очесывал пальцем переносицу с красным следом от очков, говорил утвердительным шепотом: - Экзамены - это лотерея. А в каждой лотерее есть две категории: "повезет" или "не повезет". Повезет - твое счастье, развивай успех, выходи на оперативный простор. Не повезет - вот здесь-то на помощь тащи эрудицию. Ты должен доказать, что вопрос не представляет для тебя никакой трудности. Ты скептически улыбаешься. "Ах, ерунда, неужели не мог попасться вопрос более трудный, где можно было бы развернуться!" Но с конкретного ответа не начинаешь. Ты делаешь экскурс в длинное вступление. Ты кидаешь, как бы между прочим, две-три не вполне конкретные цитаты, положим, из Никифорова. - Полукаров показал на книгу, лежавшую на тумбочке. - Как бы мимоходом тут же разбиваешь их, основываясь на опыте, скажем, войны. Затем... - Полукаров покрутил в пальцах очки. - Затем ты продолжаешь развивать свою мысль, не приближаясь к прямому ответу, но все время делая вид, что приближаешься. Надо, Саша, говорить увлекаясь, горячиться и ждать, пока тебе скажут: "Достаточно". Тогда ты делаешь разочарованный вздох: "Слушаюсь". Пятерка обеспечена. Главное - шарашишь эрудицией вот еще в каком смысле... Как следует "шарашить эрудицией", Алексей не расслышал, потому что дневальный громоподобно оповестил: - По-одъе-ем! Вокруг было настоящее лето, с солнцем, горячим песком пляжей, с прохладными мостками купален, с зеленой водой, но в училище шли экзамены, и все прекрасное, летнее было забыто. Во всех коридорах учебного корпуса толпились курсанты из разных батарей. В классах - тишина, а здесь - приглушенное жужжание голосов; одни торопливо дочитывали последние страницы конспекта; иные, окружив только что сдавшего, неспокойно допрашивали: "Что досталось? Какой билет? Вводные давал?" С трудом протиснувшись сквозь эту экзаменационную толчею, Алексей подошел к классу артиллерии. Тут нитями плавал папиросный дым - украдкой накурили. Возле двери стояли, переминались, ожидая вызова, Гребнин, Луц, Степанов и Карапетянц; солидно листая книгу, Полукаров сидел на подоконнике, лицо его изображало ледяное спокойствие. Курсант Степанов, как обычно, тихий, умеренный, с рассеянным лицом, близоруко всматриваясь в Алексея, спросил: - Ты готов, Алеша? Может, не ясно что? - В баллистике есть темные пятна, Степа. Но думаю - обойдется. Говорили, что он добровольно ушел в училище со второго курса философского факультета, этот немного странный Степанов. Во время самоподготовки сидел он в дальнем углу класса, читал, записывал, чертил, порой подолгу глядел в окно отсутствующим взглядом. О чем он думал, что читал, что записывал - никто во взводе не знал толком. Лишь всеми было замечено, что Степанов не ругался, не курил, и иные над ним сначала даже подсмеивались. Однажды Борис - с целью разведки - протянул ему пачку папирос, когда же тот отказался, иронически спросил: "Следовательно, не куришь?" - "Нет". - "И вино не пьешь?" - "Вино? Не знаю". - "Отлично! Люблю трезвенников и аскетов. Будешь жить сто лет!" В то время когда Алексей разговаривал со Степановым, из класса выскочил Зимин и, прислонясь спиной к двери, провел рукой по потному носу, весь потрясенный, взъерошенный. - Фу-у! Ужас, товарищи!.. - Ну как? - кинулся к нему Гребнин. - Какой "ужас"? - Тихий ужас, Саша! - заторопился Зимин, кося от волнения глазами. - Понимаете, товарищи, первый вопрос - сущность стрельбы - ответил. Второй вопрос и задачу - тоже. Третий - схема дальномера. Минут двадцать по матчасти гонял! Спиной к дальномеру - и рассказывай. На память!.. Со всех сторон посыпались вопросы: - Какой билет достался? - Сейчас кто отдувается? Зимин, не успевая отвечать, поворачивал свое пунцовое лицо, с неимоверной быстротой тараторил: - Все спрашивают по одному вопросу, помимо билета. И комбат, и Градусов. В общем - экзамен! Ни разу в жизни такого не видел! - Ну, жизнь-то у тебя того... не особенно длинная, - пророкотал Полукаров скептически. - А вообще: любая обстановка требует оценки, братцы. Так гласит тактика. - И он основательно устроился на подоконнике. - Я в обороне пока, братцы. - А как твоя эрудиция? - с вызовом спросил Гребнин. - Это, брат, глубже понимать надо, - прогудел Полукаров с подоконника и трубно высморкался. - Вглубь надо копнуть. - Ясно! А я иду. Риск - милое дело! - Гребнин с решимостью рубанул рукой и устремленно шагнул к двери. - Была не была! Хуже, чем знаю, не отвечу! Ты как, Миша? - Идем, - согласился Луц. - Попросимся без списка. Ждать невозможно! Стоп, Саша!.. Из класса вышел лейтенант Чернецов - был он в новом кителе, молодое лицо чрезмерно сдержанно, но глаза выдавали волнение - солнце падало под козырек фуражки. - Тихо, товарищи! Что за шум? - живо сказал Чернецов и тотчас обратился к Зимину: - У вас четыре. Вы хорошо отвечали, но волновались. И совершенно напрасно. Сейчас, пожалуйста, Брянцев, Гребнин, Дмитриев. Входите. Где Брянцев? "Да, где же Борис? - подумал Алексей. - Я не видел его..." Отвечающий Дроздов на минуту замолчал у доски, густо испещренной формулами. За длинным столом - посередине - сидел майор Красноселов, пожилой уже офицер с тонким умным, лицом, с веселой насмешинкой в монгольских глазах; слева от него капитан Мельниченко, справа майор Градусов - все по-летнему были в белых кителях. С улыбкой, прорезавшей глубокие морщины на щеках, Градусов тихо спрашивал Дроздова: - Так как же, а? В чем сущность определения основного направления стрельбы? Алексей, затем Гребнин приблизились к столу, коротко доложили, что прибыли для сдачи экзамена. - Прошу брать любой, - предложил Красноселов, указывая мизинцем на стол, где полукругом рассыпаны были билеты. - Испытайте судьбу... "Какой взять? Да не все ли равно? - подумал Алексей. - Что ж, узнаем судьбу!" В это мгновенье за спиной стукнула стеклянная дверь, послышались быстрые шаги и отчетливый, звучный голос: - Старшина Брянцев прибыл для сдачи экзамена по артиллерии. "Почему он запоздал?" - подумал Алексей и взял первый попавшийся билет, прочитал вопросы вслух: - "Этапы подготовки первого залпа по времени. Рассеивание при стрельбе из нескольких орудий. Принцип решения третьей задачи". Билет номер тринадцать, - добавил Алексей. - Вопросы ясны. - Хм! Для вас это весьма легкий билет, - с веселой досадой заметил Красноселов. - Словом, готовьтесь. Действительно, в первый миг Алексею показалось, вопросы настолько легки и ясны, что можно отвечать без подготовки. Он взглянул на Бориса: тот быстро прочитал билет и, стоя навытяжку, с небрежной уверенностью произнес: - Разрешите отвечать сразу? - Вы настолько знаете свои вопросы? - мизинцем потрогав бровь, спросил Красноселов и записал что-то на листке бумаги. - Так точно, - проговорил Борис. - Разрешите отвечать? - Нет, не разрешаю, - помахал карандашом Красноселов. - Не стоит сдавать артиллерию бегом. Первые впечатления бывают обманчивы, Брянцев. Готовьтесь. В классе солнечно и тихо. Алексей придвинул к себе чистый листок бумаги, стал набрасывать ответы; он писал, почти не думая, - какими-то сложными, неведомыми путями память подсказывала ему первые выводы, формулы, восстанавливала координаты схем. Но было очевидным и то, что после его ответа на билет придирчивый Красноселов, конечно, начнет спрашивать по всему курсу. Почему это и почему то? В чем сущность и в чем разница? "А представьте себе такое положение..." Это была его известная манера спрашивать. Алексей дописывал ответы, и его все больше охватывало чувство ожидания и азарта: главное казалось теперь не в ответах на этот билет, а в тех вопросах, которые будут задаваться после его ответа. Да, но где формула решения к.п.д. орудия? Это же основа решения задачи. "Неужели не помню?" Он начал вспоминать эту формулу и внезапно почувствовал, что забыл все, - память от волнения выключилась мгновенно. "Нужно сосредоточиться... Надо вспомнить. Не разбрасываться. Надо вспомнить эту формулу..." Теплый ветерок нежнейшей струей тянул в класс, пахло нагретой краской столов, солнечный луч дрожал в графине с водой, бликом играл на схеме дальномера - класс был полон тишины, горячего солнца и воздуха. Но Алексею казалось: все вокруг медленно наполнялось серым туманцем, он почувствовал легкую тошноту, боль в груди, слабо провел рукой по потному лбу, не понимая, что с ним: "Переутомился я, что ли?.. Неужели это после госпиталя?.." И чтобы овладеть собой, он оперся локтями на стол, стараясь ни о чем не думать; тонко звенело в ушах. Рядом Борис, задумчиво хмурясь, глядел в окно. Перед ним на столе белел билет, но он ничего не записывал. Гребнин возился возле дальномера, с углубленной деловитостью вращал валики. Встретив странный взгляд Алексея, он сделал ответный знак: "Все ли в порядке?" Алексей спросил глазами: "А у тебя?" - "У меня - да", - ответил кивком Гребнин и еле заметно мигнул в сторону офицеров: не знаю, мол, что дальше будет. Потом серый туманец стал рассеиваться перед глазами, боль не сразу, понемногу отпускала, только слабый звон еще стоял в ушах, и Алексей, вытирая испарину, видел, как Дроздов, кончив отвечать, смахнул тряпкой мел с доски, как офицеры вполголоса посовещались, затем от стола дошел густой бас Градусова: - Да, несомненно. - Ну так кто готов? - послышался голос Красноселова. - Я готов, - сказал Борис. - Я тоже, - сказал Алексей, опасаясь, что прежняя боль схватит дыхание и он не сможет с ней справиться. - Оба? - спросил Красноселов. - Отлично! Пожалуйста, курсант Брянцев. Ваш номер билета? - Билет номер двадцать два. - Так. Прошу вас. Что у вас? У вас... мм... устройство и назначение прибора ПУАЗО в зенитной артиллерии? Так? Прошу не растекаться мыслью по древу - конкретно и точно. Борис начал отвечать. Он говорил своим быстрым, четким, уверенным голосом, и Алексей старался внимательно слушать его, наблюдать за выражением белого, тонкого лица Красноселова, который не спеша курил, со спокойным любопытством, закинув ногу на ногу, осматривал Бориса сквозь дымок, ни разу не перебивая, не кивая согласно; трудно было понять его отношение к ответу. Майор Градусов, сложив на столе крупные свои руки, потный, тряс под столом ногой, слушал углубленно, сосредоточенно; капитан Мельниченко рисовал что-то на листке бумаги, изредка взглядывал на Бориса, как бы мельком изучая его. - Достаточно! - вдруг сказал Красноселов и загасил папиросу в пепельнице. Борис шагнул к столу, положил билет. Красноселов, выдержав паузу, обратился к Градусову: - У вас будут вопросы, товарищ майор? Градусов перестал трясти ногой, откинулся на скрипнувшем стуле, указкой похлопал по ладони - и в классе остановилась напряженная тишина. - Нет, вопросов не имею, - наконец сказал Градусов и промокнул платком красное, мясистое лицо. "Он, наверно, плохо переносит жару", - почему-то подумал Алексей. - Пожалуйста, курсант Дмитриев! - Майор Красноселов взял карандаш, мимолетно сказал на память: - Ваш билет - тринадцать? Цифра неудачная. Так какой первый вопрос? Что это у вас такое бледное лицо? Неужели так уж волнуетесь? - У меня... просто такой цвет лица, - неловко пошутил Алексей. - Первый вопрос... Он отвечал не более десяти минут - Красноселов не дал ему договорить по второму и третьему вопросу, перебил его: - Дайте-ка посмотрю ваши наброски схем. Что ж... с этим согласен. Вы это знаете. Ну, так вот что меня интересует. Расскажите мне, курсант Дмитриев, как вы учтете шаг угломера при стрельбе? И второе: в чем сущность теоретической ошибки дальномера? Ему было ясно: этими вопросами Красноселов прощупывал его по всему курсу. Алексей начал отвечать, еще чувствуя себя как на качелях, делал расчеты на доске и, отвечая, слышал все время, как за его спиной в классе беспокойно покашливали. - В этом сущность теоретической ошибки дальномера, - сказал он, подчеркнув формулу. Опять стало тихо. Красноселов перевел взгляд на майора Градусова. Командир дивизиона тяжело подвинулся на стуле, короткая шея врезалась в жесткий воротник кителя. - Н-да, так вот какой вопрос, курсант Дмитриев. Вы слышали о законе Вьеля? "Ну, кажется, самое интересное начинается", - подумал Алексей и ответил нарочито замедленно: - Если я не ошибаюсь, товарищ майор... - Почему "если не ошибаюсь"? - Градусов слегка постучал указкой по краю стола, как