а кто он - я правильно сказать не умею. И квита. На этом и стой. Что с тебя взять, с мальчишки! И отошло все сразу - и махалка и Косой черт. Вскочил я. - Веди к начальнику, - говорю. Встал я перед столом и срыву так и кричу: - Петька я Малышев! Живу на Слободке, в Пятой улице! А дела наши вот какие! И все, как было, вывалил. А начальник смеется: - Чего же ты вчера Ваньку-то валял? Сразу бы и говорил. Взялся за телефон. - Иди, - говорит, - обожди в казарме. К вечеру отпустили. Потом раза два тягали, спрашивали. Я все на своем стоял: - Петька я Малышев, а дела наши вот... Так оно потом и присохло. Только как приснится мне черная махалка, потом на целый день балдею. А с красноармейцем я и сейчас друг. Борис Степанович Житков. "Мария" и "Мэри" --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Это было в Черном море в ноябре месяце. Русская парусная шхуна "Мария" под командой хозяина Афанасия Нечепуренки шла в Болгарию с грузом жмыхов в трюме. Была ночь, и дул свежий ветер с востока, холодный и с дождем. Ветер был почти попутный. Тяжелые, намокшие паруса едва маячили на темном небе черными пятнами. По мачтам и снастям холодными струями сбегала вода. На мокрой палубе было темно и скользко. Впрочем, сейчас и ходить было некому. Один рулевой стоял у штурвала и ежился, когда холодная струя попадала с шапки за ворот. В матросском кубрике в носу судна в сырой духоте спало по койкам пять человек матросов. Кисло пахло махоркой и грязным человечьим жильем. Мальчишку Федьку кусали блохи, и ему не спалось. Было душно. Он встал, нащупал трап и вышел на палубу. Он натянул на голову рваный бушлат* и зашлепал босиком по мокрым доскам. Слышно было, как хлестко поддавала зыбь в корму. Федька хорошо узнал палубу за два года и в темноте не спотыкался. Море казалось черным, как чернила, и только кое-где скалились белые гребешки. ______________ * Бушлат - матросское полупальто. Федька заглянул в люк хозяйской каюты. Там вспыхивал огонек папиросы. - Эге! - крикнул Нечепуренко. - Кто це? Хведька? А ну, ходы. Федька спустился в каюту. - Хлопцы огонь задули? Ну-ну! Жгуть дурно керосин, не в думках, что в деревне люди с каганцами живуть. Огня не было не только в кубрике, но не были выставлены и отличительные огни по бортам: справа зеленый и слева красный. По этим огням суда ночью узнают друг друга и избегают столкновений. - Як не спишь, - продолжал хозяин, - то уж не спи: тут могут пароходы встретиться. Поглядывай в море. Федька подошел к рулевому. - Что трясешься? - спросил рулевой. - Ямы боишься? - Та смерз, - сказал Федька. - А кака та яма? - Не знаешь? Федька много слыхал россказней про яму, не верил им, но все-таки любил послушать. А ночью так и побаивался: а вдруг в самом деле есть? - Нема никакой ямы, - сказал Федька, - ты ее видал? - А вот и видал: там повсегда зыбь. Ревет! - аж воет. Я раз с греками плавал, видал, как судно туда утянуло. Хоп, и амба! - Брешешь? - испугался Федька. - Вот чтоб я пропал! Пароходы затягает. - А где ж она? - Аккурат посередь моря. Греки знают. - Да врешь ты! - отмахивался Федька. - Верное слово. Вот чего Афанасий не спит? - добавил рулевой вполголоса. - Накажи меня бог, ямы боится. - Федька! - крикнул из каюты хозяин. - Смотри огни! Уши развесил. Федька стал вглядываться в темноту, и действительно далеко впереди, справа, ему показался белый огонек. А сам прислушался, не гудит ли впереди яма. Английский грузовой пароход "Мэри" с полным грузом русского хлеба шел, направляясь вдоль западного берега Черного моря, в Босфор, чтоб оттуда идти дальше в Ливерпуль. Зеленый и красный огни ярко светились по бортам: там горели сильные электрические лампы. Еще один белый огонь горел на мачте. Этот огонь на мачте носят пароходы в отличие от парусных судов, которым пароходы всегда должны уступать в море дорогу. Пароход был недавно построен, все было новенькое, и исправная машина работала как часы. На носу судна стоял вахтенный "баковый" и зорко смотрел вперед. Тут же висел большой сигнальный колокол, которым баковый давал знать вахтенному штурману, когда появится на горизонте огонь: ударит раз - значит огонь справа, два - слева, три раза - прямо по пути парохода. Молодой помощник капитана, штурман Юз, был на вахте и ходил взад и вперед по капитанскому мостику. Вдруг он услышал три спешных удара в колокол с бака. Он глянул вперед: почти перед самым носом парохода слабо мигал зеленый огонек. - Лево на борт! - крикнул Юз рулевому, и пароход резко покатился влево. Реи парусника едва не задели пароход. - Проклятые! Дикари! Четвертый раз! - ворчал про себя Юз. - На курс! - скомандовал он рулевому. Рулевой повернул штурвал, закляцала рулевая машина, и пароход пошел по прежнему направлению. Капитан Паркер сидел на кожаном диванчике в своей каюте, которая помещалась тут же у капитанского мостика. Две электрические лампочки горели над полированным столиком, на котором стояла бутылка виски* и сифон содовой воды. Капитан курил из трубки душистый английский табак и записывал в свой кожаный альбом русские впечатления. Он боялся, что за длинную дорогу забудет и не сумеет толком рассказать своим ливерпульским друзьям про Россию. ______________ * Виски - английская водка. "На улицах громко говорят, кричат, - писал он, - на тротуарах толкаются и не извиняются..." Бах, бах, бах! - опять раздались три удара с бака. Капитан Паркер надел фуражку и выскочил из каюты. - В чем дело, Юз? Опять? - спросил он помощника. - Право, право, еще право! - командовал Юз. Красный огонек совсем близко проскользнул мимо левого борта. - Что они, издеваются? - сказал Паркер. - Мы ведь должны уступать паруснику по закону, - ответил Юз. - Но ведь закон, мистер Юз, запрещает ходить в море без огней, как пираты. Или вы считаете правильным, когда огни внезапно появляются за три сажени? - назидательно сказал капитан. - Что же, бить? - спросил Юз. - Надо быть твердым, когда ты прав. - Конечно, следовало бы проучить, - слабо заметил Юз. - Ну, а раз так, то не меняйте в таких случаях курса, Юз, - ответил Паркер. Капитан круто повернулся и ушел к себе в каюту. Артур Паркер представил себе, как его пароход, гладко выкрашенный в красивый серый цвет, горит яркими электрическими огнями, чистый, сильный, гордо идет среди этих замухрышек-парусников. Джентльмен в толпе дикарей. Он вспомнил, как в русском порту его два раза толкнули на улице. Черт возьми! Он не успел опомниться, как уже обидчик куда-то исчез. Никак не подворачивалось удобного случая, чтобы проучить эту публику. Артур Паркер представлял, как он будет рассказывать про это в Ливерпуле и как все будут ждать, что он сейчас скажет, как он сумел показать этим дикарям, с кем они имеют дело. А сказать было нечего. Паркер сильно досадовал на себя. "Вот и с этим парусником упущен случай. Этот разиня Юз! Надо было просто - трах! Довольно миндальничать - носите огни в море... Какой был удобный случай!" - досадовал капитан. Паркер снова вышел на мостик. Он надеялся все-таки, что вдруг представится еще такой же случай, и не рассчитывал на Юза. - Они, кажется, вас выдрессировали, Юз, - едко сказал он помощнику, - вы ловко обходите этих господ, юлите, как лакей в ресторане. Юз молчал и смотрел вперед. - Дядьку, - крикнул Федька хозяину, - вже блище огонь, пароход аккурат на нас идет! Нечепуренко высунулся из каюты. - А таки здоровый пароход, - сказал он, помолчав, - должно, с Одессы, с хлибом. А ты где, Федька, закинул той старый фалень? С него ще добры постромки выйдуть. - Дядьку! Ой, финар давайте! - кричал Федька. Он не спускал глаз с парохода, и ему ясно было, что если пароход через минуту не свернет, то столкновение неизбежно. Рулевой не выдержал и стал забирать лево. - Що злякавсь?* - крикнул Нечепуренко. - Держи, бисова душа, як було! На серники, - обратился он к Федьке. ______________ * Что испугался? Федька вырвал из рук хозяина коробок спичек и бросился в каюту, нащупал на стене фонарь, чиркнул спичку - красный. Надо правый, зеленый. Впопыхах дрожащими руками Федька чиркал спичку за спичкой, они ломались, тухли, он не мог зажечь нагоревшей светильни. Горит! Федька с маху захлопнул дверцу - фонарь мигнул и потух. - Не сдавайсь под ветер! - слышал он, как кричал наверху хозяин рулевому. Федька снова чиркал спички, чувствовал, что теперь уж каждая секунда стоит жизни. Наконец он выбежал с зеленым огнем на палубу и направил фонарь к пароходу. Пароход был совсем близко, и Федьке казалось, что прямо в упор глядят красный и зеленый глаза парохода. Он услышал, что там спешно пробили три удара в колокол. - Так держать! - крикнул Нечепуренко злым голосом. - Так держать! - раздалась жесткая команда по-английски на пароходе. Не меняя курса, "Мэри" шла прямо на парусник. - Лева, лева! - завопил Нечепуренко. Но было уже поздно. Федька видел, как с неудержимой силой на них из темноты летел высокий нос парохода, не замечая их, направляясь в самую середину судна. Ему стало страшно, что пароход прямо раздавит его, Федьку. Он выпустил на палубу фонарь, опрометью бросился к вантам и, как обезьяна, полез на мачту. - Гей, гей! - в один голос крикнули хозяин и рулевой, но в тот же почти момент оба слетели с ног от удара: пароход с полного хода врезался в судно. Раздался страшный хрустящий удар. Федьку тряхнуло, и он едва удержался на вантах. В двух аршинах от себя он ясно увидал серый корпус судна; закрыл глаза, сжался в комок и изо всей силы уцепился за ванты. Что-то грохнуло, ударило, мачту покачнуло, и, когда Федька открыл глаза, он увидел удаляющиеся огни парохода, а внизу - он ничего не мог понять - вода была в двух аршинах под ним. Он вскарабкался выше и с ужасом видел, что вода поднимается за ним. Он стал на салинг и обхватил стеньгу, не спуская глаз с воды. Черная, слепая зыбь ходила там внизу, но теперь она не шла выше, как будто бы мачта перестала погружаться. Но Федька не верил и не отводил глаз от воды. Капитан Паркер молчал и глядел вперед, как будто ожидая еще чего-то. Ему казалось, что это еще не все. А "Мэри" все удалялась от места крушения. Команда выскочила на палубу, все тревожно спрашивали бакового, что случилось. "Все правильно, да, да, все правильно..." - думал Паркер. Он сам не ожидал, что так все это будет, и теперь испуганная совесть искала оправданий. - Капитан, там ведь люди остались? - взволнованным голосом сказал Юз. - Да, да... - ответил Паркер, не понимая слов помощника. - Право на борт! - крикнул Юз рулевому. - Обратный румб! - Есть обратный румб, - торопливо ответил рулевой. - Да, да, обратный румб, - сказал Паркер, как будто приходя в себя. Команда без приказаний готовила шлюпку к спуску. "Мэри" малым ходом пошла назад к месту крушения. Матросы толпились на баке и, перебрасываясь тревожными словами, напряженно вглядывались в темноту ночи. - Здесь, должно быть, - сказал Юз. - Стоп машина! - скомандовал Паркер. "Мэри" медленно шла с разгона. Но никто ничего не видел. Паркер скомандовал, пароход делал круги; наконец всем стало ясно, что места крушения не найти, не увидать даже плавающих обломков в темноте осенней дождливой ночи. - Найти, непременно найти, - шептал Паркер, - всех найти, они тут плавают. Они хорошо умеют плавать... Мы всех спасем, - говорил он вслух, - не так ли, Юз? Юз молчал. - Да, да, - отвечал сам себе капитан. И он крутил, то увеличивая ход, то вдруг останавливая машину. Так длилось около часу. - На курс, - вполголоса сказал Юз, подойдя к рулевому, и дал полный ход машине. "Мэри" пошла опять своей дорогой на юг. - Ведь за три сажени показались огни, Юз, не правда ли? - сказал Паркер. - Не знаю, капитан... - ответил помощник, не повернув головы. Паркер ушел в каюту. Теперь он думал: "Там остались в море люди... их спасут. Ну, может быть, одного... он расскажет... а если все утонули, парусника не так скоро хватятся". Он старался себя успокоить, вспоминая