----------------------------------------------------------------------------
     Собрание сочинений в шести томах. Т. 3.
     М., "Терра", 1992.
     OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------

     На  старую  дачу  (на  ней  еще  висела  жестянка  страхового  общества
"Саламандра") приехала новая дачница. Мы, ребята, ее увидели вечером,  когда
она выходила из купальни. Сзади бежала черная злая собачонка  с  выпученными
глазами, а в руках у незнакомки был розовый кружевной  зонтик  с  ручкой  из
мутного  янтаря.  Проходя  мимо   нас,   дачница   улыбнулась   и   сказала:
"Здравствуйте, ребята". Мы смятенно промолчали,  тогда  она  дотронулась  до
зонтика, и он мягко зашумел и вспорхнул над ней, как розовая птица, я ахнул,
собачка вдруг припала на  тонкие  лягушачьи  лапки  и  залаяла,  но  хозяйка
наморщила носик и сказала: "Фу, Альма", - и та осеклась, так они и ушли.
     Хозяйка была голубоглаза, белокура и прекрасна;  собачонка  безобразна,
как жаба. Случилось это в 1925 году в большом яблоневом саду, километров  за
десять от города, возле дряхлой купальни, сбитой неизвестно кем и  когда  из
серебристо-серых еловых досок. Вообще все в этом яблоневом саду возникало за
зиму как бы само и неизвестно откуда. Даже происхождение сада и то  терялось
где-то в незапамятной давности, просто  не  то  лет  пятьдесят,  не  то  лет
семьдесят назад приехали сюда откуда-то люди, вскопали,  очевидно,  вручную,
лопатами желтоватую суглинистую землю,  изрезали  степь  участочками  точно,
ровно, по веревочке, настроили лубяные домики с  узорчатыми  водостоками  из
листового  железа  и  смешными  петушками-финтифлюшками,  а  когда  все  это
сделали, то насадили этот чудесный яблоневый сад. Так он  и  возникал  среди
колючей степи как неожиданная прихоть природы - маленькое и прекрасное  чудо
ее. Идешь по степи - все пыль да пыль, да гудящие телеграфные столбы, черные
птицы с полуоткрытыми клювами на проводах, и вдруг ты поднялся на холм  -  и
сразу же перед тобой  -  старинные  мощные  дубы,  похожие  на  задумавшихся
библейских  старцев,  трепещущие,  быстро  живущие  ивы,  и  каждый   листик
переливается то серебром, то чернью и, наконец,  розовое  облако  -  яблони,
вишни, груши и еще какие-то деревья и кусты со  сладким  ванильным  запахом.
Над этим местом всегда кричали птицы и носились большие черно-синие стрекозы
с мутно-зелеными шарами глаз и  клеенчатыми,  в  мелкую  сеточку  желтыми  и
дымчатыми крыльями. А какие чудесные лягушки с  пикейными  брюшками,  только
что сделанные из лучшего зеленого целлулоида водились в этих  прудах!  Каких
ящериц мы тут ловили! Мы - это  двое  парней  и  двое  девчонок!  (Они  были
двоюродными сестрами и учились на класс выше.) Мы любили это место,  которое
называлось по-разному - Дубки, Головановские  сады,  Нагилевский  лес,  Дача
12-го года (в память победы над Наполеоном) - смотря по тому, о каком уголке
этого малого и милого края шла речь. Взрослые, например, ходили танцевать на
Дачу 12-го года, а мы купались здесь в озере Головановского сада. И  хотя  в
саду этом было тенисто, а  в  густом  вишеннике  порой  даже  сыровато  (его
почему-то никто не прорубал, и, разрастаясь, он дичал и хорошел все  более),
жара здесь все-таки стояла степная, сухая, изматывающая.  Поэтому  мы  почти
весь день, от зари до зари, проводили у  пруда.  Не  в  купальне,  нет!  Она
всецело принадлежала взрослым, они  выстроили  ее  для  своих,  не  особенно
понятных нам надобностей - а прямо под  ветлами,  на  гребне  обрыва  или  в
большой глинистой пещере, в крайнем случае на мостках. Мостки эти стояли  на
хорошем ровном месте, с них отлично было нырять и  показывать,  где  тебе  с
головой, а где с ручками. А затем мы были еще и учеными  людьми  и  собирали
коллекции ловили бабочек, стрекоз и огромных жуков-водолюбов. У меня же было
совершенно особенное, ответственное  задание.  Однажды  мой  дядя  Александр
Алексеевич, узнав, чем мы занимаемся, вдруг удовлетворенно сказал:
     - Ага, значит,  ты  мне  понадобишься!  -  И  привез  из  города  банку
формалина с притертой пробкой.
     - Вот чем эту дрянь таскать, - сказал  он,  -  принеси  мне  гадюку!  Я
обомлел:
     - Какую гадюку? Зачем? Она же ядовитая?
     - Дурак, - улыбнулся он, - ядовитая змея - это красиво! Я  поставлю  ее
себе  на  стол.  Сделаю  группу:  гадюка  заглатывает  лягушку,   понимаешь?
Принесешь - получишь рубль.
     Рубль - деньги, конечно,  немалые,  но  заработать  их  мне  так  и  не
пришлось - змей в наших местах не то не было совсем, не то  было  так  мало,
что они никогда не попадались нам на глаза, и, сколько  мы  с  Верблюдом  ни
шарили по пещерам (мы все почему-то были убеждены, что змеи живут в пещерах,
- смотаются так клубком, лежат и шипят), так ничего и не принесли. Тут  надо
