в себе -- "Мальборо". Какабадзе тряхнул черными кудрями и поволочил свой кофр. Вторая половина дня главного редактора ухнула в мелочную и совершенно нетворческую работу. Он подписал гонорарные ведомости за первую половину февраля, документы на получение зарплаты сотрудникам, счета ретушерам и художникам, даже не посмотрев цифр. Отвечала бухгалтерия, подпись редактора нужна была для формы. Потом пошли акты списания бракованной типографской бумаги. Приняв начальников наборного, стереотипного и ротационного цехов по поводу срыва редакцией графика сдачи номера, редактор предъявил встречные претензии о случаях пьянства в цехах. Потом Макарцев долго отчитывал пожилую заведующую корректорской и двух молодых корректорш за глазные ошибки, выловленные уже перед самым подписанием номера в печать. ("Зарплата корректоров -- 65 рублей в месяц, -- жаловалась заведующая, -- работа нервная и грязная -- пойди найди квалифицированного работника!") Он стал читать почту, оставленную специально для него, и сам расписывал ее по отделам с предложениями: "Разберитесь. И.М.", "Надо помочь -- обратитесь в ВЦСПС! И.М.", "Проверьте, нет ли нарушения соцзаконности?! И.М.", "Печатать на собаке -- и на полосу! И.М." Простого читателя он уважал сам и требовал такого же уважения от коллектива: для читателя мы с вами живем и работаем! С особым вниманием читал "телеги". Он сам подписывал наиболее значимую исходящую почту. Кроме того, принимал по личным вопросам сотрудников всех рангов без исключения, в том числе жену выпускающего Хабибулина, пришедшую жаловаться на мужа ("Перестал домой деньги приносить, я написала в партбюро, а ни ответа, ни привета! И почему квартиру никак не дадут, одни обещанки? Русские сразу получают, а татарин ждет не дождется"). Нервничал ли главный редактор, делая эту работу? Нет, все было ему привычно. Ужинал он обычно дома и снова приезжал в редакцию читать номер. И тогда, во вторник, он вышел в приемную, распрямив сгорбившиеся от усталости плечи. -- Выпейте еще чаю, Игорь Иваныч, -- Анечка быстро смахнула со стола фантик от конфеты. -- Поехали, Леша! Двоенинов, дремавший в кресле, вскочил, обежал хозяина и пошел, как всегда, впереди, покручивая ключи на брелочке, как пропеллер. Не спрашивая, повез он хозяина домой, в новый дом за стадионом "Динамо", куда редактор перебрался два года назад -- в пятикомнатную квартиру с двумя лоджиями, с которых можно было бы с комфортом смотреть футбол и травяной хоккей, если бы позволяло время. "Волга" остановилась у красного светофора, возле Центрального телеграфа, когда Макарцев вдруг передумал. Пока ехал, он проигрывал в голове диалог с Зинаидой. Снова о сыне -- когда же поговоришь? Пять лет не были в театре, если не считать "Лебединого озера" в Большом -- обязательные посещения с женами во время приема почетных иностранцев. Носа из дома не высовываю. Раньше хоть в распределитель можно было съездить, а теперь на дом привозят. Мать наотрез отказывается приехать -- чем ты ее обидел? Ох-хо-хо... -- Что там, Леша, на доме написано? Не разгляжу без очков. -- Да уж давно здесь кафе "Московское"... -- Вот и хорошо! Рули к нему! Тут как раз включился зеленый, и Леша рванул в гору, не щадя мотора. Перерезав наискось правые ряды, он затормозил у тротуара. Инспекор на углу проезда МХАТа приставил было свисток ко рту, но, увидев номер, отвернулся. В кафе Макарцев бывал в Риме, Токио, Париже, Марселе, Каире, Лондоне, Сантьяго, Гаване, Нью-Йорке, Рейкьявике, не говоря уже о соцстранах, а о московских предприятиях общепита читал в своей газете: как улучшается их работа, увеличивается ассортимент блюд, с каждым годом растет количество посадочных мест. В зале было полутемно и полупусто. Несколько посетителей сидели в разных углах, пахло тухлой капустой. Официантки не было, с кухни доносилась перебранка. Потом появилась толстая и неряшливо одетая женщина. Она смотрела мимо Игоря Ивановича в окно. То ли действительно не видела, то ли делала вид. Он радовался, что никто к нему не подходит, отдыхал. Положил голову на руки, закрыл глаза, забыл, что сидит на людях: ведь они ничего от него не хотели и вообще не знали его. Редко бывает, что он никому не нужен. Всегда обязан думать, как твой поступок расценят наверху, внизу, секретарша, жена... Официантка подошла, молча вынула блокнот. -- Я хочу поужинать, -- с добротой в голосе сказал он. -- Чего? -- А что есть? -- Вот меню... Она взяла с другого столика меню, положила на противоположный от Макарцева конец стола, а сама пошла прочь. Очки он забыл в кабинете. -- Погодите, попросил он. -- Я уже выбрал... -- Чего? -- спросила она издали. -- Яичницу, -- быстро сказал он. -- И кофе... -- Пить не будете? Он поколебался, не взять ли коньяку, но решил, что быстрей наступит усталость. -- Вроде нет... Если можно, бутылку минеральной... -- Воды нет. Ничего не записав, она пожала плечами, сунула блокнот в карман фартука и ушла. Макарцеву уже стало не так хорошо одному. Ему хотелось есть, и он жалел, что не поехал домой. Яичница его жарилась долго. Он и без Зины быстрей бы зажарил. Он стал нервничать, что уже готовы полосы, и он не успеет подумать и дать указание переверстать, должен будет в спешке прочитать, чтобы не выбить номер из графика, им же самим утвержденного. Наконец перед ним плюхнулась алюминиевая сковорода с яичницей. Брызги попали на костюм. Он поискал глазами бумажные салфетки и вытер брызги пальцами, а пальцы вытер о носовой платок. Яичница была без глаз, холодная, несоленая и пережаренная. Помявши губами край яичницы, Макарцев смущенно отодвинул сковороду. Он отломил кусочек черствого хлеба, помазал высохшей горчицей, стал жевать. Голод притупился, осталось дождаться кофе. Есть у нас еще недостатки, есть. Быт -- наша болевая точка. Он вспомнил Фомичева. Когда того открепили от распределителя, жена его купила колбасу прямо в магазине. Они отравились всей семьей, неделю болели. Потом привыкли. Лучше не открепляться, тогда отдельные недостатки переживаются легче. -- Мне бы кофе, -- жалобно попросил он официантку, -- я спешу. -- Все спешат, -- сказала она, глядя в окно. -- Еще не готово. -- Рассчитайте меня... Скривив обильно накрашенные губы, она пожала плечами, ушла на кухню. Почему она ходит в домашних тапочках? Может, у нее болят ноги? А ведь нестарая... Скоро официантка вернулась, держа двумя пальцами чашку кофе и сахар в бумажном пакетике, как подают в поездах. -- А ложку можно? -- Не слепая. Сейчас принесу. Она сказала это без сердитости, спокойно, но ложку принести забыла. Он любил кофе без сахара, отглотнул сразу. Кофе оказался такой же холодный, как яичница, без запаха и безвкусный. Макарцев отодвинул его с откровенной брезгливостью, поискал глазами подавальщицу, которая снова исчезла. Тогда он вынул из кармана рубль, поколебался, положил еще рубль и быстро пошел прочь. Неужели так трудно сварить обыкновенный кофе? Если бы они знали, кто я, наверняка не посмели бы обслужить так плохо! Однажды на планерке зашел разговор о кофе. Редактор отдела фельетонов рассказывал, как он однажды задался целью сварить такой кофе, как подают в столовой. Он подогрел воды в большой кастрюле, немытой после супа, слил туда остатки старой кофейной гущи, добавил старой заварки чаю. Сливок у него не было, он ополоснул банку из-под маринованных помидор и вылил туда же. Когда попробовал, все равно оказалось, что кофе получился вкуснее, чем в общепите. Столовский рецепт остался непостижимой тайной. Конечно, один случай не дает типической картины. Но надо поднять в газете вопрос о повышении культуры обслуживания в связи с тем, что Москва должна стать образцовым коммунистическим городом. Сделать это солидно, с перспективой, дать слово министру торговли, специалистам. Правда, пока Игорь Иванович шел к машине, мысль его переключилась на предстоящее чтение готовых полос. Он вообще умел забывать второстепенное, что помогало ему помнить о главном. -- Давай, Леша, в редакцию, да поживей. Мелкий мокрый снег валил валом. Машины оставляли за собой черные колеи. Дворники мерно дергались, словно отбивали время, и стекло залеплялось снова. Проходя в кабинет, он позвал секретаршу и пропустил ее вперед. -- Мне никто не звонил? Локоткова задернула портьеры, зажгла ему настольную лампу. -- Звонили многие, но ничего серьезного, я все сделала. Полосы на столе... Чаю? -- Ага! -- обрадовался он. -- И покрепче. -- Не боитесь покрепче? А сердце? -- Сердце у меня железное, -- сказал он и погладил Локоткову по плечу. Пальто повесил на плечики в шкаф, стряхнув с воротника капли от растаявших снежинок. Подождал, пока Анечка вышла, расстегнул пиджак и, расслабив ремень, подтянул брюки, заправляя в них белую рубашку, уже успевшую за день измяться. Животик, животик, -- он увидел себя в зеркале. Пока пятерня его откидывала назад волосы, ноги уже устремились к столу, а глаза, еще ничего не видя, уже рыскали по полосам. Он сел, похлопал ладонью по столу в том месте, где должны были лежать очки. Там они и лежали. Порядок расширяет мысль, -- был его любимый афоризм. К сожалению, не удавалось следовать этой мудрости из-за суеты. Очки лежали на чем-то, на возвышении. Макарцев хотел отодвинуть это что-то, чтобы приняться за чтение. То была папка, пухлая серая папка с черными коленкоровыми боками, туго связанная зелеными тесемками. Он же подписал сегодня все бумаги бухгалтерии. Еще какой-нибудь годовой отчет? Никогда эти растеряхи не могут сделать сразу! Он отодвинул папку в сторону (черт! тяжелая!), надел очки и обратился к первой полосе. Он пробежал глазами шапку: "Коммунизм -- светлое будущее всего человечества!" -- и, подумав, выкинул слово "всего". Проглядел заголовки статей, даже мелких, отметил уже стоящий в полосе материал секретаря райкома Кавалерова. Все было в порядке. Макарцев нажал на селекторе рычажки замредактора, ответсекретаря, его зама, ведущего номер, и выпускающего. В кабинет ворвался гул линотипов из наборного цеха, отделенного от столов верстальщиков стеклянной перегородкой. Всем четырем сразу редактор сказал в микрофон: -- Как дела? Докладывайте... Из общего бормотанья он понял, что верстка идет по графику, отклонений нет. -- Но будут, -- вдруг насторожил Полищук. -- Только что ТАСС обещал. Генсека набрали вчера, а сегодня, после выступления, поправки... -- Большие? -- Блохи. Но много, в общей сложности сотни полторы. И еще идут... Снова те места, где мы уже поправили, переисправляют по-старому... Первую и вторую полосы задержим на час, не меньше... -- Ясно, -- Макарцев удержал вздох. -- Кстати, насчет первой полосы... Шапка -- чья идея? -- Моя, -- выдавил Полищук. -- Остроумно! Но уберите "всего"! Зачем пугать быков красным цветом? Сейчас не время! Остальные мои замечания в полосах. Все! Загудел телефон -- Анна Семеновна допустила к нему жену. -- Почему ужинать не едешь? -- Закрутился. Сам поел... -- Сегодня поздно? -- Думаю, нет... А ты что? -- Как всегда, телевизор смотрю... -- Борис дома? -- Нет еще... Ты договори с ним, ладно? -- Конечно, договорю. Только не приставай, Зина... -- Я не пристаю, Гарик, но время идет. Знаешь, он днем пьяный пришел, спал... -- Ладно, после. Некогда... Зина избаловала сына, а теперь хочет, чтобы я исправлял. Он закурил, сгреб рукой полосы и вызвал Локоткову. Она унесла их в секретариат. Стол сразу освободился -- порядок расширил мысль. Но взгляд снова уперся в толстую серую папку. Он перевернул ее двумя руками и увидел крупные черные буквы: "ДЕЛО No ..." Снова загудел телефон, Игорь Иванович снял трубку. -- Что за чертовщина? -- раздраженно пробурчал он, придвигая папку ближе к себе. -- Какая чертовщина? Это Волобуев. Добрый вечер, Игорь Иваныч. Извините, что беспокою... -- Слушаю, -- сказал он цензору. -- У меня жалоба на отдел спорта. Раз сто им говорил: в статьях по Московской области спортивные общества "Химик", кроме города Воскресенска, упоминать нельзя. Они с предприятий оборонной промышленности. А сегодня опять на четвертой полосе "Химик". Не хочу я выговоров получать! -- Приму меры... Все? -- Не все... Есть новые ограничения в публикации