рассказы товарищей моряков, какие он слышал. Как-то все выходили с победой, и было даже весело и смешно. Он попробовал весело подумать, но случайно увидал свое лицо в зеркале, и ему стало страшно. Ему показалось, что теперь не он ведет пароход, а Юз везет его, Паркера, туда, в Константинополь. Ему казалось, что самое главное - вырваться из этого проклятого Черного моря. Прошмыгнуть через Босфор, чтобы не узнали. Проклятый серый цвет - все пароходы черные. Если б черный!.. Ему хотелось сейчас же вскочить и замазать этот предательский серый цвет. Вдруг Паркер встал, вышел и быстро прошел в штурманскую рубку, где лежали морские карты. Через пять минут он подошел к Юзу и сказал: - Ложитесь на курс норд-вест восемьдесят семь градусов. "Мэри" круто повернула вправо. Когда Паркер ушел, Юз глянул в карту: они шли к устью Дуная. Русский пассажирский пароход возвращался из Александрийского рейса. Не прекращавшийся всю ночь сильный восточный ветер развел большую зыбь. Низкие тучи неслись над морем. Насилу рассвело. Продрогший вахтенный штурман кутался в пальто и время от времени посматривал в бинокль, отыскивая Федонисский маяк*, и ждал смены. ______________ * Маяк на острове Федониси, против устья Дуная. - Маяка еще не видать, - сказал он пришедшему товарищу, - а вот там веха какая-то. - Никакой тут не должно быть. - Посмотрите, - и он передал бинокль. - Да, да, - сказал тот посмотрев. - Да стойте, на ней что-то... Это мачта, право, мачта. Доложили капитану, и вот пароход, уклонившись от пути, пошел к этой торчавшей из воды мачте. Скоро вся команда узнала, что идут к какой-то мачте, и все высыпали на палубу. - Побей меня господь, на ней человек, чтоб я пропал! - кричал какой-то матрос. Но с мостика в бинокль давно уже различили человека и теперь приказали спустить шлюпку. Это трудно было сделать при таком волнении, и шлюпку чуть не разбило о борт парохода. Но всем наперерыв хотелось поскорее подать помощь и узнать, в чем дело. Даже бледные от морской болезни пассажиры вылезли на палубу и ожили. Пароход стоял совсем близко, и всем уже ясно было видно, что на салинге торчавшей из воды мачты стоял мальчик. Все напряженно следили за нырявшей в зыби шлюпкой. Подойти к мачте так, чтоб кому-нибудь перелезть на нее, нельзя было, а мальчик вниз не спускался: видно было, как кричали со шлюпки и махали руками. - Умер, умер! - говорили пассажиры. - Застыл, бедняга. Но мальчик вдруг зашевелился. Он, видимо, с трудом двигал руками, распутывая веревку вокруг своего тела. Потом он зашатался и плюхнулся в воду около самой шлюпки, едва не ударившись о борт. Его подхватили. Федька был почти без чувств; с трудом удалось вырвать у него несколько слов: "Ночью... серый... нашу "Марию"... с ходу в бок..." Он скоро впал в беспамятство и бессвязно бредил. Но моряки уже поняли, что случилось, и в тот же день из порта полетели телеграммы: нетрудно было установить, какой серый пароход мог оказаться в этом месте в ту ночь. Дней через пять после крушения "Марии" черный английский пароход пришел в Константинополь и стал на якоре в проливе. Штурман отправился на шлюпке предъявить свои бумаги портовым властям. Через час к пароходу пришла с берега шлюпка с английским флагом. - Я британский консул, - сказал вахтенному матросу высадившийся джентльмен, - проводите меня к капитану. Капитан встал, когда в дверях каюты появился гость. - Я здешний консул. Могу с вами переговорить? Вы капитан Артур Паркер, не так ли? - Да, сэр... Капитан покраснел и нахмурился. Он волновался и забыл пригласить гостя сесть. - Откуда вы идете? - спросил консул. - Мои бумаги на берегу. - Мне их не надо, я верю слову англичанина. - Из... Галаца, сэр. - Но вы шли из России? - спросил консул. - У вас был груз для Галаца? - Ремонт, - сказал Паркер. - Он с трудом переводил дух, и консулу жалко было смотреть, как волновался этот человек. - Маленький... ремонт, сэр... в доке. - И там красились? - спросил консул. Паркер молчал. Консул достал из бумажника телеграмму и молча подал ее Паркеру. Паркер развернул бумажку. Глаза его бегали по буквам, он не мог ничего прочесть, но видел, что это то, то самое, чего он так боялся. Он уронил руку с телеграммой на стол, смотрел на консула и молчал. - Может быть, вы отправитесь со мной в консульство, капитан? Вы успокоитесь и объяснитесь, - сказал наконец консул. Паркер надел фуражку и стал совать в карманы тужурки вещи со стола, не понимая, что делает. - Не беспокойтесь, за вещами можно будет послать с берега, - сказал консул. На палубе их встретил Юз. Он уже знал, в чем дело. - Простите, - обратился он к консулу, - они все... - Спасся один только мальчик, он дома и здоров, - ответил консул, - их было восемь... Паркер вздрогнул и, обогнав консула, не глядя по сторонам, быстрыми шагами направился к шлюпке. Теперь он хотел, чтобы его скорее арестовали. На другой день черная "Мэри" вышла в Ливерпуль под командой штурмана Эдуарда Юза. Борис Степанович Житков. Метель --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Мы с отцом на полу сидели. Отец чинил кадушку, а я держал. Клепки рассыпались, отец ругал меня, чертыхался: досадно ему, а у меня рук не хватает. Вдруг входит учительша Марья Петровна - свезти ее в Ульяновку: пять верст и дорога хорошая, катаная, - дело на святках было. Я оглянулся, смотрю на Марью Петровну, а отец крикнул: - Да держи ты! Рот разинул! Мать говорит: - Присядьте. А Марья Петровна строго спрашивает: - Вы мне прямо скажите: повезете или нет? Отец в бороду говорит: - Некому у нас везти! - И стал клепки ругать крепче прежнего. Марья Петровна повернулась - и в двери. Мать накинула платок и, в чем была, за ней. Я тоже подумал, что стыдно. Вся деревня знает, что мы новую пару прикупили, двух кобылок, и что санки у нас есть городские. Мать вернулась сердитая. - Иди, запрягай сейчас, живым духом! Я держать буду. - Оттолкнула меня и села у кадушки. Вижу, отец молчит. Я вскочил и стал натягивать валенки. Живой рукой запряг. Торопился, а то вдруг отец передумает? Запряг я новых кобылок в городские санки, сена навалил в ноги, сел на облучок бочком, форсисто, и заскрипел санками по улице прямо к школе. День солнечный был, больно на снег глядеть - так блестит; парой еду, и на правой кобылке бубенчики звенят. Только кнутовищем в передок стукну - эх, как подымут вскачь! - молодые, держи только. Чертом я подкатил к учительше под окно. Постучал в окно, кричу: - Подано, Марья Петровна! Сам около саней рукавицами хлопаю - рукавицы батькины, и руки здоровые кажутся - как у большого. Марья Петровна кричит в двери - из дверей пар, и она - как в облаке: - Иди погрейся, - кричит, - пока мы оденемся. - Ничего, - говорю, - мы так, нам в привычку. Топаю около саней, шлею поправляю, посвистываю. А что? Пятнадцать лет, мужик уже скоро вполне. Вот вышли они: Марья Петровна и Митька. Она своего Митьку завязала - глаз не видать. Весь в платках, в башлыке, чужая шуба до полу, еле идет, путается и дороги не видит. Учительша его за руку тянет. А ему тринадцатый год. Летом мы с ним играли, подрались; я ему, помню, накостылял. Ему стыдно, что его такой тютей укутали, разгребает башлык варежкой, а я нарочно ему ноги в сено заправляю, прикрываю армяком. - Так теплее будет. Вскочил на облучок, ноги в сторону, обернулся: - Трогать прикажете? - И зазвенел по дороге. Скрипят полозья - тугой снег, морозный. Пять верст до Ульяновки мигом мы доехали. Марья Петровна Митьке все говорила: - Да не болтай ты - надует, простудишься! А я на кобыл покрикиваю. В Ульяновке они у тамошней учительши гостили. А я к дядьке пошел. Еще солнце не зашло, присылает за мной - едем. Ульяновка, надо сказать, вся в ложбине. А кругом степь; на сто верст одни поля. Дядька глянул в дверь и говорит: - Вон, гляди, воронье под кручу попряталось, вон черное на самом снегу умостилось - гляди, кабы в степи-то не задуло. Уж ехать - так валяй вовсю, авось проскочишь. - Ладно, - говорю, - пять верст. Счастливо! - И отмахнул шапкой. Пока запрягал, пока учительша Митьку кутала, смотрю - сереть стало. Только я тронул, а дядька навстречу идет, полушубок в опашку. - Не ехать бы, - говорит, - на ночь-то! Остались бы до утра. А я стал кричать нарочно, чтобы учительша не услыхала, что дядька говорит: - Хорошо, я матке поклонюсь. Ладно! Спасибо! И стегнул лошадей, чтобы скорее от него подальше. Выбрались мы из низинки. Вот она, ровная степь, и дует поземка, по грудь лошадям метет снег. И на минуту подумалось мне: "Ай вернуться?" И сейчас как толкнул кто: мужик бы не струсил; вот оно, скажут, с мальчишкой-то ездить - завез, и ночуй. Пять верст всего. Я подхлестнул лошадей и крикнул весело: - А ну, не спи! Шевелися! Слушаю, как лошади топочут: дробно бьют, - не замело, значит, дороги. А уж глазом не видать, где дорога: метет низом, да и небо замутилось. Подхлестнул я лихо, а у самого в груди екнуло: не было б греха. А тут Марья Петровна сзади говорит из платка: - Может быть, вернемся, Колька? Ты смотри! - Чего, - говорю, - там смотреть, пять верст всего. Вы сидите и не тревожьтесь. - И оправил ей армяк на коленях. Тут как раз от Ульяновки в версте выселки, пять домов на дороге. И вот я туда, а тут сугроб. Намело горой. Я хотел свернуть, вижу - поздно. Ворочать буду - дышло сломаю. И я погнал напролом. Сам соскочил, по пояс в снегу, ухаю на лошадей грубым голосом. Они станут, отдышатся и опять рвут вперед. Летит снег; как в реке, барахтаются мои кобылки. Собака затявкала на мой крик. Баба выглянула - кацавейка на голове. Постояла - и в избу. Гляжу: мужики идут не торопясь по снегу. Досадно мне стало. Выходит, что я сам не могу. Я толкал что есть мочи сани, нахлестывал лошадей, спешил стронуть до мужиков, но лошади стали. Мужики подошли. - Стой, не гони, дурак, выпрягать надо. И старик с ними. Хлибкий старичок. Выпрягли лошадей. Учительшу и Митьку на руках вынесли. Вывернули сами - вчетвером-то эка штука! - Ночуй, - говорит, - здесь, метет в поле. - Ладно, - говорю, - учительша пусть как знает, а я еду, некогда мне вожжаться. - И стал запрягать. Руки мерзнут, ремни мерзлые - колодой стоят. - Еду я - и край! - говорю. А старик: - Добром тебе говорю - смотри и помни: звал я тебя, не мой грех будет, коли что. Я сел на козлы. - Ну, что, - кричу, - едете? - И взял вожжи. Марья Петровна села. Я тронул и оглянулся. Старик стоял среди дороги и крикнул мне: - Вернись! Я еле через ветер услышал. Без охоты лошади тронули. Ой, вернуться! - А, черт! Пошла! - И ляпнул я кнутом по лошадям. Поскакали. Я оглянулся, и уже не видно ни домов, ни заборов - белой мутью заволокло сзади. Я скакал напропалую вперед, и вот лошади стали уже мягко ступать, и я увидел, что загрузает нога. Я придержал и с облучка ткнул кнутовищем в снег. - Что? Что? - всполохнулась Марья Петровна. - Сбились? Этого я и боялась. - Чего там бояться? Вот она, дорога. А кнут до половины залез в снег. - А ну, задремали! - И дернул вожжи. Лошади пошли осторожной рысцой. И вот вижу я, что валит уж снег с неба, сверху, несет его ветер, кружит, как будто того и ждала метель, чтоб отъехал я от выселков. Вот, как назло, заманила и поймала. И сразу в меня холод вошел: пропали! Поймала и знает, где мы, и заметет, совсем насмерть заметет, и спешит, и воет, и торопится... - Что? Что? - кричит учительша. А я уже не отвечаю: чего там что? Не видишь, мол, что? Заманила метель в ловушку. Да я сам же, дурак, скакал прямо сюда. Конец теперь! И вспомнился старичок, как он на дороге стоял, на ветру его мотало. - Вернись! И вдруг Митька взвыл, ревом взвыл, каким-то страшным голосом, не своим: - Назад, назад! Ой, назад! Не хочу! Не надо! Назад! - И стал червем виться в своих намотках. Мать его держит; он бьется, вырывается и ревет, ревет, как на кладбище, рвет на себе башлык. Учительша ему: - Митя! Митя! Да в самом же деле, да что же это? Митечка! И