Юрий Дружников. Виза в позавчера Роман в рассказах --------------------------------------------------------------- © Copyright Юрий Дружников, 1968-1997 Источник: Юрий Дружников. Собр. соч. в 6 тт. VIA Press, Baltimore, USA, 1998, том 1. --------------------------------------------------------------- Наше поколение было поставлено перед войной. Я не знаю, почему; возможно, за грехи наших отцов. Уилла Кесер. ОГЛАВЛЕНИЕ Сирень и маэстро Солист без скрипки Коробка гуаши Уроки молчания Чужая свадьба Преступление билетерши Нефедов и Нефедова Земной шар на нитке Вверх и вниз Владан Квартира No 1 СИРЕНЬ И МАЭСТРО Ж-ж-жих!.. Жж-иииииииии-хх! В палисаднике обламывали сирень. Пригибали к земле верхушки, смачно, с хрустом рвали, а потом отпускали ветки, и они, пружинясь, уносились ввысь. Сиреневая эпидемия охватила всю деревню. Хозяйка тетя Паша, еще не старая, но потерявшая женскую форму до такой степени, что не с чем даже сравнить, исходя злобой, кричала невидимым врагам из-за забора: -- Шчас с вилами выйду! Апосля еще сообчу куды следоваит! Хруст стихал. -- Ишь, ломателей развелось!-- прибавляла она уже без злобы.-- Треск на всю Расею-матушку. Шли бы к сябе в сад и рвали, сколь душа просить. Дак нет жеж, суки, все на чужое зарятси... Паша психовала, обещалась не спать ночь, дежурить с ружьем (которого у нее не было), изловить хулигана для примера и отвести к участковому. Тот, хотя и алкоголик, посадить кого следует умеет. Вот и пущай срок дает. Другие по ерунде сидят, а тут ведь за дело. Паша грозила завести немецкую овчарку из питомника НКВД, где у нее работал зять. -- Любую падлу на части разырветь,-- добавляла она, и неясно было, кто разорвет: зять или овчарка. Злилась Паша потому, что она сама ломала ветки со своих кустов. Обернув их влажной тряпкой, возила на городской вокзал продавать букеты встречающим и провожающим. Дармового труда и в колхозе было полно, а тут все ж деньги. Сирень за долгую дорогу вяла, стоять Паше приходилось долго, платили мало. Один дачник посоветовал ей не возить цветы, а покупать у тех, кого уже встретили, за полцены и продавать за полную цену спешащим. -- Я шо -- спэкулятка какая!-- возмутилась Паша и дело бросила. Но чтобы другие ломали ее собственную сирень, этого она допустить по-прежнему не могла. Между тем угрозы ломателей не пугали. Даже карапузята лет трех, проходя мимо Пашиного дома, просовывали руки сквозь щели в гнилом штакетнике, норовя достать веточку с цветами. Ж-ж-жи-их! Сирень у тети Паши, на беду ей, была самая красивая в деревне. Кусты вымахали выше крыши хилой ее избы. Когда на окраине деревни около полуночи кончались танцульки под баян, ухажеры, подталкивая своих подруг в ближайший лесок, по дороге обламывали у тети Паши огромные ветки, и запах сирени срабатывал в нужный момент безотказно. Знатоки поговаривали, что в запахе кое-что для этого содержалось. Что-то расслабляющее первоначальную женскую неуступчивость. Из лесу долго потом доносились стоны и причитания, так что сторонний человек вполне мог решить, что там резвится леший. Сирень сию особую, рассказывала Паша со слов своей помершей бабки, хозяин этой земли драгунский полковник Муров привез откуда-то с Востока, где русский офицер был почетным гостем в гареме одного шейха. С помощью этой волшебной сирени шейх якобы демонстрировал гостю любвеобильные возможности той части гарема, которая обслуживала полковника. Вернувшись на родину, барин решил перенять прогрессивные достижения Востока и оборудовал у себя в поместье помещение для гарема, обсадив его привезенными корешками особой сирени. Тетя Паша с гордостью рассказывала, что бабка ее была хороша собой и в том гареме имела честь потрудиться. Муров уже планировал пригласить в гости шейха, чтобы доказать ему, что и у нас в России не лыком шито и все радости жизни не хуже, да семнадцатый год помешал. После революции дом Мурова крестьяне на радостях новой жизни сожгли, сам Муров исчез. Сирень же пустила на пепелище новые побеги и выжила. Пашин зять из собачьего питомника НКВД рассказывал, что Муров объявился недавно, написал из лагеря письмо товарищу Берии, что знает могучее средство для получения женской любви. Мурова по этому делу специально допрашивали, агенты даже приезжали в деревню за сиренью, и Берия лично проводил опыты. Муров долго писал эти письма, но потом ему посоветовали заткнуться, потому что товарищ Берия сказал: "Лучше НКВД средства нет и быть не может". -- Стала сирень народная, то есть таперича моя,-- разъясняла тетя Паша политику партии большевиков.-- Моя! А вся округа зарится. Нюхали бы и шли бы, нанюхавшись, швориться в лесок. Так бы и не жалко, а они... Хорошо, что полковника не выпустили, считала тетя Паша. Из несгоревших бревен муровского дома Пашин мужик собрал эту кособокую избу. Вернись барин, он бы еще бревна назад потребовал. Часть дома Паша вот уже третье лето сдавала, и жили у нее дачники по фамилии Немцы. Папа Немец, мама Немец, и дочка Немец, и сын Немец. Вообще-то они были русские. Дедушка приехал из тамбовской деревни Немцы, где и ударение-то падало на последний слог. Но, посудите сами, господа-товарищи: кто за пределами деревни станет произносить слово "немГ©ц" с отодвинутым в конец ударением? С этим пришлось смириться. А если так, кто будет числить человека русским, татарином или алеутом, если у него фамилия Немец? Ну и коли ты с такой фамилией все-таки не немец, то кто? Ж-ж-ж-их! Чуть свет Олег мгновенно просыпался от хруста ветки, которая ударялась о стену дома и возвращалась на свое место. За этой самой стеной Олег спал. Он испуганно вскакивал, выглядывал в окно, но в черноте ничего не было видно. Сирень и днем-то не пропускала света. На улице слышался женский визг и шепот. В ту ночь мать тоже проснулась от треска и сказала отцу: -- Не доживет сирень до воскресенья, ой, не доживет!.. Месяца не прошло, как Немцы переехали на дачу. Отец ночевал в городе. От деревни до станции был час ходу полями, да на поезде езды час, да в городе от вокзала трамваем немного, а в случае перебоя с электричеством, когда трамвай не ходил, еще час пехом. Приезжал отец в субботу вечером. По такому случаю мать разрешала Олегу во второй половине дня не играть на скрипке, и это была радость. Они с Люськой встречали отца на околице, по очереди раскачиваясь на железном сиденье ржавой, вросшей в землю колхозной косилки. Паша уверяла, что косилку эту приезжал торжественно вручать колхозу представитель партии большевиков по личному приказу Ленина. -- Вот только фамиль нихто не упомнил,-- сказывала Паша Олеговому отцу.-- То ли Дярьжиньскай, то ли Мянжиньскай, в общем, кажись, Ланачарьскай. Одним словом, из НКВД от Ленина. -- Так ведь, когда колхозы создавали, Ленин уже умер,-- удивлялся отец, но Паша историю знала лучше. -- Умер, не умер, а косилку подарить велел. Потому ее наш председатель и бережет, а косим вручную. Отец предпочитал в политическую дискуссию не углубляться. Вручную-то тоже мало кто косил на колхозном поле, все работали на своих огородах, добывая себе прокорм, хотя за невыход в поле председатель грозил срезать в доме лампочку Ильича. Косилка, хотя и ржавела, но стала, так сказать, элементом культуры. По вечерам, во время танцев, на железном ее сиденье располагался баянист, и косилка оказывалась в центре вытоптанной в траве танцплощадки. Возвращаясь из города, отец обычно появлялся на тропинке, что зигзагами выползала из оврага и шла лугом, усеянным коровьими лепешками и жесткой, с васильками, травой, которая не привлекала даже немолодую Пашину козу Зорьку. Паша старалась привязывать Зорьку на виду, чтобы коза сама спускалась в овраг на веревке за сочной травой. Но Зорька не желала становиться горной козой, лазить ей не нравилось, и ее недовольное блеяние было похоже на нытье. Поджидая отца, Олег убегал вниз, к болоту, и приносил козе травы и свежих веток. Люська кормила ее из рук, а Олег на велосипеде описывал вокруг них кольца и восьмерки. Зорька молчала, пока справлялась с едой, а после снова начинала скулить, почти как собака. Ни накормить, ни развеселить ее было невозможно. Люська и Олег переживали Зорькину неволю, но мгновенно забывали о козе, едва замечали на другой стороне оврага отца. Они мчались ему навстречу: Люська -- бегом, Олег -- изо всех сил нажимая на педали. -- Тихо, тихо же!-- всегда кричал отец Олегу снизу и пыхтя поднимался по тропе из оврага.-- Псих ненормальный, свалишься ведь! -- А нормальные психи бывают?-- спрашивал Олег, подкатывая и начиная совершать обороты вокруг отца. -- Бывают,-- парировал отец.-- Вот Люська -- нормальный псих, а ты?.. И в этот раз отец шагал, тяжело нагруженный: он получил зарплату, а завтра праздник. Дачный муж, он тащил две огромные сумки и -- Олег сразу заметил это -- настоящую бамбуковую удочку. Не забыл, выполнил обещание. Теперь уж точно они будут ловить рыбу, когда отец пойдет в отпуск. Из сумки торчали подарки всем: и Олегу, и Люське, и матери. Пятнадцатилетие родительской свадьбы приходилось на среду. Отец с матерью засуетились, стали готовиться, запасать продукты, хотя никогда раньше этого дня не праздновали. Обед решили устроить в воскресенье. Пускай гости приедут утром, искупаются в речке, сходят в лес и вообще отдохнут от городской духоты и сутолоки. -- На столе густо не будет, но сиренью, сиренью зато надышитесь вволю!-- обещал отец, приглашая родню и друзей.-- И еще с собой нарвете. У нашей хозяйки сирень -- крупнейшая во всей деревне. Не верите -- сами убедитесь!.. Прыткая Люська оказалась проворнее и первой добежала до отца. Она остановилась, ждала, пока отец ее обнимет. Он не мог этого сделать, мешали сумки. Тут подъехал, крутя что есть мочи педали, Олег. Отец поставил на траву сумки, портфель, положил удочку и обнял детей, обоих сразу. -- По-моему, за неделю ты-таки подросла,-- сказал отец Люське.-- Скоро меня догонишь, а?.. Люська только хмыкнула. Она просто рвалась вырасти, чтобы пойти к косилке на танцы, но это ей никак не удавалось. Тринадцати, которые у нее были, и то не дашь. А глаз на нее прохожие уже клали, и она по этой части соображала что-то, хотя и неизвестно, что. -- Ну, гуляки-именинники, как дела? Мать готовится? А вы меня ждали? И правильно! Это было очень удобное для Олега и Люськи семейное соображение Немцев: во все семейные праздники считались именинниками дети. Отец нагнулся, порылся в сумке, вынул коробку и протянул дочери. Люська молча взяла и отошла в сторону. Вдруг щеки ее вспыхнули: она вынула новенькие коричневые туфли на каблучке. -- А мне?-- вежливо спросил Олег. Он давно заметил свой подарок, но ждал. -- Тебе вот,-- отец указал на складную удочку.-- И еще... Олег бросил велосипед и схватил удилище. А когда повернулся, отец протягивал ему пакет. Олег тут же разорвал его. Там был набор поплавков, крючков, блесен. -- Во-о-о!-- заорал Олег так, что Зорька шарахнулась в сторону и заблеяла. Перестав блеять, она испуганно глазела на людей. Люська присела на траву, вынула из коробки новенькие коричневые туфли на каблуке и сразу надела на грязные босые ноги. Она тут же прогулялась в туфлях перед отцом. -- Ну и походка! Ты же девочка из хорошей семьи. Спроси у мамы, как вертеть... Он не договорил, чем. Олег пересчитывал крючки и блесны. -- А мне-е-ее,-- сказала Зорька, перестав жевать траву. Никто не обратил на нее внимания. Олег, усевшись на велосипед, поехал впереди, держа в одной руке удилище. Перед ним бежала длинная тень. Тень подпрыгивала на буграх, металась, будто стремилась оторваться от велосипеда и умчаться вдаль. Сестра сняла туфли, чтобы их не пачкать, обтерла с них рукой пыль и брела босиком сзади, не отрывая взгляда от туфель. Она обдумывала, как бы надеть вечером туфли незаметно, чтобы не догадалась мать. Мать уже бежала им навстречу. Распахнутая калитка, кусты сирени в палисаднике, крынки, просыхающие на заборе, и лицо матери, радостное и возбужденное,-- все багровело в лучах заходящего солнца. Солнце висело совсем низко над оврагом, тяжелое, готовое вот-вот придавить, подмять под себя луг, деревню, кусты сирени, всех людей и даже козу Зорьку. Никогда такого тяжелого заката Олег не видел -- ни до, ни даже потом, когда стал взрослым и навидался всякого. Пока мать суетилась с ужином, отец не торопясь разжигал во дворе, возле террасы, самовар. Самоваров бок горел на солнце, будто вот-вот расплавится. Олег мотался вокруг отца на велосипеде. -- Не мешай отцу, Оля!