а, останется один, и где три секретаря, останется один, и он должен будет выполнять весь объем работ. Надвигаются, - говорил старикан, -тяжелые времена, и я не гарантирую всем, что они выживут и будут процветать". Я еще тут подумала: "Не хватает еще вдобавок но всем несчастьям остаться без работы". Но, с другой стороны, я вроде мать-одиночка, воспитываю дочь. Посчитаются ли сейчас с этим и сможет ли защитить меня в этих новых условиях профсоюз?.. Если день с утра не задался, надо быть готовой, что и закончится он не лучшим образом. Я бы хотела посмотреть на наших редакционных дамочек, которые, получив столько пощечин и подзатыльников, как за этот день я, вообще дошлепали бы домой, а не протянули бы свои ножки. Ключ от дома, от входной двери, я забыла на работе. Вынула из сумки связку, чтобы прицепить и тот ключ, который оставил Казбек, прицепила на колечко и, вместо того чтобы связку сразу же положить в сумку, забыла на столе. Боже мой, честный человек, ключ, видите ли, вернул! Пришлось в дверь звонить, еще перед этим подумала: а есть ли кто дома? не ушелыганила ли дочурка? Открыла Маринка, и рожа у ребенка была такая злобная, такая отвратительная, будто сразу же бросится на родную мать. "Счастливый день" продолжается, значит, наверное, опять состоится разговор про кожаную куртку, колготки со стрелками, кроссовки по колено. Как же я, спрашивается, безо всего этого росла? Чего бы ей у родного папочки не попросить? Всегда у нее такая постная физиономия, когда готовится затевать подобные разговоры. Тем более накануне она развивала теории, что, как считают все ее знакомые девочки в классе, лучше идти в путаны, чем, как нищенка откуда-нибудь из подземного перехода с Арбата или с Пушкинской площади, ходить в ветровке пошлосовкового производства из магазина "Олимп" на Красной Пресне. Я сразу ее поправила: "Теперь просто на Пресне. А потом, я понимаю, на что ты намекаешь, но у меня двух с половиной тысяч рублей тебе на кожаную куртку нет". Она мне сразу привела в пример свою подружку, у которой мать работает тоже не профессором и не королевой английской, а дочку, видите ли, одевает красиво, модно, по-настоящему. Знаю я эту ее подружку, и куртку кожаную видела, я все ее, подружкины, шмотки знаю, у меня на это не глаз, а рентген. Ничего особенного, не турецкая курточка, а польская. Я тогда Маринке, негодной своей дочери, возразила: "Рассуждай справедливо, у подружки есть кожаная куртка, а у тебя костюм фирмы "Адидас", который я тебе по талону с работы достала, и хватит об этом говорить. Если будет индексация, то, может быть, я надумаю что-нибудь тебе купить. И точка". Не успела я все это вспомнить и снова пережить (а ведь у самой-то этих переживаний за день, как у шелудивой кошки, ведь все надежды рушатся, даже женская жизнь!), Маринка закричала: "Где ты шляешься, и на работе тебя уже два часа нет, а здесь без тебя Серафим уже почти умер, "неотложка" приезжала". Я сначала со злости подумала: да пусть все переумирают и передохнут, лишь бы взамен мне моего Казбечонка живым отдали. Миленький, ласковый, сладенький ты мой, сожмешь - косточки трещат. Где ты сговорчивее бабу и преданнее найдешь? Но это так, мгновенно, по инерции. Сразу же я посмотрела через Маринкино плечо. В квартире все не так: в наши две комнаты дверь отрыта, и в комнату Серафима дверь тоже распахнута. И тут на меня налетела собака, Серафимов пес Чарли. Визжит, хватает, лапочка, хвостом машет. Замучали собаку: если меня или Серафима нет, некому пса вывести во двор. Я немедленно Маринке говорю: - Сейчас же иди выгуливать собаку. Что "неотложка" сказала? - Ничего особенного - спазм. В больницу даже отвезти не предложили. Он сам из своей комнаты по телефону вызвал. - И уже шаля, дочка мне шепчет: - А если Серафим умрет, его комната уйдет мне, правда, мамочка? Ну что, спрашивается, за ребенок! Ну не то чтобы я никогда в комнате у Серафима не была, несколько раз заходила, всегда