оговориться: поймать гадюку - это было не  только  поручение,  почетное  для
настоящего мужчины, но и  строго  доверительное,  так  внушил  мне  дядя.  И
понятно почему: если бы бабушка узнала, какое мне дал задание дядя, шум  был
бы на все Дубки. Я добросовестно держал все в великой  тайне,  но  тут  меня
подвел Верблюд. Верблюдом его звали  за  меланхоличность,  широкую  кость  и
неуклюжесть. Он всегда путался в своих руках - непомерно длинных и  угластых
- и не знал, куда их девать. Свою нелепость он  сознавал  сам  и,  наверное,
поэтому каждое новое знакомство начинал с предложения: "Давай соткнемся любя
до первой крови". А когда дрался, то крутил кулаками перед носом  и  сам  не
бил и другому не давал ударить. Так вот этот Верблюд  взялся  мне  помогать,
потому что тоже хотел стать ученым, - и про трепался, чем мы  занимаемся  по
вечерам, Борису Козлу. А Козел был дух, заводила, первый насмешник, и он мне
устроил такой номер, что после надо мной  грохотал  весь  пруд:  прибежал  к
старшей из сестер - Нелли, с которой мы дружили, так что она была отчасти  в
курсе всех наших дел и знала, что мы для чего-то ловим  змею,  влетел,  гад,
как оглашенный и страшным сипом прохрипел:
     - На пруду Ученого змея ужалила! Лежит, а кро-виш-ши, кровиш-ши!
     Неля,  красивая  высокая  армянка  с  двумя  иссиня-черными  косами   и
тончайшим золотым загаром на удлиненном византийском лице, побледнела, но не
растерялась, подбежала к домашней аптечке, выхватила оттуда бинт,  пузырь  с
йодом, склянку со спиртом и, не ожидая Козла, бросилась на озеро. А на озере
уж никого не было, потому что вечерело, собирался дождь и только ветер гулял
и гудел в пустой купальне. На мостках сердитая  старуха  Горинова  полоскала
какую-то голубую тряпку. Увидев Нелю, она сказала:
     - Что, лунатик на тебя, что ли, нашел? Бежишь как лошадь!  А  мостки-то
гнилые, я и то чуть не провалилась.
     - Тут мальчик где-то, - сказала Неля. - У него с ногой что-то.
     - Нет твоих мальчиков. Все в кино повалили, - ответила старуха.  -  Вот
подержи-ка покрывало! Так! Ничего! Чисто! Только не надо его было в  кипятке
мыть, а то видишь, тут грязь заварилась. И все  равно  как  новое.  Покупали
Катиной матери, а теперь Катя сама будет  под  ним  спать.  Вот  что  значит
настоящая вещь!
     Так мы узнали, как звать нашу дачницу и к кому она приехала. Дня  через
два выяснились и другие подробности  -  она  племянница  старухи  Гориновой,
балерина из Москвы. У нее сейчас в комнате висит большое зеркало -  так  она
вырядится перед ним и танцует. Зимой она будет играть Царевну-Лебедь.
     Когда я услыхал о  Царевне-Лебеди,  мне  сразу  стало  тесно  и  трудно
дышать.
     - А богатая, - сказал Верблюд.  -  Зонтик  кружевной,  одна  ручка  что
стоит.
     У Бориса Козла, что сидел рядом со мной, заблестели даже веснушки.  Был
он рыжий, верткий и верно похожий повадкой и лицом на  драчливого  козленка,
поэтому его так и звали.
     - У-у, - сказал он азартно, - что там зонтик! А сколько у нее  платьев,
ты знаешь? - И осекся, соображая, сколько же - три или тридцать три? - И все
как одно, ненадеванные, а танцует голая, только на шее  жемчужина  на  цепке
болтается.
     - А ты откуда знаешь? - спросил я злобно.
     - Хм, подумаешь! - У Бориса это всегда отлично получалось. - Я еще и не
такой ее видел!
     - Как же это? - спросил я, и у меня заломило под ногтями.
     - Да подумаешь! - он встал и зло сунул руки  в  карманы.  -  Знаешь,  у
Горничихи яблоня против балкона? - спросил он в упор.
     - Ну!
     - Вот тебе и ну! - он сразу успокоился и сел.  -  Разденется  и  волосы
распустит до пола, а вся голая! - Но тут ему стало  самому  неудобно,  и  он
хмуро добавил: - Так только, у пояса что-то черненькое.
     А Борис врал:
     - Она седни остановила меня и спрашивает:  "Скажите,  мальчик,  ландыши
здесь растут?" А я ей: "А  вон  в  Нагилевском  лесу,  там  их  много  около
оврага". А она: "Я туда дороги не знаю. Вот если бы вы меня туда проводили!"
     - Ну не мечи, пожалуйста, - возмутился Верблюд.
     - Я? Мечу? - Борис даже захлебнулся. - А хочешь  знать,  я  с  ней  уже
гулял!
     - Где? - спросил я быстро, чтоб поймать.
     - "Где, где"! - Он машинально выругался. - Возле речки лилии рвал.
     Я хотел сказать ему, что все-то он врет, не такая она,  чтоб  ходить  с
ним, рыжим Козлом, за лилиями, да и нету  их,  лилии-то,  мы  вчера  сорвали
последние,  но  перебил  меня  Кудрин,  самый  старший  из  нас.  Он  сказал
почтительно и тихо:
     - А хороша она, так хороша!
     И мы сразу примолкли. Словно пролетел тихий ветер  и  сдул  с  нас  всю
мелочь и шелуху. Даже Борису расхотелось врать про лилии - так в первый  раз
я подумал о женщине и красоте ее.