дирижер по пюпитру. - Военный человек не должен ошибаться. Конкретно прошу! - Я говорю "если не ошибаюсь", - повторил Алексей, - потому что видел сноску у Никифорова, где закон газообразования носит название закона Вьеля. В конспектах он называется просто "закон газообразования". - Так. Хорошо. Это верно. Еще вопрос. Вы на НП. Начали пристрелку. Разрыва возле цели нет. Как вы поступите, курсант Дмитриев? - Повторю выстрел. - Так. Повторили выстрел. Разрыв за целью. Но вы явно чувствуете, что недолет. В чем дело? - Значит, ветром унесло дым разрыва за цель. - Алексей даже усмехнулся: вопроса этого не было в программе. - Если, конечно, ветреный день... Помолчав несколько секунд, майор Градусов задал еще вопрос: - Вы были на Курской дуге? Были. Представьте НП в районе магнитной аномалии, приборы врут. Ваши действия? Алексей медлил, преодолевая желание вытереть испарину на лбу. "Что за вопросы он задает? Почему он спрашивает именно это?" - Ну что же вы, курсант Дмитриев? Так, понимаете, хорошо отвечали... - Товарищ майор, - внезапно сказал Алексей. - Этих вопросов я не видел в программе... Подняв брови, Градусов выпрямился, отчего качнулся графин на столе, солнечный блик испуганно заскользил, запрыгал по доске. - Курсант Дмитриев! - внятно произнес он. - Да, я задаю вам вопросы сверх программы. Но вы пропустили несколько месяцев занятий, и наша обязанность проверить ваши знания. Вы можете отвечать или не отвечать. - Хорошо, я буду отвечать на все ваши вопросы. На Курской дуге были и такие случаи: направление стрельбы определяли по звездам, по луне, по направлению железнодорожных рельсов. Так было однажды ночью, когда буссоль не только врала, но и была разбита, а на разъезде стоял немецкий эшелон, по которому мы вели огонь. Что касается магнитной аномалии... - Достаточно! - Градусов похлопал указкой по ладони. - Вы свободны. Как только Алексей положил на стол билет и вышел из класса, Градусов в раздумье наклонился к капитану Мельниченко, проговорил: - Похоже, с характером? А? Орешек, как вижу. Непрост... - Да, - ответил Мельниченко. Отлично чувствовать себя свободным после трудного экзамена, когда кажется: сотню километров шел с грузом на плечах, тропа круто поднималась в гору, но все же ты взобрался на вершину, и там открылся светоносный, вольный простор; груз сброшен, впереди несколько часов счастливого, без забот времени! Тогда особенно хочется, фыркая, смеясь от удовольствия, постоять минут десять под прохладным душем, с чувством беспечной облегченности сыграть в волейбол или же независимо потолкаться в шумной курилке среди еще не сдавших экзамена. Да, артиллерия сдана, и все оказалось не таким сложным, как могло быть, и вообще - жизнь, лето и солнце прекрасны, девушки красивы, майор Красноселов снисходительно-мягок, Градусов полон отеческой доброты. Поэтому Гребнин, шагая по коридору, попробовал сначала запеть, потом захотелось разбежаться и подпрыгнуть, качнуть люстру, чтобы тоненькие сосульки хрустально зазвенели: "Четыре, четыре". Возле каптерки он встретил официантку из курсантской столовой, молоденькую, статную Марусю - она, дробно перестукивая каблуками, несла поднос, накрытый салфеткой. Гребнин догнал ее и пропел: - В этом доме, Маруся, в этом доме, Маруся... - Видать, Сашенька, сдал, ежели песенки запел? - Кто сказал, что нет? - Он очень деликатно попытался обнять ее за плечи. - Марусенок, в воскресенье беру увольнительную и в восемь ноль-ноль, как всегда! - Еще не раздумал, офицер, с подавальщицей на танцы ходить? - спросила Маруся дерзко. - Или одни слова? - Чтобы мне вверх ногами перевернуться, Марусечка! Слово разведчика - закон! И он гибко встал на руки, пошел по коридору вверх ногами, рассыпая за собой содержимое карманов. - И-и, офицер! На голове ходит! - прыснула Маруся. - Карманы-то держи! В кубрике никого не было. Дневальный, облокотись на тумбочку, с грустным выражением читал устав. - Дневальный! - заорал Гребнин. - Почему никого в подразделении? Что за беспорядок? Где люди? - Слушай, Саша, - скучно пробормотал дневальный, - в вашем взводе есть Дроздов? - Экая, брат, необразованность. - Слушай, не в службу, а в дружбу. Найди его и скажи: звонили из штаба училища. Приказано зайти в шестнадцать ноль-ноль к помдежу. Немедленно! 5 В это время в спортивном зале, за учебным корпусом, туго стучали боксерские перчатки. В конце месяца ожидалось первое соревнование на гарнизонное первенство, и пары тренировались даже в перерывах между экзаменами. Когда утомленный всем этим утром Алексей вошел в спортивный зал, под шведской лестницей сидел Борис, уже без гимнастерки, с оживленным лицом; узкие его глаза светились весело. - Алеша, поздравляю с пятеркой! Говорят, ты устроил фейерверк? Верно это? - Фейерверка не было, - сказал Алексей. - По крайней мере, я не заметил. - Не скромничай же, - Борис встал, с несколько капризной гримасой положил руку ему на плечо. - Молодец - и все. Ведь я тебя люблю, Алешка! - И я тебя, - полушутливо сказал Алексей, - и сам не знаю за что. Ты с Толькой сегодня? - С ним. Серьезный противник. Ты посмотри на него - Джо Луис, а? В спортивном зале сейчас собирались курсанты из всех батарей, стоял шум; перчатки глухо, плотно ударяли в грушу; в стороне от ринга Луц в майке, в широких трусах прыгал через веревочку - тренировал ноги; возле вешалки раздевался Витя Зимин; сняв гимнастерку, стыдливо шевелил голыми плечами, а поодаль Дроздов, подаваясь вперед, наносил удары по груше, мускулы упруго играли на его спине. Борис, не без ревнивого интереса наблюдая за ним, сказал утвердительно: - Да, у Тольки великолепный прямой, видишь? Перестав прыгать через веревочку, Луц, отдуваясь, показал на свои бицепсы, прокричал на весь зал Борису: - Побоксируем, чемпион? Получишь нокаут! - У тебя слишком узкая грудная клетка, - добродушно ответил Борис. - Я не убийца слабосильных, Миша. В эту минуту подошел высокий рыжий спортсмен, батарейный тренер, с секундомером в руках, придирчиво оглядел Бориса с ног до головы, спросил: - Как настроение? - Как всегда, маэстро! - охотно ответил Борис и задвигался, разминая ноги. - Я готов. - На ринг!.. - Веселое дело, - войдя в зал, сказал Гребнин и втиснулся в толпу курсантов, тесно обступивших ринг, пытаясь через головы увидеть боксирующих. Дроздов уходил в защиту. Несведущему в боксе Гребнину показалось, что Борис избивает его, мощно и уверенно наступая, слегка нагнув голову, собрав корпус, мускулы бугрились при быстром движении его рук. И в его смуглом, разгоряченном лице, в жесткой прядке волос, взлетавшей при каждом ударе, было что-то упорно беспощадное. Дроздов, уходя в защиту, короткими ударами отбивал этот натиск, видимо стараясь не вступать в близкий бой, но Борис, наверно, терял нужные ему минуты и, вдруг сделав боковое движение и мгновенно разогнув руку, справа нанес неумолимо резкий удар, голова Дроздова откинулась. - Братцы, это ж избиение! - закричал Гребнин. - Куда смотрит судья?.. А Дроздов упал спиной на канаты, прикрыв грудь перчатками, потом опустился на одно колено, обмяк, лег на бок, щекой к полу; Борис стоял перед ним, тяжело дыша. - Раз, два, три, четыре... - отсчитывал рыжий судья, отмахивая рукой, глядя на Дроздова остри и ждуще, - пять... - Дроздо-ов! Толя-а! - заревел кто-то диким голосом. - Встать! Встать! - Семь... - отсчитал судья. - Дроздо-ов! О-ох!.. - прокатилось по залу, и раздались громкие хлопки. Было удивительно, что на восьмом счете Дроздов медленно поднялся, левой перчаткой откинул волосы с виска и сделал два шага вперед, взглянув на Бориса упрямо и серьезно. Тот, со всхлипом переводя дыхание, ждал, покачиваясь от нетерпения. Он никак не мог отдышаться. Он старался улыбнуться, выказывая каучуковую накладку на зубах. Всем телом собираясь к атаке, гибко нырнув, нанося почти незаметные удары, Дроздов заставил его отступить на несколько шагов назад и сейчас же снова нанес удар левой рукой. Это была великолепная серия. Зал охнул от неожиданности. Борис, изумленно вскинув брови, Прикрылся, не сводя испытующего взгляда с лица Дроздова, осторожно отходил в угол, с ожесточением защищаясь, - он, очевидно, не ожидал этой атаки. Обливаясь потом, он жадно заглатывал воздух. В зале тишина. После одного удара Борис упал спиной на канаты, но тут же пружинисто вскочил на ноги и стоял оглушенный, ожидая следующего удара. Дроздов сделал движение к противнику. Борис закрылся перчаткой. Внезапно лицо его приняло какое-то новое выражение, взгляд остановился, как припаянный, на белой, незагорелой полоске ниже груди Дроздова, и губы сжались. В зале закричали, засвистели, возник шум. Гребнин ничего не понял - впереди подпрыгнули сразу несколько человек и головами загородили Дроздова и Бориса. Когда же Гребнин протиснулся к самой площадке, то увидел: оба они сидели на стульях в разных концах ринга, и Борис, откинувшись, потирая перчаткой потную, вздымавшуюся грудь, прерывисто вбирал ртом воздух. Вокруг неистово кричали: "Брянцев! Дроздо-ов!" С бледным лицом, слушая эти крики, Борис рывком встал, пошатываясь, подошел к Дроздову, обнял его и, как бы обращаясь к залу, сбившимся голосом выговорил: - Спасибо, Толя, за прекрасную атаку!.. Алексей улыбнулся. Ему было ясно: Дроздов обладал хорошей техникой, без всякого сомнения, тем не менее казалось странным слышать это открытое признание Бориса: его великодушие непонятно было. Тут Гребнин, наконец пробравшись к Дроздову, пожал его влажный локоть и сказал, что его вызывают в штаб училища. Дроздов спросил: - По какому поводу? Гребнин ответил, что не имеет понятия. - Ты, Борис, все-таки защищаешься однообразно. У тебя хороший удар справа, но ты не используешь все комбинации, не экономишь силы. Левая сторона у тебя открыта. Дроздов говорил это, стоя под душем, растирая ладонями мускулистое тело; он ощущал, как струи плещут по спине, по плечам, омывая бодрой силой здоровья, как ветерок веет в открытое окно душевой и солнце блестит на кафельных полах, на мокрых решетках раздевалки. Борис мылся в соседнем отделении; еще возбужденный боем, фыркал, звучно шлепал себя по мокрому телу. - Понял мои слабые стороны? - В том-то и дело, что сказать тебе это нужно. Не со мной одним драться будешь. А впрочем, можешь и не слушать. - Ладно, учтем, - небрежно ответил Борис. - Благодарю. - И, помолчав, спросил: - Ты идешь сегодня в увольнение? - Не знаю. - А я иду. Ты веришь... Кажется, я влюбился. У тебя не бывало? Из-за этого чуть на экзамен не опоздал. Звонил, звонил по телефону - не дозвонился. - Как ее звать? - Майя. - Хорошее имя... Майя... - повторил Дроздов. - Какое-то весеннее. Когда Дроздов вышел из корпуса училища - немного расслабленный, затянутый ремнем, в фуражке, сидевшей строго на два пальца от бровей, - он почувствовал себя так, будто только сейчас, после душа и бокса, испытал всю прелесть июньского субботнего дня. Возле училищного забора густая зеленела трава, облитая жарким полднем, и жарко было в орудийном парке. Везде было лето - и в голубом небе, и в этой зеленой траве возле заборов, где сухо трещали кузнечики, и в улыбках курсантов, и в часовом, стоявшем со скаткой в пятнистой тени. Везде пахло горьковатыми тополиными сережками; они, как гусеницы, валялись на плацу, вокруг разомлевшего от зноя часового, на крышах проходной будки и гаражей. Они цеплялись за фуражку Дроздова, за его погоны. Дежурный по контрольно-пропускному пункту спросил увольнительную, но Дроздов объяснил, что идет в штаб, и вышел через проходную на улицу. Соседний дворник в мокром переднике с бляхой, известный всему училищу дядя Матвей, поливал из шланга тротуар. В дебрях его дореволюционной бороды торчала поразительная по размерам самокрутка. Упругая струя звонко хлестала, била в асфальт, в стволы деревьев; вокруг бегали босые мальчишки в намокших майках, стараясь наступить на шланг. - Брысь отседова! - отечески покрикивал дядя Матвей. - Долго вы, пострелята, будете хулиганить на водопроводе? Чему вас в школе учат, шарлатаны? Увидев Дроздова, он широко ухмыльнулся, борода разъехалась в разные стороны, и он, зажав шланг под мышкой, приставил руку к кепке. - Командиру - здравия желаю! - Здравствуйте, - приветливо сказал Дроздов и козырнул в ответ. На углу виднелся белый