданная Сталиным мощь промышленности, Вооруженных Сил, карательных органов. Несвобода по-прежнему незыблемо торжествует от можа до можа. Не поколеблен закон всепроникающего театра, действует все та же система выборов, все так же окованы рабством рабочие союзы, все так же беспредельно несвободны и беспаспортны крестьяне, все так же талантливо трудится, шумит, жужжит в лакейских интеллигенция великой страны. Все то же кнопочное управление державой, все та же неограниченная власть великого диспетчера. Но, конечно, неминуемо многое и изменилось, не могло не измениться. Государство без свободы вступило в свой третий этап. Его заложил Ленин. Его построил Сталин. И вот наступил третий этап - государство без свободы построено, как говорят строители, введено в эксплуатацию. Многое, что было необходимо в период стройки, стало теперь ненужным. Прошла пора уничтожения старых домишек на строительной площадке, уничтожения, переселения, выселения жителей из разрушенных особняков, домиков, хибарок, домин. Небоскреб заселен новыми жильцами. Конечно, немало оказалось в нем недоделок, но нет уже нужды постоянно пользоваться истребительными приемами великого прораба, старого хозяина. Фундамент небоскреба - несвобода - по-прежнему незыблем. Что же дальше будет? Так ли уж незыблем этот фундамент? Прав ли Гегель - все ли действительное разумно? Действительно ли бесчеловечное? Разумно ли оно? Сила народной революции, начавшейся в феврале 1917 года, была так велика, что даже диктаторское государство не смогло ее заглушить. И в то время, как государство ради себя лишь одного совершало свой ужасный и жестокий путь роста и накопления, оно, само того не ведая, в чреве своем таило свободу. Свобода совершалась в глубокой тьме и в глубокой тайне. По поверхности земли гремя катила ставшая для всех явью, сметавшая все на своем пути река. Новое национальное государство - собственник всех несметных сокровищ - заводов, фабрик, атомных котлов, всех полей, безраздельный владыка каждого живого дыхания - торжествовало победу. Революция, казалось, произошла ради него, ради его тысячелетней власти и торжества. Но владыка полумира был не только гробовщиком свободы. Она совершалась вопреки ленинскому гению, вдохновенно сотворившему новый мир. Свобода совершалась вопреки безмерному, космическому сталинскому насилию. Она совершалась потому, что люди продолжали оставаться людьми. У человека, совершившего революцию в феврале 1917 года, у человека, создавшего по велению нового государства и небоскребы, и заводы, и атомные котлы, нет другого исхода, кроме свободы. Потому что, создавая новый мир, человек остался человеком. Все это иногда ясно, иногда туманно понимал и чувствовал Иван Григорьевич. Как бы ни были огромны небоскребы и могучи пушки, как ни была безгранична власть государства и могучи империи, все это лишь дым и туман, который исчезнет. Остается, развивается и живет лишь истинная сила - она в одном, в свободе. Жить - значит быть человеку свободным. Не все действительное разумно. Все бесчеловечное бессмысленно и бесполезно! И Ивана Григорьевича не удивляло, что слово "свобода" было на его губах, когда он студентом уходил в Сибирь, и что слово это жило, не исчезало из его головы и теперь. 26 Он был один в комнате, но он думал свои мысли так, словно вел разговор с Анной Сергеевной. ...Знаешь, в самые тяжелые времена я представлял себе объятия женщины, думал - так хороши они, что в этих объятиях найдешь забвение, не вспомнишь пережитого, словно не было его. А оказалось, видишь, - именно тебе и должен я рассказывать о самом тяжелом, вот и ты всю ночь говорила. Оказывается, счастье - это разделить с тобой ту тяжесть, что ни с кем, только с тобой разделишь. Вот придешь из больницы, и я расскажу тебе свой самый тяжелый час. Это был разговор в камере на рассвете после допроса. Сосед у меня был, его уж нет, он тогда же умер, Алексей Самойлович, думаю, он самый умный человек из тех, с кем мне пришлось встречаться. Но страшный для меня ум у него был. Не злой, злой ведь не страшный. А его ум не злой, но равнодушный, насмешливый к вере. Мне он был ужасен и, главное, тянул к себе, затягивал, я не мог его одолеть. А моя вера в свободу его не брала. Жизнь