ий на время мир. На добычу выходят ночные хищники. Они тоже неслышно бродят всюду по закрайкам болот, по перелескам, шныряют по кустарникам. Всю ночь тревожно спят и их жертвы. В темноте возникают два светлячка. Они проплывают над котловиной, как блуждающие огоньки, и гаснут у ближнего холмика. Справа доносится писк. На болоте вдруг неистово закричал гусь, захлопал предсмертно крыльями и смолк. Ночная жизнь леса, жизнь болот и перелетных птиц, хищников всегда захватывала меня. Что-нибудь да подсмотришь, откроешь для себя новое, но сейчас все это проходит где-то стороною, не задевая сознания и не отвлекая от напряженного ожидания. Из-за Станового высунулась лиловая туча и угрожающе нависла над Ямбуем. Справа и слева от нее сомкнутыми рядами ползут хмурые дождевые облака. Их подгоняет сухая гроза. На землю падает холодный ветерок. В надежде, что тучи пронесутся мимо и будет звездная ночь, я решил устроить скрадок на том месте, где советовал Карарбах. Настроение у меня бодрое, даже воинственное. Может, мы и встретимся. Наламываю хвои, выстилаю ею место, где предстоит мне провести ночь. Я буду в десяти метрах от тела Елизара, и примерно в пятидесяти метрах от медведицы. С тыльной стороны меня будет защищать от внезапного нападения мощный куст стланика, а чтобы остаться незамеченным со стороны котловины, устраиваю искусственный заслон из хвойных веток, высотою чуть ниже сидящего на земле человека. Мне не впервые караулить зверя ночью, одному, окруженному таинственным молчанием тайги. Я приобрел навык стрелять в темноте по еле заметному силуэту. Но все это было в другой обстановке, когда ты убежден, что в случае, если тебя обнаружит зверь, он не замедлит исчезнуть. Здесь же наоборот, он постарается напасть. И исход будет зависеть от обстоятельств, которые я не смогу предвидеть. Пользуясь вечерним светом, запоминаю, что находится в створе холмиков на горизонте -- это очень важно знать для ночной стрельбы по зверю. На стланиках, на болотах еще колышется розоватый отсвет заката и румянятся нижние края толстых туч. В чаще кустарников смолкли последние звуки дня. Опускаюсь в скрадок. Рядом укладываю Загрю. Над нами смыкаются кроны стлаников. Под их сводом нас трудно заметить, но нам хорошо видны поляна, холмики, край зарослей. Привязываю Загрю к стволу стланика, надрезаю ременной поводок, как Карарбах в прошлый раз, чтобы при сильном рывке кобель мог разорвать его. Заряжаю карабин, еще четыре патрона остаются в магазинной коробке. Ночь ложится на плечи, прижимает к земле, и я замираю, точно растворяюсь в загадочных зарослях стланика. Снова поднимается, гудит в вышине ветер, угоняет тучи. На далеком горизонте лиловый след угасшего заката. Какое-то слабое оживление заметно в кустарниках, будто только сейчас их ночные жители поверили, что не будет дождя, выбрались из своих убежищ. На болотах слышатся распри пролетных птиц, не поделивших места на илистых берегах. Появляются летучие мыши. Их много. Но они быстро рассеиваются в ночном пространстве, и только пара продолжает бесшумно носиться над холмиками. Какая-то тень быстро прошмыгнула по котловине, и возникший шорох оборвался у трупа медведицы. Затем послышалось ворчание, что-то хрустнуло и стихло. "Соболь", -- мелькнуло в голове. Загря всполошился было, вскочил и за это получил по носу щелчок. Но ему трудно сдерживать себя, если ветерок забивает нос острым соболиным запахом, который всегда будоражит его до бешенства. Еще одна тень вынырнула из густой тьмы стлаников, застыла на миг пенечком и бросилась к противнику, затаившемуся у трупа медведицы. Писк, драка, возня взбудоражили уже устоявшийся покой ночи. Клубок сцепившихся соболей, гремя камнями, катится вниз, все ближе к скрадку. Хищники уже в пяти метрах от нас. В яростной схватке они рвут друг друга, храпят, задыхаясь от злобы, и вдруг клубок разрывается, посрамленный зверек бросается наутек, ищет спасения в стланиках. Погоня затихает в зарослях кустарников. Драка соболей привлекла филина. Он кружится над холмиками лохматым силуэтом. Ухнул, будто стрельнул холостым зарядом, и исчез. Сторожкая ночь сгустилась над котловиной. Только ветерок веет прохладой в лицо да табун бесформенных туч молча наплывает на небо. Над ближним холмиком вспыхивают светлячки, они мигают на одном месте, как свечи у гроба. Потом внезапно гаснут. Но что это? Холмик шевелится и как будто разваливается. Меня словно током пронизывает, окатывает холодным потом. Хватаю всполошившегося Загрю, подминаю под себя. В темноте замечаю, как с Елизара сползает телогрейка. Покойник в чем-то светлом поднимается на четвереньки, смотрит в нашу сторону живыми глазами. У меня леденеет кровь. А Елизар еще чуточку приподнялся. В ужасе протираю глаза... Нет, это не привидение и не галлюцинация. Покойник снова припадает к холмику, и под ним звонко треснула сухая веточка. Мои руки, как бы сами по себе, выбрасывают ствол карабина вперед, к небу, и немую темень ночи разрывает огненный взрыв... В блеске мигающего света я увидел на теле Елизара рысь, узнал ее по светлой шубе, по куцему заду и по злому кошачьему взгляду. Она, словно отброшенная звуком, рванулась в кустарник и бесследно исчезла, растаяла в черных зарослях. Выстрел снимает страх. Все остается на месте, лишь обманутое сердце еще тревожно стучит. С болью думаю, что ночь ведь только начинается. Что же будет со мной дальше? Хорошо, что со мною мой верный друг! Хочу поймать его, прижать к себе и не отпускать, но он неожиданно вскакивает и, сгорбив упругую спину, настораживается. Повернув голову к восточному склону гольца, нюхает воздух, вдыхая его короткими глотками, и нервно переставляет передние ноги -- верный признак присутствия зверя. Я приподнимаюсь. Темень захватывает котловину. Загривок у Загри щетинится, острые когти глубоко вонзаются в землю, и, чуточку осадив назад, он уже готовится к прыжку. Я даю ему в бок пинка, но собака не обращает на меня внимания. Где-то там, на склоне гольца, откуда слабый ветерок набрасывает подозрительный запах, ходит зверь, но какой? Вдруг четко доносится грохот камней под чьими-то торопливыми шагами. Стук камней обрывается у нижней границы россыпи. Снова тихо-тихо. Медведь, кажется, догадывается, что возле его добычи кто-то есть, неслышно крадется по просветам зарослей. У меня словно лопнуло сердце, и горячая кровь хлынула по всему телу. Опять загремели камни, и уже совсем близко. Загря не выдерживает, вырывается из скрадка, тащит за собой и меня. Теперь наша встреча неизбежна. Но проклятая темень, ничего не вижу! Уже у самого края зарослей стукнул отброшенный в прыжке камень, еще и еще... Ближе хрустнула веточка... И опять все оборвалось. Нет, не грохотом камней страшна эта ночь, не гневом зверя, не темнотою, а молчанием, затаившейся тишиной. Зверь сползает в ложок вместе с шорохом потревоженной им россыпи. В углу котловины, куда направлена морда кобеля, возникает большое тусклое пятно. Это он! Прикладываю к плечу карабин и холодею -- не вижу ни мушки, ни ствола, между нами сомкнулась тьма... Но вот пятно вдруг оживает, становится заметным, увеличивается, наплывает на нас... Дорога каждая секунда. Окаянные тучи окончательно заслонили свет. Загря отрывает ремешок, вырывается вперед. Я шагнул было за ним и остановился в беспросветной тьме. Отчаянный лай собаки взбудоражил тишину. Зверь бросается на Загрю, но у него не хватает ловкости поймать его. Я не стреляю -- не вижу цели. Поражаюсь своему спокойствию, точно окаменел в эту решающую минуту. Кобель работает с невероятным остервенением и, отступая, ведет на меня зверя. Вот он вырисовывается из мрака бесконтурной глыбой, уверенный, злой, все ближе и ближе. Я крепко прижимаю ложе карабина к плечу. Проклятье, опять не вижу мушки! Лай собаки, стон зверя, грохот камней сливаются в один нескончаемый гул. Вижу, черное пятно уже подходит к холмику с медведицей, но вдруг ринулось напролом в ночные заросли... Медведь не бежал -- канул без единого шороха, растворился в, темноте. Потом где-то за логом снова залаял кобель, затрещал стланик, послышалось тяжелое сопение. Наперерез бы надо, наперерез, да куда побежишь, ничего не видно! На востоке голец отделился от неба, и облачко над ним посветлело. Где же луна? В грохот камней на россыпи ворвался вой Загри, и я услышал удаляющийся бег зверя. Но он не удрал, нет, стал обходить меня с тыла и затаился совсем недалеко от котловины. Что же я буду делать, если людоед налетит на меня? В двух шагах ничего не вижу. Проходят долгие минуты ожидания. Ни медведя, ни Загри. Взошла луна. Как же непростительно она опоздала! От холмика, у которого я стою, беззаботно уплывают в чащу два светлячка, и там гаснет их прерывистый холодный свет. Прошмыгнула горбатая тень соболя и замерла в недвижимом воздухе хищным силуэтом. Пониже котловины раздался короткий, дрожащий крик совы; серебристым лоскутом она плавно парит над просветами и исчезает в сумраке. Кто-то в зарослях протяжно простонал и смолк. Кто бы это мог быть? Не почудилось ли? Вот опять донесся стон, долгий, протяжный... Боже, да ведь это же Загря! И я, не рассуждая, забыв про опасность, бросаюсь в заросли. Бегу по еле заметным просветам. Перескакиваю через рытвины, кустарник, спотыкаюсь о камни, замаскированные лишайником. За волнистым гребнем на россыпи в ложке лежал Загря с беспомощно болтающимися в воздухе ногами. Увидев меня, пес с трудом пошевелил головою, попытался встать и от боли заскулил. Хватаю его за передние лапы, вырываю из щели. Он ревет, болезненно поджимает левый бок, хватает пастью мою руку, но не кусает. На пальцах чувствую липкую влагу, кровь. Видимо, медведь хватил его так сильно, что кобель, проделав в воздухе сальто, попал спиною в щель между крупных камней и не мог сам выбраться. Но вот что удивило меня: зверь не растерзал его. Скорее назад! Скорее из зарослей, где все враждебно и где ночью в темноте ты беспомощен, как слепой щенок! Загря припадает на все четыре ноги, еле поспевает за мною. Вид у него неважный. Вот и котловина. От холмика бросаются во все стороны вспугнутые нами тени. Видимо, уже по всей округе среди хищников разнеслась весть о медвежьей добыче, и любители поживиться сбежались на ночной пир. Из темных закоулков чащи за нами следят соболи, колонки, слышится злобное фырканье горностая. Большая ночная птица прошмыгнула низко над котловиной и, исчезая во мраке, бросила протяжно: "Куу-и... Куу-и...". Стою у тела Елизара. Рядом у ног лежит Загря. Он как будто оглох, потерял чутье. Тяжело дышит и, изредка вытягивая морду, безучастно смотрит в пустое небо, "Неужели Загря после этого случая будет бояться медведя?" -- с горечью подумал я. Накрываю Елизара телогрейкой, отброшенной рысью. Укладываю Загрю под холмиком. Боже, еще только одиннадцать часов, а я уже поглядываю на восток, жду рассвета. Как нестерпимо медленно тянется время! Неодолимой тяжестью наваливается сон. Не знаю, как бороться с ним... Одним рывком разрываю рубашку на груди -- так, кажется, легче. Дремлют скалы, мари. За каменными грядами Ямбуя спят люди, бубенцы на шеях оленей, речные перекаты. Все спит, и только я один стою, будто распятый, у холмика. Незаметно теряю связь с окружающим, опять забываю, зачем я здесь, кого жду. И кто-то добрый незаметно уводит меня в чудесный мир, не знающий тревог... Из рук выпадает карабин, больно бьет по ноге, и я вырываюсь из пагубного забытья. Сбрасываю телогрейку, разорванную рубашку. Остаюсь полуголым с патронташем на животе. Проходят минуты. Мороз впивается в тело. Пальцы замерзли, не подчиняются мне. Я дышу на них, растираю, пока они не оживают. Сам немного отогреваюсь. И, как всегда в трудные минуты, вспоминается далекий родной Кавказ, с седыми снежными вершинами, со сторожевыми пиками, с тенью чинар, с костром под ними, с пасущимися конями на душистой поляне и с луною, холмы, что виднелись за станицей, таинственные дебри лесов... Эти грезы детства ушли со мною в жизнь светлыми; я храню их, как бы проверяя временами: о чем мечтал еще веснушчатым мальчишкой у околицы и чего добился в пятьдесят... Вскакивает встревоженный Загря. И вдруг взгляд