Борис Житков. Джарылгач (рассказы) Борис Степанович Житков. Дяденька --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Дело было давно - лет тридцать назад. Подрос я, и пришло время меня на работу посылать. Если в пекарню меня отдать, так мамка боялась, что там простуда: жара да сквозняки. В кузницу - четырнадцати лет - еще молодой говорят. А в типографию и слышать не хотела: все наборщики, говорит, пьяницы. И каждый день одни эти разговоры: куда да куда. Хоть обедать не садись. Как будто я в чем виноват! Вот раз пришел жилец наш Онисим Андреевич и говорит, что довольно канитель эту тянуть. С самой весны, говорит, языком бьете, а толку никакого. А я его вот раз-два - и на место поставлю. "Хочешь, - говорит, - пароходы строить?" Еще бы, кто не хочет! Пароходы-то! Мамка опять: в воду там свалится, утонет, и еще что-то будет. А Онисим Андреевич был немного выпивши и заругался. Говорит, чтоб завтра утром к заводу приходил, у него там знакомый есть. Всю ночь думал: вот пароходы строим; мачты сейчас ставить, трубу. Главное, думал, трубу - в ней вся сила. Вот чудак был! Утром, чуть свет, - к заводу. Там ходили в контору, туда-сюда; теперь-то я все знаю, а тогда страшно показалось. Двор большой, прямо поле целое, по нему все рельсы, рельсы, и ходят вагончики, а на них краны подъемные. Много их бегает. Подымет цепочкой груз и тащит. Я все на них смотрел и о рельсы спотыкался. А дальше, у самой реки, чего-то нагорожено, высоко-высоко, все железным переплетом, как будто дом какой решетчатый. Это самый эллинг-то и есть, где пароходы строятся. И оттуда такая трескотня, как будто все время пальба идет из пулеметов, и только слышно: дзяв! дзяв! - бахает чем-то по железу. Пошли туда, а там леса поставлены, вот как дом в пять этажей строят. Леса эти около судна нагорожены. А судно из ржавых листов, толщенных, и листы эти к железным ребрам рабочие крепят. А по лесам на досках все мастеровые, на полках, как мухи. Мне сразу показалось, что все с пистолетами, только пистолеты на толстых веревках. Теперь-то я знаю, что это воздушный молоток, и не на веревке, а это трубка к нему идет, и по ней сжатый воздух гонят от насоса. А в стволе воздухом работает самый молоток: мечется взад и вперед, и если к чему ствол приставить, так бьет шибко, дробно. А тогда мне показалось, что пистолеты. По лесам сходни, переходы, напихано с яруса на ярус, а мы все выше, выше лезем; кругом так гудит, в уши бьет, прямо как тебе по голове кто барабанит. Перелезли на самое судно, на железную палубу. И все железо, железо кругом. И такой грохот, что я думал - не может быть, чтобы это целый день, это, должно, только сейчас так расшумелись. Нельзя этого стука выдержать. Потом оказалось, что все время так. Подводят меня к железному столику, вроде тумбочки. Вижу, наверху уголь горит, а между ножками гармоникой мехи, и ручка сбоку. Мне этот, что привел меня, показывает на ручку - дергай, значит. Я хотел спросить, что потом делать, и голоса своего не слышу: кричу - и как немой. Такой грохот, аж стонет железо. Смотрю, тут двое мальчиков стоят и чего-то греют. Закопченные такие, черные. Толкают меня, чтоб я за ручку дергал. Я начал дергать, мехи заработали, уголь горит; они там что-то работают, а кругом такой гром, похоже, что не строят, а ломают со всей силы, и что вот-вот все завалится, и я сам не знаю, на чем стою и куда в случае чего бежать. А сам качаю, качаю. Вдруг один мальчишка меня щипцами в плечо. Я еще сильнее ручку дергать, а он опять щипцами - это надо было, чтоб я полегче, а то уголь вон с горна улетает, - этот столик горном называется. Потом мальчишки вытащили щипцами из огня заклепки - аж белые - и потащили куда-то. А я все стараюсь. Какой-то дядя проходил - как толкнет меня в затылок: что-то показывает. Ничего не понять - грохот: звенит, бахает кругом. Я сильней качать. Он сорвал с меня картуз. Я за картузом и пустил ручку. Он тогда показывает, чтоб потихоньку. Тут мальчишки снова толкают, тычут чем зря, а я ничего не понимаю. