И в яму он внимательно глядит, Но яма ничего не говорит. Она лишь усмехается и ждет Того, кто обязательно придет. 1949 г. x x x Меня убить хотели эти суки, Но я принес с рабочего двора Два новых навостренных топора. По всем законам лагерной науки Пришел, врубил и сел на дровосек; Сижу, гляжу на них веселым волком: "Ну что, прошу! Хоть прямо, хоть проселком..." - Домбровский, - говорят, - ты ж умный человек, Ты здесь один, а нас тут... Посмотри же! - Не слышу, - говорю, - пожалуйста, поближе! - Не принимают, сволочи, игры. Стоят поодаль, финками сверкая, И знают: это смерть сидит в дверях сарая: Высокая, безмолвная, худая, Сидит и молча держит топоры! Как вдруг отходит от толпы Чеграш, Идет и колыхается от злобы. - "Так не отдашь топор мне" - "Не отдашь?!" - "Ну сам возьму!" - "Возьми!" - "Возьму!.." - "Попробуй!" Он в ноги мне кидается, и тут Мгновенно перескакивая через, Я топором валю скуластый череп И - поминайте как его зовут! Его столкнул, на дровосек сел снова: "Один дошел, теперь прошу второго!" И вот таким я возвратился в мир, Который так причудливо раскрашен. Гляжу на вас, на тонких женщин ваших, На гениев в трактире, на трактир, На молчаливое седое зло, На мелкое добро грошовой сути, На то, как пьют, как заседают, крутят, И думаю: как мне не повезло! УТИЛЬСЫРЬЕ Он ходит, черный, юркий муравей, Заморыш с острыми мышиными глазами; Пойдет на рынок, станет над возами, Посмотрит на возы, на лошадей, Поговорит о чем-нибудь с старухой, Возьмет арбуз и хрустнет возле уха. В нем деловой непримиримый стиль, Не терпящий отсрочки и увертки, - И вот летят бутылки и обертки, И тряпки, превращенные в утиль, Вновь обретая прежнее названье, Но он велик, он горд своим призваньем: Выслеживать, ловить их и опять Вещами и мечтами возвращать! А было время: в белый кабинет, Где мой палач синел в истошном крике, Он вдруг вошел, ничтожный и великий, И мой палач ему прокаркал: "Нет!" И он вразвалку подошел ко мне, И поглядел мышиными глазами В мои глаза, - а я был словно камень, Но камень, накаленный на огне. Я десять суток не смыкал глаза, Я восемь суток проторчал на стуле, Я мертвым был, я плавал в мутном гуле, Не понимая больше ни аза. Я уж не знал, где день, где ночь, где свет, Что зло, а что добро, но помнил твердо: "Нет, нет и нет!" Сто тысяч разных "нет" В одну и ту же заспанную морду! В одни и те же белые зенки Тупого оловянного накала, В покатый лоб, в слюнявый рот шакала, В лиловые тугие кулаки! И он сказал презрительно-любезно: - Домбровский, вам приходится писать...- Пожал плечами: "Это бесполезно"! Осклабился: "Писатель, вашу мать!.." О, вы меня, конечно, не забыли, Разбойники нагана и пера, Лакеи и ночные шофера, Бухгалтера и короли утиля! Линялые гадюки в нежной коже, Убийцы женщин, стариков, детей! Но почему ж убийцы так похожи, Так мало отличимы от людей? Ведь вот идет, и не бегут за ним По улице собаки и ребята, И здравствует он, цел и невредим, - Сто раз прожженный, тысячу - проклятый. И снова дома ждет его жена - Красавица с высокими бровями. И вновь ее подушки душат снами, И ни покрышки нету ей, ни дна! А мертвые спокойно, тихо спят, Как "Десять лет без права переписки"... И гадину свою сжимает гад, Равно всем омерзительный и близкий. А мне ни мертвых не вернуть назад И ни живого вычеркнуть из списков! Алма-Ата. (Рынок.) 1959г. ИЗВЕСТНОМУ ПОЭТУ Нас даже дети не жалели, Нас даже жены не хотели, Лишь часовой нас бил умело, Взяв номер точкою прицела. Ты в этой крови не замешан, Ни в чем проклятом ты не грешен, Ты был настолько независим, Что не писал "открытых писем". И взвесив все в раздумьи долгом, Не счел донос гражданским долгом. Ты просто плыл по ресторанам Да хохмы сыпал над стаканом И понял все и всех приветил - Лишь смерти нашей не заметил. Так отчего, скажи на милость, Когда, пройдя проверку боем, Я встал из северной могилы - Ты подошел ко мне героем? И женщины лизали руки Тебе - за мужество и муки?! АМНИСТИЯ (Апокриф) Даже в пекле надежда заводится, Если в адские вхожа края. Матерь Божия, Богородица, Непорочная дева