задерживается на светлой полоске под темным сводом стланика, метрах в двадцати от меня. Пытаюсь вспомнить, была ли она раньше? Отвожу взгляд влево и снова подвожу его к пятну. Нет, не была! Прикладываю ложе к плечу. Но не успеваю выстрелить -- пятно исчезает. Вижу, правее, в том же провале, снова появляется пятно, но больше и яснее. Это, кажется, белая манишка на груди людоеда. Чувствую, как в меня впиваются звериные глаза, и будто полчища муравьев бегут по спине вверх и вниз... Пятно приземлилось, сузилось, зверь как будто готовится к прыжку. Выстрел моргнул ярким светом. Я увидел зверя. В следующее мгновенье он метнулся к закрайку, упал и остался на еле заметном ягеле темным бугром. Струдом переставляя ноги, неслышно подошел к нему. Зажег спичку... У ног лежала убитая росомаха. Ноги подламываются, не могут удерживать тяжесть тела. Опускаюсь на землю, приятная слабость растекается по всему телу. Нащупываю руками Загрю, прижимаю к себе. И вдруг в полудремоту врывается вой: "Ую-ю!.." Вскакиваю. Это ветер. С жутким посвистом он налетает на стланик, расползается по склонам гольца, уходит на болота. Повалил густой, липкий снег. Будет ли когда-нибудь конец этой ночи! Или так и останутся мрак, холмик и воющий стланик? У подножья гольца протяжно взревел зверь. Мне почему-то показалось, что в руках у меня не карабин, а палка. С ужасом ощупываю ружье: не начинается ли у меня галлюцинация? Возникают новые сомнения: а есть ли в карабине патроны?.. С нервной поспешностью отбрасываю затвор и с облегчением убеждаюсь, что все в порядке. Чертовски обидно, но что поделаешь, если мне сегодня не везет. До рассвета еще два часа -- целая вечность. Вряд ли так долго я смогу бодрствовать. Всю ночь стою на ногах, как за какую-то провинность. И не сойду Ли я с ума от этих безнадежных ожиданий? Разве уйти из котловины, забраться в россыпи, разжечь костер?.. Но и там, у огня, не спасешься от людоеда. Да и нельзя бросить Елизара. Ударил дятел. Расползся долгожданный звук по зарослям, свалился в равнину. На востоке горизонт отделился от хмурого ночного неба. Тронулись тени. И как-то сразу, точно по сигналу, на болотах послышался птичий гомон... Утро. Какое счастье! Даже не верится, что я дождался его, что снова увижу людей, солнце, смогу отогреться у костра. -- Ого-го!.. -- перекрывая звуки наступающего утра, сползает с россыпей человеческий голос. -- Ого-го! -- отвечаю я и окончательно убеждаюсь в том, что я жив и что уже утро. Слышу людские голоса. Хочу пойти навстречу товарищам, но не могу сдвинуться с места -- ноги не мои. Из чащи с берданой наготове высовывается Карарбах. Я пытаюсь улыбнуться. У старика на морщинистом лице вспыхивает удивление. Он вскидывает ружье на плечо и, вытянув вперед руки, спешит ко мне. Хлопает загрубевшей ладонью по моему плечу и что-то бормочет на своем непонятном мне языке. За ним появляются Цыбин, Павел, Долбачи. Они разом подходят к Елизару, снимают шапки. И все мы долго стоим молча. У Павла затуманились глаза, дрогнули подбородок и губы. Он опустился на колени. -- Прости, Елизар, я не думал, что так получится, -- прошептал он. Ко мне подошел Цыбин. -- Здесь, видимо, все против нас, -- проговорил он. -- Было страшно? -- Хорошо бы сейчас костер развести и согреться, потом все расскажу. Карарбах и Долбачи не стали дожидаться моего рассказа. Им захотелось самим разгадать, что произошло в котловине ночью. Они долго ходили по просветам в кустарниках, рассматривали следы. Потом подошли к убитой росомахе. Стланиковые дрова разгораются быстро. Лежа у костра, я с наслаждением глотаю горячий, смольный, разбавленный дымком воздух, подставляя огню то грудь, то спину. Я не сопротивляюсь усталости, отдаюсь ей полностью и засыпаю. МОГИЛА ЗЕМЛЕПРОХОДЦЕВ Меня будит неожиданный звук, будто гул набатного колокола в широкой степи. Хаотически всплывают, как нечто очень далекое, жуткие отрывки ночи, рев зверя и клыкастая пасть медведя. Со страхом открываю глаза. Вечнозеленый стланик окружает меня кольцом одиночества. Небо пустое, высокое. Земля кажется чужой, ни звука на ней, ни шороха. Кто-то стоит с ружьем у костра. Знакомый овал спины и латки на одежде. Кто этот человек и почему днем горит такой большой костер? Человек подходит ко мне, улыбается, помогает подняться. С трудом встаю, все болит, ноги не повинуются. -- Хорошо спал? -- спрашивает он, ощупывая меня пристальным взглядом. Я молча киваю головой. Лицо у него плоское, будто молотом приплюснутое, где-то уже встречалось мне, но где -- никак не вспомню! -- Моя вода тащи, чай варим, потом ходить будем, а ты хорошо кругом смотри, -- предупреждает он меня и, захватив чайник, скрывается в чаще. Вижу под стланиковым кустом скрадок, и тут как-то сразу все встало на свое место. В прозрачном утреннем воздухе стоит знакомый Ямбуй, впаянный в неподвижную синеву неба. Вокруг вчерашняя тайга, одетая в лохмотья осеннего пурпура, и контур свинцовых озер у подножья гольца. Слышу крик осиротевшей чайки на болоте. И все события ночи, до мелочей, стали реальными. Вспомнил и эвенка -- это же переводчик Цыбина -- Тешка. Он с ружьем караулил меня у костра. В котловине ни трупа медведицы, ни Елизара. Куда они девались? Снизу доносится стук топора. Это наши что-то делают у подножья гольца. Из-под стланикового куста смотрит на меня пара собачьих глаз. В них боль и усталость. Загря! У собаки поранен правый бок. Зверь ударил кобеля лапой, содрав лоскут кожи. Я переношу Загрю на поляну, достаю нож. Собака недоверчиво следит за мной, готовая защищаться. Беру осторожно свисающий кусок кожи на боку и одним взмахом отсекаю его. Кобель вскакивает, вырывается и со всех ног бросается в кустарник. Оттуда тайком поглядывает на меня. У изголовья, где я лежал, замечаю сверток. Развертываю. Вид лепешки и куска отварной оленины, чуточку пахнущей чесноком, окончательно отрезвляет меня. Жадными пальцами отламываю кусок лепешки. Какое блаженство! Я действительно жив и не рехнулся! Загря пристально следит за мной из глубины кустарника. Он голодный, как и я. С отвисшей губы стекают на землю прозрачные струйки слюны. В широко открытых глазах ожидание, -- Иди, Загря, помиримся, -- и я показываю ему кусок мяса. Сломилась обида. Кобель поднимается, встряхивает лохматую шубу, подходит ко мне, следит, как я делю лепешку и мясо на две равные части. Одну отдаю ему. Он, как тигр, набрасывается на кусок, мгновенно проглатывает" -- Ну и дурень же ты, Загря, слопал без удовольствия! В стланиках послышался шорох. Засунув недоеденный кусок в карман, хватаю карабин, Загря поднимается, громко тянет носом воздух. А шорох ближе. Крайний куст вдруг качнулся, раздвоился, и из темной глубины зарослей высунулся ствол берданы, затем показалась голова Ильи. Он окидывает спокойным взглядом поляну, чуточку задерживается на костре, уже развалившемся на угли, и, увидев меня с карабином в руках, смотрит, точно впервые встретились. Из-за его спины появляется голова Карарбаха с копной нечесаных волос. Илья пропускает вперед Карарбаха, недружелюбно косится на меня. -- Где люди? -- спрашиваю его. -- Там. -- Он кивает головой в сторону, откуда давно доносится стук топора. -- Елизара тащили в тайгу, могилку делают. Цыбин говорил, тебе скоро надо идти туда. В голосе каюра по-прежнему неприкрытая враждебность. Видно, никогда этот вольный и доверчивый житель леса не переживет обиды и не простит жестокости людей. -- Сейчас пойдем, -- и я вскидываю на плечи котомку, привязываю к поясу Загрю. Только теперь заметил, какой у нас с ним жалкий вид! Карарбах разгребает посохом тлеющие угли, вытаскивает наружу медвежий череп и кости. -- Зачем сожгли медведя? -- спрашиваю Илью. -- Старик сказал: не надо оставлять амакану пищу. Когда он сытый, все равно что люди, много спит, его не увидишь, а когда голодный -- туда-сюда ходит, везде след оставляет, можно скоро найти его, -- поясняет Илья. -- Карарбах хочет посмотреть место, где амакан убил Елизара. Появляется Тешка. Он принес чайник воды и полную чашку спелой голубики. -- Я мало-мало чай пью, потом ходить буду туда, -- он показал рукой в сторону, откуда слышался стук топора. -- Хорошо. Мы все покидаем поляну. Впереди идет старик. Он ведет нас по волоку, где несколько дней назад медведь тащил Елизара. Лицо проводника спокойно, как застывший базальт. В руках у него бердана. По его поведению ни за что не подумаешь, что он совершенно глухой. Я серьезно начинаю верить, что у старика развито какое-то неизвестное нам чувство, позволяющее ему ощущать невидимый глазу мир. Идем густым стлаником. Небо не разъяснивается, повисает над нагорьем серыми взлохмаченными тучами. Но осень становится все щедрее на цветы. Сегодня, в отличие от вчерашнего, она по-новому украсила землю, все золотистее делаются ее бесконечно разнообразные краски. Киноварью забрызгала склоны Ямбуя, лазурью залила озера, а от подножья гольца до самого края равнины положила густой, тяжелый пурпур. Прошила его тончайшими голубыми ручейками. И какими бы ты заботами ни был обременен, не можешь оставаться равнодушным к этой чарующей картине увядания природы. Даже старик нет-нет да и остановится, окинет взглядом лежащее у подножья в осенней позолоте нагорье. Илья не отстает. Неслышными шагами он притаптывает мой след. Неожиданно Карарбах наклоняется к земле, что-то поднимает. Расческа! Проходим еще метров двадцать -- сапог, подальше -- второй. Рядом клок волос, вдавленный сильной медвежьей лапой в ягель, и всюду на волоку ватные лоскуты от телогрейки. Вот и чуть заметная тропка, протоптанная геодезистами, по которой мы с Карарбахом должны были спускаться вчера. На земле кругом следы схватки: мох взбит, россыпь сдвинута, земля в ямах и на бледно-желтом ягеле лежат темные пятна еще не смытой дождем крови. Здесь и произошла неожиданная встреча Елизара с людоедом. Видать, нелегко досталась медведю добыча. Карарбах предлагает нам с Ильей наблюдать за кустарником, а сам, не выпуская из рук берданы, начинает тщательно обследовать место. Крючковатыми пальцами он ощупывает каждую вмятину, внимательно осматривает следы сапог и лап, постепенно восстанавливая картину схватки медведя с человеком. Но и теперь на обветренном лице старика не прочесть, что его тут удивило или опечалило. Старик нашел входной след Елизара в стланике, и, по его заключению, парень шел по тропинке ровным, спокойным шагом, не предчувствуя опасности. Справа от тропки под густым стлаником Карарбах заметил лежку медведя. Видимо, затаившись, зверь ждал свою жертву. Чуть поодаль от куста остались два глубоких отпечатка задних лап зверя, сделанных в момент сильного прыжка. Из уст Карарбаха срывается крик. Я спешу к нему. Он что-то объясняет мне, тычет пальцем в след зверя и явно досадует, что я не понимаю его. Подходит Илья. -- Видишь, у амакана левая задняя лапа кривая, -- говорит он. -- Однако зверь -- калека. Да, след левой задней лапы вывернут внутрь, и она заметно меньше ступни правой ноги. Вот Елизар, будто с разбегу, вдавил в податливую землю оба каблука, поставленные на ребро, прополз с полметра и, падая, припечатал задом мох. Карарбах хватает себя за затылок левой рукой, как пастью, и знаками объясняет, что медведь напал на Елизара сзади, и так внезапно, что тот даже не успел повернуться к зверю. Ниже мы увидели несколько глубоких отпечатков сапог. Значит, Елизар не сдался, вскочил на ноги и какое-то время еще сопротивлялся стоя. Но где же ему устоять против звериной силы? Он был снова сбит и боролся лежа. Там, где он упал, был больше всего изломан стланик. Однако волок начинался в другом месте. Карарбах наклонился, что-то ощупал. Молча машет рукою, зовет нас. И показывает на нож, сильным ударом воткнутый в ствол лиственницы. Это открытие больше всего поразило нас. Продолжая борьбу с людоедом, Елизар сумел выхватить нож, но промахнулся, всадил его в сырой ствол дерева. Я с трудом вырвал нож. На его тополевой, изящно изогнутой ручке, во всю длину лежала глубокая резная надпись: "Аленка". Немного ниже, почти на тропе, мы нашли котелок, несомненно принадлежавший Елизару. В момент нападения медведя он был отброшен далеко вперед. Случайно