некоторых материалов... -- Ладно. Освобожусь -- ознакомите... Он вызвал по селектору дежурного в отделе спорта, отчитал. Руки его в этот момент развязывали тесемки у серой папки. Наконец он открыл ее и обнаружил рукопись, отпечатанную на пишущей машинке. "Россия в 1839", -- прочитал он, приблизил глаза и увидел слово "Самиздат". Дальше шел текст. -- Бред! -- произнес вслух Игорь Иванович. По привычке всех людей, много читающих по обязанности, он перво-наперво заглянул в конец. В рукописи было свыше семисот страниц. Макарцев положил под язык таблетку валидола. Неожиданное появление Анны Семеновны заставило его не то чтобы вздрогнуть, но поежиться. Она ждала, пока он оторвет глаза и посмотрит на нее, а он принял ее неожиданный приход как акт посягательства на секретность его дел. -- Я занят! Ему показалось, она силилась увидеть, что лежит у него на столе. -- Извините, Игорь Иваныч. Тут машинистке Нифонтовой плохо стало. Беременная она, а машины все в разгоне. Можно ее на вашей домой отправить? -- Смотря от кого беременна... -- в шутку спросил бы он в другом, хорошем настроении, а тут кивнул, прибавив: -- Только велите Леше, чтобы возвращался быстрей, -- он поколебался, спрашивать ли. -- Без меня в кабинет никто не входил? Он смотрел внимательно. -- Никто, Игорь Иваныч! -- испугалась она. -- Полосы я сама принесла... А что случилось-то? Не найдете чего-нибудь? Можно, я поищу? Я мигом... Обычно такой выдержанный, он вдруг взорвался: -- Сколько раз я просил, Анна Семеновна, чтобы у меня на столе был порядок! Сколько раз?! -- Но вы же сами, Игорь Иваныч, запрещаете убирать. Говорите, что после не можете найти, что нужно. Тетя Маша, когда утром убирает, к столу не прикасается. Я вытираю только след от чайного стакана да пепел стряхиваю... Что-нибудь пропало? -- Ничего не пропало! Но в таком бардаке может и пропасть. Заходят посетители, оставляют материалы вместо того, чтобы идти в соответствующие отделы. Если я буду заниматься частными вопросами, то... -- Я понимаю, извините... Он выпустил пар и успокоился. -- Знаете, -- вспомнила она и смутилась. -- Я тут без вас в буфет бегала, там копченую колбасу выбросили. На пять минут, не больше. Но Леша в это время на моем месте сидел... Сейчас уточню... Она выбежала, не закрыв двери. -- Леш! -- донеслось до него. -- Когда я уходила, в кабинет никто не заходил? -- Не, никто. -- Вот пойди об этом сам скажи. И вези Нифонтову. Но скорей обратно, понял? Леша в кабинет никогда не заходил. Он откашлялся и постучал о косяк кабинета редактора. -- Вы меня звали, Игорь Иваныч? -- Да я уже слышал, слышал! Анечка вернулась в кабинет, чтобы окончательно ликвидировать конфликт. Покраснев, она дышала от волнения чаще. Она стояла возле него, невысокого роста, ладно сложенная, чуть полноватая -- но это даже ей шло. 7. ЛОКОТКОВА АННА СЕМЕНОВНА ИЗ АНКЕТЫ ПО УЧЕТУ КАДРОВ Должность: технический секретарь редакции "Трудовая правда". Девичью фамилию не меняла. Родилась 16 декабря 1926 г. в Москве. Русская. Партийность: беспартийная. Ранее в КПСС не состояла, партийных взысканий не имеет. Образование незаконченное высшее (семь классов, курсы машинописи, десять классов вечерней школы, два курса экономико-статистического института, один курс библиотечного института, полтора курса филологического факультета МГУ). В 1965 г. окончила вечерний университет марксизма-ленинизма при МГК КПСС. Состав семьи: незамужем, детей нет. Военнообязанная, рядовая. Военный билет -- No ДЯ 5532843. Окончила курсы медсестер. Занятия по ПВО посещает ежегодно. Общественная работа: член месткома -- оргсектор и касса взаимопомощи. Паспорт: IV СН No 422341, выдан 96 о/м Москвы 12 октября 1965 г. Прописана постоянно: Теплый Стан, микрорайон 8а, корпус 13, кв. 16. Тел. нет. ГОРЕСТИ И РАДОСТИ АННЫ СЕМЕНОВНЫ Все в редакции, даже студентки, приходившие на практику с факультета журналистики, звали Анну Семеновну Анечкой. Исключением был Макарцев и теперь еще новый его зам Ягубов, не позволявшие с ней фамильярности. А вообще Анечка ей больше подходило: она была женщина без возраста (уж сорок три-то точно не дашь!), тщательно ухоженная, одетая недорого, но со вкусом, косметики -- в самую меру, скорее, плотненькая, чем полненькая, эдакий вкусный колобок -- хочется попробовать, и незнакомые думают, что достанется колобок легко. Не тут-то было! Анечка умела постоять за свое женское достоинство, пожалуй, даже слишком резко, с перехлестом, так что и сама себя не раз в жизни обделяла, но иначе поступить не могла. Всем она казалась неунывающей ("Анечка, ей что? Никаких забот, никаких огорчений!"), и никто не знал, что у Анечки вечный комплекс нелепых и неустранимых бабьих несчастий. Разумеется, на работе она была исполнительна, иначе ее не было бы на этом месте. Макарцев ценил ее, и она ценила свое очень важное место, искренне (и справедливо!) уверенная, что кое в чем она может сделать больше самого редактора. Она позволяла любопытства ровно столько, сколько ему было нужно, проглатывала его раздражительность, ничего, что поручал, не забывала. Впрочем, Макарцев заблуждался: хотя Анна Семеновна ни единым движением этого не выдала, она была более любопытна касаемо его личной жизни. Анечкин отец был слесарем высокой квалификации на заводе "Красный пролетарий". Из-за регулярных выпивок опустился он до разнорабочего и, торопясь из магазина к товарищам с поллитровкой, погиб под маневровым поездом. Мать Анечки работала уборщицей в школе, где была у них комната. Материных денег хватало на первые четыре с половиной дня месяца, и после семилетки пошла Анечка зарабатывать. С тех пор, где бы она ни появлялась, губило Анечку простодушие (она-то считала -- женская гордость), от которого она не избавилась и к нынешним сорока трем. Вскоре на новом месте у нее начиналась связь, для нее нервная и мучительная, и она была уверена -- настоящая, до конца дней. Она-то сама не влюблялась, поддавалась чужой влюбленности, -- так по крайней мере она себя уверяла. Она всегда любила одного человека, отца ее будущего ребенка, являвшегося к ней в разных ликах. Ради ребенка, который снился по ночам -- маленький комочек, уступала она домогательствам, мечтая только об одном -- скорей забеременеть, и тогда Его Величество Мужчина ей не нужен, расстанется она спокойно и даже не скажет, что в положении. Но от искренности, однако, слишком рано начинала Анечка при новом знакомстве говорить, что любит детей, что никогда не сделает аборта, -- это грех, ведь уже живой комочек. -- А ты любишь детей, Костя (Сергей, Адик, Петя, Егорушка, -- в вечерней школе и трех институтах; Коля, он же Калимула, Федор, Игнатий Севастьянович, председатель месткома товарищ Прибура, старший инженер Эдуард Константинович)? -- спрашивала она каждого из десяти мужчин, прошедших и переступивших через нее. И каждый начинал говорить, что, конечно, но вообще с этим лучше не спешить, зачем об этом сейчас думать, давай просто любить. И она любила, и ее любили, но быстро наступало охлаждение, и отношения портились. Особенно портились после того, как Анечка начинала вслух размышлять о том, в какой позе надежнее забеременеть. И она, чтобы успокоить себя, начинала надеяться, что, видимо, у Кости (Сергея, Адика, Пети и т.д.) мало опыта, но уж обязательно получится от следующей встречи, конечно, если серьезной. Не со всяким-любым, нет (об этом и речи быть не может!), а с таким, кто будет подходящим отцом, чтобы был и лицом, и телом, и умом достоин. Остальные, недостойные, получали от ворот поворот. И вот что Локоткова делала каждый раз: после расстроившейся любви она уходила работать в другое место. Обязательно в другое! Тут уже всем все известно, и другая любовь будет заранее обречена на кратковременность. Из-за этого все может произойти опять безрезультатно. Она приходила на другую службу, снова, как правило, секретарем -- ладненькая, стройная, грудь торчком (лифчик только искажает). Шила она себе сама и не ленилась пороть и переделывать по десяти раз, чтобы сидело идеально. Туфли она покупала, хотя и ношеные, но обязательно импортные, отдавая за них три четверти зарплаты. А на остальные деньги сохраняла фигуру. И наступала новая любовь после недолгого ее выбора, обязательно наступала. Хотя сверстников Анечкиных посекла война, ее поклонников она будто не коснулась. И старше, и моложе мужчины к ней ластились -- она ведь без возраста! Одно слово -- колобок -- не трудно и на десяток лет ошибиться. Она любила, лежа в постели и отдыхая, загадку загадывать и вдруг смутить правдой. А чего ей скрывать -- замуж ведь она не требует. Ей бы только ребеночка, маленький комочек! Почему-то ребенка не получалось. В поликлинике районной сидела Локоткова в очередях, терпела боль несусветную, когда трубы ей продували. Четыре года подряд ездила на грязи в Кисловодск по профсоюзным путевкам: два раза бесплатно, а два -- с пятидесятипроцентной скидкой. Все-то ей твердили про непроходимость труб. Старик один, профессор-частник, к которому ее записали по великому блату, взяв двадцать пять рублей, обещал, что, возможно, получится, главное -- не терять надежду, сильней стараться забеременеть. Она старалась изо всех сил, но надежд на успех оставалось все меньше. Когда Анечка пришла в "Трудовую правду" на место ушедшей на пенсию из-за глухоты секретарши Макарцева, она сразу сказала себе: "Игорь Иваныч лучше всех, кого она знала. Он будет последним!" Для этого она сразу постаралась сделаться для него незаменимой. Он без нее шагу шагнуть не мог. Если бы она хоть раз из-за простуды заболела, она уверена, газета бы в тот день не вышла. Локоткова горела на работе, не щадила себя. Он еще только палец к кнопке подносит, а она уже открывает дверь и смотрит с готовностью. Она безошибочно угадывала, когда он проголодался, или хочет пить, или болит голова, и тут же несла чай с бутербродом, боржоми или тройчатку, покупая все из своих скудных средств. Он не вникал -- некогда ему о мелочах думать. Его жена нисколько не смущала Анечку. Наоборот, Локоткова радовалась, что он и в ее отсутствие не без присмотра, накормлен и рубашка каждый день сменена. Конечно, она бы лучше погладила воротничок и про борта пиджака не забыла, и новую тесьму на брюки нашила (старая пообтрепалась, нитки на левой брючине видать). -- Зинаида Андреевна, -- говорила она полушепотом, перед тем как соединить с мужем, -- у Игоря-то Иваныча после обеда бок закололо, я ему на всякий случай аллохол дала. Вечером его жирным не балуйте! Локоткова передавала жене Макарцева эстафетную палочку, чтобы снова взять ее в свои цепкие маленькие руки с утра. -- Вы какого года рождения, простите за нескромность? -- поинтересовался Игорь Иванович, когда она решилась принести ему заявление на квартиру (давно бы надо, другие-то несли, не стеснялись!). -- Мы с вашей женой почти сверстницы, -- едва порозовев, ответила она; не удержалась и добавила, чтобы обратил внимание на "почти". -- Она мартовская, а я в декабре следующего... А фактически Анечка была уверена, что и в душе, и физически она значительно моложе, и характер у нее мягче, и заботливей она. Когда Макарцев засиживался, Локоткова оставалась допоздна и по первому намеку бежала в кабинет, плотно прикрывая обе двери. На работу ходила, как в театр, -- с большим декольте, а когда стало модно -- в максимальном мини. Если он что-нибудь спрашивал, заходила за стол, как бы невзначай нагибалась, сдувала со стола пепел от его сигареты. И трепеща так, что голосовые связки сжимались в спазме, чувствовала, как он поворачивает глаза, заглядывая на ее шею и ниже. Она ждала, что вот рука прикоснется к ее талии, и тогда она, задрожав, скажет: -- Ой, что вы, Игорь Иваныч! Я боюсь... здесь... И слышала: -- Сбегайте-ка в наборный, пусть тиснут еще одну гранку! И она бежала в наборный, потерявшаяся от непонимания и измученная отсутствием хоть какой-нибудь перспективы. Ей хотелось приблизиться к Игорю Ивановичу в понимании международного и внутреннего положения. С одобрения Макарцева Локоткова в городской Дом политпросвещения стала ходить по вечерам и честно отсиживала на лекциях, когда другие, отметившись, смывались в магазин. А когда оттрубила два года в университете марксизма-ленинизма, он даже не похвалил. Такое у нее в жизни было в первый раз, и это серьезно, и она была глубоко несчастна. Анечка даже гордилась тайно своим несчастьем. Все же такой человек, что и сравнить его не с кем, не то что променять. Ни на кого больше она и смотреть не может. Но ведь она стареет, неужели она зря четыре раза лечилась в санаториях? Ведь и проверить, помогли ли продувания и грязи, нельзя! Так продолжалось семь лет, безо всякого движения. В позапрошлом году в приемную решительно вошел посетитель невысокого роста, с папкой под мышкой, и хотел проникнуть прямо в кабинет главного редактора. Анечка вскочила и решительно заслонила собой дверь. -- Игорь Иваныч занят. Вы по какому вопросу, молодой человек? -- По вопросу непорядочности. Отойдите! -- Как это отойдите? Здесь я распоряжаюсь. Пока не скажете, для чего, не смогу доложить, а пока не смогу, он не примет... Из какой организации? -- Я литератор, -- прокричал он. -- Понимаете, что это такое? Доложите вашему редактору: я хочу сказать ему, что я о нем думаю! -- Скажите мне, я ему передам... Он захохотал ей в лицо, забрызгал слюнями. Потом вдруг остановился. Анечка поняла, что понравилась. -- Ладно, -- смирился он. -- Только из уважения к тому, что вы... -- Это к делу не относится, -- она опустила долу ресницы. -- Как знать... А если я женюсь? -- При чем здесь я? -- Женюсь-то я на вас! -- Послушайте, -- проговорила она. -- У нас вон сколько молодых девочек. Они все готовы дружить с молодыми людьми... -- Мне не нравятся молодые, -- сказал он. -- Они только берут, но ничего не могут дать взамен... -- А что вы хотите брать? -- Душу. -- Вы что, дьявол? -- Это ваш редактор -- дьявол! -- Ну, это бросьте! -- Точно, дьявол! Заказали статью, сперва хвалили, потом заставили три раза переделывать. Все, что я хотел сказать, вычеркнули, что не хотел -- вставили, а теперь морочат голову "завтраками": завтра, завтра... -- Редактор не знает. Если бы знал, принял меры. -- Что вы-то его защищаете? -- он посмотрел так, что Анечка покраснела. -- Можно подумать, вам перепадает! Да он вам не пара! -- А... кто же мне пара? -- Я! В тот день путеводная нить оборвалась. До Анны Семеновны вдруг дошло, что с Игорем Ивановичем у нее все как-то глупо. Да ведь, в сущности, и нет ничего! Она действительно ему не пара. Не такой он породы, чтобы заводить отношения. Это же ясней ясного, как она раньше не поняла? Поняв, она весь день и всю ночь думала: что же ей теперь делать? Уходить, как она делала всегда? Но, с другой стороны, ведь ничего не было! Да и куда ей пойти с незаконченным высшим образованием после такой солидной организации? Разве что на понижение. И нехорошо так -- ведь недавно комнату ей дали от редакции в Теплом Стане, и они с матерью туда переехали из школьной каморки. Далеко, конечно, у черта на куличках, но если б Игорь Иванович не позвонил в Моссовет, и этого бы не дали. Он еще пожалеет, что не получил от нее радостей за эти семь лет. Пожалеет, ан будет поздно. И она осталась. На другой день настойчивый молодой человек (он оказался, к невезению, на целых шестнадцать лет моложе Анечки) позвонил и предложил встретиться. Поскольку ее любовь к Игорю Ивановичу вчера окончилась, Локоткова дала согласие. Они сходили в шашлычную. Шашлыка там не было, съели люля-кебаб, выпили бутылку "Гамзы". И Сема (надо же, его, по роковому стечению, звали Семеном, как Анечкиного отца) предложил зайти к нему в скромные апартаменты попить чайку. Она поднялась с ним на четвертый этаж старого дома на улице Кирова, в коммунальную квартиру с длинным коридором, заставленным шкафами. Едва он закрыл дверь, как притянул, не зажигая света, Анечку к себе и стал бешеными руками проверять у нее наличие то одного, то другого. -- У меня все на месте, -- гордо сказала она, отстраняя и отстраняя его настырные руки. -- Но так нельзя! Так я уйду. Сразу -- нехорошо, потому что несерьезно. Чего доброго, подумаете, что я легкомысленная. -- Ни за что не подумаю! -- говорил он, высвобождая свои руки из ее рук и опять принимаясь за свое нахальство. -- И потом, я еще вчера понял, что это серьезно... -- А ты любишь детей, Сема? -- уже дрожа и теряя холодный расчет, безо всякой надежды на честный ответ, прошептала она. Все-таки семь лет воздержания, а ночью снились такие оргии, где она одна, а вокруг нее человек пять мужчин, и все проявляют намерения, и она такое им позволяет, что днем и себе самой страшно напомнить. -- Что же молчишь? Детей, спрашиваю, любишь? -- Люблю. Но больше -- собак... -- Да подожди ты, не рви кофточку, лучше уж я сниму. Анечка переехала к нему жить, и вскоре выяснила, что лечение опять не помогло. А Семен купил немецкую овчарку и очень к щенку привязался. Щенок гадил везде, где мог, и ел дорогие Анечкины чулки. Она стала приходить пораньше и весь вечер приводила комнату в порядок, потому что Семе было некогда. Он возился с овчаркой, а в перерывах колотил на пишущей машинке киносценарии, которые никуда не брали. Он носил пижаму западного образца, с галунами и золотыми пуговицами, купленную в комиссионке. Курил трубку и десять раз на дню варил кофе, за которым для свежести каждый день ходил в соседний магазин "Чай". И на Анечке, как он ей объяснил, женился потому, что она соответствовала стандартам Бальзака. Локоткова стала от этого соответствия счастлива. С Игорем Ивановичем была по-прежнему в оперативных отношениях, но делала многое уже без той души. Теперь она убедила себя, что всю жизнь хотела просто выйти замуж, как все, а ребенок -- это так, неосознанное. Ей есть о ком заботиться, у нее муж, а у мужа собака. Одно только ее обижало: почему Семен не предложит ей сходить зарегистрироваться? Конечно, она скажет, что не надо, какая разница, была бы любовь, но все-таки почему? А с другой стороны, и в этом было свое утешение. После регистрации Локотковой придется сразу начать платить налог шесть процентов за бездетность, что при ее зарплате было бы очень глупо. 8. НОЧНОЕ ЧТЕНИЕ Игорь Иванович порядком устал, хотя привык быть с утра до вечера на людях, принимать почти одновременно несколько решений, посещать несколько мест. Он растерянно стоял посреди кабинета, не зная чем заняться. Поколебавшись, вынул из кармана ключи, открыл сейф, в котором хранил секретные документы. На внутренней стороне дверцы сейфа была наклеена отпечатанная красным шрифтом бумага с грифом "С" -- секретно, служебная тайна: "Порядок пользования постановлениями парторгана. Лицо, получившее выписку из протокола парторгана, не может знакомить с ней других лиц, не имеющих прямого отношения к выполнению данного постановления. Выписку из протокола надлежит хранить в железном шкафу (сейфе). Приобщать выписку из протокола к советскому, профсоюзному и другому делопроизводству, снимать с нее копии запрещается. (Из инструкции ЦК КПСС по работе с секретными документами)". Тяжелую серую папку он вложил в сейф на верхнюю полку, подальше. На этой полке у него лежал ТАСС, литеры А и АБ, предназначенные для редакторов центральных газет. Белый ТАСС для членов редколлегии он лишь просматривал, литеры читал. Его не обижало, что ему не полагается читать красный ТАСС. Такова дисциплина. Он подумал только, что накопилось много прочитанных бумаг, которые пора сдать. Заперев сейф, он позвонил домой. -- Мясо тебе, Гарик, поджарить? -- спросила Зинаида. -- Поджарь. Или нет, ну его к шутам! Свари кофе. -- После не заснешь... -- Вари! И ложись спать, Зинуля. Мне придется дома поработать. -- Остынет -- будешь холодный пить? -- Холодный. Бросив трубку, он снова отпер сейф. Раз уж папка находится у него, надо по крайней мере знать содержимое. Может, после прочтения станет яснее, почему она тут оказалась. Портфелей Макарцев никогда не носил и завернул папку в старый номер "Известий". Надев пальто, он окликнул Лешу. -- Совсем? -- спросила Анечка. -- Совсем. Если что, пусть звонят домой... -- А шапку, Игорь Иваныч? Шапку-то забыли... Снег идет, мокрый... Локоткова скрылась в кабинете и вынесла ему пыжиковую шапку. В коридоре Игоря Ивановича остановила курьерша. Она несла из цеха только что тиснутые полосы и думала, что редактор захочет, хотя бы на ходу, еще раз взглянуть. -- Отдайте Ягубову, -- против обыкновения распорядился он. В машине он механически положил сверток на заднее сиденье, но тут же снова взял его в руки. Он не раз слышал, как передают друг другу самиздат и как это опасно. Он всегда посмеивался над этим занятием. Леша покосился на хозяина и промолчал. Зинаида мужа не встретила, значит, спала. Последнее время она часто ложилась рано: говорила, что устает, хотя отчего ей особенно уставать? Борис тоже пребывал дома, музыка на этот раз слышалась божески тихая. Он не вышел, и Макарцев к нему не заглянул: угомонился ребенок, и слава Богу. Сдвинув на кухне в сторону невымытые тарелки, Игорь Иванович снял с плиты остывший кофейник и попытался налить себе кофе. Из носика накапало немного гущи. Сын успел к кофейнику раньше. Макарцев матюгнулся больше для формы, чем по сути, подхватил сверток и ушел к себе в кабинет. Он вытащил из шкафчика бутылку экспортной "Кубанской", налил рюмку. Рядом оказался пузырек валокордина, которого не было в аптеках. Значит, Зинаида специально съездила за ним в спецполиклинику. Он накапал в водку двадцать капель волокордина, поморщившись, выпил, зажег ночник и улегся на диван. Начинать читать ему не хотелось. Много лет Макарцев бегал глазами по строчкам по обязанности. В статьях для своей газеты и в материалах для ЦК он заранее знал, о чем прочитает, и останавливал внимание только на том, что "отклонялось". Он потерял вкус к чтению и любил свою газету как объект, независимый от содержания. Он был уверен, что даже обязательные материалы в ней привлекательнее, действуют сильней, чем в других газетах. Известных советских писателей, которые дарили ему книги со щедрыми надписями, Макарцев слегка презирал. Дефицитные зарубежные романы, которые ему откладывали в книжном коллекторе, привозил жене. Строго говоря, он вообще не читал, но -- выполнял партийный долг. Читаемое он мог мерить на вес или на погонные метры. Он, как раб на цепи, обязан был перекатывать эти камни. Каждый раз он преодолевал себя, старался пробежать мельком, облегчить ношу, скорее заглянуть в конец, лишь бы убедиться в правильности и подписать. Тем более не любил читать он такие книги. Они выбивали из колеи. Он ловил себя на том, что разучился спорить по принципиальным вопросам даже сам с собой. Десятилетиями уверенный: все идет как надо и иначе быть не может, -- он раздражался, читая, будто кое-что неправильно. Он просто выходил из себя, слыша, что все неправильно. В конце концов, разве это не свободное право -- иметь те убеждения, которые у него давно есть? Он налил себе для бодрости еще рюмку водки и опрокинул в себя, не закусывая, только поморщился. Растянувшись на животе, повернул ночник, чтобы свет не резал глаза, и начал читать. 9. МАРКИЗ АСТОЛЬФ ДЕ КЮСТИН РОССИЯ В 1839. Самиздат, 1969. (Рукопись из серой папки в отрывках, привлекших особое внимание И.И.Макарцева) ПРЕДИСЛОВИЕ САМИЗДАТЕЛЯ Тому, кто стремится понять настоящее, мы рекомендуем обратиться к прошлому. Прочтя книгу маркиза де Кюстина, император Николай швырнул ее на пол и крикнул: -- Моя вина! Зачем я говорил с этим негодяем? Между тем он говорил с Кюстином, стремясь представить себя и Россию в выгодном свете. Записки французского путешественника, побывавшего в Петербурге, Москве, Ярославле, Нижнем Новгороде и Владимире, издавались много раз на всех европейских языках. В нашем отечестве их запретили сразу, и за последующие 130 лет полностью они так и не были изданы, хотя дважды такие попытки предпринимались. В 1910 году был издан краткий пересказ книги, сделанный В.Нечаевым под названием "Николаевская Россия", с тщательным изъятием критики и добавлением лести по отношению к царскому двору. Под тем же названием в 1930 году издательство Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев (вскоре снова посаженных) выпустило книгу тиражом 4000 экземпляров в переводе Я.Гессена и Л.Домгера, назвавших автора Адольфом. К сожалению, были изъяты "не всегда идущие к делу исторические экскурсы" и философские размышления, а в критических местах перед словом "Россия" в текст вставлено "царская". Комментарий убеждал цензуру, что книга превратилась во вполне "исторический документ". Эти оправдания не спасли издательство от разгона. Итак, Третье отделение передало эстафету ОГПУ: сочинение маркиза де Кюстина, которое Герцен назвал, без сомнения, самой замечательной и умной книгой, написанной о России иностранцем, недоступно. Наша работа над переводом книги "La Russie en 1839" par Le Marquis de Custine идет медленно, учитывая условия и возможности, но мы спешим пустить для чтения первый черновой вариант. В известном смысле эта книга глубже запрещенных у нас трудов М.Джиласа, Р.Конквеста, Д.Оруэлла, А.И.Солженицына, поскольку рассматривает не слой пороков идеологии, ртутными парами которой мы дышим последние полвека, а глубокие исторические корни отечественного деспотизма. Часть мыслей Кюстина стала сбывшимися пророчествами, другая показала, что ничто в нашем отечестве не улучшается со времен Иоанна Барклая (1582-1621), писавшего: "Это (московиты) -- народ, рожденный для рабства и свирепо относящийся ко всякому проявлению свободы; они кротки, если угнетены, и не отказываются от ига". Впрочем, не будем навязывать свою точку зрения, дабы не уподобиться некоторым нашим согражданам. Предоставим слово самому де Кюстину. Здесь Макарцев зевнул. Он читал поверхностно, не вникая особенно в текст, перескакивая с абзаца на абзац и по привычке деля выхваченные фразы на "можно" и "нельзя". На "нельзя" у него был удивительный нюх. К концу предисловия Макарцев поморщился: ну что может сказать этот старикашка, проехавший в экипаже по России, которой давным-давно нет! -- Есть! -- раздался голос. -- К сожалению, стало даже хуже. -- Кто здесь? -- спросил Макарцев, и горло у него сжало от страха. Он повернул голову: перед ним стоял невысокий мужчина средних лет, странно одетый по нынешним временам. На нем был расстегнутый синий фрак и панталоны до колен, жилет в голубую полосочку, черные чулки и туфли на каблуках с пряжками и со шпорами. Белоснежную рубашку с обильными кружевами и бриллиантовыми запонками украшал большой голубой бант на шее. Сбоку свисала шпага. Макарцев вдохнул дурманящий запах сильных духов. -- Простите, что вторгаюсь к вам без приглашения, -- сказал маркиз де Кюстин. -- Но вы мне любопытны как мужчина умный и при том состоящий при власти. Вот почему я решил разделить с вами чтение моей книги. -- Да вы же иностранец! -- возмутился Игорь Иванович. -- Я завтра же должен доложить, что вы были у меня в квартире, иначе... -- Ах, не волнуйтесь, месье Макарцев, -- успокоил его Кюстин. -- Никто не знает, что я здесь. Наученный горьким опытом, я на этот раз проник в вашу страну через озоновую дыру в атмосфере. А там нет ни пограничных ищеек, ни жуликов-таможенников. Если позволите, я присяду, а вы читайте. Не бойтесь, читайте... Мне интересна ваша реакция, только и всего. Кюстин уселся в кресло, сделав руками нечто вроде пасса, успокаивающего Макарцева, прикрыл веки и, казалось, задремал. А Макарцев послушно стал читать рукопись. Первое, что бросилось мне в глаза при взгляде на русских царедворцев, было какое-то исключительное подобострастие и покорность. Они казались своего рода рабами. Впечатление было таково, что в свите царского наследника господствует дух лакейства, рабское мышление, не лишенное в то же время барской заносчивости. Эта смесь самоуничижения и надменности показалась мне слишком малопривлекательной и не говорящей в пользу страны, которую я собрался посетить. На следующий день карета моя и весь багаж были на борту "Николая I", русского парохода, "лучшего в мире". Русский вельможа, князь К., происходивший от потомков Рюрика, обратился ко мне, назвав меня по имени, и развил свои взгляды на характер людей и учреждений своей Родины. -- Беспощадный деспотизм, царящий у нас, возник в то время, когда во всей остальной Европе крепостное право было уже уничтожено. Со времени монгольского нашествия славяне, бывшие прежде самым свободным народом в мире, сделались рабами сперва своих победителей, а затем своих князей. Крепостное право настолько унизило человеческое слово, что последнее превратилось в ловушку. Правительство в России живет ложью, ибо и тиран, и раб страшатся правды. Наши автократы познали когда-то силу тирании на своем собственном опыте. Они хорошо изучили силу деспотизма путем собственного рабства, срывают злобу за свои унижения и мстят неповинным. Думайте о каждом шаге, когда будете среди этого азиатского народа... Религиозная нетерпимость является главным рычагом русской политики. То, что могло иметь место в Европе лишь в средние века, в России случается в наши дни. Россия во всем отстала от Запада на четыре столетия. Иностранцев продержали более часа на палубе без тента, на самом солнцепеке. Затем мы должны были предстать перед трибуналом, который заседал в кают-компании. -- Что, собственно, вы желаете делать в России? -- Ознакомиться со страной. -- Но это не повод для путешествия! -- У меня, однако, нет другого. -- С кем думаете вы увидеться в Петербурге? -- Со всеми, кто разрешит мне с ними познакомиться. -- Сколько времени вы рассчитываете пробыть в России? -- Не знаю. -- Но приблизительно? -- Несколько месяцев. -- Быть может, у вас какое-нибудь дипломатическое поручение? -- Нет. -- Может быть, секретное? -- Нет. -- Какая-нибудь научная цель? -- Нет. -- Не посланы ли вы вашим правительством изучать наш социальный и политический строй? -- Нет. -- Нет ли у вас какого-нибудь торгового поручения? -- Нет. -- Значит, вы путешествуете исключительно из любознательности? -- Да. -- Но почему вы направились для этого именно в Россию? -- Не знаю... -- Имеете ли вы рекомендательные письма к кому-нибудь? Меня заранее предупредили о нежелательности слишком откровенного ответа на этот вопрос. Ищейки русской полиции обладают исключительным нюхом, и, в соответствии с личностью каждого пассажира, они исследуют их паспорта с той или иной строгостью. Какой-то итальянский коммерсант, шедший передо мною, был безжалостно обыскан. Он должен был открыть свой бумажник, обшарили все его платье и снаружи, и внутри, не оставили без внимания даже белья. Стали рыться в моих вещах и особенно в книгах. Последние были отняты у меня почти все. Россия -- страна совершенно бесполезных формальностей. Тут Макарцев оторвал глаза от рукописи и вздохнул. -- Ну, как? -- спросил его тотчас маркиз де Кюстин. Он элегантно сидел в кресле, перекинув одну ногу на другую, и наблюдал за Игорем Ивановичем. -- Конечно, вы, французы, многого не понимаете, -- сразу начал объяснять ему Макарцев. -- Почему мы, русские, должны подстраиваться под ваши традиции? У нас же совершенно иные условия! И все же не исключено, что мы перегибаем палку, не умеем с уважением отнестись к иностранцам. А вы нас встречаете хорошо. Подобие одобрения проскочило в черных глазах Кюстина, но вдруг он спросил: -- А к своим? -- Что? -- не понял Игорь Иванович. -- Я хочу сказать: к своим уважения не требуется? Макарцев не нашелся что ответить, пробурчал нечто вроде "ну, знаете ли..." и продолжал читать. Он не заметил, как равнодушие к чтению сменилось у него любопытством и как он в рассуждении перескочил из девятнадцатого века в двадцатый безо всякого затруднения. Впрочем, ему, конечно, помогал маркиз. Игорь Иванович незаметно привык к его присутствию и читал теперь добровольно, ведь никто его не принуждал. Мог бы отложить -- ясно же о чем! -- а читал. Сердце не болело, голова тоже, спать не хотелось. Он читал с интересом, и скепсис, давно в нем живший, только усиливал этот интерес. -- Постойте-ка, -- вдруг прервал себя Макарцев, заколебавшись, и посмотрел на Кюстина. -- А вы меня не обмишуриваете? -- Обми... что? -- спросил маркиз. -- Я говорю: да это же просто мистификация! Кто вам поверит, что вы написали это сто лет назад?! -- Сто тридцать, -- поправил Кюстин. -- Пускай сто тридцать, черт с вами! Ведь это же явная антисоветчина! -- Но позвольте, месье Макарцев! Я написал это за сто лет до большого террора Сталина! Это же исторический факт... Макарцев не нашелся, что возразить, и молча уткнулся в рукопись. То, что привык он читать, говорить, слышать, здесь начисто, без всяких компромиссов, отсутствовало. А то вредное, осужденное раз и навсегда, мешающее нам шагать вперед, то, что он великолепно умел обходить и отсеивать, умел не слышать, -- вылезло. Макарцев стал читать возмущеннее и потому активнее. Возвращался назад, забегал в нетерпении вперед. Последовательность рассуждений его не интересовала. Он был уверен, что умеет выхватить главное быстрее, чем его удавалось изложить автору. А сам маркиз де Кюстин между тем тихо сидел в кресле, наблюдая за своим читателем. Всякий иностранец, прибывший на русскую границу, трактуется заранее как преступник. Здесь можно двигаться, можно дышать не иначе, как с царского разрешения или приказания. Все мрачно, подавлено, и мертвое молчание убивает всякую жизнь. Кажется, тень смерти нависла над всей этой частью земного шара. Скудость, сколь тщательно она ни прикрывается, все-таки порождает унылую скуку. Нельзя веселиться по команде. Драмы разыгрываются в действительной жизни -- в театре господствует водевиль, никому не внушающий страха. Пустые развлечения -- единственные, дозволенные. Слова "мир", "счастье" здесь столь же неопределенны, как и слово "рай". Беспробудная лень, тревожное безделье -- таков неизбежный результат автократии. В угоду власти все стараются скрыть от иностранца те или иные неприглядные стороны русской жизни. Никто не заботится о том, чтобы искренне удовлетворить его законное любопытство, все охотно готовы обмануть его фальшивыми материалами. Все, проживающие в России, кажется, дали обет молчания обо всем, их окружающем. В день падения какого-нибудь министра его друзья должны стать немыми и слепыми. Человек считается погребенным тотчас же, как только он окажется попавшим в немилость. У русских есть названия всего, но ничего нет в действительности. Россия -- страна фасадов. Прочтите этикетки -- у них есть цивилизация, общество, литература, театр, искусство, науки, а на самом деле нет даже врачей: стоит заболеть, и можете считать себя мертвецом! Русский двор напоминает театр, в котором актеры заняты исключительно генеральными репетициями. Никто не знает хорошо своей роли, и день спектакля никогда не наступает, потому что директор театра недоволен игрой своих актеров. Актеры и директор бесплодно проводят всю свою жизнь, подготовляя, исправляя и совершенствуя бесконечную общественную комедию. В России каждый выполняет свое предназначение до последних сил. -- Это кто же директор театра? -- невольно вслух спросил Макарцев. -- Неужели вы не поняли? -- вопросом на вопрос ответил Кюстин и засмеялся. -- Вам, критиканам, советовать легко. Вам подавай коммунизм на блюдечке! А где нам его взять готовым? -- Нам не надо вашего комизма, -- грустно сказал Кюстин, не поняв слова. -- И я вообще не знаю, чего вам надо. Я просто писатель и высказываю свое мнение, правду, как я ее понимаю, только и всего. Макарцев сердился и оттого увлекался еще больше. Он не мог не признать, что это умная книга, потому что не было в ней дешевой брани. Тут не упрекался лично он, Макарцев, представитель руководящей партии и, значит, ответственный в какой-то мере за величайшие события века. -- Да ведь я, если хотите знать, -- сказал Игорь Иванович, -- всегда стараюсь смягчить, сделать культурнее, быть справедливее, человечнее, то есть быть настоящим коммунистом. -- Вижу, месье, -- прищурил глаза Кюстин. -- Поэтому я и пришел к вам. -- Имей я больше власти, и система была бы не такой, как она есть. Но что я могу поделать один? -- Ведь я вас не сужу, -- вздохнул Кюстин. -- Да вы читайте дальше... В России нет больших людей, потому