     Прошло еще два дня. Стояла такая жара, что воздух струился,  как  вода.
Земля горела и трескалась.  Нежные  синие  цикории  выгорали  и  становились
голубыми, и белыми, и даже почти розовыми, как китайский фарфор. Дачницы  мы
больше не видели - было слишком жарко, чтоб заходить к  пруду.  И  вот  меня
вызвал дядя и предложил снести записку.
     - Куда? - спросил я.
     - Ты дачу Гориновых знаешь? - спросил он, что-то соображая.  -  Ну  так
вот... - Но я уже понял все, выхватил записку и побежал...  -  Да  стой  же,
малахольный! - крикнул он мне вдогонку. - Кому же ты ее отдашь? Старухе, что
ли? Отдашь ты эту  записку  -  вот  тут  написано:  Катерине  Ивановне  -  и
попросишь ответа, понял?
     - Понял, - ответил я.
     - Иди, ничего не напутаешь, получишь четвертак. - Он оглядел меня с ног
до головы.  -  Стой,  надень  ботинки.  Она  артистка,  ей  таких  хулиганов
показывать не приходится. И причешись. На расческу! Руки покажи! Иди мойся!
     Как бы там ни было, но через десять минут я стоял у  калитки  и  стучал
носком в перекладину. Сад был обыкновенный, дачный, по бокам дорожки  стояли
пыльные серые мальвы, и красные солдатики ползли по ним. Я  стучал,  стучал,
пока не вышла старуха и не спросила, что мне нужно. Я сказал.
     - Давай, я отдам, - сердито приказала она. Я ответил, что  нет,  только
лично.
     - Ну тогда уходи, - сказала старуха спокойно. - Ее нет!
     - А где?.. - осмелился я.
     - А я почем знаю? - прикрикнула она, и я понял,  что  ее  действительно
нет, - иначе бы разве старуха стала бы так кричать.
     Но где же она? Неужели пошла за две версты к пруду? Было так жарко, что
даже и птицы не пели, только трещала в воздухе голубая  и  красная  саранча.
Старуха была  румяна  и  желта.  Острые  ключицы  так  и  ходили  под  бурым
старушечьим платьем.
     - Да ты чей? - спросила она, присматриваясь ко мне.
     Я сказал. Тогда она молча открыла калитку.
     - Иди, - приказала она и крикнула: - Катя, Катя!
     Залаяла собачонка, и из-за угла дома вдруг появилась она.

     Она была босиком, в халате,  зашпиленном  на  поясе  двумя  английскими
булавками, через плечо висело голубое мохнатое полотенце.
     - К тебе, - ткнула в меня старуха  и  ушла.  Она  стояла  передо  мной,
доверчиво и просто смотря мне в лицо. Я растерянно молчал.
     - Здравствуйте, - сказала она, улыбаясь.
     Тут я,  на  горе,  вспомнил  все  московские  уроки,  встал  по  стойке
"смирно", ткнул руку дощечкой и сейчас  же  опомнился  и  вспыхнул,  но  она
ничего не заметила, серьезно приняла мою руку, пожала и спросила:
     - Вы ко мне?
     Я сунул ей записку. Она взглянула на адрес и сказала:
     - Так пойдемте ко мне.
     И вот я сижу у нее в комнате, а она стоит рядом, положив руку на спинку
моего стула, читает записку и улыбается.
     - Хорошо, - говорит она и кладет ее на стол.
     - Просили ответа, - напоминаю я.
     - Ответа? - на секунду она перестает улыбаться. - Ну хорошо, сейчас.  -
И уходит.
     Собачка, что лежит на тахте, бурно вскакивает и бежит за ней, но ома из
коридора говорит: "Лежать!", и та возвращается, подходит ко мне,  выкатывает
на меня свои выпуклые рыбьи глаза, но вдруг примирительно и виновато  бурчит
и укладывается возле моих ног. Я осматриваюсь.
     На стене полочка из красного  дерева  с  горкой  слоников  и  вторая  с
книгами, вешалка, покрытая простыней - виден край зеленого платья. Тахта под
грубым синим ковром, стол, на столе вазочка с лилиями - вот и все.
     Она быстро входит в комнату, в руках у нее голубой конверт-секретка.
     - Вот! - говорит она. - Передайте и поблагодарите.
     Секунду мы молчим. Я беру картуз. Собачонка поднимает  рыбью  голову  и
что-то сонно бормочет.
     - Альма? - удивляется она. - Как, вы уже познакомились? - и целует ее в
клеенчатый нос, от этого меня сразу бросает в пот.
     Потом они провожают меня до калитки, и  собачонка  уже  танцует  вокруг
меня. Моя новая знакомая отпирает калитку и вдруг спрашивает:
     - Вам уже сколько?
     - Четырнадцать, - отвечаю я и привираю на два года.
     - О-о, - говорит она с уважением и сразу  становится  очень  серьезной.
Потом крепко пожимает мне руку и желает: - Счастливого пути!
     - Прощайте, - бормочу я.
     - Нет, до свидания, - значительно поправляет она. -  Мы  же  еще  будем
встречаться, да?!
     До дома я несусь галопом, смеюсь, задыхаюсь и никак не могу понять: что
же со мной сейчас случилось?
     "Так началась любовь и недетское с нею желанье, так в четырнадцать  лет
к нам томление страсти приходит" (Из Немесана).