было любопытно, чем он там занимается, но нужен был предлог, а он всякие захаживания не очень любил. Но тут уже было не до предлогов. Несмотря на все свои личные несчастья и мои с ним политические споры, я сразу же влетела в комнату - все-таки соседушка. Конечно, все тот же беспорядок, что и тройку лет назад, когда я последний раз здесь была. Только груда книг в углу у окна стала больше. Раньше книги лежали горкой только на кресле, портя обивку, а теперь еще и рядом с этим переполненным креслом, и на полу на пожелтевшей с краев газете. Аккуратист! А так все по- старому, тяжеловатый холостяцкий дух, острый, как "Нарзан", запах пыли, ветхая, еще родителей Серафима, мебелишка, в основном шкафы с книгами и даже гардероб с колонками, в котором, как я знала, все равно лежали книги, потому что костюмы с пальто на плечиках под полиэтиленом висели на гвозде на стенке. Рухлядь вся эта мебель, конечно, не стоящая и дров, которые из этих гробов получились бы, но по нынешним меркам вроде антиквариат, красное дерево. Я когда влетела в комнату, сразу, впрочем, как и всегда, автоматически позавидовала люстре, висящей над столом, богатейших хрусталей, просто из дворца. И еще, пока не уткнулась взглядом в Серафима, немощно лежавшего на диване, проехала, прострельнула по стеклам каких-то, как Серафим их называл, шведских книжных шкафов. Там уже лет как пятнадцать, со смерти моей матери, стояла без рамочки, а просто прислоненная к стеклу, ее фотография. Молодая такая, в послевоенных кудряшках. И здесь же, среди прочего иконостаса, но размером поменьше, разместилась фотография моего по паспорту родного папочки. А чего здесь плохого? Чего бы там ни болтали досужие бабки из подъездов, а - соседи, с которыми Серафимом не один год прожит вместе. Еще, конечно, как я ревниво отметила, были и другие разнообразные на полках фотографии, но выставочка за последние времена расширилась - на довольно большой фотографии я собственной персоной и смеющаяся Маринка, во дворе, нарядные, во время празднования Первого мая, бывшего праздника международной солидарности трудящихся. Xa-xa! Вот дает фотограф! Но это все впроброс, как в газете передовые статьи - хоть и печатаются крупным шрифтом, но ведь не читает их никто и не читал, в том числе и этот самый солидарный трудящийся, а все смотрят, что помельче, шрифтом букашечным, про преступления и жизнь кинозвезд. Опыт здесь нужен, чтобы правильно сориентироваться. Тут и я, словно самый опытный газетный читатель, уткнулась в самое основное - в Серафима. Как он там? То есть я, конечно, в него сразу же, как влетела, уткнулась, словно пограничник из фильма, а все остальное - это лишь попутные действия и размышления, но сердце у меня, как у невинной девочки на самом первом свидании, сжалось. Вот так у нас всегда - жалость начинает личной жизни мешать. Казбек, негодяй, на которого я делала свою жизненную ставку, как заношенную половую тряпку меня выбросил, а я-то его обстирывала, обглаживала, какая-то перевалочная база существовала в моей квартире: то ртуть, то цветы, то каких-то родственников переночевать присылал; мне бы только о себе думать, я ведь знаю, что завтра или послезавтра у меня головокружения начнутся от отсутствия мужской поддержки, полагающейся женщине по слабости и естеству, а я начинаю жалеть какого-то старика соседа! Такая вдруг жалость оседлала меня, глупую кобылу, когда я лишь увидала Серафима, как старого воробышка лежащего на своем диване. Ну какая же женщина могла задержаться в этом доме, когда даже кровати здесь не было и нет. Так, кушеточка, продавленное гнездо. Среди своих книжек, в пыли, как в снегу, лежал этот ссохшийся старичок, а возле него, на пыльной, ничем не покрытой тумбочке, телефон, всякие капельки в пузыречках, листочки, настольная лампа и белые, свежие листочки бумаги - рецепты, которые, видимо, оставила "неотложка". Лежит, глазенками поблескивает - совсем не по- геройски, стесняется