-- кричала мать с террасы. -- Он не Оля, он -- Олег, мы же договорились!-- возражал отец, кашляя от дыма.-- Надо все же было назвать его Францем, в честь Шуберта. -- Этого только не хватало, чтобы еще больше дразнили. Мало ему быть Немцем. -- Зато ты не звала бы его Олей! Отец не любил, когда мать звала сына женским именем. А она привыкла. Смеркалось. Олег не хотел слезать с велосипеда, даже когда все уселись на террасе за стол. Чего спешить, если после ужина мать отправит спать? Но отец встал и привел сына за руку. Они сидели в сумерках, не зажигая света, чтобы не налетели комары. Отец шутил, смеялся, стараясь подбодрить набегавшуюся за день мать. Из оврага выплывал и стлался по земле белесый туман. Он обволок крыльцо, хотел забраться на террасу, видно, не рискнул. Стало прохладно. Мотылек прилетел к теплу и сел на самовар. Но не удержался, ноги у него подкосились, и он упал в трубу на догорающие угли. -- Как скрипуля?-- вдруг строго спросил отец. -- Знаешь, совсем обленился,-- мать смотрела на Олега.-- Играет вместо четырех часов от силы два. Хоть веревкой его привязывай. Чтобы не заострять конфликт, Олег решил промолчать. Позапрошлой осенью его стали водить в музыкальную школу, и учительница велела летом тоже играть на скрипке каждый день. Принудиловку и взрослым-то тяжко терпеть, а Олег от нее прямо-таки страдал. -- Прокрутишь способности педалями,-- ворчала мать,-- а еще мальчик из хорошей семьи. -- Ладно уж, завтра у нас праздник, сказал Немец-старший.-- С понедельника сын начнет играть по-серьезному. Верно? Всегда лучше начинать с понедельника. Логика была сомнительная, но сегодня выгодная, и Олег охотно согласился. До понедельника было впереди целое воскресенье. -- Быстрей! Ешьте быстрей!-- поторапливала мать.-- Вы у меня сегодня загуляли. А вставать рано: гости приедут. Она соскучилась по отцу. Но и Олег тоже по нему соскучился, не хотел уходить спать. Одна Люська тайком поглядывала на лавку, где стояли ее новые туфли, и соображения теснились в ее головке, увитой черными колечками, которые она то и дело наматывала на пальцы. Запах сирени ее будоражил что ли? За стеной тяжело вздыхала, ворочаясь на топчане, хозяйка тетя Паша. В сарае, неподалеку от избы, обиженно жаловалась Зорька. -- Мм-мне-еее!-- уныло повторяла она. От всего этого: от темноты, прогорклого самоварного дымка, густого запаха сирени, от тумана, укутавшего сад, режущего уши комариного писка и смеха отца,-- от всего этого было состояние такой таинственности, что замирало дыхание. Олегу казалось, вечер этот никогда не превратится в ночь, и не хотелось прервать его, уйти, лечь. -- Спать, спать, спать пора,-- нудно твердила мать. Если бы она знала, что сегодня у Люськи и Олега последний день детства, что сейчас они прощаются с ним. Если бы знала, разрешила бы посидеть хотя б еще полчаса. На улице заиграла гармошка. Кто-то прихлопывал ей в такт, ойкал и приплясывал. Люська ушла в комнату и подкралась к окну. Матери это не понравилось. Люська и так уже вчера бегала к косилке смотреть на танцы, и мать ходила туда за ней, угрожала, что приведет домой силой. Мать переглянулась с отцом, взяла Олега за руку и, не слушая возражений, повела спать. Отец подошел к Люське. Он с ней лучше ладил. Обнял ее сбоку за плечи, стараясь не коснуться ставших в это лето весьма выпуклыми женских прелестей. Сказал, что ей теперь осталось совсем немножко подрасти -- каких-нибудь три года, и тогда она сможет танцевать хоть целые дни и всю жизнь. Люська вздохнула. -- Ничего вы не понимаете! Через три года я уже старухой буду. Кто меня выберет? Она обиженно повела плечами и отправилась в постель прислушиваться к шепоту парочек возле сиреневых кустов. Олег долго ворочался, глядел на удочку, стоящую в углу, и уже засыпал, когда над ним за стеной раздалось знакомое: ж-ж-жих! ж-ж-ж-и-их!.. Деревенские дарили тети Пашину сирень своим подругам перед прогулкой в темный лес. Под эту музыку Олег заснул. Утром Немец-младший проснулся от птичьего чириканья. Первое, что он увидел, была скрипка-четвертушка на гвозде над кроватью. Люська у противоположной стены еще сладко спала. За окном скворцы старались усесться поудобнее в тени сирени и, ссорясь, обсуждали свои насущные заботы. Солнце быстро поднималось. Олег сбегал к речке поплескаться на золотом песке, а когда вернулся, подготовка к гостям была в полном разгаре. Мать в спешке громыхала посудой и колдовала над керосинкой, на которой стояла закопченная чудо-печка. Керосинка коптила, но два румяных сдобных колеса уже красовались на столе, допекался третий. -- Как ты думаешь, сколько народу приедет?-- в который раз спрашивала мать отца.-- Сколько твоих и сколько моих? "Твои" -- это была отцовская родня, "мои" -- материна. -- Человек двадцать, если не больше, весь интернационал,-- отвечал он.-- Да нас четверо, да представитель простого народа. Представитель простого народа тетя Паша тем временем принесла посуду, ножи, вилки, и мать велела Олегу раскладывать их по столу, на террасе. Олег считал вслух. -- Вообще-то,-- заметил отец,-- ты бы лучше поиграл часок, пока никого нет. Пальцы надо ежедневно разминать! -- Сам сказал, с понедельника,-- возразил Олег. Отцу крыть было нечем. Он отнес на ледник сумку с бутылками водки и вина и решил заранее нарубить сухих сосновых щепок для самовара, в добавок к собранным шишкам. Он ловко орудовал топориком, и гора щепок быстро росла. Подоив Зорьку, тетя Паша принесла крынку с молоком, положила на плечо коромысло, захватила ведра и отправилась к колодцу. Олег скатил с террасы велосипед и поехал вслед за ней. Колодец был возле соседней избы. Окна в той избе были распахнуты, и сквозняк выдувал наружу занавески. Они походили на паруса. Олег стал объезжать кольцами вокруг колодца, поднимая пыль, пока тетя Паша его не отогнала. Она набрала одно ведро, спустила второе и стала поднимать. Ворот ныл. Паша зачерпнула ладонью воды из ведра и полила ось, чтобы та не скрипела. В избе кто-то громко включил радио. Ожив, оно закричало, начав с полуслова, непонятно о чем. Тетя Паша повернула голову и прислушалась. Олег тоже послушал, но ничего не понял и поехал опять вокруг колодца. Тут он увидел, что тетя Паша отпустила рукоять ворота. Ведро, полное воды, с грохотом ударяя по бревнам сруба, бешено помчалось вниз. Забыв про полное ведро и коромысло на траве, Паша побежала домой. Косынка у нее сбилась, волосы разметались по плечам. Не понимая, что произошло, Олег помчался вслед за ней. Паша остановилась, отшвырнув калитку. Задетые калиткой лопухи удивленно покачали огромными листьями. Глотнув воздуха, Паша смотрела то на мать, возившуюся у керосинки с чудо-печкой, то на отца, который орудовал топориком, рубя щепу. Калитка вернулась обратно, скрипнула, и мать повернула голову. -- Чего, тетя Паша? Никак гости наши уже надвигаются? Паша словно лишилась языка. -- Ты что это?-- с тревогой переспросила мать.-- Лица на тебе нет... -- Во...-- выдохнула Паша, зыркнув глазами, и горло у нее перехватило. Казалось, она застонала, готова была упасть, но совладала с собой. -- Вой...на!-- договорила наконец она. -- Игра, небось, военная,-- проговорил отец, не поворачивая головы.-- А ты испугалась... Смешно! Он все еще тыкал топориком в чурки. Но уже не так уверенно. -- Война ведь, а... Война же!-- твердила тетя Паша, потеряв над собой контроль.-- Ой же война, бабоньки-и-и. Ой!.. -- Мама!-- завизжала Люська и бросилась на шею матери. Отец поднялся с травы, бросил топорик. С лица его медленно сходила улыбка. Он стал бледным. -- Кто сказал? -- Радио, хто ж еще такое скажеть?-- к тете Паше вдруг вернулся голос и рассудок. -- Да с кем война-то?-- недоверчиво спросил отец. Тетя Паша, вдруг прозревшая, уставилась на него. -- Как это с кем? С вами, с немцами! -- Да ты что, теть Паш!-- возмутился отец. -- Я что? Молытов жыж объявил: херманцы напали. Говорить, мол, спасать надо товарища Сталина, а то его перьвым убьють. А убьють, хто же нас защитить? В соседнем доме завыла женщина, потом еще одна, начали кричать дети, залаяли собаки. -- Чего же мы стоим тут?-- спросил отец.-- Надо... Он замолчал. Олег удивился, что даже отец не знает, как быть, если война. Отец напряженно глядел в небо, будто силился прочитать там что-то очень важное. Словно там было написано, что до последнего вздоха теперь ему осталось два месяца и четыре дня. И матери ровно столько же, чтобы стать вдовой. Собирались с дачи судорожно и нелепо. Отец вынул из сумки продукты и оставил на столе, в сумку и два чемодана мать, стиснув зубы, укладывала пожитки. Отец снял с гвоздя скрипку и протянул Олегу: -- Держи-ка, маэстро! -- Гости не приехали вона почему,-- рассудила тетя Паша.-- Таперича бонбять. Сюды приедешь, а там твое имушчество разбонбять. Жалко ведь имушчество! Люська стояла на крыльце, прижимая к груди новые туфли. Олег не хотел расставаться с удочкой и велосипедом. -- Может, лучше скрипку оставим, а велик возьмем?-- осторожно предложил он. Но отец рассудил, что пока придется велосипед оставить, ненадолго конечно, а скрипку нельзя. Война, не война, а упражняться надо. Олег, вздохнув, подчинился. Он не знал, радоваться или огорчаться. Беда взрослых на него не распространилась, а внезапный отъезд казался случайным и увлекательным приключением. Пока они дособирали пожитки, Паша сбегала к колодцу за ведром и коромыслом. Второе ведро сорвалось с цепи и утонуло. Мать разрезала горячий пирог и всем дала по куску. -- А м-м-мне-е-ее!-- кричала Зорька, которую не отвели пастись . Паша вывела Зорьку из сарая и привязала во дворе возле картошки. -- Таперяча все одно,-- причитала она,-- пущай ботву ест, гори все синим пламенем. Немцы молча несли к калитке чемоданы. Перед дорогой все присели. -- Не надо, ох, не надо было нам откладывать на воскресенье!-- ни к кому не обращаясь, вдруг сказала мать.-- Теперь когда соберемся? -- Погоди, образуется,-- успокоил отец.-- Наши их в два счета разгромят. На их территории. Те и пикнуть не успеют. Он хотел сказать "немцы", но сказал "те". -- Ой ли!-- произнесла мать.-- Они готовились. -- А мы? Сталин тоже не спит. Недавно по радио говорили: он никогда не спит. Жаль только, что отпуск, небось, не дадут. А кончится все, тогда уж точно возьму отпуск, приедем сюда опять и будем с Олегом рыбу удить. Верно, теть Паш? -- Можеть, и верно,-- неохотно отозвалась она.-- Мой-то с финской не возвертелся, а нынче, можеть, и верно. Хто их знаеть, как повернуть... Прогресс нынче, в газетах писали, что таперя прогресс... Погодите, я вам букет на дорожку наломаю. Я мигом, мигом... Она нагнула самый высокий куст сирени так, что старый ствол захрустел, и принялась безжалостно отдирать огромные ветки с ярко-фиолетовыми цветами. Немцы поставили вещи на землю, растерянно оглядываясь, ждали. Солнце стояло высоко, и грозди сирени от жары поникли, сжались. -- Не помогли пятицветники,-- сказала вдруг мать. Каждый день Олег с Люськой лазили между ветками, выискивая редкие цветки с пятью лепестками. Цветков-звездочек находили много. Найдя, Люська хихикала, а почему, Олег не понимал. Она клала цветок между ладонями и что-то шептала. Олег относил пятицветники матери. Мать всегда радовалась, говорила: -- Этот на счастье! И этот... -- Берите, во, чо там...-- бурчала Паша, наваливая на мать огромный букетище.-- Все одно -- погибнет таперича сирень-то. Парней таперя в армию позабирают, хто ж девкам будеть ветки с такой высоты ломать? Сирень, коли не ломать, чахнеть. Как баба неломанная. Ломать их надо, сирень и баб, когда цветуть. А неломанные чахнуть. Тоскують они по рукам! -- Чего ж тогда рвать не разрешала?-- спросила мать безо всякого любопытства. -- Ох, сердешные!-- всплеснула руками Паша.