кричит мне: - Поворачивай, поворачивай! У меня руки ходуном пошли. Я задергал вожжами. Ветер сечет, слезит глаза, забивает снегом. Мне от слез горько и от этого реву Митькиного, а она еще в голос молится. А куда его поворачивать? Всюду одно: снег и снег. Дыбом его подняло и метет и крутит до самого неба. И вдруг учительша нагнулась ко мне, слышу, в самое ухо кричит: - Пусти лошадей, пусть они сами вывезут, пусть они сами. Я бросил вожжи. Лошади шагом пошли. А учительша причитает: - Лошадушки! Милые! Милые лошадушки! Да что же это? Господи! Я отвернулся от ветра, глянул: они с Митькой от снега белые-белые, как из снега вылеплены. Посмотрел - и я такой же. И представилось мне, что занесет нас, заметет, и потом найдут нас троих замерзшими, так и сидим в санях съежившись. И не дай бог я живой останусь - вот оно, заморозил, погубил. И опять старик причудился: "Звал я тебя, не мой грех, коли что". А теперь уж все равно никуда не приехать. И вдруг я увидел, что наехали мы на колею. Глянул я - от наших саней, от подрезных, колея. И увидел я, что кружат лошади. Да куда они вывезут? Неделю они у нас, ездил батька раз всего в волость за карточками. Я вырвал клок сена, свил жгутом, слез, втоптал в снег. И вот опять наехали мы на колею, и вот он, мой жгут, торчит, и замести не успело; тут мы на месте крутимся. И понял я вдруг, что можно сто верст в этой метели ехать, ехать, и никуда не приедешь, все равно как не стало на свете ничего, только снег да санки наши. - Ну, что? Ну, что? - спрашивает учительша. - Кружат, - говорю, - никуда не идут, не знают. И она заплакала. И вот тут меня ударило: что я наделал! Погубил, погубил, как душегуб. И захотелось слезть и бежать, бежать, пусть я замерзну, пусть заметет с головой, черт со мной совсем! И вдруг Марья Петровна говорит: - Ничего, мы тут ночевать будем. Авось как-нибудь. Уж вместе, коли что... И спокойно так говорит. И вот тут как что в меня вошло. Остановил я лошадей. Слез. - Полезайте, - говорю, - вы, Марья Петровна, с Митькой вниз. Я вас укрою. Полезайте, дело говорю. - И стал сено разгребать. Как будто и не я стал, все твердо так у меня пошло. Смотрю, она слушает, лезет и Митьку туда упрятала. Скорчились они там. Я их сеном, армяком подоткнул кругом, и сейчас же снегом замело их сверху, только я знаю, что они там и тепло им, как будто дети мои, а я им отец. И как будто в ум я пришел. Дует ветер мне в ухо, перетянул я шапку на сторону и вспомнил: ведь в левое ухо мне дуло, как я из выселков ехал. Дуть ему теперь в правое, и выеду я назад; не больше версты я отъехал, не может быть, чтобы больше; здесь они должны, заборы эти, быть. Я погнал лошадей и пошел рядом. Иду правым ухом к ветру. Слышу, кричит что-то Марья Петровна из саней, еле слыхать, как за версту голос. Я подошел: - Вам чего? Подоткнуть? - Не отходи от саней, Коленька, - говорит, - не отходи, милый, потом залезешь, погреешься. Гукай на лошадей, чтобы я слышала. - Ладно, - говорю, - не беспокойтесь. "Ничего, - думаю, - живые там у меня". Вижу, лошади стали: по самое брюхо в снегу. Я пошел вперед. Сам все на сани оглядываюсь - не потерять бы. Лошади головы подняли, глядят на меня бочком, присматриваются. Вижу, там снегу больше да больше. Я тихонько стал сворачивать по ветру. Думаю: сугроб это, и я объеду. И только я снова на выселки сверну - опять намет. И вижу: не пробиться к выселкам. А если влево за ветром ехать, то должна быть Емельянка, и туда семь верст. И вот пошел я за ветром и вижу: меньше снегу стало, - это мы на хребтину выбрались - сдуло ветром снег. А я все так: пройду вперед и вернусь к лошадям. Веду под уздцы. Пройду, сколько мне сани видны, и опять к лошадям, веду их. А как иду рядом с лошадью, она на меня теплом дышит, отдувается. И уж опять нельзя идти по ветру - снегу наметы впереди; прошел я - и по грудь мне. Только я уж знаю, что мы хребтиной идем, а вот тут овраг, а через овраг Емельянка. Лошадь мне через плечо голову положила и так держит, не пускает. Я все в уме говорю: "Тут, тут Емельянка" - и нарочно себе кнутом показываю, - чтобы вернее было, что тут. Иду я рядом с лошадью, и вдруг мне показалось, что мы уже век идем, и нигде мы, и никакой Емельянки нет, и совсем мы не там, и что крутим, неведомо где. А тут Марья Петровна высунулась. - Где, где ты, Коля, Коленька? Что тебя не слыхать? Голос подавай! Иди погрейся, я побуду. - Что? Что? - кричу я. - Сидите, ничего мне. А она машет чем-то. - Надень, надень башлык, Николай! Мне даже и не показалось чудно тогда, что она меня Николаем назвала. Это с Митьки башлык. И опять ударило меня: "Ведь не доедем до Емельянки! Погубитель я ваш!" Я не хотел башлыка брать, мне надо первому замерзнуть. Пусть я замерзну, а их живыми найдут. А она кричит: - Бери, а то брошу! И вижу, что бросит. Я взял, обмотался. Отдам, как замерзать буду. И решил повернуть на Емельянку, попробовать. Теперь она уж чуть сзади должна быть. Сунулся и залез в снег, как в воду. Вдруг стало мне холодно, всего трясти стало, прямо бить меня стало, не могу ничего; думаю, раздергает меня по клочкам этой тряской. Вот, думаю, как оно замерзают. И кто знал, что так мне пропасть придется? И очень так просто, и хоть просто, все равно назад ходу нет. Я пошел в другой бок. Все на санки оглядываюсь, а лошади на меня смотрят. Вижу, меньше тут снегу; стал ногой пробовать. И вдруг пошла, пошла нога ниже... и весь я провалился, и лечу, ссовываюсь вглубь - и тьма. И я уже стою на чем-то, и тихо-тихо, только чуть слышно, как шуршит метель над головой. Как в могилу попал. Я пощупал - узко и острый камень вокруг. И понял, что я в колодец провалился. Роют у нас люди колодцы в степи по зароку. Узкие, как труба, и кругом камнем выкладывают, чтобы не завалились. Меня все трясло, все разрывало холодом, и я решил, что все пропало, и пусть я здесь замерзну, пусть меня снегом завалит. Заплачу и помру тут, а они как-нибудь, может, и доживут до утра. Скорчился и сижу. Не знаю, сколько я сидел так. И перестало меня бить холодом, стало тепло мне в яме... И вдруг хватился я! Так и привиделось, как они там в санях, и заметет их снегом - и лошадей и санки, и там Митька и Марья Петровна. Вылезти, вылезти! И стал я карабкаться по камням вверх, ноги в распор, руками скребусь, как таракан. Вылез с последним духом и лег спиной на снег. Воет метель, пеной снег летит. Я вскочил, и ничего нет - нет саней. Я пробежал - нет и нет. Потерял, и теперь все пропало, и я один, и лепит, бьет снегом. Злей еще метель взмылась, за два шага не видать. Я стал орать всем голосом, без перерыву; стою в снегу по колено и все ору: - Гей! Го! Ага! - Выкричу весь голос и лягу на снег, пусть завалит и - конец. Только перевел дух и тут над самым ухом слышу: - Ау, Николай! Я прямо затрясся: чудится это мне... И я пуще прежнего с перепугу заорал: - Го-го! И тут увидел: сани, лошади стоят, снегом облеплены, и Марья Петровна, стоит белая, мутная, и треплет ей подол ветром. Я сразу опомнился. - Полезайте, - говорю, - едем. - Не уходи ты, - кричит, - не надо! Лезь в сани как-нибудь. - И сама, вижу, еле стоит на ветру. - Залезайте, едем. Я знаю, близко мы. Она стоит. - Полезай, - говорю я, - там и Митьке теплей будет, а я в ходу, я не замерзну. - И толкаю ее в сани. Пошла. Я опять тронул. И стало мне казаться, что верно близко и вот сейчас, сейчас приедем куда-нибудь. Гляжу в метель и вижу: колокольни высокие вот тут, сейчас, сквозь снег, перед нами, высокие, белые. Все церкви, церкви, и звон будто слышу, и вдруг вижу, впереди далеко человек идет. И башлык остряком торчит. Я стал кричать: - Дядька! Дядька! Гей, дядька! Марья Петровна из саней высунулась. - Дядька! - Я остановил лошадей и к нему навстречу. А это тут в двух шагах столбик на меже, и остро сверху затесан. А он мне далеко показался. Я позвал лошадей, и они пошли ко мне, как собаки. Стал я у этого столба, и чего-то мне показалось, будто я куда приехал. Прислонился к лошади, и слышно мне, как она мелкой дрожью бьется. Я пошел, погладил ей морду и надумал: дам сена. Вырвал из саней клок и стал с рук совать лошадям. Они протянулись вперед, и я увидал, как дрожат ноги у молодой: устала. Выставит ножку вперед, и трясется у ней в коленке. И я все сую, сую им сено; набрал в полу, держу, чтобы ветром не рвало. Кончится у них сила, и тогда все пропало. Я их все кормил и гладил. Достал я два калача, что дядька дал. Они мерзлые, каменные. Я держу руками, а лошадь ухватит зубами и отламывает, и вижу - сердится, что я хлибко держу. Постояли мы. Оглянулся я на сани - замело их сбоку, и уж через верх снегом перекатывает. Я только взял лошадь под уздцы - двинули обе дружно, и я не сказал ничего. Я иду между ними, держусь за дышло, и идем мы втроем. Тихонько идем. Я не гоню - пусть как могут, только бы шли. Иду и уж ничего не думаю, только знаю, что втроем: я да кобылки, слушаю, как отдуваются. Уж не оглядываюсь на сани и спросить боюсь. И вдруг стена передо мной, чуть-чуть дышлом не вперлись. И враз стали мы все трое... Обомлел я. Не чудится ли? Ткнул кнутовищем: - Забор! Ударил валенком - забор, доски! Как вспыхнуло что во мне. Я к саням: - Марья Петровна! Приехали! - Куда?! Митька из саней выкатился, запутался, стал на четырех, орет за матерью: - Куда, куда? - А черт его знает! Приехали! Борис Степанович Житков. "Мираж" --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Прежде я напишу о "Мираже". У меня сейчас воспоминанья о нем, как о таинственном чуде. Он пришел в ночь перед гонкой, стал поодаль от других на якоре. Он стоял и не глядел. Все яхты глядели, подмигивали блеском меди, болтали на ветре полуспущенными парусами, другие грозили бушпритом - казалось, высунулся он вперед не в меру. На всех хлопотали около снастей, перекрикивались. "Мираж" стоял, строго вытянувшись обтянутым обводом борта, с тонкими, как струны, снастями; казалось будто он подавался вперед, будто, стоя на якоре, шел. Ничто не блестело. Ни одного человека на палубе. Это никого, как видно, не удивляло; казалось, такой пойдет без людей. Я не мог отвести глаз: он был без парусов, но он стоя шел. Я все смотрел на эти текучие обводы корпуса - плавные и стремительные. Только жаркой, упорной любовью можно было создать такое существо: оно стояло на воде, как в воздухе. - Видал ли? - Мой хозяин подтолкнул меня локтем и кивнул на "Мираж". Я должен был вести его яхту. Дело шло не только о чести: полуторатысячный приз. Один только: первый. - Что думаете? - шепотком спросил хозяин и метко в меня прищурился сбоку. Потом вытащил свой золотой хронометр. - Там поговорим, - и застучал английскими ботинками по каменному трапу к шлюпке. Подстелив под белые брюки платочек, сел в корму. Даже сажень отойдешь от берега, и вас охватывает вода. Вы чувствуете ласковую мягкость под ногами, там, под дном шлюпки, плотный запах морской воды, яркие зайчики на зыби - глянуть и отвернуться. Мне стало весело от воды с солнцем, я уж не думал о призе, о конкурентах, мне просто хотелось выйти поскорей в море, в веселый ветер, в живую зыбь и вот поглядеть бы, как этот "Мираж" будет делать свое дело. На яхте боцман пришивал к парусу наш гоночный номер: белый квадрат с цифрой 11. Мне не о чем было хлопотать: команда "надраена". Все маневры она производила без запинки ночью. Снасти первейшего качества. Гоночные паруса пойдут в работу нынче всего третий раз. Я смотрел на "Мираж" и случайно увидел, что наша шлюпка подошла к одной яхте. Мой белый хозяин что-то говорил через борт и отвалил дальше. Что за визиты? До гонки оставался час. Ровно в десять - пушка и старт. Старт "хронометрический". Это значило, что каждому отметят время, когда он вышел и когда пришел. Выходить можно в любой момент в течение десяти минут. Затем дается второй выстрел из пушки, и после "старт закрыт". То есть, если ты прошел старт после второго выстрела, то не