- Да еще бы! - продолжал Жамен, чуть не крича. - То им давай выше, то ниже, - и все как будто для науки, для наблюдений, и вот попали под удары урагана, расшатало, помяло корпус. Хороши мы будем, если сядем в пустыне! - Что ж мы будем делать? - спросил механик. Веселое настроение команды сразу переменилось на мрачное и тревожное. Слышались голоса: - Неужели их нельзя унять? Суются во все! - Я связан приказом исполнять их требования, - с обиженным видом сказал Жамен. - Вы - другое дело... - Товарищи! - крикнул из толпы матрос с мрачным, злым лицом. - Мы должны вывести капитана из дурацкого положения, а то все пропадем. Их надо запереть и поставить караул. - Верно! Молодчина, Этьен! - кричала команда. - Чего там ждать! Человек десять направились по коридору к спуску в носовую каюту. Но в это время показался в конце коридора Леруа. - А, вот один уж есть, стой! - кричали матросы навстречу Леруа. - Довольно хозяйничать! - заорал ему в лицо матрос, который вел остальных. - Вы арестованы! И он схватил географа за плечо. - Почему, что такое? - крикнул Леруа и отшвырнул руку матроса. - Это вздор какой-то! Он быстро оглядел возбужденные лица матросов: злая и торжествующая улыбка Жамена бросилась ему в глаза, Леруа мигом все сообразил. - Это гадость! - орал Леруа, весь красный от негодования. - Этот негодяй вас надувает! И он указал на капитана Жамена. - Как вы смеете! - наступал Жамен. Но Леруа не легко было унять. Его горячность была не того сорта, что скоро остывает. - Я сейчас докажу всем, что вы... - Убрать его! - заревел высокий матрос и ринулся на Леруа. Все загудели, закричали, двое механиков удерживали матросов. - Пусть скажет! - кричали из толпы. - Долой! - требовали другие. Леруа задыхался, он почти не понимал, какие слова он говорил, но все смотрели ему в глаза и видели, что этот человек не врет. - Вот, вот, - говорил Леруа и рылся у себя в карманах, - вот письмо об урагане от станции еще до выезда, он и читать не хотел, он фанфаронил, пока было тихо, и свернулся как бумажка, когда налетел ураган. Леруа размахивал в воздухе письмом. - А вы зачем суетесь в управление? - зарычал высокий матрос. - Если б не инженер Лантье, - с жаром продолжал Леруа, - то неизвестно, что было бы с нами. Леруа говорил, а Жамен все поглядывал на карманные часы. Но это не были часы, это был карманный альтиметр, и он указывал Жамену, что до земли оставалось каких-нибудь пятьдесят метров. Он рад был бы теперь, если бы стукнул с ходу оземь корабль, чтоб доказать команде свою правоту и оплошность Лантье. Но команда почти вся была уже на стороне пассажиров, письмо станции перебегало из рук в руки, и Жамен слышал, как неодобрительный ропот становился все гуще и гуще. - Пусть вами управляет профессор по детским болезням! - ворчливо сказал Жамен и ушел по коридору в свою каюту. - Что же мы стоим? - вдруг сказал высокий матрос. - Выбрасывай за борт! Леруа вспыхнул и хотел опять разразиться речью, но вдруг улыбнулся: команда дружно начала выбрасывать за борт балласт - аккуратные мешочки с песком, с написанным на каждом весом. Географ пошел к своим. - Вы так там орали, дорогой, - встретил его профессор, - что сюда слышно было; ведь человек устал, спит. - Ничего, все в порядке, - сказал Леруа и прилип к окну. Необозримое море песку раскинулось до самого горизонта. А моторы гудели, и корабль несся вперед к берегу океана в надежде найти там приют и помощь. - Я вас умоляю - каждые десять минут посылайте радио, может быть, они примут и ответят, - говорил Рене наместнику Джибути. А тот ходил по ковру кабинета с сигарой в зубах и повторял: - Я совершенно не знаю, чем помочь, я телеграфировал в Париж. - Надо делать, делать что-нибудь. Уже полсуток нет известий, у них могли стать моторы, выйти газ, и они в песках ждут голодной смерти, - говорил с тоской Рене. Наместник пожал плечами. - Ну, вот вы скажите мне, что же именно я могу сделать? И наместник остановился перед Рене. Как ни странно, вопрос этот застал Рене врасплох. Действительно, как помочь дирижаблю, который неизвестно где? Рене старался поскорее придумать, но ничего не мог. Он подошел к карте земли Сомали, которая висела на стене кабинета, и стал соображать. Ах, зачем он не спросил Лантье, куда они хотят лететь. Да до того ли тогда было. Он старался поставить себя в положение своих оставленных товарищей. Вдруг ему ясно стало, что непременно к морю, к берегу океана должен был стремиться дирижабль. Море - это единственная дорога, по которой им может прийти помощь. - Ну, что? - говорил между тем наместник, видя, что Рене в затруднении. - Извольте, я вам предоставлю действовать от моего имени, распоряжайтесь мною, как вам... Вдруг Рене отвернулся от карты и подошел к наместнику. - Вот, вот что надо делать: на рейде пароход, французский пассажирский пароход! Надо послать его вдоль берега земли Сомали на юг. - Зачем? - недоумевал наместник. - Дирижабль будет у берега, если не сейчас уже там. Сейчас же, - это в вашей власти! Рене было жаль товарищей. Он думал, что вот теперь, может быть, сейчас вот, они погибают в песках от жажды, от жары, в море песку, и ему во что бы то ни стало хотелось в решительный момент прийти на помощь товарищам. Пароход "Пьеретт" получил приказ наместника немедленно идти вдоль берега на розыски пропавшего дирижабля. Рене не сходил с капитанского мостика. Он не выпускал из рук бинокля, хотя знал, что дирижабль можно встретить только гораздо южней. Каждые полчаса посылали радио: "Дирижабль 126Л. Идем на помощь, телеграфируйте, где вы. Пароход "Пьеретт". Рене". Все пассажиры были возбуждены. Все говорили о неожиданном предприятии, в котором невольно им пришлось участвовать. Настала тропическая ночь. Океанская зыбь вспыхивала на гребнях волн фосфорическим светом. Начинался уже муссон*, тянуло жарким дыханием с материка. Рене смотрел на звезды, и ему чудилось, что вот мелькнул прожектор дирижабля. Он бегал к телеграфисту, который с слуховыми наушниками на голове следил за всеми звуками, которые улавливала антенна телеграфа. ______________ * Муссон - ветер в Индийском океане, который летом дует с юго-запада, зимой с северо-востока и разводит огромную зыбь. - Нет, мосье, ничего нет пока! - встречал он каждый раз Рене. Рене казалось, что пароход еле плетется, хотя он шел 18 узлов. Рене бегал к механику, к кочегарам и умолял прибавить ходу. Между двумя мачтами парохода на обручах были протянуты пучком антенны телеграфа, и от них шел провод в каюту радио. Рене глядел на них, и ему казалось, что он вот-вот услышит голос старика Арно. - Нет, мосье, пока ничего! - каждый раз отвечал телеграфист. Дул довольно свежий юго-западный ветер, когда утром Рене вышел на палубу. Он не раздевался и почти не спал. Сменился телеграфист, и новый говорил тоже: - Ничего пока, мосье, ничего! Пассажиры тоже волновались, но, кажется, жалели Рене больше, чем пропавший дирижабль. "С "Пьеретт" доносят, - телеграфировал наместник в Париж, - что по всему побережью Сомали дирижабля 126Л не обнаружили". Капитан "Пьеретт" убеждал Рене оставить это скитание вдоль Сомалийских берегов. - Ведь мы израсходуем уголь, и я не могу рисковать доверившимися мне пассажирами и командой, как ваш Жамен. Вместо одной катастрофы будет две, - убеждал моряк. Рене пришлось сдаться. Пароход повернул на северо-восток, взявши курс на Коломбо. Уже сильно засвежевший муссон дул в корму. Рене был в отчаянии. Если бы было в его власти, он так и ходил бы тут у берегов Сомали, пока не сжег бы под котлами весь уголь, всю мебель, все деревянные переборки на пароходе. А теперь не на что было надеяться. Океан был почти спокоен, и только широкая волна, как вздох, проходила под пароходом. Было жарко. Пассажиры сидели под тентом на палубе. Это были веселые, богатые путешественники. Они разочаровались - интересное приключение не удалось, и им только лишнее время придется болтаться в пустом и скучном океане. Они с усмешкой и сожалением поглядывали на Рене. А он не находил себе места, стоял и смотрел через решетки вахты в кочегарку. Там по временам звякали о железные плиты лопаты, отворялись дверцы топок, и красным фантастическим светом обдавало полуголые фигуры кочегаров. Рене невыносимо было смотреть на беспечные лица туристов-пассажиров. Он вскочил на решетки, нашел спуск в кочегарку и по крутому железному трапу спустился вниз. Было жарко, как в аду. Рене удивился, как можно тут пробыть час, а не то что проработать четырехчасовую вахту. Кочегары были до пояса голые, и вокруг головы над бровями у каждого был повязан жгут из сетки, чтобы потом не заливало глаза. "Венец мученика", - подумал Рене. Но мученики весело встретили ученого. - Вот, - пошутили они, - если попадем в ад, не будем без работы: будем шевелить огонь под этими, что наверху, под тентом. - Так и не нашли товарищей? - посочувствовал кто-то. - А вот он знает, где они, - сказал молодой парень с лопатой и указал на пожилого высокого кочегара. - Знаю, - уверенно сказал тот. - Мы все время про них толкуем. Очень просто. Рене насторожился. - Очень просто, - продолжал кочегар, - у них бензин кончился, понимаете? В это время раздался стук лопаты по плитам. Кочегары, как один, раскрыли топки. Нестерпимым жаром ударило в тесное пространство кочегарки, но полуголые люди чуть не в самом огне брали уголь лопатами и с силой и необычайной ловкостью швыряли его в пасть топки. Рене заглянул в огонь и от жара зажмурился. Но топки захлопнулись, и высокий кочегар, тяжело переводя дух, продолжал: - Бензин кончился. Дураки они оставаться в песке там, - он указал лопатой на запад, - они пошли за ветром. Если харчи есть, так их донесет до Индии. - Вы так думаете? - ухватился Рене за эту мысль. - Верное слово: в море хоть на пароход могут нарваться, а в песках - какой дурак туда полетит? Э! Они еще раньше нас в Индии будут. Все кочегары столпились около Рене и ждали, что скажет ученый человек. Высокий кочегар свернул папиросу, достал лопатой из топки уголек и закурил. Рене был так поражен, что стоял и глядел на этого потного, черного от угольной пыли человека: он не ожидал, что здесь, в этой преисподней, люди думали и решили дело. - Совершенно верно, - прошептал Рене, - что же вы молчали? - Нам-то чего же лезть? Там-то ведь, кажись, поумней нас люди думают. - Но почему они не телеграфируют? - хватился Рене. - Да ведь надо динамо-то* крутить - как же без бензина-то, дорогой товарищ! Давай уголь, не спи! - крикнул он китайцу-угольщику и стал подгребать уголь ближе к топке. ______________ * Динамо-машина вырабатывает электрический ток, необходимый для подачи радиотелеграммы. Рене выскочил на палубу. Как прохладно показалось ему здесь под тропическим солнцем; и он уж совсем другими глазами глянул теперь вниз через решетки в кочегарку. Теперь Рене не мог удержаться, чтоб не глядеть вверх, хоть и знал, что это безнадежно. Пассажиры посмеивались, а один остряк уверял всех, что ученый сошел с ума. А в Париже телеграмма наместника Джибути была напечатана во всех газетах: дирижабль пропал бесследно. Спрашивали авиаторов, ученых, - те пожимали плечами, хмурили лбы, иные отшучивались, но никто не мог ничего решить. Одна бойкая газетка даже обещала приз в 1000 франков тому, кто угадает, что случилось с 126Л. Эйфелева башня вопила во все концы, но никаких известий не получалось. Какой-то лавочник успел выпустить мыло "Жамен", но и это не решило дела. В авиационном клубе день и ночь толклись люди, курили, спорили до хрипоты, изучали карту земли Сомали, воздушные течения и не могли прийти к какому-либо выводу. А "Пьеретт" несла Рене к острову Цейлону. Ее подгонял уже сильно засвежевший муссон. Пассажиров укачало, и они в своих каютах проклинали дирижабль, из-за которого им придется болтаться лишних трое суток в океане. А в кочегарке день и ночь звякали лопаты, гребки, звонко стукали дверцы топок и выбрасывали красный свет. Рене заглядывал в кочегарку и думал: вот это те лошади, что тащат этот пароход. Он еле стоял на ногах от качки и понять не мог, как они могут там работать и еще думать о дирижабле. Однажды утром Рене пробирался по палубе; он все поглядывал вверх, - это стало уже у него привычкой. Вдруг с мостика вахтенный штурман крикнул: - Мосье Рене! На минуту! Рене поднялся по трапу. Штурман передал ему бинокль. - Вон посмотрите, - сказал он, - видите на горизонте точки - это Мальдивские острова, коралловые острова с пальмами. - Благодарю вас, - сказал Рене, нехотя принимая бинокль. - Это вас развлечет, быть может. Рене не мог поймать в бинокль этих черных точек: пароход качало, и горизонт как пьяный шатался в стекле бинокля. Наконец Рене кое-как приспособился и стал разглядывать. Пока это были неопределенные точки. Но по мере того как приближался пароход, эти точки росли, и Рене стал уже различать в сильный морской бинокль отдельные пальмы. Вдруг он закричал так, что вахтенный штурман испугался: не припадок ли у расстроенного ученого. - Они! Они! - орал Рене. "Бедняга, ему мерещится", - подумал штурман и взял другой бинокль. Его опытный глаз сразу рассмотрел блестящее тело дирижабля над одним из атоллов*. ______________ * Атолл - коралловый остров. - Вы правы, - сказал он взволнованным голосом. Но Рене уже не было. Он бросился вниз поделиться радостью с кочегарами, с которыми успел уже совсем сдружиться. Скоро весь пароход знал, что дирижабль найден, и кое-кто из пассажиров выполз на палубу. В бухте атолла было совсем тихо, и Рене благополучно добрался на пароходной шлюпке до берега. Вся команда дирижабля радостно приветствовала Рене. Не было только Жамена. Кочегар оказался прав: не хватило бензина, и пошли по ветру. - Но почему же, почему вы не дали об этом телеграмму, когда видели, что кончается бензин? - допытывался Рене. - Бензин кончился неожиданно, - объяснил Лантье. - Должно было оставаться еще четыре бака, но они оказались пустыми. Мы нашли в них дырки. - Ну, не будем об этом говорить, дорогой Лантье, он, право, не такой злой, только очень раздражительный. - Да кто, кто? - спрашивал Рене. - Потом, потом, - останавливал Арно, - он очень раскаивается. Рене догадался. - А где же он? - спросил Рене. - Капитан держится все время один и разговаривает только с дедушкой Арно, - объяснил один из механиков. Рене хотелось узнать все-все, что случилось с дирижаблем после того, как он бросился на парашюте. Но с парохода торопили. Уже получили известия из Парижа, со всех сторон неслись телеграммы с поздравлениями, приветствиями. От штаба авиации пришел приказ: употребить все силы, чтобы доставить дирижабль на берег, если есть малейшая возможность. Все обращались к Лантье. - Да ведь держится он сейчас в воздухе, - сказал инженер, - будет держаться и тогда, когда мы привяжем его к носу парохода и пойдем прямо по ветру. И Лантье отправился на пароход говорить с капитаном. Пришлось довольно долго провозиться, пока удалось перевезти дирижабль и укрепить его так, как советовал Лантье. Устроили так, что стальными веревками можно было с парохода менять наклон дирижабля, если изменится сила ветра. Наконец все было устроено, и пароход снялся. Дирижабль серебряным облаком летел впереди парохода. Теперь в Париже газеты старались одна перед другой: спешили выпустить отдельными листками телеграммы профессора Арно. - Раскрытие тайны сто двадцать шесть эл! - кричали мальчишки и рассовывали прохожим листки. - Сообщение профессора Арно! Все о дирижабле - пять сантимов, полное описание! А в кают-компанию "Пьеретт" собрались все пассажиры, и профессор Арно не успевал отвечать на вопросы. - Вы спрашиваете, почему мы не задержались на берегу?! Правда, мы получили вашу телеграмму, что вы нас ищете. Мы могли принимать телеграммы, но не могли посылать! - Значит, вы все, все слышали? - Да, мы похожи были на погибающего, у которого отнялся язык. Но мы получили вашу телеграмму, когда уже решили лететь по ветру и были далеко над океаном. - Ах, это ужасно! - закричала какая-то дама. - Снизу вода, кругом воздух!.. - А посередине люди, сударыня, - продолжал дедушка Арно, - люди, которые потеряли весь балласт, весь бензин, газ, но не потеряли присутствия духа. - И даже веселости, благодаря дедушке, - вставил Леруа. - Ну, и как же, как же? - не терпелось пассажирам. - Вы все-таки падали? - О, да ведь у нас хватило все-таки соображения. Мы мальчишками все пускали змейки, и мы решили заставить наш корабль лететь, как змей. Ветер сильный и ровный. Но к чему привязать веревку? В море? Вот мы сделали из досок щит, привязали груз снизу и бросили его на веревке в море. И не один, а много. Это была большая работа! - Чтоб облегчить корабль? Зачем же делать щит? - спрашивали со всех сторон. - Нет, нет, терпение, - говорил Арно, - щиты становились в воде отвесно, гребли воду и задерживали полет дирижабля, а дирижабль мы привязали косо, как змей, - вот как он сейчас летит перед пароходом, только вместо парохода были щиты. - Все-таки это ужасно, - говорила дама, - я не могла бы... Но она не знала, чего она не могла бы. А на палубе приятель Рене - кочегар допрашивал матросов дирижабля: - Ну, а как уж все выкинули, а он все в море падает, тогда что? - А мы застропили корабль на манер змейка, ну, как колбасу летучую, привязали к плавучим якорям, - объяснили матросы дирижабля. - Ну, а если бы сорвало? - спросил кочегар. - Если бы, если бы! Ну, все каюты поломали бы, все выкинули бы, на одной доске остались бы... Да, было что выкинуть! Да вот капитана выкинули бы, Жамена! Все рассмеялись и оглянулись, ища глазами Жамена. - Не видать, прячется все, - сказал высокий матрос, - а то ведь так сказал нам, что мы всех ученых на ключ запереть хотели. А чудак дедушка! Там, на этих кораллах, такую Сорбонну* устроил, с ним не скучали. Про все рассказал. ______________ * Сорбонна - университет в Париже. - Как про все? - удивился кочегар. - Теперь я все знаю, - уверенно сказал матрос, - и что коралл строят эти... червячки такие, и что жемчуг в ракушках на дне водится, и вот муссон... Матрос запнулся. - Да очень просто, - вмешался моторист с дирижабля, - в Азии сейчас жара, а в море прохладней, ну, и дует, как со двора в дверь... Ну, знаешь, по ногам тянет. - Это ты врешь, - сказал кочегар. - Идем к деду! - закипятился сразу моторист. - Идем, идем! - тащил матрос. Все втроем пошли искать старика-профессора. А у Арно была уже опять своя аудитория в кают-компании, - теперь пришлось перенести лекции на палубу. На четвертый день открылись индийские берега. Когда наши воздухоплаватели садились на пароход, чтобы ехать домой, во Францию, Жамена не было с ними. Он так и остался в Индии и, говорят, теперь служит в какой-то английской конторе в Бомбее. Борис Степанович Житков. Урок географии --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- На острове Цейлоне есть город и порт английский Коломбо*. Большой город, портовый. Превосходный порт. Огорожен каменной стеной прямо от океана - метров на тридцать. И на солнце, на тропическом, этот блеск как вскрикивает все равно. Зыбь двинет в стенку - бух, а вода взмоет в небо, будто ужаленная. А зыбь ходит, как гора, как зеленая стеклянная гора. Ее солнце сверху отвесно пронизывает, и она идет на тебя, если на пароходе, например, и вся эта прозелень насквозь светится зеленым воздухом. ______________ * Теперь Коломбо - столица независимого государства Шри Ланка. Люди там живут, на этом острове, черные. Сингалезы. Они курчавые, на наших цыган похожи. И они в эту зыбь лезут на двух бревнах, прямо-таки на двух бревнах, сбитых двумя перемычками, - ну, как сани морские. Так вот на двух таких бревнах выходят под парусом в океан за рыбой. Они, конечно, не верхом на этих бревнах сидят... Нет, на одном бревне, что побольше, борта нашиты, две доски, а другое - только противовес. И под парусом такая история устилает в хороший ветерок километров по тридцать в час. А там ветер летом дует из-под Африки. А зимой дует с берега, из Азии. Муссон этот ветер называется. Юго-западный и северо-восточный муссон. Ровный дует, как доска. До того сильный, что можно вперед наклониться и стоять, как с поддержкой. Вот он и разводит эту сумасшедшую зыбь. А сингалезы не боятся. Дуют в океан и там из глубины вот этаких рыбищ вытаскивают - во! Метровой длины. А на острове растут пальмы. Леса пальмовые, вот как у нас сосновые. Только ствол пальмовый потоньше. И, конечно, не шишки растут там, а кокосовые орехи. Кокосовые пальмы растут. И лазят сингалезы, как обезьяны, на этот гладкий пальмовый ствол. Обхватит руками, пальцами, ладошкой, сам сложится пополам и ногами, ступнями упрется в ствол. Вот так и лезет сингалез. Сорвал кокос, бросает, товарищ внизу ловит. Ведь кокос весь как в чехле. На нем еще до скорлупы пальца на три обмотки. То есть, что я! Ну, будто бы волосом он упакован кругом, а сверху тонкая кожурка. И если ее содрать, то вот тогда доберешься до скорлупы. У конца ореха три глаза, то есть дырочки, они мягким закупорены, и сингалез пальцем ткнул в одну, в другую - и готовы дырки - сует: пей. Там сок внутри. Ух, какой освежающий! Это не березу сосать. Это он мне сок потому дал, что обрадовался, что я не англичанин. Он не здорово понял, что я русский. Может, и не знал, что такие есть. А понял только, что не англичанин, и сразу задружился. "Не англичанин? Пей, пей, пожалуйста". Я весь орех выпил. А если англичанин, он бы к нему волком. Да и понятно. Я бы на их месте бил бы их прямо в лесу этими кокосами с пальмы, с самой маковки. Да вот, извольте: выезжаю я на шлюпке на берег. Надо лодочнику заплатить. Мелочи нет. Я говорю лодочнику: "Пойди вот к полисмену, разменяй". А полисмен ходит - здоровый дядя, плотный, прямо тучный мужчинища. Тросточка бамбуковая под мышкой. Лодочник худощавый. Подходит, на ладошке мою деньгу протягивает. Полисмен из-за спины оглянулся, вытянул из-под мышки палочку - трах со всей силы по ногам лодочника моего. Он запрыгал. Подбегает ко мне. Значит, поговорил с полисменом. Я к полисмену: - Что это за безобразие? За что человека бьете? Что, с вами говорить нельзя? - Вам говорить можно. Пожалуйста, - и даже рукой к своему шлему притронулся. - Вам что? Разменять? Сделайте одолжение. Взял монету и пошел к ларьку. - По скольку вам нужно? По десяти? Повернулся к ларечнику: - А ну, давай по десяти! И ларечник высыпает мелочь на прилавок - каких угодно-с! А полисмен не спеша выбирает для меня монетки почище. Потом мне вполголоса сказал: - Нас, господин, белых, мало, а их по сто тысяч на одного англичанина приходится. Надо строго. Надо, чтобы они от одного имени английского тряслись. Вот в маленьком фаэтончике, кабриолетике, на двух колесах, то есть в оглоблях, - там человек. Сингалез. На нем только трусики одни. А в колясочке - англичанин, туша этакая, и морда, как бифштекс. Развалился, как под ним эта колясочка не лопнет! Ножищи выпятил; на них, как копыта, ботинки с подошвой - во! - в два пальца. И каблучища с кузнечный молот. И он этим каблучищем в худую эту черную спину тычет, подгоняет. А тот бежит, чуть язык за плечи не закинул, весь мокрый. Жарища ведь, баня. Это вот у них извозчики - рикши. Они ко мне приставали, чтобы повезти. Да не могу я на людях ездить. Черт меня побери совсем! Они все от чахотки помирают. Есть еще колония у них, у англичан: Сингапур. Это для флота база. Вот тут малайцы живут. Желтые они. Как крашеные. Прямо удивляешься, до чего желтые. Будто желтуха у каждого. Только здесь тоже на людях ездят. Кругом рай земной. Бананы, пальмы, море. Такие цветы, как будто сплошные это оранжереи. Дай, думаю, поеду, погляжу на всю эту роскошь. Ведь вот цветы какие, с горсть. А красота вот она какая там. Сажусь в трамвай. - За город? - спрашиваю. - Да, - говорят, - последняя остановка отсюда за две мили. Трамваи открытые, лавки поперек, ступеньки с обеих сторон во всю длину. Вижу, трое малайцев сидят на лавочке, как раз мне, четвертому, место есть. Сел. Хвать, малайцы снимаются, будто духу моего не выносят, и на заднюю площадку перебираются. Ну, думаю, надо им объяснить, что я не англичанин, авось не будут так ненавидеть. Оборачиваюсь, говорю громко: - Ай эм рашен, ноу инглиш. Тэйк ер плейс, плиз. Это значит: "Я русский. Садитесь, пожалуйста". Улыбаются, стоят. А я один на лавке сижу. "Не верят", - думаю. Тут по ступенькам добирается до меня кондуктор: билет получите. - Да, - говорю, - а почему люди ушли? Вон уж на площадке давка, - говорю. - Жара такая, пусть сядут, а то я уйду, людей спугнул. Кондуктор объясняет: - Правило уж такое. Желтый с белым не смеет на одной лавке сидеть. - А мне, - говорю, - очень будет приятно. Очень прошу вас. Кондуктор улыбается, плечами пожимает. - Не имею права допустить нарушения, меня со службы погонят, если кто увидит. - Мне придется, - говорю, - пешком идти: не хочу людей пугать, не желаю, чтобы из-за меня давка была. - А вот, - говорит кондуктор, - передняя лавка свободна вовсе. - Так чего же, - говорю, - они не сядут, а на площадке жмутся? - Для белых эта лавка. Желтые не имеют права там сидеть. Передняя - это чтобы продувало и от желтых духу бы не несло на господ. Нехорошо, если желтые впереди. А сам - как лимон. Тоже малаец. "Вот, - думаю, - тут уж довели до самой точки: не только имени, духу боятся". Пришлось мне перебраться на переднюю лавку. Сижу, как идиот. То есть, как англичанин. И не могу я так. Хоть сходи. И вдруг выдумал: спинка-то у скамейки переворачивается, когда трамвай назад идет, все спинки переворачиваются, и все сиденья тогда глядят в другую сторону. Я перевернул спинку и сел задом по движению. И колени в колени с малайцами, что сидели на второй лавке. Я давай с ними болтать. Весь трамвай загудел. Но, вижу, улыбаются. Кондуктор не посмел ничего сказать. Видно, в правилах не было предусмотрено такого случая, как бы сказать, ну такого... бузового. Да-с, так вот еду. Говорю: я русский и вообще черт с ними, с правилами и с англичанами. - У нас, - говорю, - этого нет, дорогие друзья. У нас в трамвае все навалом, и будь ты малаец, или эфиоп, или, говорю, китаец - все равно. У нас, говорю, даже англичан пускают. Они как фыркнут! Однако осторожно. Крепко у них так в головах насчет англичан завинчено. А тут вскоре сел англичанин. Позвал кондуктора, и пришлось спинку переворачивать. Англичанин даже не взглянул на меня, сел на один край, я - на другой. А вот еще одно английское гнездо. Тоже база. Гонконг. Тут уж китайцы. Они там все в отдельном квартале. Улочка узенькая, шагов десять ширины, и, как флаги на веревках, повешены вывески. Из материи. Живут до того скучно, что одни только двери, кажется, и есть. Стен будто совсем нет. И валит по этой улочке полным ходом трамвай. И китайские мальчишки, как воробьи, прыскают из-под трамвая. Я прямо глаза жмурил - вот-вот задавит. Однако - никого. А улица полна народу. И за трамваем народ сейчас же смыкается, как вода. - Что это, - спрашиваю соседа, - тесно так живут? Сосед был голландец, он ответил: - Места им отведено мало, а их много. Вы посмотрите их на воде. Я пошел к воде. Правду сказать, не видать было воды. Под берегом все битком забито было китайскими шлюпками. Как мостовая. Я спросил: - Нельзя ли покататься? - Ах, пожалуйста! - И сейчас же меня один китаец повел через чужие шлюпки дальше и дальше по этой шлюпочной площади. Шлюпки все палубные, очень аккуратно сделаны, чистенькие. - Вот, - говорит, - это моя. - И стал подымать парус. Я взялся за руль. Вышли мы из кучи шлюпок, все китайцы помогали, проталкивали. И надо всеми шлюпками стоит запах китайской пищи: кунжутного масла и чесноку. И у нас из люка шел тот же дух. Тут ветерок покрепче нажал, я ногой уперся в брезент: впереди брезент пакетом лежал. Вдруг пакет зашевелился, как живой. Я даже струхнул сначала. Смотрю, из пакета - голова, круглая, как на шахматной пешке. Китайчонок. Жмурится на солнце. - Это, - говорит хозяин, - мой сын. Я достал две картинки от папирос, даю ему. Он взял и что-то по-китайски крикнул. И вдруг из люка - китайская девчонка. Мальчик побежал по палубе - года ему три. Я кричу: "Упадет!" Китаец мой только смеется. Мальчишка стал с девчонкой картинки делить. Я нашарил еще одну в кармане и кричу: "На еще!" Он увидал. Смотрю, вылезает еще девчонка. Я говорю хозяину: - Сколько же у тебя их? Полез я по палубе, заглянул в люк. Там, на дне, на циновке сидела китаянка. На руках ребенок, а перед носом жаровня, на ней она рыбу жарила. А если там на ноги встать, то ровно по пояс придется ей палуба. Жить там можно только ползком. - А дом у вас на берегу есть? Китаец замахал руками: - Нас на берег не очень и пускают. Я говорю: - Много вас на воде? Китаец никак не мог сказать такого числа, он по-английски не знал, как и сказать, объяснил кое-как: выходило, несколько тысяч. - А если буря? Китаец серьезным стал. - Было, - говорит, - раз такое. Мы все говорим полисмену: "Надо лодки вытягивать, будет страшная буря - тайфун, нас всех в черепки переколотит". А англичане: "Нет! Не врите. Сидите, где посажены. И вот отсюда досюда ваше место". А мы бурю эту за несколько дней чувствуем и чуем, как смерть. И были все в тоске. И мы хотели пойти к начальнику. Нет, не пустили. И вот вы представьте себе, что все китайцы со всеми этими ребятишками сидели на воде и ждали смерти. И налетела эту буря - тайфун. Он обращает море в кипящий котел, он ветром срывает деревни на берегу, крыши пухом летят. Несет, как бумажки, целые ворота, скотину подымает в воздух. И тут же над головой, как из дыры в небе, льет дождь, что пригибает человека к земле. И вот такой тайфун налетел на эту плавучую деревню. Китаец не мог мне опять назвать числа, сколько пропало китайчат и больших китайцев. Все шлюпки разбило вдребезги, в щепки, растрепало по небу и по морю последние остатки. А кто выбрался на берег - ого! Тех сейчас же загнали полисмены в загон и заперли: на земле вам места нет, нечего вам тут вой подымать. И как оставшиеся китайцы потом оправились, не мог я понять. Китаец мой только говорил: "Хорошо, ух, как хорошо, что детей этих тогда не было!" Так радовался, как будто про счастье рассказывал, а не про бедствие. - Чего ты радуешься? - говорю. - А что они есть, - и сына за ухо подергал. Я ему дал монету, говорю: - Сдачи не надо. Все тебе. Он испугался. - Напиши, - говорит, - мне расписку по-английски, что это ты сам мне дал, а не я украл. Я боюсь, что нехорошо может быть. Полисмен... А я говорю ему: - К черту полисмена! А он мне деньги назад сует: не надо, мол, никаких тогда денег. Пришлось писать. Я написал: "Проклятые полисмены английские! Я дал этому китайцу доллар, не отнимайте у человека, что он заработал". И подписал, и свой адрес написал. А китаец не столько доллару радовался, сколько боялся, как бы несчастья не было от такого богатства. Борис Степанович Житков. Утопленник --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- И утопленник стучится Под окном и у ворот... А.