и своей обшарпанной, с замызганным пододеяльником, постели, и кушеточки с еще довоенными валиками, разброса и неуюта. Даже удивительно, а ведь выходит из дома весь наглаженный, в одеколонах, в шляпе. Показуха, жалкая жизнь без преданной женщины и детей! Я сразу, только кивнув, схватилась за рецепты. Когда сначала ребенок с детства болеет, потом мать умирает на твоих руках, во всей этой медицине начинаешь разбираться как профессор. Да я от простуды, горл, расстройств желудка - весь бытовичок - лучше любого врача лечу. В рецептах ничего страшного: дибазольчик, папаверинчик - значит, скакнуло давление. Ничего страшного, обомнется, все мужчины в болезни слабоваты, их надо поддерживать... Бывало и прежде у Серафима такое раз в года три-четыре, обычно какое-нибудь волнение. Отлежится, очухается, рано еще тебе, Мариночка, на чужую комнату рот разевать. - Давление? - Вы не волнуйтесь, Людмила Ивановна, - возраст и давление - (Hу до чего вечно вежливый, с двенадцати лет меня стал звать на "вы", а с пятнадцати по имени-отчеству!) - Сделали укол магнезии и сказали, что завтра пришлют участкового. - Вы тоже, Серафим Петрович, не волнуйтесь. - (Я иногда себе поражаюсь: халда, истеричка, дура, а почему же иногда такая выдержка?) - Если делали магнезию, то мы сейчас сообразим грелку, магнезия плохо рассасывается и может быть затвердение. А завтра я обязательно до работы сбегаю в аптеку и возьму лекарство. - Сегодня днем заходил Казбек, - слова у Серафима шелестят как-то сами по себе, - забрал некоторые своя вещи, попрощался. Шелестит Серафим этими словами, и вдруг я вижу: он из-под бровей - зырк на меня. А не из-за героя ли Кавказа поднялось у Серафима давление? Догадывался, конечно, что я буду очень переживать. - Все с Казбеком, - сказала я твердо, оглядывая соколиным взором, с чего бы здесь, коли повезло и я сюда вперлась, начать. - Вс?, выгнала я его, отрубила, хватит, надоел мне этот спекулянт. У меня есть дочь, а он, подлец и спекулянт, посягает на квартиру. Забудем. Как и прежних искателей приключений. - Это все я говорю довольно твердо и энергично, а мне бы сейчас в койке отвернуться к стене, накрыться с головою одеялом и сладко во весь голос повыть. Ничего так не разгружает, как крик и слезы. Эту терапию применить сейчас нельзя, значит, чтобы хотя бы элементарно остаться целой, не заболеть, не свихнуться, не наломать дров, надо сейчас же засучить рукава и, несмотря на усталость, начинать вкалывать по хозяйству. Технология эта отработана. И тут, когда я еще только прикидывала очередность работ: полы влажной тряпкой, на тумбочку - салфетку, проветрить, чай с клюквой или черносмородиновым вареньем - витамины, а главное - чем-нибудь легким накормить старика, накормить его собаку, которую Маринка сейчас приведет, а остальное на завтра, с утра пораньше, до работы, - тут и мелькнуло у меня соображение: а с чего это Серафим так разволновался и довел себя почти до гипертонического криза? Широко известно, если женщина чего-нибудь возжелает, она этого добьется. Приемов здесь, самых разнообразных, немыслимое количество. И довольно быстро, через всякие вопросики и словесные ловушки, - все время, естественно, не выпуская тряпку из рук, носясь с чайником из кухни в комнату, передвигая, перестилая, вытирая, подметая, отвлекая себя от грустных мыслей, подбадривая, командуя Серафимом, Маринкой, вернувшейся со двора с какими-то новыми фантастическими известиями, от которых я пока отмахнулась, осаживая пса Чарли, который, подзакусив, или отчаянно веселился, носясь за мною по всей квартире, или, повизгивая, терся возле дивана хозяина, - занимаясь всеми этими делами, я довольно быстро выяснила, что Серафим действительно очень разволновался из-за Казбека, увидев (что соответствовало действительности) в его сборах, в упаковке своих вещей наш разрыв. Но были, оказывается, и другие причины. Ах, этот старый ученый, мой дурак сосед! Ну, я-то