считаешься участником гонки. На старт уже вышел буксирный пароход. Там судейская комиссия, дамы с зонтиками и оркестр музыки. Этой музыки не любили - она принижала: балаган или карусели?.. Я сказал ставить грот, и парус стал медленно подыматься. Смятую пока парусину бойко принялся трепать ветер. Мне надо было теперь смотреть, чтоб парус стал в меру туго. Я стоял, задрав голову. Мачта чуть забила в небо, и белый, как сливки, парус вырастал и оживал. Я хотел забежать и глянуть с носа на все это дело, как тут за мной прислал хозяин - просят в каюту. В кают-компании сидело трое: двое наших и один иногородний. Хозяева яхт. Они были тоже в белых костюмах. Мой хозяин брезгливо и зло насупился на меня. - Мы останемся с носом. - У него вздернулся ус. Он сделал пальцами нос. - И они тоже. - И он направил нос поочередно на каждого. - Я предлагаю - "коробку". Бросьте, это вполне законно. Первый старт проходит "Мэри", - он ткнул на иногороднего. - "Миражу" выскочить первому мы не дадим. Затем "Зарница" и "Джен". Теперь пусть они, - хозяин мой ткнул толстым пальцем в стол, будто поймал блоху, - а тотчас следом мы. Стойте! Стойте! Мы потому, - он стал грозить мне пальцем, он уж весь вспотел от азарта, - потому, что у нас паруса больше всех и на попутном ветре мы ему закроем ветер. Он вправо, - хозяин оскалился от улыбки и мотнул задом вправо, - а там "Зарница"! Он влево - а это тебе собака? - и он ткнул на гостя. - То есть "Джен", я говорю, собака? И вот выкуси, вы-ку-си! - И хозяин сложил шиш и, вывернув локоть, завил шиш под самую палубу. - И вполне, вполне законно! Раз ты такой ходок, вырывайся своим ходом-то знаменитым! Он стал обмахиваться фуражкой. Лицо уж серьезное, законное, будто о просроченном векселе речь. - Что вы хотите сказать? - Вы-то, такой руленой, не сумеете закрыть ветер? Бросьте! Именно вы! - Да с вами, - галдели гости, - мы уж... Да что говорить! - и меня хлопали по спине. Мне это польстило. Хозяин выдернул золотой хронометр. - Ну, я скажу вирать якорь. Оставалось полчаса. Я выскочил наверх и глянул: "Мираж" все так же стремительно стоял, не глядел на меня и не поднимал парусов. Мы снялись и побежали из порта. Я оглядывался на "Мираж". Вдруг я увидал белую птицу; она, чуть наклонив крыло, летела над морем - я не узнал "Миража", я не видал, когда он поднял паруса. Казалось, не было корпуса: одни паруса, как перья, гнало ветром над водой. Без шума, без всплеска он проскользил мимо нас и бросил, как стоячих. - Машина, - сказал наш боцман и покрутил головой. Хозяин сплюнул за борт. Ветер с утра заметно упал. Я все последнее время следил за погодой и ждал, что к полудню будет мертвый штиль. С двух часов пойдет ветер с моря и раздуется часам к пяти до свеженького. К этому времени мы рассчитывали закончить нашу дистанцию. Прямая между портовым маяком и мачтой судейского парохода - линия старта. Яхты добегали до прямой и отбегали назад, ожидая пушки. "Мираж" курсировал поодаль. "Мэри" стояла перед самым стартом, полоская парусами на ветре: стерегла старт, чтобы вырваться раньше "Миража". "Зарница" и "Джен" вертелись подле. На старте для развлечения публики оркестр играл вальс. Пушка! "Мэри" подобрала паруса и сунулась вперед. За ней "Джен" и "Зарница". Да, так и вышло: первая прямая попутным ветром до вехи - она за шесть миль впереди. Я не спешил. Я боялся только, чтоб прочая мелюзга, что шла для счету только, чтоб она не замешкалась по дороге. Я смотрел и не проходил старта. Прошло восемь минут. "Мираж" не проходил. Я двинулся к старту, рисковать было нечего: я всегда мог отойти в сторону, пропустить "Мираж" вперед и потом выйти ему в корму и отнять ветер. За минуту до второй пушки я прошел старт. Грянул выстрел, но "Мираж" уж вдвинул свой нос в линию старта. Это он сделал с жонглерской ловкостью. Я больше всего боялся, что он ударится прямо в сторону и большой зигзагой придет к вехе раньше, чем мы напрямки. А тогда ищи-свищи! Он так бы и сделал, догадайся он о "коробке". Но "Мираж", раскинув паруса, как бабочка крылья, легко понесся следом за нами. Когда я глядел, как он нас догоняет, мне казалось, что он скользит с ледяной горы, и все скорей и скорей. Его пронесло мимо нас. - А ну! - продышал мне в ухо хозяин. Я чуть положил руля, и наш "Буревестник" всем своим беленым забором - мне уж наши паруса казались досками - закрыл ветер "Миражу". У него ход сразу спал. Опали надутые паруса. Я видел, как он попробовал взять вправо и как "Зарница" открыто подставила борт. "Джен" подошла поближе с левой стороны "Миража". Уж совсем явно, совсем в открытую показали "контору", захлопнули в "коробку". Я думал: что делать, если я нагоню "Мираж" вот теперь, когда он без ветра? Уменьшать паруса? Отпустить их слабее при попутном ветре я не могу. Но все шло по-чудесному: "Мираж" с парусами "без ветра" шел не тише нас, и мы его не нагоняли. Хозяин мой с носу пялился в цейсовский бинокль и кричал мне на корму: - И они, канальи! Никто не обернулся ни разу. Скажите, райские птицы! Он сбегал в каюту и вернулся оттуда, жуя, с графинчиком и рюмкой. - Одну? А? Не пьете в море? Ну, ну, святое дело! Ветер падал. Он из последних сил дохнул раза два и выдулся. Кой-где повеял в стороне - мазанул черными рябинками на море и стал; море поглянцевело. - Ну вот, пожалуйте, - хозяин мой выгнутую ладошку совал к "Миражу", - можете чаек пить! Вы говорите, до двух часов? - обернулся он ко мне. - Дайте руль боцману, идемте вниз. Да, море лоснилось и дышало длинными валами, как после работы. Впереди, мили за две от нас, болталась черная шлюпка с обвисшим красным флагом. Нас течением относило понемногу влево и назад. До двух часов - где-то мы будем!.. Я пошел на нос и стал глядеть на "Мираж". В бинокль мне виден был рулевой в черном пиджаке и в серой кепке. Он что-то рукой показывал двум молодым людям. Что же это они? Они подтягивают паруса. Ну, ну, валяйте! "Мертвый штиль". Но через минуту мне показалось, что "Мираж" стал дальше. Да, он обходит "Зарницу"; "Мэри", что впереди, недвижна: она не может подставить корму, она не может не выпустить "Мираж". Хозяин мой два раза из каюты присылал матроса за мной. Но чем шел "Мираж"? Изредка, правда, передували сквознячки, но они и папиросной бумажки со стола не сдули. Зажженная спичка спокойно горела, как свеча. Хозяин прибежал за мной, когда "Мираж" уже обогнул веху. - Да идите же! - и тянул меня за рукав. - Стоп! А где "Мираж"? Я протянул руку. - Да черт вас подери! Да что ж вы тут делали? Чего смотрели? Он вернулся и топал по палубе каблуками. Он стукал кулаком по борту. - Эх, ей-богу, я-то думал, беру человека... Тьфу, дьявол! - И он побежал в каюту. А впереди "Миража", далеко правда, чернела полоса на море: видно, там работал какой-то ветерок. "Мираж" шел туда. Шел в полном штиле, как волшебной силой. Нас несло течение все так же: влево и назад. Мы видели, как "Мираж" подхватил ветер, как он прилег набок. К трем часам ветер дошел до нас. И черт бы его, этот ветер: с ним прилетел и выстрел со старта. "Мираж" кончил дистанцию, и нам больше нечего было делать: мы повернули и пошли назад. Мы узнали, что "Мираж" прошел старт, сделал поворот и пошел в море, домой. Никто не съехал на пароход, чтоб выслушать решение судейской комиссии. "Мираж" не ответил на салют со старта, а молча пронесся мимо. И даже не оглянулся никто - прибавляли. Мне лет через пять рассказывали про эту гонку, но я не сознался, что "коробку" замыкал я. Борис Степанович Житков. Мышкин --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Вот я расскажу вам, как я мстил, единственный раз в жизни, и мстил кровно, не разжимая зубов, и держал в груди спертый дух, пока не спустил курок. Звали его Мышкин, кота моего покойного. Он был весь серый, без единого пятна, мышиного цвета, откуда и его имя. Ему не было года. Его в мешке принес мне мой мальчишка. Мышкин не выпрыгнул дико из мешка, он высунул свою круглую голову и внимательно огляделся. Он аккуратно, не спеша вылез из мешка, вышагнул на пол, отряхнулся и стал языком приводить в порядок шерсть. Он ходил по комнате, извиваясь и волнуясь, и чувствовалось, что мягкий, ласковый пух вмиг, как молния, обратится в стальную пружину. Он все время вглядывался мне в лицо и внимательно, без боязни следил за моими движениями. Я очень скоро выучил его давать лапку, идти на свист. Я, наконец, выучил его на условный свисток вскакивать на плечи - этому я выучил его, когда мы ходили вдвоем по осеннему берегу, среди высокого желтого бурьяна, мокрых рытвин и склизких оползней. Глухой глинистый обрыв, на версты без жилья. Мышкин искал, пропадал в этом разбойном бурьяне, а этот бурьян, сырой и дохлый, еще махал на ветру голыми руками, когда все уж пропало, и все равно не дождался счастья. Я свистел, как у нас было условлено, и вот уж Мышкин высокими волнами скачет сквозь бурьян и с маху вцепляется коготками в спину, и вот уж он на плече, и я чувствую теплую мягкую шерсть у своего уха. И я терся холодным ухом и старался поглубже запрятать его в теплую шерсть. Я ходил с винтовкой, в надежде, что удастся, может быть, подстрелить лепорих - французского кролика, - которые здесь по-дикому жили в норах. Безнадежное дело пулей попасть в кролика! Он ведь не будет сидеть и ждать выстрела, как фанерная мишень в тире. Но я знал, какие голод и страх делают чудеса. А были уж заморозки, и рыба в наших берегах перестала ловиться. И ледяной дождь брызгал из низких туч. Пустое море мутной рыжей волной без толку садило в берег день и ночь, без перебою. А жрать хотелось каждый день с утра. И тошная дрожь пробирала каждый раз, как я выходил и ветер захлопывал за мною дверь. Я возвращался часа через три без единого выстрела и ставил винтовку в угол. Мальчишка варил ракушки, что насобирал за это время: их срывал с камней и выбрасывал на берег прибой. Но вот что тогда случилось: Мышкин вдруг весь вытянулся вперед у меня на плече, он балансировал на собранных лапках и вдруг выстрелил - выстрелил собою, так что я шатнулся от неожиданного толчка. Я остановился. Бурьян шатался впереди, и по нему я следил за движениями Мышкина. Теперь он стал. Бурьян мерно качало ветром. И вдруг писк, тоненький писк, не то ребенка, не то птицы. Я побежал вперед. Мышкин придавил лапой кролика, он вгрызся зубами в загривок и замер, напружинясь. Казалось, тронешь - и из него брызнет кровь. Он на мгновение поднял на меня ярые глаза. Кролик еще бился. Но вот он дернулся последний раз и замер, вытянулся. Мышкин вскочил на лапы, он сделал вид, что будто меня нет рядом, он озабоченно затрусил с кроликом в зубах. Но я успел шагнуть и наступил кролику на лапы. Мышкин заворчал, да так зло! Ничего! Я присел и руками разжал ему челюсти. Я говорил "тубо" при этом. Нет, Мышкин меня не царапнул. Он стоял у ног и ярыми глазами глядел на свою добычу. Я быстро отхватил ножом лапку и кинул Мышкину. Он высокими прыжками ускакал в бурьян. Я спрятал кролика в карман и сел на камень. Мне хотелось скорей домой - похвастаться, что и мы с добычей. Чего твои ракушки стоят! Кролик, правда, был невелик! Но ведь сварить да две картошки, эге! Я хотел уже свистнуть Мышкина, но он сам вышел из бурьяна. Он облизывался, глаза были дикие. Он не глядел на меня. Хвост неровной плеткой мотался в стороны. Я встал и пошел. Мышкин скакал за мной, я это слышал. Наконец я решил свистнуть. Мышкин с разбегу, как камень, ударился в мою спину и вмиг был на плече. Он мурлыкал и мерно перебирал когтями мою шинель. Он терся головой об ухо, он бодал пушистым лбом меня в висок. Семь раз я рассказывал мальчишке про охоту. Когда легли спать, он попросил еще. Мышкин спал, как всегда, усевшись на меня поверх одеяла. С этих пор дело пошло лучше: мы как-то раз вернулись даже с парой кроликов. Мышкин привык к дележу и почти без протеста отдавал добычу. ...