ли то, что все погибшие геодезисты были с котелками? Нет ли между ними и нападением людоеда какой-то связи?.. Через полчаса мы без приключений добрались до своих, расположившихся на голом мыске. Тут они решили устроить братскую могилу погибших товарищей. С мыска был виден весь Ямбуй, суровый, строгий, и южный край Алданского нагорья во всем своем печальном убранстве. Заморосил мелкий прохладный дождичек и точно дымкой окутал землю. В неглубокой яме, вырытой у самого обрыва скалы, прикрытой полотнищем старенького брезента, лежал Елизар, чуточку сгорбленный, с откинутой назад правой рукой. У его изголовья -- останки Петрика и Евтушенко. Вспыхивает костер. Дым уходит в серое безмолвное небо. От земли поднимался запах зеленой хвои и душистого рододендрона. На снежные вершины Станового упали тени застывших в небе облаков. Они казались траурными черными знаменами, приспущенными над свежей могилкой. С болота донесся крик чайки; он звучал в воздухе материнским плачем. На обелиске, вытесанном из толстенной лиственницы, сделали скромную надпись: ЗДЕСЬ ПОХОРОНЕНЫ ГЕОДЕЗИСТЫ: Е. ПЕТРИК, С. ЕВТУШЕНКО, Е. БЫКОВ, ОТДАВШИЕ СВОЮ ЖИЗНЬ ЗА КАРТУ РОДИНЫ. Настала последняя минута прощания. С золотистых листьев молодой осины, как слезы, падают на свежий холмик капли дождя. Все молча стоим, склонив головы... Мы ушли от могилы, когда уже не было дождя. Ушли с чувством, что навсегда покидаем этот скалистый мыс. Время все сотрет, исчезнет холмик, упадет обелиск, умрет осинка, и ничто уже не напомнит историю трагической гибели людей. Вечны только жизнь и смерть. Но пока жив человек, он не должен забывать эти оставленные в глуши тайги могилы. Если когда-нибудь сюда, к подножью Ямбуя, придут люди -- туристы, геологи или случайно забредут охотники пусть они взойдут на мыс, он хорошо виден с озер, и положат на его вершину, где похоронены землепроходцы, зеленую веточку в знак того, что мы, живущие, помним о них. Спускаемся к озеру. В вечерних сумерках оно кажется огромным, слившимся с бecпрeдельностью. Озеро отделено от мыса неширокой полоской пожелтевшей осоки. Ничто не тревожит его свинцовый лик. Я сбрасываю с плеч котомку, нагибаюсь к воде умыться. Она настолько прозрачна, что кажется, глядя в нее, можно увидеть грядущее... Подошли остальные и тоже стали умываться. Солнце уже коснулось вершин сухостойного леса и, утопая в нем, опалило огнем всю равнину, до самого горизонта, весь Ямбуй и скопище лохматых облаков, только что прикорнувших на груди Станового. Все преобразилось, расцвеченное нежнейшими красками позднего заката. Налетел ветерок, прошумел по осоке, всколыхнул озерную гладь и стих. Живые светлячки мигали у кромки воды. Еще полчаса, и землю обнял густой, тяжелый вечерний мрак. Идем, с трудом нащупывая ногами звериную тропку. Она ведет нас сквозь заросли кустарника, по мшистому болоту к далекому огоньку. Иду последним. Загря еле плетется по следу, болезненно припадая на задние ноги. Путь кажется бесконечным, ничего не обещающим. Не хочется думать о завтрашнем дне, о людоеде, о горячей лепешке на таборе у костра... Уснуть бы, только уснуть!.. И вдруг мне показалось, что одинокий огонек, пробивший теплом мрак наступившей ночи, мигает у родного очага. С каким наслаждением я сейчас появился бы там и у знакомого порога сбросил с плеч таежные невзгоды, мучительные дни неудач и километры, разделяющие меня с домом! Ветерок бьет прохладой в лицо, набрасывает запах жилья, оленей, затухших дымокуров. Мы прибавляем шаг. Карарбах уже зашлепал ногами по воде. Впереди, сквозь темноту, показалась знакомая ширь болота. Из ночного леса наплыл лай собачонки. Прорезались силуэты палаток, освещенные бивачным костром, показались люди в настороженных позах. Это были наши друзья эвенки. -- Что, убил амакана? -- спросила меня Лангара, поднимаясь и отходя от костра. При свете огня ее лицо, покрытое бесчисленными морщинами, казалось истомленным ожиданиями. Она в упор смотрела на меня. -- Нет, напрасно промучился ночь, -- ответил я, тяжело опускаясь на бревно у огня. Старушка, присев рядом, шепчет мне в лицо: -- Карарбах говорил, что в этом амакане злой дух Харги поселился. Однако это правда, иначе он не мог так много людей кушать. -- Пустые разговоры, Лангара! Попадись этот медведь кому-нибудь на пулю -- не спасет его и Харги. -- Ты не гордись! Если силы мало -- не надо драться. Говорю, еще не было человека сильнее духа. Сам видишь, этот не как другой, шибко сердитый. Тебе не убить его! -- Ты попроси Карарбаха помочь нам. Старушка удивленно посмотрела на меня. Она откинула от лица нависшие пряди волос, покачала отрицательно головою и ушла за костер. Наконец-то можно отдохнуть, освободиться от Забот, от беспокойных мыслей! Поесть -- и спать. Под лиственницей, поодаль от костра, на спальном мешке лежит Рыжий Степан, растрепанный, не сводит с меня печального взгляда. -- Плохо? -- спрашиваю его. Нижняя губа у Степана, как от внезапной боли, вдруг задрожала, замигали влажные глаза. -- Павел! -- кричу я. -- Ты говорил с врачом? Из палатки высовывается голова радиста. -- Когда же говорить, Долбачи пришел ночью, ни одна станция уже не работала, а сегодня воскресный день. Хоть волком вой -- никого в эфире нет. С утра бьюсь... -- Рану смотрел? -- спрашиваю его. -- Как же, промыл марганцем, залил йодом; температура у него нормальная. Рыжий слышит наш разговор, лежит, затаившись, будто нет его тут. Не сводит с меня глаз, ждет приговора. Парень понимает, что беда подкрадывается к нему, и он притих, лежит покорный. -- Потерпи, Степан, утром вызовем врача, и все обойдется хорошо, -- пытаюсь я успокоить его. Из палатки появился повар Федор. Он протирает сонные глаза, удивленно осматривает нас поочередно, как бы не веря, что все вернулись живыми. -- Федор, -- кричит Цыбин. -- Нас кормить будешь? -- У меня все готово. -- Федор показывает на ворох одежды и начинает раскрывать его. Говор смолк. Все следят за Федором, гадают, чем он будет нас потчевать. А тот сдергивает брезент, телогрейку, байковое одеяло, и мы видим котел, доверху наполненный гречневой кашей. -- Остыла, дьявол, не мог уж укрыть как следует, -- ворчит кто-то из рабочих. Федор, не огрызаясь, кладет в котел кусок масла, запускает в кашу большую самодельную ложку и начинает ворошить ее. Каша вдруг дохнула горячим, ароматным паром, стала лениво разваливаться, рассыпаться на отдельные крупинки. -- Давай накладывай! -- не терпится Цыбину. Федор взглянул на него через плечо, ничего не сказал. Не торопясь, снова накрыл котел байковым одеялом, подбил под котел края и сверху накинул телогрейку. -- Пусть она, голубушка, понежится, без этого какая из нее каша! Я и не заметил, как свалились тучи к горизонту, широко распахнув звездную синеву опрокинутого над нами неба. Огромный простор вселенной, будто внезапно открытый, как никогда, казался необъятным. Никогда и звезды не были такими далекими и такими холодными, как в эту ночь. Сегодня есть что записать в дневник, пока еще не стерлись впечатления от пережитого, пока свежи детали. В этом случае для записей легко находятся и точные слова, и нужные краски, да и оценка событиям дается более беспристрастная, какой бы горькой ни была истина... Повар загремел посудой. Я закрываю тетрадь, выбираюсь из-под полога. В лагере сумрачно. Еловые головешки горят вяло -- больше треску, чем огня. И что я вижу! Илья, опустившись на колени перед Степаном, разбинтовывает его больную ногу. Он осторожно отдирает от раны присохшую марлю, сам кривится, как от боли. А Степан терпит, лежит с закрытыми глазами, то и дело вздрагивая. Больная нога заметно опухла, посинела, рана сильно загноилась. С нее свисали обескровленные лоскутки мяса. Их надо бы сейчас же удалить, иначе рана не заживет, но как это сделать без совета врача? К Илье подходит Карарбах, приседает на корточки рядом, тоже деловито разглядывает больную ногу, что-то говорит. Илья одобрительно кивает головой. Иду к ручью, умоюсь и займусь Степаном. Надо промыть рану -- большего ничего придумать не могу. К ночи резко похолодало. Вода звенит по скользким камням, уходит в темноту. Раздеваюсь догола, захожу на середину ручья. Выбираю поглубже место, хочу схватиться с бурунами... Но тут в ночную тишину врывается душераздирающий крик. Он повторяется еще и еще, будит уснувшую ночь. Быстро одеваюсь, бегу на стоянку. Под лиственницей собрались почти все обитатели лагеря. -- Ну и мастак! С маху, без наркоза оперировал! -- встречает меня Павел. Илья обеими руками держит ногу Степана. Тот дико ревет, бьется, пытаясь вырваться. Рана в крови. Карарбах вытирает лезвие ножа о засаленные лосевые штаны. Рыжий в гневе поднимает здоровую ногу, обутую в солдатский сапог, нацеливается, хочет влепить кованым каблуком в лицо Ильи. Каюр не отодвинулся, не стал защищаться, смотрит на Степана добрыми глазами. Все вокруг стоят в оцепенении. У Степана вдруг спадает гнев, опускается на подстилку нога. Заскрежетав зубами, он смолкает. Илья пододвигает к себе котелок с густой коричневой жидкостью, хочет промыть ею рану. -- Что это у тебя за раствор? -- спрашиваю его. Слышу сзади голос Лангары: -- Он хорошо делает. Его отец умел лечить всякие болезни. Утренняя роса, почки осины, брусничник, корни папоротника, троелиста, зверобоя, цветы багульника -- его лекарства. Он много добра делал людям. Илью мало-мало учил. Сейчас он варил из маральего корня и разной травы лекарство, это поможет Степану. Ты только не мешай, -- она властно отталкивает меня от больного. Я положился на Илью. Когда долго живешь в окружении дикой природы и в какой-то степени предоставлен самому себе, проще смотришь на все эти вещи. Мне много раз в походной жизни приходилось лечить раны народными средствами, и я не отношусь к ним с недоверием. К тому же понимаю, что у Степана нет злокачественного процесса, но что-то надо было предпринимать, и, может быть, хорошо, что с нами оказался Илья. Каюр продолжает сидеть перед больным, заботливо промывая рану отваром. Потом он долго отпаривал над кипящим чайником листья подорожника, смазал их зеленой мазью, сделанной тоже из каких-то трав, наложил на рану. Я помог ему забинтовать ее. Степан сник. Не сводит глаз с Ильи. Ему, кажется, стыдно. А Илья кладет на спальный мешок его забинтованную ногу, встает и, не взглянув на больного, уходит к своей палатке. Уходит прежним, замкнутым, непримиримым. -- Ужинать! -- кричит повар. Каши, конечно, не хватило, все ведь здорово проголодались, к тому же она действительно была вкусной. Лангара разлила по чашкам чай, и через полчаса лагерь стал засыпать. Ночью будут караулить поочередно три человека. Первым дежурит Федор. У восточного края земли из туч вырвалась огромная луна и замерла у края небосклона, точно не узнав вечно старую землю, иссохшую в недугах, в латках из марей и болот. И тотчас же из тьмы вышли косматые лиственницы, купы стлаников и обозначились горы. Побежали по болотистой равнине синие тени. Олени, отдыхавшие у затухающих дымокуров, поднялись и лениво разбрелись по лунным полянам. Перед сном я подхожу к Карарбаху, допивающему чай, как всегда, одинокому. Лицо его осунулось. На щеках впадины, еще более приплюснутым кажется широкий нос. Шутка ли, такая нагрузка в семьдесят лет! -- Лангара, помоги мне поговорить с Карарбахом, -- позвал я старуху, расстилавшую у огня шкуры для постели. Она подошла к нам и, распустив широкую юбку, как квочка крылья, плавно опустилась на землю. -- Какой у тебя разговор к нему? -- насторожилась она. -- Я прошу его остаться у нас на несколько дней, пусть поможет нам убить людоеда. Лангара потянула Карарбаха за рукав. Он оторвался от чашки, взглянул безразличным взглядом, и мне стало жаль старика. Я не имел права втягивать его в это слишком рискованное предприятие. Не пора ли действительно отблагодарить их с Лангарой за помощь, оказанную нам, и распрощаться... Они и без того много сделали для нас, открыв тайну Ямбуйского гольца. Но я твердо знаю: без старика нам трудно будет справиться с людоедом. -- Карарбах толмачит: от сытого желудка голова плохо думает, отдыхать надо. Вечер не знает, что будет утром, -- сказала