понимаю его чувства, его заматерелую связь с этой преступной и разложившейся надстройкой общества, с этой, слава Богу, закрытой и почти запрещенной нашей властью партией. Но какую этот старикан вс? время проявлял негибкость! Чего его-то, ученого и писаку, там держало? Разве в наше время эту категорию людей можно тронуть и на них посягать? Да они болтают что хотят и пишут любые воззвания. Он, видите ли, не желал быть ренегатом и не захотел сходить с тонущего корабля, пока капитан не даст команды. У капитанов-то денег, наверное, во всех углах мира понапрятано. И капитан вроде самостоятельно пишет книжки и издает их за немалые деньги на Западе, и капитанша при помощи лизоблюдов строчит, и тоже, наверное, не бесплатно, а за СКВ. Ему же, этому домашнему старичку, дороги его собственные моральные принципы, потому что вступил он в эту преступную партию на фронте. И даже подчеркивал: "Когда, вы, Людмила Ивановна, ещ? не родились". Ему дорога, видите ли, его фронтовая молодость. И тут, когда эти политические разглагольствования зашли так далеко, тут я не выдержала и, хотя предпочитаю, когда человек откровенничает, давая ему возможность выговориться, помолчать, не выдержала и возникла: - А вы разве не видели, что эта ваша партия полностью разложилась? Вы что, не видели, как все они, когда стало выгодно и разрешили, сдавали партийные билеты и переходи на сторону демократов? Вы-то чего с вашей разговорчивостью и фронтовой биографией не сделались депутатом? Сейчас бы уже помогали всем своим знакомым получать жилплощадь. Мне даже показалось, что разговор пошел ему на пользу, глазки засветились, щечки порозовели, исчезнувшая было шустрость появилась вновь, и Серафим заговорил поживее, помахивая кружечкой с недопитым клюквенным морсом. - Разложилась не партия, а в первую очередь ее верхушка. Многие годы, пользуясь благами, которые партия для этой верхушки предлагала, верхушка развила в себе охотничьи инстинкты в выгрызла, как крыса сыр, смысл из партии. А теперь эта крыса снова захотела вами управлять, под другим наименованием. - Но разве вы не понимаете - (мне так и хотелось сказать: старый болван! я загорячилась и вспылила почти по-настоящему), - разве вы не видите, что именно коммунисты довели страну до нищеты и разрухи? И, слава Богу, вся эта ваша компартия, в которую вы вступили в молодости, теперь навеки, как говорит пресса и остальная "масс-медиа", навеки похоронена, ушла с политической арены и никогда не воскреснет. Нет, вы подумайте, он еще спорит! Того и гляди за ним, как за деятелем преступного комдвижения, придут и начнут его водить на веревочке, а он еще спорит! - Воскреснет! В будущей истории человечества коммунизм и его идеи воскреснут еще не один раз, потому что человечество неоднократно попытается вспомнить свой библейский золотой век. Эта такая прекрасная идея, пусть и сказочная, всеобщего равенства людей. В нашей стране эксперимент не был проделан чисто. С самого начала он был погублен несовершенством людей, их жадностью, невежеством, властолюбием и корыстью. Его погубили несовершенные люди. Да и не начинали мы этот коммунизм или социализм создавать, даже не принимались строить, просто верхушка создала несколько разных этажей удобства жизни для разных партий, которые выдавались за одну. Коммунизм для Политбюро, коммунизм для партийного аппарата, а все остальные строили и строили этот коммунизм, который должен был наступить для их детей. Нас, всю страну, подвели капитаны, которым мы верили, а чтобы держаться на капитанском мостике, они кораблю во время маневров позволили биться о скалы сколько угодно. А сами кричали, что без них, без их пригляда, корабль потонет. И вот теперь вместе с кораблем гибнут тысячи и тысячи людей, которые могли бы и спастись, и закончить жизнь спокойно, если бы эти маневры были более разумными. Опять все разрушили и только обещаем что-то построить. Ну как я могла относиться к этой пропагандистской