С.Пушкин Усталый, плыл я к нашей купальне в порту. Вдруг слышу, на пристани кричат; поглядел: разряженные дамы махали зонтиками, мужчины показывали в воду котелками, тросточками. А ну их, они пришли пароход встречать! Я хотел повернуться и поплыть на боку, но они взревели еще громче, тревожней. Я огляделся: вон из воды показались руки. Пропали. Вот голова - и опять нырнула в воду. И я разобрал, что кричат: "Тонет, тонет!" Откуда силы взялись! Я мигом подплыл. Вот высунулось из воды лицо, и на меня глянули сумасшедшие глаза. Я поймал его руку. И в тот же миг он прижался ко мне, обвил ногами, впился ногтями в мою руку. Мы тихо пошли ко дну. И тут я, не помня себя, рванулся. Я не заметил тогда, что в кровь разодрал он мне руку: у меня и сейчас на руке его отметины. Я выскочил, дохнул. Но вот он тут и сейчас опять схватит меня. Я отскочил, подплыл сзади. Я схватил его за волосы и ткнул под воду. Он попытался выплыть, но я ткнул его снова. Он затих и медленно пошел ко дну. Тогда я поймал его за руку, легко поднял, повернул и толкнул его под мышки - он продвинулся вперед, весь обвисший, как мешок. Я толкал его рывками прямо к берегу. Я ждал, вот сейчас дадут шлюпку - и мы спасены. Но шлюпки не было... Я боялся, что у меня не хватит сил, и глянул на пристань. Шикарная, праздничная публика стояла плотной стеной у края пристани. Они смотрели, как на цирковой номер. Махали мне и кричали: "Сюда! Скорей!" Теперь мне оставалось саженей десять. Я задыхался. Фу, вот я у свай! Осклизлые сваи стоят прямой стеной, а подо мной двадцать футов воды. А сверху сыплется песок из-под чьих-то ног, и я слышу: "Слушайте, куда вы меня толкаете, ведь я упаду в воду сейчас! Не вам одному хочется... Ах, какой ужас, он его утопил! Но все-таки, славу богу!" Я не мог больше, я хотел бросить утопленника, пусть достают баграми, чем хотят. Я искал, за что зацепиться. Я глядел вверх, а там - полные оживления, любопытные лица. Ой, вот костыль! Костыль забит в сваю. Фу ты! Не достать его, четверть аршина не достать! Я набрался последнего духу, толкнул утопленника вниз, сам подскочил вверх и повис на двух пальцах на костыле. В правой руке под водой был утонувший. Наверху разноцветные зонтики и вскрики: - Ах, ужас! Он висит! Пусть он лезет! Сюда! Сюда! Он ничего не слышит. Крикнуть ему! У меня пальцы, как отрезанные, сейчас пущу. И слышу: - Га! Бак бана...* ______________ * По-турецки: "Ой, посмотри на меня..." Я вскинул голову: сносчик-турок разматывает свой пояс. Я разжал пальцы. А вот уж и пояс, тканый, широкий, как шарф, и на конце приготовлена петля. Я сунул в нее руку утонувшего и затянул петлю. Не помню, как я доплыл до своей купальни. Я еле вылез и упал на пол. Не мог отдышаться. Кровь стучала в висках, в глазах - красные круги. Но я опять стал слышать, как гомонит и подвизгивает народ - это публика над утопленником. Тьфу, начнут еще на бочке катать или на рогоже подбрасывать - погубят моего утопленника. Я вскочил на ноги и как был, голый, выскочил из купальни. Толпа стояла плотным кругом. Зонтики качались, как цветные пузыри, над этим гомоном. Я расталкивал толпу, не глядя, не жалея. Вот он лежит навзничь на мостовой, мой утопленник. Какой здоровый парень, плотный; я не думал, что такой большой он. И лица я не узнал: спокойное красивое лицо, русые волосы прилипли ко лбу. Я стал на колени, повернул его ничком. - Да подержи голову! - заорал я на какого-то франта. Он попятился. Я искал глазами турка. Нет турка. Стой, вот мальчишка, наш, гаванский. - Держи голову. Теперь дело пошло. Я давил утопленнику живот. Ого! Здорово много вытекло воды! Нет, больше не идет. Теперь надо на спину его, вытянуть язык и делать искусственное дыхание. Скользкий язык не удержать. - Дайте платок, носовой платок! - крикнул я зрителям. Они дали бы фокуснику, честное слово, дюжина платков протянулась бы, но тут только спрашивали задних: - У вас есть платок? Ну, какой! Ну, какой! Ну, носовой, обыкновенный! Я не вытерпел: вскочил, присунулся к какому-то котелку и замахнулся: - Давай платок! И как он живо полез в карман, и какой глаженый платочек вынул! Теперь мальчишка держал обернутый в платок язык утопленника, а я оттягивал ему руки и пригибал к груди. Мне показалось, что первый раз в жизни я дохнул - это вот с ним вместе, с его первым вздохом. Мальчишка уже тер своей курткой ноги и бока этому парню. Тер уж от всего сердца, раз дело шло на лад. Утопленник-то! Ого! Он уж у меня руки вырывает, глаза открыл. Публика загудела громче. Утопленник приподнялся на локте, икнул, и его стало рвать. С меня катил пот. Я встал и пошел сквозь толпу к купальне. Дамы закрывались зонтиками и говорили: - Я думала, что они бледнеют, а глядите, какой он красный! Да посмотрите! Они меня принимали за утопленника. Одежду мою украсть не успели. Через полчаса я отлежался, оделся и вышел. Никого уже не было. Пришел пароход, и на нем мыли палубу. Дома я завязал руку. А через три дня перестал даже злиться на зонтики. И забыл про утопленника: много всякого дела летело через мою голову. Да вот тоже с утопленниками. Уходил пароход с новобранцами. Мы с приятелем Гришкой на шлюпке вертелись тут же. Пароход отвалил, грянула музыка. И вдруг с пристани одна девица крикнула пронзительно: - Сеня! Не забывай! - и прыг в воду. - И меня тоже! Глядим, и другая летит следом. И барахтаются тут же, под сваями. Мы с Гришкой мигом на шлюпке туда. Одну выхватили из воды, а она кричит: - А шляпку! Шляпку-то! Но мы скорей к другой, вытащили на борт и другую. Пока шляпку ловили, они уже переругались: - Тебя зачем туда понесло? А другая говорит: - А ты думала, ты одна отчаянно любишь? Гришка говорит: - Да он и не видал. Та шляпку вытряхивает, ворчит: - Люди видали, напишут. Нет, это не дело, и стали мы сетки налаживать: ждали скумбрию с моря и все готовились. Возились мы до позднего вечера. Раз прихожу домой. Мне говорят, что ждет меня человек, часа уж три сидит. Вошел к себе. Вижу - верно: сидит кто-то. Я чиркнул спичку: парень русый, в пиджачке, в косоворотке. Встал передо мной, как солдат. - Вы, - говорит, - такой-то? По имени, отчеству и по фамилии меня называет. Я даже струхнул. "Каково? - думаю. - Начинается!" И все грехи спешно вспомнил: очень уж серьезно приступает к делу. - Да, - говорю, - это я самый. И парень мой как будто в церкви: становится на колени и бух лбом об пол. Я тут и опомниться не успел - отец мой со свечкой в дверях: - Это что за представление? Парень мой вскочил. Отец присунул свечу к его лицу. - Что это за балаган, я спрашиваю? - крикнул отец. Парень смотрел потерянно и лепетал: - Я Федя. Они меня из воды вынули. Мамаша велела в ножки. - Что-о? - отец со свечой ко мне. - Ты что же, Николая-угодника здесь разыгрываешь? А? Я уже догадался, что это тот самый паренек, которого я с месяц назад выволок из воды. Я не знал, как отцу сразу все объяснить, но тут Федя уже тверже сказал: - Честное слово, будьте любезны. Это я был утопленник, а они меня спасли. Благодарность обещаю... - Никаких мне утопленников здесь! - и отец так махнул свечой, что она погасла. - Вон!! - и ногами затопал. Федя попятился. - Ну, уж я как-нибудь... - бормотал Федя с порога. А отец не слушал, кричал в темноте: - Двугривенные бакшиши собирать! Мерзость какая! Вон! Но тут и я улизнул из темной комнаты. За шапку - и к Гришке. Ну, как мне было Федю узнать? Из воды он глядел на меня, как сумасшедший из форточки. А тут на тебе: молодец молодцом, с прической на пробор, пиджачок, да и в сумерках-то. Кто его разберет! И вот оскандалил, хоть домой теперь не иди. Уже все легли, когда я вернулся. Наутро объяснил матери, как было дело; пусть уговорит отца. А она посмеялась, однако обещала. Вечером иду домой. И вот только я в ворота - тут, как из стенки, вышел Федя. - Мы очень вами благодарны. Мы бы на другой день, тогда же, явились. Ноги, простите, так были растерты. И вот бока, руки только раскоряченными держать можно: до чего разодрал, дай бог ему здоровья, мальчик этот, Пантюша. Мамаша маслом на ночь мне мажут третью неделю. Такой маленький, скажите, мальчик, а как здоров-то! Ах, спасибо! Это он скороговоркой спешил сказать, а я уж брался за двери: - Ну, ладно. Заживет. Прощайте! Но Федя взял меня за руки: - Нет, я не войду, не бойтесь. Папаша ваш чересчур серьезный. А я благодарность вашей девушке передал. - Стой! - сказал я и толкнул Федю в дверь. Я позвал нашу девчонку и в сенях втихомолку велел принести сюда Федину благодарность. Дверь