Лангара. -- Хорошо, давайте спать. Вы завтра не собираетесь возвращаться в стадо? -- спросил я осторожно. Старуха удивленно посмотрела на меня. Она положила горящий уголек в потухшую трубку, не спеша затянулась. -- А ты уехал бы, когда люди такая беда? -- Конечно, нет! -- обрадовался я. Уходя от костра, я увидел между корней лиственницы спящего Загрю. Молча погладил его по спине; он даже глаз не открыл, только вздрогнул. Спальный мешок после минувшей ночи у холмиков показался мне неслыханной роскошью. Как бы я ни устал, какой бы ни была спокойной ночь, непременно пробудишься перед рассветом, когда просыпаются в тайге первые звуки утра, и на этот раз я проснулся именно в этот ранний час. По небу плыла полная луна. Теплый запах горящего сушняка смешивался с запахом поджаренной копченки. У огня, горбя спину, сидела Лангара с винтовкой, изредка поднимая голову и бросая тревожный взгляд в пространство. Красные блики костра плясали по ее лицу. Почему она дежурит?.. Выбираюсь из-под полога. Никого нет, все спят. За костром лежит Федор, прижавшись к стволу лиственницы и уронив беспомощно голову на грудь. Но ведь он должен был дежурить с вечера! Неужели еще полночь? Гляжу на небо, скоро рассвет. Неслышно подхожу к Лангаре. Она вздрагивает от неожиданности. -- У тебя, однако, есть махорка? С пустой трубкой ночь шибко длинная, -- говорит она. -- Еще этого не хватает, чтобы ты, Лангара, ночью дежурила! -- Я правильно делаю. Этот спи, он молодой, ему сон хорошо, -- она показывает на Федора, -- а те люди вчера шибко морились, вот я и сижу. Да без табаку ночь не пересидеть... -- Зачем тебе эта забота? Спала бы. -- У старого человека сон отлетает, как осенний лист от березы. -- Она отрывает от шипящей на углях копченки благоухающий кусок, дает мне. -- Так рано не привык завтракать, -- говорю я, подавая ей кисет, но от мяса все же не отказался. Лангара достала из-за пазухи самодельную трубку с длинным таволжаным чубуком, опустила ее в кисет, зачерпнула табаку. Я подал горящий уголек. В палатке послышался сдержанный голос Цыбина: -- Петька, дьявол, спишь?! А ну, живо на дежурство! Кто-то зевнул, стал одеваться, зашаркал сапогами. Из перелеска за марью, пронизанного лунным светом, появляются рогастые чудовища -- олени. Направляясь к стоянке, они лениво шлепают по болоту, размешивая серебро воды и нарушая устоявшуюся тишину. Озарился восток голубоватым светом. Я подхожу к Степану. Он не спит. На чуточку бледном лице спокойствие. -- Как твои дела? -- Ничего, только рана горит. -- Температура? Он приложил ладонь ко лбу. -- Сорок два! -- и рассмеялся. -- Шутишь -- значит, здоров. Холод загоняет меня обратно под полог, и, засыпая, я опять думаю о Лангаре и Карарбахе. Что бы делали мы здесь, не сведи нас судьба, не раскрой она нам добрые сердца этих суровых с виду людей Лагерь весь на ногах. В котлах уже доваривается завтрак. -- Гляньте, снег! -- показывает Павел на Становой. Сквозь фиолетовую мглу утра выкроились по глубокому небу ослепительной белизны снежные вершины. В лучах только что поднявшегося солнца они, как белые костры, пылают по всему горизонту. -- Не вовремя снег, -- говорю я, любуясь снежной панорамой гор. -- Приходит его пора... Боюсь, не успеем отнаблюдать, -- обеспокоенно говорит Цыбин. -- Не успеете?.. Будете наблюдать по снегу. Цыбин ежится, неловко мнется. Все слышат наш разговор, ждут. -- Тогда не будем медлить. Разрешите нам всем подразделением идти на голец. Нас много, и медведь не посмеет напасть. -- Вы уверены? Он молчит. -- Хватит и одного могильного кургана, за него еще надо дать ответ... У костра каюров сидит Лангара. Против нее, на краю сучковатого бревна, примостился Илья. На него обрушивается то сдержанный, то гневный шепот старухи. Она говорит беспрерывно, долго, угрожая ему посохом. Но вот, приподнявшись, ловит Илью за волосы, откидывает назад голову, смотрит в его печальные глаза. И, как будто ничего не добившись, подходит ко мне. -- Говорю, дурак ты, Илья, надо бабу другую брать, идти работать в стадо. Он шибко хорошо олень знает... Ты тоже так скажи ему. -- Говорил, но он не очень-то слушает меня. -- Один человек скажет, другой скажет, третий скажет, все равно сделает, как говорят. Я присаживаюсь к костру рядом с Карарбахом. Он пьет чай, не торопясь, вприкуску. Иногда перестает жевать и сосредоточенно смотрит в чашку, будто пытаясь разгадать, что сулит ему сегодняшний день. Старик живет в своем замкнутом мире, пожалуй, ни для кого не доступном, и мне было неудобно напоминать ему о наших делах. А он, заметив меня, отставляет чашку, смотрит по сторонам, зовет Лангару. Она подсаживается к Карарбаху, отодвигает от себя разгоревшиеся головешки, чтобы треск костра не мешал слушать старика. По тому, как уверенно звучит голос Карарбаха, я догадываюсь, что у старого охотника есть какое-то серьезное предложение. Он говорит быстро, оживленно жестикулируя. Затем старик чертит пальцем перед собою полукруг и, приподнявшись, что-то объясняет, тыча пальцем то по одну, то по другую сторону полукруга, показывает на свою левую ногу, выворачивает ступню внутрь. Лангара внимательно вслушивалась в его голос, силясь понять смысл звуков, следила за жестами рук. Иногда она перебивала старика, просила что-то повторить. -- Теперь ты слушай, хорошо слушай. Карарбах правильно тебе толмачит. -- старушка пересаживается поближе ко мне. -- Амакан -- калека, его одна нога портилась. Он постоянно живет тут, на Ямбуе. В нем Харги -- злой дух! Его не убьешь даже из твоего сильного ружья, а только разгневаешь, тогда новые несчастья падут на людей. Но Карарбах не может оставить вас без помощи. Это закон тайги. Он говорит: лучше гнев духа принять, чем бросить в беде человека. Пойдет с тобою, но так, чтобы Харги не узнал его. Старик найдет тебе людоеда, может, близко подведет, однако стрелять не будет: Харги хорошо знает его бердану. -- Скажи ему, я согласен. -- Еще слушай. Теперь амакан голодный, шибко осерчал, так прямо на людей ходит, -- и старуха вскинула на меня обе руки. -- Если ты пойдешь с Карарбахом -- это помни. -- Мы должны скоро идти? -- Маленько кушай и ходи. Карарбах хочет торопиться, видишь снег, немного мороз будет; амакан уйдет с Ямбуя в большую тайгу, берлога делать, голец больше не вернется. На другой год твой люди опять пропади тут. Я толкнул Карарбаха локтем в бок, показывая на себя, на него и на Ямбуй. Он утвердительно кивает головой. -- Потом ты помни, -- говорит мне Лангара. -- Если Карарбах тебя приведет близко амакану -- Загря будет мой. Ты так сам сказал. -- Да, да, я отдам тебе и Загрю, и палатку, и спальный мешок, лишь бы он помог нам убить людоеда. Старушка довольная подходит к Загре, приседает на корточки, любовно гладит кобеля. Идем с Цыбиным умываться к расплескавшемуся по широкому руслу ручью. В лужах ледок после первого заморозка. Он хрустко лопается под ногами, взрывается мелкими брызгами. На камнях перламутровые узоры. А там, где вода плесками покрывает валуны, красуются башни, замки, ансамбли сложных сооружений. -- Слушайте, Цыбин, возьмите одного из проводников, пойдите на марь к озерам и там, против мыса, где похоронены ребята, устройте засаду. Оттуда будете наблюдать за склоном Ямбуя, куда пойдем мыс Карарбахом. Возьмите бинокль. Если увидите медведя -- подожгите дымный костер, приготовив его заранее, если же медведя обнаружите возле нас -- дайте два выстрела, один за другим, и мы будем знать, что близка опасность. Но это не все и не главное. Вы можете на месте столкнуться с медведем. Мне не нужно объяснять вам, что это значит. Способны ли вы на такую встречу? -- Ну и дальше?.. -- Вы не обижайтесь. Это не входит в ваши обязанности по работе, и если вы чистосердечно откажетесь -- никто никогда не узнает о нашем разговоре и не упрекнет нас. -- Это моя обязанность, и я пойду. Кого из эвенков советуете взять? -- Поговорите с Долбачи, он надежный проводник, великолепно ориентируется в тайге. Имейте в виду, пойдем на два-три дня, больше у нас не будет времени. Или -- или! Понимаете? Мы вернулись к палаткам. Я позвал Долбачи. Мне не нужно было его упрашивать. -- Как скажешь, так и будет, -- ответил на мое предложение эвенк, торопливо запихивая в рот толстый ломоть лепешки и такой же кусок копченки. Ко мне подходит Загря. Садится рядом, закидывает голову, смотрит на меня в упор печальными глазами. Вид у него неважный. Он плохо ест и за все утро первый раз встал. Ему надо отлежаться. Собака как будто понимает мои мысли и едва заметным движением касается своим телом моей ноги. Я глажу его по мягкой шерсти. Он, видимо, принимает мой жест как знак согласия взять его с собой, вытягивается, качается на слабых ногах взад-вперед, виляет хвостом, уже готовый следовать за мною. -- Нет, нет, Загря, ты не пойдешь! Но он знает, не было случая, чтобы мы ушли из лагеря без него, -- продолжает радостно потягиваться. -- Павел, -- зову я радиста. -- Привяжи Загрю и не отпускай. Завтра я приду за ним. Не забудь сегодня передать в штаб о событиях вчерашнего дня. -- Хорошо, передам, -- ворчливо отвечает он и продолжает стоять какой-то растерянный. -- Что у тебя? Опять приснилась Светлана? Сходи, окунись разок в Реканде. Ко мне подходит Лангара. -- Слушай, -- говорит она почти шепотом. -- Карарбаха надо спрятать от злого духа, обмануть Харги, тогда все хорошо будет. -- Как спрятать, он же идет со мною? -- Другой одежда надо на него надевать. Я беру старуху за руку, отвожу от костра. -- Лангара, ты умная женщина, убеди Карарбаха, что нет на земле Харги, напрасно боится его. -- Я не найду таких слов сказать ему. Он старый люди, не хочет быть другим. Старик должен идти с тобою и после всякое горе будет считать наказанием духов, но, однако, идет. Пойми, это трудно ему, а ты хочешь еще и больно сделать. -- Боже упаси, я хочу облегчить... Время духов давно прошло. -- Он лучше умрет, но не поверит, что Харги нет. -- Хорошо, -- сдаюсь я. -- Скажи, какую одежду ему надо? -- Все равно, что дашь, лишь бы не похож на Карарбаха. Старик попросил остричь его реденькую бороденку, свисавшую одним пучком с подбородка, и стал переодеваться. Свою поношенную дошку, лосевые штаны, унты он туго свернул, сунул в котомку. Надел хлопчатобумажную пару, которую дали ему ребята, телогрейку. Делал он это с присущей ему серьезностью, стараясь не замечать нас. Но сапоги его страшно удивили -- какую тяжесть носят лючи на ногах! Они, конечно, были более чем в десять раз тяжелее его олочь, и он от них отказался. Взял у Долбачи его старые унты. Старик с котомкой за плечами, в Степановой кепке, с берданой внешне не отличим от нас, совсем не похож на Карарбаха! Лангара обходит его со всех сторон, смотрит на старика снизу, сдвигает набок кепку, поворачивает то вправо, то влево и разражается неудержимым смехом. -- Он лючи, лючи! -- и тычет в него концом посоха. СЛЕДЫ УВОДЯТ В ЗАРОСЛИ Мы все стоим плотным кругом у костра, в сосредоточенном молчании, как всегда перед походом. В эту минуту ты как бы проверяешь себя перед трудным маршрутом и будто даешь клятву в своей верности спутникам, как это, возможно, делали наши далекие предки, отправляясь на опасную охоту. Загря, с подозрением следивший за нами, вдруг взбунтовался. Увидев, что мы уходим без него, рванулся, упал и стал вертеться на сворке. Я уже готов был вернуться и отпустить его, но благоразумие взяло верх. -- Загря, перестань, завтра приду за тобой! -- кричу я, В ответ собака завыла жалобно, долго, но нас уже поглотил перелесок. Бредем звериной, чуть проторенной тропкой, через марь, обставленную заиндевевшими кочками, будто кувшинами с поблекшим черноголовником. Под ногами ледок. В воздухе морозная свежесть. В мышцах столько бодрости, что, кажется, унес бы на плечах весь мир. Впереди неизменно Карарбах, следом Цыбин тяжелыми сапогами взбивает маристую воду. За ним -- Долбачи, он не хочет мочить свои мягкие олочи, скачет по упругим кочкам. Я иду последним, с мыслями о Загре. Нам будет трудно обойтись без него. Не вернуться ли за кобелем?.. Уже хочу крикнуть Цыбину, чтобы он остановил Карарбаха, но ноги несут меня дальше. Смолкает вой Загри, и я