-- Не разрешала? Злая была, что они тискаются, а я бобыляй. И потом... Это ж когда было-то? Еще до войны. А таперя... Как же ж вам будет-то? Ведь вы ж немцы, то есть таперя наши враги... -- Но это просто фамилия такая! -- У-у-у! Это еще хужее. Всем видать, как бельмо на носу. Ну, уж как будет-то... Накося вот, держи! Паша вывалила второй огромный букет в руки Олегу. Он растерянно обхватил одной рукой сирень, другой прижимал к животу обмотанную полотенцем скрипку. Гуськом они затопали по тропинке в сторону станции. Пройдя несколько шагов, Олег обернулся. Паша стояла к ним спиной и яростно ломала ветки, одну за другой. Жих! Жих! Ж-жж-ииииииииии-ых!.. Она с остервенением швыряла их на землю, топтала ногами и выговаривала слова, которые Олег и позже, став взрослым, старался не употреблять при женщинах. СОЛИСТ БЕЗ СКРИПКИ Перед тем как надеть на Олега новую темно-синюю матроску с белым парусником на груди, мать долго терла сына мочалкой, стригла ногти на руках и на ногах. -- А на ногах зачем?-- спросил он.-- Ведь никто не увидит. -- На всякий случай,-- объяснила она. Мать ощупывала ему руки так, словно он родился с девятью пальцами или только что упал на камни и ободрал до крови ладони. Но все у него было пока что цело. Люська между тем хихикала. Она вообще не верила в человеческие таланты -- ни в свой, ни в чужие. Родители наряжались, будто шли в театр. Отец облачился в выходной синий костюм и завязал темно-красный галстук с косыми синими и белыми полосками, который явно душил его. Мать надела черное платье с кружевным воротником (в нем она Олегу с отцом очень нравилась) и свои единственные парадные туфли на высоченнейшем каблуке. Наконец сына заставили дважды высморкаться в отцовский платок, чтобы не пачкать его собственный, и повели. Люська осталась лежать на диване с книжкой. Она даже не попросила мать дать ей походить в туфлях на каблуках, как обычно делала раньше. Происходило это года за два до войны. В полутемном коридоре двухэтажного особняка на Татарской улице в нервном ожидании экзамена собралось полным-полно детей и еще больше родителей. Некоторые читали объявление на стене: "Дети старше пяти лет по метрике в первый класс скрипки не принимаются". К Олегу это не относилось, а другие посетители качали головой, что-то ворчали и уводили детей несолоно хлебавши. От нечего делать отец и сын Немцы начали играть в ладошки, кто чью кроет. -- Вы с ума сошли!-- зашептала мать, сердито глядя на отца.-- Сейчас же прекратите! Отобьешь ребенку пальцы как раз перед проверкой. -- Немец есть?-- отворив дверь, спросила строгая седая женщина с белым бантом под подбородком. Все стали оглядываться. -- Тут, как же!-- отреагировал отец. -- Свидетельство о рождении, пожалуйста! Она скользнула глазами по метрике, проверила дату рождения и ушла обратно, жестом предложив войти. Отец подтолкнул Олега к двери, а сам остался и взял мать за руку. Олег сделал несколько шагов и, открыв рот, растерянно остановился у порога. Женщина с белым бантом уселась за рояль. На блузке у нее ослепительно сверкала старинная серебряная брошь. -- Здравствуй, дружок! Значит, твоя фамилия Немец, а зовут Олег, так? Олег послушно кивнул. -- Ты петь любишь? Олег опять кивнул. Он с интересом разглядывал на груди у женщины брошь -- в жизни таких не видел. Она поманила его к себе, взяла в свои ладони его ручонки и стала их вертеть, мять, примерять к своим. Потом что-то записала в тетрадку. -- Значит, петь любишь? Тогда спой песню, которая тебе нравится. Знал Олег все песни, что тогда, перед войной, пели. -- Много славных девчат в коллективе, но ведь влюбишься только в одну!-- заорал он. Он очень старался: отец велел петь как можно громче. Но женщина зажмурилась, замахала руками. -- Хватит, хватит, голубчик! Достаточно! Теперь я сыграю, а потом ты простучишь ладошкой ритм по крышке рояля. Понял? Чего ж тут не понять? Она положила одну руку на клавиши рояля и проиграла короткую мелодию. Догадаться было проще простого: "Широка страна моя родная". Олег пробарабанил. Женщина кивнула и записала что-то на бумажке. Брошь у нее на груди заколыхалась. -- Все!-- сухо сказала она.-- Можешь идти домой. Олег попал в объятия матери. -- Не забыл про "до свидания", сынок? Пришлось вернуться. Олег снова открыл дверь и увидел: там сидит такой же мальчик в такой же матроске и ему так же мнут пальцы. -- До свиданья!-- заорал Олег и хлопнул дверью. Через несколько дней отец ввалился вечером в их комнатенку с таинственным свертком. -- Держи! Да не урони. Сверток открывали торжественно. В нем оказалась скрипка -- новенькая, пахнущая деревом и лаком. Купить ее было нелегким делом. Олегу требовалась четвертушка, самая маленькая скрипка, какая только может быть. Кроме скрипки, в бумаге был еще смычок, баночка с канифолью и пластмассовая подушечка под щеку -- все, что нужно настоящему скрипачу. Отец и мать переглядывались, наблюдая, как Олег примеряет скрипку к подбородку. Счастье прямо-таки струилось из глаз родителей. Перед сном в постели они размечтались вслух. Им виделось, что уже завтра по всему городу развешивают афиши: выступает лауреат всех конкурсов, какие только бывают, знаменитый скрипач Олег Немец и т.д. и т.п. Вот они скромно сидят в первом ряду, а их сын стоит посреди сцены. Зал в умилении утих, и скрипка в руках их сына оживает. Вот он кончил -- в зале овация. Букеты цветов летят через их головы на сцену, и все такое прочее. Одно только родителей беспокоило: как им самим себя вести? Мать считала, что нужно аплодировать вместе с залом, невзирая на то, что это их собственный сын, а отец был уверен, что лучше скромно сидеть, потупив глаза, и делать вид, что они ни при чем. Так делают все хорошо воспитанные люди. Ну, а когда их попросят на сцену, тогда они скромно выйдут и тоже будут кланяться. Немцам везло. Учительница в музыкальной школе, та полная седая женщина с белым бантом и брошью, оказалась третьей скрипкой оркестра оперного театра и большой энтузиасткой поиска одаренных детей. Ее муж был в том же оркестре первой скрипкой, а сын -- едва входившим в моду молодым дирижером, имя которого, если он приезжал из столицы, Немцы немедленно отыскивали в уличных афишах. Преподавательница с воспитанниками нянчилась, велела родителям привозить детей заниматься к ней домой. Немцы возили сына через весь город на колымаге-автобусе, чтобы Олег мог полчаса поводить перед учительницей смычком. Годы спустя, сидя в оркестре, Олег Немец не раз задумывался, почему с такой страстью отец и мать хотели сделать из сына Паганини. Почему не Рембрандта, или Ньютона, или Лермонтова? Впрочем, Лермонтов -- пример неудачный: его тоже учили в детстве играть именно на скрипке. Ну, еще понятно было бы, если б родители сами были музыкантами. В том случае заговорила бы наследственность, а тут?.. Упорство, с которым родители это делали, было и остается загадочным, мистикой. Сразу после экзамена, едва раздавался телефонный звонок от знакомых, мать первым делом сообщала: -- Олега-то нашего взяли в музыкальную школу! Конечно, проверили и обнаружили способности. Пальцы у него специально для скрипки. Чувство ритма, а также аб-со-лют-ный слух. Экзамен он сдал блестяще, это точно. Теперь все зависит только от его трудолюбия. И мать смотрела на Олега испытующим взором. Сам Олег, хотя и радовался, но не ликовал. Сперва ему было интересно ходить в сопровождении матери в музыкальную школу, водить там смычком по струнам и гадать, откуда вылетают звуки. Но еще больше нравилось носить скрипку по улице. Некоторые прохожие на тебя оглядываются: гриф торчит из газеты. Олег специально так заворачивал, чтобы скрипку было видно. Маленьких чехлов для скрипок в продаже не было. Выручила материна родственница тетя Полина. Муж ее химичил на заводе "Химик" и под полой вынес кусок серебристой ткани, похожей на клеенку, из которой делали аэростаты. Из этой ткани мать сама сшила чехол по размеру скрипки. Теперь, когда Олег шел в музыкальную школу, на серебряный чехол стали оглядываться абсолютно все. Скоро, однако, Немец-младший перестал разделять родительские восторги. Играть каждый день подолгу одни и те же гаммы надоело. Утром хотелось поваляться в постели, потом заняться игрушками. Только встанешь -- мать сразу спешит напомнить: -- Про гаммы забыл? А переходы с одной струны на другую, как велела учительница? Ты должен полчаса отыграть! Он послушно начинал играть и тут раздавалось: -- Не так держишь скрипку! Посмотри на картинку в учебнике: не так изгибается кисть, когда водишь смычком! Мать говорила авторитетно, будто всю жизнь только и делала, что учила детей играть на скрипке. Олег торопливо играл и в долгие паузы отдыхал, глядя на издевательски медленно двигающиеся стрелки часов. Но минутную стрелку не заставляли играть на скрипке, и она не торопилась обогнуть половину циферблата. Даже гулять во дворе стало теперь не так весело, как раньше. Не успеешь выйти -- ждешь, что тебя вот-вот позовут домой. Подраться толком нельзя, из окна сразу крик: -- Пальцы! Ты повредишь себе пальцы! Олег грустнел: все люди как люди, а он? Лучше бы он учился боксу. Всем во дворе было ясно, что это пригодится скорей, чем игра на скрипке. -- Ну как наш маэстро?-- спрашивал отец, возвращаясь вечером домой. И видя кислую физиономию сына, иногда добавлял, обращаясь к матери.-- Слушай, а может, не мучить его, если ребенок не хочет? -- То есть?!-- возмущалась мать.-- Откуда ему знать, хочет он или нет? Бросит сейчас, а потом захочет, но будет поздно. За обедом мать рассказывала отцу поучительные истории про знаменитых скрипачей. -- Вот, например, Ойстрах... И этого, как его, забыла только, как зовут, кажется, Бусю Гольдштейна насильно вытаскивали из-под кровати. Ремнем били, чтобы играл. Вот и результат: его знает весь мир! Потом мать поворачивалась к Олегу. -- А тебя, Оля, не бьют, считают, что ты сам понимаешь, как это важно. Так что ты просто обязан играть добровольно! Отец посмеивался, но в целом был солидарен с матерью. Они упорно не хотели понимать, как скучно и противно три раза в день по полчаса стоять возле стола и водить, водить, водить смычком туда-назад, туда-назад, туда-назад... Первый концерт скрипача Олега Немца состоялся не в музыкальной школе, а в бомбоубежище. Город еще не бомбили, но воздушные тревоги начались. Заслышав завывание сирены, мать наспех одела Олега, схватила другой рукой Люську и потащила детей в подвал соседнего большого дома. Они долго спускались по темной лестнице. В прелом помещении, с синей лампочкой на потолке, шелестел вентилятор. Вокруг стояли и сидели, кашляли, сопели, жевали, слышался детский плач. Где-то вверху продолжала завывать сирена воздушной тревоги. -- Играй!-- сказала Олегу мать, едва отдышавшись.-- Тебе же пора играть. Прихватить с собой скрипку она, разумеется, не забыла. Олегу было неловко, но он послушно вынул из серебряного чехла инструмент, натер смычок канифолью, огляделся, стал настраивать струны. Все вокруг перестали возиться и разговаривать, даже детский плач утих. Головы повернулись к нему. Юный Паганини начал играть упражнения, переходя со струны на струну, путаясь и начиная снова. Люди смотрели и слушали, будто в самом деле неожиданно оказались на концерте скрипача. Интеллигентная старушка, почти без волос, обмотанная шарфом, присела на пол, покачиваясь в ритм музыки. Олег перешел от упражнений к простенькой мелодии, которую он, хотя и неуверенно, уже мог сыграть. -- Тише, граждане, не толкайтесь! Здесь музыкант. Некоторые из сидящих стали пробираться поближе, садились на пол. Какой-то старичок по соседству проворчал: -- Нашли место, где музицировать... Но на старичка зашикали. Казалось, люди забыли, что где-то наверху могут бомбить, или хотели забыть. Едва Олег закончил и опустил скрипку, раздались жидкие хлопки, которые представлялись матери овацией, когда она рассказала про концерт в бомбоубежище отцу. Отец похлопал Олега по щеке. В тот день на западной окраине город в первый раз бомбили. Матерей с детьми начали отправлять в эвакуацию. Отец принес из табачного киоска фанерный ящик из-под папирос "Беломорканал", который они за полтора часа набили пожитками. -- А скрипку возьмем?