чуши?! У старика совершенно замороченное сознание. Другому бы коммуняке я все доказала, но здесь-то старый, весь в прошлых ошибках человек. Продукт, как говорят у нас в газете, эпохи. Я только сказала: - Ну почему вы так плохо относитесь к демократам? Разве все интеллигентные люди не должны быть демократами? И тут раздался звонок телефона. Да и не было никогда у меня привычки подслушивать чужие разговоры! Кому это нужно, я по природе своей нелюбопытна, мне бы только на себя времени хватило. Серафим взял трубку, - благо телефон стоял рядом, через открытые двери я услышала, как звякнуло на параллельном аппарате, - и тут же, еще не успел Серафим пару раз повторить, называя своего телефонного абонента по имени-отчеству: "Да, я, Борис Иорданович... Слушаю, Борис Иорданович..." - как уже побелел, глазки у него если не зашлись к височкам, так в прострации заморгали. А самое главное - из трубки, прижатой к уху Серафима, раздался такой визг, такая истерическая, захлебывающаяся визготня, что утерпеть и не снять в коридоре параллельную трубку мог только святой. Нет, если бы мне все это просто рассказали, если бы я не слышала этого поросячьего визга сама, во все происходящее я бы не поверила. Я расчудесным образом знала этого самого Бориса Иордановича. Очень интеллигентный, с орлиным взором, пожилой, лет под семьдесят мужчина, который и к нам в газету заходил, чтобы печатать свои статьи, да и по телевизору я его видела неоднократно. Я в свое время так его уважала: когда еще в разгаре первой избирательной кампании все лезли к власти, он отказался от участия в выборах, потому что, дескать, на все времени у него не хватит. Он так и сказал тогда: "У меня все время отнимает журнал, которым я руковожу". Нет, я Серафима тоже не оправдываю, они с этим Иордановнчем вроде даже немножко приятельствовали, по крайней мере, я припоминаю, перезванивались, а когда в самом начале перестройки Иордановича назначили начальником над этим самым журналом, Серафим его по телефону поздравлял. А тут истекшим летом, когда все самые передовые люди стали быстро отваливать из бывшей правящей партии, Серафим написал какую-то статью про ренегатов. Вроде бы он там не указал ни одной фамилии, потому что опять же по телефону интересующимся объяснял, что никого конкретно не имел в виду, а писал о типическом явлении в даже, дескать, не об этой загнившей верхушке партии писал, а о моральной стороне вопроса. Мол, тикают-то в первую очередь самые любимцы этой партии. Так вот, когда наш замечательный Президент очень по-боевому эту самую партию запретил, Иорданович, который ничего на свой счет в свое время принять не захотел, тут же и прозвонил Серафиму с елейным и нежным вопросиком: "Мне, дескать, сегодня в редакции показали статейку с вашими рассуждениями, а не скажете ли вы, милый Серафим Петрович, кого именно вы имели в ней в виду?" Начало разговора я еще застала прямым текстом, вернее, ответы Серафима, а уж потом кое о чем я догадалась или Серафим мне по моей просьбе дорассказал. Он, Серафим, когда только услышал голос Иордановича, сразу понял, что идет месть, и сразу же сам агрессивненько так подобрался. Иорданович-то начал, кого вы, мол, имели в виду, а потом и завизжал: "Я, значит, любимец партии!.." Струсил, голубчик! Нет, это надо было слышать! Разве такие слова, как "говно" - сравнительно недавно, уже во время перестройки, я впервые увидела его напечатанным и узнала его написание, обычно раньше, очень, правда, редко, если пишущие люди его и употребляли, то в некотором камуфляже, как "г...", - так вот, разве это слово что-нибудь объясняет? Разве такие развеселые фразы, которые один старик по телефону 6pocает другому, как "умрешь в говне", что- нибудь объясняют? Чего здесь больше - ненависти; тайной, получившей возможность истечь злобы; безнаказанности пророчества? "Мы тебя размажем по стене". "Мы тебе теперь и продохнуть не дадим". Кстати, очень интересно, спрашиваю, как