успокаиваюсь. За марью Цыбину и Долбачи идти влево, а нам с Карарбахом -- вправо. -- Как облюбуете место, откуда будете наблюдать, разведите минут на десять костерок, чтобы мы знали, где вы находитесь! -- кричу вслед Цыбину. -- Если сегодня мы не убьем медведя, ночуем у вас. Там, среди болот, будет безопаснее. Идем с Карарбахом вдоль перелеска. Воздух необыкновенно чист и прозрачен. Впереди заснеженные взмахи Станового, уже облитые светом пробудившегося солнца, и темные щели, на дне которых отдыхает ночной туман. Точно затаившееся чудовище неподвижно ждет он своего часа. А ниже провала -- гранитный барьер из скалистых нагромождений, прорезанный узкими щелями, уводящими взор в самую глубину хребта. Меня с детства привлекали горы своим величием и вечным спокойствием. Они никогда мне не надоедают, меня не утомляет их крутизна и не пугают их поднебесные вершины. Горами можно любоваться вечно, как и морем. Карарбах вдруг останавливается, смотрит под ноги, манит меня. На зеленом мху видна глубокая вмятина, отпечаток тяжелой лапы. Медведь явно ушел к лагерю. След был чуточку затянут инеем, -- зверь был здесь в предутренний час. А вот и еще след в грязи, мы сразу узнаем отпечаток левой лапы, вывернутой сильно внутрь. Старик долго стоял, прислушиваясь. До лагеря, который хорошо виден за болотом, не больше двухсот метров. К нему хищник не пошел: побоялся огня или учуял запах собаки. Медведь вообще собаки не боится, но его, привыкшего к постоянной тишине в лесу, лай раздражает, приводит в бешенство, и он или бежит от собаки, или вступает с нею в драку. Зверь, вероятно, решил подобраться к лагерю с другой стороны, пошел вдоль болота, но оно далеко растянулось. В воду же не полез. Лег на траву, откуда была видна стоянка. Карарбах подозрительно осмотрел лежку, обратил мое внимание на то, что примятая на ней трава не заиндевела: видимо, зверь ушел недавно, может быть, только что. Потом старик показал на обледеневшую, явно от дыхания медведя, траву впереди лежки: он лежал мордой к стоянке, что-то выжидал. Мы оказались недалеко от лагеря, и я позвал Павла. Он перебрел болото, подошел к нам. -- Видишь? -- спросил я, показывая на измятую траву. -- В одиночку ни шагу из лагеря, установите суточное дежурство, держите большой костер. Понял? -- Все сделаем, не маленькие, уж как-нибудь сами себя убережем. -- Вот этого "как-нибудь" медведь и ждет, чтобы проучить вас. -- Не беспокойтесь, у нас он не поживится, -- уверенно отвечает Павел. Он уходит в лагерь, а мы идем по следам медведя. Зверь прошел еще метров сто вдоль болота, оставляя на следу раздавленный ледок и сбитый с веток голубики иней. Следы настолько свежи, что кажется, зверь идет где-то впереди нас. Карарбах заряжает бердану, жестами предлагает мне идти рядом и при необходимости стрелять сразу, не дожидаясь его. Каждое мгновенье можно наткнуться на зверя. Здесь, на маристой почве, не сразу заметишь притаившегося медведя, его темно-бурая спина как нельзя лучше маскируется среди мшистых бугров. Медведь вышел почти на свой след и, оставляя в грязи отпечатки лап, направился вдоль гольца. Старик задумался, куда идти? Следом медведя или, как решили с утра, -- на голец? Он показал рукой на тропку и зашлепал по ней мокрыми унтами. Мы выходим на свой вчерашний след. Долго поднимаемся по склону Ямбуя. Карарбах идет привычным неторопливым шагом. Не оглянется, как будто меня нет с ним. Он привык к одиночеству, оно не удручает его. Окружающая природа представляется ему, как нечто одушевленное, с ней он, видимо, делится своими мыслями. В постоянных скитаниях по тайге он не ищет приключений, ничем не восхищается, все принимает как должное. За кустарниками мелкая россыпь. Мы прошли наискосок по ней к высокой скале, подымающейся над обрывами. Обошли ее справа и по крутому, заваленному обломками гребешку вышли наверх. На скале свежий, пушистый ягель, притоптанный копытами сокжоев, и всюду их помет. Ветерок бросал прохладу в лицо, проносился мимо. Старик остановился у самого края уступа. За ним провал и крутой, в обломках скат Ямбуя. Прищуренные глаза Карарбаха блуждали по скалистому склону, ощупывали далеко внизу волнистый стланик, ложбины. Сухие губы шептали, сжимались, снова быстро шевелились. Казалось, старик произносил какие-то страшные заклинания. Потом он строго глянул на меня, свободно вдохнул и спокойно стал усаживаться на самой бровке скалы. Я пристраиваюсь рядом. Ленивая, теплая осенняя тишина наполнила день. Осенняя яркость и обилие красок смягчают пейзаж угрюмого нагорья. Но сквозь этот великолепный наряд невольно ощущаешь немые признаки великого перелома в природе. Еще немного дней, и любые бураны безжалостно сдерут с земли цветной наряд, утопят тайгу в океане снегов, и замрет на скучной белизне жизнь. Карарбах забеспокоился, что-то его встревожило. Вытянув жилистую шею, он наклоняет голову, пристально глядит вниз, под скалу. Под нами ребристый гребень, сбегающий до самых стлаников, рядом извилистый лог, затянутый карликовыми ивками, а еще ниже -- волнистые серые россыпи. Нигде ни души. И вдруг до моего слуха долетает стук скатывающихся камней. Он доносится оттуда, куда так пристально смотрит старик. Я подвигаюсь к самому краю скалы и, удерживаясь руками за выступ, тоже смотрю туда. Никого... Что же встревожило Карарбаха, если звуки скатывающихся камней до него не доходят? Через несколько минут, как будто успокоившись, старик перевел взгляд на далеко лежавшую равнину. Но вот он опять с какой-то внезапностью посмотрел вправо под скалу, да так и застыл. Я через его плечо тоже заглянул туда. Никого нигде. Но было полное ощущение, что кто-то ходит под нами. И как бы в доказательство вновь послышался затяжной шорох камней. Я схватил карабин, но старик отвел в сторону ствол, предупредил пальцем -- не стрелять. А сам, не отрывая взгляда, следил за гребнем. Не понимаю, каким образом глухой старик догадывается, что кто-то ходит под нами? Неужели он воспринимает звуки иным путем, нежели мы? Опять стукнуло внизу, посыпались камни, и еще не смолк их грохот, как из-за нижнего карниза вырвалось какое-то серое животное. Узнаю самку снежного барана -- обитателя поднебесных вершин. Она беспрерывно оглядывается. В ее пугливом взгляде, в быстрых, неуверенных прыжках -- страх. По обе стороны самки, почти впритирку, бегут два ягненка. Они удивительно точно повторяют движения матери, делают те же прыжки, и все трое гордо несут свои головы, поворачивая их то вправо, то влево, будто всеми ими управлял один механизм. Вижу, самка бросается в сторону, двумя прыжками выскакивает на выступ и, повернувшись к своему следу, застывает, угрожая кому-то лобастой головой. Самка одета не по сезону: на ней потрепанная, еще не совсем вылинявшая шуба, а ведь скоро зима. В ее нервных движениях, в настороженности печать каких-то забот. Мы следим за ней. Что приковывает ее взгляд там, за карнизом, куда она так напряженно и не без тревоги смотрит? Самка и ягнята бросились выше по гребню, но остановились, постояли секунд пять и с такой же поспешностью вернулись на выступ. Это показалось подозрительным, и мы, не отрывая глаз, продолжаем наблюдать за животными. Рядом с ними появляется прошлогодний ягненок -- самец. Это видно по рожкам, они не как у самки, заброшены прямо назад, а несколько шире и завернуты концами наружу. В его позе уже проступают гордые черты взрослого самца-круторога. Голову он держит немного выше туловища. Ягненок в том самом возрасте, когда опасность не очень-то тревожит его. Животные, сбившись в стайку, дружными прыжками стали набирать высоту. С какой легкостью они скачут с камня на камень, обходят обрывы, несутся по скалам, иногда на мгновенье задерживая бег у обрывов. Все ближе и ближе к нам. Наблюдать животных в их естественных условиях, да еще таких чудесных прыгунов, как снежные бараны, поистине большое удовольствие! Бараны то исчезают среди развалин, то вырастают на выступах. Курумы, покрывающие Становой, при их появлении уже не кажутся мертвыми. Даже утесы, безнадежно нависающие над пропастями, оживают, если на них появляется силуэт снежного барана. Почти скрываясь за гранью соседней скалы, табунчик снова приостановился. Малыши под опекой матери ведут себя беспечно. А та, вытягивая шею, заглядывает вниз. Ее что-то там приманивает и раздражает, она беспрерывно бьет копытом о камень и угрожающе трясет своими маленькими рожками. Потом все исчезли за каменными грядами, словно свалились в пропасть. Только изредка с вершины гольца доносился стук камней под их быстрыми ногами. Карарбах накинул на плечи котомку, стал спускаться к гребню, в ту сторону, откуда появились бараны. Он почти выбежал на выступ, где самка поджидала своего непослушного ягненка, и, осторожно высунувшись, стал заглядывать вниз. Несомненно, кто-то вспугнул семейство баранов, иначе нечем объяснить поспешность, с какой они бежали на вершину Ямбуя. Старик окинул быстрым взглядом крутой склон гольца, присел на камень. Вынул из-за пазухи трубку, набил табаком, всунул конец чубука в рот, раскрыл замшевую сумочку, пришитую к поясу, достал из нее кремень, кресало и лоскуток трута. Как шло ко всей его внешности это древнее приспособление для добычи огня! В загрубевших пальцах старика оно казалось более надежным, нежели спички. Спичками Карарбах редко пользовался. Он держал их во внутреннем кармане рубашки завернутыми от сырости в бересту. Ими он разжигал костер и только в ненастье прикуривал. Приложив к острой грани кремня трут, он привычным движением руки ударил кресалом. Взвился тоненькой струйкой дымок. Карарбах положил горящий трут в трубку, придавил его большим пальцем. Не успев ни разу затянуться, он вырвал изо рта трубку -- издал полуоткрытым ртом какой-то дикий, предупреждающий звук и показал вниз. Далеко внизу, у самой кромки стланика, виднелось темно-бурое пятно. Медведь! Зверь весь высунулся из-за обломков, стоял, как бы в раздумье. Он явно шел по следу вспугнутых им баранов. Над медведем в глубоком осеннем небе парит пара коршунов. Распластав крылья в просторе и почти не шевеля ими, они описывают круги, уходят выше и выше, оглядывая местность. Даже наступившие, заморозки не могут заставить их покинуть нагорье, так велика власть родных мест над этими хищниками. Медведь постоял с минуту, вдруг резко повернул назад, прогремел по россыпи и исчез в стланиковых зарослях. Он днем, как и каждый хищник, старается избегать открытых мест. Без надобности не покидает заросли. Карарбах предлагает спуститься в кустарник и идти по горячему следу за медведем. Я соглашаюсь, а сам думаю: "Не обманул бы он нас в стланике!" На равнине, между двух озер, в редколесье вспыхивает дымок. Это наши дают знать, где находится их наблюдательный пункт. Карарбах долго смотрит туда, как бы запоминая это место на случай, если придется искать своих ночью. Солнце уже миновало зенит. Быстро проходит день. Расплескалась полуденная теплынь по склонам гольца, опалились солнечным жаром ерничек, ивки и по влажным ложкам осочки -- последний наряд земли. За обрывами идти легче. Тут нет развалин, высоких карнизов и нависающих над крутизною скал. Спускаемся по голой, шаткой россыпи. Ниже она затянута бархатисто-зелеными мхами. На них всюду старые и свежие следы зверей. Среди них Карарбах сразу увидел отпечатки широких лап медведя. Даже на мхе след кривой задней ноги хорошо виден. Метров через пятьдесят начинались заросли. Старик, точно не веря глазам, ощупал медвежьи вмятины, прикинул размах спокойного шага хищника и, повернувшись ко мне, кивнул головою в сторону стланика, как бы спрашивая, пойду я в заросли или нет. К этому я уже был подготовлен. Карарбах одобрительно промычал. Он закурил трубку, достал из кожаной сумочки, где хранились охотничьи припасы, два патрона, положил за пазуху, а сумочку легонько завязал ремешком, чтобы при необходимости одним движением руки можно было раскрыть ее. Склонившись на посох, он потягивал трубку, задумчиво глядя в глубину расстилавшихся перед нами таинственных зарослей. Лицо его было необыкновенно спокойно. В эти минуты, почему-то вспомнились слова матери, сказанные