-- внезапно спросил Олег.-- Буду там играть в бомбоубежище. Мне понравилось. Отец и мать переглянулись. -- Обязательно,-- кивнул отец.-- Не то как же ты вернешься к учительнице? Забудешь все... На вокзале толпа гудела у только что поданного состава. Отец пытался обнять мать, а их толкали со всех сторон. -- Ишь, нашли место миловаться! -- Дайте дитям в вагон пролезть. -- Вещей-то нахватали!-- кричали дежурные на платформе с повязками.-- Бросайте, людей не можем разместить. -- Документы,-- потребовала проводница. Возле нее стоял человек в штатском. Мать протянула паспорт. Человек глянул на фото и матери в лицо. -- Немцы, значит,-- сказал он, оглядывая их с некоей иронией,-- а от немцев бежите. Оставались бы... -- Зачем это?-- чуя подвох, тревожно спросила мать. -- А их подождать... -- Да мы русские, что вы!-- голос у нее задрожал.-- Фамилия такая. -- Дети вписаны? -- Конечно, вписаны, а как же? -- Эвакосправка есть? -- Эвако -- что?-- не поняла мать. -- Документ на эвакуацию. -- Справка там, в паспорт вложена. -- Так... Пропустите их в вагон! Мать высунулась из окна, и отец бережно передал ей скрипку. -- Пускай сын играет каждый день. Это очень важно, важно для будущего. -- Ладно, ладно, не волнуйся, себя береги,-- отвечала мать, кусая губы, чтобы не разреветься. Она будто чувствовала, что видятся они в этой жизни последний раз. -- Смотрите, какой огромный чехол для скрипки!-- крикнул Олег, показав пальцем в окно . Над вокзалом в блеклом солнечном небе висел пухлый аэростат из такой же серебристой ткани, какую муж Полины вынес с завода на чехол для скрипки Олега. Поезд дернул и пошел. Олег, мать, Люська закачались, протиснули головы в оконную щель и, глотая прокопченный паровозный дым, силились глядеть назад. Расталкивая людей, отец побежал за вагоном, но на платформе было тесно. Другие провожающие тоже пытались бежать, сбивали друг друга, началась давка. Лицо отца смешалось с другими, и он исчез. Таким он остался для Олега Немца навсегда: родным, растерянно улыбающимся, очень далеким и расплывчатым -- похожим в толпе на всех других отцов. Поезд гудел, набирая скорость, и платформа с отцом осталась далеко. Состав был смешанный, из товарных вагонов и пассажирских. Немцам досталась в общем вагоне роскошная полка на троих. Мать решила, что она положит детей валетом, а сама притулится в уголке и будет спать сидя. Олег, боясь забыть наказ отца, вдруг попросил: -- Я поиграю, мам! И так раз сегодня пропустил... С удивлением мать вытащила ему из серебристого чехла скрипку. Вагон мотало. Отводя руку со смычком, Олег ударялся о полку, и звуки получались то прерывистые, дрожащие, то жалобные, заунывные. Сидевшие на соседних полках пораскрывали рты и водили глазами вслед за смычком. В проходе стали собираться зрители со всего вагона, даже больше народу, чем было в бомбоубежище. Ехали медленно, безо всякого расписания, часами стояли на полустанках. На больших станциях мать бегала за кипятком и хлебом, который выдавали по талонам. Вагоны то и дело перегоняли с пути на путь, и раз мать осталась бы на незнакомой станции, не начнись в этот момент бомбежка: состав остановили, и она успела добежать. Мать с удивлением замечала, что в дороге Олег три раза в день играл упражнения и его не приходилось заставлять. Он играл. Ему нравилось, что зрители собираются в проходе слушать, хотя играл он одни и те же гаммы. Впрочем, были в вагоне и недовольные, и ворчащие. -- Совсем с ума посходили!-- ища сочувствия, говорила всем проходящим хромая женщина средних лет, стуча клюкой об пол.-- В туалете засор, а они на скрипке... Никто не знал, куда они ехали шесть дней и шесть ночей. В маленьком уральском городке эшелон загнали в тупик и объявили, что поезд дальше не пойдет. Охающие старухи в черном собирались на станции кучками глазеть на выковыренных. И впрямь это их слово было точней, чем чужое и непонятное эвакуированные. Уполномоченные с красными повязками на рукавах бегали со списками, распределяли по улицам, по домам. Это называлось уплотнением. Сердитые хозяева нехотя принимали к себе жить. Но народ русский к насилию приучен и давлению сверху поддается без особого сопротивления. Подчинялись люди нехотя, а после теплели, ссужали, кто керосинку, кто картошки, кто лишнюю подушку. Немцев пристроили в комнате, довольно чистой, с окном, выходящим в огород. За перегородкой жила семья хозяина дома -- шофера мясотреста. Мяса в городе, конечно, в помине не было, но трест имелся. Сперва мать страдала оттого, что кровать за стенкой скрипит вечером, а потом шоферская жена встает, и в сенях журчит вода, но постепенно привыкла. Через несколько дней шофер узнал для матери, что в мясотресте требуется секретарь-машинистка. Мать пошла туда. Начальница мясотреста посмеялась над ее фамилией. Проверив анкету и позвонив куда-то, она сказала: -- Главное, что ты с образованием, а значит, грамотная. И зачислила в штат. Отец в каждом письме спрашивал, регулярно ли сын играет на скрипке. Мать в длинных письмах, которые она сочиняла, уложив детей спать, описывала отцу происшедшее чудо. Олег играет теперь больше, не приходится даже заставлять, ему самому нравится. Выходит, мы с тобой не ошиблись, у него действительно талант. Как только война кончится, сам увидишь. Играть-то маэстро играл, но учить его было некому. Олег остановился на гаммах, которые упрямо повторял двадцать раз в день, и двух примитивных мелодиях. -- Отведи меня в музыкальную школу,-- просил он.-- Папа сказал, чтобы я играл всю войну. -- Где ее взять, музыкальную школу? Нет ее здесь... Оркестра или музыкантов в городке тоже не имелось. А если и были, мать не могла их разыскать. Говорили, была группа духовиков, которые подрабатывали, играя на похоронах, но всех их во главе с дирижером-пожарником позабирали на фронт. Однако на берегу пруда, недалеко от плотины, засаженной хилыми тополями, приютился домик, в котором за сто лет до войны по великой случайности родился известный всему миру композитор. Поскольку это было единственное в округе учреждение, имевшее отношение к музыке, в поисках учителя мать отправилась в домик на плотину. Дом, в котором родился великий композитор, был небольшой, с оконцами, выходящими в палисадник, и крылечком. В нем размещался мемориальный музей композитора. Посетителей в музее не имелось, видно, не до этого людям было. Хранителем и директором музея оказался, согласно дощечке на двери, тов. Чупеев. Мать увидела бодрого старичка с усами, напоминающими Буденного, и трясущимися руками. Когда Чупеев хотел что-то сказать, он сперва облизывал усы языком, и они западали ему в рот, а со словами вываливались обратно. Глаза старика слезились и смотрели немного в разные стороны, как бы минуя собеседника. Долго и сбивчиво мать объясняла ему цель своего визита, а он никак не мог понять, что к чему. -- Говорите громче, я плохо слышу!-- то и дело требовал директор. Мать повторила все сначала, и теперь он вроде бы сообразил. -- В городе нашем скрипачей нету, понимаете ли. А сам я рубал белых в нашей округе шашкой на скаку, а теперь вот на заслуженной пенсии. Но поскольку война, вышел по призыву, на культурный фронт... Директор оторвал от газеты квадратик бумаги и стал скручивать цигарку из махорки, потом ловко высек огонь, ударив кусочком металла о кремень, и прикурил от тлеющей веревки. Мать закашлялась от дыма. Словами, ею произносимыми, руководил на расстоянии отец, которого в это время уже забрали в ополчение, и мать не отступала, не могла отступить. -- У меня муж на фронте. Он велел учить сына музыке. А вы не хотите помочь! -- Сейчас фронт везде,-- строго сказал Чупеев, поняв ее слова как упрек.-- Однако же и я поставлен для охраны культурных завоеваний, а не просто так... И потом, матушка, я плохо слышу. Не сдавалась мать: -- Раз вы единственный в этом городе, кто состоит при музыке, помогите! Мальчик -- вундеркинд, понимаете? -- Вун дер... чего? -- Ну, талант. Что же нам делать? Скоро все кончится, мы вернемся домой, и снова будет музыкальная школа. А пока... Я ведь не бесплатно! -- Война идет, голубушка,-- оправдывался старик.-- Деньги роли не играют. А мальчика, конечно, жалко. Да... Что же делать? Ладно. Пускай приходит. Мать прибежала домой радостная. -- Сынок, я все-таки нашла тебе учителя музыки. Нашла! Только играй ему громче, он немножечко глухой. Ближе к вечеру Олег взял скрипку и отправился в музей за плотиной, к старичку. Музей был уже закрыт, Олег постучал в дверь. -- А ну, покажь скрипку!-- попросил Чупеев, впустив Олега. Маэстро огляделся. Внутри была полутьма, на стенах портреты в старинных рамах, на столах под стеклом разложены ноты. Старик с любопытством повертел скрипку в руках, окурив ее махоркой так, что из отверстий долго потом выходил дым. Не беря в руки смычка, директор попробовал струны большим пальцем, вернул скрипку и велел: -- Ладно. Не боги горшки обжигают. Настраивай, деточка! И уселся в кресло, в котором девяносто пять лет назад восседал отец великого композитора, когда сам тот классик был в возрасте Олега и учился играть. -- Ля,-- попросил Немец-младший. -- Чего?-- не расслышал учитель музыки. -- Нажмите, пожалуйста, ля. Старик послушно подошел к роялю, стоявшему в углу комнаты, вытер ладонью пыль с крышки и обтер ладонь о собственный зад. Он поднял крышку и одним пальцем проиграл гамму, от до до до,-- единственное, что директор умел. Олег уловил ля, быстро настроил скрипку, стоял, ждал. -- Ну-с, валяй,-- старик выпустил клуб дыма.-- Чего можешь воспроизвести? Олег знал несколько пьес, которые умел играть по нотам. Ноты в суете отъезда взять забыли,-- до них ли было, когда эвакуировались? От дыма Олег закашлялся, но поднял скрипку к подбородку. -- Упражнения могу для каждой струны и для всех... Еще могу этюды... -- А из готовых, однако же, произведений? -- Могу Бетховена "Сурок". -- "Сурок"? Что же? Давай твоего "Сурка". Старик подошел сбоку, наклонил ухо поближе к скрипке и начал скручивать новую цигарку. Бетховенский "Сурок" Олегу нравился. Он напевал его, даже когда не играл. По разным странам я бродил, И мой сурок со мною... Сурка было жалко. Бездомный, забитый и голодный, бродил он с хозяином в поисках куска хлеба. "Сурок", между прочим, сохранился в памяти Олега на всю жизнь, и сыну своему четверть века спустя Олег это напевал. Немец-младший сыграл "Сурка" два раза подряд, начал третий раз и оборвал. Опустив скрипку, он стоял молча, только кашлял, глотая махорочный дым. -- Молодец!-- похвалил Чупеев.-- А песню "Священная война" знаешь? -- Знаю. Только сыграть не могу. -- Тогда спой. Только громче, а то я не слышу. -- Вставай, стр-р-рана огр-р-ромная,-- запел Олег,-- вставай на смер-р-ртный бой! -- Однако же и поешь ты тоже неплохо!-- воскликнул старичок.-- Вот и выучи к следующему разу, чтобы играть на скрипке "Священную войну". Еще хорошо бы "Интернационал". А то Сурок, Сурок... Сейчас война, драться надо!.. На сегодня хватит. Как разучишь, приходи. Мы с тобой вместе и споем! Вообще-то Олег думал, что "Сурок" -- тоже военная песня. Он уже повидал бездомных и голодных на вокзалах. Но спорить Немец не стал. Он застегнул серебристый чехол. Старичок попрощался с ним за руку, как со взрослым, и подтолкнул к двери. Было начало осени. На улице стемнело. Навстречу с пруда дул холодноватый ветер, шевеля тополиными ветками и неся сухие листья. Фонари не горели. Кусок луны слабо мерцал над водой. Олег ускорил шаги, потом побежал домой. В том месте, где кончалась плотина, стоял ларек. До войны в нем, судя по надписи, продавали мороженое. Олег уже миновал ларек, когда его потянули в сторону за воротник. Не успел Олег сообразить в чем дело, как его схватили за плечи, развернули и прижали к стене ларька. Он обнимал двумя руками скрипку. -- Закурить не найдется? -- Да я не курю... Их было человек пять, и старшие на две головы выше его. Они смотрели, прищурясь, хихикали, подталкивали друг друга плечами. -- Деньжата есть? Денег у него тоже не было, но они и сами это выяснили, потому что облазили его карманы. -- Чего ж у тя есть?