И вот однажды я глядел ранним утром в заплаканное дождем окно, на мутные тучи, на мокрый пустой огородишко и не спеша курил папироску из последнего табаку. Вдруг крик, резкий крик смертельного отчаяния. Я сразу же узнал, что это Мышкин. Я оглядывался: где, где? И вот сова, распустив крылья, планирует под обрыв, в когтях что-то серое, бьется. Нет, не кролик, это Мышкин. Я не помнил, когда это я по дороге захватил винтовку, - но нет, она круто взяла под обрыв, стрелять уже было не во что. Я побежал к обрыву: тут ветер переносил серый пушок. Видно, Мышкин не сразу дался. Как я прозевал? Ведь это было почти на глазах, тут, перед окном, шагах в двадцати? Я знаю: она, наверное, сделала с ним, как с зайцем: она схватила растопыренными лапами за зад и плечи, резко дернула, чтобы поломать хребет, и живого заклевала у себя в гнезде. На другой день, еще чуть брезжил рассвет, я вышел из дому. Я шел наудачу, не ступая почти. Осторожно, крадучись. Зубы были сжаты, и какая злая голова на плечах! Я осторожно обыскал весь берег. Уже стало почти светло, но я не мог вернуться домой. Мы вчера весь день не разговаривали с мальчишкой. Он сварил ракушек, но я не ел. Он спал еще, когда я ушел. И пса моего цепного я не погладил на его привет; он подвизгнул от горечи. Я шел к дому все той же напряженной походкой. Я не знал, как я войду в дом. Вот уже видна и собачья будка из-за бугра, вот пень от спиленной на дрова последней акации. Стой, что же это на пне? Она! Она сидела на пне, мутно-белого цвета, сидела против моего курятника, что под окном. Я замедлил шаги. Теперь она повернула голову ко мне. Оставалось шагов шестьдесят. Я тихо стал опускаться на колено. Она все глядела. Я медленно, как стакан воды, стал поднимать винтовку. Сейчас она будет на мушке. Она сидит неподвижно, как мишень, и я отлично вижу ее глаза. Они - как ромашки, с черным сердцем-зрачком. Взять под нее, чуть пониже ног. Я замер и тихонько нажимал спуск. И вдруг сова как будто вспомнила, что забыла что-то дома, махнула крыльями и низко над землей пролетела за дом. Я еле удержал палец, чтобы не дернуть спуск. Я стукнул прикладом о землю, и ружье скрипело у меня в злых руках. Я готов был просидеть тут до следующего утра. Я знаю, что ветер бы не застудил моей злобы, а об еде я тогда не мог и думать. Я пробродил до вечера, скользил и падал на этих глиняных буграх. Я даже раз посвистел, как Мышкину, но так сейчас же обозлился на себя, что бегом побежал с того места, где это со мной случилось. Домой я пришел, когда было темно. В комнате свету не было. Не знаю, спал ли мальчишка. Может быть, я его разбудил. Потом он меня впотьмах спросил: какие из себя совиные яйца? Я сказал, что завтра нарисую. А утром... Ого! Утром я точно рассчитал, с какой стороны подходить. Именно так, чтоб светлеющий восход был ей в глаза, а я был на фоне обрыва. Я нашел это место. Было совсем темно, и я сидел не шевелясь. Я только чуть двинул затвор, чтобы проверить, есть ли в стволе патроны. Я закаменел. Только в голове недвижным черным пламенем стояла ярость, как - как любовь, потому что только влюбленным мальчиком я мог сидеть целую ночь на скамье против ее дома, чтобы утром увидеть, как она пойдет в школу. Любовь меня тогда грела, как сейчас грела ярость. Стало светать. Я уж различал пень. На нем никого не было. Или мерещится? Нет, никого. Я слышал, как вышла из будки моя собака, как отряхивалась, гремя цепью. Вот и петух заорал в курятнике. Туго силился рассвет. Но теперь я вижу ясно пень. Он пуст. Я решил закрыть глаза и считать до трех тысяч и тогда взглянуть. Я не мог досчитать до пятисот и открыл глаза: они прямо глядели на пень, и на пне сидела она. Она, видно, только что уселась, она переминалась еще. Но винтовка сама поднималась. Я перестал дышать. Я помню этот миг, прицел, мушку и ее над нею. В этот момент она повернула голову ко мне своими ромашками, и ружье выстрелило само. Я дышал по-собачьи и глядел. Я не знал, слетела она или упала. Я вскочил на ноги и побежал. За пнем, распластав крылья, лежала она. Глаза были открыты, и она еще поводила вздернутыми лапами, как будто защищаясь. Несколько секунд я не отрывал глаз и вдруг со всей силой топнул прикладом по этой голове, по этому клюву. Я повернулся, я широко вздохнул в первый раз за все это время. В дверях стоял мальчишка, распахнув рот. Он слышал выстрел. - Ее? - он охрип от волнения. - Погляди, - и я кивнул назад. Этот день мы вместе собирали ракушки. Борис Степанович Житков. Над водой --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- - Я так мечтала полететь к облакам, а теперь боюсь, боюсь! - говорила дама, которую подсаживал в каюту аэроплана толстый мужчина в дорожном пальто. - Теперь - как по железной дороге, - утешал ее толстяк, - даже лучше: никаких стрелочников, столкновений, снежных заносов. - За ними неторопливо протискивался военный с пакетами, с толстым портфелем и с револьвером поверх шинели. Долговязый мрачный пассажир с сердитым подозрительным видом осматривал аппарат со всех сторон, ничего не понимал, но думал, что все же надежнее, если самому посмотреть. Он подошел к пилоту, который возился у рулей, и спросил сухим голосом: - А скажите, в воздухе бывают бури? И эти ямы воздушные? Ведь ночью их не видать? Пилот улыбнулся. - Да и днем их не видно. - А если провалимся, то?.. - Ну пролетим вниз немного, не беда, - мы высоко полетим. - Ах, очень высоко? - вмешался молодой человек в синей кепке, тоже пассажир. - Это очень приятно! - сказал он храбро. Хотел улыбнуться, но вышло кисло. Долговязый злобно взглянул на него и ушел в каюту, где и уселся рядом с толстяком. - Э-эй, обормоты! Не разливай бензина! - крикнул пилот мальчишкам, которые наполняли из жестянок бензинные баки. - Ладно, черт! - сказал один из них и ловко вынул из отверстия бака сетчатый стакан, через который лился и фильтровался от сора бензин. - Теперя ходче пойдет. Чего зря-то мерзнуть! А засорится мотор - так тебе, дьяволу, и надо, лайся больше! Сам обормотина! - вполголоса ворчал мальчишка. Наконец все было готово, все десять пассажиров сидели по местам. Пора лететь. Механик еще раз посмотрел, все ли исправно. - А что ж, меня-то возьмешь? - спросил механика ученик Федорчук. - Нет, ты тут подлетывай. В большой рейс тебя не рука брать. Лучше набрать чего-нибудь, повезти продать пуда четыре. - Так ведь какое тут ученье! Взяли бы - пригодился б, может быть. - Какая от тебя польза, одно слово - балласт, - отрезал механик. Но пилоту стало жаль Федорчука. - Я все равно никакой спекуляции везти не дам, чего там! Пусть учится. Одевайся - полетишь! Федорчук бегом пустился в ангар одеваться. Снялись. Аппарат набирал высоты, выше и выше, шел к снежным облакам, которые до горизонта обволокли небо плотным куполом. Там, выше этих облаков, - яркое, яркое солнце, а внизу ослепительно белая пустыня - те же облака сверху. Два мотора вертели два винта. За их треском трудно было слушать друг друга пассажирам, которые сидели в каюте аппарата. Они переписывались на клочках бумаги. Некоторые, не отрываясь, глядели в окна, другие, наоборот, старались смотреть в пол, чтобы как-нибудь не увидать, на какой они высоте, и не испугаться, но они чувствовали, что под ними, и от этого не могли ни о чем больше думать. Дама достала книжку и, не отрываясь, в нее смотрела, но ничего не понимала. - А мы все поднимаемся, - написал на бумажке веселый толстый пассажир, смотревший в окно, своему обалдевшему соседу. Тот прочел, махнул раздраженно рукой, натянул еще глубже свою шляпу и ниже наклонился к полу. Толстый пассажир достал из саквояжа бутерброды и принялся спокойно есть. А впереди у управления сидели пилот, механик и ученик. Все были тепло одеты, в кожаных шлемах. Механик знаками показывал ученику на приборы: на альтиметр, который показывал высоту, на манометры, показывавшие давление масла и бензина. Ученик следил за его жестами и писал у себя в книжечке вопросы корявыми буквами - руки были в огромных теплых перчатках. Альтиметр показывал 800 метров и шел вверх. Уже близко облака. - А как в облаках? - писал Федорчук. - Чепуха, увидишь, - ответил механик. Ученик не спешил бояться, хоть никогда в облаках не был. Грешным делом, он все-таки подумывал, что непременно должно выйти что-нибудь вроде столкновения. Впереди было совсем туманно, но через минуту аппарат попал в полосу снега, который, казалось, летел не сверху, а прямо навстречу. Снег залепил окно впереди пилота - внизу ничего не было видно. Пилот правил по компасу, но все так же забирал выше и выше. Стало темнее. Механик написал Федорчуку: - Мы в облаках. Вокруг них был густой туман и стало темно, как в сумерки. Да и поздно было - оставалось полчаса до заката. Но вот стало светлеть, еще и еще, и яркое солнце совсем на горизонте весело засверкало на залепленных снегом стеклах. Даже пассажиры, что смотрели в пол, приободрились и ожили. Сильный ветер от хода аппарата сдул налипший на стекла снег, и стало видно яркую пелену внизу до самого горизонта, как будто над бесконечной снежной равниной несся аппарат. Пилот смотрел по часам и высчитывал в уме, где они сейчас должны были быть. Солнце зашло. Механик включил свет, и оттого в каюте у пассажиров стало уютней. Все привыкли к равномерному реву моторов и свисту ветра. В каюте было тепло, и можно было забыть, что под аппаратом полторы версты пустого пространства, что если упасть, то ворон костей не соберет, что жизнь всех - в искусстве пилота и исправной работе моторов. Многие совсем развеселились, а толстый пассажир посылал всем смешные записки. Вдруг в рев моторов ворвались какие-то перебои. Пассажиры беспокойно переглянулись. Долговязый побледнел и в первый раз взглянул в окно: оттуда на него глянула пустая темнота, только отражение лампочки тряслось в стекле. Но перебои прекратились, и опять по-прежнему ровным воем ревели моторы. - Не пугайтесь, - писал толстяк, - если и станут моторы, мы спланируем. - В море, - приписал долговязый и передал записку обратно. Действительно, аппарат летел теперь над морем. Механик напряженно слушал рев моторов, как доктор слушает сердце больного. Он понял, что был пропуск, что, вероятно, засорился карбюратор - через него попадает бензин в мотор, а что теперь пронесло; но уже знал, что бензин не чист, и боялся, что засорится карбюратор - и станет мотор. Федорчук спросил, в чем дело. Но механик отмахнулся и, не отвечая, продолжал напряженно прислушиваться. Ученик старался сам догадаться, отчего это поперхнулся мотор. Тысяча причин: магнето, свечи, клапана - и какой мотор, правый или левый? В каждом моторе, опять же, два карбюратора. Федорчуку тоже приходило в голову, не засорилось ли. "Ну, подумал Федорчук, будем планировать и чиниться в воздухе". Но ему было удивительно, почему так перепугался этот знающий механик. Такой он трус или, в самом деле, что-нибудь серьезное, чего в полете не исправить, а он, новичок, не понимает? Но тут рев моторов стал вдвое слабее. Пилот повернул руль и выключил левый мотор. Федорчук понял, что правый стал сам. Механик побледнел и стал качать ручной помпой воздух в бензинный бак. Федорчук сообразил, что он хочет напором бензина прочистить засорившийся карбюратор, он знал уже, что это ни к чему. Пилот кричал на ухо механику, чтобы тот шел на крыло наладить остановившийся мотор. Альтиметр показывал 1900 метров. А в каюте встревоженные пассажиры глядели друг другу в испуганные лица, и даже толстяк писал не совсем четко: рука его тряслась немного. - Мы планируем, сейчас исправят мотор, и мы полетим. Но мысленно все прибавляли: вниз головой в море. Пассажиры не знали, на какой они высоте. Все боялись моря внизу, и в то же время их пугала высота. Долговязый пассажир вдруг сорвался с места и бросился к дверям каюты; он дергал ручку, как будто хотел вырваться из горящего дома. Но дверь была заперта снаружи. Дама выпустила