я держал, чтобы Федя не выскочил. Девчонка приволокла голову сахару, а потом пудовый мешочек муки "четыре нуля" и, смотрю, еще тащит - мыла фунтов десять, два бруска. - Забирай! - шепотом закричал я в ухо Феде. - Дорогой, милый мой человек! - Федя чуть не плакал, но тоже шепотом (оба мы боялись моего отца). - Золотой ты мой! Мамаша мне наказала, чтобы вручить. Говорит, коли не отблагодаришь, так ты у меня сызнова потонешь. Да это хоть кого спроси. Я же в лабазе работаю, на Сретенской, у Сотова. Ты возьми это, дорогой, и квиты будем. А мамаша каждый день за тебя богу все равно молит. Борисом ведь звать? Возьми, дорогой. Как же я домой пойду? Мамаша... - А я как? - и я кивнул на дверь. - Папаша! - Как же мы теперь с тобой будем, друг ты мой милый? Но тут я услыхал, как под отцовскими шагами скрипят ступеньки нашей лестницы. - А ну, гони отсюда ходом, - шепнул я Феде и пошел в дом. Наутро я узнал, что гаванский Пантюшка вчера угощал всех папиросами "Цыганка" первого сорта, а сейчас лежит больной, - определили, что от мороженого. Я пошел к Пантюшке. Как только все вышли, я спросил: - Пантик, откуда папиросы? - А оттуда. Федя дает. Ну да, не знаешь? Федя-утопленник. Я его натер, он теперь аж до той пасхи помнить будет. Я пообещал Пантюшке оторвать оба уха. - А что? Я же не прошу, он сам дает. - Меня тоже не надо просить, я сам дам! - и я погрозил Пантюшке кулаком. Теперь уж, шел ли я домой или из дому, всегда поглядывал, не караулит ли где Федя. Девчонка наша сказала мне, что в воскресенье Федя час, если не два, ходил под окнами. Так прошел месяц. Я уходил за рыбой в море и редко бывал дома. Потом как-то, в праздник, я оделся в чистое и пошел в город. Я уж поднялся на спуск, как тут заметил, что за мной все время кто-то идет. Оглянулся - Федя-утопленник. Он сейчас же нагнал меня: - Милость мне сделайте и уважение старой женщине, тут недалеко, зайдите! Живой рукой. Мамаша, не поверите, высохли вовсе. Он так просил, что я решился: зайду и объясню, чтоб больше не приставали и чтоб никаких мне больше утопленников! Жили они в комнатушке с кухней. Чистенько, и все бумажками устлано: и плита и полочки. "Старуха" была крепкая, лет сорока пяти. Она мне и в пояс поклонилась, хотя я не старше был ее Федьки. А потом глянула на меня очень крепенько. - Что ж это вы, - говорит, - молодой человек, как бы сказать, чванитесь? Вам господь послал человеку жизнь спасти, слов нет - спасибо, - она снова поклонилась, на этот раз уж не очень. - А что же выходит? Вы благодарность нашу ногой швыряете, а сами должны понимать, вы не мальчик: он у меня один, смерть за ним ходила, слава Христе, - она твердо перекрестилась, - смерть не вышла ему, и должны мы это дело искупить. А если мы это указание оставим без внимания, то, значит, снова нас оно мучить будет, и тогда уж ему... - она огляделась, - тогда ему уж прямо в ведре утонуть может случиться. На это вы его навести хотите, молодой человек? Да? - и уж такими она на меня злыми глазами глядела, так бы вот и прошпилила насквозь. - Молчите? А то, что мать сохнет, что я его каждый день точу: возблагодарил? А то, что я листом осиновым дрожу, думаю: как же это он останется в воде неплаченный. А? Это вам нипочем? В баню пойдет, так я как на угольях, пока воротится. - Так что же вы хотите? - я уж стал пятиться к двери. - Что хотим? - закричала мне в лицо эта мамаша. - Да ты-то что, ирод, хочешь? Бочку золота хочешь? Нет у нас бочек! С огурцами у нас кадушка, с огурцами! Так какого тебе рожна еще подать, чтоб ты взял, креста на тебе нет! На, на самовар, - она схватила с полки медный самовар и тыкала им мне в живот. - Подушку? Федор, подавай подушки! Она поставила самовар мне под ноги, бросилась к кровати, - там, как надутые, лежали пузырями две громадные подушки. С этими подушками она пошла на меня. Я бросился к дверям. Ах, ты, дьявол! Когда их успел запереть Федька? - Мадам, успокойтесь! - сказал я. - Вы просто дайте мне копеечку на счастье, и будем квиты. - Это за кошку дают! - закричала мамаша. - За кошку выкуп! Так вот как? Тебе что Федя мой, что котенок - одна цена? А я за тебя три молебна служила. - Ладно, - говорю, - ладно; пусть завтра Федя приходит, я скажу, мы порядим и будем квиты. - Ступайте, молодой человек, только вижу я, что вы за гусь! Завтра так завтра. Ишь ведь, и цены себе не сложит! Проводи, Федор! Я уж за дверью слыхал, как она сказала: - Послал господь! Мы вышли с Федей. - Ну и мамаша, - говорю, - у тебя: коловорот! - Да не покрепче вашего папаши будет. Тот раз думал: порешат они меня подсвечником. Как ноги только унес! - Слушай, Федор. Ну их, с родителями! Давай сами поладим. Возьми ты у мамаши своей, что она там, голову сахару, что ли, или мыло - "благодарность", одним словом, и занеси ты ее, благодарность эту, куда-нибудь к чертям в болото. Ну, старухам в богадельню какую-нибудь. Или хочешь: продай да пропей. Понял? И квиты. Я зашагал, Федя за мной. - Никак этого невозможно. Как же я перед мамашей-то солгу? Видали сами: они на три аршина в землю видят, мамаша. Обманите, если умеете, вы своего родителя, скажите: вроде купили. - Иди ты! - и я выругался. - И чтоб тебя не видал никогда. Сунься ты к нам в гавань, - вот истинный бог, скажу ребятам, они тебе нос утрут в лучшем виде. Федя все что-то говорил, но я шагал во весь мах и повторял: - Чтоб и ноги твоей... и духу твоего! Чтоб ни под окном, ни у ворот!.. Я завернул в какой-то двор. Федя отстал. Я выждал минут десять - и домой. Дома я матери рассказал, что нет никакого сладу с утопленником, что у него мамаша объявилась и чуть меня эта мамаша в самоваре не сварила, что если эта мамаша сохнет, то пусть она в порошок рассыплется - не чихну; туда ей, выжиге, и дорога. Я долго ругался и махал руками. Мать сказала мне, что не надо дураком быть, но я не дал ей больше говорить, а стал кричать, что у Пантюшки уже вся стенка в объявлениях: "Чай Высоцкого" и "Лучшая питательная овсянка "Геркулес" - и что от чернослива его скоро наизнанку вывернет. Но мать махнула рукой и вышла из комнаты. Однако же Федьку-утопленника, видно, проняло: вот уже две недели, а его как ветром сдуло. Пантюшка пробовал узнавать, где утопленник квартирует или в каком лабазе приказчиком. То-то, ага! Но "ага" вышло вот какое. Собирался как-то отец на службу. Стоит в прихожей, чистится щеткой. Тут звонок. Я выхожу, а отец уж двери открыл, смотрю: батюшки! Федора мамаша. Желтая, злая. Так в отца глазами и вцепилась. Черная шерстяная шаль на ней и вся, как в крови, в красных букетах. И под платком что-то оттопыривается: прямо будто с топором пришла и сейчас кого первого по головке тяпнет. У меня душа в пятки. Отец: - Вам кого? А эта глазами с отца на меня. - Да уж кто поправославней, того бы мне. - А здесь не святейший синод, сударыня, - и вижу: отец шагнул к ней со щеткой. Тут, слышу, мать быстренько каблучками стукает - и сразу из дверей. - Это ко мне. Проходите, пожалуйста. И как-то ловко эту выжигу под локоть, и, пока отец поворачивался, она уже и дверь закрыла. - Это что за сваха такая? - спросил отец. Но взглянул на часы и поспешил вон. Я хотел было следом за ним: от греха. Но слышу, за дверью разговор идет тихий. Я немножко переждал и тихонько отворил дверь. Стал на пороге. Ничего. Вижу: мать ее чаем угощает - еще чай со стола прибрать не успели. Та с блюдечка спокойно тянет и говорит: - Да-с! А сынок ваш, сударыня, за моего Федю копейку спросил. - Без запросу, - говорит мать и улыбается. - То есть как? - и блюдечко на стол поставила. - Вот этот кавалер Федю моего в копейку ценит, - и тычет на меня пальцем. Мать мне мигнула: молчи, дескать. А сама спрашивает: - Ну, а ваша цена? - Как, то есть, цена? - и вытаращила глаза на мою мать. - Вот, говорите, копейку! Это он малую очень цену поставил, вы недовольны. Так ваша какая будет цена? Рубль? Два с полтиной? Красненькая? Федина мамаша даже шаль с головы стянула и глазами заморгала. - Что это? А ты своего во сколько? Вот этого? - Да он не теленок, я им не торгую. - А мой-то - гусь, что ли? - и привстала, к матери присунулась. Думал, вцепится. А мать говорит: - А коли не гусь, так за чем же дело стало? Нечего ни продавать, ни на сахар менять. Та так и села. Глазами хлопает, молчит. Минуту добрую молчала, потом руки развела, опять свела. - Милая, да как же это у нас вышло-то... что Федя - не гусь. Тьфу, что я... не тот... ну, как оно? Ох, да и грех! - рассмеялась. - Ох, милая, да и что ведь Федя надумал уже: "Дайте, - говорит, - мамаша, я его в воду невзначай спихну, да и сам сейчас прыгну и пока что вытащу. Это - чтоб на квит вышло". А я говорю: "Феденька, бойся ты теперь этой воды, сам, гляди, утонешь и, неровен час, он опять тебя же вытащит". "Нет, - думаю я, - уж теперь не тащил бы: натерпелся я, уж пусть кто-нибудь, только боюсь я теперь утопленников". Тут она стала мою мать целовать. Шаль накинула - и к дверям. - Будем знакомы! А мать: - Сахар-то, сахар забыли. Гляжу: верно, голова сахару осталась на полу. Я подал. А Федя стал к нам в гавань приходить рыбу ловить. Прозванье так за ним и осталось: Федя-утопленник. Давно это было. Теперь, пожалуй, в наших водах такого не выловишь. Борис Степанович Житков. Вата --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Это наконец нас стало заедать. Вот смотрите, приходите в порт, вот он, таможенный досмотр, ходит и поглядывает, во все уголки нос засовывает: - Что у нас тут? А под койкой что? А в вентиляторе что? И вот ничего не находит. А тут, смотрите, один нашелся такой скорпион, то есть досмотрщик, что ничего ему не надо искать, прямо: - Вот эту доску мне оторвите! - Как так рвать? А назад кто ее пришивать будет? - А если ничего там нет, то все в прежний вид приведу я. А как обнаружено будет к провозу недозволенное, то сами должны понимать... - И пальчиком стукает. - Вот в