-- спросил тот, который стоял напротив и был заправилой остальных. Он ловко перекатывал папироску губами справа налево и обратно. -- Дай ему в глаз, Косой, и пусть катится,-- предложил кто-то. Так это, оказывается, Косой! Его боялся весь город. Это он отнимал у ребят хлеб, когда они, отстояв в очереди, бежали из магазина. Олег знал, что плакать в такой ситуации -- последнее дело, но слезы сами полились то ли от беспомощности, то ли просто от страха. Взгляд Косого остановился на серебристом чехле. -- Что за чемоданчик? Шкалик, взгляни! Шкалик, маленький, юркий, вынырнул из-под Косого. -- Да это же Немец, выковыренный. Немец -- фамилие у него такое. Фашист, значит, фриц... -- Здорово!-- заржал Косой.-- Значит, мы фашиста в плен взяли. Может, его повесить, а? Все загалдели. Шкалик между тем ухватился за чехол. Олег прижимал к животу скрипку. -- Слыхал приказ?-- пропищал Шкалик.-- Ну! Сейчас отберут и тогда... Отец не простит этого матери, мать не простит Олегу, не переживет. -- Немецкая рожа у него, а ходит по русской земле! Косой лениво сделал шаг вперед и небрежно махнул кулаком. В нос Олегу не попал, удар пришелся по скуле, под глаз. Боль заставила думать быстрее. Еще не зная, что предпринять, Олег крепче сжал скрипку. Вдруг он, меньше всех ростом, резко присел на корточки, словно провалился вниз и, прижимая скрипку к животу, ринулся головой под ноги Косому. Тот подставил подножку, но Олег и так уже лежал на земле. Они не успели навалиться на него. Еще мгновение, и он вылез из круга на четвереньках, шмыгнув в тень, в кусты. -- Держи фашиста! Это был голос Косого. Его успокоили: -- Не бойсь! Далеко не уйдет. Компания разбежалась прочесывать окрестность. Олег лежал у ограды в сорняках, прижавшись к земле и накрыв собой скрипку. Руки, лицо, ноги обожгло крапивой, все загорелось, нестерпимая боль охватила тело. Дружки Косого покружили, посвистели, переругиваясь, и снова собрались у ларька. Тогда Олег пополз. Он полз по-пластунски, как разведчики в кино. Не удалось, однако, скрыться. -- Вон он!-- радостно заорал Шкалик. Ватага сбежалась, окружила Немца плотным кольцом. Он поднялся, все еще обнимая скрипку обеими руками. Две сильных руки развели Олегу локти. Шкалик выхватил скрипку и протянул ее Косому. Косой перекинул папироску из одного угла рта в другой и велел: -- Открой! Посмотрю балалайку! Шкалик начал отстегивать на чехле пуговицы. У него не получилось, и он стал просто отрывать их. Наконец чехол сполз, скрипка осталась раздетой. -- Тонкая штука!-- удовлетворенно протянул Косой, с интересом вертя в руках инструмент.-- Давай, фашист, сыграй! Послухаем! Он протянул скрипку Олегу. Тот взял инструмент, но отрицательно покачал головой: -- Я не умею, я только учусь. Немец поднял с земли чехол и дрожащими руками попытался натянуть его на скрипку. Чехол у него вырвали и бросили в пыль. -- Мы желаем музыки,-- осклабился Косой.-- Верно я говорю? Компания оживленно загудела. -- Играй, падло! Косой поднес кулак к самому носу Олега. -- Чувствуешь, чем пахнет? Ха! Все опять загоготали следом за ним. Олег заплакал бы, но так горела кожа на лице, что слезы уже не могли течь или он их не чувствовал. Тут решение, близкое и соленое, как слезы, пришло к нему. Он ясно понял: другого не дано. Олег бросил скрипку на землю и наступил на нее ногой раз, потом другой, третий. Скрипка жалобно хрустнула. Одна струна загудела под подошвой и умолкла. Несколько мгновений компания пребывала в неопределенности. Все глядели на Косого. Первым всполошился Шкалик. -- Косой! Давай его утопим в пруду... Олег рванулся в сторону. Но его ударили и держали за руки, чтобы не удрал. -- Атас!-- крикнул кто-то. По плотине шел военный патруль -- трое рослых матросов в черных бушлатах с красными повязками на руках и с автоматами. Косой струхнул, но сделал вид, что потерял интерес. -- Отпустите его, он чокнутый!-- сказал Косой. Сам он повернулся и в мгновение исчез. Кто-то пнул Олега под зад ногой. Все они рассыпались в разные стороны по примеру атамана. Патруль медленно прошел мимо и растворился в темноте. Постояв в одиночестве, Олег нагнулся, поднял с земли бывшую скрипку. Обломки фанеры висели на проволоке. Он аккуратно запихнул куски в серебристый чехол и медленно побрел домой. Мать возилась на кухне. Увидав заплывшее от крапивы лицо сына и под глазом синяк, она обняла Олега, запричитала, заплакала. Он сказал, что подрался и все, больше ничего она выведать не могла. Чехол он как ни в чем не бывало повесил на гвоздь. Глаз стал тяжелым, не открывался. Лютая обида комкала сердце. -- Когда опять на урок, сын?-- спросила из кухни мать. -- Через три дня,-- ответил Олег. Три дня он врал матери, возвращавшейся с работы, что играет по три раза в день, что разучивает песню "Священная война" и "Интернационал". Он хотел, чтобы мать не волновалась и не писала о случившемся отцу. Над кроватью Олега висел чехол с останками скрипки. Люська неведомо как догадалась: брат рвануться к скрипке не успел,-- она стащила с гвоздя чехол и открыла. Оттуда высыпалась деревянная труха и моток струн. -- Так я и думала,-- философски протянула Люська. Но Олега не выдала. Ему казалось, мать радовалась, что он играет. А Олег то и дело думал о том моменте, когда она узнает, что скрипки больше не существует. Уж хоть бы она узнала скорей! -- Знаешь, Олег,-- сказала вечером мать.-- Сегодня у Люськи на плотине какие-то подонки хлеб отобрали. Хозяин взял топор, и мы с ним побежали, но там уже никого не было. -- Это Косой! Я знаю, Косой!-- крикнул Олег и умолк. -- Мне соседка тоже сказала, что Косой. А что с твоей музыкой? -- Понимаешь, учитель велел тебе передать, что я очень талантливый. Ему меня просто нечему учить. Он сказал, из меня и так получится Паганини, может, даже Ойстрах. Но после войны. Мать аж присела на стул и продолжала удивленно смотреть на сына. -- Боже, ты такой же чудак, как твой отец! Только... он мне никогда не врал. Немец-младший взглянул на гвоздь над кроватью. Там было пусто. -- А скрипка?-- спросил он. -- Боже ты мой, конечно, выбросила!-- качнула головой мать.-- Да что уж... -- Я ничего ей не говорила,-- сказала на всякий случай Люська. -- Ма, а как ты узнала? Мать сжала губы, чтобы не разреветься, что с ней часто случалось в последнее время. Она вынула из кармана резной обломок подпорки под струны. -- Это тебе на память. -- Где ты взяла? -- Утром, после того как ты подрался, на работу бежала. И вот, нашла на плотине. После войны купим тебе другую скрипку. Будешь писать отцу -- об этом ни слова, ладно? КОРОБКА ГУАШИ Задолго до войны отец Олега купил коробку дорогих японских красок. Получилось это так. Всю жизнь он мечтал стать художником, Немец-отец. Молодым носил этюды к художнику Грабарю, и тот его однажды похвалил. Отец пытался даже делать гравюры, как Фаворский. Судьба, видно, не складывалась. Стал отец ретушером в фотографии, а потом в издательстве. Там ретушеров требовалось все больше для исправления реальной жизни, которая в книгах становилась все лучше, все веселее. А мечта о живописи в душе отца не умерла. Тень несостоявшегося художника следовала за ним по пятам и однажды толкнула на нелепый поступок. Отец шел по улице в центре, и на яркой витрине в торгсине (были когда-то такие магазины для торговли с иностранцами за валюту, а со своими гражданами --за натуральные золотые изделия) он увидел японские краски в серой картонной коробке. Коробка с синими иероглифами по бокам была открыта, в ней стояли двадцать четыре баночки с королевскими гербами на блестящих, никелированных крышках. Имея такую гуашь, это было ясно даже дилетанту, просто невозможно не стать художником. Пока отец стоял у витрины, он понял: упустишь такой случай -- он может и не повториться. Во что бы то ни стало коробка должна принадлежать ему. Он сунулся было в дверь, обратившись к продавщице, но та откровенно засмеялась. В торгсине на советские деньги ничего не продавали. Отец ушел ни с чем, сперва расстроился, но по дороге успокоился и смирился. Вечером рассказал это матери как шутку: полцарства не за коня -- зачем ему конь?-- а за краски. Мать отнеслась к этой шутке неожиданно серьезно. -- Постой! У меня же золотое колечко есть! Помнишь, бабка мне подарила, когда я с тобой познакомилась... Бабушка была уверена, что, увидев кольцо из червонного золота, отец сразу женится на матери. Отец действительно женился. Правда, кольцо это увидел уже после свадьбы. Мать стеснялась его носить (тогда это, мягко говоря, не модно было в пролетарском государстве) и, ничего не сказав бабке, тихонько спрятала, а потом в суете просто про кольцо забыла. Но когда мать поняла, что отцу необходимы японские краски, она, порывшись немного в вещах, отыскала спрятанное в старой сумочке кольцо, пролежавшее там несколько лет, и протянула ему. Отец замахал руками, отказался. -- Да зачем оно нам?-- воскликнула мать.-- Безделушка старых времен и все. Кому сейчас придет в голову носить кольца? Разве что недобитой буржуазии, бывшим нэпманам. А краски нам жизненно нужны. Имея такие краски, будешь творить и станешь настоящим художником. Вот увидишь, тебя выставят в Третьяковке! Мать ничего не понимала ни в красках, ни в живописи, но хорошо чувствовала движения души отца. Отец, поколебавшись, взял кольцо и отправился в торгсин. Там приемщица лениво взяла лупу, рассмотрела клеймо на ободке, бросила кольцо на специальные весы и что-то записала в ведомость. -- На переплав,-- сказала она и кинула кольцо в ящик, стоящий в сейфе.-- Вы чего желаете купить? -- Мне бы краски,-- попросил отец.-- Во-он те, японские. Она поставила перед ним на прилавок коробку с синими иероглифами на боковых стенках. -- Больше ничего? -- А сколько остается? -- Еще на кисточки хватит,-- сказала она. Такого счастья отец не ожидал. Пачка кисточек легла на коробку. В дом отец внес коробку впереди себя на руках, торжественно, будто исполнял некий языческий ритуал. Лицо его сияло. -- Сколько же она стоит?-- из простого любопытства спросила мать. -- Если узнаешь -- разведешься,-- ответил отец. С тех пор как Олег Немец помнил себя, коробка стояла на этажерке под приемником. Трогать краски строго-настрого запрещалось. Всем друзьям и знакомым, которые часто захаживали в дом, отец собственноручно показывал гуашь, выставляя на стол одну за другой баночки с яркими цветными этикетками. Он очень гордился, что у него есть такие краски. Казалось, в коробке не было ничего особенного: темно-серый футляр из плотного картона. Разве что на боках обозначены синие замысловатые иероглифы. Зато внутри!.. Баночки с яркими красками стояли по шесть в ряд, каждая в своей особой ребристой ячейке. В никелированные крышки можно, как в кривом зеркале, разглядывать свое изуродованное изображение. На крышках выпуклые старинные гербы. Цвета у красок чистые, сочные. Плюс ко всему, если отвинтишь крышку -- ощущаешь особенный, вкусный запах. Отец собирался развязаться с делами, немножко освободиться от приработка и снова, как в юности, заняться живописью. В этот раз -- всерьез. Он нечасто говорил, но часто думал об этом. На жизнь денег не хватало, он брал больше и больше работы. Скорей, все же, кроме денег, не хватало ему таланта и настойчивости. Но и в этом случае кто возьмет на себя смелость отказать человеку в праве надеяться? Так и не выбрал он времени взять кисти и опробовать краски. Впрочем нет, один раз он открыл их. К Немцам зашел управдом, попросил написать плакат: "Соблюдай светомаскировку!" Очень выразительный и яркий получился плакат. Но больше краски отец не открыл. После Олег не раз думал: не они ли с Люськой виновны в том, что отцовским мечтам не суждено было свершиться? Его и сестру надо было кормить, одевать, обувать, Олега учить музыке. Виноваты были Олег с Люськой несомненно уже тем, что родились. Но не они одни. А если так, то кто же еще? Гитлер? Сталин? Судьба? Мать с детьми эвакуировали. Отец оставался один. Потерянный, он стоял посреди маленькой комнаты и оглядывался: что еще, совершенно необходимое, они забыли? -- Не беда!-- говорил он почти весело.