что нет независимых характеров, за исключением немногих избранных натур, слишком малочисленных, чтобы оказать влияние на окружающих. Самый ничтожный человек, если он сумеет понравиться государю, завтра же может стать первым в стране. Каждый поступок, возвысившийся над слепым и рабским послушанием, становится для монарха тягостным и подозрительным. Эти исключительные случаи напоминают о чьих-то притязаниях, притязания -- о правах, а при деспотизме всякий подданный, лишь мечтающий о правах, -- уже бунтовщик. Приезжайте в Россию, чтобы воочию убедиться в результате страшного смешения духа и знаний Европы с гением Азии. Оно тем ужаснее, что может длиться бесконечно, ибо честолюбие и страх -- две страсти, которые в других странах часто губят людей, заставляя их слишком много говорить, здесь порождают лишь гробовое молчание. Величественный проспект доходит, постепенно становясь все безлюднее, некрасивее и печальнее, до самых границ города и мало-помалу теряется в волнах азиатского варварства, со всех сторон заливающих Петербург и расходящихся во все стороны от нескольких почтовых шоссе, постройка которых только начата в этой первобытной стране. Город окружен ужасающей неразберихой лачуг и хибарок, бесформенной гурьбой домишек неизвестного назначения, безымянными пустырями, заваленными всевозможными отбросами -- омерзительным мусором, накопившимся за сто лет жизни беспорядочного и грязного от природы населения. Русские заимствовали науку и искусство извне. Они не лишены природного ума, но ум у них подражательный. Все православные церкви похожи одна на другую. Живопись неизменно византийского стиля, то есть неестественная, безжизненная и поэтому однообразная. Не люблю я искусства в России. Коллекцию Эрмитажа особенно портит большое количество посредственных полотен. Собирая галерею Эрмитажа, гнались за громкими именами, но подлинных произведений больших мастеров немного, подделок гораздо больше. Самый воздух этой страны враждебен искусству. Все, что в других странах возникает и развивается совершенно естественно, здесь удается только в теплице. Презрение к тому, чего они не знают, кажется мне доминирующей чертой русского национального характера. Их быстрый и пренебрежительный взгляд равнодушно скользит по всему, что столетиями создавал человеческий гений. Они считают себя выше всего на свете, потому что все презирают. Их похвалы звучат, как оскорбления. Вместо того чтобы постараться понять, русские предпочитают насмехаться. Ирония выскочки может стать уделом целого народа. Влияние татар пережило свергнутое иго. Разве вы прогнали их для того, чтобы им подражать? Недалеко вы уйдете вперед, если будете хулить все, вам непонятное. Игорь Иванович остановился. Он снял очки и надавил двумя пальцами на веки, чтобы дать глазам отдохнуть. Кюстин, казалось, дремавший в кресле, молча посмотрел на него. -- Какая разница, -- не обращаясь к нему, вслух сказал Макарцев, -- сейчас это написано или в 1839? Это наблюдательно подмечено! -- Вы находите? -- удовлетворенно заметил маркиз. -- Да, черт побери! Если быть с вами откровенным, то все эти мерзости у нас есть! Это все давно пора менять. Чего мы боимся? Почему не хотим ничего слушать? -- В самом деле, почему? -- спросил Кюстин и захохотал. -- Не вижу ничего смешного, -- сухо отреагировал Макарцев и продолжил чтение. Народ топит свою тоску в молчаливом пьянстве, высшие классы -- в шумном разгуле. Этому народу не хватает одного очень существенного душевного качества -- способности любить. Путешественник с величайшими усилиями различает на каждом шагу две нации, борющиеся друг с другом: одна из этих наций -- Россия, какова она есть на самом деле, другая -- Россия, какою ее хотели бы показать Европе. Наилучшей репутацией пользуются те путешественники, которые легче других поддаются обману. Всюду и везде мною ощущается прикрытая лицемерная жестокость, худшая, чем во времена татарского ига: современная Россия гораздо ближе к нему, чем нас хотят уверить. Везде говорят на языке просветительной философии XVIII века, и везде я вижу самый невероятный гнет. Мне говорят: "Конечно, мы хотели бы обойтись без произвола, мы были бы тогда богаче и сильнее. Но, увы, мы имеем дело с азиатским народом". И в то же время говорящие думают: "Конечно, хорошо было бы избавиться от необходимости говорить о либерализме и филантропии, мы стали бы счастливее и сильнее, но, увы, нам приходится иметь дело с Европой". Все сводится здесь к одному-единственному чувству -- страху. Что представляет собой эта толпа, именуемая народом? Не обманывайте себя напрасно: это -- рабы рабов. Человек в России не знает ни возвышенных наслаждений культурной жизни, ни полной и грубой свободы дикаря, ни независимости и безответственности варваров. Тягостное чувство, не покидающее меня с тех пор, как я живу в России, усиливается оттого, что все говорит мне о природных способностях угнетенного народа. Мысль о том, чего бы он достиг, если бы был свободен, приводит меня в бешенство. Если пробежать глазами одни заголовки -- все покажется прекрасным. Но берегитесь заглянуть дальше названий глав. Откройте книгу, и вы убедитесь, что в ней ничего нет: все главы лишь обозначены, но их еще нужно написать. Сколько лесов являются болотами, где не найти ни вязанки хвороста. Сколько полков в отдаленных местностях, где не найти ни единого солдата! Сколько городов и дорог существует в проекте! Да и вся нация, в сущности, -- не что иное, как афиша, расклеенная по Европе, обманутой дипломатической фикцией. Политические суеверия составляют душу этого общества. Самодержец, совершенно безответственный с политической точки зрения, отвечает за все. До сих пор я думал, что истина необходима человеку, как воздух, как солнце. Путешествие по России меня в этом разубеждает. Лгать здесь -- значит охранять, говорить правду -- значит потрясать основы. -- Смотрите, не проговоритесь! -- неизбежный припев в устах русского или акклиматизировавшегося иностранца. Русский народ -- нация немых. Русский получает на своем веку не меньше побоев, чем делает поклонов. И те, и другие применяются здесь равномерно в качестве методов социального воспитания народа. Дрожат до того, что скрывают страх под маской спокойствия, любезного угнетателю и удобного для угнетенного. Тиранам нравится, когда кругом улыбаются. Благодаря нависшему над головами всех террору, рабская покорность становится незыблемым правилом поведения. Жертвы и палачи одинаково убеждены в необходимости слепого повиновения. -- Что за преувеличения! -- воскликнут русские. -- Какие громкие фразы из-за пустяков! Я знаю что вы называете пустяками, в этом вас и упрекаю! Ваша привычка к подобным ужасам объясняет ваше безразличное к ним отношение, но отнюдь его не оправдывает. Вы обращаете не больше внимания на веревки, которыми на ваших глазах связывают человека, чем на ошейники ваших собак. Умерьте ваше рвение, откажитесь только от лжи, которая всюду господствует, все обезображивает, все отравляет у вас, -- и вы сделаете достаточно для блага человечества. Среди бела дня на глазах у сотен прохожих избить человека без суда и следствия -- это кажется в порядке вещей. В цивилизованных странах гражданина охраняет от произвола агентов власти вся община; здесь должностных лиц произвол охраняет от справедливых протестов обиженного. Адвокатов не может быть в стране, где отсутствует правосудие. Откуда же взяться среднему классу, который составляет основную силу общества и без которого народ превращается в стадо, охраняемое хорошо выдрессированными овчарками? Нравы русских, вопреки всем претензиям этого полуварварского племени, еще очень жестоки и надолго останутся жестокими. И под внешним лоском европейской элегантности большинство этих выскочек цивилизации сохранило медвежью шкуру -- они надели ее мехом внутрь. Но достаточно их чуть-чуть поскрести -- и вы увидите, как шерсть вылезает наружу и топорщится. Русские не столько хотят стать действительно цивилизованными, сколько стараются казаться таковыми. В основе они остаются варварами. К несчастью, эти варвары знакомы с огнестрельным оружием. Это -- нация, сформированная в полки и батальоны, военный режим, применимый к обществу в целом и даже к сословиям, не имеющим ничего общего с военным делом. Из подобной организации общества проистекает такая лихорадка зависти, такое напряжение честолюбия, что русский народ теперь ни к чему не способен, кроме покорения мира. Мысль моя постоянно возвращается к этому, потому что никакой другой целью нельзя объяснить безмерные жертвы, приносимые государством и отдельными членами общества. Очевидно, народ пожертвовал свободой во имя победы. Возникает серьезный вопрос: суждено ли мечте о мировом господстве остаться только мечтою, способной еще долгое время наполнять воображение полудикого народа, или она может в один прекрасный день претвориться в жизнь? Скажу лишь одно: с тех пор как я в России, будущее Европы представляется мне в мрачном свете. Участь России, уверяют меня, -- завоевать Восток и затем распасться на части. Научный дух отсутствует у русских. У них нет творческой силы, ум по природе ленивый и поверхностный. Если они и берутся за что-либо, то только из страха. Народ, не могущий ничему научить те народы, которые он собирается покорить, недолго останется сильнейшим. Государство, от рождения не вкусившее свободы, государство, в котором все серьезные политические кризисы вызывались иностранными влияниями, такое государство не имеет будущего. Я стою близко к колоссу, и мне не верится, что провидение создало его лишь для преодоления азиатского варварства. Ему суждено, думается мне, покарать испорченную европейскую цивилизацию новым нашествием с Востока. Нам грозит вечное азиатское иго, оно для нас неминуемо, если излишества и пороки обрекут нас на такую кару. Эта милая страна устроена так, что, не имея непосредственной помощи представителей власти, иностранцу невозможно путешествовать по ней без неудобств и даже без опасностей. Вы решаете лучше не видеть многого, чем без конца испрашивать разрешения -- вот первая выгода системы. Вы всегда будете под пристальным наблюдением, вы сможете поддерживать лишь официальные контакты со всевозможными начальниками, и вам предоставят лишь одну свободу -- свободу выражать свое восхищение перед законными властями. Вежливость, таким образом, превращается в способ наблюдения за вами. Все занимаются здесь шпионством из любви к искусству, чаще не рассчитывая на вознаграждение. Я делаю записи и тщательно их прячу. Меня, быть может, ждет в лесу засада: на меня нападут, отберут мой портфель, с которым я не расстаюсь ни на минуту, и убьют меня, как собаку. А мне предстоит еще многое осмотреть в России, где я отнюдь не собираюсь зимовать. Соберу все заметки, написанные мною, хорошенько запечатаю всю пачку и отдам на сохранение в надежные руки (последние не так-то легко найти). Если же вы обо мне не услышите, знайте, что меня отправили в Сибирь. Набережные Петербурга относятся к числу самых прекрасных сооружений в Европе. Тысячи человек погибнут на этой работе. Не беда! Зато мы будем иметь европейскую столицу и славу великого города. Оплакивая бесчеловечную жестокость, с которой было создано это сооружение, я все же восхищаюсь его красотой. -- Наконец-то! -- воскликнул Макарцев. -- Что именно? -- поинтересовался маркиз де Кюстин. -- Наконец вы нашли, что похвалить! Я ведь родился в Питере и люблю этот город. -- Мне приятно вас обрадовать, -- усмехнулся маркиз, -- но вряд ли это надолго. Я могу добавить: к сожалению. Только расстояния и существуют в России. На каждом перегоне мои ямщики по крайней мере раз двадцать крестились, проезжая мимо часовен. Искусные, богобоязненные и вежливые плуты неизменно похищали у нас что-либо. Каждый раз мы не досчитывались то кожаного мешка, то ремня, то чехла от чемодана, то, наконец, свечки, гвоздя или винтика. Словом, ямщик никогда не возвращался домой с пустыми руками. Политические верования здесь прочнее и сильнее религиозных. Настанет день, когда печать молчания будет сорвана с уст народа, и изумленному миру покажется, что наступило второе вавилонское столпотворение. Из религиозных разногласий возникнет некогда социальная революция в России, и революция эта будет тем страшнее, что свершится во имя религии. Свирепость, проявляемая обеими сторонами, говорит нам о том, какова будет развязка. Вероятно, наступит она нескоро: у народов, управляемых такими методами, страсти бурлят прежде, чем вспыхнуть. Опасность приближается с каждым часом, но кризис запаздывает, зло кажется бесконечным. Несчастная страна, где каждый иностранец представляется спасителем толпе угнетенных, потому что он олицетворяет правду, гласность и свободу для народа, лишенного всех этих благ. Это ужасное общество изобилует контрастами: многие говорят между собой столь же свободно, как если бы они жили во Франции. Тайная свобода утешает их в своем явном рабстве, составляющем стыд и несчастье их родины. Кремль стоит путешествия в Москву! Он есть грань между Европой и Азией. При преемниках Чингисхана Азия в последний раз ринулась на Европу; уходя, она ударила о землю пятой, -- и отсюда возник Кремль. Жить в Кремле -- значит не жить, но обороняться. Иван Грозный -- идеал тирана, Кремль -- идеал дворца для тирана. Он попросту -- жилище призраков. Культ мертвых служит предлогом для народной забавы. Слава, возникшая из рабства, -- такова аллегория, выраженная этим сатанинским памятником зодчества. В Москве уживаются рядом два города: город палачей и город жертв последних. Москва за неимением лучшего превратилась в город торговый и промышленный. Она гордится ростом своих фабрик. Общество здесь, можно сказать, начало со злоупотреблений. Однажды прибегнув к обману для того, чтобы управлять людьми, трудно остановиться на скользком пути. Новая кампания -- новая ложь. И государственная машина продолжает работать. Совершенное единообразие подавляет здесь во всем, замораживает педантичность, неотделимую от идеи порядка, вследствие чего вы начинаете ненавидеть то, что, в сущности, заслуживает симпатии. Россия, этот народ-дитя, есть не что иное, как огромная гимназия. Все идет в ней, как в военном училище, с той лишь разницей, что ученики не оканчивают его до самой смерти. В целом русские, по моему мнению, не расположены к великодушию. Они работают не для того, чтобы добиться полезных для других результатов, но исключительно ради награды. Творческий огонь им неведом, они не знают энтузиазма, создающего все великое. Лишите их таких стимулов, как личная заинтересованность, страх наказания и тщеславие, -- и вы отнимите у них всякую способность действовать. В царстве искусства они тоже рабы, несущие службу во дворце. Русские -- первые актеры в мире. Вас забывают, едва успев распрощаться. Все они легкомысленны, живут только настоящим и забывают сегодня то, о чем думали вчера. Они живут и умирают, не замечая серьезных сторон человеческого существования. Нигде влияние единства образа правления и единства воспитания не сказывается с такой силой, как в России. Все души носят здесь мундир. Климат уничтожает физически слабых, правительство -- слабых морально. Выживают только звери по породе и натуры сильные как в добре, так и в зле. Испорченность в России смешивают с либерализмом. Только крайностями деспотизма можно объяснить царствующую здесь нравственную анархию. Там, где нет законной свободы, всегда есть свобода беззакония. Отвергая право, вы вызываете правонарушение, а отказывая в справедливости, вы открываете двери преступлению. Происходит то же, что с таможней, которая только способствует ввозу разрушительной литературы, потому что никому нет охоты рисковать из-за безобидных книг. В других странах даже бандиты держат слово, и у них имеется свой кодекс чести. Зло торжествует именно тогда, когда оно остается скрытым, в то время как зло разоблаченное уже наполовину уничтожено. Подъяремное равенство здесь правило, неравенство -- исключение, но при режиме полнейшего произвола исключение становится правилом. Между кастами, на которые разделяется население империи, царит ненависть, и я напрасно ищу хваленое равенство, о котором мне столько наговорили. Дабы правильно оценить трудности политического положения России, должно помнить, что месть народа будет тем более ужасна, что он невежествен и исключительно терпелив. Правительство, ни перед чем не останавливающееся и не знающее стыда, скорее, страшно на вид, чем прочно на самом деле. В народе -- гнетущее чувство беспокойства, в армии -- невероятное зверство, в администрации -- террор, распространяющийся даже на тех, кто терроризирует других, в церкви -- низкопоклонство и шовинизм, среди знати -- лицемерие и ханжество, среди низших классов -- невежество и крайняя нужда. И для всех и каждого -- Сибирь. И с таким немощным телом этот великан, едва вышедший из глубин Азии, силится ныне навалиться всей своей тяжестью на равновесие европейской политики и господствовать на конгрессах западных стран, игнорируя все успехи европейской дипломатии за последние тридцать лет. Наша дипломатия сделалась искренней, но здесь искренность ценят только в других. Как это ни звучит парадоксально, самодержец всероссийский часто замечает, что он вовсе не так всесилен, как говорят, и с удивлением, в котором он боится сам себе признаться, видит, что власть его имеет предел. Этот предел положен ему бюрократией, силой страшной повсюду, потому что злоупотребление ею именуется любовью к порядку, но особенно страшной в России. У русских такой печальный и пришибленный вид, что они, вероятно, относятся с одинаковым равнодушием и к своей, и к чужой гибели. Жизнь человеческая не имеет здесь никакой цены. Существование окружено такими стеснениями, что каждый, мне думается, лелеет тайную мечту уехать, уехать куда глаза глядят, но мечте этой не суждено претвориться в жизнь. Дворянам не дают паспортов, у крестьян нет денег, и все остаются на месте, сидят по своим углам с терпением и мужеством отчаяния. Дело здесь идет не о политической свободе, но о личной независимости, о возможности передвижения и даже о самопроизвольном выражении естественных человеческих чувств. Покой или кнут! -- такова дилемма для каждого. Что за страна! Серые, точно вросшие в землю лачуги деревень, и каждые тридцать-пятьдесят миль -- мертвые, будто покинутые жителями, города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам, в сотый раз, Россия, какова она есть. Зима и смерть, чудится вам, бессменно парят над этой страной. Северное солнце и климат придают могильный оттенок всему окружающему. Спустя несколько недель ужас закрадывается в сердце путешественника. Уж не похоронен ли он заживо, мерещится ему; и он хочет разорвать окутавший его саван, бежать без оглядки с этого сплошного кладбища, которому не видно ни конца ни краю. -- Что это за отряд? -- спросил я фельдъегеря. -- Казаки, -- был ответ, -- конвоируют сосланных в Сибирь преступников. Люди были закованы в кандалы. Чем ближе мы подъезжали к группе ссыльных и их конвоиров, тем внимательнее наблюдал за мной фельдъегерь. Он усиленно убеждал меня в том, что эти ссыльные -- простые уголовные преступники и что между ними нет ни одного политического. Все приносится в жертву будущего. В этой могильной цитадели мертвые кажутся более свободными, чем живые. Тяжело дышать под немыми сводами. На всем лежит печать уныния и какой-то неуверенности в завтрашнем дне. Терпимость не гарантируется ни общественным мнением, ни государственными законами. Как и все остальное, она является милостью, дарованной одним человеком, который завтра может отнять то, что он дал сегодня. Если преступников не хватает, их делают. Жертвы произвола могил не имеют. Дети каторжников -- сами каторжники. Вся Россия -- та же тюрьма и тем более страшная, что она велика и так трудно достигнуть и перейти ее границы. "Государственные преступники..." Если бы эти страдальцы вышли теперь из-под земли, они поднялись бы как мстящие призраки и привели бы в оцепенение самого деспота, а здание деспотизма было бы потрясено до основания. Все можно защищать красивыми фразами и убедительными доводами. Но, что бы там ни говорили, режим, который нужно поддерживать подобными средствами, есть режим глубоко порочный. Всякий, кто не протестует изо всех сил против режима, делающего возможным подобные факты, является до известной степени его соучастником и соумышленником. Если бы удалось устроить настоящую революцию силами русского народа, избиение было бы регулярно, как военные экзекуции. Деревни превратились бы в казармы, и организованное убийство, выходя во всеоружии из хат, повело бы наступление стройно, в полном порядке; словом, русские пошли бы на погром от Смоленска до Иркутска. -- Э, голубчик, -- усмехнулся Макарцев, -- да тут вы просто наивны! -- Любопытно узнать, в чем? -- спросил маркиз. -- Вы не понимаете прочности и незыблемости нашей идеологии. Хотя потрясение двадцатого съезда было сильным -- но это была сила партии, а не сила реабилитированных из лагерей! Все это легко советовать со стороны, отпускать дешевые смешки. Попробовали бы сами руководить нашей огромной страной! -- Ни в коем случае! -- испугался Кюстин. -- Я только предполагал, что так будет, а теперь говорю: меня удручает то, что вижу. Читайте дальше, месье! Современное политическое положение в России можно определить в нескольких словах: это страна, в которой правительство говорит что хочет, потому что оно одно имеет право говорить. Так, правительство говорит: "Вот вам закон -- повинуйтесь", но молчаливое соглашение заинтересованных сторон сводит на нет те его статьи, применение которых было бы вопиющей несправедливостью. Таким образом, ловкость и смышленость подданных исправляет грубые жестокие ошибки власти. Обычное русское лукавство: закон обнародован, и ему повинуются... на бумаге. Этого правительству довольно. По этому образчику деспотического мошенничества вы можете судить о том, как низко здесь ценят правдивость и как нельзя верить высокопарным фразам о долге и патриотических чувствах. Чтобы жить в России, скрывать свои мысли недостаточно -- нужно уметь притворяться. Первое -- полезно, второе необходимо. К исторической истине в России питают не больше уважения, чем к святости клятвы. Подлинность камня здесь так же невозможно установить, как и достоверность устного или письменного слова. В уменье подделать работу времени русские не знают себе соперников. Как выскочки, у которых нет прошлого, они эфемерными декорациями заменяют то, что по самой своей природе внушает мысль о длительном существовании. Мания смотров, парадов и маневров имеет в России характер повальной болезни. Спокойствие государства в общем не нарушается, глубоких потрясений нет и, вероятно, еще долго не будет. Я уже говорил, что необъятность страны и усвоенная правительством политика замалчивания способствуют успокоению. Прибавьте к этому слепое повиновение армии: "надежность" солдат основана главным образом на полнейшем невежестве крестьянских масс. Однако это невежество является, в свою очередь, причиной многих язв, разъедающих империю. И неизвестно, как выйдет нация из этого заколдованного круга. Можете себе представить, какая расправа уготована для виновников! Впрочем, всю Россию в Сибирь не сослать! Если ссылают людей деревнями, то нельзя подвергнуть изгнанию целые губернии. Русские довольствуются пухлыми папками с оптимистическими отчетами и мало беспокоятся о постепенном оскудении важнейшего природного богатства страны. Их леса необъятны... в министерских департаментах. Разве этого недостаточно? Можно предвидеть, что настанет день, когда им придется топить печи ворохами бумаги, накопленной в недрах канцелярий. Это богатство, слава Богу, растет изо дня в день. Видя, с какой быстротой исчезают леса, поневоле задаешь себе тревожный вопрос: а чем будут согреваться будущие поколения? Когда солнце гласности взойдет наконец над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется. Впрочем, содрогнется он не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует, ибо злоупотребления поверженного