этом самом месте. Чиновник, что с ним ходит, брови поднимает, ему в глаза засматривает: так ли, мол? Как бы сраму не было? А этот скорпион долбит пальчиком: - Небеспременно здесь. Рвут доску - и как чудо: в том самом месте штука шелка. Потом идет тихонечко в кочегарку, сразу в угольную яму. - Вот тут копайте. А в этих угольных ямах угля наворочено гора, и раскидывать его некуда, да и темнота, только лампочка электрическая коптит. А он, как конь, ногой топчет этот уголь: - Здесь копайте. Роют. - Ну, - говорят, - ничего там не сыщешь, тебя туда, черта, закопаем живого. В этот уголь чиновник поневоле лезет. Назло ребята пыль поднимают, уголь швыряют лопатами, как от собак отбиваются. Гром стоит - ведь железо кругом. Коробка это железная - угольная-то яма. Называется только так. Чиновник чихает, платочком рот прикрывает. А скорпион все ниже лезет и лампочку на шнурке тянет. - Зачем левей берешь, нет, ты вот здесь, здесь копай. Ага! Это что? И лапами, что когтями, - цап! Пакет. Наверх, на палубу. Тут распутывать, разворачивать - бумажки. Каки-таки бумажки? Хлоп - и жандарм тут. - Эге-с! - говорит жандарм. - Понятно-с. Механика сюда! Капитана! Акт писать: найдены зарытыми бумажки, а бумажки насчет того, чтобы царя долой, фабрикантам по затылку, и вообще неприятные бумажки. А пришли из-за границы. Потом слух проходит, что дознались: бумажки за границей печатались, даже журнальчик среди бумажек нашли. Даже кипку изрядную. Журнальчик-то на тоненькой бумажке отпечатан. Тут всю машинную команду перетрясли. Водили, допрашивали. Двоих так назад и не привели. А скорпион этот уже гоголем ходит. То есть как это сказать? Он до сих пор змеей смотрел, а уж теперь прямо аспидом. Идешь мимо, а он дежурным на переезде стоит и провожает тебя глазами, как из двустволки целит. И видать, дрейфит, как бы кто ему не угораздил булыжником в башку. Оружие им полагалось по форме всего "селедка" - одна шашка. Но этому, слышно было, выдали револьвер, чтобы держал в кармане на случай чего. И все это знали. Чиновник при всех ему говорил: - С тобой бы, Петренко, клады в лесах искать. С тобой и рентгена никакого не надо. Как это ты? А? - Это, ваше высокородие, нюх и практика. Однако взяли двух. Но мы-то с Сенькой остались на пароходе. На берегу мы с ним имели совет меж собой. Ясно, что глаза скорпионовы с нами плавают, кто-то смотрит, слушает и заваливает публику. И мудреного тут нет ничего. У кочегаров и матросов на носу общие помещения - кубрики: кочегарский и матросский. По борту - койки в два этажа и по переборке такие же. Посреди стол. В углу икона, а над койками карточки, картинки разные. Все вместе едят, вместе спят. Тут чуть что пошептал, сейчас всем видать и все слыхать. Протрепались ребята или без оглядки языком били, только это уже факт, что есть засыпайлы какие-нибудь меж своих же. А вот кто? Стали план разбивать: кто бы это был и как его узнать? А на пароходе стало совсем паршиво: все друг на друга волком. Всякий думает: "Это ты засыпал". Да и верно. У одного два несчастных фунта чаю цейлонского и то нащупал этот скорпион. Его ребята угощать пробовали. Откупорят заграничную бутылку, ему стакан. Выпьет, губы оботрет: "Доброе вино! А в сундучке у вас как?" Но нам с Сенькой было задание - держать связь с заграницей, доставлять журнал. А тут на! Провалили, и двое людей засыпалось. Это с какими глазами мы туда выставимся! Хоть списывайся на берег да на другой пароход. И тут наши товарищи, здешние, стали срамить; нас с Сенькой такая досада взяла, что тех двух арестованных, кочегаров этих, даже и не жалели. Ругали прямо. А в комитете нам сказали: - Товарищи дорогие, мы уж и не знаем, как вам и доверять. То есть ребята вы, может, и верные, но нам сейчас швыряться сотнями номеров нельзя. Время горячее. Это не шутки. Не коньяк в пазухе проносить. Мы другой путь будем искать. И все на нас глядят, и каждый думает, что мы с Сенькой шляпы и свистунки. - Вы, - говорят, - товарищи, обдумайте. Тогда я говорю: - Этот рейс мы не беремся: действительно, надо все проверить. И мы скажем, а когда скажем, то уж... одним словом, скажем. Чего тут было говорить? Пошли мы, как оплеванные. Но про доносчика этого решили, что выловим и тогда уж его, гада, просто в ходу за борт - брык... и в дамках. Мало что, упал человек за борт. Ночью. Бывает же такое. Всех мы перебрали с Сенькой, всех обсудили. Да нет, все будто одинаковые. На всякого можно подумать. И вот что выдумали. Выдумали мы уже в море, когда снялись, а совсем уговорились в персидском порту, в Бассоре. Принимали мы там хлопок. Это как бы побольше кубического метра тюк. Он зашит в джут. И затянут двумя железными полосами, как ремнями. Вата, а в таком тюке четырнадцать пудов ее. Это ее прессом так прессуют, что она там, в этом пакете, как камень. Даже не мягкая ничуть. И вот наш план. Будем говорить в кубрике за столом вдвоем по секрету. И смотреть, чтобы только один человек мог нас слушать. И начисто никто больше. И говорить будем, как вроде секрет меж собой. Так к примеру: "Так ты не забыл, значит, как это место (тюк, значит) пометил?" А другой должен говорить: "Нет, на каждой стороне красная точка в пятак". - "А сколько там номеров?" - "А две сотни газет положено, так сказывали". А при другом говоришь, что не точка, а кресты по углам черные. И для каждого разные марки. И, чтобы не спутать, Сенька все себе запишет где-нибудь. Нас на погрузке ставили трюмными; это значит стоять в трюме и глядеть, чтобы грузчики правильно раскладывали груз. Грузчики - персы - по-русски ни дьявола не смыслят. Значит, что я ни делаю, рассказать они не могут. А потом я над ними вроде распорядитель всех делов. Сенька у себя во втором - тоже. Каждый взял по ведру с краской и кисточку. Это мы наперед приготовили. И жара там, в Бассоре, немыслимая. Краска стынет, как плевок на морозе. Вот я делаю вроде тревогу, персы на меня смотрят. Я сейчас с ведерком и мечу красным тюк. Они думают, что это надо по правилу. Уважают, я, значит, приказываю: осторожно, не размажь и кати его туда. Они слушают. Уж к обеду мы все марки наши поставили - 27 марок по числу людей. Теперь осталось 27 разговоров устроить. И чтобы виду не показать, что мы это "на пушку" только. Первый раз чуть все не пропало. Сенька - смешливый. Я при Осипе так серьезно начинаю: - А ты, - говорю, - помнишь, какую ты марку ставил? И вижу - Сенька со смеху не прожует. Меня, дурак, в смех вводит, вот-вот и у меня клапана подорвет. Не могу на него глядеть. Говорю ему. - Ты выйди на палубу, - говорю, - погляди, француз нас догоняет, Мессажери. Он еле до порога добежал. Ну, что ты с таким станешь делать? Я уж думал, пропало наше дело. Потом ему говорю: - Если ты мне на разговор смешки начнешь и комики разные строить, то чтобы мне сгореть, я тебя тут же вот этой медной кружкой по лбу. Разобрал? Опять, что ли, с Осипом наново начинать? Оставили его напоследок. Взяли Зуева. Он все папиросы набивал. Сядет с гильзами и штрикает, как машина. Загонял потом их тут же промеж своих, кто прокурится. Он себе штрикает, а мы вроде не замечаем. Начали разговор. Сенька со всей, видать, силой собрал губы в трубку и не своим голосом, как удавленник: - Красным крестом метил. Ходу нам до дому месяц, и за месяц мы всех 27 человек разметили на все наши 27 марок и всех записали. Потом я Сеньку спрашиваю: - На кого думаешь? - На Осипа, - говорит. - Он аккурат присунулся ближе, как ты сказал, что двести номеров. А ты на кого? А я сказал, что Кондратов. И потому Кондратов, что он сейчас же встал и отошел. Только услышал, что кружком мечено, и сейчас же запел веселое, вроде нигде ничего, и вон вышел. Простак, гляди какой! - На Осипа, - говорю, - думать нечего. Он человек семейный, ему подработать без хлопот, да вот сахару не ест, домой копит. А уж к порту подходили, я уж совсем смешался, на кого думать. Семейный, а может быть, он самый и есть предатель, этим и подрабатывает. Другой вот: Зуев; чего он веселый, надо не надо? Чего он ломоты эти строит? Так его и крутит, будто штопор в него завинтили. Из кочегаров двое тоже были у нас на мушке. Потом нам стало казаться, что на нас все по-волчьи глядят. Может, меж собой рассказывали про наш разговор? Уж не знали, как до порта дойдем. Однако ничего. Опять чиновник к нам, опять этот самый скорпион, жандарм, все, как полагается. Но только началась выгрузка, видим, бессменно скорпион стоит и каждый подъем глазом так и облизывает. Мы тоже поглядываем. Грузчики на берегу берутся по четыре человека, таскают эти тюки и городят из них штабель. Вдруг этот скорпион: - Эй, эй, неси прямо в проходную таможню! Неси, неси, не рассказывай. Хорошо я заметил, а то сами бы мы проморгали, - с красным крестом на углу. Я в заметку - Зуев. Но уже по всему пароходу шум: понесли тюк хлопка в таможню. Сейчас уж чиновник пришел на пароход, приглашает немедленно нашего старшего помощника - капитан в городе был, на берегу. Еще двоих понятых из команды. Боцман говорит мне: "Ты пойдешь". И еще кочегар один. Приходим. Комнатка небольшая, всего одна скамейка по стене. Два окошка. В окошки люди пялятся. Посреди этот тюк. Чиновник стоит, губки облизывает. А скорпион весь на взводе. Шепчет чиновнику грозно что-то в ухо. Чиновник уж перед ним девочкой так и ахает. - Ах, скажите, пожалуйста, да уж знаю, знаю, насквозь видишь, рентген! Ждали жандарма. Вот и жандарм. Послали кочегара за кусачками. Живо смотался, принес. Наш старший помощник говорит: - Пишите акт, что вот кипа хлопка в четырнадцать пудов, что по вашему требованию, что вы отвечаете. Чиновник со смешком: - Па-ажалуйста, сделайте ваше любезнейшее одолжение. Тут же на скамейке папку расстелил и пишет. - Откупоривай, - говорит помощник кочегару. - Есть! - И кочегар - хлоп-хлоп! - перекусил обручи. Кипа, как живая, поддала спиной и распухла. - Режь! Полоснул