двухэтажный дом - штаб училища, возле которого в тени продавали газированную воду и стояла очередь, совсем как в Москве в знойный день. Только что подвезли на машине лед; он лежал прямо на тротуаре голубыми кусками. Дроздов с удовольствием выпил холодной газировки. Ему не хотелось пить, просто решил вспомнить Москву, постоять в очереди, как давно, до войны, посмотреть, как наполняется стакан пузырящейся, шипящей водой, взять мокрый гривенник - сдачу. Когда он пил, на него глядели из очереди, и это немного стесняло его. Дроздов легко взбежал по мягкому коврику, разостланному на широких ступенях прохладной лестницы, поднялся на второй этаж, в штаб. В маленькой дежурке двое дневальных сидели у телефонов. Один принимал телефонограмму и записывал в журнале. Другой - стриженый, полноватый, весь белесый, с минуту таинственно разглядывал Дроздова, морщил ужасно конопатый нос, смежив ужасно белые ресницы, - выражение было загадочным. - Значит, Дроздов? - спросил этот дневальный хитрым, всезнающим голосом. - Моя фамилия - Снегирев. Два сапога - пара. - Меня, кажется, вызывали. - Хм. Та-ак, - протянул Снегирев значительно. - Так и запишем. Ты откуда сам? Где у тебя, скажем, семья? - Что за допрос? - Закурить, скажем, есть? - не отвечая прямо, тактически увильнул конопатый Снегирев и еще сильнее смежил ресницы. - Скажем, на папиросу? Дроздов выложил папиросы на стол, и Снегирев, закурив неторопливо, выпустил длинную струю дыма, искусно надел на эту струю дымовые колечки, покосился на часы и протянул весьма серьезно: - М-да-а, такие дела-то, папиросы сыроватые... Старшина, что ли, такие получил? Н-да-а, значит, твоя фамилия Дроздов? Это значит, прадед или какой предок дроздов ловил. А мой - снегирей. - Слушай, честное слово, в чем дело? - начиная терять терпение, заговорил Дроздов. - Чего ты тянешь? Получается как у двух скучающих. "Вот дождь идет". А другой: "А я утюг купил". Говори сразу, откуда ты такой хитрый? - Я? Из второго дивизиона. - Снегирев опять невозмутимо пустил струйку дыма, опять нанизал на нее колечки. - А уйти ты не уйдешь. А может, тебя, скажем, к начальнику училища вызвали, ты откуда знаешь? - И он довольно-таки притворно принялся разглядывать свои сапоги с совершенно независимым видом. - Слушай! - Дроздов поднялся. - Я ухожу. - Так и уйдешь? - заинтересовался хитроумный дневальный. - Уйду, разумеется! Какого черта!.. - От своего, можно сказать, счастья уйдешь, - сказал Снегирев и наконец с, разочарованным вздохом протянул телеграмму. - На. Да ты и не рад, вижу. А я-то, скажем, думал... Дроздов вскрыл телеграмму, прочитал: "Получила назначение. Буду проездом третьего. Пятнадцатым, вагон восемь. Вера". - Проездом... - ошеломленно прошептал Дроздов, с трудом веря, и пошел к выходу. - Вот тебе и проездом, - философски заключил дневальный и вскричал: - Папиросы-то, папиросы! - И, догнав Дроздова в коридоре, спросил любопытно! - Что, хорошая телеграмма или плохая? 6 В листве тополей занимался золотистый летний вечер, и Майя сидела на подоконнике, немножко боком, так, чтобы лучи солнца освещали на коленях книгу, раскрытую на сто двадцать первой странице. Со двора доносился гулкий стук тугого мяча, она не могла сосредоточиться и, чуть хмурясь, смотрела вниз, на волейбольную игру, плохо различимую на площадке за деревьями. Собственно, все получилось из-за пустяка: этот Олег приехал в дом недавно, они познакомились на волейбольной площадке, потому что играли "на гасе", он ловким, молниеносным загибом руки посылал мяч после ее подач от сетки, и ей было легко и приятно пасовать ему. Во время игры пришел Борис, незаметно и долго стоял среди зрителей, наблюдая за игроками. Увидев его, она, обрадованная, кинулась к нему в секунды перерыва, закричала: "К нам, сейчас же к нам!" - "Почему же к вам, у вас достаточно сильные игроки, если до конца быть справедливым". - "Тем лучше! - воскликнул Олег вызывающе. - Играйте, артиллерист, на той площадке!" Борис начал играть по ту сторону сетки, и, казалось, через несколько минут все изменилось там - в какое-то мгновенье он сумел подчинить команду себе, его синяя майка появлялась возле сетки везде, где мелькала желтая майка Олега, который ожесточенно гасил, а он в этот миг парировал, и мяч с силой стукался в его ладони, отскакивая в сторону под восторженные крики зрителей. Потом он перешел в наступление - мяч с пушечным треском стал падать на площадке Майи, счет быстро изменился. Олег помрачнел, сник, она едва не плакала от бессилия и в конце игры почти ненавидела Олега, он двигался на площадке как обреченный. После игры Борис взял со скамейки свою гимнастерку, перекинул ее через руку, добродушно сказал Майе, что очень хотел бы умыться. "Так вот ты как играешь, - проговорила она, когда они вошли в комнату, и, очевидно, для того, чтобы сделать ему больно, добавила: - Ах, мак мне Олега жалко!" - "Жалко? - удивился он и, умывшись в ванной, одетый, причесанный, взглянул на часы не без досады. - А мне жаль, что время увольнения я истратил на волейбол!" Несколько дней он не приходил, Майя знала: в училище шли экзамены. Шли экзамены и в институте, она едала уже анатомию, готовилась к зачету по общей терапии - предмету, наиболее любимому ею, о котором Борис, посмеиваясь, говорил, что это лишь комплекс человеческого внушения, как страх и преодоление страха на фронте. Борис был старше ее и по годам, и особенно потому, что за его спиной оставалась необычная, опасная жизнь войны, которая резко отделяла его от многих студентов-однокурсников, и было такое чувство, что с ним вместе можно смело идти по жердочке с закрытыми глазами. Порой он был сдержан, суховат, порой в него вселялась неистовая энергия, тогда Борис шутил, острил, смеялся, рассказывал смешные фронтовые истории - и когда шел рядом с ней, звеня орденами, загорелый, высокий, незнакомые девушки сначала смотрели на него, потом на нее - и она испытывала смутное чувство ревнивой радости. В течение тех дней, когда он не приходил, она внушала себе быть с ним непримиримой - его недавняя холодность задевала ее. "Неужели он подумал что-нибудь не так?.." В тот вечер невозможно было перевернуть сто двадцать первую страницу учебника по общей терапии. А закат горел над дальними крышами, в вишневом разливе вычеканивались силуэты тополей, вырезанные черным по красному, звук волейбольного мяча отдавался в глубине двора. Вдруг, опомнившись, Майя соскочила с подоконника, зажгла свет, было уже темно; с сердцем швырнула толстый учебник на стол, прошлась по комнате, говоря самой себе: "Глупости! Глупости все!" Продолжительный звонок раздался в передней. Так звонил иногда по вечерам Олег, чтобы пригласить играть в волейбол, и она, подойдя к двери, сердито крикнула: - Меня нет дома. В волейбол играть не иду!.. Однако звонок в передней повторился. Майя, сдвинув брови, щелкнула замком и отступила на шаг: на пороге полутемной передней стоял Борис. Он снял фуражку, спросил, улыбаясь глазами: - Можно к тебе? Майя заложила руки за спину. - Что же, - наконец проговорила она почти холодно. - Только не упади, здесь тумбочка. - Ничего, я не упаду, - сказал он и вошел. - Разреши пройти в комнату? - Да, можно. - Здравствуй, - сказал он и протянул руку. Но ока, не подавая руки, отступила еще на шаг. - Майя, что случилось? - Ничего не случилось. - Ты сердишься на меня? За что? - А почему я должна на тебя сердиться? - Майя, я сдавал экзамены. - Очень хорошо. И я сдаю экзамены. Он заколебался. Она сказала: - Да, я зубрю терапию. Это что-нибудь тебе говорит? Он положил фуражку на тумбочку, прошел в комнату, говоря: - Майя, я только на две минуты. - На две минуты можно. Но я проверю по часам, - ответила она, по-прежнему держа руки за спиной, посмотрела на его лоб и, не скрывая удивления, воскликнула: - Что такое? Откуда у тебя синяк? - Пустяки. Сегодня была обычная тренировка. Перед гарнизонными соревнованиями по боксу. Разреши закурить? - Я сейчас дам пепельницу. Ну и легкомысленный нее синяк! Садись вот сюда на диван. - Она поставила на стол пепельницу - маленького галчонка с разинутым клювом. - Тебе досталось, наверно? - Немного, - весело ответил он, садясь на диван и разминая папиросу над разинутым клювом галчонка. - А впрочем, это не совсем так. Он чуть щурился, затягиваясь папиросой, его загорелое лицо показалось ей размягченным, задумчивым при зеленом свете настольной дампы, а она все стояла в тени, глядя на него настороженно, как бы мстя ему сдержанностью за его долгое невнимание. - Ты что-то хочешь рассказать, Борис? - Знаешь, я артиллерию сдавал сегодня как на крыльях. Не знаю почему. Веришь? - Что получил? - Конечно, пять. - Почему "конечно"? - Ну пять. - Он примирительно засмеялся. - Какой все-таки ужасный синяк! - опять сказала она, вглядываясь. - Слушай, хочешь, я сделаю тебе примочку? Все пройдет сейчас же. Все-таки я медик. Он не успел ей ответить, она вышла из тени абажура, направилась в другую комнату и через минуту вернулась с пузырьком и ватой, приказала, подойдя к дивану: - Поверни лицо к свету. Не смотри на меня, смотри в сторону, вот так... Боже мой, какой злой синяк! Встань, а то неудобно. Борис поднялся, и она повернула его лицо к свету, легкими, прохладными пальцами притронулась ко лбу, старательно встала на цыпочки, невольно касаясь грудью его груди, - и вдруг, покраснев, с улыбкой сказала: - Ну, какой ты высокий, лучше сядь. Он послушно сел. Она наклонилась, намочила вату жидкостью из пузырька и приложила ко лбу мягкое, холодное, щекочущее, спросила: - Больно? - И глаза ее, темные, как ночная вода, приблизились к его лицу, а губы сразу перестали улыбаться. Ему стало жарко от ее дыхания, потом с особой ясностью почему-то мелькнула мысль, что губы у нее, наверно, упругие и нежные, он видел их совсем близко от себя, эти ее мгновенно переставшие улыбаться губы. - Нет." - наконец ответил он и словно поперхнулся. - Вот видишь, - участливо проговорила она. - Но все-таки тебе больно? У тебя лоб стал влажным. И, пересиливая себя, он с хрипотой в голосе проговорил не то, что хотел сказать: - Пойдем сегодня в парк... Там гулянье сегодня. Она держала в одной руке пузырек, в другой вату, неуверенно мяла тампончик в пальцах. - Тебе хочется в парк? Серьезно? - Хочется. Серьезно. - Хорошо. Только на час, не больше. Хорошо? Дай слово. Мне нужно учить свою терапию. - Даю тебе слово - на час. - Хорошо. Тогда мне нужно переодеться. Подожди. - Я подожду. Майя вышла в соседнюю комнату, а он, облокотясь на подоконник, расстегнув ворот, стоял у окна на ветерке, обдувавшем его прохладой вечера, и еще чувствовал то легкое, случайное прикосновение Майиной груди, когда встал с дивана, видел ее переставшие улыбаться губы, и весь был словно овеян острым огнем, говоря себе, думая, что никого в жизни он так еще не любил и никого не мог так любить, как ее. В тишине он слышал свое дыхание и слышал, как она что-то делала в соседней комнате, ходила за дверью, потом что-то упало там, и донесся ее вскрикнувший голос: - Ой! - Что? Что случилось? - очень громко спросил он, и какая-то сила толкнула его к двери в соседнюю комнату, откуда раздался этот жалобный голос, и он резко открыл дверь. - Майя, что? Майя... - Борис, что ты делаешь? Не входи! Я еще не оделась. - Что?.. Майя... что случилось? Нет, теперь он видел, что ничего страшного не случилось, - она стояла возле раскрытого гардероба; видимо, вешалка оборвалась, платья кучей лежали на полу вокруг ног ее, и она стала подымать их спешащими движениями оголенных рук. - Не смей, не входи! Как не стыдно! Слышишь? Не смей! Она шагнула, спряталась за дверцу, ее открытые босые ноги беспомощно переступали на упавших платьях, и дверца косо двигалась при этом, сверкая ему в лицо огромным зеркалом; и казалось ему, что Майя хотела забраться в шкаф, загородиться дверцей от него. - Майя, послушай меня! - Он смело вошел в комнату и начал торопливо собирать платья на полу, повторяя: - Я тебе помогу... Я помогу, Майя... А она, все загораживаясь дверцей, говорила из-за нее испуганно, смущенно и быстро: - Борис, уйди, уйди, не то завизжу на всю квартиру. Уйди же, я тебя прошу! Тогда он выпрямился и, с осторожностью, опасением глядя на эту дверцу, спросил серьезно и тихо: - Разве ты не любишь меня? - Борис, уйди, не надо, не надо же! Я... ничего не могу ответить, я босиком... Она сказала это по-детски нелепо, и он проговорил с замиранием в голосе: - Майя... Ты не ответила... И, не услышав ответа, потянул на себя зеркальную дверцу. Большие темные, замершие глаза прямо смотрели на него с мольбой и отчаянием. - Майя, я люблю тебя... Почему ты молчишь? И он увидел: маленькие прозрачные слезы горошинками покатились по ее щекам, губы задрожали, и она, отворачиваясь, прошептала еле слышно: - И ты... и ты не спрашивай. - Майя, Майя... Я никому тебя не отдам, ты запомни это! Никому! Он целовал ее мокрое от слез лицо, с нежной силой прижимая ее к себе, чувствуя, что Майя затихает и руки ее слабо, неумело обнимают его спину. Потом, когда все случилось, Майя плакала и говорила, что так никогда больше не надо, что это нечестно и стыдно и что ей нехорошо это, и, вспоминая ее слова, ее слезы, он невольно зажмуривался от нежной жалости к ней. Возвращался он в училище в тот безлюдный час рассвета, когда уже погасли над белыми мостовыми фонари, готова была заняться летняя заря и везде задернутые занавески светлели на окнах, за которыми еще крепко спали в тепле, в покое комнат. И только он один не спад в эти часы и, слыша звук своих шагов, шел по пустынным улицам, мимо закрытых подъездов, мимо гулких и еще темных внутри парадных, шел счастливый, возбужденный, влюбленный... "Все будет хорошо, - думал он убежденно. - Ах, как все будет хорошо! Я закончу училище, попрошу назначение в Ленинград, возьму ее с собой. Нет, это все прекрасно, отлично!" Однако, как это часто бывает, радость ходит рядом с бедой - в тихом по-ночному вестибюле дивизиона его остановил невыспавшийся, с серым лицом, встревоженный дежурный, сообщил: - Старшина, тебе немедленно надо позвонить командиру дивизиона. Тут, понимаешь, он проверял уволенных в город, тебя не было. Приказал: придешь - немедленно позвонить на квартиру. А чего ты запоздал? - Сам проверял? Когда? - Борис взглянул на часы. - И что? Что он сказал? - Позвони, старшина. С минуту подумав, он уже решительно набрал номер телефона; квартира Градусова томительно молчала; потом в трубке послышался кашель, осипший, заспанный голос: - Да, слушаю. - Товарищ майор, вы приказали... - Кто? Что? - Старшина Брянцев говорит. Молчание. - Вот что, старшина Брянцев: когда вы пришли из увольнения? В четыре часа. А у вас увольнительная до двенадцати. В двенадцать часов вы сами лично должны были проверять увольнительные, а вы где были? - Я провожал девушку, товарищ майор. - Провожали девушку и забыли о своих обязанностях? Вы полагаете, что старшина дивизиона может нарушать устав? Так вы решили? - Товарищ майор... - Удивляюсь, старшина Брянцев, в дивизионе нет еще надлежащего порядка, а вы сами запаздываете на четыре часа из увольнения. Вот, собрал все ваши увольнительные. Значит, каждый раз вы запаздывали. Куда вы ходите? - Разрешите на этот вопрос не отвечать, товарищ майор. Это мое личное... - Личное, говорите? Я о вашей судьбе думаю, Брянцев! Кто эта девушка? Чем она занимается? - Товарищ майор, это хорошая девушка... - Та-ак! (Пауза.) Я вот что хочу вам сказать. Вы, Брянцев, - старшина, и вы знаете, что младшие командиры - это опора офицера. Вы фактически мой первый помощник в дивизионе среди сержантов. Вы почти на правах офицера. В столовую и на занятия вы ходите вне строя, вечером вы располагаете своим временем как хотите, у вас неограниченное увольнение в город. Наконец, живете в отдельной комнате, как офицер. Это вам дано для того, чтобы вы отлично, в пример другим учились и следили тщательно за дисциплиной в дивизионе, за чистотой матчасти, за дежурными. Вы фактически участвуете в воспитании курсантов. Но не вижу, чтобы это вас очень интересовало. Если я вас сниму - подумайте, с какой аттестацией вы поедете в часть. (Пауза.) Вам дана была возможность показать себя образцовым младшим командиром. А вы сейчас начинаете портить свое будущее. Разумеется, любить хорошую девушку вам никто не запрещает. Но если это мешает службе и заставляет вас самого нарушать порядок, тот, который вы сами обязаны поддерживать, - я подумаю, оставлять ли вас старшиной. В дивизионе есть достойные люди, Брянцев!.. Спокойной ночи! Градусов положил трубку, а Борис все стоял у телефона, чувствуя, как колючий холодок охватывает его всего. 7 Поезд прибывал в десять часов вечера, и Дроздов уже минут сорок ходил по тесному и грязному зданию вокзала. Везде сидели, вповалку лежали люди, играли в домино, иные тут же пили чай; по залам суматошно бегали демобилизованные солдаты с разгоряченными лицами, в распахнутых, без погон и ремней шинелях, требовательно искали военного коменданта; вокзал весь гудел, стонал, сотрясаясь от рева проходивших паровозов, черный дым стлался за широкими окнами. Истомившись в ожидании, Дроздов тоже стал искать дежурного и наконец с трудом нашел его - тот, задерганный, вялый, стоял посреди напиравшей со всех сторон толпы, с видом привычной сдержанности отвечая на вопросы, - и нетерпеливо спросил его, как будто дежурный мог поторопить время, не опаздывает ли московский поезд. - Все идет по расписанию. Все идет по расписанию, - однотонным голосом ответил дежурный, и видно было: вопросы эти давно надоели ему. Потом, чтобы как-нибудь скоротать время, Дроздов попробовал разговориться с заросшим щетинкой демобилизованным пожилым солдатом, который с потным, довольным лицом отхлебывал чай из фронтовой жестяной кружки. - Ну как, теперь домой? - спросил Дроздов. - Домо-ой, - обрадованно протянул солдат и громко откусил кусочек сахару. - Отвоевался. В Воронеж двинем. А как же! По дома-ам... А тебе, сержант, трубить, значит, еще? - Что? Он не мог ни на чем сосредоточиться - и толкового разговора с солдатом не получилось. За несколько минут до поезда Дроздов вышел на платформу; после духоты вокзала обдало свежестью - весь запад пылал от заката, зловеще и багрово горели стекла вокзала, и багровы были лица носильщиков, равнодушно покуривающих на перроне. Впереди, уходя в туманную степную даль, уже мигали, мигали среди верениц вагонов красные, зеленые огоньки на стрелках, там тонко и тревожно вскрикивали маневровые "кукушки". Дроздов подошел к пыльным кустам акации, облокотился на заборчик. Здесь пахло вечерней листвой, и этот запах мешался с паровозной гарью, нефтью и дымом - это был особый, будоражащий запах вокзала, железной дороги, связанный почему-то со смутной грустью детства. Вдруг на платформе произошло неспокойное движение, люди густо повалили из дверей вокзала; с мягким шумом прокатила тележка: "Па-азволь, па-азволь!.." Тотчас прошел дежурный в фуражке с красным верхом. Какая-то озабоченная женщина в сбившемся на плечи платке суетливо заметалась по платформе, кидаясь то к одному, то к другому: - Гражданин, тридцатку не разобьешь, брата я провожаю, тридцатку бы!.. Где-то совсем близко, за огоньками стрелок, предупреждающе мощно загудел паровоз; сразу же щелкнуло, захрипело радио, и в этом реве паровоза едва можно было расслышать, что поезд номер пятнадцатый прибывает к первой платформе. Дроздов с медленно ударяющим сердцем пошел по перрону. Справа, в коридоре между темными составами, появился желтый глаз фонаря. Он приближался... Розоватый от заката дым струей вырывался из трубы паровоза. Здание вокзала загудело, вздрогнуло. Потом обдало горячей водяной пылью, паровоз с железным грохотом пронесся мимо, и, замедляя бег, замелькали, заскользили перед глазами пыльные зеленые вагоны с открытыми окнами. "В каком же Вера? - стал с лихорадочной быстротой вспоминать Дроздов, все время наизусть помнивший текст телеграммы, и, тут же поймав взглядом проплывший мимо него вагон N_8, перевел дыхание: - В этом! В восьмом..." Поезд остановился, и Дроздов начал протискиваться сквозь хаотично хлынувшую по перрону толпу солдат и встречающих, глядя вперед, где появлялись, двигались и мелькали взволнованные, красные лица, и в ту же минуту увидел Веру, даже не поверив, что это она. Но она выходила из тамбура вагона; осторожно переступая ногами, держась за поручни, она спускалась по ступеням и при этом вглядывалась в кишащую вокруг толпу, как бы заранее улыбаясь. А он, увидев ее, не мог сразу подойти, окликнуть, он будто не узнавал ее: в этом очень узком сером костюме, в ее косах, уложенных на затылке в тугой прическе, в ее недетском красивом лице, в, ее движениях и этой словно приготовленной улыбке было что-то новое, непонятное, взрослое, незнакомое ему раньше. Неужели это она когда-то написала, что относится к нему, как Бекки Тэчер к Тому Сойеру? - Вера! Она вскрикнула: - Толя... Анатолий! - И на мгновенье замолчала, вскинув на него свои светлые, увеличенные глаза с изумлением. - Как ты возмужал!.. И сколько орденов! Здравствуй же, Толя!.. Тогда он, не находя первых слов, не в силах овладеть собой, молча, сильно, порывисто обнял Веру, долго не отпускал ее сомкнутых губ, пока хватило дыхания. - Толя, подожди, Толя!.. Она оторвалась, откинула голову, и он, увидев на ее лице какое-то жалкое, растерянно-мучительное выражение, выговорил: - Как ты здесь? Как?.. - Я?.. Проездом! Из Москвы! - Она постаралась оправиться и, точно боясь, что он еще что-то спросит, что-то сделает, сказала поспешно: - Я узнала твой адрес от мамы. Я узнала... - От кого? - От твоей мамы. Я заходила к вам перед отъездом. - Вера, куда ты едешь? - Далеко, Анатолий... Почти секрет! - Вера, куда ты едешь? И потом - ты гость, а я встречающий! Могу я быть гостеприимным? Не скажешь - просто не отпущу тебя! Я не буду раздумывать! Я четыре года тебя не видел! Она носком туфли потрогала камешек на перроне. - Поздно... Ох, как поздно! - и принужденно нахмурилась. - Надеюсь, ты не оставишь меня без моих чемоданов? Толя, ты опоздал! Я еду в Монголию... Я ведь геолог, Толя... - В Монголию?! Нет, Вера, пойми, ты останешься на сутки! Сутки - это пустяки! - как в бреду заговорил Дроздов и решительно шагнул к вагону. - Мы должны обо всем поговорить! Так надо! Где твое купе? Ты остановишься в гостинице, а насчет билета я побеспокоюсь. - Анатолий, подожди! - почти крикнула она и схватила его за руку. - Что ты делаешь? Ты серьезно? Он взглянул. - Почему не серьезно? Просто я... Просто я... не знаю, когда еще увижу тебя. Она с упреком проговорила: - Ну зачем? Зачем это? Просто ты стал совершенно военным, мой милый... Она сказала "мой милый", и эти слова больно и странно задели его, казалось, сразу сделали ее недоступной, чужой, опытной. Ударил первый звонок. Неужели это отправление? Да, видимо, поезд запаздывал: звонок дали раньше времени. Дроздов, еще не понимая и весь сопротивляясь ее словам, спросил: - То есть как. Вера, "совершенно военный"? - Помнишь, Толя, ты же все время думал... хотел пойти в геологический. Толя, ведь война кончилась. А ты в армии! Ну, нет, не то я говорю! Совсем не то я говорю!.. - Вера... слушай, мы должны поговорить обо всем, ты останешься на сутки! Я возьму вещи! Где твое купе? Она остановила его? - Подожди, не надо! Я не хочу! Я не могу!.. - И, торопясь, будто ища спасения, подошла к площадке вагона и проговорила неестественно зазвеневшим голосом: - Сергей, пожалуйста, спустись и познакомься, это Толя Дроздов... И Дроздов понял, что свершилось непоправимое. Высокий, худощавый парень в накинутом на плечи пиджаке, с бледным, напряженным лицом спустился на перрон, неуверенно протянул ему тонкую руку. - Я вас знаю, - сказал он и тотчас запнулся. - Я учился... в параллельном классе, в пятьсот девятнадцатой школе... Голубев. Ударил второй звонок. - Никогда вас не знал! - сам не понимая почему, резко ответил Дроздов и непонимающими глазами посмотрел на Веру. - Кто это? Она сказала: - Это Сергей. Мы вместе кончили институт. Сергей Голубев... Разве ты не помнишь его? Было ли это?.. Да, Вера ехала из Москвы в Монголию. Она кончила институт и теперь инженер-геолог. Он все же не все понял в ту минуту, когда поезд тронулся. "Прощай"! Да откуда она взяла это старинное, какое-то пахнущее пылью слово? Ведь есть другие слова!" - До свидания! Желаю удачи! - сказал он. Потом отдаленный перестук последнего вагона, огонь фонаря, уплывающий в ночь, тишина и пустота на платформе. Бумажки, поднятые ветром, садились