у него сложилась плохо. Впрочем, жизнь как жизнь, ничего особенного, и сидел он по статье пятьдесят восемь десять, самой что ни есть обычной нашей статье. Но голова у него была могучая. Мысль, как волна, подхватит, и я вздрагивал даже, как земля вздрагивает от удара океанской волны. Попал я обратно в камеру после допроса. Какой список насилий, костры, тюрьмы, истребительная техника - многоэтажные замки тюремные, огромные, как областные города, лагеря. Смертная казнь началась с дубины, крушащей череп, с пеньковой петли. А сегодня палач включает рубильник и казнит сто, тысячу, десять тысяч человек. Ему уж не нужно взмахивать топором. Наш век - век высшего насилия государства над человеком. Но вот в чем сила и надежда людей. Именно двадцатый век поколебал гегелевский принцип мирового исторического процесса: "Все действительное разумно", принцип, который в тревожных десятилетних спорах освоили русские мыслители прошлого века. И именно теперь, опрокидывая гегелев закон, в пору торжества государственной мощи над свободой человека, подготавливается русскими мыслителями в лагерных ватниках высший принцип всемирной истории: "Все бесчеловечное бессмысленно и бесполезно". Да, да, да, во времена полного торжества бесчеловечности стало очевидно, что все созданное насилием бессмысленно и бесполезно, существует без будущего, бесследно. Это вера моя, и я с ней вернулся в камеру. А сосед мне обычно говорил: - Чего уж отстаивать свободу, это когда-то в ней видели закон и разум развития. А теперь, - говорит, - ясно: вообще исторического развития нет, история - процесс молекулярный, человек всегда равен себе, ничего с ним не сделаешь, нет развития. А закон простой - закон сохранения насилия. Такой же простой, как закон сохранения энергии. Насилие вечно, что бы ни делали для его уничтожения, оно не исчезает, не уменьшается, а лишь превращается. То оно в рабстве, то в монгольском нашествии. То перекочует с континента на континент, то обернется классовым, то из классового станет расовым, то из материальной сферы уйдет в средневековую религиозность, то обрушится на цветных, то на писателей и художников. а в общем количество его на земле одинаково, а хаос его превращений мыслители принимают за эволюцию и ищут ее законы. А у хаоса нет законов, ни развития, ни смысла, ни цели. Вот и Гоголь, гений России, воспел птицу-тройку, в ее беге угадывал будущее, да не в той тройке, что гадал Гоголь, оказалось будущее. Вот она, тройка: русская казенная судьба, безликая тройка, особое совещание. Тройка, что приговаривала к расстрелу, составляла списки на раскулачивание, исключала юношу из университета, не давала хлебной карточки "бывшей" - старухе. И вот он со своих нар грозит Гоголю пальцем: - Ошиблись, Николай Васильевич, не поняли, не разглядели русской нашей птицы-тройки. Не в беге тройки история людей, а в хаосе, в вечном переходе одного вида насилия в другой. Летит птица-тройка, а все недвижно, все застыло, а главное, недвижим человек, недвижима судьба его. Насилие вечно, что бы ни делали для его уничтожения. А тройка летит, и нет ей дела до русского горя. И что русскому горю - летит она либо замерла в неподвижности. И оказывается, совсем не та это тройка, а уж вот эта, что здесь где-то подписывает высшую меру... И вот я лежу на нарах и все, что во мне, полуживом, живого, это моя вера: история людей есть история свободы, от меньшей к большей, история всей жизни от амебы до людского рода есть история свободы, переход от меньшей свободы к большей свободе, да и сама жизнь и есть свобода. И эта вера дает мне силу, я ощупываю драгоценную, запрятанную в тюремном тряпье чудную и светлую мысль: "Все бесчеловечное бессмысленно и бесследно". А Алексей Самойлович слушает меня, полуживого, говорит мне: - Это лишь утешительный обман, ведь история жизни есть история непреодоленного насилия, оно вечно и неистребимо, оно превращается, но не исчезает и не уменьшается. Да и слово - история - придумано людьми - истории нет, история есть толчение воды в ступе, человек не развивается от низшего к высшему, человек недвижим, как глыба гранита, его доброта, его ум, его свобода недвижимы, человеческое не растет в человеке. Какая же история человека, если