ею, когда я был еще подростком. С детства моей неуемной страстью была охота. Все свободное время я проводил в лесу или в горах; выслеживая куропаток, зайцев, а то и более крупную дичь, или занимался ловлей форели. Однажды мы с приятелем загнали раненую лису в нору. Расстаться с такой добычей нам не хотелось. Нора оказалась очень старой, нежилой и, видимо, была вырыта более крупным, нежели лиса, зверем. Скорее всего волчицей. Мы договорились с товарищем: полезу в нору я, а он привяжет ремень к моим ногам и как только я задергаю ими -- вытащит меня наружу. На этот безрассудный шаг мог рискнуть только я -- самоуверенный мальчишка. Ход в нору был пыльный и узкий даже для худощавого тринадцатилетнего парнишки. Но соблазн был велик. Вытянув одну руку вдоль туловища, а другую подав вперед, я стал медленно углубляться, совершенно не думая о том, что раненый зверь бывает смел и жесток. В норе стало так темно, что, я, как ни напрягал зрение, абсолютно ничего не видел. Стараясь возможно меньше дышать, я протискивался дальше, отгребаясь связанными ногами и левой рукою, и правую держал впереди готовой поймать лису. Почему-то мне казалось, что я непременно схвачу ее за хвост. И представлялась приятно удивленная мать, как она возьмет в руки огненно-красную шкурку, встряхнет волнистый остюг и скажет: "Кормилец ты мой!.." И вдруг в эти сладостные минуты моя правая рука была яростно схвачена лисою. Потом что-то тупое и твердое стало рвать мне лицо, обдавало душным жаром. Я задергал ногами, и, пока приятель тащил меня из норы, лиса не оставила на лице живого места. Правая рука была в ужасных ранах. Хорошо, что этим только отделался, а ведь мог бы вылезти без носа и без глаз... Так мы, посрамленные, вернулись домой. Мать, увидев меня, всплеснула руками: -- Господи! За что мне такое наказание! У людей дети как дети, а тут, поди же, охотник выродился!... -- Она заплакала, и, может быть, поэтому обошлось без наказания. Всхлипывая, она говорила убежденно: -- Помни, сынок, в жизнь уйдешь с ружьем -- не будет из тебя человека. Охота до добра не доведет. Вместо того чтобы к земле приучаться, как другие, носит тебя лихоманка по лесу. Ищешь ты непотерянное! И все же много пришлось мне в жизни походить с ружьем! Карарбах предупреждает меня, что он пойдет впереди, а стрелять буду я. С первого шага кустарники кажутся западней. Темные закоулки, таинственный шорох стланика, хруст лишайников под ногами -- все вдруг становится враждебным. Карарбах идет, почти не касаясь земли. Медведь шел косогором, не отдаляясь от кромки кустарника и все время придерживаясь небольших открытых прогалин. Его следы лежали глубоко вдавленными в пушистый нежно-желтый ягель. Шаги были равномерными -- шел зверь спокойно. Вот Карарбах остановился, выбросив вперед ствол берданы. Я отскочил к просвету, готовый встретить опасность с любой стороны. Оказалось, что здесь медведь сделал несколько прыжков влево по ходу и исчез. Неужели услышал нас? Неслышно, то и дело оглядываясь, идем по его следам в непролазную глубину кустарников. Для медведя тут нет преград. Идет напрямик. Он при своем сравнительно небольшом росте везде пролезет. А нам, не будь просветов, пришлось бы передвигаться по стланику, переплетенному стволами, и мы сразу выдали бы себя. Не теряя следа, обходим чащу извилистыми прогалинами. Ветерок встречный -- это хорошо. К моему удивлению, мы вышли на поляну, где я провел вчера жуткую ночь. Беспокойные глаза Карарбаха обнаруживают на поляне свежий след медведя. Зверь шел сюда, явно надеясь чем-нибудь поживиться. Но -- увы! -- ушел голодным в том же направлении, вниз, к подножью гольца. На востоке угасал день, тянуло вечерней прохладой. Объясняю Карарбаху, что без Загри преследовать медведя по зарослям стланика безрассудно, что лучше прекратить охоту и вернуться к своим в перелесок на ночевку. Старик улавливает мою мысль, соглашается, и мы, впервые за все время нашего знакомства, улыбаемся: довольны, что понимаем друг друга. Старик выходит на еле заметную тропу, проложенную вчера людьми, переносившими тело Елизара с поляны на мыс. Она ведет нас по знакомым местам, все ниже и ниже, то врезаясь в заросли, то обходя их неширокими просветами или лужайками. Я стараюсь идти от проводника на таком расстоянии, которое позволяло бы мне всегда видеть его и в любой момент предупредить об опасности. Наступает час всеобщего покоя, когда хищников еще раздражает свет и они не смеют нападать, а их жертвы полны решимости сопротивляться. Только неугомонные бурундуки шныряют по стланику, всюду слышится их писк. Попадаем в ольховые заросли. Скоро подножье гольца. Старик оглядывается. Что-то тревожит его. Но я слеп и глух -- ничего не замечаю. С равнины доносятся подряд два предупреждающих выстрела. Звуки уходят за холмы . и там долго будоражат покой болот. Сигнальные, выстрелы застают нас в густом кустарнике. Ни единого просвета. Где-то рядом людоед. Он или идет нашим следом, или впереди подкарауливает в засаде. До мыска, где могила наших товарищей, остается не более ста метров. Оттуда донесся и оборвался грохот камней. Это он. Тесно становится в кустарнике. Не повернуться с карабином. Долгая тишина. Куда же девался медведь? Убежал или залег на нашей тропке? Карарбах, не оглянувшись, шагнул вперед, стал выбираться из зарослей. Пересекаем последний ложок. Остается преодолеть неширокую полосу густого ольховника, и мы выйдем к мыску. Неужели людоед еще не обнаружил нас? Опять доносится шорох камней, но теперь в нем улавливается тяжелое дыхание зверя. Он совсем близко от нас, за кустарником. Где-то в стороне пикнула вспугнутая пташка. Возня на мыске прекратилась. Насторожилась тишина, будто все обитатели зарослей следят за нашим поединком. Мы погружаемся в ольховник, стараемся не дотрагиваться до веток и не дышать. Я изредка останавливаюсь, чтобы перевести дыхание. Старик делает последний шаг, высовывает голову из ольховника и весь напрягается, как натянутый лук. Надо стрелять... Но ремень ружья зацепился за сук, и он не может выбросить вперед ствол берданы. Старик что-то сигнализирует мне головою. Я ничего не вижу впереди, выскакиваю из ольховника. Не успеваю вскинуть карабин, как за узким просветом кустарников скрывается полношерстная спина медведя. Карарбах бросился к березке и, ухватившись за нее, посмотрел вслед зверю. Его лицо искривилось, на скулах появились багровые пятна. Вдруг он задышал громко, полной грудью, точно ему в этот момент не хватало воздуха, и что-то промычал. Подняв высоко бердану, он грозно потряс ею вслед зверю. -- Что же ты не стрелял? -- спрашиваю я Карарбаха. Он отрывается от березки, подходит ко мне, все еще возбужденный, глядит на меня чистыми детскими глазами, потом мы с ним долго объясняемся... Карарбах увидел зверя близко, поджидающим нас и уже готовым к прыжку. В последнюю минуту старик решил стрелять в него, но, как после он уверял Лангару, злой дух Харги не дал, зацепил ремень берданы за сук, и хорошо, что обошлось без выстрела. А то бы не миновать беды! Снова застучал дятел, и беззаботный ветерок, разгребая космы стлаников, тихо прошел по склону. Карарбах выпрямляется, показывает рукой на мысок. Могильный холмик, что был насыпан вчера, весь разворочен; камни, земля выброшены, столб с надписью покосился. Старик находит на мыске след медведя. Голодный зверь пришел сюда с подветренной стороны. Его, видимо, приманил запах свежей земли и добычи. Он набросился на холмик, и уже наполовину вытащил труп, как услышал нас. Но почему зверь не бросился на нас? Ведь около своей добычи медведь обычно не терпит постороннего присутствия. Мрачнеют у горизонта тучи. В сумрак погружается нагорье, стланики, дали. Ушедший день оставил нам незавершенные дела... Углубляем яму, закладываем ее крупными камнями, чтобы хищнику не легко было их выбросить. В напряженную тишину врываются два выстрела -- близко людоед. Передаю Карарбаху сигнал. Он останавливается, у него беспомощно опускаются руки. Но старик тотчас же овладевает собою, показывает на наш след, Я поворачиваюсь к следу, старик становится спиною ко мне, лицом вперед, как шел. Опять раздаются два выстрела с равнины. Что бы значил этот повторный сигнал?.. Неужели мы попали на засаду?.. Как на грех, стало быстро темнеть. До слуха доносится странный звук, будто упало что-то на россыпь. Проходит одна, три, пять секунд -- загремели камни на последней россыпушке... Треснул сучок. Треск сучьев все ближе. Зверь, не таясь, настигает нас. Даю понять Карарбаху об опасности. Уже слышно хриплое дыхание зверя. Старик становится плотно ко мне. Еще секунда невероятного напряжения, и раздвигается последний куст... -- Загря! -- кричу я, обрадованный и ошеломленный его внезапным появлением. -- Фу ты, дьявол, как напугал! А сам не верю своим глазам, треплю его за лохматые щеки. -- Откуда ты взялся? -- спрашиваю. Он визжит в восторге, в глазах столько радости, столько преданности! Жмется ко мне, сильно дышит в лицо. Ошейник на нем с перегрызенным ремешком. Карарбах тоже доволен, гладит кобеля, что-то бурчит. Старик показывает на затухающий горизонт, на опасные заросли. Мы прибавляем шагу. Вот и подножье. Оно заканчивается голой россыпью, за которой видна в сумрачном одеянии уже засыпающая равнина. Путь перерезает ручеек. Вода тихо выбегает из темного неподвижного болота, густо заросшего троелистом. Чем-то древним веет от этих вечнозеленых, водяных зарослей. Кто-то живой неловко коснулся их края, качнул гладь болота. Мы с Карарбахом смотрим в глубину темно-лиловой воды, тронутой чуть заметными кругами. Кажется, сейчас из воды покажется чудовище, но мы не удивимся -- так таинственны эти приямбуйские болота, окруженные уродливыми, засохшими лиственницами, как призраки идущими рядом с нами. Шлепаем по топкой, кочковатой мари. Негостеприимная темень отнимает последние ориентиры. Идем уставшие, голодные. А тут еще эти топкие болота на нашем пути, полные сапоги ледяной воды и грустные мысли о том, что мы идем в какую-то бесконечность! Вдруг мигнула зарница, осветив уснувший туман над мокрой равниной, дальний горизонт и наш путь по болоту. Мы пошли смелее. Загря тянется на поводке, ему неловко идти по узким проходам, между кочек. Отпускаю его, так легче и мне. Кобель прорывается вперед и, окатив нас холодными брызгами, исчезает во тьме. Еще какое-то время шлепаем по болоту. И наконец выбираемся на сухую землю. Нас встречают корявые дебри перелесков. Карарбах одной рукой закрывает лицо, другой посохом, как слепой, ощупывает в чаще путь. Меня за его спиной не хватают ни сучья, ни деревья, ни хлесткие ветки кустарников. Внезапно из темноты навстречу нам пробивается сигнальный свет. Старик останавливается и, устало склонившись на посох, отдыхает, долго смотрит на мигающий огонек. Это Загря сообщил о нашем приближении. Цыбин зажег факел, показывает путь, зовет нас. Ветер в тучах шевелит темноту. Иногда он яростно падает на перелесок, лохматит деревья и, срывая листья приземистых берез, бросает их в утробу ночи. Карарбах грузным шагом полез по чаще. Ночью теряется понятие о расстоянии. А огонек то вспыхнет, будто рядом, то вдруг стыдливо замигает, отступит, уйдет в пространство, и ты еще сильнее почувствуешь всю тяжесть своего уставшего тела. Я обгоняю старика. Огонек дрожит одинокой звездой, как бы в перевернутом небе. Иду, отбиваясь от сучьев и веток, а сам думаю: ведь это не последняя тропа, не последняя усталость и еще неизвестно, какую каверзу готовит нам Ямбуй. -- У-гу-гу... -- доносится человеческий голос. Еще сотни метров, и мы выходим к костру, скрытому за поворотом. Нас радостно встречает Загря, ведет на стоянку. Какой великолепный ночлег ждет нас на этом сухом клочке земли! Уже разостлан пахучий хвойный лапник, заготовлен ворох дров. На легком огне висит синий эмалированный чайник. Поодаль от раскаленных углей лежат горячие лепешки. Котомки, ружья повешены на сучьях ели. -- Слава богу, -- с душевным облегчением вырывается у Цыбина. -- Вы знаете, что людоед следил за вами от мыска и уже готовился напасть, когда мы подали сигнал вам? Хорошо, что в этот момент появился Загря. -- Куда