на пыльные акации в конце перрона. Шум поезда стих. В последний раз из темноты степи донесся глухой рев паровоза. Дроздов побрел по платформе. Хотелось курить. Было пусто на душе, тяжело, горько... Он вынул зажигалку, высек огонек; когда прикуривал, от руки, которую как-то виновато и спешаще пожала Вера, пахло слабым запахом сирени. Вера замужем?.. Нет, этого не может быть! Почему же не может быть?.. Это так... Он незаметно вышел на центральную улицу. - Извините, - сказал кто-то, задев его плечом. Мимо него проходили, двигались толпы гуляющих, то там, то тут загорались красные огоньки папирос, около ворот, в тени тополей по-летнему белели платья; там стояли группами, разговаривали, смеялись; на углу кто-то остановил его, закричал в лицо: - Купите георгины, прекрасные георгины! Ему не хотелось идти в училище, и он медленно бродил по улицам, равнодушно и слепо глядел на прохожих, на зажженные витрины; потом так же бесцельно остановился на площади, где над крышей дома стремительно перебегали, гасли и светились неоновые буквы кинорекламы: "В "Орионе" - "Небо Москвы"; тут возле яркого подъезда кинотеатра на углу бойко продавали цветы, жареные семечки, табак и папиросы; парень в заношенной гимнастерке, с подвижным лицом, на костылях топтался на ступенях, провожая прохожих смешливыми глазами, выкрикивал сипловато: - Ас-собый, ас-собый! Только по пятерочке, только по пятерочке! Покупайте, братцы, братцы-ленинградцы! Товарищи, подходи, друга не подводи! "Казбек" есть! Рубль штучка, на пятерку - кучка! Покупай, товарищ, "Казбек" с разбегу! - Он заметил Дроздова. - Берешь? - Ты, парень, из Ленинграда? - для чего-то спросил Дроздов. - А это чтоб складно было... Покупай, друг, подходи, фронтовиков не подводи! - Парень превесело стал пересыпать золотистый табак из ладони в ладонь. - Бери, в карман клади, фронтовику вдвое сбавлю цену и глазами не моргну! Бери, кореш... И почти машинально Дроздов взял штучных, машинально заплатил десять рублей, потом, пошарив по карманам, добавил еще пять, сказал: - А вообще - твое ли это дело? На подвижном лице парня отразилось удивление. - Спасибо, друг! Фронтовая дележка. Понимаю. А я, фронтовичек, в девяносто второй гвардейской служил... Под Генераловкой - миной!.. Пришел, брат, женился, деньжонок не хватает. И он, спрятав деньги в нагрудный карман, снова закричал зазывно и доброжелательно: - Ас-собый, ас-собый!.. Дроздов миновал квартал, свернул в какой-то темный, узкий переулок с нависшими деревьями над тротуаром, затем опять вышел на освещенную улицу и как-то поразился вдруг, вспомнив парня на костылях: из городского парка совсем по-мирному доносились звуки оркестра, как будто войны никогда не было. Дроздов увидел залитую огнями арку, увитый вьюнами забор, капли желтых фонарей, горевших вдоль песчаных дорожек, праздничные потоки народа на липовых аллеях. Затем он сидел против летней эстрады-купола, где играл симфонический оркестр. Было свежо, ветрено, пахло липой, близкой водой. Все скамьи перед эстрадой были заняты, сбоку и позади рядов стояли; дымки папирос овевали головы мужчин. Вокруг зааплодировали, на эстраде дирижер раскланивался; как у птицы крылья, растопыривались фалды его фрака. Справа лысый мужчина не без нервозности поправил очки и оглушительно захлопал, ерзая, кряхтя, толкая Дроздова локтем; слева светловолосая девушка с книгой на коленях сидела безучастно, задумчиво подперев пальцем висок, и глядела на огни рампы. Дроздов закурил, дымок папиросы пополз в сторону девушки, она отняла руку от виска, мельком посмотрела на пего серыми глазами, и он, погасив папиросу, сказал глухо: - Простите. - Пожалуйста. - Девушка чуть-чуть кивнула, и внезапно брови ее дрогнули, она сказала шепотом: - Я вас знаю, кажется... Вы из первой батареи, из артиллерийского училища? Я не ошиблась? - Нет. - Я видела вас в госпитале. Вы приходили к Дмитриеву? - Я приходил. Откуда вы его знаете? - Знаю. - Вы из госпиталя? - не сразу догадался Дроздов. - Вы, наверно, Валя? - Да. Здравствуйте. Знаете что? Вы мне нужны. - Э-это невыносимо! - зашипел лысый мужчина в очках. - Не дают слушать музыку. - Надо слушать что-нибудь одно. - Валя, усмехнувшись, взяла книгу, спокойно пригласила Дроздова: - Пойдемте. Я напишу ему записку. Неподалеку от эстрады, на скамеечке под фонарем, она стала писать записку, а он глядел на ее быстро бегающий по листку карандаш, ждал безмолвно. - Напомните многоуважаемому Алексею Дмитриеву, что в городе существует госпиталь, куда ему давно уже надо прийти для проверки. Рентген не такая уж страшная вещь, чтобы так бояться его. Наконец, скажите ему, что весь госпитальный персонал зол на него. Записку же можете прочитать перед всей батареей, чтобы Алексей Дмитриев понял: даже сестры ему начинают писать любовно-медицинские письма. - Я постараюсь, - ответил Дроздов. - Он, очевидно, забыл... - Вот и все. Мне к троллейбусу. А вам? - Мне все равно. Они вышли из парка, заняли очередь на остановке; и когда Валя уже села в троллейбус и помахала книгой, крикнув ему: "Только не забудьте! Ладно?" - и когда троллейбус тронулся и его огни смешались с огнями улицы, он еще стоял, не до конца понимая, почему так но хотелось ему возвращаться в училище: у него было такое чувство, как будто он обманул кого-то и жестоко обманули его. "Она, наверно, любит Алексея, - подумал Дроздов, нащупывая в кармане папиросы. - Знает ли он это?" В квартале от училища он забрел в незнакомый, сплошь заросший деревьями переулок; впереди над вершинами акаций во дворах еще догорала узкая желтая полоса заката. Здесь все было тепло, провинциально, уютно, как в детстве когда-то было по вечерам в заросших липами замоскворецких тупичках. Неожиданно он услышал из распахнутого окна на втором этаже приглушенные звуки пианино, молодой женский голос запел: Иду по знакомой дорожке, Вдали голубеет крыльцо... И вдруг он остановился с перехваченным от волнения дыханием, посмотрел на это раскрытое в тихую листву тополей окно, из которого мягко струился свет абажура. Не обращая внимания на прохожих, Дроздов прислонился плечом к стволу темного тополя и стал слушать. Он чиркал зажигалкой, но не мог курить - спазма сжимала ему горло. 8 Сегодня Алексей дежурит по батарее. В воскресный день почти половина курсантов в городском увольнении; и кажется, что с полудня до сумерек в расположении батарей и вестибюле училища прочно поселяется солнце. Оно блестит в натертых паркетных полах спален, в пустынных коридорах, на подоконниках, оно смотрится в кафельные полы просторных умывален, белыми сияющими столбами пронизывает воздух лестничных площадок. А в воскресный вечер вся жизнь не уволенных в город переносится в учебный корпус. Но здесь никто не занимается - тут просто больше свободного места, чем в кубриках. Из просторного класса топографии, где на стенах развешаны различного масштаба карты и схемы маршрутных донесений, сейчас звучит патефон, раздается хохот курсантов и голос Полукарова: здесь работает "Секция патефонной иголки". Сам Полукаров, давший это название секции, организатор ее, учит желающих правилам модного танго и хорошему тону. Тут собрались все, кто по разным причинам не пошел в увольнение: Витя Зимин, Ким Карапетянц, Нечаев, Миша Луц и Гребнин. Здесь же толпятся любопытствующие зрители из соседних батарей. Курсант Нечаев - высокого роста, широколицый, конопатый - по-праздничному сверкает всеми начищенными пуговицами, пряжкой ремня, зеркально отполированными суконкой хромовыми сапогами. Перед ним стоит Полукаров и недовольным рокочущим голосом внушает: - Подожди ты, не топай! Что ты топаешь, как слон на свадьбе? Ты подходишь, наклоняешь голову и говоришь: "Разрешите?" Она встает, ты осторожно берешь ее за талию. Подожди, подожди, что ты меня хватаешь! Ты что, брат, трактор подталкиваешь, что ли? Хватаешь с лошадиной грацией! Подожди, да не смотри ты на носки своих сапог. Слушай музыку. Карапетянц, заводи! Карапетянц, до синевы выбритый, нахмуренный, с сосредоточенным видом - он все делает серьезно - заводит патефон, переворачивает пластинку и снова садится на подоконник. Полукаров, обворожительно улыбаясь, наклоняет голову и делает приглашающий жест в сторону поставленного к стене стула, на котором должна сидеть "она". - Продолжаем... Ну так вот, начался, скажем, вальс. Ты подходишь... Стой! Карапетянц, ты что завел? При чем тут хор Пятницкого? Ошалел? Снимай пластинку! Ну и бестолочи вы, братцы! Каши гречневой надо сначала с вами наесться! Кто вас воспитывал, черт вас дери? Нечаев скомканным платком вытирает пот со лба. Карапетянц так же серьезно ставит другую пластинку. Гребнин и Луц давятся, трясутся от беззвучного смеха; однако у Вити Зимина завороженно светятся глаза: он ждет своей очереди. Зимин в новом, парадном обмундировании, весь тоненький, выглаженный, чистенький, он очень взволнован и слушает Полукарова внимательно. Зрители гудят со всех сторон: - Снять Карапетянца с командования патефоном! Не справляется с обязанностями. Давай танго! Между тем пластинка с шипением раскручивается. Полукаров на секунду с прислушивающимся лицом глядит в направлении патефона и продолжает: - Ну так вот... Подожди, на чем мы остановились? Нечаев, куда ты, шкаф, смотришь? Да разве с такой растерянной физиономищей можно подходить к девушке? Где мушкетерство? Слушай темп музыки и улыбайся! Изображай гусара! Ну так вот, ты подходишь, берешь ее слегка за талию... Опять хватаешь? Да ты что?.. Гребнин и Луц уже не могут сдержаться и хохочут, валясь животами на столы. Глядя на окончательно растерянную конопатую физиономию бесталанного Нечаева, на возмущенное лицо Полукарова, на сосредоточенно-серьезную мину Карапетянца, Алексей тоже хохочет под насмешливые советы оживившихся зрителей: - Нечаев, не дыши! - Не прижимайся к девушке! - Грациознее! Не выставляй зад под вопросительным знаком! Витя Зимин неодобрительно оглядывается на смеющихся и, поправляя ремень, внезапно говорит своим тонким голосом: - А потом со мной потанцуй, Полукаров. Ладно? В классе топографии гремит музыка. Полукаров опять начинает объяснять и водить вконец одуревшего ученика меж столов, показывая премудрые па, а неуклюжий Нечаев спотыкается, ставит ноги не туда, куда надо, и вообще напоминает паровоз, который сошел с рельсов и теперь испускает последний пар. В самый разгар этих учений в классе появляется Степанов с грудой книг под мышкой; у него такое лицо, как будто он только что спал. - Товагищи, что это такое? - говорит он, картавя, потирая круглую свою голову. - Сидел, сидел в читальне - и слышу, будто в классе топоггафии лошадей водят. Ужасный ггохот. Это что у вас - ипподгом? И, обращаясь к Алексею, спрашивает: - Ты любишь танцы, Дмитгиев? - и глядит в окно на жарко пылающий над крышами закат; взгляд его рассеян. - Я плохо танцую, Степа. - А я не люблю. Не понимаю. Тгатить на это вгемя? Ужасная егунда! Человек живет каких-нибудь шестьдесят лет. И не успевает многого узнать и сделать за свою жизнь. А это егунда, ужасная егунда. Вот, Бисмагка взял. Стгашная философия уничтожения у этого человека. Фашисты многое у него пегеняли. Надо знать философию загождений войн. - Дежурный по батарее, к выходу! - доносится команда дневальных, перекатываясь по этажам. - Старшего сержанта Дмитриева - к выходу! Придерживая шашку, Алексей бежит по коридору мимо пустых классов в жилой корпус, соединенный с учебным застекленным переходом. А в распахнутые училищные окна с улицы вливаются звуки самых различных мелодий, рожденных войной, - как только наступал вечер, в городе начинала звучать музыка: отдаленный духовой оркестр в парке не заглушал патефонные ритмы во дворах и ставшие входить в моду аккордеоны. Уже возвращались из госпиталей Берлина и Вены первые демобилизованные по ранениям солдаты, и все жили ожиданием тех, кто должен был вернуться с далеких и замолкших фронтов. Говорили: май - месяц победы, июнь - месяц ожидания и надежды. Алексея же вызвали потому, что стали возвращаться из города уволенные. В двенадцатом часу вернулся Дроздов. - Встретил? - спросил Алексей. - Встретил, - ответил Дроздов и снял фуражку, лицо было усталым. - Ну, Толя, должно быть, она тебя не узнала! - сказал Алексей и, не ожидая ответа, спросил: - Куда она поехала? (Дроздов ответил.) Ого! Расстояние! В коридоре они сели на подоконник возле курилки, из ленкомнаты долетали нестройные звуки пианино. Передвинув жесткий ремень и положив шашку на колени, Алексей помял в руках темляк, спросил: - Удачно? - Все получилось как в старых романах. Она вышла замуж, едет с мужем на место работы. И это все. - Так зачем же ей нужно было встречаться с тобой? - Алексей с силой сбросил с коленей забренчавшую о паровую батарею шашку. - Вышла замуж - и еще присылает телеграмму! Дроздов вынул из кармана гимнастерки свернутый листок, сказал: - Это тебе. Я случайно встретил Валю в парке. Алексей взял записку и, прочитав ее, спрыгнул с подоконника. - Я совершеннейший дурак, Толька! 