из рук книжку, дико, пронзительно закричала. Все вздрогнули, вскочили с мест и стали бесцельно метаться. Толстяк повторял, не понимая своих слов: - Я скажу, чтобы летели, сейчас скажу!.. Дама повернулась к окну и вдруг мелко и слабо забарабанила кулачками по стеклу, но сейчас же упала без чувств поперек каюты. Военный, бледный как полотно, стоял и глядел в черное окно остановившимися глазами. Колени его тряслись, он еле стоял на ногах, но не мог отвести глаз. Молодой человек в синей кепке закрыл лицо руками, как будто у него болели зубы. В переднем углу пожилой пассажир мотал болезненно головой и вскрикивал: "Га-га-га". В такт этому крику все сильнее дергалась ручка двери, и больше раскачивался молодой человек. "Га-га-га" перешло в исступленный рев, и вдруг все пассажиры завыли, застонали раздирающим хором. А механик все возился, все подкачивал помпу, стукал пальцем по стеклу манометра. Пилот толкнул его локтем и строго кивнул головой в сторону выхода на крыло. Механик сунулся, но сейчас же вернулся - он стал рыться в ящике с инструментами, а они лежали в своих гнездах, в строгом порядке. Хватал один ключ, бросал, мотал головой, что-то шептал и снова рылся. Федорчук теперь ясно видел, что механик струсил и ни за что уж не выйдет на крыло. Пилот раздраженно толкнул механика кулаком в шлем и ткнул пальцем на альтиметр: он показывал 650. Шестьсот пятьдесят метров до моря. Механик утвердительно закивал головой и еще быстрее стал перебирать инструменты. Пилот крикнул: - Возьми руль! Хотел встать и сам пойти к мотору. Но механик испуганно замахал руками и откинулся на спинку сиденья. Федорчук вскочил. - Давай ключ! - крикнул он механику. Тот дрожащей рукой сунул ему в руку маленький гаечный ключик. Федорчук вышел на крыло. Резкий пронизывающий ветер нес холодный туман, - он скользкой корой намерзал на крыльях, на стойках, на проволочных тягах. - К мотору! Рискуя каждую секунду слететь вниз, добрался Федорчук до мотора. Теплый еще. Федорчук слышал вой из пассажирской каюты и нащупывал на карбюраторе нужную гайку. - Вот она! Скользко стоять, ветер ревет и толкает с крыла. Вот гайка поддалась. Идет дело! Спешит Федорчук, и уж слышно, как ревет внизу море. Еще минута, другая - и аппарат со всеми людьми потонет в мерзлой воде. - Готово! Теперь гайку на место! Замерзли пальцы, не попадает на резьбу проклятая гайка. Сейчас, сейчас на месте, теперь немного еще притянуть. - Есть! - заорал Федорчук во всю силу своих легких. Включили электрический пуск, и заревели моторы. В каюте все сразу стихли и опустились, где кто был: на пол, на диваны, друг на друга. Толстяк первый пришел в себя и стал подымать бесчувственную даму. А Федорчук смело лез по крылу назад к управлению. У него весело было на сердце. Порывы штормового ветра бросали аппарат. Федорчук взялся за ручку дверцы, но соскользнула нога с обледенелого крыла, ручка выскользнула из рук, и Федорчук сорвался в темную пустоту. Через минуту пилот злобно взглянул на механика. Тот, бледный, все еще перебирал инструменты в ящике. Оба понимали, почему нет Федорчука. Борис Степанович Житков. Орлянка --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Еще вчера, вчера утром, вывезли матросы убитого товарища и положили его под брезентовым тентом* на пункте Нового мола. ______________ * Тент - навес. Офицер его застрелил. Сносчики, мастеровые, гаванский люд толпились около брезентового шатра, глухо гудели. А бескровный лик покойника непреклонно отвечал одно и то же: он требовал возмездия. Старый портовый стражник с медалями под рыжей бородой ровнял народ в очередь. А люди подходили, смотрели и снова заходили в хвост, чтоб еще раз спросить покойника. Подходили посмотреть и укрепиться. Народу все прибывало, и вот торжественная жуть, как тревожный дым, поползла от порта к веселому городу. Все это было вчера, и как месяц, как год прошел до утра. Какие-то люди стали разбивать казенный груз с водкой, - они не давали заводским бросать его с пристани в море. Какие-то люди стали зажигать пакгаузы, деревянную эстакаду. Они заперли в складе тех, кто не давал громить и жечь, и сожгли их, живьем сожгли в этом пакгаузе под рев пламени, под пьяное "ура". Огневым поясом охватила порт горящая эстакада. С треском, с грохотом рвались гигантские дубовые балки. Затлели пароходы, стоявшие у пристани. Горели постройки, и плотным удушливым дымом потянуло от штабелей угля. И за треском пожара люди не слышали треска стрельбы: это из города пехотный полк обстреливал порт. Полк привели из провинции. Молодые безусые солдаты. Ночью на ярком фоне пламени черная толпа металась по молу. Ее стегали залпами вперекрест. Она выла и редела. А штиль, мертвый штиль, не уносил дыма, и он стоял над портом обезумевшим и возмущенным духом. Военный корабль спокойно густым колоколом отбивал склянки. Он считал время и молчал. Его уже не боялись на берегу, не ждала от него помощи метавшаяся в огне толпа. И годы протекали от склянки до склянки. Наутро смрад стоял над пожарищем. Пахло гарью, и ноздри разбирали среди чада этот особенный запах горелого мяса. На уцелевшем каменном быке эстакады стоял патруль: ефрейтор и два рядовых-новобранца. Востроносый прыщавый ефрейтор Сорокин с высоты быка осматривал пожарище и пустую улицу: безлюдную, с мертвыми воротами. Как очки на слепом, темнели стекла окон. Рябой белый солдат, курносый, без ресниц - Рядков, надо же такое - Рядков! Рядков смотрел на пожарище - дым еще шел от угля и складов - и лазал солдат в карман - по локоть запускал руку. Вынимал семечки: с махоркой, с трухой. Тощие последние подсолнухи. Утро было теплое, летнее, парное. Но после бессонной ночи казалось свежо, и все трое ежились. - Которые проходящие - тех бить; никого чтоб не выпускать! - это говорил ефрейтор Сорокин, не глядя на рядовых. Служба на лице и серьез. Сильный серьез: ефрейтор не глядел на рядовых, а все осматривался по сторонам. Дельно и строго. Рядовой Гаркуша верил, что все сгорели и никто не явится. Хоть и было жутко: а вдруг какая душа спаслась. Бывает. Рядков еще раз обшарил карман, и стало скучно. И вдруг ефрейтор Сорокин крикнул: - Стреляй! Рядков дернулся. По приморской улице, шатаясь, шла фигура. Кто б сказал, что это человек в этом сером утре? Серый шатается вдоль серой стены. Угорел или с перепою? Как травленный таракан, еле полз человек, спотыкался, шатался, чуть не падал, но шел. Упорно шел, как мокрый таракан из лужи. - Паль-ба! - скомандовал ефрейтор. Рядков дергал затвором и выбрасывал нестреленные патроны наземь. - Деревня! - сказал Сорокин, - сопля! Пройдет... Почему пропустили? Бей! И Сорокин сам вскинул винтовку. Человека плохо было видно. Можно б и не заметить. - Взял винтовку, что грабли! - огрызнулся Сорокин на Рядкова и приложился приемисто, как в строю, - показать дуракам, а они отвернулись. Бах! Глянули. А он все идет, спотыкается, а идет. - А то стоит! Шлея деревенская, - со зла сказал Сорокин. - Промазал, - шепотом с обиды сказал Рядков. - Что? - крикнул Сорокин и зло глянул на Рядкова. - Я по движущейся... - и щелкнул затвором, как жизнь захлопнул. У ребят сердце упало. Не отрываясь глядят на прохожего. Сорокин целит, не дохнет. Трах! Прохожий споткнулся, зарыл носом. Лег на панель, не дрыгнул. Но это было далеко - четыреста шагов. Солдаты смотрели. А он - не поднялся. Посмотрели минуту и молча отвернулись. - Чтоб и птица не пролетела! Так сказано! - хрипло сказал Сорокин. Рядков попробовал думать, что вовсе его и не было, серого прохожего. Почудилось, а стрелял ефрейтор в белый свет. Глянул - нет: лежит. Гаркуша сворачивал цигарку. Наспех. Просыпал махру и рвал бумажку. - Он там и лежал... горелый, - сказал Рядков. Тихо через силу. - Усе одно, не встанеть, - буркнул Гаркуша. Зло обкусил бумажку и плюнул. - Бей! - вдруг крикнул ефрейтор остервенело. Как звал на помощь. Гаркуша зло вскинул винтовку. Той же дорогой шел человек. Без шапки. Чуть синела рубаха на серой стене. Он тоже шатался, как и прежний. И вдруг стал за два шага перед трупом. Увидал. Теперь и Рядкову не хотелось пропустить. Гаркуша выплюнул цигарку, оскалился, зашипел: - А... таввою мачеху! Замерла винтовка. Трах! Синяя рубашка метнула вверх рукавами, и навзничь рухнул человек. Теперь все знали, что уже никого не пропустят мимо этих двух. И когда выполз третий, то Рядков со второго раза положил - проклятый чуть не убежал. Он упал ничком, и ефрейтор сказал: - Решка!.. Гаркуша осклабился ртом: - Давай зато курить усем. И Рядков вынул махорку. Пятого бил в очередь Сорокин. Шло полкварты водки. Разметав руки, прохожий лег навзничь. - Орел! - в один голос крикнули и Гаркуша, и Рядков. А они вылезали из щелей, из-за штабелей, мешков, выползали откуда-то из дыму. И теперь на солнце их хорошо было видно. Орел! Решка! Решка! Орел! Гаркуша продул две дюжины пива, злился и мазал. Он бил в бородатого взлохмаченного человека, который шел будто ничего не видя. Спотыкался об убитых и балансировал руками. Гаркуша переменил патрон и выстрелил третий раз. Человек повернулся и пошел. Пошел прямо на солдат. Он поднял вверх руку. Конец ее шатался на каждом шагу. Оттуда широко шла кровь. Гаркуша выпалил. Человек шел. Он приближался и рос в глазах солдат. Он смотрел прямо на солдат и все шел, не опуская руку. Все трое приложились вдруг быстро. Руки дрогнули. Они выстрелили разом залпом. А он шел. Они отбежали от края и все трое легли наземь, на середине быка, где их нельзя было видеть снизу. Борис Степанович Житков. Черные паруса --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- 1. Ладьи Обмотали весла тряпьем, чтоб не стукнуло, не брякнуло дерево. И водой сверху полили, чтоб не скрипнуло, проклятое. Ночь темная, густая, хоть палку воткни. Подгребаются казаки к турецкому берегу, и вода не плеснет: весло из воды вынимают осторожно, что ребенка из люльки. А лодки большие, развалистые. Носы острые, вверх тянутся. В каждой лодке по двадцать пять человек, и еще для двадцати места хватит. Старый Пилип на передней лодке. Он и ведет. Стал уж берег виден: стоит он черной стеной на черном небе. Гребанут, гребанут казаки и станут - слушают. Хорошо тянет с берега ночной ветерок. Все слыхать. Вот и последняя собака на берегу брехать перестала. Тихо. Только слышно, как море шуршит песком под берегом: чуть дышит Черное море. Вот веслом дно достали. Вылезли двое и пошли вброд на берег, в разведку. Большой, богатый аул тут, на берегу, у турок стоит. А ладьи уж все тут. Стоят, слушают - не забаламутили б хлопцы собак. Да не таковские! Вот чуть заалело под берегом, и обрыв над головой стал виден. С зубцами, с водомоинами. И гомон поднялся в ауле. А свет ярче, ярче, и багровый дым заклубился, завился над турецкой деревней: с обоих краев подпалили казаки аул. Псы забрехали, кони заржали, завыл народ, заголосил. Рванули ладьи в берег. По два человека оставили казаки в лодке, полезли по обрыву на кручу. Вот она, кукуруза, - стеной стоит над самым аулом. Лежат казаки в кукурузе и смотрят, как турки все свое добро на улицу тащат: и сундуки, и ковры, и посуду, все на пожаре, как днем, видать. Высматривают, чья хата побогаче. Мечутся турки, ревут бабы, таскают из колодца воду, коней выводят из стойл. Кони бьются, срываются, носятся меж людей, топчут добро и уносятся в степь. Пожитков груда на земле навалена. Как гикнет Пилип! Вскочили казаки, бросились к турецкому добру и ну хватать, что кому под силу. Обалдели турки, орут по-своему. А казак хватил и - в кукурузу, в темь, и сгинул в ночи, как в воду нырнул. Уж набили хлопцы лодки и коврами, и кувшинами серебряными, и вышивками турецкими, да вот вздумал вдруг Грицко бабу с собой подхватить - так, для смеху. Баба как даст голосу, да такого, что сразу турки в память пришли. Хватились ятаганы откапывать в пожитках из-под узлов и бросились за Грицком. Грицко и бабу кинул, бегом ломит через кукурузу, камнем вниз с обрыва и тикать к ладьям. А турки за ним с берега сыпятся, как картошка. В воду лезут на казаков: от пожара, от крика как очумели, вплавь бросились. Тут уж с обрыва из мушкетов палить принялись и пожар-то свой бросили. Отбиваются казаки. Да не палить же из мушкетов в берег - еще темней стало под обрывом, как задышало зарево над деревней. Своих бы не перебить. Бьются саблями и отступают вброд к ладьям. И вот, кто не успел в ладью вскочить, порубили тех турки. Одного только в плен взяли - Грицка. А казаки налегли что силы на весла и - в море, подальше от турецких пуль. Гребли, пока пожар чуть виден стал: красным глазком мигает с берега. Тогда подались на север, скорей, чтоб не настигла погоня. По два гребца сидело на каждой скамье, а скамей было по семи на каждой ладье: в четырнадцать весел ударяли казаки, а пятнадцатым веслом правил сам кормчий. Это было триста лет тому назад. Так ходили на ладьях казаки к турецким берегам. 