же он ушел? -- спрашиваю я, расправляя онемевшие плечи. -- К Реканде, нашей тропкой... Боюсь, как бы он не нашкодил в лагере. -- Что вы, они предупреждены, приказано всю ночь дежурить и держать большой костер. -- Проспят, дьяволята! -- перебивает меня Цыбин. -- Я пойду с Долбачи к ним. -- Ни в коем случае! В темноте вы слепые, а он зрячий, сами придете ему в пасть. Цыбин подается немного ко мне, говорит шепотом: -- А нападет на сонный лагерь, что наделает? Говорю, проспят! Разрешите, вдвоем не страшно. -- Не будем торговаться. Я знаю: Павел не, проспит. Карарбах внимательно следит за Цыбиным, затем просит Долбачи объяснить ему, какую новость Цыбин рассказывал мне. Узнав, что Цыбин хочет идти ночью в лагерь, старик строго глянул на него темно-лиловыми при свете костра глазами, покачал головой. Освобождаемся от тяжести на плечах, от беспокойных мыслей, присаживаемся к костру, Вот и заслуженный отдых! О ЧЕМ ДУМАЕТ СТАРЫЙ ЭВЕНК Тепло заползает под одежду, растворяет усталость, отнимает ноги, руки. Ни о чем не хочется думать в эти блаженные минуты покоя. Ради них можно было еще и еще идти по корявым перелескам, месить ногами черную воду болот. Цыбин открывает ножом Две банки мясных консервов, пристраивает их к жару. Наливает Карарбаху кружку крепкого чаю. Старик ставит ее перед собою, достает из котомки огрызок сахару, но не пьет чай. Не отрываясь, долго смотрит в огонь, где тлеют синие угли и пламя качается по ветерку. Мне казалось, что Карарбах вдруг очнется, смахнет ладонью с онемевшего лица раздумье и с жаром начнет рассказывать Долбачи о каком-то необыкновенном случае, вдруг вспомнившемся ему в этот вечер или о встрече со смертью... Нет, Карарбах молчит. Другие думы занимают старую голову эвенка. -- Собака голова прячет, холод чует. Однако к снегу, -- обрывает молчание Долбачи и, откинув голову, смотрит в ревущую под ветром темень неба. В корнях лиственницы, растущей несколько поодаль от стоянки, лежит Загря, уткнув свой нос глубоко в пушистый хвост и обжигая нас двумя живыми синеватыми фарами. Долбачи уходит за водою. Я рассказываю Цыбину о неудачной встрече с людоедом, а сам не свожу глаз с Карарбаха. Его чай давно остыл, он сидит все так же, скрючившись, обхватив в коленях костлявыми руками длинные, худые ноги. Иногда на лице его вздрогнет скула, подадутся вперед сжатые" губы, над переносицей сомкнутся лохматые обрубки поседевших бровей. А глаза непрерывно продолжают следить за синими вспышками костра. Не вспомнилось ли ему прошлое, недавнее и уже давно приглушенное временем? Может быть, перед ним сейчас с воем взметнулась пурга, воскресла встреча в безмолвии с звериной яростью, пятидесятиградусные морозы у неразожженного костра, длительные голодовки, боль в теле от медвежьих когтей -- все это было в жизни старика... Нет, я не жалею его, я по-настоящему ему завидую! Ночь дохнула сыростью. Исчезли звезды. Над стоянкой нависли тучи. Пошел дождь, зацокал по листьям, по болоту, ушел через равнину на север, оставив после себя мокрые заросли. Долго еще падали капли с лиственницы на расплавленные угли, на головы, разбивались о камни на мелкие брызги. Еще более неприветливо стало на этом скудном клочке земли. Я легонько толкаю в бок сидящего рядом Карарбаха, показываю на кружку -- чай остыл! Он разрывает сцепленные пальцы рук, не глядя, на ощупь находит на притоптанном ягеле кусочек сахару, кладет в рот и начинает пить. Но чувствуется, что все еще не может он оторваться от каких-то дум, принесенных сюда на стоянку. Неожиданно, точно подброшенный взрывом, старик вскочил, схватил бердану и, повернувшись в сторону мыска, вытянулся во весь рост. В глазах, обращенных в темноту, блеснула ярость. Угрожая кому-то ружьем, Карарбах крикнул что-то непонятное. -- Кому он угрожает? -- спросил я Долбачи. -- Я тоже плохо понимаю. Однако он так сказал: "Я убью его!" -- Кого его? Долбачи удивленно посмотрел на меня, не ответил. Он долил чайник и повесил на огонь. Старик продолжал стоять, подставляя грудь ветру, всматриваясь вдаль. Я легонько взял Карарбаха за руку, усадил к костру. Цыбин поставил перед ним дымящуюся банку с консервированным мясом, кусок лепешки, и мы молча стали ужинать. С озер налетает ветерок, стланик вздрагивает от его прикосновения. Где-то в темноте поет дождевой водой ручеек -- ночная музыка глухих, далеких перелесков. Карарбах начал что-то рассказывать Долбачи. Говорил он возбужденно, иногда кивая головой то в мою сторону, то в сторону Ямбуя. Затем старик взял у собеседника трубку, потянул раз, другой... Долбачи пересел ко мне, стал переводить. -- Он говорит: когда два люди ходят вместе, амакан их боится. Поэтому он сегодня не напал на вас. Вдвоем его не убить. Понимаешь? Карарбах спрашивает: ты можешь один ходить на амакана? -- Могу! -- ответил я, не подумав. -- Ходить надо обязательно с котелком. -- Почему? -- Потому что все люди ваши, которых кушал амакан, были с котелками. Старик считает: когда они ходили по чаще, котелок бился о ветки, звенел, амакан далеко слышал, бежал на звук. И ты должен так ходить. -- Скажи Карарбаху, что я согласен. -- Тогда еще слушай. Старик говорит, что амакан ловит людей сзади, это место, -- Долбачи хватает себя рукой за затылок, -- и прыгает с правой стороны. Когда будешь идти по стланику -- это хорошо знай. -- Не понимаю, -- перебиваю я проводника. -- Спроси Карарбаха, почему нападать медведь будет обязательно сзади и с правой стороны? Долбачи переводит мои слова старику. Тот удивлен, как это я сам не догадался. Карарбах долго складывает из жестов и непонятных мне звуков фразы, выворачивает ступню левой ноги внутрь, как у медведя. -- Ты все равно что сова днем: глаза есть, а не видишь, -- переводит Долбачи. -- Он думает, у амакана левая нога кривой внутрь, прыгать ему можно только так, -- проводник махнул обеими руками справа налево. -- Понял? Ты же видел, Елизара он тоже ловил справа и сзади. Это тебе забывать не надо. -- Я должен идти на Ямбуй завтра утром? Спроси Карарбаха. Старик посмотрел в темное дождливое небо, двинул плечами. -- Сейчас никто не скажет, что даст утро. -- А что будет делать завтра Карарбах? -- Старик тоже хочет идти на голец, -- сказал Долбачи. Цыбин разворошил огонь, бросил на угли недогоревшие головешки. Я отхожу от костра, смотрю на небо -- никаких примет завтрашнего дня. С томящим предчувствием жду я его. На небе обозначились контуры тяжелых туч, освещенных сверху далекой луной. Листья поникли. Пора увядания, надвигающихся холодов. В воздухе к запаху хвои теперь примешивается запах грибов, -- последний запах перед снегопадом. Спать укладываемся под широко распростертыми ветками старой ели. Цыбин и Долбачи по очереди будут караулить ночь и костер. Вся надежда, конечно, на Загрю. Он хотя и спит, свернувшись в клубок, но уши поставлены торчмя, настороже. Лагерь стихает. Только жаркие рубины углей светятся в этой мокрой ночи, да иногда застонет земля или под водою вздохнет уснувшая кувшинка. Карарбах уже похрапывает. А мне не уснуть. Не слишком ли я понадеялся на себя, не повторю ли я участь погибших на Ямбуе геодезистов? Лежу с открытыми глазами. Слышу, как с хвои гулко падают на брезентовые плечи Цыбина свинцовые капли влаги. Мысли уводят меня в стланиковые заросли. Смотрю я на них как бы сверху, сквозь дымку прошедшего времени, и передо мною открывается картина трагической гибели людей. Вот беспечно спускается по еле заметной тропке молодой парень. За спиною ружье, в правой руке котелок. Беспечно входит он в стланик, размахивая по веткам котелком и напевая веселую песенку. Металлический звон котелка растекается по склонам гольца. Его улавливает медведь в далеком ложке. Зверь, припадая на заднюю левую ногу, уже несется по россыпи, по стланикам, изредка останавливаясь, чтобы определить, в какую сторону удаляется звук. Чем ближе, тем осторожнее его прыжки. Выходит на след человека, жадно обнюхивает его, отходит вправо, на расстояние, которое позволяет ему не терять запах следа. Бесшумно нагоняет жертву. Все ближе, все меньше метров остается между ними. Из кустарника срывается бекас, пугливо проносится мимо человека, а вот и кукша тревожно прокричала над головою... Надо бы обернуться, сдернуть с плеча ружье, но нет, парень не обращает внимания, поет, идет дальше. Медведь неслышно ползет следом по чаще, выжидает удобного момента... Прыжок, второй -- человек не успевает обернуться, как ржавые "лыки хищника впиваются в затылок. Сильным рывком парень отбрасывает котелок вверх, и тот виснет на макушке лиственницы. Я гашу воображение, чтобы не видеть расправы... Издалека донесся выстрел. -- Наши стреляют, -- встревожился Цыбин. Он отошел от огня, прислушался. -- Зря не пустили нас, нашкодит людоед в лагере. Пожалуй, Цыбин прав. Такое невезенье!.. Тяжелый туман причудливыми космами сползал с деревьев на захламленную землю, нависал над болотами. Как неприветлив мир, покрытый серым густым туманом! Карарбах сидит полураздетый, прикрыв спину куском брезента. Перед ним лежит его старенькая дошка. Смотрю на нее -- и глазам не верю: у дошки обрезана пола -- не с ума ли сошел старик! Я знаю, как трудно бывает расставаться с истрепанной в походах телогрейкой, пережившей с тобой всего лишь один полевой сезон, а ведь эта дошка для Карарбаха свидетель прожитых лет. С нею он разделил немало бурь, костров, дождей, в ней он и состарился. Не понимаю, зачем надо было ему именно сегодня расправиться со своей старенькой, латаной спутницей? Подхожу к разбушевавшемуся костру. Весь дрожу от свежей, далеко еще не закончившейся осенней ночи, оттого, что не выспался. Смотрю на старика -- и еще больше удивляюсь: он шьет из отрезанного куска унты. Уже дошивает второй. -- Ночью три раза стреляли на таборе, -- докладывает Долбачи, -- однако беда, там людоед был! -- Может, по волкам стреляли? -- спросил я. Проводник повел плечами. Отогреваюсь у костра. Туман качается возле стоянки, и все еще поет ночной ручей. Карарбах перестает работать, поднимает голову. Я показываю пальцем на дошку, спрашиваю, зачем изрезал ее, и для чего ему сейчас, по мокрому, унты? Старик показывает на свои ноги, на кустарник, на свои уши и что-то говорит. На помощь приходит Долбачи. -- Он в этих унтах пойдет искать амакана. -- У него же на ногах еще крепкие, лосевые. -- Лосевые, что твои сапоги, шибко много шуму, когда ходишь по стланику, а в этих, -- он показывает на унты в руках Карарбаха, сшитые шерстью наружу, -- можно ходить неслышно, как рысь. Медведь не догадается, что еще другой человек ходит по стланику, непременно к тебе пойдет. Где-то за туманом, за далью гор -- утро. Но еще спят болота, мокрые от ночного дождя стланики, звери, птицы... В этот предутренний час, как никогда, чуток сон в природе. Карарбах опускает в банку с сгущенным молоком кончик прутика, долго обсасывает его, запивая большими глотками чаю. Видно, его язык не избалован сладостями, пьет он долго, вольготно. -- Значит, идете? -- спрашивает меня Цыбин. Долбачи поднимает на меня глаза. -- Конечно, иду! Иначе не встретиться с людоедом, если он нападает только на одного человека. В этом нельзя не верить Карарбаху. Цыбин неодобрительно покачал головою. -- Не так страшен черт, как его малюют, -- говорю я. -- Ведь ребята погибли, не подозревая о существовании людоеда на Ямбуе. Их подвела беспечность. А мне -- куда проще: я знаю со слов Карарбаха нрав этого зверя: откуда, с какой стороны он может напасть. Значит, нелегко будет меня поймать врасплох. -- Ну что ж, ни пуха, ни пера! -- говорит Цыбин, громко прихлебывая чай. За свои годы странствий по тайге мне пришлось охотиться почти на всех крупных зверей. Эта охота была необходима, как источник питания при работах в отдаленных, безлюдных пустырях. Когда добываешь сохатого, оленя, серну, все очень просто. Другое дело -- охота по медведю. Ведь медведь сильный и свирепый зверь. Хотя ты и убежден, что он боится человека, но тебя все время держит в тисках ощущение опасности. Эта охота требует не только навыка, знаний повадок зверя, но и большого самообладания. Кто-то несдержанно зашлепал по болоту, прошел, никого не вспугнув, до