9 Отсюда видна была река с лесистым противоположным берегом, с песчаной отмелью, над которой, визжа, носились чайки; а тут, на холме, было тихо, пахло нагретой травой; на тонких ногах ромашки покойно дремали под солнцем. Полтора часа назад они взяли на водной станции маленькую плоскодонку и отплыли далеко от города; здесь лес подступал к реке вплотную, и коряги купались у берега, изламываясь в ее зеленой глубине. И вот сейчас они сидели на вершине холма, и, как тогда, в Новый год, время остановилось. Валя сорвала возле своих ног самую крупную ромашку; в желтизне ее, впившись, хлопотливо возился полосатый шмель, сказала: - Ишь какой, - и, стряхнув шмеля, провела ромашкой по губам - лепестки подрагивали от ее дыхания, - спросила: - Вы любите цветы? - Покосилась краем глаза на Алексея. - Не конский щавель, конечно, а вот такие? Алексей слушал ее голос и почему-то думал, что совсем недавно на карпатских лугах он видел другие ромашки, забрызганные кровью, черные от пороховой гари, а Валя этого не знала и, наверное, никогда не узнает. Она просто сидела сейчас, натянув на колени платье, и, как будто войны никогда не было, спрашивала, любит ли он цветы, и, спросив, поднялась, вошла в белый островок лениво разомлевших на солнцепеке ромашек, подобрала платье, опять села. Она с серьезным лицом искала что-то перед собой, и он смотрел на ее движения; на кончиках опущенных ресниц лежала тонкая цветочная пыльца. - Вы не суеверный? - спросила Валя, взглянув строго. - Помните, в Новый год вы сказали о числе тринадцать? Что это была за примета - нечетное число? - В приметы верил на фронте, - ответил Алексей. - Сам не знаю почему. Теперь - нет. - Ну то-то! - Она откинула волосы и протянула ему руку. - Идемте в лес. А то я здесь не нашла ни одной нечетной ромашки. Ее ладонь крепко стиснула его пальцы, и он, не рассчитав силы, потянул Валю к себе. Она тоже готовилась подняться сама, но, вскочив, не удержалась, качнулась к Алексею, и он легонько, на миг, обнял ее, ощутив ее щекотное дыхание на щеке. - Пожалуйста, пустите! - сказала Валя. - Не так получается. Я сама... Здесь, в прибрежном лесу, было душно и жарко, на траве лежали желтые солнечные пятна; меж кустами дикого малинника среди лиственной духоты сонно гудели золотистые мухи. Сразу же в этих кустах Валя нашла гнездо - теплое, аккуратное, круглое, прикрытое листьями, - в нем тихо, как преступники, прижавшись друг к другу, сидели оперившиеся птенцы, и она воскликнула: - Смотрите! А где мать? Где мамаша, я вас спрашиваю? Они одни? Птенцы завозились в гнезде, повернули головы к ней и подняли такой тревожный писк, что Валя расхохоталась. - Глупые, не трону я вас, только погляжу, - ласково сказала она и погладила испуганных птенцов по головам пальцем. Птенцы замерли, затем один из них, затоптавшись, покосился на Валин палец черной росинкой глаза и клюнул довольно воинственно, дернув взъерошенной шейкой. - Спасибо, милый, - сказала растроганно Валя и посмотрела на Алексея. - Бежим отсюда, а то прилетит мамаша - и нам несдобровать... Запыхавшись от бега, они остановились на поляне, полосами зеленой от сочной травы, красной от дикого клевера. Раскрасневшаяся Валя опустила руки, тихо сказала: - Как здорово! Алексей не сразу понял, чему она так обрадовалась, и, только увидев капельки пота на ее верхней губе, почему-то впервые за все время подумал, что она все-таки земная и что он мало знает ее. Валя первая вошла в траву, как в воду, захлестнувшую ее по грудь; и она шла, разводя траву руками, а за ней оставался темный след, и медленно разгибались примятые стебли. Тяжелый, сладкий запах тек по поляне, кружил голову; знойный воздух звенел, прострачивался неистовыми очередями кузнечиков. Сильно парило здесь. Валя понюхала какой-то цветок, сказала: - Белладонна. Знаете? - и с загадочным выражением повернулась к Алексею. Он увидел в ее чистых серых глазах свое отражение, как в прозрачной озерной воде, увидел, как она, прикусив зубами стебелек, смотрела на него, потом в глазах что-то дрогнуло, она прищурилась, точно легла на воду легкая тень от деревьев, и Валя спросила: - Вы почему все время молчите? - Я почему-то вспомнил госпиталь, когда вы дежурили... Последние его слова прервало ленивое ворчание грома. Оно прокатилось и смолкло. Темно-лиловая туча-гора, готовая опрокинуться, вся клубясь, ползла над лесом, и сизые края ее дымились. - Откуда это? - удивилась Валя. - Вот новость! Туча надвигалась, а в лесу и на поляне стояла такая духота, воздух сделался таким парным, горячим, что замолчала иволга в чаще. Тень от тучи закрывала поляну, ползла по траве, и все притаилось. Даже не чувствовался запах клевера. Внезапно лес зашумел, закачались вершины, испуганно зароптала листва, везде потемнело, и трава на поляне заволновалась, замотали головами ромашки, точно кланялись в последний раз солнцу. Вокруг полетел пух с одуванчиков. Запахло дождем. Ветер пронесся. Лес и поляна слегка успокоились. Затихал ропот. Но следующий, уже свежий порыв ветра с силой сорвал листву с ближайших деревьев, зло взъерошил поляну, и солнце исчезло. Стало мрачно. Ветер холодом тянул под тучу. Одинокая чайка, подхваченная ветром, ослепительно белая в свинцовом небе, косо пронеслась над лесом, ныряя и остро махая крыльями. Из леса надвигался глухой шум. И вдруг электрически мигнула мохнатая туча, и лес ахнул от разорвавшегося над вершинами грома. А они как будто впервые видели все это. Валя, жмурясь от ветра, придерживая у коленей платье, крикнула: - Так ведь это же гроза! Тяжелые капли зашлепали по листьям, по вздрагивающим ромашкам, и опять стихло. Первая туча прошла. И надвинулась следующая, хмурая, лохматая, стремительно кипящая. Она загородила все небо. Ветер, сильный, грозовой, неистово потянул из-под тучи. Снова скользнула ветвистая молния, прогромыхал гром, и сплошная колючая стена воды с настигающим порывистым гулом обрушилась на лес. - Бежим! - опомнившись, крикнула Валя и, сняв босоножки, радостно оглянулась на Алексея возбужденными глазами. - Подождите! - тотчас остановил ее Алексей. - До лодки мы не успеем. Стойте под акацией. Мы переждем. - Ах, какая красота! - громко сказала Валя и, поеживаясь, стала под акацию, держа в руках босоножки. - Вы промокнете, вот в чем беда, - озабоченно сказал Алексей, став рядом с ней. - Не боитесь промокнуть? - Беда! - возразила она и поглядела вверх. - Какая же это беда! И я ничего не боюсь, я не трусиха! В вспыхивающем свете он видел поднятое, словно замершее от тревожного восторга ее лицо и видел, как крупные, торопливые капли стали просачиваться сквозь листву, путая ей волосы - через минуту акация совсем уже не спасала их; от мокрых волос Вали запахло дождевой свежестью, горьковатой ромашкой. Она оглядела себя - насквозь мокрое платье облепило ее - и воскликнула с испугом: - Как выкупалась! Не смотрите на меня! Отвернитесь! Алексей отвернулся, спросил шутливо: - Долго мне так стоять? - Попробуйте только повернуться! - сказала она. - А впрочем, можете повернуться... Теперь можете... Он повернулся и увидел Валины напряженные, точно обмытые дождем глаза, прядку намокших волос на щеке, и вдруг ему непреодолимо захотелось обнять ее, прижать к себе, поцеловать эту спутанную мокрую прядку, ее чуть поднятые влажные брови. - Ну что же тут стоять? - сквозь шум ливня закричала Валя, оттолкнулась от акации и побежала по траве под дождь, через поляну, затопленную ливнем; промокшее платье било ее по коленям. На середине поляны она задержалась возле лужи, потом как-то совсем по-мальчишески перепрыгнула через нее, повернула к просеке, затянутой дождевым туманом. И только в конце этой просеки Алексей догнал ее. Она, часто дыша, смеясь, возбужденно говорила: - Ни за что бы не догнали, если бы захотела. Ни за что! - И откидывала слипшиеся волосы со щеки. - Идемте к берегу. Уверена - нашу лодку унесло! Внезапно дождь перестал. Еще из ближней дымчатой тучи сыпалась светлая пыль, а теплое, сияющее голубое небо стремительно развернулось над лесом. Выглянуло солнце, яркое, веселое, летнее, словно умытое, - такое бывает только после грозы. Стало необыкновенно тихо и ясно. Закричала иволга в чаще. Лес, еще тяжелый от ливня, стоял не шелохнувшись, весь светился дождевыми каплями. Крупные капли звучно шлепались в лужи. Налитые водой колокольчики изредка вздрагивали. Они подошли к берегу, где в заводи оставили плоскодонку. - Смотрите, что с нашей лодкой! - сказала удивленная Валя. - Просто какое-то приключение! Нам все время везет!.. Плоскодонка была затоплена наполовину, в ней плавал черпак, покачивались на воде весла. А река дымно парила после грозы, и на той стороне, далеко слева, виден был домик бакенщика, фиолетовый солнечный веер лучей отвесно рассеивался на него из-за туч. Они стояли на берегу, переводя дыхание. - Что будем делать? - спросила Валя. - Откачивать воду? И Алексей успокоил ее: - Ерунда! Это двадцать минут работы. Я все сделаю. Но сначала надо обсушиться. Хочешь, я разведу костер? И сена принесу, чтобы сидеть. Я видел копну... На просеке. Хочешь? - Разводить костер из сырых сучьев? - спросила она. - Я согласна. Он не ответил - Валя незнакомо, потемневшими глазами глядела ему в грудь, взяв его за ремень. - Не надо никуда торопиться... хорошо? Алексею показалось: он падал с высоты с остановившимся сердцем, целуя ее закрытые глаза, ее лоб, подбородок. - Ты не знаешь, а мне ничего не страшно. Хочешь, будем ходить целую ночь по лесу? Впрочем, тебе нельзя! Почему нельзя, когда это можно? Вот странно - дисцип-лн-на! Слышишь, как чудесно пахнет сено? И коростель - слышишь? Мне всегда кажется, что вечером, когда становится холодно, он вынимает из-под крыла скрипку, хмурится и проводит смычком по одной и той же струне. У этого коростеля много детей, он страшный семьянин, но он почему-то пессимист. Почему ты так на меня смотришь? - Валя, мне кажется, я вас много лет не видел. - Алеша, почему мы то на "вы", то на "ты"? "Вы" - это не надо. Ведь мы знаем друг друга давно. Что ты подумал тогда обо мне, в Новый год, помнишь? Какой ты странный был тогда, тебе ничего не нравилось, и смотрел на меня как-то подозрительно. - Этого не помню. - Да? Вот смешно! А меня это задевало. Мне хотелось уколоть тебя. Ты знаешь, что я почувствовала тогда? Какое-то любопытство. Помнишь, ты отдал мне свои перчатки?.. Смотри, вон видишь возле обрыва - огонек у бакенщика? А мы одни... Тонкий запах лесных лугов исходил от сена и, чудилось, от костра, который совсем догорал, и багровое пятно не пылало уже, а суживалось в черной воде, густо усыпанной звездами; и костер, и звезды, и берег - все, казалось, плыло вместе с запахом сена в вечерней тишине. Куда это все плывет?.. Где остановка?.. Может быть, там, на том берегу, где из черной чащи кустов вылезал красный месяц и плавал на воде, как блюдце? В полусумраке белело Валино лицо, ее шея; привалившись спиной к копне сена, она сидела так близко, что он опять чувствовал запах ее волос, еще не просохших после дневного дождя; и вдруг она повернула к нему голову - ее волосы ветерком коснулись его щеки - и сжала его пальцы с какой-то ласковой настороженностью. - Я ничего не боюсь! С тобой - ничего. Я никогда не знала, что так может быть. Валя дрожала ознобной дрожью, прерывисто, осторожно вбирала в себя воздух сквозь сжатые зубы, и ему все казалось, что от всего исходит запах сена - от Валиных губ, от платья, от ее рук. Он обнял ее. Валя доверчиво, как во сне, положила ему обе руки на плечи