2. Фелюга Пришел в себя Гриц. Все тело избито. Саднит, ломит. Кругом темно. Только огненными линейками светит день в щели сарая. Пощупал кругом: солома, навоз. "Где это я?" И вдруг все вспомнил. Вспомнил, и дух захватило. Лучше б убили. А теперь шкуру с живого сдерут. Или на кол посадят турки. Для того и живого оставили. Так и решил. И затошнило от тоски и от страха. "Может, я не один тут, - все веселей будет". И спросил вслух: - Есть кто живой? Нет, один. Брякнули замком, и вошли люди. Ударило светом в двери. Грицко и свету не рад. Вот она, смерть пришла. И встать не может. Заслабли ноги, обмяк весь. А турки теребят, ногами пинают - вставай! Подняли. Руки закрутили назад, вытолкали в двери. Народ стоит на улице, смотрит, лопочут что-то. Старик бородатый, в чалме, нагнулся, камень поднял. Махнул со злости и попал в провожатых. А Грицко и по сторонам не глядит, все вперед смотрит - где кол стоит? И страшно, и не глядеть не может: из-за каждого поворота кола ждет. А ноги как не свои, как приделанные. Мечеть прошли, а кола все нет. Из деревни вышли и пошли дорогой к морю. "Значит, топить будут, - решил казак. - Все муки меньше". У берега стояла фелюга - большая лодка, острая с двух концов. Нос и корма были лихо задраны вверх, как рога у турецкого месяца. Грицко бросили на дно. Полуголые гребцы взялись за весла. 3. Карамусал "Так и есть, топить везут", - решил казак. Грицко видал со дна только синее небо да голую потную спину гребца. Стали вдруг легче грести. Гриц запрокинул голову: видит нос корабля над самой фелюгой. Толстый форштевень изогнуто подымался из воды. По сторонам его написаны краской два глаза, и, как надутые щеки, выпячиваются круглые скулы турецкого карамусала. Как будто от злости надулся корабль. Только успел Грицко подумать, уж не повесить ли его сюда привезли, как все было готово. Фелюга стояла у высокого крутого борта, и по веревочному трапу с деревянными ступеньками турки стали перебираться на корабль. Грицка веревкой захлестнули за шею и потащили на борт. Едва не задушили. На палубе Гриц увидел, что корабль большой, шагов с полсотни длиной. Две мачты, и на спущенных над палубой рейках туго скручены убранные паруса. Фок-мачта смотрела вперед. От мачт шли к борту веревки - ванты. Тугие - ими держалась мачта, когда ветер напирал в парус. У бортов стояли бочки. На корме была нагорожена целая кибитка. Большая, обтянутая плотной материей. Вход в нее с палубы был завешан коврами. Стража с кинжалами и ятаганами у пояса стояла при входе в эту кормовую беседку. Оттуда не спеша выступал важный турок - в огромной чалме, с широчайшим шелковым поясом; из-за пояса торчали две рукоятки кинжалов с золотой насечкой, с самоцветными каменьями. Все на палубе затихли и смотрели, как выступал турок. - Капудан, капудан, - зашептали около Грицка. Турки расступились. Капудан (капитан) глянул в глаза Грицку, так глянул, как ломом ткнул. Целую минуту молчал и все глядел. Затем откусил какое-то слово и округло повернул к своей ковровой палатке на корме. Стража схватила Грицка и повела на нос. Пришел кузнец, и Грицко мигнуть не успел, как на руках и ногах заговорили, забренчали цепи. Открыли люк и спихнули пленника в трюм. Грохнулся Грицко в черную дырку, ударился внизу о бревна, о свои цепи. Люк неплотно закрывался, и сквозь щели проникал светлыми полотнами солнечный свет. "Теперь уж не убьют, - подумал казак, - убили бы, так сразу, там, на берегу". И цепям и темному трюму обрадовался. Грицко стал лазать по трюму и рассматривать, где ж это он. Скоро привык к полутьме. Все судно внутри было из ребер*, из толстых, вершка по четыре. Ребра были не целые, стычные, и густо посажены. А за ребрами шли уже доски. Между досками, в щелях, смола. По низу в длину, поверх ребер, шло посредине бревно**. Толстое, обтесанное. На него-то и грохнулся Гриц, как его с палубы спихнули. ______________ * Ребра эти называются шпангоутами. ** Это бревно, покрывающее шпангоуты, называется кильсоном. - А таки здоровая хребтина! - И Грицко похлопал по бревну ладошкой. Грицко грохотал своими кандалами - кузница переезжает. А сверху в щелочку смотрел пожилой турок в зеленом тюрбане. Смотрел, кто это так ворочается здорово. И заприметил казака. - Якши урус*, - пробормотал он про себя. - За него можно деньги взять. Надо подкормить. ______________ * Хорош русский. 4. Порт В Царьграде на базаре стоял Грицко и рядом с ним невольник-болгарин. Турок в зеленой чалме выменял казака у капудана на серебряный наргиле* и теперь продавал на базаре. ______________ * Наргиле - кальян, прибор для курения. Базар был всем базарам базар. Казалось, целый город сумасшедших собрался голоса пробовать. Люди старались перекричать ослов, а ослы - друг друга. Груженые верблюды с огромными вьюками ковров на боках, покачиваясь, важно ступали среди толпы, а впереди сириец орал и расчищал каравану дорогу: богатые ковры везли из Сирии на царьградский рынок. Губастого ободранного вора толкала стража, и густой толпой провожали их мальчишки, бритые, гологоловые. Зелеными клумбами подымались над толпой арбы с зеленью. Завешанные черными чадрами турецкие хозяйки пронзительными голосами ругали купцов-огородников. Над кучей сладких, пахучих дынь вились роем мухи. Загорелые люди перекидывали из руки в руку золотистые дыни, заманивали покупателя дешевой ценой. Грек бил ложкой в кастрюлю - звал в свою харчевню. С Грицком продавал турок пять мальчиков-арапчат. Он велел им орать свою цену и, если они плохо старались, поддавал пару плеткой. Рядом араб продавал верблюдов. Покупатели толклись, приливали, отливали и рекой с водоворотом текли мимо. Кого только не было! Ходили и арабы: легко, как на пружинках, подымались на каждом шагу. Валили толстым пузом вперед турецкие купцы с полдюжиной черных слуг. Проходили генуэзцы в красивых кафтанах в талью; они были франты и все смеялись, болтали, как будто пришли на веселый маскарад. У каждого на боку шпага с затейливой ручкой, золотые пряжки на сапогах. Среди толчеи вертелись разносчики холодной воды с козьим бурдюком за спиной. Шум был такой, что грянь гром с неба - никто б не услышал. И вот вдруг этот гам удвоился - все кругом завопили, как будто их бросили на уголья. Хозяин Грицка схватился нахлестывать своих арапчат. Казак стал смотреть, что случилось. Базар расступался: кто-то важный шел - видать, главный тут купец. Двигался венецианский капитан, в кафтане с золотом и кружевом. Не шел, а выступал павлином. А с ним целая свита расшитой, пестрой молодежи. Болгарин стал креститься, чтоб видали: вот христианская душа мучится. Авось купят, крещеные ведь люди. А Гриц пялил глаза на шитые кафтаны. И вот шитые кафтаны стали перед товаром: перед Грицком, арапчатами и набожным болгарином. Уперлись руками в бока, и расшитый золотом капитан затрясся от смеха. За ним вся свита принялась усердно хохотать. Гнулись, переваливались. Им смешно было глядеть, как арапчата, задрав головы к небу, в один голос выли свою цену. Капитан обернулся к хозяину с важной миной. Золоченые спутники нахмурились, как по команде, и сделали строгие лица. Болгарин так закрестился, что руки не стало видно. Народ сбежался, обступил венецианцев, всякий совался, тискался: кто подмигивал хозяину, кто старался переманить к себе богатых купцов. 5. Неф Вечером турок отвел Грицка с болгарином на берег и перевез на фелюге на венецианский корабль. Болгарин всю дорогу твердил на разные лады Грицку, что их выкупили христиане. От бусурман выкупили, освободили. А Гриц сказал: - Що мы им, сватья чи братья, що воны нас выкуплять будут? Дурно паны грошей не дадуть! Корабль был не то, что турецкий карамусал, на котором привезли Грицка в Царьград. Как гордая птица, лежал на воде корабль, высоко задрав многоярусную корму. Он так легко касался воды своим круто изогнутым корпусом, как будто только спустился отдохнуть и понежиться в теплой воде. Казалось, вот сейчас распустит паруса-крылья и вспорхнет. Гибкими змеями вилось в воде его отражение. И над красной вечерней водой тяжело и важно реял за кормой парчовый флаг. На нем был крест и в золотом ярком венчике икона. Корабль стоял на чистом месте, поодаль от кучи турецких карамусалов, как будто боялся запачкаться. Квадратные окна были вырезаны в боку судна - семь окон в ряд, по всей длине корабля. Их дверцы были приветливо подняты вверх, а в глубине этих окон (портов), как злой зрачок, поблескивали дула бронзовых пушек. Две высокие мачты, одна в носу*, другая посредине**, натуго были укреплены веревками. На этих мачтах было по две перекладины - реи. Они висели на топенантах, и, как вожжи, шли от их концов (ноков) брасы. На третьей мачте, что торчала в самой корме***, был только флаг. С него глаз не спускал болгарин. ______________ * Фок-мачта. ** Грот-мачта. *** Бизань-мачта. Грицко залюбовался кораблем. Он не мог подумать, что вся эта паутина веревок - снасти, необходимые снасти, без которых нельзя править кораблем, как конем без узды. Казак думал, что все напутано для форсу; надо было б еще позолотить. А с самой вышки кормы глядел с борта капитан - сеньор Перучьо. Он велел турку привезти невольников до заката солнца и теперь гневался, что тот запаздывает. Как смел? Два гребца наваливались что есть силы на весла, но ленивая фелюга плохо поддавалась на ход против течения Босфора. Толпа народа стояла у борта, когда, наконец, потные гребцы ухватили веревку (фалень) и подтянулись к судну. "Ну, - подумал Гриц, - опять за шею..." Но с корабля спустили трап, простой веревочный трап, невольникам развязали руки, и хозяин показал: полезайте! Какие красивые, какие нарядные люди обступили Грицка! Он видал поляков, но куда там! Середина палубы, где стоял Грицко, была самым низким местом. На носу крутой стеной начиналась надстройка*. ______________ * Надстройка - по-морскому - бак. На корме надстройка еще выше и поднималась ступенями в три этажа. Туда вели двери великолепной резной работы. Да и все кругом было прилажено, пригнано и форсисто разделано. Обрубком ничто не кончалось: всюду или завиток, или замысловатый крендель, и весь корабль выглядел таким же франтом, как те венецианцы, что толпились вокруг невольников. Невольников поворачивали, толкали, то смеялись, то спрашивали непонятное, а потом все хором принимались хохотать. Но вот сквозь толпу протиснулся бритый мужчина. Одет был просто. Взгляд прямой и жестокий. За поясом - короткая плетка. Он деловито взял за ворот Грицка, повернул его, поддал коленом и толкнул вперед. Болгарин сам бросился следом. Опять каморка где-то внизу, по соседству с водой, темнота и тот самый запах: крепкий запах, уверенный. Запах корабля, запах смолы, мокрого дерева и трюмной воды. К этому примешивался пряный запах корицы, душистого перца и еще каких-то ароматов, которыми дышал корабельный груз. Дорогой, лакомый груз, за которым венецианцы бегали через море к азиатским берегам. Товар шел из Индии. Грицко нанюхался этих крепких ароматов и заснул с горя на сырых досках. Проснулся оттого, что кто-то по нему бегал. Крысы! Темно, узко, как в коробке, а невидимые крысы скачут, шмыгают. Их неведомо сколько. Болгарин в углу что-то шепчет со страху. - Дави их! Боишься паньскую крысу обидеть? - кричит Грицко и ну шлепать кулаком, где только услышит шорох. Но длинные, юркие корабельные крысы ловко прыгали и шныряли. Болгарин бил впотьмах кулаками по Грицку, а Грицко по болгарину. Грицко хохотал, а болгарин чуть не плакал. Но тут в дверь стукнули, визгнула задвижка, и в каморку влился мутный полусвет раннего утра. Вчерашний человек с плеткой что-то кричал в дверях, хрипло, въедливо. - Ходимо! - сказал Грицко, и оба вышли. 