     И это-таки была настоящая любовь. Я посвящал ей стихи  и  видел  ее  во
сне. Такое снилось мне, например. Пруд. Она  лежит  на  мостках  бледная,  с
закрытыми глазами - льет вода, в волосах у нее ряска, а я стою  над  ней  на
коленях и делаю ей искусственное дыхание, ее руки и  тело  поддаются  всему,
что я хочу и вообще она покорна.
     И еще снилось мне другое, уже почти совершенно непонятное  и  странное,
во всяком случае пришедшее неведомо откуда. Снилось мне море. Где я его  мог
видеть? Когда, в каких кинематографах, на каких полотнах? Трех лет  от  роду
мы,  правда,  жили  одно  лето  на  окраине  Мариуполя,  и|я   помню   вялые
мутно-зеленые азовские волны, берег, усеянный крупной белой галькой в черном
мазуте, пыльные акации. Но как все это не походило на то, что  вдруг  начало
мне являться каждую ночь. Это и могло быть только во сне. До горизонта вдруг
развертывались ослепительная теплая гладь и голубевшее небо. И вот мы вдвоем
- я и она - заходим в этот простор,  и  море  тихое,  ласковое,  необозримое
несло нас то туда, то сюда, то вверх,  то  вниз,  и  качало,  и  баюкало,  и
обдавало  ласковыми  брызгами,  и  держало  на   себе.   А   она   -   Катя,
Царевна-Лебедь, прекрасная племянница  страшной  старухи  Гориновой,  крепко
держалась за меня, за мой пояс и  шею,  потому  что  была  сама  беспомощна,
бессильна и не умела плавать, а я ее нес, качал, держал  на  руках,  опекал,
учил лежать на воде. От этого качания, полета и  жуткой  сладости  я  всегда
вдруг под конец просыпался.
     Я просыпался и лежал с открытыми глазами, бессмысленно вперясь в темный
или светлый потолок, и каждый раз далеко  не  сразу  понимал,  что  все  это
только сон, бред, а вообще нет  ничего,  кроме  ночи,  лая  собак  и  узкого
топчана. Потом уж, когда все кончилось, - мне рассказали, что бабушка в  эти
ночи по нескольку раз подходила ко мне,  стояла,  смотрела,  вслушивалась  и
сокрушенно говорила:
     - Вот еще беда этот пруд! Опять перегрелся на солнце.  Ведь  так  и  до
солнечного удара недалеко!
     А говорить с ней мне пришлось только однажды. Мы встретились у пруда, я
только  что  снял  с  крапивы  большую  перламутровую  бабочку  с  вырезными
крылышками (такой у меня еще не было) и нес ее  на  ладони.  А  она  шла  со
старухой с озера и остановила меня:
     - Ой, откуда у вас такая прелесть?
     Я  жгуче  почувствовал  себя  каждым  сантиметром:  босыми   ногами   в
мальчишеских цыпках, люстриновыми штанишками в грязи и заплатах,  стриженной
ежиком головой; на ней же царственно сияло все - грушевидные серьги, кольца,
часы-браслетка - все из белого металла, платье почти такого цвета и  выреза,
как эта бабочка.
     - Она уже не дышит, - сказала она. - Смотрите, тетя, какая красавица!
     - Там их, на крапиве! - ответила старуха.
     - Зачем она вам? - спросила моя любовь. Я ответил, что для коллекции.
     - А-а... - Она взяла мою грязную ладонь и стала на нее  часто  и  жарко
дышать, и тут случилось чудо. Мертвая бабочка вдруг  раскрылась  и  поползла
боком.
     - Смотрите! - крикнула она. - Ожила! Слушайте, давайте ее отпустим!
     Я кивнул головой, она осторожно сняла бабочку с моей ладони и  посадила
на лист лопуха.
     - Живи, маленькая! - сказала она нежно. - А марки вы собираете?
     Чтоб не огорчить ее, я кивнул головой.
     - О! - обрадовалась она. - Так я вам  дам  замечательную  марку,  вроде
этой бабочки. Вчера нашла ее в Джеке Лондоне. Это Виктор, наверное, забыл, -
повернулась она к старухе.
     - Опять не забыть бы  опустить  ему  в  городе  конверт,  -  равнодушно
ответила старуха.
     - Я пришлю ее вам сегодня же с  Александром  Алексеевичем,  или  знаете
что? - Она улыбнулась. - Приходите ко мне сегодня вечером.
     Я покраснел, потупился, молчал.
     - Стихи мне свои, кстати, прочтете! Ну зачем ей было говорить  про  мои
стихи? Как она не понимает, что испортила все.
     - Не пишу я их, - буркнул я.
     - Да? - сразу согласилась она. - Ну  тогда  просто  приходите,  так,  в
гости. Придете? Я кивнул головой.
     - Так до свидания, - сказала она ласково. - Буду ждать.
     Я не пошел к ней. Через три дня дядя  принес  и  положил  мне  на  стол
желтую треуголку Мыса Доброй Надежды.
     - Кавалер, - фыркнул он и засмеялся.

     Два слова о дяде: ему не так давно стукнуло 30. Он был высок, развязен,
красив, чисто брился и то отпускал,  то  снимал  бакенбарды,  то  носил,  то
снимал   сверкающую   кожаную   куртку.   На   своем   веку   был    он    и
вольноопределяющимся, и  прапором,  и  комиссаром  полка,  и  археологом,  и
агрономом, и судьей, а в конце концов стал главным лесничим. Тогда ему  дали
эту куртку, болотные сапоги с ремешками и новый браунинг. Вот со  всем  этим
он и покорил мою любовь. Почти каждый вечер мы видели, как они проходили  по
саду, выходили за фигурные ворота и шли степью к Нагилевскому лесу.
     Собачку с собой они не брали, дядя шел упругой походкой, кавалерийской,
такой, какой он никогда не ходил дома,  в  левой  руке  его  болтался  стек,
иногда он останавливался и быстрыми резкими ударами стряхивал пыль с  сапог.
Она шла, слегка откидывая голову с уложенными  волосами,  поднимала  руки  и
оправляла их с боков и на затылке. Дядя был в глухой защитной форме, простой
и мужественный, она же иногда в голубой шелковой блузке, иногда в белой,  но
чаще в широком платье-халатике с соскальзывающими рукавами. Тогда становился
видным розоватый загар, изнизанный легкой голубизной. Проходя мимо нас,  она
улыбается, машет рукой и звонко говорит:
     - Здравствуйте, ребята! Мы хором отвечаем:
     - Здрасьте, Катерина Ванна! А когда они  исчезают  за  воротами,  рыжий
Борис задорно поет:

                             Ты куда ее повел,
                             Такую молодую?

     Песня  соленая,  но  дяде  она  льстит,  он  вообще  нескромен,   любит
покрасоваться и расцветает, когда дед ему выговаривает:
     - Эх! Снесут тебе, подлецу, голову,  за  твои  дела!  Ну  что  ты  зубы
скалишь, как дикий конь? Ты встал, да и пошел, а она куда?
     Тут дядя завихляет, размякнет и начнет оправдываться, но так,  что  дед
(он строг и справедлив, но наивен) плюнет и скажет:
     - И слушать-то мне твои пакости противно. И за что вас, таких  кобелей,
бабы любят? Ни кожи, ни рожи! Одни сапоги!..  -  И  махнет  рукой,  чтоб  не
согрешить словом.
     Но бабушка, дворянка и институтка, думает иначе. Я слышал, как она,  то
и дело оглядываясь на меня и понижая голос, рассказывала соседу:
     - И каждый день, каждый день, как свечереет, так к нему и бежит, -  еще
оглядывается на меня (а я будто бы сплю) и прибавляет: -И собачку  перестали
с собой брать.
     После этого разговора я стал избегать дядю, а когда он  снова  дал  мне
записку, я передал ее Верблюду, а сам остался в кустах.
     Верблюд вернулся через десять минут и протянул мне ответ.
     Мы пошли по дороге.
     - Она про тебя спрашивала, - сказал он. Я схватил его за руку.
     - Говорит: "А где ваш товарищ?" А я: "Он болен, лежит". - "А что  такое
с ним?" - "Да так,  мол,  простудился".  А  она  подошла  к  столику,  взяла
коробочку. "Вот передайте ему, пусть поправляется".  -  У  Верблюда  в  руке
зеленая коробочка с шоколадным драже.
     Мы молчим и смотрим друг на друга.
     - Она хорошая, - вдруг страстно говорит Верблюд: - И что  она  с  твоим
дядей путается! Ну что он ей?!
     А вечером меня дядя строго спросил:
     - Так кого ты послал к Гориновым? Я сказал.
     - А у самого что? Ноги отнялись? Я молчал и грыз заусеницу. Он  подошел
вплотную и приказал:
     - Чтоб больше этого не было! Записку ты должен передать только лично  -
понятно? Я кивнул головой.
     - А что это еще за глупости - болен! Чем это  ты  болен,  разреши  тебя
спросить?
     - Ты женишься на ней? - спросил я внезапно сам для себя.
     Он как будто нахмурился и спросил не сразу:
     - Это кто тебе сказал?
     - Говорят, - вздохнул я.
     Он помолчал, подумал, покачал  головой,  вздохнул  тоже  и  вдруг  стал
томным и изысканным.
     - Видишь ли, дорогой мой,  -  сказал  он  совершенно  новым  для  наших
отношений  ласковым  и  возвышенным  тоном,  -  она   красавица,   известная
балерина... по горло в деньгах... У ее  ног...  Да,  мой  милый,  -  тут  он
засмеялся, а я понял, что все-то он мне врет. - Не  знаю,  не  знаю,  я  еще
ничего не решил.
     Я стоял и молчал.
     Непередаваемое неудобство было не в словах, а в самой возможности этого
разговора. Я еще не понимал, почему и откуда это  чувство,  отчего  мне  так
неловко, но твердо знал, что оно правильное, справедливое, и мне от него, не
уйти.
     Понял это и дядя, он заторопился, посмотрел на часы и, бормоча  что-то,
выскользнул из комнаты. А я вдруг прямо пошел к зеркалу. Неуклюжий парень со
стриженой головой, толстым лупящимся носом и оттопыренными ушами, красный  и
обветренный, стоял передо мной. Невозможно было поверить, что это и есть я.
     Вот оба эти чувства вплелись в мое отношение к ней, и я потерял  голову
и не знал, что же мне с собой делать.
     Семь бед - один ответ, через два дня я  подкараулил  их  в  Нагилевском
лесу, когда они целовались. И все было так, как в моих жестоких снах, только
меня-то не было с ней... Он сидел на болотной кочке, на плаще, она лежала  у
него на коленях с полураспущенными волосами.
     Меня поразило ее лицо - оно ослабло, распустилось, ушло в туман, только
глаз она не закрыла, и они светились по-прежнему.
     Тут подо мной затрещал можжевельник, и она быстро вскочила. Я помертвел
и припал к земле.
     Она подошла к самому кусту, поглядела, постояла, ничего  не  увидела  и
отошла. Затем они заспорили.
     - Нет, - сказала она вдруг очень твердо. Когда я поднял голову, она уже
сидела и пудрилась, а дядя ходил по поляне.
     - Но почему, почему?  -  спрашивал  он  страстно.  -  Сто  раз  я  тебя
спрашиваю, и ты...
     - "Вас, вы"... Александр Алексеевич, ведь  сегодня-то  мы  не  пили  на
брудершафт.
     Он зло махнул рукой и заходил по поляне.
     - Но почему же, в самом деле? - спросил он, останавливаясь перед ней.
     - Ну оставьте! - приказала она так коротко, что он ошарашенно замолчал.
     Я лег на мокрый, как половая тряпка, мох и  продолжал  слушать.  Теперь
она сидела, обхватив руками колени  и  откинувшись  на  ствол  ели.  Розовый
зонтик лежал рядом, - она была в чулках, и одна пятка у нее уже позеленела.
     - А вы ведь не должны на меня обижаться, - напомнила она о чем-то.
     - Да, да, - недовольно отмахнулся он. - Помню, помню.
     - Ну вот и хорошо, - она вздохнула. - Сядьте! Терпеть не могу, когда вы
такой.
     Дядя еще раз прошелся по поляне.
     - Сядьте! - приказала она. Он что-то прорычал.
     - Ну?!
     Он подошел и сел. Она высоко подняла руку, рукав упал, и я увидал ямку,
полную голубизны и золота.
     - Зло-ой! - сказала она, кладя ему руку на голову. - Ух, какой  зло-ой!
Как моя Альма! И волосы-то, -  она  стала  перебирать  их  и  пощипывать,  -
жесткие, цыганские!
     Тут он вдруг вскочил.
     - Но ведь это же глупо! - закричал он. - Я же вас люблю, а вы...
     - Тише, тише, - сказала она, улыбаясь. -  Ну?!  Ну  же!  Я  опять  могу
испугаться. Вы слышите меня, Александр Алексеевич?
     Он только мотал головой и скрежетал. Она вдруг быстро вскочила, подошла
к туфлям, вытряхнула и стала надевать. Он сразу же осекся.
     - Катя, - сказал он пересохшим  голосом.  Она  надела  вторую  туфлю  и
подняла зонтик и сумочку.
     - Ухожу, - объявила она.
     Он взял ее за руку.
     - Ну, я больше не буду! - сказал он потерянно. Она ничего не ответила и
пошла. Он побежал и схватил ее за руку.
     - Пустите! - приказала она.
     Он что-то быстро бормотал.
     - Да ну пустите же! - приказала она и так по-бабьи грубо, что мне  даже
стало не по себе.
     Он вдруг рухнул на колени и обхватил ее у  пояса  и  что-то  молитвенно
забормотал. Она молчала. Он схватил ее за руку и припал к ней.  Наконец  она
наклонилась и подняла его.
     - Ох, Александр, Александр, - сказала она мягко и устало. -  Я  уж  так
этим по горло сыта, так сыта... Ну пойдемте сядем.
     Она пошла, он молча и пристыженно следовал за ней. Она  снова  села  на
плащ, и дядя встал на колени, снял с нее туфли и аккуратно сложил.
     - Ну, - сказала она. - Продолжаю слушать, - и неожиданно перебила себя:
- За все надо платить, Александр Алексеевич, а за... - Она что-то замедлила:
- За такие отношения особенно. Вы уговор-то помните?
     - Да, но...
     - Ну вот и все, - упрямо сказала она. - Когда я захочу, так ведь? А  за
ваши... - она опять поискала слово, - штучки я буду опять брать  Альму.  Вот
вам! Дайте-ка сумочку!
     Он подал. Она достала круглое зеркало и протянула ему.
     - Посмотрите, на кого вы похожи! Хорош? Ну то-то! Итак, через два  года
вы  снова  попадаете  к  этой  женщине  и  остаетесь  у  нее.  На  этом   мы
остановились? Слушаю дальше.
     Я повернулся и, лежа на брюхе, пополз назад. Зачем мне было слышать  об
этой женщине? Мне и так все было ясно!

     Три дня я бегал от всех и отсиживался в гадючьей пещере. И  ничего  мне
так не хотелось в то время, как чтобы я наступил на настоящую гадюку  и  она
меня обязательно ужалила. Я знал наизусть и "Песнь о  вещем  Олеге",  и  про
смерть Клеопатры, и мне нужно было что-то такое же громкое  и  смертоносное,
мирящее меня со всем миром. А прежде всего с ней. И пусть  бы  меня  ужалила
тут эта черная, гробовая  змея  пушкинская.  Я  бы,  верно,  упал,  меня  бы
затошнило кровью, и я валялся бы вот тут, среди этих корней, бледный, черный
от яда. И так, как уж было один раз, но уже не  понарошке,  а  по-настоящему
прибежал бы рыжий Козел и крикнул на весь  поселок:  "У  стариков  Крайневых
внука гадюка ужалила!" И она бы пришла  первая.  И  сказала  бы  моему  дяде
такое...
     В пещере, где я лежал,  было  сыро,  спокойно  и  темновато,  то  есть,
пожалуй, не темновато, а просто на всем лежали какие-то похожие  на  плесень
скользкие голубые сумерки и сильно пахло землей и грибами.  Во  все  стороны
торчали корни, всякие: и прямые, и кривые, и толстые, и тонкие, и черные,  и
белые, и бурые, и  словно  покрытые  ржавчиной,  а  на  ощупь  извилистые  и
мускулистые, как змеи. Я украдкой тянул к ним руку и думал: "А  может,  и  в
самом деле медянка? Она же рыжая". И один  раз  мне  показалось,  что  корни
зашевелились,  поползли,  я  ясно  даже  помню   ощущение   ледяной   чешуи,
скользнувшей мне по лицу. От страха и  омерзения  я  дернулся  в  сторону  и
больно ударился о корень, торчавший прямо над головой. Боль была такая,  что
я с минуту пролежал неподвижно, а потом, весь сотрясаясь от холода и озноба,
вылез наружу и на секунду как будто ослеп  от  открытого  яркого  солнца.  А
когда открыл глаза и посмотрел прямо, увидел перед собой Нелю. Она сидела на
траве, согнув под себя ноги, и возилась с цветами. Цветы лежали  около  нее,
их была целая охапка - золотые курослепы,  аккуратные  кремовые  маргаритки,
нежные маркие лекарственные ромашки, у которых никогда нет белых лепестков и
которые пахнут лимоном, и, наконец, огромные фиолетовые колокольчики с четко
выкроенными узорными лепестками. Она брала все их  по  одному  за  стебелек,
осматривала и откладывала. И была так углублена в это занятие, что, кажется,
ничего, кроме цветов, и не видела. Но только я  взглянул  на  нее,  как  она
сказала:
     - Тебя Катя ищет.
     У меня от неожиданности даже сердце екнуло. А  потом  я  подумал:  "Как
Неля может передавать мне этакое? Именно Неля". Это  первая  мысль.  За  ней
другая: "А почему же, собственно, нет? Кто она мне? Что  стоит  между  нами?
Мной и ей? Ей и Катей, Катей, Нелей и мной?" Но, очевидно,  все-таки  что-то
стояло, потому что я почувствовал, что покраснел, и, ничего не расспрашивая,
буркнул:
     - Спасибо, - да и пошел.
     - Только слушай, ты сейчас иди! - крикнула она мне  вдогонку.  И  я  не
почувствовал в ее голосе никакой скованности.  -  А  то  не  застанешь,  она
вечером в город собирается.
     Тогда я остановился и спросил:
     - А где ты ее видела?
     - Да они ведь через забор от нас живут, - улыбнулась Неля. - Я вышла, а
она и говорит: "Если пойдете  на  пруд,  скажите,  чтоб  обязательно  зашел.
Только я вечером в театр уеду, так что до пяти".
     - Ладно, - снова буркнул я и опять  было  пошел,  но  вдруг  совершенно
неожиданно для себя обернулся и сказал:  -  Скажешь,  что  меня  не  видела,
поняла?
     Она так  замешкалась,  что  даже  цветы  уронила,  посмотрела  на  меня
удивленно и сказала, спадая с голоса:
     - Хорошо, скажу.
     А я повернулся  и  зло,  откровенно  прямо  пошел  через  сад  на  дачу
Гориновых.