моя! Она ходит по кругу проклятому, Вся надламываясь от тягот, И без выборов каждому пятому Ручку маленькую подает. А под сводами черными, низкими, Где земная кончается тварь, Потрясает пудовыми списками Ошарашенный секретарь. И кричит он, трясясь от бессилия, Поднимая ладони свои: - Прочитайте вы, Дева, фамилии, Посмотрите хотя бы статьи! Вы увидите, сколько уводится Неугодного Небу зверья - Вы не правы, моя Богородица, Непорочная Дева моя! Но идут, но идут сутки целые В распахнувшиеся ворота Закопченные, обгорелые, Не прощающие ни черта! Через небо глухое и старое, Через пальмовые сады Пробегают, как волки поджарые, Их расстроенные ряды. И глядят серафимы печальные, Золотые прищурив глаза, Как открыты им двери хрустальные В трансцендентные небеса; Как крича, напирая и гикая, До волос в планетарной пыли Исчезает в них скорбью великою Умудренная сволочь земли. И глядя, как кричит, как колотится Оголтевшее это зверье, Я кричу: - Ты права, Богородица! Да прославится имя твое! Колыма. Зима 1940 г. МАРИЯ РИЛЬКЕ Выхожу один я из барака, Светит месяц, желтый, как собака, И стоит меж фонарей и звезд Башня белая - дежурный пост. В небе - адмиральская минута, И ко мне из тверди огневой Выплывает, улыбаясь смутно, Мой товарищ, давний спутник мой! Он - профессор города Берлина, Водовоз, базарный дровосек, Странноватый, слеповатый, длинный, Очень мне понятный человек. В нем таится, будто бы в копилке, Все, что мир увидел на веку. И читает он Марии Рильке Инеем поросшую строку. Поднимая палец свой зеленый, Заскорузлый, в горе и нужде, "Und Eone redet mit Eone" Говорит Полярной он звезде. Что могу товарищу ответить? Я, делящий с ним огонь и тьму? Мне ведь тоже светят звезды эти Из стихов, неведомых ему. Там, где нет ни время, ни предела, Ни существований, ни смертей, Мертвых звезд рассеянное тело - Вот итог судьбы твоей, моей: Светлая, широкая дорога - Путь, который каждому открыт. Что ж мы ждем? Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит... ПЕСНЯ, КОТОРУЮ МЫ ПЕЛИ В ЛАГЕРЕ, СПАЛИВ Б(арак) У(силенного) Р(ежима) В 1952 ГОДУ Старые куплеты всем известны, Новые совсем неинтересны. В новом БУРе мы сидели, Песни старые не пели, И вели одну и ту же речь - Жечь! Был из круглых бревен БУР построен, В толщине удвоен и утроен: Двери, будто бы ворота, В коридоре встанет рота, И на окнах черный переплет - Вот! Был хозяин БУРа старый мерин, Был в своих решетках он уверен. Он задвинет все засовы И пошел гулять по новой, Молдаванок щупает подряд - Гад! Что ж, гуляй, и мы гульнем, пожалуй! Трое нас, а я веселый малый. Вылезаю из кормушки В коридор, сгребаю стружки, Ну а спички у меня всегда - Да-да! Сделали что надо - и сидим. Пробирается сквозь доски едкий дым. За стеною шепот, шорох, БУР горит, как будто порох, Оголтелый попка в доску бьет - Вот! Чтоб с проклятым не сгореть сараем, Мы из пола доски выдираем. Эй, дубинушка, подернем! Выбивай железо с корнем! Трое мы выходим из огня - Ну, сучня! Треск и блеск сквозь дым и пламень бурный! Волкодавом воет пес-дежурный! А сучня качает воду На горящую колоду И рычит сквозь зубы на меня - Эх, сучня! Ради этой экстренной напасти Собрались все органы и части. И стоит на шланге Волк в майорском ранге, Воет и качает головой. - Вой! Стекла рвутся, тили-бом! Догорает кошкин дом! Духи бегают с ведром, Заливают кошкин дом! Не спасти вам кошкин дом Ни багром, ни топором, Ни шалангой, ни ведром! Тили-бом да тили-бом, Догорай ты, кошкин дом! Трое мы в наручниках стоим, Трое молча на огонь глядим. Как пылают сучьи гнезда, Как летят чины и звезды И срывают их погоны с плеч - В печь! Ты гори, моя лучинушка, пылай! Догорай, пиратский сытый рай! Их казенные шалманы, Их бездонные карманы, Случки и попойки до зари - Все сгори! КОММЕНТАРИИ  При жизни автора стихотворения не печатались. Их подборка в основном сделана самим Юрием Домбровским. В последнее время часть стихотворений напечатана в сборнике "Средь разных имен" (сост. В, Муравьев), альманахе "Конец века", журнале "Юность" (Э 2, 1988 г.). К. Турумова-Домбровская