самого подножья Ямбуя. Карарбах свернул сшитые им унты, перевязал их ремешком, положил в котомку. Туда же засунул и кусок брезента. Встал, повесил однополую дошку на сук под елью, отошел от огня. Долго всматривался в небо, звездное к северу и совершенно черное от туч над Становым. Туман рассеялся и только над проточной водою лежал прозрачно-голубоватой полоской. Всплыла чернь болот, показались широкие разливы стлаников. Поднялся Ямбуй, огромный, могучий. Идем со стариком умываться. Мы огибаем кустарник и по мелкому ернику выходим к краю перелеска, к заливчику. Он соединен неширокой горловиной с озером. Наклоняюсь к зеркальной поверхности застывшего водоема, хочу зачерпнуть воды и чувствую, как на мою спину ложится тяжелая рука Карарбаха. Старик косит глаза влево. Смотрю туда -- на озере метрах в пятидесяти от нас небольшой табунчик казарок. Они заметили нас, пугливо жмутся к противоположному, тенистому берегу, но не улетают. Странно, казарка -- птица дикая и осторожная. Почему же они так опрометчиво поступают? Карарбах тянет меня за телогрейку, показывает на гусей, затем поднимает лицо к небу. Гляжу, два белохвостых орлана кружатся в поднебесном просторе. Вот оно что -- гусей в воздухе караулит смерть. Может быть, поэтому и казарки опаздывают, время их пролета закончилось. Мы ничем не можем помочь казаркам. Законы жизни безжалостны. Делаем вид, что не замечаем гусей. Вода холодная, леденистая, обжигает лицо. Горы уже не в силах заслонить солнце. Теплеет воздух. Прозрачная испарина стелется по глади воды, и у берегов, коснувшись жесткой осоки, тает. Все сверкает чистыми красками осеннего утра. У дальних болот, на сквозных вершинах лиственниц слетаются вороны. Они повисают на ветках тяжелыми черными гроздьями. Эти птицы с дерзким криком и бормотаньем кажутся зловещими. Чего доброго, они будут сопровождать нас сегодня, как могильщики, предчувствуя добычу. Полными пригоршнями плещу на грудь и плечи прозрачную студеную влагу. Ух, как здорово! Карарбах долго мылит руки, лицо, полощет рот. Вода в это время необычно мягкая и свежая. На земле все уже поблекло, сникло, а на озерах еще ярче зеленеют листья донных растений, плавучие островки из осоки, береговой троелист, и даже цветут удивительные по красоте, овеянные необыкновенными легендами, белые лилии -- кувшинки, как их принято называть. Рано утром ни одного цветка не было на озере. Но стоило солнцу заглянуть в озеро, как кувшинки начали тайком появляться из темной глубины водоема, раскрыли свои белые, восковые лепестки и стали хорошо заметными на фоне округлых, ярко-зеленых листьев, плавающих на голубой поверхности воды. Живут кувшинки только днем, а с наступлением вечерних сумерек цветок бережно сворачивает лепестки в бутон и уходит на всю ночь в таинственный подводный мир, оставляя на озере приятный аромат. Эта необычайная жизнь кувшинок создала почти у всех народов чудесные легенды, предания, сказки о русалках, богатырях, о человеческом счастье. Солнце все больше отогревает землю. Бесследно исчезает туман над ручейком. Яркие брызги света рассыпаются по всем закоулкам перелеска, вспыхивают в хвое разноцветными фонариками. Мох на болоте в изумрудных каплях. Мы с Карарбахом уходим к стоянке, где нас ждет уже завтрак. В дневном свете костер почти не заметен: огонь от сухих дров бездымный, и на жару пламя почти синее. -- Вы с Долбачи отправляйтесь на табор, -- говорю я Цыбину. -- Чует сердце что-то неладное. -- Придется поторопиться. Вчера медведю не повезло. Лангара дежурила, а сегодня ребята могли проспать. -- Долбачи, спроси Карарбаха, куда он пойдет? Долбачи дважды повторяет мой вопрос. Карарбах молчит, отводит от проводника взгляд. Дрожащими пальцами чешет остриженный подбородок. -- Ты не знаешь, Долбачи, что с Карарбахом, что его мучит? Может быть, он кается, что связался с нами? Пусть возвращается на табор, я не обижусь. И на этот вопрос старик не отвечает, он молча начинает укладывать котомку, запихивает в нее лепешку, чайник, сумочку с сахаром и чаем. -- Карарбах раньше таким не был, а что с ним, сам видишь, не говорит... -- отвечает проводник. День в разливе. Еще сильнее пылают осинники, горят ерники. Земля золотится осыпавшейся листвою. Сыплется хвоя с лиственниц, и просинь лесов безнадежно тускнеет. Вдруг Загря вскочил, повернул морду к Ямбую. Оттуда донесся чей-то голос. -- Наши идут. Что-то случилось на стоянке, -- поднимаясь, сказал взволнованно Цыбин. У меня не хватает терпения, иду навстречу. Из болота выбивается Павел. С одного взгляда можно было догадаться, что принес он недобрую весть. За ним появляется Илья. Вид у обоих усталый. -- Неприятность какая? -- спрашиваю я. -- Дайте отдышаться... -- И Павел скидывает с плеча винтовку. -- Стервец! Всю ночь лагерь осаждал, обнаглел, стрельбы не боится, настоящий людоед. Будь ночь посветлее, отыгрался бы он у меня, -- говорит Павел, все еще тяжело дыша от быстрой ходьбы. -- Всю ночь от костра не отходили, а оленей всех разогнал по тайге. Утром двух убитыми нашли -- спрятал под мох. Ну и сатанюка! Идем на стоянку. Илья начинает рассказывать Долбачи о случившемся. Карарбах подсаживается к ним, внимательно следит за движением губ рассказчика. Кажется, и эта новость не удивляет его, будто и такое не раз было в его неласковой жизни. Потом старик начинает что-то говорить, обращаясь поочередно то к Илье, то к Долбачи, показывает рукою в сторону лагеря. Оба собеседника соглашаются с ним. -- Карарбах и ты, -- Долбачи показывает на меня, -- пойдешь на Ямбуй охотиться на амакана, а все другие надо скоро тайга ходить, искать оленей. Без них куда пойдем? Потом надо караулить убитых оленей: может, амакан придет кушать их. Карарбах совет дает, пускай Лангара сидит там, -- говорит Долбачи. -- Она ночью хорошо стреляет. Остальные все догонять оленей будут. -- Тогда отправляйтесь. -- Дайте хоть покурить! -- взмолился Павел и, достав кисет, пристраивается с Ильей к огню. -- Ежели, к примеру сказать, я убью людоеда -- шкура моя? -- Если свою не потеряешь! -- замечает Цыбин. -- Тебе-то она для чего? -- спросил я. -- Так сказать, нужен стимул для риска. -- Ну что ж, я согласен: кто убьет -- тот и шкуру возьмет. -- Теперь все ясно. Не позже, как завтра утром, я этого косолапого выпущу из шкуры голеньким. -- Нож, Павел, не забудь взять с собою, а то ведь языком не освежуешь. -- Смейтесь! Посмотрю я на ваши кислые лица завтра. Карарбах отдает свою, без полы, дошку Долбачи, берет взамен его, выворачивает ее шерстью наружу, надевает на себя, перехватывает ремнем. Телогрейку прячет в котомку. Заливаем огонь. Обходим болото слева. По пути заглядываем на озеро. На нем нет казарок. Победил ли в них инстинкт перелета, и они, пренебрегая опасностью, пустились в далекий путь или, охваченные страхом перед белохвостыми орланами, забились в береговую чащу, ждут ночи! Но небо пустое. Перебрели топкое болото. Вышли на нашу тропку. Разулись, выкрутили портянки и разошлись. Мы с Карарбахом решили задержаться на месте, под гольцом, часа два-три, а Цыбин с остальными направились в лагерь. Прощаясь, мы долго жали друг другу руки. "Я УБЬЮ ТЕБЯ, ХАРГИ" Нам надо было добраться к границе кустарников до россыпей и оттуда спуститься по знакомой уже нам тропке сверху вниз. Карарбах не стал на этот раз подниматься чащей. Ему лучше, чем мне, известно, как опасен медведь в засаде. Под ногами звериная тропка, проложенная между замшелых мерзлотных бугорков, густо усеянная спелой клюквой. А сколько голубики! Она выползла на россыпи, стелется по кромкам болот. А грибы... То они, будто услышав наши шаги, вдруг высыпают из чащи и стоят на поляне все на виду, родовитые, с многочисленным потомством, то осторожно глянут на тебя в щелочку из-под лопнувшей корки земли, то усыплют тропу. Пробираемся по шаткой подстилке из угловатых камней. Склон гольца в этом месте пересечен террасами. Мы поднимаемся по ним, как по гигантским, давно заброшенным, ступенькам, и у каждого излома задерживаемся, чтобы осмотреться. Карарбах караулит заросли справа, я слежу за кустарником слева. Выше все круче. Старик тяжело дышит отогретым солнцем воздухом, на шее вздуваются фиолетовые жилы. Но ноги, привыкшие к ходьбе, идут мерным, как ход маятника, шагом. У очередного излома он хватается за угол обломка, подтягивается на руках. Потом, закрыв глаза, припадает грудью к скошенному краю камня, долго лежит не шевелясь. Солнце не томит жаром -- греет землю. Сегодня особенно чувствуется, что лето ушло. Грусть и уныние разлиты повсюду, в сухом неподвижном воздухе медленно плывет паутина. Карарбах поднимается, разгибает усталую спину, тяжело вздыхает. Я хочу взять у него котомку. Старик протестует, отмахивается. Путь по россыпи преграждает неширокой полоской стланик. Если людоед следит за нами, то лучшего места для засады не найти. Карарбах дает мне знак отстать, но быть . настороже. Сам подходит поближе к зарослям, поднимает ствол берданы. -- Бек!.. Бек!.. -- вдруг кричит он, бесподобно подражая голосу олененка, потерявшего мать, и ждет, прощупывая прищуренными глазами кустарник. Потом еще кричит; теперь в голосе потерявшегося олененка отчаяние и безнадежность. Стоит несколько секунд. Ветерок дует в спину, набрасывает на стланик запах человеческого пота. Опасность быть обнаруженными очевидна, но кругом невозмутимая тишина. Старик осторожно входит в чащу, минует перемычку. Я следую за ним. Небо в чистой синеве, только у северного горизонта беспорядочно лежат облака, как бы сбившись в одну кучу. Загря неожиданно опережает меня, бросается влево, припадает влажным носом к россыпи. Карарбах, горбя спину, низко наклоняется к нему, внимательно осматривает узоры разноцветных лишайников, прилипших к камню. Тычет пальцем на смятую травинку, которую я ни за что бы не заметил. Показывает на камушек, вдавленный в землю. Кто-то прошел здесь осторожно, не оставив заметного следа. Проводник ставит правую ногу рядом с измятой травинкой, а другую выносит к камушку, прикидывает, какому зверю принадлежит такой размах шага. Неопределенно разводит руками. Он, кажется, еще не уверен в своей догадке. Делает шаг вперед, равный шагу зверя, прошедшего тут, показывает пальцем на чуть заметные отпечатки когтей. Шагает дальше, еще и еще -- и вдруг припадает к россыпи, ощупывает ладонью продолговатый след, хорошо приметный на податливом ягеле. -- Амакан! -- едва шевелит он губами, показывая на лишайник с отпечатком кривой медвежьей лапы. Старик объясняет мне, что медведь где-то близко, тут, в стланике, что он ходит рядом, но не нападает, потому что нас двое, и будет ждать случая, когда мы разойдемся. И даже теперь на лице Карарбаха ни тени тревоги. Выходим на последнюю террасу. Дальше кустарники мельчают, редеют, сходят на нет, не выдерживают натиска курумов. Вот и тропка, по которой спускались за водою Петрик и Евтушенко. Карарбах считает, что надо переждать с час, потом идти в стланик. Даже при самых опасных встречах с раненым медведем, когда он бывает более яростным, я был куда спокойнее. Что же это такое?.. Страх? Неуверенность в себе? Нет! Я готов к этой встрече, и она должна состояться! Карарбах достает из котомки унты, сшитые ночью, натягивает их поверх олоч, перехватывает ремешками пониже колен и щиколоток. Высыпает на камень из кожаной сумочки весь запас патронов для берданы. Роется в них крючковатыми пальцами, по каким-то приметам отбирает два патрона, кладет за пазуху. Перехватывает ремешками края рукавов и стягивает завязки на груди. Затем он низко-низко пригибается к земле, делает движение руками, ногами, головой -- ничто не должно мешать при повороте в любую сторону или при прыжке. Уже по этой подготовке можно догадаться, насколько серьезна даже для него, опытного охотника, предстоящая встреча. Карарбах готов. Он стоит, склонившись на ствол берданы, напряженно всматриваясь в заросли. Лицо его грустно, морщины на широком лбу сдвинуты. Выбирая себе путь, старик что-то шепчет сухими фиолетовыми губами. Куда пойдет он? А Карарбах, собрав немного мелкого сушняка, разжигает костерок, вытаскивает из котомки своего божка, черного от впитанного жира, кладет