лицо сочувствующее, кто это такие "мы"? Не мои любимые демократы? Так вот, разве эти фразочки что-нибудь объясняют? Я очень пожалела, что не сообразила записать на магнитофон весь этот старческий бред. Иначе кто поверит, что семидесятилетний джентльмен мог сказать такое! А если бы эту пленочку прокрутить по какому-нибудь русскому или зарубежному радио, вот была бы потеха, вот бы концерт самодеятельности для населения? Но, к сожалению, все это слушала я одна, и должна сказать - немножко оторопела. Я ведь баба дошлая, если меня в транспорте, трамвае или в автобусе обидят, я ведь и сама сдачи дам, не поздоровится. А здесь, в этом разговоре Серафима с Иордановичем, такой был со стороны этого Иордановича напор, что, наверное, и я на месте Серафима растерялась бы. Такая была ненависть - значит, долго Иорданович в себе ее копил... Когда все еще было в каком-то равновесии, предпочитал помалкивать, таиться, про себя, храбрец и искатель истины, злобствовать... Значит, сначала лучше себя в статье не узнавать, а когда обстоятельства продвинулись, любимцем партии быть, значит, интеллигентик, не хочешь, замечталось быть страдальцем и страстотерпцем? О, как хотелось мне прямо, по-рабочему, в эту же телефонную трубочку несколько слов Борису Иордановичу сунуть. В его случае, как я поняла, главное - это быть понаглее и позабористее. Он ведь тоже не очень переживал, справедливы его слова или несправедливы. Главное - обидно. А значит, надо было поступить так же, как и он, - сунуть. А у меня, хотя я и не какая- нибудь писательница, а лексикон похлеще, еще с ПТУ кое-что сохранилось. Ах, гад! Ах, старый импотент!.. Но вот что мне показалось в этом разговоре достойным описания. Лично я, если бы этот Иорданович со мною по телефону начал такое, я бы послала его и бросила трубку. А вот Серафим, когда Иорданович, перебив его, принялся говорить всякие неприличные слова, достойные не интеллигенции, а шпаны из подворотни, только слушал. Через параллельную трубку я только слышала, как он тяжело дышал, но сам он будто наслаждался этими словами, будто впитывал их в себя, вбирал, наполнялся этой гадостью. Это что было - казнь себе или, наоборот, давая своему бывшему другу забежать в это самое г о в н о, он еще дальше заманивал его, давая возможность в этом самом добре и потоптаться? Один говорил и слышал, что его слушают, а другой только дышал и слушал. И первый иссяк и истек в своем говорении и, иссякнув и разбившись об это молчание, наконец бросил трубку. И тогда я услышала, как Серафим тоже аккуратно и бережно, как вообще делал он все, положил трубку на рычаг. И тогда я снова пошла к нему в комнату, посмотреть. Но к этому времени глазки у него уже закатились, и он не просто тяжело дышал, а хрипел, как лошадь на дороге... x x x Этот день, в котором произошло столько разного, и не мог закончиться для Людмилы Ивановны ничем хорошим. Снова пришлось вызывать "неотложку" для Серафима. Хрипел он страшно, и пока врачи же приехали, Людмила Ивановна газетой, как веером, подгребала к нему воздух или капала в кружку собственную, то есть принадлежащую лично ей, валерианку и самое верное лекарство от сердца - капли Вотчала. Но, несмотря на ее домашнюю терапию, приехавшая против обыкновения довольно быстро "неотложка" забрала Серафима Петровича в больницу. После того Людмила Ивановна порывалась найти телефон Бориса Иордановича и высказать ему все, что она, как подлинная демократка, думала о нем, лже-демократе. Но телефона в записной книжке Серафима Петровича не отыскалось, и она накормила остатками вчерашнего супа пса Чарли и гречневой кашей с молоком - дочь Маринку. Когда все в квартире угомонились, Людмила Ивановна легла в свою постель, накрыла голову подушкой и тут сделала то, о чем мечтала еще с утра, с собрания, нет, с того часа, когда Казбек ей объявил, что он уходит от нее к сыну Султанчику и его маме, - Людмила Ивановна всласть и во все горло завыла.