кочегар по джуту, раскрыл: белая вата плотно лежит, будто снег, лопатой прибитый. - Начинай, - шепотком говорит чиновник. И начал скорпион сдирать слой за слоем эту вату. Чиновник тут же крутится. В окна столько народу нажало, что в комнате темно стало. Жандарм два раза ходил отпугивать. А ваты все больше да больше. Копнет ее скорпион, ломоток один, а начнет трепать, - глядишь, облако выросло. Чиновник уж весь в пуху, пятится. Дорогие мои! Скорпион еще и четверти кипы этой не отодрал - полкомнаты ваты, и уж окно загородило. Он уж в ней по брюхо стоит, как в пене, и уж со злости огрызается, рвет ее клочьями, ямку посередке копает. Кочегар говорит: - Пилу, может, принести? Чиновник как гаркнет: - Вон отсюда, мерзавец! А наш старший: - Это как же? Занесите в акт: оскорбили понятого. Мы уж к двери пятимся, вата на нас наступает. Чиновник видит: костюм уж не уберечь, там же роется. Их уж там видно стало, как во сне, потонули вовсе. А старший наш кричит: - Ничего не видать, может, обман, может, еще подложите чего? Уж и взбеленился чиновник, выбегает оттуда: домовой не домовой - чучело белое, вата на нем шерстью. Эх, тут как заорут ребята: - Дед-мороз! Он назад. Они там с досмотрщиком вату топчут, примять хотят, да где! Она пухнет, всю комнату завалила, а полкипы еще нет. Выскочил таможенный чиновник: - Мерзавец! - кричит. - Запереть его там. И побежал домой. Мальчишек за ним табун целый. Я на пароход. К Сеньке. "Где Зуев?" - "Сейчас был". Мы туда-сюда, нет Зуева. Так больше и не видал его никто. Сундучок его сдали в контору. И за сундучком никто не пришел. Борис Степанович Житков. Волы --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Все это было очень давно, когда я был мальчишкой (сейчас у меня усы седые). Так что не удивляйтесь, если непохоже на сегодняшнее. На сегодняшнее похожим осталось море. И на этом море случилось вот что. Я плавал учеником на грузовом пароходе. Дело было осенью, и стояло "бабье лето": тихая ласковая погода, и море - будто не море, а прудок в саду. Глянцевое, масляное. Мы уже закрыли люки и ждали только капитана, чтобы сняться в рейс. Прислушивались, не катит ли он на извозчике. Вдруг прибегает наш капитан, а за ним какой-то грек, черный, потный, шапка в руке, и этой шапкой все время красное лицо обтирает, и лопочет, лопочет, и кулаком в грудь бьет. А наш толстенький спокойненько кругленькими ножками вышагивает по сходне на борт. Кочегары опустились в свою кочегарку, зашевелились матросы - сейчас сниматься в море. Нет! Наш Лобачев, капитан, тихим голосом говорит мне: "Позови Иван Васильича". И ушел с греком в каюту. Я позвал старшего помощника. Он через минуту выскочил от капитана красный, стукнул кулаком по планширю*. ______________ * Верхняя часть борта. - А, дьявол! Копейки он свои выгоняет! Хлев тут устраивать! Люди мыли, скребли. Тьфу, тьфу! - и он со злостью три раза плюнул не за борт, а прямо на нашу белоснежную палубу. А сам кочегаров с палубы гонял, чтобы пыли не натрясли. Грек уже рядом: - Честное мое слово, они два дня не кушали ни одна соломинка и вот крест! - он перекрестился шапкой в кулаке. - Мы все вымоем. Будет как бумага. Иван Васильич дико засвистел в свисток и тут же крикнул мне: - Ты чего суешься? Смолинского ко мне! Я побежал за боцманом. Горячка - этот Иван Васильич. Он, говорят, на парусниках плавал, судно потопил хозяйское и теперь вот злится: не нравится ему служить, да еще помощником. Смолинский шел навстречу. Иван Васильич кричал: - Грузить стадо целое! Да! Волов! Две сотни! Ну да! Прямо на палубу! Взагон! Какие стойла!! Я не глядел на берег, фу ты! За это время уж вся пристань полна была волов. Какие-то дядьки сгоняли их палками в кучу, лупили по хребтам и сипло кричали: - Цобе, ледаща худоба! Я сказал бравым голосом: - А что? Не довезем, что ли? - Дурак! - крикнул Иван Васильич, а Смолинский крепко глянул на меня. Я обиделся: - А что, капитан не знает, что делает? Тоже, значит, дурак? - Крышу ему красить надо, каменный дом ставить, - сказал спокойно Смолинский, - а с волов, знаешь... копейки хорошие. Я гляжу, не выйдет ли на разговор капитан, но капитан крепко сидел в своей каюте. Я отошел и сказал на ходу: - Это не на паруснике. Ой, хорошо, что Иван Васильич не слышал! Грек суетился на берегу, толкался среди волов, кричал на погонщиков. И вот по грузовым сходням заскользили копытами волы. Они потерянно мотали головами, а дядьки орали, нещадно дубасили и крутили им хвосты. Я решил, что так оно и надо, и тоже выскочил на берег помогать. Я думал, капитан видит из окна каюты мою работу. Мне жаль было волов, но я решил, что надо тут по-деловому, остервенился, хватил одного в зад камнем. Промазал и зашиб плечо греку. С нашего борта захохотали. - Так! А ну еще его! Мне пришлось тоже хихикнуть. Но тут Смолинский вышел на берег; взял меня за плечо и сказал: - Ты иди, продуй рулевую машину, а это не твоя работа. Тут я заметил, что к нему подошли женщина и девочка лет пятнадцати. Она глядела на меня и смеялась. Видела, должно быть, как я камнем-то. С парохода слышались резкие свистки Ивана Васильевича. Он кричал на погонщиков: - Да чем ты мотаешь? Чем вяжешь? Лопнет эта привязь! Иван Васильич злыми шагами подошел к капитанской двери, стукнув кулаком. - Чем волов крепить? Чем направить? Капитан ответил через двери: - Вам надо знать самому, как вязать, как направить. Вы, кажется, с парусника? - Нечем! Нечем, говорят вам. Тьфу! Выйдите, гляньте. Иван Васильич отошел шагов пять. Он со всей силы стучал ногами о палубу и вдруг вернулся. - Штормовые сигналы на лоцманской станции, - сказал он вполголоса у дверей и отошел. Следом за ним пулей выскочил капитан: - Где, где? Дайте бинокль. Эй, где вы видите? Но Иван Васильич уж скрылся. Капитан долго глядел в бинокль. - Ничего не вижу, - он сунул бинокль мне. - У тебя глаза помоложе... Но лоцманская мачта была пуста, капитан еще раз пять выходил с биноклем к борту. Наконец заперся в каюте на ключ. Два матроса, Герман и Генрих, немцы, весело прыгали по спинам волов: они укрепляли поверх них доску, чтобы ходить. Они привязывали ее к спинам волов, кричали что-то по-немецки и хохотали. Палубы не стало видно: она вся покрылась волами. С каждого борта их стояло два ряда, хвосты с хвостами. Немцы ныряли между ними, и вот Генрих (что помоложе) пробежал, балансируя, по доске. Он засунул руки в карманы, притопнул было ногой, но Герман вынырнул из-под волов и прикрикнул на товарища. Генрих как мальчишка сконфузился и степенно пошел по доске. Я продул паром рулевую машину. Смолинский на баке распоряжался подъемом якоря. Кочегар не мог на ходу включить барабан, боялся сунуть руку, что ли! Было, правда, темно. Лобачев спокойно вполголоса сказал Ивану Васильичу: - Что же якорь-то? Иван Васильич рявкнул: - Да вира якорь! Смолинский отодвинул кочегара и сунул руку, ага! Сразу взяло, и завизжала цепь. Но в сумерках видно было, как Смолинский затряс рукой: так трясут только от страшной боли, от ожога. Нет, чего Иван Васильич ворчит в самом деле? Отлично стоят волы, хорошо погрузили. Вон люди шутят про доску, что "мост на быках". И волы покойны, и море как масло; как по асфальту выкатывается наш пароход мимо тихого зеленого огонька в воротах порта. Действительно, к чему эта горячка, ругань? Достойное спокойствие - это вот настоящий капитан. Все отлично. Только вот с этим камнем у меня немножко неловко вышло, и эта девчонка. Чтоб ей!.. Я стоял на руле, осторожно перебирал рукоятки парового штурвала и слушал, как зло топал Иван Васильич над моей головой по мостику. Мы взяли курс на Севастополь. Через шестнадцать часов мы будем там. Я сменился, лег на койку и сквозь подушку слышал, как мерно урчит машина в брюхе судна. Я сказал: "А чтоб ей!.." (это девчонке) и стал засыпать. Сквозь сон слышал, как вошел в кубрик Смолинский и старик Зуев сказал: - Это если б на берегу, то я траву такую знаю, ее надо прикладать, и тогда всякая рана присохнет как на собаке. И вдруг я услышал голос Германа. Он круто сказал по-немецки: - Зер шлехт! Я привскочил: мне с верхней моей койки видно было: Герман держал руку Смолинского и разглядывал окровавленный палец у лампы. Все кругом молчали и сипло дышали. Зуев отошел, кинул окурок на палубу, крепко тер его ногой. - Было б на берегу... - начал снова Зуев. - Зер, зер шлехт, - сказал еще раз Герман. Он рвал чистый платок, обматывал палец Смолинскому. Смолинский отвернулся в мою сторону и шипел от боли. Ему брашпиль* размозжил палец. ______________ * Специальная лебедка для подъема якоря. Я проснулся под утро. Было еще темно в иллюминаторе. Что это? Никак шторм? И я тотчас же услышал напряженный вой ветра там, над палубой. Да, вот и шум зыби в скулу парохода, когда нос зарывается в воду, вот тут, за бортом. Я быстро оделся и вышел на палубу и тотчас схватился за фуражку: ее чуть не унесло. Вслед за тем меня обдало сверху водопадом. Это с полубака, с носовой надстройки: наш пароход, значит, зарывался носом в зыбь. Волы топтались передо мной в темноте серой массой. Я слышал, как чокают их рога друг о друга. Кое-где взвывал то один, то другой. Вот подняло зыбью корму, и на меня из темноты двинулся вол. Он скользил ногами по мокрой палубе, беспомощно топал. Его несло на меня. Он на колени и поехал рогами вперед. Я успел увернуться. Вола с разлету ударило в двери кубрика. Я слышал, что кто-то рвал изнутри двери, но их прижало воловьим боком. Но тут нам задрало нос, вода хлынула с полубака. Вола понесло назад. Он сбил с ног еще какого-то. Тут двери распахнулись. Я узнал на свету силуэт Смолинского. Вольная рука за пазухой. Другой он держался за ручку двери. - Кто? Я откликнулся. - Волы оторвались? Иди на руль. Скачи как знаешь. Старик лишний час уже стоит. Это, значит, Зуев. Я, мокрый, стал в темноте нащупывать доску, "мост на быках". Но