-- Ненадолго все. Скоро вернетесь! Но для меня вот это обязательно возьми. Только это. Мало ли что... Он протянул матери коробку с японскими красками. -- Может, останешься один и начнешь рисовать?-- осторожно предложила она. -- Сейчас все равно не до того. А у тебя они сохранятся. Отец повернулся к сыну. -- Только береги мои краски, не разбей! Война кончится, я обязательно живописью займусь. Вот увидишь! Все тогда были уверены, что сразу после войны само собой наступит счастье, полное, светлое, радостное, и все свершится, сбудется, осуществится мгновенно, будто по мановению волшебной палочки. Так коробка с японскими красками очутилась в фанерном ящике из-под папирос "Беломорканал" и вместе с матерью, Олегом и Люськой попала в город на Урале. Отец остался дома. Там он ушел на фронт, тут заботы свалились на мать. Постепенно она продала на толкучке привезенную хорошую одежду, себе и детям латала старье. Продавать стало нечего. Несколько раз вынимала мать из ящика серую коробку с красками, вертела в руках и прятала обратно. Но однажды, когда с продуктами стало еще хуже, поколебавшись, мать приписала в конце письма отцу: "Еще хотела тебя спросить про японские краски. Что, если мы обменяем их на отруби или кусок сала? Кончится война, купим новые, в сто раз лучше этих". Ответа не пришло. Мать переживала, кляла себя, что написала отцу про краски. Ведь он собирался после войны рисовать. Зачем же было его расстраивать? Как-то раз мать и Люську отправили в деревню убирать картошку. Олег остался один. Все, что мать оставила ему поесть на три дня, он слопал за раз. Второй день Олег голодал, на третий вспомнил про краски. Вынул он их со дна фанерного ящика, понес на рынок. Сейчас он обменяет их на хлеб и на продукты, сам будет сыт и еще накормит мать и Люську, когда они вернутся. В той части рынка, которая была отведена под толкучку, народ в действительности не толкался. Там ходили не торопясь, останавливались, присматривались к товару, приценивались, торговались. Те, кто продавал или менял, стояли рядами и выкрикивали: -- Кому новые галифе? Почти новые галифе... -- Ситчик довоенного образца. Налетайте, дамочки! -- Планшет немецкий! Был немецкий, стал советский! -- Сапоги старые, отремонтируешь -- будут новые! В этот-то ряд и встал Олег с коробкой японской гуаши. Подходили к нему многие. Брали коробку, открывали, разглядывали королевские гербы на никелированных крышках, удивлялись своему искаженному отражению, смотрели краски на свет, зачем-то трясли, даже лизали, пробуя на вкус. Кто ухмылялся, кто щелкал языком, кто спрашивал, где юный владелец украл эту коробку, кто пожимал плечами, но все возвращали краски обратно, не спрашивая, чего и сколько Олег хочет за них получить. Постоял он так с полдня, расстроился, совсем голодный унес краски домой, спрятал их на место. От голода ныло под ложечкой. Он питался картофельными очистками, которые подбирал у соседей. Жарил и парил он их на сковородке, то и дело подливая воду. Матери, когда они с Люськой вернулись, Олег ничего не сказал... Минуло с того времени примерно четверть века. Пришел как-то Олег Немец домой. Заглянул из коридора в комнату, видит, сын его рисует и сам с собой разговаривает. Олег подсел к нему, стал вникать в рисунки. На картинках ползли танки, стреляли пушки, пикировали самолеты и, конечно, взлетали ракеты с пышными огненными хвостами. -- Что это?-- спросил Олег. -- Не видишь? Воздушный бой! Вот -- наши, вот -- фашисты. Огонь! Трах-трах... Олег не видел, где наши, а где фашисты. Но, действительно, на картинке шел бой, и Валеша точно знал где кто. Откуда у ребенка, родившегося через полтора десятка лет после войны и не умеющего читать, столь обширные исторические сведения? Очевидно, частично из детского сада, ну, еще из детских книг, да и телевизор он смотрит. Везде и всюду без конца твердят про войну и показывают войну. Но Валеша вообще был странным ребенком. Раз, обидевшись на мать за несправедливый упрек, схватил он жирный красный карандаш и провел по стене черту на всю длину комнаты. Когда Олег спросил, что это изображено на обоях, сын ответил, уже успокоившись: -- Не видишь? Это моя злость!.. Жена возмутилась, а Олег заинтересовался. Про линию злости он рассказал своему зятю Нефедову. Как Люськин муж объяснит поступок его темпераментного сына? Школьный учитель истории Нефедов, крупный домашний философ, задумался и истолковал факт по-своему. -- Возможно, это самовыражение,-- сказал он.-- Мальчик пытается найти себя в изображении чего-то... Если хочешь научить сына рисовать, не покупай ему этих малюсеньких детских красок. Купи настоящие банки гуаши, большие кисти, пускай мажет что хочет и как хочет. Не связывай его фантазии. Связать ее еще успеют. Немец так и сделал. Он купил рулон обоев и прикрепил кнопками большие куски на стенах -- тыльной стороной наружу. Пусть лучше Валеша выражает свои чувства тут, чтобы не ремонтировать квартиру. -- Рисуй везде,-- распорядился Олег.-- А вообще тебе нужны настоящие краски. В получку куплю. -- Купи,-- согласился сын.-- Бабушка давно хотела подарить и не подарила. Олег тоже стал замечать, что мать здорово постарела в последние годы и стала забывчивой. -- Обещала ему краски?-- спросил Олег, когда она приехала в гости. -- Ведь и верно, обещала! Наши, отцовские, помнишь... Мать время от времени находила и дарила внуку свои реликвии: то значок "Почетный донор", то игральные карты, то полтинник старой чеканки. И правда, в следующий приезд она не забыла, привезла сверток. Олег развернул и долго разглядывал полуразвалившуюся коробку с выцветшими синими иероглифами. -- Знаешь, мам? Ведь я носил их продавать... -- Знаю,-- кивнула мать.-- Я, сынок, тоже. Да кому тогда было дело до японских красок? Вот никто и не купил... А Валеша где? Внук лежал под кроватью с деревянным автоматом в руках и выслеживал каких-то врагов. -- Валеша!-- позвала она.-- Поди-ка сюда!.. Торжественно держа перед собой серую коробку, бабка произнесла: -- Вот краски. Помнишь, обещала? Нарисуй бой с фашистами, про которых я тебе рассказывала. Стало ясно, что имеется еще один источник информации, из которого ребенок черпал познания про ту проклятую войну. -- Валешенька,-- прибавила бабка,-- это краски деда твоего. Береги их! Краски очень хорошие -- японская гуашь. Правда, Оля? -- Кто это -- Оля?-- спросил Валеша. -- Оля -- твой отец,-- сказала бабка.-- Олей я его маленьким звала. -- Очень смешно,-- заметил Валеша.-- Он что -- был девочкой? -- Вылитый дед!-- заметила бабушка.-- Тот тоже всегда говорил: "Очень смешно!" А сам не смеялся. -- Ба, где мой дедушка?-- спросил Валеша. Мать заморгала глазами, не ответила. -- Он к нам не приедет? -- Нет, не приедет,-- сухо сказал Олег. -- Никогда? Ему не ответили, и Валеша не переспросил. Он уже открыл коробку. Там стояло двадцать четыре разноцветные банки -- никелированные крышки с гербами слегка потускнели, но все еще отражали предметы. Олег дал сыну кисть и молча показал на лист бумаги на стене. -- Открой!-- тихо попросил сын. Олег попытался отвинтить крышки. Края их поржавели, не поддавались. Немец колотил по ним кулаком, накладывал мокрую тряпку, поливал горячей водой и, наконец, облив крышки одеколоном, отвинтил. Краски в банках остались такими же яркими, как были, но за прошедшие годы окаменели и потрескались. Рисовать ими Валеша не смог. -- Пап,-- все так же шепотом попросил сын.-- Купи мне другие, которые красят. Ты же обещал... -- Ну как краски?-- крикнула из кухни бабушка.-- Нравятся? -- Очень нравятся, спасибо!-- ответил внук. Промолчав, Олег с гордостью отметил: приятно иметь дело с воспитанными людьми. -- По-моему, Олег, Валю пора учить музыке... Все, абсолютно все возвращается на круги своя, усмехнувшись, подумал Немец. На другой день он зашел в универмаг и постоял возле скрипок. Понятны благие желания матери сделать так, чтобы ее любимый внук пилил на скрипке. Но хватит в доме одного скрипача -- его самого. И Немец принес домой из универмага портфель, набитый банками с разноцветными красками. Уж лучше иметь дома художника: это хотя бы тихо. Новые краски сразу пошли в дело. Валеша тут же стал малевать на стенах самолеты, танки и еще какие-то штуки, понятные ему одному. -- Когда будет война,-- объяснил сын,-- я буду летать вот на такой ракете. Смотри! И он показал на стену. -- Только войны нам не хватало!-- пробурчала жена.-- Да еще, чтобы ты там летал... -- Ну, конечно, на ракете,-- согласился Олег.-- На чем же еще? -- Война -- это очень интересно, да?-- спросил сын. -- Не очень,-- сказал Немец. Засохшие японские краски он аккуратно сложил в коробку и поставил на сервант. -- Рисует Валеша?-- спрашивала бабка, приезжая к ним в гости. -- Конечно рисует! Вот, видишь? Олег показывал на стены, увешанные разрисованными листами, а потом смотрел на сервант, где стояла коробка с высохшей японской гуашью. УРОКИ МОЛЧАНИЯ Автобус устало тронулся. Сзади Олега старая женщина слабыми пальцами пыталась удержаться за дверцу, в которой отсутствовало стекло. Дверца закрылась и туго прижала женщину к пассажирам, стоящим на ступеньках. Прямо перед глазами Олега на поручень легла рука, такая узкая, будто из одной сделали две. Внезапно Олег ощутил голод, хотя только что позавтракал. Эта рука держала перед его глазами серебряную ложечку, полную сахарного песку. Во рту стало сладко. Двери с трудом расползлись на остановке. Посветлело. Олег увидел родинку у женщины на щеке, ближе к носу. Крупную родинку, которая придавала лицу смешливое выражение. Женщина глядела мимо, занятая своими мыслями. Он старался быстрей сообразить, что скажет, если она тоже признает его. Ему было восемь, а стало, как-никак, сорок. Стало быть, ей... Она получала на большой перемене от завхоза буxанку хлеба на класс, резала ломтями, а ломти делила на четвертушки. Медленно шла она по проходам и на каждую парту клала три кусочка. Затем еще раз проходила по классу и каждому насыпала чайную ложку крупного желтого сахарного песку из полотняного мешочка. Голодные дети жадно следили глазами за ее длинной узкой рукой. Ложечка быстро опускалась в мешок, осторожно вытаскивалась и снова пряталась. Есть начинали все вместе, когда пустой мешочек ложился на учительский стол. Сначала Олег не торопясь объедал черные блестящие края. Обсасывая горелую корку, он постепенно подбирался поближе к сахару. Теперь можно было погрузить в песок язык и втягивать нектар, подобно пчеле, по крупице, укрепляя в перерывах волю, чтобы хватало надольше. Учительнице тоже полагался хлеб и чайная ложка сахару. В первый день учебного года по неопытности все слишком быстро съели и уставились на нее. Она вытерла платком пальцы, села за стол и положила перед собой свою порцию хлеба. Поднесла было кусочек ко рту, но подняла голову и оглядела класс: -- Кто желает добавки? Руки взметнули все. -- А ты, Патрикеева?-- спросила учительница. Олег оглянулся. Патрикеева сидела позади него -- остроскулая удмуртка с широко посаженными глазами. Мать у нее умерла, а про отца она ничего не знала. До школы жила в деревне с бабкой и по-русски понимала плохо. -- Патрикеева,-- медленно повторила учительница, отделяя слово от слова.-- Ты -- почему -- не -- хочешь -- добавки? -- Х(чу! Патрикеева тоже выставила руку. -- Ну вот. У нас остается ничей кусок. Будете его получать по очереди. -- А тэбе?