доброта его недвижима? И знаешь, я почувствовал - тяжелей этих минут ничего уж быть не может. Я лежу на нарах, и, боже мой, ну что ж это, и именно от умного человека пришла ко мне невыносимая тоска, вот знаешь, казнь. И даже дышать невыносимо. И одно желание - не видеть, не слышать, не дышать. Умереть. Но облегчение пришло совсем с другой стороны: меня снова потащили на допрос, отдышаться не дали. И легче стало. И я верю в неминуемость свободы. К черту птицу-тройку, ту, что летит, гремит и подписывает приговора. Свобода соединится с Россией! Ты не слышишь меня! Когда же ты вернешься ко мне из больницы? В зимний день Иван Григорьевич проводил на кладбище Анну Сергеевну. Не пришлось ему поделиться с ней всем, что вспомнил он, что продумал, записал за месяцы ее болезни. Он отвез вещи покойной в деревню, провел день с Алешей и снова вернулся на работу в артель. 27 Летом Иван Григорьевич уехал в приморский город, где под зеленой горой стоял дом его отца. Поезд шел вдоль самого берега, и Иван Григорьевич на короткой остановке вышел из вагона, глядел на зеленую и черную, движущуюся, пахнущую соленой прохладой воду. Море и ветер были и когда следователь вызывал его на ночной допрос, и когда копали могилу умершему на этапе зека, и когда служебные собаки лаяли под окнами барака и снег скрипел под ногами конвоиров. Море вечно, и эта вечность его свободы казалась Ивану Григорьевичу сродни равнодушию. Морю не было до Ивана Григорьевича дела, когда он шел свою жизнь за Полярным кругом, и не будет до него дела гремящей и плещущей свободе, когда он перестанет жить. Он подумал - это не свобода, это пришедшее на землю астрономическое пространство, осколок вечности, движущейся и равнодушной. Море - не свобода, оно подобие ее, символ ее... Как же прекрасна свобода, если напоминание о ней, подобие ее, наполняет человека счастьем. Переночевав на вокзале, он рано утром пошел в сторону дома. В безоблачном небе поднималось осеннее солнце, и его нельзя было отличить от весеннего солнца. Он шел в пустынной и сонной тишине, он ощутил такое смятение, что казалось, на этот раз не выдержит все выдержавшее сердце. Мир в эти минуты стал божественно неподвижен, милая святыня его детства была вечна и неизменна. Его ноги когда-то шли по этому прохладному булыжнику, его детские глаза всматривались в эти тронутые красной осенней ржавчиной округлые горы. Он слушал шум ручья, идущего к морю среди городских отбросов - арбузных корок и обглоданных кукурузных початков. По улице в сторону базара шел старик абхазец в черной сатиновой рубахе, подпоясанной кожаным тонким пояском, нес корзину каштанов. Быть может, у этого старика, застывшего и неизменного в своей седине. покупал в детстве Иван Григорьевич каштаны и инжир. И тот же прохладный и теплый, пахнущий морем, и горным небом, и чесночным кухонным чадом, и розами, южный утренний воздух. И те же домики с закрытыми ставнями, со спущенными занавесками. И те же, сорок лет назад бывшие, неповзрослевшие дети, те же не ушедшие в могилу старики спали за этими закрытыми ставнями. Он вышел на шоссе и стал подниматься на гору. Шумел ручей. Иван Григорьевич помнил его голос. Никогда он не видел свою жизнь, всю целиком, и вот, он увидел ее. И, увидя ее, он не испытал злобы к людям. Все они, и те, что вели его, толкая прикладом, в кабинет следователя, и те, кто не давал ему спать на допросах, и те, кто подло говорил о нем на собраниях, и те, кто отрекался от него, и те, кто крал его лагерный хлеб, и те, кто бил его, - все они в своей слабости, грубости, злобе делали зло не потому, что им хотелось причинить ему зло. Они изменяли, клеветали, отрекались потому, что иначе не проживешь. пропадешь, и все же они были людьми. Разве эти люди хотели того, чтобы он, потеряв любовь, старый, одинокий шел к своему заброшенному дому? Люди не хотели никому зла, но всю жизнь люди делали зло. И все же люди были людьми. И чудное, дивное дело - хотели они того или нет - они не давали умереть свободе, и даже самые страшные из них берегли ее в своих страшных, исковерканных и все же человеческих душах. Он ничего не достиг, после него не останется книг, картин, открытий. Он не создал школы, партии, у него не было учеников. Почем