     Она сидела за столом в саду, шпилькой чистила вишни, пальцы у нее  были
багровые, и выше локтя на мякоти руки виднелись острые кровавые  брызги.  На
ней было жемчужно-серое платье с короткими рукавами.
     Когда я подошел, она посмотрела и не улыбнулась.
     - Садитесь, - сказала она сдержанно. - Поставьте эту корзину на стол  и
садитесь!
     Я сел. Она ловко дочистила вишню и швырнула ее в медный таз.
     - Вы очень нехорошо поступили со мной, - сказала она.
     Я пробормотал какую-то невнятицу.
     - Подглядывать вообще  нехорошо,  а  в  таких  случаях  уже  совсем  не
годится.
     - Я собирал ландыши, - пробормотал я очень жалко.
     - Очень может быть, - согласилась она сухо  и  почти  таким  же  тоном,
какой я слышал от нее в лесу. - Но, увидев  в  лесу  меня,  вы  должны  были
подойти ко мне или же, если не желали встречаться, уйти.
     Она сказала "ко мне", а не "к нам", и это почему-то меня обрадовало.
     - Простите! - пробормотал я. Она зачерпнула пригоршню вишен.
     - Это хорошо, что вы не запираетесь,  -  похвалила  она.  -  Видите,  я
ничего не сказала вашему дяде и даже сделала вид, что  ничего  не  заметила,
но... - Она  заглянула  мне  в  глаза.  -  Ведь  вот,  наверное,  вам  самим
неприятно, правда?
     Я кивнул головой.
     - Ну конечно же! - Она помолчала. - Когда мне было  двенадцать  лет,  -
проговорила она, слегка морща лоб, - я была так  же  любопытна,  как  вы,  и
подсмотрела то... ну, одним словом, то, что мне не полагалось видеть. -  Она
помолчала. - У вас нет старшей сестры?  -  спросила  она  вдруг.  Я  покачал
головой.
     - Вот и у меня  не  было  старшей  сестры,  и  мне  было  очень,  очень
нехорошо. Подождите, у вас плечо в паутине.
     Она подошла, отряхнула меня ребром ладони и  вдруг  двумя  прохладными,
длинными пальцами взяла за виски, повернула к себе.
     - Я спросила вашего дядю про вас, и он сказал, что уже три дня, как его
не видно, не то, говорит, с товарищами подрался, не то, верно, заболел.
     От  ее  голоса,  голубого  сияния  наклоненных  ко  мне  глаз,  от   ее
прикосновения и доверия - от всего этого  вместе  мне  стало  жарко,  томно,
нежно, чего-то очень жалко, и я заплакал:  сидел,  потупив  голову  (она  не
отпускала меня), улыбался, а слезы капали и капали.
     Она не останавливала их, не утешала, не  задавала  вопросов,  а  только
стояла и смотрела.
     - Ну хватит, - сказала она мягко. - Не стоит это все слез!
     Я обтер глаза.
     - Не стоит!  -  повторила  она  решительно,  локтем  провела  по  лицу,
отбрасывая волосы, потом, далеко отставляя два  багровых  пальца,  осторожно
обхватила меня за шею и два раза тихо, но сильно поцеловала в губы. - Вот, -
сказала она. - Вот, вот и вот! И вы простите меня, я, кажется, что-то не  то
вам говорю, вы ведь не подглядывали? - Она  не  отпускала  моей  шеи,  и  я,
потупившись, молча кивнул ей головой.
     Она долго молчала, а потом сказала:
     - Как это все-таки отвратительно! И ведь  каждый  должен  пройти  через
это... - И зачерпнула полную пригоршню вишни.
     Так мы просидели с ней до вечера, и тут я услышал от нее то, что  часто
повторял себе потом.
     - Нехорошие мы! Ух, какие мы иногда нехорошие! - говорила  она  тихо  и
гневно. - Вы и понятия не имеете, какими мы можем быть. То, что  вы  увидели
это так, мелкая пакость, мне даже за нее не особенно стыдно, а все-таки  без
нас не обойдешься. И не потому,  что...  Нет,  совсем  не  потому...  -  Она
замолчала и долго сидела молча, так долго, что я не  переждал  ее  молчания,
спросил:
     - А почему же?
     Она еще немного помолчала, почистила вишни.
     - Да вот, думаю, как вам объяснить. Все настоящие отношения строятся  в
мире через женщин. Они крепки только  тогда,  когда  где-то  спаяны  женской
кровью. Но тогда это уже навеки. Такие отношения никогда  не  распадутся,  а
будут все расти и расти, охватывать все больше и больше людей. Вы этого  еще
не понимаете, конечно...
     - Понимаю, - сказал я. - Очень понимаю. Она тихо засмеялась.
     - Да нет, со слов этого не поймешь, это так даром не дается.  Это  надо
пережить, - и она опять замолчала. -  Понимаете,  -  сказала  она  медленно,
раздумывая на каждом слове. - Всякое в жизни бывает, и с вами будет  всякое,
так вот может случиться так, что вы ослепнете и оглохнете, потеряете руки  и
ноги и даже хуже, все отвернутся и откажутся от вас, но одна  женщина  около
вас обязательно останется.
     - Какая? - спросил я, потому что мне в  ее  словах  почудился  какой-то
намек.
     - Это неважно какая - сестра ли, мать ли, жена ли, просто друг,  -  это
ведь все равно - одна такая женщина около вас всегда останется! Конечно, все
это надо пережить и перестрадать. И вот тогда через много лет... -  и  вдруг
прервала себя и окончила совсем не так, как начала: - Через много лет у меня
дочка будет уже взрослой, и, когда мне придется говорить с ней, как сейчас с
вами, смогу ли я сказать ей то, что сегодня говорю незнакомому мальчику?  Со
мной вот так никто не говорил.
     Я молчал, а она вдруг развела руками:
     - Не знаю! В том-то и дело, что не знаю. Таких вещей никто  никогда  не
знает.