-- спросила Патрикеева. Она говорила учительнице "ты". -- Я сыта, ребятки, не хочу... И тут же отнесла хлеб первому счастливчику, на которого весь класс смотрел с завистью. Теперь каждый день на большой перемене класс хором кричал, чья очередь, и, глотая слюни, следил за очередником, который обсасывал вторую порцию. А возможно, они любили ее не за это. Олег напряг память и с трудом вспомнил ее имя, хотя имена обычно не держатся в его голове. Она велела, чтобы звали ее Даша Викторовна, говорила, что паспортное имя у нее трудно выговаривается и ей самой не нравится. В тот год Олег настроился идти в другую школу в другом городе, куда его записали весной родители, а попал в эту, потому что между двумя школами пролегла эвакуация. Школой на Урале оказалась одноэтажная бревенчатая изба под черной дранкой, а в настоящей школе разместили госпиталь. "Немец Олег" -- округлым, как звенья цепочки, почерком Даша Викторовна вписала данного мальчика в журнал. Двор школы, от забора до забора, был голый, основательно утоптанный. Травка опасливо вылезала по краям из-под досок забора, между которых зияли щели. Дорогу в школу сокращали, бегая через огороды, подкармливаясь по пути чужой морковкой. Классы маленькие: учительский столик, притиснутый боком к перекошенной, потрескавшейся доске, и разнокалиберные двухместные парты, на которых, скукожившись, сидели по трое. Сумка у среднего лежала на полу. Олег упирался в нее ногами. Чтобы среднему выйти к доске, крайнему следовало встать. Вскакивали все охотно: тело затекало, и хотелось двигаться. Даша Викторовна выглядела так, будто война ее не коснулась. Словно жила она до или после. Ходила в обтягивающем фигурку светло-синем костюмчике и белой блузке с кружавчиками, как нынче ходят стюардессы. Лицо у нее было скуластое, и глаза немного раскосые. Темные густые волосы, идеально зачесанные назад, скручены в тугой узел, такой тугой, что Олегу казалось, ей всегда больно. Написав на доске мелом, она тщательно вытирала свои длинные пальцы белоснежным платочком с кружевами и складывала его по прежним складкам. Она была удивительно красивая в профиль, когда глядела в окно, где за стеклом в узорах занималась красноватая заря. Почерк ее в ученических тетрадях был такой же красивый, как она сама. Всему миру было некогда, а она относилась к детям с лаской. Кровь стыла от прочитанного в газетах, не говоря уж об услышанном, а она читала им сказки и завязывала ушанки под подбородками. У всех лица печальны -- она на уроках улыбалась. А может, просто родинка у носа делала ее веселой? Она не любила про себя рассказывать. Раз только вспомнила, как было у нее в жизни два самых счастливых дня. Двадцатого июня сорок первого она кончила педучилище, а двадцать первого расписалась с курсантом летной школы. Это у них задолго было запланировано и наконец свершилось. Они стали мужем и женой. Двадцать второго он улетел. В ноябре... нет в декабре сорок первого морозы стояли лютые, за тридцать. В доброе время по радио повторяли бы, что детям в школу не идти. Утром, подбегая затемно к школе, Олег слышал визг пилы. Завхоз Гайнулла плечом впихивал чурбан на козлы и работал двуручной пилой, приспособив на другой конец хитрую пружину. Гайнулла орудовал единственной рукой. Правый плоский рукав офицерской гимнастерки был заправлен под истертый ремень. Ворот расстегнут, одно ухо шапки поднято, другое висит. Он не мерз и в тридцатиградусный мороз, только облачко пара висело у лица. Работал Гайнулла остервенело. Пилу с плохим разводом заедало, он дергал ее, упираясь в чурбан коленом. Бревно урчало, но не отдавало пилу. До самого звонка вокруг козел толпились зеваки. Некоторые давали советы, как лучше освободить защемленное полотно, как нажимать на пилу. Когда Гайнулла пилил, казалось, он никого не замечает вокруг. Он вообще был молчалив и говорил только в крайних случаях. Даже матюгался не всегда, а только если заедало пилу. Все-таки дети вокруг -- он тоже понимал кое-что в педагогике. Все считали завхоза фронтовиком и, побаиваясь, хранили к нему уважение. Ведь он такой же, как у многих учеников отцы, которые были далеко. Не многим старше. Но однажды Гайнулла рассказал, что на фронте он не был. Руку отрезало ему трамвайным колесом еще до войны. -- А гимнастерка откуда?-- как мухи, пристали к нему ребята. -- Гимнастерку достал. На толкучке достал. Привез из деревни сала и обменял. Уважение растаяло, завхоз стал лицом второстепенным, придатком к школе. Само собой, он обязан привозить из леса дрова, топить две печи, выходившие боками в четыре класса, потом снова пилить, звонить на перемену и на урок. Гайнулла тихо прокрадывался в класс с охапкой сосновых поленцев, от которых пахло смолой, и бесшумно открывал дверцу печи, стараясь остаться незамеченным. Если полено падало от его однорукости, он стыдливо оглядывался на учительницу. Позже Гайнулла бежал по скользкой улице на другой конец города, в пекарню, где по измусоленной доверенности получал под расписку четыре буханки хлеба и мешочек желтого сахарного песку. Незаменимость Гайнуллы ощутилась, когда он исчез. Учительница из четвертого, закутавшись в платок, вышла на крыльцо с колокольчиком. Бренча, она проталкивала детей в дверь и причитала: -- Ох, сердешные вы мои! Померзнете теперь. И куда запропастился этот Гайнулла?.. -- Он заболелся,-- сказала Патрикеева. -- Заболел!-- поправила училка и вздохнула. Учительницы сами приносили охапки дров, бегали по очереди в пекарню за хлебом. Печи дымили, дети кашляли. Через неделю дрова кончились. Гайнулла лежал с воспалением легких. Обычно Даша Викторовна приходила раньше всех, затемно, и сидела в теплом классе. Она проверяла тетради до самого звонка, изредка перебрасываясь парой слов с Гайнуллой. Ученики здоровались, она каждому механически кивала, не отрывая глаз от тетрадей. Теперь она не спешила прийти пораньше, появлялась перед звонком . Дети сидели в пальто, шапки заталкивали в парты. В пальто по трое сидеть за партой было совсем тесно, но теплее. Прижимались друг к дружке и засовывали руки под воротник, поближе к шее. Вынимали, если что-нибудь записывали, а потом опять прятали руки. Утром все обнаружили, что в чернильницах замерзли чернила. -- Ничего!-- утешала Даша Викторовна.-- Вот скоро поправится наш завхоз, и снова будет тепло... На следующий день учительница из четвертого класса давно отзвонила на крыльце в колокольчик, а Даши все не было. Наконец дверь отворилась, и Даша Викторовна застыла на пороге в пальто с лисьим воротником, подоткнутым так, чтобы не очень были видны потертости. Все тяжело поднялись, с трудом выползая из-за парт, и весело стояли, пока она медленно дошла до стола и замерла. Легкое облачко пара появлялось и исчезало около ее рта. Даша оперлась на стол кулачками, смотрела мимо класса, в стену. Смотрела она целеустремленно в одну точку, и ученики начали оглядываться: что она там увидела, сзади на стене? Парты скрипели, кто-то сопел, кто-то толкал соседей, а она стояла не шевелясь. За окнами прошуршали сани, донесся удар хлыстом и крик: -- Но-о-о!.. И снова все стихло. Даша Викторовна силилась совладать с собой. Вынула платочек, уже смятый и мокрый, закрыла им глаза, села. Она хотела что-то сказать, но слов не получилось. Разрешения учителки сесть не последовало, и все не знали, как быть. Кто уселся сам, кто продолжал стоять, облокотясь на парту. Поскрипывали расшатанные скамейки. Тонкие облачка пара вспархивали из детских ртов. Тишина казалась бесконечной. Вдруг Патрикеева позади Олега всхлипнула и зарыдала, бросившись на парту. Все тупо уставились на нее. Странная была девочка, угрюмая и молчаливая. Вскоре Патрикеева успокоилась и сидела, размазывая слезы руками, вымазанными чернилами, отчего по лицу ее пошли фиолетовые подтеки, как синяки. Снова стало тихо. Все сидели не шевелясь, боясь взглянуть друг на друга и на застывшую перед ними, но отсутствовавшую Дашу Викторовну. Просто сидели, уткнувшись носами в парты. Отзвенел звонок на перемену, потом на второй урок,-- никто с места не двинулся. Неожиданно в середине второго урока вошел Гайнулла с охапкой дров. Когда Гайнулла входил, класс не вставал, а тут вдруг все поднялись -- от нервного напряжения, что ли. Он был худ, лицо заросло щетиной, на шапке снег, лоб в каплях пота. Он пришел больным. И выглядел дряхлым стариком-доходягой. Завхоз остановился у двери, смотрел на Дашу, губы у него шевелились. Он свалил поленья, тяжко вздохнул, сел на корточки, ловко вынул из заднего кармана пачку лучины и самодельную зажигалку. Уложил дрова, подсунул под них лучину и зажег. Остывшая печка задымила, дрова не желали гореть. Дым пополз по потолку к окнам и стал опускаться, ища выхода. Класс начал кашлять. Но постепенно печка принялась, задышала, потянула воздух обратно в себя, дрова начали разгораться. Уходя, Гайнулла обернулся, опять посмотрел на Дашу, покачал головой и тихо притворил дверь. К концу второго урока завхоз вернулся. Гулко кашляя, он еще раз набил печь поленьями и снова исчез. Появился он опять на большой перемене. Ввалился в класс, тяжело дыша, и положил на стол перед Дашей буханку хлеба и мешочек сахару. Она кивнула, не посмотрев на него, а он, не говоря ни слова, вытащил из кармана гимнастерки ножик, открыл его одной левой рукой, зацепив конец лезвия за кромку стола, и, ловко прижимая животом буханку, стал нарезать ломти. Даша Викторовна очнулась, открыла портфель, вынула серебряную ложечку и положила перед Гайнуллой. Он поманил пальцем Патрикееву. Вынимал ложечкой песок, сыпал на хлеб, а Патрикеева разносила по партам. Это было не так, как делала учительница. Нарушился привычный ритуал: сначала разнести хлеб, а потом пройти вдоль парт, насыпая сахар, чтобы ни крупинки не уронить на пол. Как всегда, последний кусок должен был достаться очередному ученику в виде добавки. Несколько великоватый, кусок этот лежал на столе. -- Съешь, Даша Выкторовна,-- тихо сказала Патрикеева. Она всегда странно выговаривала ее отчество. -- Съешь!-- повторила Патрикеева.-- Никто не хочет. -- Спасибо. Едва шевеля губами, учительница произнесла первое за день слово и поднесла ко рту хлеб. Тот, кто должен был сегодня по очереди получить этот кусочек, открыл было рот, чтобы напомнить о себе, но промолчал. Рука ее дрожала, сахар сыпался на стол. Она съела, по инерции сгребла крошки, насыпала в рот, вынула сырой платочек, прислонила к губам и сидела не двигаясь. Когда прозвенел звонок с третьего урока, Даша сказала, прерываясь на каждом слове, будто слова сжимались спазмами в горле: -- Идите... на перемену. Идите... Идите... Слез своих она уже не стыдилась. Сперва поднялись те, кто был ближе к двери. Они выскользнули в коридор, оставив дверь открытой. За ними, уже с шумом, как куры с насеста, соскакивали с парт, размахивая крыльями пальто, остальные. Класс быстро опустел. В коридоре все стояли, сгрудившись, ничего не понимая и поэтому не решаясь бегать и драться. Учительница из четвертого, закутанная в шаль, подошла к этой толпе. -- Ну, как ваша Даша Викторовна? Вы уж ее не обижайте, дети. Горе у нее. Самолет подбили в воздухе. Мужа... В общем, похоронка пришла. Толпой достояли все до звонка и вернулись в класс. Патрикеева, оказывается, не выходила. Расселись опять и сидели, не разговаривая, не споря, не дерясь. Постепенно в классе потеплело, а дыму поубавилось. Ученики тихо поднимались, вешали пальто на гвозди, вбитые в доску на стене. Одна Даша сидела в пальто. Ее знобило. Когда уроки кончились, она отпустила класс, осталась одна. Утром Олег боялся идти в школу и хотел остаться дома. Мать, убегая на работу, пригрозила, что напишет на фронт отцу. Хотя вестей от него давно не приходило и это был избитый прием, он почему-то действовал. За школьным забором пила работала живее, чем обычно. Дорожка у ворот уже была расчищена, и веселый дымок завинчивался над крышей. Во дворе, по другую сторону козел, напротив завхоза, стояла Даша Викторовна в пальто нараспашку. Олег осторожно взглянул на нее. Она раскраснелась, запыхалась. И те, кто шел в школу со страхом, приободрились, радостней скакали по ступенькам. Даша Викторовна оставила пилу и побежала за детьми. На уроках было тихо, но не так, как вчера. Учительница взяла себя в руки, а может, отвлеклась, попилив дров. Глаза оставались холодными и чужими, но она разговаривала, даже немного улыбалась. Класс ожил. В тот день все старались сидеть не ерзая, читать, писать изо всех сил, даже вечные вертуны вроде драчливого Стасика, сидевшего впереди Олега. Даша обычно говорила, что после войны, когда будут просторные классы и в достатке парты, Стасика она посадит одного. Стасик жил с матерью и четырьмя сестрами. На отца его похоронка пришла в самом начале войны. Дни шли, и Даша Викторовна постепенно вернулась к себе самой. Зима сдавалась. Сквозь облака ненадолго вылезало солнце. Копыта протаптывали колеи, в которых к вечеру замерзала вода, и можно было, разбежавшись, катиться вдоль всего квартала. Вечером Олег с приятелями собирались на улице. Лузгали семечки, толкались, догоняли сани, заваленные грузом. Повиснув на перекладине, ехали, пока возчик, подкравшись, не сгонял кнутом. Двинулись бы в киношку -- там шла "Девушка с характером", но денег не было. -- Глядите-ка!