быки уже метались по палубе, и там, с левого борта, их грудой носило вперед и назад, стоявших и упавших, - всех вместе. В это рогатое месиво мне не хотелось лезть. Но кто это покрикивает весело, скачет над волами? Тьфу ты! Это немец Генрих верхом с вола на вола перескакивает, и вот он уже вскочил на трюмный люк, я увидал уж хорошо. - Кавалер-р-рист! - крикнул Генрих и соскочил с люка ко мне. - Алло! - он мигом открыл дверь и пролетел в кубрик, а водопад ударил с полубака как раз ему вслед. Я высматривал путь по воловьим спинам. Рога то подымались, то ныряли вниз. Наконец я решился: я переваливался брюхом с вола на вола, мне зажимало ноги меж воловьих боков. Наконец я добрался до трапа. Но волов несло назад, меня вместе с ними. С новой волной нас бросило обратно к трапу. Я успел ухватиться за поручни. Я уже в рулевой. Зуев щурится в компас и шепчет: "Боится, боится Лобач наш, что перекинет пароход, боится повертать боком к зыби..." Он отдал мне руль, не передал даже, какой курс. Я стал держать на том, какой застал по компасу. Вот с мостика сбегает кто-то. Рвет двери в капитанскую каюту, что за рулевой рядом. Слышу голос Иван Васильича: - Волы оторвались! Вы слышите? Я слышал, как громко и ровно сказал капитан: - Надо уметь принайтовить палубный груз. Надо знать свое дело... и не терять головы. - И совести! - крикнул Иван Васильич за дверями. Он стукнул кулаком в дверь, и, пожалуй, треснула деревянная решетка. - Выходите! - крикнул Иван Васильич. - Спокойствие! - ответил капитан. - Мне надо свериться с английскими картами, они у меня здесь. Ветер дул нам в лоб, чуть слева. Слева же я видел Тарханкутский маяк. Он то вспыхивал, то тонул в зыби: значит, мы сделали больше половины пути. Впереди серел рассвет: небо было в густых тучах как в войлоке. Прошло два часа - пароход топтался на месте. Мы почти не продвинулись вперед. Смолинский стоял на люке, он что-то кричал немцам и Зуеву. Они старались канатом обхватить стадо и притянуть его к борту. Грек кричал сверху, плакал, все это как-то сразу и со всех сил. На корме Иван Васильич с другими матросами старался припереть волов к борту досками. Но они падали, стоящие валились им на рога. Кровь и помет смешались на палубе, и эту грязную жижу перемывала морская вода. Обед нельзя было пронести в кубрик, и команда топталась в коридоре, у кухни. Я хотел пробраться помочь Смолинскому. Я добрался до темного люка. Тут какой-то кочегар крикнул: "А ну, каменем, каменем их!" - и кивал на волов. Я прыгнул с люка к дверям, в кубрик, на койку. Что же Лобачев? Карту сверяет? А может быть, и в самом деле? Я опять стоял на руле. Теперь уже темнело. Тарханкутский маяк остался по корме слева, и впереди, справа, блестел Херсонесский, от него влево, я знал: вход в Севастопольскую бухту. Второй помощник, молодой и тихий, изредка потопывал по верху. Слышу шаги, крепкие, злые - Иван Васильич. - Брось курс, ложись прямо на Херсонесский, - сказал он мне. - Лобачев приказал? - спросил было я. - Я тебе говорю! - Иван Васильич все это кричал. Лобачев не мог не слышать у себя в каюте. Я ждал, что он войдет. Дверь его отворилась. Ага! Капитан все же слышал, как я переспросил. Я довольно громко сказал: "Лобачев приказал?" Надо было еще громче. Но подошел старший механик. Я про этого старика знал, что он любит помидоры, и он всегда молчал. А тут вдруг громко стал ворчать. - Говорил ему, - сказал механик. - Не велит прибавлять ходу. Уголь, говорит, есть, а в эту погоду лагом (боком) к зыби нельзя пароход ставить - перевернет нас. Повернуть в Севастополь оно и можно бы, да тут смелость нужна. А откуда она у него возьмется? Держаться, значит, будем пока... - Пока! Смолинский сдохнет, у него гангрена! - Иван Васильич топнул об палубу ногой, никогда он этого не делал. Механик молчал. - Вы обедали? Нет? И завтра не будете. Даю слово. Воловьи кишки будете жрать. Давайте весь ход, подымайте пар до подрыву! - Ну, я уж не знаю!.. - Механик ушел. Но я заметил, что тишком машина все бойчей и бойчей стала наворачивать там, внизу. Я правил теперь прямо на Херсонесский маяк. Я слышал, что Лобачев позвал вахтенного матроса и велел вызвать механика. Нет, машина не сбавила ходу. Лобачев, видно, высунулся в двери, так как я сквозь ветер слыхал, как он сказал механику: "Я вам приказываю... - потом помолчал. - Сейчас же, немедленно, дать мне точные сведения о количестве запаса... цилиндрового масла. Немедленно!" - крикнул вдогонку. Воловьи туши скользили по палубе, их поворачивало и носило, канаты лопались, опадали на палубу, доски трещали, и волов снова разметывало по палубе. К ночи стонущая серая куча снова заходила, заметалась, и дикий рев стоял над палубой, и нельзя было разобрать, сидя в кубрике, взревел ли вол или взвизгнул ветер в снастях. Да, а теперь ясно слышно: это уж стон здесь, стонал Смолинский у себя на койке. Зуев снял лампу, подошел. Генрих сказал, что надо палец перетянуть натуго у корня бечевкой, чтоб зараза не пошла дальше. Я подал парусную нитку. Она крепкая как дратва. Генрих два раза обмотал и со всей силы затянул палец. Иван Васильич вошел и пощупал осторожно голову Смолинского. Зуев заглянул ему в лицо. - Есть жар, - сказал Иван Васильич. - Хлопцы! - вдруг вскочил на койке Смолинский. - Открывай борта, вали всю скотину за борт, а то пропадем все: не на добро та скотина нам далася! - И снова лег. - Свалите? - Он снова поднялся на локте. - Зуй? Генрих? А то все пропадете, а так хай я один сдохну. - Свалим! - сказал Генрих. - Лягай, лягай, - и Зуев толкал его в грудь. Я немного задремал. Проснулся - крик на палубе. Я выскочил. Люди возились среди волов. Кого-то вытащили на люк. Это Герман с Генрихом доставали Зуева, старик провалился, его топтали уже волы. Как Генрих выворачивался в этой кутерьме, в темноте среди волов, не могу понять. Но он теперь не шутил, не смеялся, он ругался и по-своему и по-нашему. Герман посмотрел больного и сказал, что вернее будет так: он затянул руку у кисти - и что Генрих - мальчишка. Я уже сам стал отчаянно нырять и прыгать среди скотины, когда шел на руль. Мне казалось, конца не будет этому аду. Я слышал голос Ивана Васильича на мостике. Я поднялся на несколько ступенек по трапу. Вот здесь, в двух шагах, разговор. Ого! Это сам Лобачев. Когда действительно надо, он на мостике оказывается. Севастопольские входные огни были как раз слева. Мы были прямо против них. Сейчас опасный поворот, капитан на посту. - Я приказываю, - говорил Лобачев, - держаться до утра против зыби и ни в коем случае не поворачивать. - Боитесь? - крикнул Иван Васильич. - У меня есть свои соображения. Тут я не расслышал, только он сказал вроде: потонувшее судно, и над ним веха без огня, и ее видно только днем. А машина пусть работает средним ходом. А вот это я слыхал ясно: - Человек умирает, надо врача, надо к берегу - это понятно, черт вас подери? - Я приказываю! - взвизгнул Лобачев. Я едва успел спрыгнуть с трапа. Лобачев сбежал вниз и захлопнул дверь в своей каюте. Тут поднялся с палубы Герман. Он нащупал меня в темноте. - Что, будет поворот? Почему нет поворота? Вот бухта, город? До утра? Ну да, дисциплина! Судно? Веха? Я стал рассказывать, что я слышал об опасности напороться на затонувший пароход. Герман промолчал. Мне было время на руль, и я стал у штурвала. Прошло минут пять. На мостике было тихо: никто не топал. Может быть, никого нет. И я один держу курс против зыби, а в кубрике умирает Смолинский. Вдруг затопали с мостика по трапу, и Иван Васильич вошел в рулевую. - Лева! - крикнул он мне. Я глянул на него. - Лева! - и Иван Васильич рванулся к штурвалу. Лобачев не выскочил на этот крик. - Лево на борт клади! - кричал Иван Васильич и сам повернул штурвал до отказа. Ух, как положило, положило по самый борт! Теперь правил сам Иван Васильич. Я видел, как стали открываться двери в кубрик. Люди выскакивали на палубу. Матросы и кочегары. Было трудно стоять на ногах. Я слышал только немецкие выкрики Германа над воем скотины. Я не мог понять, что делается: как будто внизу, там, на палубе, в воде, что хлестала из-за борта, идет возня. Машина работает полным ходом. Нас валяет с борта на борт, но огни городские все ближе. Сейчас мы должны зайти за Херсонесский мыс, и он прикроет нас от зыби. Да! Да! Так оно и выходит, вот уж меньше валяет, да! Всего минут десять было так ужасно. Но Лобачев? Неужели он не заметил, что повернули? Повернули, наплевав на его приказ? То есть повернул Иван Васильич. Через полчаса мы подали концы на берег. Было светло от электрических фонарей в порту. Палуба была чиста: ни одного вола. Мне сказали, что немцы умудрились раскрыть порты в бортах, те двери, в которые кладут сходни, и туда-то провалился за борт весь скот, пока нас клало с борта на борт. Но Лобачев не выходил из каюты. Никто не хотел к нему постучать. Наконец пришел агент нашего пароходства и прошел к капитану. Смолинский все повторял: - Ты, гляди, Поля, чтоб только с Ленки чего не сробилось. Добре за ней доглядай! Потом Генрих оделся в свой немецкий костюм и котелок на голову, в руках тросточка: они с Иваном Васильичем должны были устраивать Смолинского в больницу. Приехала карета с санитарами. Пошли с носилками в кубрик. Агент вышел от капитана, сказал, волнуясь: - Дайте и сюда носилки! - Отравился! - шепнул я Генриху. - Сейчас это узнаем. К капитанской каюте никто не пошел, все глядели издали. Вынесли Смолинского. Следом несли носилки с Лобачевым. Он был закрыт простыней весь, с головой. Зуев снял шапку как перед покойником. Иван Васильич стоял у сходни красный, взволнованный. Генрих ткнул тросточкой, где вздувался живот: - Ой! - вскрикнул Лобачев. - Ну вас к лешему! Иван Васильич жестко плюнул в простыню, повернулся и быстро сбежал на берег: там клали в карету Смолинского. А куда грек пропал, так никто никогда и не узнал.