     Целый день хлестал ливень, и мы сидели дома, а в полдень следующего  я,
хмурый и сумной, с каким-то большим разбродом в душе вылез и пошел на  пруд.
И как-то само собой очутился у гориновской дачи.  И  только  что  подошел  к
калитке, как сразу понял - там что-то случилось. Дом стоял черный и  пустой.
Окна были заложены, двери плотно закрыты.  На  досках  балкона  расползалась
большая лужа. Одинокий слоник, самый большой из всех девяти, стоял на столе.
Я перемахнул через забор, взбежал по ступенькам и взял его в  руки.  Он  был
мокрый и холодный. Я его рассматривал  и  думал:  "Уехали!  Уехала,  уехала!
Когда? Почему?"
     Потом сунул слоника за пазуху и спрыгнул на землю. И тут  увидел  Нелю.
Она стояла в своем саду и через изгородь смотрела на меня.
     - Уехали, - сказала она. - А Катерина Ивановна, та даже  из  города  не
вернулась. А сегодня и старуха уехала.
     - Так, может, они не совсем, - предположил я.
     - Да нет, совсем. А Катерина Ивановна в Москву,  она  и  с  моей  мамой
попрощалась. Мама ей говорит: "Ну что же вы так  внезапно,  вы  ведь  хотели
прожить до конца месяца". - "Да нет, пора, дела". А это что, она тебе своего
слоника оставила?
     Ничего она мне, конечно, не оставляла, просто забыла его второпях  -  и
все, но я кивнул головой.
     - Покажи-ка, - попросила Неля. - Хороший! Из кости! Ты знаешь,  у  меня
тоже есть один такой, только фарфоровый, я тебе его принесу, ты их  собирай,
их должно быть девять. На пруд пойдешь?
     И мы пошли на пруд.
     Я шел, смотрел в землю и думал, и Неля не спугивала  моих  мыслей.  Она
шла рядом, но все равно ее как будто бы  и  не  было.  Я  был  очень  тих  и
печален, но чувствовал, что это не такая печаль, как всегда, не  такая,  как
когда, например, меня выругали за что-то дома или дядя  засмеялся  и  сказал
мне: "кавалер" или я в школе получил "неуд" от математички или  подрался  на
перемене, это, пожалуй,  были  даже  не  печаль,  не  горечь,  не  сердечные
угрызения, - но что же это все-таки тогда было? Я не знал.
     Ах, если бы мне тогда пришли бы в голову вот эти строчки:

                  Мне грустно и легко, печаль моя светла,
                  Печаль моя полна тобою.

     Но до них мне оставались еще годы, годы и годы.


                                Комментарии

     Впервые рассказ увидел свет в журнале "Сельская молодежь" в 1973  году,
э 4.

Популярность: 14, Last-modified: Sun, 11 Feb 2001 12:31:42 GMT