-- вдруг крикнул Стасик и показал пальцем на противоположную сторону улицы. Там по дощатому тротуару шла Даша Викторовна. Сейчас перебежит дорогу узнать, чего ее ученики здесь делают, и отправит домой. Но Даша не обращала на них внимания. Рядом с ней вышагивал Гайнулла, гордо выпятив вперед новую руку в черной перчатке. Не протезу все удивились,-- разнося дрова, завхоз ходил с протезной рукой по классам уже дня три. Деревянным кулаком он загонял поленья в печь, если те сопротивлялись, и разрешал ребятам нажать рычаг. Пружина щелкала, и рука сама сгибалась. Нет, дело было не в руке, а в том, что училка держала Гайнуллу под руку. И не протез нес он перед собой торжественно, а ее живую руку, лежащую на его искусственной. Они остановились возле кино, поглядели афишу и прошли мимо. А ученики стояли как вкопанные, следя за ними глазами. -- Видали? Вот так! Стасик, передразнивая, вперевалочку прошелся вдоль улицы, неся руку, как нес ее Гайнулла. -- А что тут видеть?-- спросил Олег. -- Да ты что, не видишь, какая она блядь? Мужа только убили, а она, сука, уже с ним! Болтаться на улице расхотелось, да и холодно стало. Поеживаясь, все разбрелись по домам. На другой день Олег вошел в класс и остановился у двери. -- Про Дашу знаешь?!-- возбужденный Стасик стоял ногами на парте, спрыгнул вниз и ухватил Немца за ворот рубашки.-- Хотя... ты же с нами был... Всем в классе он распространял вчерашнюю новость, но Олег вчера сам все видел, и Стасик потерял к нему интерес. Класс словно подменили. Это была истерия или какое-то массовое бешенство, называйте, как хотите. Все, включая самых тихих девочек, скакали по партам, дрались, мяукали. Олег бросил сумку под парту и, чтобы не отстать от других, стал подбрасывать и ловить шапку. Шапка ударялась в потолок, падала, осыпая Олега белой пылью, и сама становилась белой. Стасик с криками двигал парты, и скоро в классе стало невозможно пройти. Никто не заметил, как вошла Даша. Нет, конечно, заметили, потому что стало еще шумнее. Она прижалась к двери, побледнела, хотела что-то произнести, но это было бесполезно. Всех она не могла перекричать и тихо пробралась между сдвинутых, как баррикады, парт к учительскому столу, нашла свой перевернутый стул, вернула его на место и села. Даша смотрела расширенными глазами на происходящее и ждала. Стасик вскакивал ногами на парту и снова садился. Опять вскакивал, поворачивался к учительнице задом, крутил им и снова садился на парту. Он приставлял руки ко рту, складывая их в трубу, и дудел, вернее, ревел что-то громкое и бессмысленное. Даша терпеливо сидела, не понимая, что произошло, и просто ждала, пока класс устанет и угомонится. Не тут-то было. -- А я думала...-- начала было она. Никого не интересовало, о чем она думала. Ее не слушали или делали вид, что не слушали. Наконец орать и бегать вроде бы устали. Выдохлись, возможно, или просто надоело. Тогда Даша велела открыть тетради. Одни открыли, большинство нет. Учительница спросила: -- Немец, ты приготовил домашнее задание? С головы Олега сыпался мел, а Стасик размазывал его по парте и дул что есть мочи, опыляя соседей. Олег почти всегда делал уроки и хотел сказать "да", но Стасик больно ударил его по ноге. -- Не сделал!-- заорал Олег.-- Никогда не буду делать!... -- Но почему?-- спросила Даша. Вместо ответа Олег подбросил вверх шапку. Она шлепнулась на стол учительницы, испустив клуб белой пыли. Ввалился Гайнулла, отворив дверь охапкой дров. Он не смог пройти к печке и стал ногой отодвигать парты. Никто ему не помог. Класс снова начал орать, еще сильней прежнего. Гайнулла свалил поленья возле печи и встал, стянув назад складки гимнастерки. Он молча поднял руку, потряс деревянным кулаком и замер. Видимо, женским своим естеством Даша вдруг что-то почувствовала. Она покраснела, отвернулась от класса и пошла к доске писать. Тряпка пролетела по классу и, задев слегка учительницу, шлепнулась в доску. Даша положила мел, не дописав фразы, обернулась к классу и стояла, как на суде, тоненькая, почти прозрачная. Класс заорал, засвистел и улюлюкал с новой силой. Тогда училка стала пробираться между партами к печке. Она подошла к Гайнулле, все еще стоявшему с поднятым вверх деревянным кулаком, встала на цыпочки и поцеловала его в небритую щеку. В классе мгновенно наступила тишина. Даша щелкнула рычажком, опустила протез и сказала: -- Не волнуйся, я уйду. Не обращая никакого внимания на сидящих за партами, она пробралась назад к учительскому столу, схватила портфельчик и, пачкаясь мелом, тем же путем твердо удалилась из класса. Гайнулла медленно покачал головой и развел руками. Он стал шире с протезом и величественней. Так, с разведенными руками он и вышел. Стасик тут же влез на парту и, размахивая руками, торжествовал победу. Но печь осталась не растопленной, и все сидели, дрожа от холода. Полтора урока до большой перемены Даша Викторовна не заходила. После звонка, не успели самые прыткие вывалиться из класса, она внесла буханку и мешочек сахару. Голод заставил всех тихо разойтись по местам и ждать. Три десятка пар глаз внимательно следили за каждым ее движением. Сидевшие на передних партах уже втягивали носом аромат теплого ржаного хлеба. Буханка захрустела под ножом, срезающим горбушку. Теперь запах свежего хлеба дотек до последних парт. Олег сглотнул слюну. Стасик, заметив это, презрительно на него посмотрел. -- Слюнтяй!-- пробурчал он. Он вскочил на парту и крикнул Даше Викторовне: -- Можете не стараться! Все равно есть не будем. Сами жрите! Даша заплакала, но продолжала нарезать ломтики, и слезы капали на хлеб. Стасик оглядел класс. -- Все вы слюнтяи!-- сказал он.-- Продались за корку чернушки. Ну и хрен с вами! Спрыгнув на пол, он полез в свою парту. -- Я матери не велел замуж выходить, а то уйду,-- сказал он, уже ни к кому не обращаясь.-- И тут уйду! Стасик вытащил из парты сумку, рванул с гвоздя пальтишко и хлопнул дверью с такой силой, что с потолка посыпалась штукатурка. Оставив буханку недорезанной, Даша выбежала за ним. На хлеб набросились толпой, тут же разорвали как попало и в драке начали выгребать из мешка ладонями сахар. Половину рассыпали, раскрошили нарезанные куски хлеба, подбирая с полу и поспешно засовывая в рот крошки. Кому-то отвалилось много, другим не досталось вообще. Позади Олега раздались всхлипывания. На парте лежала Патрикеева, плечи ее вздрагивали. Олег постучал по ее плечу. -- Ты чего, Патрикеиха? Ну, чего ты?! -- Гады вы! Какые ж вы гады! Свелочи!!.. Оказывается, она знала не только слово "ты", но и слово "вы". -- А она?-- спросил Олег.-- Она же сама виновата! -- Чего она такого сделала? Чего? -- Сама знаешь! -- Я-то знай, а ты? -- Ну, что? Что ты знаешь?! -- То, что Гайнулла ей брат. Родный брат! Они из наша деревня и тута живут возле мене. А вы -- гады... Она ухватила с парты ручку, размахнулась. Олег инстинктивно прикрылся рукой и закричал от боли. В классе установилась тишина. Все собрались вокруг них и смотрели то на Немца, то на Патрикееву. На ладони Олега наливалось сине-красное кровавое пятно. На другое утро пришла новая училка. Она назвала свое имя, бесцветное, как и она сама. Почти все выветрилось из памяти Олега. Помнит он только, что сидела перед ними крепкая старуха с мужским хриплым голосом и с усами. Учить она давно уже перестала, а ее снова вызвали в роно. Война ведь, и все обязаны, и она тоже. Запомнил Олег у нее усы и -- как бы сказать поточней -- кавалерийские команды, на которые она переходила в возмущении: -- Встать! Сесть! Все шагайте за мной! Передай матери, чтоб явилась! Стасику, который вернулся через три дня, от новой учительницы доставалось больше всех. Он ее раздражал. Да, что было, то было. Война обижала детей, а дети обижали других. Даша Викторовна не вернулась. Патрикеева говорила, что она работает в учреждении и в школу решила не возвращаться. Ушел завхозом в соседний госпиталь Гайнулла... Автобус тяжело причаливал к остановке. Пожилая женщина, держась узкими ладонями за перила, глядела в автобусе мимо Олега, чуть усмехаясь. А может, ему так показалось: просто родинка у нее на щеке возле носа была смешливая. Двери со скрипом отворились. Олег вдруг соскочил на землю, не доехав до своей остановки. Сразу стало легче дышать. Даша Викторовна не оглянулась, и автобус увез ее. Стоя на пустом перекрестке, Олег разжал пальцы и поднес к глазам ладонь. Чернильная точка от пера, которое воткнула в него Патрикеева, синела возле большого пальца, как начатая, но не доведенная до конца татуировка. ЧУЖАЯ СВАДЬБА Дверь оказалась не заперта. Мать ее отворила и видит: Олег и Люська сидят в полутьме, укутанные в одеяло. Совсем закоченели, бедненькие. Печь холодная, а дрова, напилены и наколоты, рядом лежат -- это их работа. -- Вы ведь голодные. Что ж ты, дочь, печку не растопила? -- Тебя ждем! -- Тогда помогай скорей. Почти как в сказке: ваша мать пришла, костей принесла... Люся выбралась из одеяла, стала разбирать кости и мыть их. Мать тем временем растопила печь и, чтобы детей приободрить, сказала: -- Маринка-то снова письмо получила! -- Опять читать не дала?-- спросила Люська.-- И сама, небось, не читает? Вот глупая!.. -- Сама-то не читает -- мне отдала... -- Дай посмотреть! -- Погоди, сперва поедим... Мать помешивала бульон в кастрюле. Олег стоял рядом и глотал слюни. Приготовление бульона было семейным ритуалом. Раз в неделю мать приносила кости. Мясо с них на комбинате тщательно обдирали на колбасу, колбаса шла, как говорили, для армии, а кости выдавали сотрудникам мясотреста, где мать служила машинисткой. Когда над кастрюлей появлялся дымок, дети со смаком вдыхали запах. Но бульон варился долго, и приходилось томиться, пока наступят счастливые минуты еды. О письме мать рассказывать не спешила, болтала про всякую ерунду. Потом она сосредоточенно снимала с бульона пену и собирала ее на тарелочку. Пена шла на десерт. Счастливые минуты еды пролетали мгновенно, и на некоторое время наступала сытость. После еды, кашляя от дыма, Олег и Люська забирались с ногами на кровать, сидели, греясь друг от друга, и мать им читала принесенное с работы чужое письмо. Что-что, а уж насчет писем мать все знала. В обязанности машинистки входило принимать почту. Утром мать спешила в трест, чтобы самой разобрать всю корреспонденцию. Деловые письма откладывала (не убегут!), личные же сразу же разносила по столам. Возьмется кто другой и начнет требовать: станцуй -- дам письмо. Таких шуток мать не переносила. Она любила быстрей отдавать письма, любила, но при этом нервничала. Письма к Марине шли особые. Потому они и заменяли семейству Немцев свои радости. Их-то отец уже не писал. Плановика Марину все считали материной подругой, хотя она была лет на десять моложе. Снимала она угол неподалеку от треста. Попала Марина в эвакуацию на Урал из Украины, смуглая и чернобровая среди всех бледных приезжих. На носу и щеках ее пестрели веснушки -- чуть-чуть, ровно столько, чтобы выглядеть невероятно симпатичной. -- Ох, и повезло тебе в жизни, Маринка!-- бывало, говорила ей мать.-- Господи, какая ж ты красавица!.. -- Шутки шуткуете!-- заливалась смехом Марина, будто в жизни не гляделась в зеркало. Многие мужчины к ней подкатывались, иные и с серьезностью, но она никого даже обнадеживающим взглядом не удостаивала. Что бы ей ни говорили, чего бы ни предлагали, хохотнет, да и только. Если кто понахальней, то так отбреет, что хам после весь день, небось, вареным раком себя чувствует и на следующий день хорошо подумает, прежде чем опять подступаться. Гордой да неприступной она неспроста была: аккуратно писал ей солдат Гриша, а она ему регулярно отвечала. Встречались они еще со школы в маленьком городке, вместе поехали учиться в техникум в областной центр, от