режима вызывают к себе равнодушное отношение. Мысль, что я дышу одним воздухом с огромным множеством людей, столь невыносимо угнетенных и отторгнутых от остального мира, не давала мне ни днем, ни ночью покоя. Никогда не забуду я чувства, охватившего меня при переправе через Неман. Я могу говорить и могу писать что угодно! -- Я свободен! -- восклицал я про себя. Не я один, конечно, испытываю такие чувства, вырвавшись из России, -- у меня было много предшественников. Почему же, спрашивается, ни один из них не поведал нам о своей радости? Я преклоняюсь перед властью русского правительства над умами людей, хотя и не понимаю, на чем эта власть основана. Но факт остается фактом: русское правительство заставляет молчать не только своих подданных -- в чем нет ничего удивительного, -- но и иностранцев, избежавших влияния его железной дисциплины. Нужно жить в этой пустыне без покоя, в этой тюрьме без отдыха, которая именуется Россией, чтобы почувствовать всю свободу, предоставленную народам в других странах Европы, какой бы ни был принят там образ правления. Если ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно стране. Всегда полезно знать, что существует на свете государство, в котором немыслимо счастье, ибо по самой своей природе человек не может быть счастлив без свободы. -- Ну, что вы теперь думаете? -- лукаво прищурившись, спросил маркиз де Кюстин. -- Не кажется ли вам... -- Вы водку пьете? -- перебил его Макарцев. -- Нет! -- испугался гость. -- Я бы предпочел бургонское. Но мне, к сожалению, вообще пора, как у вас говорят, смываться. Я понял, что вы думаете о моей книге. Не понравилось бы -- не читали б до утра. Макарцев между тем кряхтя поднялся с дивана, пошел к холодильнику и, вытащив бутылку, налил себе треть чашки, стоявшей на столе. Он поморщился от запаха и залпом выпил. Когда он поставил чашку и решился ответить Кюстину, кресло было пусто. Маркиз исчез также незаметно, как и появился, -- по-видимому, через озоновую дыру. 10. БЛИЖЕ К УТРУ -- Так... -- пробормотал Макарцев. Он будто вспомнил, кто он такой и как должен читать. Кандидат в члены ЦК КПСС, он задумался по-государственному. Слабость автора в его беспартийной, внеклассовой позиции. Отказываться от того, что мы сами же приняли в семнадцатом году? Неумно. Беспринципно. Никаких колебаний он больше не испытывал. Никаких симпатий к прочитанным мыслям у него не осталось. Он как бы отстранился от автора, к которому еще минуту назад чувствовал симпатию. В нем опять пробудился главный редактор. Он снова думал партийно, как надо. Завязывая тесемочки у папки, он проникался сознательным негодованием. Как может человек смешивать с грязью все самое святое для всех нас? Дело не в критике. Рукопись эта в целом идеологически чужда нам. Она мешает идти вперед. За это полагается по закону... Кстати, а что там полагается? Он взял с полки маленькую книжицу и отыскал статью семидесятую: "Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти... распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания -- наказывается... до семи лет и со ссылкой до пяти лет..." Вдруг он обратил внимание на слово "хранение". В моем случае тоже хранение? Но ведь я же держу рукопись для дела! Нет, это не должно меня касаться! Возбужденный открытием, Макарцев глянул на часы: около четырех утра. Он вышел на кухню, захватив рукопись. Постелил на стол газету, чтобы не доставать тарелок. Заметил, что разложил "Трудовую правду", заменил "Социалистической индустрией". Он отрезал ломоть черного хлеба, открыл холодильник и увидел банку с маринованными помидорами. Он наклонил ее и, пролив на пол немного рассола, выкатил помидор. Морщась от кислоты, он проглотил его и, пошатываясь, направился в спальню. Папку он взгромоздил на тумбочку возле кровати, а под папку -- очки, чтобы утром, когда будет искать очки, не забыть и папку. Зинаида, почувствовав, что он рядом, положила руку ему на плечо, поближе к шее. Он потерся о ее руку подбородком с отросшей щетиной, коснулся ее груди. Зинаида убрала его руку и повернулась спиной. -- Спи, Гарик, ты сейчас ничего не хочешь... Он вздохнул, не стал настаивать, полежал некоторое время, глядя в потолок, стараясь рассеять мысли. Сон не шел. Игорь Иванович открыл наощупь тумбочку, вытащил таблетку импортного снотворного, которое всегда ему помогало. Пилюля была горьковатая, он елозил по ней языком до тех пор, пока она не растаяла. Вскоре он заснул и проспал часа четыре. Утром, накинув халат, но не застегивая его, он пошел по квартире. Радио передавало обзор центральных газет. Упомянули статью в "Трудовой правде". Бориса уже не было. Зина возилась на кухне. -- У тебя что-то случилось... Произнесла она это не в виде вопроса, утверждением. Она вряд ли посоветует, а послушает, и уже будет легче. Но Макарцев давно отучился говорить ей о своих неприятностях. Сообщал только хорошее, считая, что от этого вырастает его авторитет в ее глазах. Он понимал, что это глупо, но так привык. -- Запарка, -- сказал он. -- Как всегда, запарка... Он встал под душ -- под горячий, как только мог стоять, чтобы прошла голова. Жена подсказала ему то, чего он не хотел сформулировать сам: ведь действительно случилось. Ну и сотруднички у меня! Хорошо, что забыли не где-нибудь еще. Сейчас изорву все на мелкие части и спущу в мусоропровод, будто и не было. Теперь, когда он стоял под душем голый и вода лилась с него, обтекая его слегка впалую грудь и округлый живот, до Макарцева дошла другая сторона дела. Почему же случайно забыто у меня в кабинете? Не они, а я растяпа, сохранивший наивность до седых волос. Конечно, подсунули с весьма определенным замыслом! Знаю ведь, какой треп стоит в отделах, когда нет посторонних. Все ходят по острию ножа. Фотолаборатория размножила портрет Солженицына -- я возмутился, потребовал негатив и сжег при них! Даже на планерках реплики бросают. Когда я добрый -- либерал, а чуть что не так -- сразу сталинист. Самое время меня просветить. Но не учитывают времени. Ведь это же подлость с их стороны! Подлости делать мне не за что. В конце концов, я не просто редактор, но старый товарищ многим из них. В их интересах я закрываю глаза на некоторые вещи, на которые не стоило бы закрывать. Как же поступить в этом случае? Погодите-ка! А стал ли бы кто-нибудь так рисковать ради того, чтобы просвещать мою особу? Ведь рукопись может оказаться и не у меня. Вот скомпрометировать меня -- тут желающие найдутся. Мысли завертелись вокруг этого варианта. Положил тот, кому это поручено. Поручено людьми, специально этим занимающимися. Неужто все возвращается на круги своя -- и снова слежка за преданными партийными кадрами? Или просто маленькая проверка -- бдительности, оперативности, принципиальности, -- только и всего. А если так, уничтожать папку не годится, не поверят, что сжег. Наоборот, будут думать, что спрятал или дал кому-нибудь читать, то есть распространяет. Ведь сам не сообщил! Однако затей проверку органы, они обязаны это согласовать. Впрочем, почему бы и не согласовать? Кто-то непосредственно дал указание. Если это так, он, Макарцев, будет на высоте. Они затеяли игру, которая им выйдет боком. Сопляки! Он их проучит на более высоком уровне, чем они думают. Да он самому худощавому товарищу расскажет! Пускай как следует накажет тех, кто перестарался. Он делает партийную газету, которую читают в ста двух странах мира. Не на того замахнулись! Пока Игорь Иванович одевался, он уже твердо решил, что, приехав в редакцию, для начала немедленно позвонит по ВЧ одному из заместителей председателя Комитета госбезопасности. Макарцев ободрился, растерянность миновала. Надевая галстук, он уже посвистывал. 11. С КЕМ ПОСОВЕТОВАТЬСЯ? Редакционное утро началось ссорой с Ягубовым. Едва Анна Семеновна, закрыв после проветривания форточку, вышла, Макарцев спрятал серую папку в сейф. Он решил, что сейчас наметит тон разговора и позвонит по ВЧ туда, куда решил позвонить. Но тут секретарша соединила его с секретарем райкома Кавалеровым. -- Игорь Иваныч, я уже велел десять экземпляров газеты купить, а статьи нету... -- Черт знает что! Погоди... Бегло просмотрев свою газету, Макарцев по селектору соединился с Ягубовым. Сейчас он ему объяснит, кто главный редактор газеты. -- Куда исчезла статья Кавалерова, которую я вчера поставил в номер? -- Извините, Игорь Иваныч. Я не знал, что это вы поставили, и распорядился снять. Мне показалось, был более важный материал... А она вам лично нужна? -- Что значит -- лично? -- Макарцева покоробила проницательность зама. -- Очевидно, причины были, по которым я ее поставил. И давайте договоримся, Степан Трофимыч: распоряжения редактора обязательны для всех двухсот сорока трех сотрудников, в том числе и для вас... -- Разумеется! Просто я думал, что тоже имею в газете право голоса... -- Имеете. Но поскольку единоначалия ЦК еще не отменял, потрудитесь распорядиться, чтобы сегодня же статью Кавалерова поставили в номер! -- Будет выполнено! Кстати, сегодня вы сами дежурите. Макарцев выключил селектор и сказал Кавалерову: -- Извини, недорозумение... -- Уж я слышу голос Ягубова! -- Маленькое самоуправство. -- Ой ли! Думаю, не сам он... -- Чепуха! Завтра утром читай! Положив трубку, редактор раздраженно поморщился. Он с грустью подумал, что в редакции с каждым годом увеличивается процент балласта. Уволить бы двести бездельников, занимающихся сбором партвзносов, выпуском стенгазеты и просмотрами новых фильмов и ничего не делающих непосредственно для полос, а увеличить зарплату тем, кто, как волы, тянут всю работу. Вот и Ягубов, к сожалению, балласт, да еще с характером! Кто там над ним стоит? Да чей бы он ни был, ставить палки в колеса -- не позволю. Сейчас раздувать не буду. Но постепенно посажу его на место, и не пикнет! Плохо, что день начался наперекосяк, с испорченного настроения, причиной которого было уязвленное самолюбие. Макарцев подавил в себе раздражение: глупо расстраиваться из-за ошибки подчиненного. И ведь Макарцев сам уже исправил ее. Он нажал кнопку. -- Анна Семеновна, где машина? -- Леша еще не вернулся из КГБ. У Локотковой на столе под стеклом лежал квадрат бумаги с надписью: "Тов. Козицкий А.С., Кузнецкий мост, 24, КГБ". Каждое утро она брала из пачки свежий номер "Трудовой правды", засовывала в конверт, надписывала этот адрес и, когда Леша привозил Макарцева, отправляла конверт. Конечно, данное учреждение, как и любое другое, могло бы подписаться на "Трудовую правду", и утром ее доставлял бы почтальон. Но так было заведено. Не послать ли серую папку с Лешей? Но тут же раздумал. Ведь уже решил звонить. Он положил руку на трубку ВЧ, однако внимание его отвлекла пачка готовых снимков на письменном приборе. Какабадзе утром принес Анечке, та положила их на видное место. Игорь Иванович сгреб фотографии ладонью на середину стола и рассеянно глянул на свое изображение, размноженное двадцатикратно, для выбора. Открыв средний ящик стола, он смахнул туда фотографии, чтобы не мешали. Не до них. Итак, ход разговора следующий: хотя я и очень загружен, но этот вопрос, для меня второстепенный, не могу оставить без внимания. Ко мне в кабинет подкинута рукопись определенного содержания. Если хотите -- поручите разобраться. В конце концов, вашим молодцам за это и деньги платят. Нет -- я ее выброшу. У меня более важные партийные и государственные дела. В боковом ящике лежал красный номерной телефонный справочник. Макарцев отыскал в нем четырехзначный номер и снял трубку ВЧ. Но опять положил ее на рычаг. После звонка они приедут сразу. Еще бы: звонит кандидат в члены ЦК. Будут нудно разговаривать с ним, корчить из себя детективов, оторвут от работы на полдня. Потом начнут искать источник. Для этого в редакции появятся финансовые ревизоры, комиссия партийного контроля по работе с письмами трудящихся, слесари и полотеры. Начнут проверять всех людей, которых он сам брал в штат. Попросят взять временно их сотрудников на должность корреспондентов. Телефоны не выборочно -- сплошь подключат на прослушивание. А в редакции такое несут! Да если не найдут ничего в столах у