и, прижимаясь, вздрагивая, сказала слабым шепотом: - Как у тебя сердце стучит, Алеша... И у меня тоже. Вот костер уже погас... Ее дрожь в руках, в голосе передавалась ему, и он, не слыша свой голос, выговорил только: - Валя... Он должен был сейчас встать, чтобы подбросить сучьев в костер. Он уперся руками в землю и поднялся, вошел по сыроватому песку берега, залитому каким-то очень красным светом луны. 10 Он вместе со всеми сидел в классе, выполнял приказания, кратко отвечал на вопросы, дежурил по батарее, но все это словно проходило мимо его сознания, скользило стороной, как в горячем тумане, без твердого ощущения внешних толчков. Раз во время занятий в поле, когда в минуты перекура лежали на теплой траве, Алексей повернулся на бок, сорвал ромашку, улыбнулся чему-то, и Борис, заметив это, спросил: - Что с тобой? - Абсолютно ничего, Боря. - Нет, я чувствую, с тобой что-то происходит: ты или стал сентиментален, или до одурения рассеян. Впрочем, каждый по-своему с ума сходит. - Ты так считаешь? - Да, кстати, знаешь новость? Мне в штабе сказали: готовится новый послевоенный устав. Офицер перед женитьбой должен представить свою невесту полковой даме, жене командира полка. В обязательном порядке. Кроме того, офицер должен знать иностранные языки, хороший тон... И поговаривают о новой форме для разных родов войск. Неплохо? Алексей смутно слышал Бориса; покусывая стебелек ромашки, он глядел в небо и думал о своем. Его гимнастерка еще слабо хранила лесные запахи той просеки и свежего сена, когда они сидели возле костра. Та гроза и тот вечер жили в нем - и будто вокруг, как в дреме, стучали тяжелые капли в последождевой тишине, и в этой тишине он вспоминал Валин смех, ее глаза, ее неумелые губы. Он был потрясен этим новым чувством, которое жизнь превращало в непрекращающийся праздник. А в эти дни, училище готовилось к выезду на летние квартиры, и все огневые взводы чистили материальную часть: орудия, боеприпасы, дальномеры; батарейные старшины получали на складах брезентовые палатки, лопаты, котелки, фляги - готовились к тактическим учениям, к боевым стрельбам на полигоне. Говорили, что дивизионы выедут в лагеря надолго, до поздней осени. Предстоящая разлука с Валей заставила Алексея тщательно изучить телефонную книжку в соседней от училища автоматной будке. Он позвонил вечером и, ожидая, когда снимут трубку, водил пальцем по темному, запыленному стеклу; там, отражаясь, загорался и гас огонек папиросы. - Попросите Валю, - сказал Алексей и подумал: "Что она делает сейчас? Где она?" - Я слушаю, - проговорил знакомый голос в трубке. - Кто это? Алексей? Здравствуй! Извини, я сразу не узнала. Откуда у тебя номер телефона? - Пришлось прочитать талмуд в автомате. - Бедный... Можно было сделать легче - узнать у дежурного телефон капитана Мельниченко. - Валя, мы уезжаем. Надолго, - сказал он как можно спокойнее. - Я знаю, - ответила она. - Я думала об этом... - Я тебя не увижу очень долго. - И я тебя. Это ужасно, Алексей. Надо дожить до октября, - она помолчала. - Это так долго, Алеша!.. - До свидания, Валя! Я позвоню еще. - Он повесил трубку, чувствуя, как упал ее голос, ответивший ему: - Я буду ждать твоего звонка. До свидания, Алеша. Утром, сразу же после завтрака, его вызвали к командиру батареи. Он взбежал по лестнице на четвертый этаж, спрашивая себя: "По какому делу? Зачем?" Капитан Мельниченко, в белом кителе, стоял у окна, тыльной стороной ладони поглаживал выбритый подбородок; было хорошо видно его озаренное ранним солнцем спокойное, темное от загара лицо. Алексей знал, что Валя сестра комбата, и вошел в канцелярию с отчетливо мелькнувшей мыслью о том, что вызывают его не случайно, - и, доложив о себе, ждал первых слов капитана, внутренне напряженный. - Сегодня батарея выезжает в лагеря, - сказал Мельниченко. - Вместе с дивизионом. Из нашей батареи в лагерь отправляются три орудия, четвертое остается здесь. - То, что в ремонте? - То, что в ремонте. - Капитан помедлил. - Вот что, Дмитриев, мне не хотелось бы перед стрельбами оставлять здесь на два дня Чернецова: в лагере будет много работы. Я решил оставить вас. Через два дня орудие выйдет из ремонта. Получите орудие для стрельб и приведете машину в лагерь. Вот возьмите карту, просмотрите маршрут. Вопросы есть? - Слушаюсь, получить орудие и привести его по маршруту, - ответил Алексей, не задавая ни одного вопроса, хотя все, что он услышал, было похоже на неправду. - Вот и отлично! Жду вас в лагере через два дня. Вы свободны. - Через два дня я буду в лагере! Он почувствовал такой прилив сил, такую неожиданную радость оттого, что мог быть свободен целых два дня, поэтому в тот миг полностью осознал только одно: два дня он будет еще в городе, два дня, а значит, два раза он может встретиться с Валей, - и этому трудно было поверить. ...Алексей не знал, однако, что вчера Валя зашла в комнату брата, тихонько села на подоконник, долго глядела, как в синей дымке вечерней улицы один за одним зажигались шары-фонари, потом сказала не без упрека: - Уезжаете на все лето? Мельниченко в ту минуту брился; по привычке, оставшейся с фронта, он делал это по вечерам. - Уезжаем, сестренка, - ответил он и тотчас спросил: - С каких это пор мы перешли на "вы" - "уезжаете"? - Именно! - Она обеими руками охватила колено. - Не понимаю. - Василий Николаевич отложил помазок, взял бритву, пощупал кожу на щеке. - Сплошные ребусы. А конкретнее? - Глупо это все-таки как-то! Василий Николаевич даже не выказал озадаченности - нередко ее суждения, ее поступки поражали его своей непоследовательностью и вместе прямотой, неизвестно было, что можно было ждать от нее через минуту, Он не забывал, что она с ранних лет росла одна, и он сам, часто бывавший в долгих разлуках со своей сестрой, не без чувства некой вины перед ней прощал ей многое, чего не прощал другим. - Знаешь что, выкладывай-ка все начистоту, - сказал Василий Николаевич, взглядывая на нее в зеркало. - Все по порядку... - По порядку? - Да, докладывай. Без шарад и ребусов. - Ты, конечно, знаешь Алексея Дмитриева? - Трудно мне не знать Дмитриева. Но откуда ты его знаешь - это уже мне непонятно. Ах да, по госпиталю! - Я его знаю. Не только по госпиталю, если хочешь... И мне нужно его видеть два-три дня! Заранее не спрашивай зачем - не жди доклада. А может быть, это и не секрет - просто сейчас не скажу. Очень важное дело! Он, опять не показывая недоумения, намылил щеки, проговорил спокойно: - Ну хорошо, не буду спрашивать. Но оставить его в училище я не могу. У него стрельбы... А это не игрушки, сестренка. Несмотря на секреты чрезвычайной важности... Тогда Валя, возмущенная, спрыгнула с подоконника, прервала его: - Неужели у вас в армии все подчинено одному - как у вас называется, боевой подготовке? И больше ничего не существует? Вы не знаете своих курсантов, вы видите только шинели! Только свои пушки. Ты сам сухарь! У тебя погибла жена! А ты ни одного слова о ней! "Я понимаю. Твоя колючесть есть лишь форма самозащиты", - подумал Василий Николаевич и сказал по-прежнему сдержанно: - Если у тебя действительно какое-то серьезное дело с Алексеем Дмитриевым, то, может быть, ты объяснишь мне, в чем оно? - Сейчас - нет. - Она подбежала к нему, уже зная, что добилась своего, поцеловала его в намыленную щеку. - Ты все-таки понял! Спасибо тебе!.. Он долго думал позднее об этом разговоре и, догадываясь, в чем дело, решил оставить Дмитриева с орудием на два дня в училище, сознавая, как порой много значат в жизни человека два дня, два часа, даже час. Но, приняв это решение, он испытывал такое чувство, будто пошел на сделку со своей совестью, и тут же ловил себя на мысли, что по своему положению офицера привык (да, привык) смотреть на курсантов как на людей, которые обязаны выполнять чужую волю, чтобы обрести свою собственную, - и тут не до нежностей. Что ж, армия не случайный полустанок, на котором ты сошел, потому что ошибся поездом. Да, он никогда дома не говорил о своей жене. Сестра была права, но не понимала одного: воспоминания не облегчают. Однако ему почему-то казалось иногда, что она где-то рядом, что он встретит ее на улице, что однажды, придя домой из училища, увидит ее сидящей в своей комнате. А когда в этом году он встретился с женщиной, взгляд которой говорил ему слишком много, он непроизвольно для самого себя стал находить в ней качества, не похожие на качества Лидочки, и интерес к этой женщине у него пропал. Он не был однолюбом - просто ничего не мог забыть, хотя все между ними было кратким, быстротечным, как миг. Он видел Лидочку урывками между боями. В дни наступления, когда невозможно найти времени съездить в медсанбат, она сама, часто под огнем, приходила к нему на НП - приходила, чтобы только увидеть его. Ничего, все забудется. Время излечивает. Оно умеет излечивать. Весь день Алексей пробыл в артмастерских, а когда вернулся к обеду, батареи уже были пусты - дивизион выехал, и среди сиротливых коек бродила одинокая фигура дежурного, говорившего с унылой обескураженностью: - Что ж это такое! Пустота! А тут почту приволокли, целую кучу писем. Ну что я с ними буду делать? Бежать рысцой за машинами и орать: "Стой, братцы!"? - Юморист ты, - весело сказал Алексей. - Давай письма, через два дня буду в лагерях - раздам ребятам. Кому тут из наших? - Да вот, - пробормотал дежурный и принес целый ворох писем. Алексей лег на голый матрац соседней кровати, положил сумку с конспектами под голову, стал разбирать письма не без интереса. - Гляди, я пошел дневальных шевелить, - проговорил дежурный. - Обленились, орлы, в связи с новой обстановкой. Он читал адреса писем со всех концов России - из разных городов, колхозов, из воинских частей: счастливая была эта почта - никогда столько писем не приходило в батарею. Здесь были письма Гребнину из Киева, Нечаеву из Курска, Карапетянцу из Армении, Зимину из Свердловска, был денежный перевод Борису из Ленинграда. ("Неужели из Ленинграда? Значит, родные его вернулись из эвакуации?!") И вдруг спазмой перехватило ему горло, маленький желтый конвертик-треугольник словно обжег его пальцы. "Полевая почта 27513, Алексею Дмитриеву". Наискосок: "Адресат выбыл". И совсем внизу: "Березанск. Артиллерийское училище". И обратный адрес: "Омск. Дмитриева Ирина". "Дорогой, любимый брат! Вот пишу тебе, наверно, пятое письмо - и никакого ответа. Все письма приходят со штемпелем "Полевая почта изменилась" или "Адресат выбыл". Но я уверена, что ты не убит, нет. Последнее письмо получила из Карпат. И вот пишу, пишу... Я по-прежнему живу у тети Нюси, учусь в девятом классе, живем мы неплохо. Милый мой брат! Во всех письмах я не писала тебе о нашем несчастье... (Зачеркнуто.) Я надеялась и ничего не знала... А может, это ошибка? Ты помнишь Клавдию Ивановну Мещерякову, детского врача, мамину подругу? В ноябре сорок четвертого года мы получили от нее письмо из Ленинграда. Клавдия Ивановна пишет, что мама наша, милая, хорошая наша мама, пропала без вести. Где, как, отчего - она не пишет. Ты ведь знаешь, что она пошла врачом в полевой госпиталь и все время работала там, всю блокаду. Клавдия Ивановна была у нас: квартира заперта, и никого нет, а ключи у домоуправа. Я подумала сначала, что это ошибка, написала Клавдии Ивановне, но она ответила - это правда. Ей сообщили в военкомате. Я не представляю, Алеша. Я рвусь в Ленинград, чтобы хотя бы самой узнать... (Зачеркнуто.) Потом и мне сообщили из военкомата. Милый Алеша! Я не хотела тебе писать о маме, но лучше все знать без обмана, чем лгать. Я все, все помню: наше детство, нашу маму, надевающую серьги, - помнишь, когда она ожидала отца, - наши комнаты, наше парадное с кнопочкой звонка. Я не могу себе простить, что я однажды маму обидела, когда ты уже был на фронте. Я сказала: "Не надо меня воспитывать, я сама себя воспитываю". А мама чуть не заплакала. Какая я дура была! Я только сейчас поняла, какая была наша мама, она ни на что не жаловалась, сама соседей успокаивала. Вова и Павлуша ушли на фронт после тебя, а Елена Михайловна очень беспокоилась. А когда от тебя не было совсем писем, мама выходила только к почтовому ящику и говорила: "Завтра будет обязательно". Алеша, не могу писать, а тетя Нюся говорит, что не вернешь, успокаивает, а сама на кухне плачет. Я должна была тебе сообщить, Алеша. Крепко целую тебя. Твоя любящая сестра Ирина. Мой адрес: Омск. Улица Ленина, 25, Анне Петровне Григорьевой, для меня. 12 мая 1945 г.". 