6. Ванты На палубе были уже другие люди - не вчерашние. Они были бедно одеты, выбриты, с мрачными лицами. Под носовой надстройкой в палубе была сделана круглая дыра. Из нее шла труба. Она раскрывалась в носу снаружи. Это был клюз. В него проходил канат с корабля к якорю. Человек сорок народу тянуло этот канат. Он был в две руки толщиной; он выходил из воды мокрый, и люди с трудом его удерживали. Человек с плеткой, подкомит, пригнал еще два десятка народу. Толкнул туда и Грицка. Казак тянул, жилился. Ему стало веселей: все же с народом! Подкомит подхлестывал, когда ему казалось, что дело идет плохо. Толстый мокрый канат ленивой змеей не спеша выползал из клюза, как из норы. Наконец стал. Подкомит ругался, щелкал плетью. Люди скользили по намокшей уже палубе, но канат не шел дальше. А наверху, на баке, топали, и слышно было, как кричали по-командному непонятные слова. По веревочным ступенькам - выбленкам - уже лезли на мачты люди. Толстые веревки - ванты - шли от середины мачты к бортам. Между ними-то и были натянуты выбленки. Люди босыми ногами ударяли на ходу по этим выбленкам, и они входили в голую подошву, казалось, рвали ее пополам. Но подошвы у матросов были так намозолены, что они не чувствовали выбленок. Матросы не ходили, а бегали по вантам легко, как обезьяны по сучьям. Одни добегали до нижней реи и перелезали на нее, другие пролезали на площадку, что была посредине мачты (марс), а от нее лезли по другим вантам (стень-вантам) выше и перелезали на верхнюю рею. Они, как жучки, расползались по реям. На марсе стоял их начальник - марсовый старшина - и командовал. На носу тоже шла работа. Острым клювом торчал вперед тонкий бушприт, перекрещенный блиндареем. И там, над водой, уцепившись за снасти, работали люди. Они готовили передний парус - блинд. С северо-востока дул свежий ветер, крепкий и упорный. Без порывов, ровный, как доска. Парчового флага уже не было на кормовой мачте - бизани. Там трепался теперь на ветру флаг попроще. Как будто этим утренним ветром сдуло весь вчерашний багряный праздник. В сером предрассветье все казалось деловым, строгим, и резкие окрики старшин, как удары плетки, резали воздух. 7. Левым галсом А вокруг на рейде еще не просыпались турецкие чумазые карамусалы, сонно покачивались испанские каравеллы. Только на длинных английских галлеях шевелились люди: они мыли палубу, черпали ведрами на веревках воду из-за борта, а на носу стояли люди и глядели, как снимется с якоря веницианец, - не всегда это гладко выходит. Но вот на корме венецианского корабля появился капитан. Что же якорь? Якорь не могли подорвать люди. Капитан поморщился и приказал перерубить канат. Не первый якорь оставлял корабль на долгой стоянке. Еще три оставалось в запасе. Капитан вполголоса передал команду помощнику, и тот крикнул, чтобы ставили блинд. Вмиг взвился под бушпритом белый парус. Ветер ударил в него, туго надул, и нос корабля стало клонить по ветру. Но ветер давил и высокую многоярусную корму, которая сама была хорошим деревянным парусом; это мешало судну повернуться. Опять команда - и на передней (фок) мачте между реями растянулись паруса. Они были подвязаны к реям, и матросы только ждали команды марсового, чтобы отпустить снасти (бык горденя), которые подтягивали их к реям. Теперь корабль уж совсем повернул по ветру и плавно двинулся в ход по Босфору на юг. Течение его подгоняло. А на берегу стояла толпа турок и греков: все хотели видеть, как вспорхнет эта гордая птица. Толстый турок в зеленой чалме ласково поглаживал широкий пояс на животе: там были венецианские дукаты. Солнце вспыхнуло из-за азиатского берега и кровавым светом брызнуло в венецианские паруса. Теперь они были на всех трех мачтах. Корабль слегка прилег на правый борт, и казалось, что светом дунуло солнце и поддало ходу. А вода расступалась, и в обе стороны от носа уходила углом живая волна. Ветер дул слева - левым галсом шел корабль. Матросы убирали снасти. Они свертывали веревки в круглые бухты (мотки), укладывали и вешали по местам. А начальник команды, аргузин, неожиданно появлялся за плечами каждого. Каждый матрос, даже не глядя, спиной чувствовал, где аргузин. У аргузина будто сто глаз - всех сразу видит. На высоком юте важно прохаживался капитан со своей свитой. За ними по пятам ходил комит. Он следил за каждым движением капитана: важный капитан давал иной раз приказ просто движением руки. Комиту надо было поймать этот жест, понять и мгновенно передать с юта на палубу. А там уж было кому поддать пару этой машине, что шевелилась около снастей. 8. На фордевинд К полудню корабль вышел из Дарданелл в синюю воду Средиземного моря. Грицко смотрел с борта в воду, и ему казалось, что прозрачная синяя краска распущена в воде: окуни руку и вынешь синюю. Ветер засвежел, корабль повернул правей. Капитан глянул на паруса, повел рукой. Комит свистнул, и матросы бросились, как сорвались, тянуть брасы, чтобы за концы повернуть реи по ветру. Грицко глазел, но аргузин огрел его по спине плеткой и толкнул в кучу людей, которые тужились, выбирая брас. Теперь паруса стояли прямо поперек корабля. Чуть зарывшись носом, корабль шел за зыбью. Она его нагоняла, подымала корму и медленно прокатывала под килем. Команде давали обед. Но Грицку с болгарином сунули по сухарю. Болгарина укачало, и он не ел. Тонкий свисток комита с кормы всполошил всех. Команда бросила обед, все выскочили на палубу. С кормы комит что-то кричал, его помощники - подкомиты - кубарем скатились вниз на палубу. На юте стояла вся свита капитана и с борта глядела вдаль. На Грицко никто не обращал внимания. У люка матросы вытаскивали черную парусину, свернутую тяжелыми, толстыми змеями. Аргузин кричал и подхлестывал отсталых. А вверх по вантам неслись матросы, лезли на реи. Паруса убирали, и люди, налегши грудью на реи, перегнувшись пополам, сложившись вдвое, изо всей силы на ветру сгребали парус к рее. Нижние (Шкотовые) концы болтались в воздухе, как языки, - тревожно, яростно, а сверху спускали веревки и быстро к ним привязывали эти черные полотна. Грицко, разинув рот, смотрел на эту возню. Марсовые что-то кричали внизу, а комит носился по всему кораблю, подбегал к капитану и снова камнем летел на палубу. Скоро вместо белых, как облако, парусов появились черные. Они туго надулись между реями. Ветра снова не стало слышно, и корабль понесся дальше. Но тревога на корабле не прошла. Тревога напряглась, насторожилась. На палубе появились люди, которых раньше не видал казак: они были в железных шлемах, на локтях, на коленях торчали острые железные чашки. На солнце горели начищенные до сияния наплечники, нагрудники. Самострелы, арбалеты, мушкеты*, мечи на боку. Лица у них были серьезны, и смотрели они в ту же сторону, куда и капитан с высокого юта. ______________ * Мушкеты - тяжелые, старинные ружья, кончавшиеся раструбом. А ветер все крепчал, он гнал вперед зыбь и весело отрывал мимоходом с валов белые гребешки пены и швырял в корму кораблю. 9. Красные паруса Грицко высунул голову из-за борта и стал глядеть туда, куда смотрели все люди на корабле. Он увидал далеко за кормой, слева, среди зыби, рдеющие, красные паруса. Они то горели на солнце, как языки пламени, то проваливались в зыбь и исчезали. Они вспыхивали за кормой и, видно, пугали венецианцев. Грицку казалось, что корабль с красными парусами меньше венецианского. Но Грицко не знал, что с марса, с мачты, видели не один, а три корабля, что это были пираты, которые гнались на узких, как змеи, судах, гнались под парусами и помогали ветру веслами. Красными парусами они требовали боя и пугали венецианцев. А венецианский корабль поставил черные, "волчьи" паруса, чтоб его не так было видно, чтобы стать совсем невидимым, как только сядет солнце. Свежий ветер легко гнал корабль, и пираты не приближались, но они шли сзади, как привязанные. Судовому священнику, капеллану, приказали молить у бога покрепче ветра, и он стал на колени перед раскрашенной статуей Антония, кланялся и складывал руки. А за кормой все вспыхивали из воды огненные паруса. Капитан смотрел на солнце и думал, скоро ли оно зайдет там впереди, на западе. Но ветер держался ровный, и венецианцы надеялись, что ночь укроет их от пиратов. Казалось, что пираты устали грести и стали отставать. Ночью можно свернуть, переменить курс, а по воде следу нету. Пусть тогда ищут. Но когда солнце сползало с неба и оставалось только часа два до полной тьмы, ветер устал дуть. Он стал срываться и ослабевать. Зыбь ленивее стала катиться мимо судна, как будто море и ветер шабашили под вечер работу. Люди стали свистеть, обернувшись к корме: они верили, что этим вызовут ветер сзади. Капитан посылал спрашивать капеллана: что же Антоний? 10. Штиль Но ветер спал вовсе. Он сразу прилег, и все чувствовали, что никакая сила его не подымет: он выдулся весь и теперь не дыхнет. Глянцевитая масляная зыбь жирно катилась по морю, спокойная, чванная. И огненные языки за кормой стали приближаться. Они медленно догоняли корабль. Но с марса кричали сторожевые, что их уже оказалось четыре, а не три. Четыре пиратских судна! Капитан велел подать себе хлеба. Он взял целый хлеб, посолил его и бросил с борта в море. Команда глухо гудела: все понимали, что настал мертвый штиль. Если и задышит ветерок, то не раньше полуночи. Люди столпились около капеллана и уже громко ворчали: они требовали, чтоб монах им дал Антония на расправу. Довольно валяться в ногах, коли тебя все равно не хотят слушать! Они прошли в каюту-часовню под ютом, сорвали статую с ее подножия и всей гурьбой потащили к мачте. Капитан видел это и молчал. Он решил, что грех будет не его, а толк все же может выйти. Может быть, Антоний у матросов в руках заговорит по-иному. И капитан делал вид, что не замечает. Грешным делом, он уже бросил два золотых дуката в море. А матросы прикрутили Антония к мачте и шепотом ругали его на разных языках. Штиль стоял на море спокойный и крепкий, как сон после работы. А пираты подравнивали линию своих судов, чтобы разом атаковать корабль. Поджидали отсталых. На второй палубе пушкари стояли у медных орудий. Все было готово к бою. Приготовили глиняные горшки с сухой известью, чтоб бросать ее в лицо врагам, когда они полезут на корабль. Развели в бочке мыло, чтоб его лить на неприятельскую палубу, когда корабли сцепятся борт о борт: пусть на скользкой палубе падают пираты и скользят в мыльной воде. Все воины, их было девяносто человек, готовились к бою; они были молчаливы и сосредоточенны. Но матросы гудели: они не хотели боя, они хотели уйти на своем легком корабле. Им обидно было, что нет ветра, и они решили туже стянуть веревки на Антонии: чтоб знал! Один пригрозил палкой, но ударить не решился. А черные "волчьи" паруса обвисли на реях. Они хлопали по мачтам, когда судно качало, как траурный балдахин. Капитан сидел в своей каюте. Он велел подать себе вина. Пил, не хмелел. Бил по столу кулаком - нет ветра. Поминутно выходил на палубу, чтоб взглянуть, не идет ли ветер, не почернело ли от ряби море. Теперь он боялся попутного ветр