сотрудников (а ведь найдут!), все равно постараются доказать, что работали не впустую, будут докладывать в ЦК, трепать его имя. Нет уж, звонить им -- увольте! Капать на собственную газету, что бы в ней ни произошло, -- на это он не пойдет. В чем в чем, а в отсутствии порядочности его не упрекнешь! Итак, не звонить... Ну, а если рукопись специально положили в виде манка и сами хотят посмотреть, как он будет реагировать? Что, если они знают о его сотрудниках больше него? Завтра зайдет к нему на прием Беспакбаев из районного отдела: "Кстати, не находили серую папку? Тут к вам, по нашим данным, один антисоветски настроенный читатель пытался пробиться на прием..." Или просто позвонит, поинтересуется... До чего все глупо! Он ударил кулаком по дверце сейфа, в котором лежала папка. Удар получился глухой. Сейф не качнулся, не задребезжал, никак не отреагировал. А ведь действительно могут позвонить. Что ответить? Тон, конечно, должен быть спокойный, уверенный -- это прежде всего. Загудел телефон. Так и есть. -- Гарик!.. Извини, что я с утра отрываю... Это был голос жены. Попросила машину. Если ему сейчас не нужно, Леша свозит ее навестить заболевшую подругу. -- Да, конечно, -- облегченно вздохнул он. -- Пришлю... Он вызвал секретаршу. -- Анна Семеновна, отправьте Лешу ко мне домой. Меня больше ни с кем не соединяйте, кроме ЦК, ко мне никого, кроме тех, кого сам вызову. Я готовлюсь к пленуму. -- А вопросы по номеру? -- Все решу вечером. Он смотрел ей в глаза. Не ей ли поручили положить? Слишком примитивно. Может, Леше? Этот годится, но тоже мелок. Вечером в моем кабинете разрешается сидеть "свежей голове" -- у селектора. Но подложили-то до того, как я совсем уехал, -- то есть мне! И, может, уже заметили, что я брал ее домой? Проклятье! Какая чушь занимает голову! Макарцев остался один и, потирая щеки, напряженно думал, с кем посоветоваться. Ягубов -- человек не проверенный в совместных делах, а после сегодняшней истории -- неприятный. Он, может статься, постарается использовать информацию в своих целях, если не сейчас, так после, и, стало быть, отпадает. Полищук? Он, конечно, никому не скажет. Ну что он может посоветовать со своим комсомольским задором? Тут должен быть найден простой ход. Простой, но точный, как попадание шара в лузу. Иначе -- недоверие. А что может быть страшнее, чем недоверие? Но ведь вовсе не обязательно советоваться именно в редакции. Мысль стала завиваться по более широкой спирали. Первый, о ком он подумал, был Фомичев. Он выслушает, покурит -- и, возможно, скажет дело. Но Фомичева нет. То есть вообще он есть, но сперва надо преодолеть отчуждение, а это потребует времени. Кто еще? Сравнительно недавно Макарцева нашли школьные товарищи, и он, тряхнув стариной, поехал в Ленинград на вечер встречи, который организовали в банкетном зале гостиницы "Московская". Больше трети класса собрали, остальные исчезли в тюрьмах и на войне. Крепко выпили, стали по очереди, выхваляясь перед пожилыми одноклассницами, рассказывать кто чего достиг. Вышли в деятели, позащищали докторские, кто полковник, кто директор, у многих машины. Один даже до руководства Тем Светом добрался: командовал похоронами ответработников Ленинграда. Но, конечно, выше Макарцева никто не сиганул. Поэтому он говорил скромнее всех. Все материки объехал, повидал экзотики. Вот книжку уговаривают написать, да некогда. Завидовали. Не знают, как тяжела шапка Мономаха. Отужинали тогда, и кто-то тихо запел: Уходят, уходят, уходят друзья, Одни в никуда, а другие -- в князья. И, улыбаясь, на него посматривали. Нашли место, где это петь. Им что! А у Макарцева -- идеология в руках. Из одноклассников только Володя Безруков ничего не добился, молчал, сидел в потрепанном пиджачке. А ведь за одной партой просидели шесть лет! Безруков блистал эрудицией, одно время учился в университете с Макарцевым, дважды сидел за ревизионизм, был приговорен к расстрелу, после лагерей работал токарем на заводе, сейчас живет по Шопенгауэру: счастье внутри, внешние блага суть ублажение мелкого честолюбия. Макарцев приглашал Безрукова в Москву, обещал помочь. Тот отказался наотрез... Жить по Шопенгауэру -- не всякому под силу. Пьяные одноклассники договорились встречаться регулярно и тут же об этом забыли. Какие от них советы? Зато товарищей по партии у Игоря Ивановича было огромное количество. Со всеми он так или иначе был связан, делал для них, и они -- для него. Но в отношениях всегда соблюдались нормы партийной этики: первым звонит, кто ниже по должности. Кто выше, отвечает "я подумаю", кто ниже -- "будет сделано". Переступать в личные дела некорректно до тех пор, пока ты твердо на своем месте. Решил посоветоваться, значит, плохи твои дела. Ни с того ни с сего он пожалел, что нет у него подруги, умной женщины, настоящей, тихой, верной, чтобы посочувствовала. Зинаиде его волнения кажутся чепухой, она человек рациональный. Тайной любви у него нет. Когда желания играли и подогревали поступки, ему было некогда или боялся огласки. А теперь поздновато. Мысль вернулась к тому, с чего он начал, но вертелась по кругу не зря. Теперь он пришел к выводу: самое лучшее -- осторожно прощупать, что известно в редакции. Он глянул на сейф, словно хотел убедиться, что папка в надежном месте. У Анны Семеновны загудел зуммер, она вскочила и вошла к редактору. -- Кашин на месте? Ко мне его! 12. КАШИН ВАЛЕНТИН АФАНАСЬЕВИЧ ИЗ АНКЕТЫ ДЛЯ СПЕЦКАДРОВ Заведующий редакцией "Трудовой правды", помощник редактора. Родился 11 декабря 1932 г. в Москве. Русский. Социальное происхождение -- рабочий. Член КПСС с 1952 г., партбилет No 04465742. Ранее в партии не состоял. Партийное взыскание: выговор с занесением в учетную карточку (1964). Выговор снят (1966). Образование среднее специальное: окончил спецшколу КГБ в 1962 г. Иностранными языками практически не владеет (забыл английский и испанский). Пребывание за границей -- о. Куба с 1962 по 1963 г. (служебная командировка). Семейное положение: женат два раза, разведен два раза, детей нет. Невоеннообязанный (временно). Комиссован в 1964 г. Паспорт III ЕИ No 392068, выдан 39 отделением милиции г. Москвы 18 ноября 1964 г. Прописан постоянно по адресу: 111250. Москва, Краснокурсантский проезд, д. 16. кв. 21. Тел. 267-02-44. Дополнения к анкете: рост 171 см, глаза зеленые, цвет волос -- блондин, имеется седина. Общественная работа: член редколлегии стенной газеты "Трудовой правдист"; член правления Всесоюзного общества филателистов. ПАРАБОЛА ВАЛЕНТИНА АФАНАСЬЕВИЧА Кашин всегда здоровался левой рукой, и все в редакции к этому привыкли и не обижались. Встречным он приветливо улыбался, просьбы выполнял охотно, приговаривая простецкие шуточки-прибауточки, легко все успевал. Сперва думали, что с правой рукой у него не в порядке (прихрамывает же он на правую ногу). Оказалось, однако, что в правой руке зажата связка ключей. Ключи были нужны ежеминутно -- от телетайпной, от склада, от сейфа. Какой ключ понадобится, неизвестно, но обязательно срочно, и класть в карман некогда. К счастью, Валентин был левшой и в документах расписывался левой. Говорил, что труднее подделать. Чтобы поздороваться правой, ключи он перекладывал только для Макарцева и Ягубова -- и то не из подхалимства, а из чувства уважения к руководству. По штатному расписанию Макарцеву полагалось пять помощников: первый, третий и четвертый -- замы ответственного секретаря, посменно наблюдавшие за выпуском газеты, пятый -- завредакцией, а фактически завхоз, и, наконец, Кашин, второй помощник -- начальник отдела кадров. Однако по традиции второй помощник выполнял одновременно функции пятого и назывался завредакцией, хотя прежде всего, конечно, являлся кадровиком. Зарплата же пятого делилась по разрешению райфинотдела между директором зимней дачи в Переделкине для однодневного отдыха членов редколлегии (50 процентов) и двумя старыми большевиками (по 25 процентов), которые числились якобы бесплатно работающими в подмосковном колхозе "Заря коммунизма", благодаря чему газета не отрывала сотрудников для работы в поле, но всегда показывала пример другим организациям. Это была хитрость Макарцева, контроль за которой также осуществлял Кашин. Он знал в редакции каждый уголок, даже женский туалет, куда ему было тоже необходимо регулярно заходить по долгу службы -- то для проверки правильности подвески зеркала, то для составления акта на текущий (в прямом смысле) ремонт унитазов. Если завредакцией не сидел с документами в своем маленьком кабинетике (стол, сейф, шкаф и место ровно для одного посетителя), не бегал, припадая на правую ногу, по редакции, побрякивая ключами, и не ездил с Лешей на редакторской "Волге" покупать по безналичному расчету кубок победителям велогонки вокруг Кремля на приз "Трудовой правды", значит, он сидел в машбюро и в который раз рассказывал сердобольным машинисткам о неудачах семейной жизни. Исповеди завершал один рефрен: -- Вот и верь после этого женщинам! Машинистки соглашались, хотя замечали, что бывают отдельные случаи, когда и мужикам верить нельзя. Но в данном контексте, конечно, бабы кругом виноваты. Такого человека бросали: он и не пьет, и хозяйственный. С женщинами ему упорно не везло, в остальном же на свою жизнь он не жаловался, даже относился к ней с юмором, хотя ни с кем этим юмором не делился. В школьные годы больше всего любил он играть во дворе в хоккей. После седьмого класса отец привел Валентина на свой завод. Завод был военный, и после проверки Валентин стал учеником радиомонтажника. Он вскрывал американские радиоприемники, отпаивал детали и сортировал их по характеристикам, чтобы использовать в советской продукции. Вступил он в комсомол, потом, уже монтажником восьмого разряда, в партию. Предлагали сделать мастером, но он отказался: заработок будет меньше, а мороки -- до ночи, и еще отвечай за украденные детали. Неожиданно его вызвали в спецотдел. Там сидели двое незнакомых среднего возраста. Они поговорили с ним о жизненных планах и, поглядев друг на друга, предложили учиться в спецшколе с последующей работой за границей. -- Нам нужны зрелые люди, понимающие что к чему. И в радиотехнике вы разбираетесь. Рекомендации у вас хорошие. Жена возражать не будет? -- Партия велела -- комсомол ответил "есть", как говорится. -- Все же посоветуйтесь... Он тогда был первый раз женат на копировщице из конструкторского бюро Зое, но жили с обидами. Зоя дулась по три дня без видимой причины. И Валентин даже обрадовался, что придется расстаться. Отец, с которым он советовался, сказал: -- Они дают оклад хороший и квартиру вне очереди -- это главное. Второй раз не предложат, а на заводе сгниешь, как я. Училище готовило кадры для технической работы в легальных советских учреждениях за границей. Кормили хорошо, натаскивали в разговоре на испанском и английском, шифровальное дело осваивалось легко. Почти до конца проучившись, он вдруг нелепо вышел из строя: во время тренировки по стрельбе в полной темноте на звук пуля рикошетировала от стального листа и задела ему колено, раздробив чашечку. Он лежал в госпитале, дважды оперировали; но хотя и остался хромым, с военного учета не был снят. Согласно законодательству, все инвалиды, в том числе имеющие число рук или ног менее нормы, подлежали переодической переаттестации медкомиссией райвоенкомата для проверки, не отрасли ли у них новые конечности. Валентин подлежал отчислению с подпиской о неразглашении полученных им знаний под уголовную ответственность. Выручил его Фидель Кастро, который как раз в это время решил, что его временное революционное правительство будет называться постоянным. В советское посольство на Кубу в связи с увеличением там числа наших военных специалистов и намечаемым строительством баз межконтинентальных баллистических ракет, нацеленных на Соединенные Штаты, срочно потребовались кадры для спецсвязи. Младший лейтенант госбезопасности Кашин в виде исключения был направлен на сидячую работу в Гавану. Счастлив он был недолго. В город поглядеть на красивых кубинок сотрудников спецслужбы выпускали редко, только группой и под охраной