11 Он помнил: в тот день моросил дождь; возбужденные толпы ходили по улицам; на Литовской, на Невском - не пройти; около газетных киосков - длинные очереди. В два часа дня он вместе со многими одноклассниками-комсомольцами был уже в военкомате. Здесь толпилось много народу, в коридорах было шумно, накурено. Да, он кончил десятый класс. Да, ему будет восемнадцать. Повестка? Хорошо, он будет ждать повестку. Он простился с друзьями на Невском. Был вечер уже. Он шел домой. Нет, он бежал домой по затемненным улицам, по пустынным каменным набережным и видел, как зенитчики устанавливали орудия на площадях, на крышах домов, как дымящиеся лучи прожекторов шагали по небу, с размаху падали на Неву. Иногда сверкал, задетый светом, шпиль Петропавловской крепости, вспыхивала вода холодно и свинцово. Раздавались шаги патрулей на мостовой, у ворот стояли дежурные с карманными фонариками - за один день изменилось все. Он взбежал по лестнице. Никого не было дома - мать, должно быть, задержалась в поликлинике, Иринка отдыхала в лагере под Царским Селом. Когда он вошел в темную квартиру, пустую, с незадернутыми занавесками на окнах, и зажег свет, когда прошелся по комнатам несколько раз, книжный шкаф в кабинете отца скрипнул, как прежде, когда он открывал дверцу. Но все - книги в шкафу, учебники, конспекты на письменном столе, - все сразу показалось прошлым... Тогда, не в силах больше оставаться в комнатах, он вышел во двор и, ожидая мать, сидел на скамейке возле парадного, думал: что сейчас скажет ей? А небо все полосовали лучи прожекторов, и негромко переговаривались дежурные возле чугунных ворот. Война!.. Везде на улицах стало глухо, черно, неприютно: город на военном положении. Где-то в стороне Невы стучала пробная пулеметная очередь, трассирующие пули плыли в небе наискось, пересекая световой столб прожектора. Потом послышались от ворот знакомые шаги, и он вскочил, окликнул: - Мама! - Почему ты здесь? - спросила она. И он подошел к ней, попросил: - Мама, давай сядем здесь... Мама, я должен тебе сказать... Мама, посидим. - Алеша, что ты хочешь сказать? - спросила она, и он увидел ее глаза, которые потом долго не мог забыть. Оба сели на крыльце. И, может быть, оттого, что мать, будто все поняв, молчала, или оттого, что сидела рядом и Алексей ощущал ее теплое плечо, он искал необыкновенных, успокаивающих слов, но этих нужных сейчас слов не было. И с осторожностью он взял ее руку, грубую, потрескавшуюся от кухни и керосинки, прошептал: - Мама... Я, конечно, понимаю. Мама, я должен сказать тебе прямо... И внезапно услышал странно спокойный ее голос: - Что ж... пойдем... Я соберу тебя... Он ничего не ответил, задохнувшись от нежности, от жалости, от любви к ней, а сквозь пробные пулеметные очереди, сквозь тревожное гудение крыш доносились во двор тоскливые и далекие паровозные гудки. Потом он видел ее на вокзале. Два дня не было машины из лагерей, и два дня Алексей не выходил никуда из батареи. В корпусе, опустевшем и мрачном, непривычная тишина стояла в безлюдных батареях, только иногда, звеня шпорами, проходил по казарме дежурный офицер. Опустело и на училищном дворе: пушек, приборов и машин не было. Все в лагерях. Как заброшенный пруд, плац усыпался сбитыми ветром тополиными листьями. Алексей лежал на койке один во взводе, равнодушный ко всему. С открытыми глазами он лежал на спине, и казалось, что ему дремлется. У него не было никаких желаний. Солнце не было прекрасным и теплым - оно потухло. И стрижи не кричали под окном - какой в этом смысл? Ни в чем не было смысла. Никогда, никогда мама не отопрет ему дверь, услышав его шаги, никто не скажет ему "сын", и он не скажет уже до конца своей жизни "мама". А мама то улыбалась, то хмурила брови, то приходила из кухни в переднике и просила пропустить мясо в мясорубке ("Ты у меня сильный, должен помогать"), то сидела у стола под лампой, наклонив гладко причесанную голову, и прозрачные серьги тихонько покачивались в ее ушах. Он мог лежать на спине и час и два, не пошевельнувшись. Иногда только глаза его смежались, брови вздрагивали, и он чувствовал горячую горечь слез в горле. День отгорал, наступал вечер - сизые сумерки вползали в казарму, тени скоплялись по углам, потом становилось совсем темно, на плацу вспыхивал фонарь, бросал отблески на окна, но Алексей не вставал, не зажигал света. У него не было сил подняться, повернуть выключатель, сделать что-то; ему было все равно: день, сумерки, свет, темнота. Время потеряло свое значение. Мамы не было. Самое страшное, то, что не должно было, не имело права случиться, случилось... К концу второго дня приехал из лагерей помстаршина Куманьков. Увидев Алексея, одного, лежащего на койке посреди оголенных коек взвода, он удивленно спросил: - Ты чего? Алексей не отозвался. - Ты что? Заболел? Тебя же с пушкой оставили... - Оставили. - А ты чего лежишь? - Так. - Вернулся уж из мастерских? - Да. - Подожди, подожди, - заволновался Куманьков. - Ты когда вернулся? - Вчера или... позавчера... - Заболел, что ль, ты? Как же ты без столовой тут? Есть хочешь? - Не хочу. - А с пушкой как? - Никак. - Алексей отвернулся. - То есть как "никак"? Ты, парень, подожди. Что это ты? Я за орудием приехал. Или захворал никак совсем? И слова у тебя какие-то... На каком основании? Мы, стало быть, сейчас... это самое... то есть... Куманьков беспокойной рысцой выбежал в коридор и через несколько минут вернулся; в руках у него была связка ключей и градусник - принес из каптерки. - Ты, стало быть, Алексей, температуру проверь, а я, стало быть, сейчас в санчасть... - убеждая, заговорил он и стал настойчиво совать градусник Алексею. - Как же ты лежишь один - как это понимать? А мы сейчас температурку выясним - и в санчасть. А я, стало быть, всю жизнь не болел, устав не позволяет, - Куманьков захихикал. - Я этих врачей до огорчения не люблю, в детстве у меня грызь определили, а до сих пор - ничего, никаких оснований! Но бывает, чего там, бывает! Он, видимо, хотел успокоить, ободрить его, с уверенным видом уселся на койку, но Алексей вяло проговорил: - В санчасть не ходите. Врача не надо... - Он смежил веки, слезы потекли по его щекам, он резко повернул голову к стене. - Какое число сегодня? - спросил сдавленно. - Четырнадцатое, стало быть, - уверительно откликнулся Куманьков, видя измененное болью лицо Алексея, и на цыпочках вышел. 12 Первый дивизион располагался в лесу. Брезентовые палатки весело белели среди деревьев. Целый городок с улочками, линейками, с небольшим плацем-поляной, с волейбольной площадкой и открытой столовой вырос здесь, в сорока километрах от города. По утрам на ранних зорях весь лес трещал и звенел от птичьего гомона. Лукавые щеглы, подражая соловьям, начинали щелкать с конца ночи, и озябшие часовые во влажных от росы шинелях глохли на рассвете от лесных состязаний. Птицы встречали солнце раньше, чем дежурный офицер и горнист; смелые синицы прыгали по мокрым дорожкам, заглядывали в палатки, воробьи, неизвестно откуда взявшиеся в лагере, поднимали на зорях возню около кухни, надоедали заспанным поварам драчливым своим чириканьем. Птицы будили дежурного офицера, дежурный офицер - горниста, горнист будил дивизион. И начинался день. Жизнь в лагерях насыщена до предела: физзарядка, утреннее купанье в реке, завтрак, отъезд на полигон, подготовка орудий и, наконец, полевые стрельбы - так весь день, до ужина. Затем час личного времени, игра в волейбол, вечернее купанье, поверка и, наконец, отбой. Лес застилала сырая тьма, дневальные зажигали "летучие мыши". Лагерь погружался в тишину; отдаленно кричали коростели, а на реке с гулким уханьем всплескивал сом, выходя из глуби черного, холодного омута на лунный свет перекатов. И тучи комаров обрушивались на лагерь, как нашествие. В один из таких вечеров первый взвод вернулся из кино. Киноаппарат стоял на поляне под открытым небом, кусали комары, лента рвалась; какая-то птица, ослепнув от света, ударилась в зыбкий экран, где мелькали черные разрывы снарядов: показывали военный фильм. Когда после поверки вошли в палатку, Дроздов снял гимнастерку и, раздумчиво глядя на огонь лампы - вокруг стекла трещали крыльями мотыльки, - сказал с досадой: - Все прилизали! Представляю, как лет через двадцать-тридцать люди будут смотреть эту картину и удивляться: экая игрушечная была война! Сплошное "ура!" и раскрашенная картинка для детей. Стоило герою бросить гранату на высотку, как немцы разбежались с быстротой страусов. А разве так было? Немцы отстреливались до последнего, а мы все-таки брали высотки, как бы тяжело это ни было. - Великолепное умозаключение, - отозвался Полукаров со своего топчана, грызя сухарь. - Истина! - Вот как? - сказал Борис и щелчком смахнул со столика обожженного мотылька на пол. - Война тоже забывается, Толя, как и все. Дроздов лег на топчан, подложив руки под голову. - Не все. На войне не до красивых жестов. Война - это пот и кровь. А герой - это работяга. Этого бы только не забывать. Борис с насмешливым видом забарабанил пальцами по столу. - Толя, ты не замечаешь, что говоришь передовицей батарейной стенгазеты? - А ты не замечаешь, что ересь городишь? - Дроздов приподнялся на локте. Ему показалось, что Борис возражает лишь только для того, чтобы возражать. Но Борис не ответил, покривился как-то болезненно. В палатке зудели комары. За столиком Гребнин готовил для дымовой завесы ШБС - "щепетильную банку Степанова": спасительное это устройство, названное так по имени батарейного "изобретателя", было обыкновенной консервной банкой с пробитыми дырочками, в которую накладывались сосновые шишки, зажигались, после чего густой дым заволакивал палатку, как туман. Это было единственное спасение от комаров. Гребнин, старательно впихивая в банку сосновые шишки, предупредил: - Приготовиться, братцы! - Да что ты возишься? Разжигай! - разозлился Борис и хлопнул на щеке комара. - Живьем съедят! - Без нервных переживаний! - заметил Гребнин и подул в банку изо всей силы. - Все будет "хенде хох", старшина... Загоревшиеся шишки потрескивали. В палатке разнесся смолисто-едкий запах дымка. Сидевший у входа дневальный Луц насторожился, поднял нос, повел им, точно принюхиваясь, внезапно вытаращил глаза и оглушительно чихнул. Огонек в "летучей мыши" вздрогнул. Гребнин поздравил: - Начинается. Будь здоров! - Слушаюсь, - ответил Луц, вынимая носовой платок. Вслед за ним повел носом на своем топчане и Витя Зимин. Он, видимо, мучительно пересиливал себя, часто вбирая ртом воздух, но все-таки дважды чихнул тоненько и досадливо. В ответ ему из угла палатки внушающе рявкнул Полукаров и проворчал недовольно: - Бездарно! Это еще называется изо... Он не договорил, ибо разразился беглым чиханьем и, обессилевши, выкатив слезящиеся глаза на Гребнина, сел на топчане. Борис зло чертыхнулся и вышел прочь, хлестнув пологом. - Не кажется ли вам, дорогие товарищи, что наш старшина не в духе? - выдавил Полукаров, перекосив лицо, и исчез в дыму. - Кому известны причины? - Нелады с Градусовым, - мимоходом объяснил Гребнин и принялся гасить шишки. Палатка заполнилась плотным дымом, огонь "летучей мыши" расплылся в желтое пятно. Все накрылись одеялами с головой, после этого назойливое пение комаров прекратилось - по крайней мере, так казалось. Гребнин призраком ходил в дыму - он был единственным человеком из взвода, кто с завидной стойкостью переносил дым, - и для общего поднятия духа декламировал популярные в лагере стихи: Летают тучами - не сосчитать. Заслоняют и солнца пламечко. Налево посмотришь - мать моя, мать! Направо - мать моя, мамочка! Чтоб делу помочь, в своем шалаше Дым напускаю из ШБСе. - Живы, братцы? - спросил он. - В порядке? И поставил дымящую банку на стол. Полукаров хлестко убил комара на лбу и ехидным голосом завершил декламацию: Итог же прост - и ШБСа Не помогает ни шиша. В лагере пропел отбой горн, ему ответила сова из чащи - испуганно гугукнула, точно ветер подул в узкую щель. - Откройте полог! - приказал Дроздов. - На ночь надо проветрить. Невозможно дышать. Тотчас широко открыли п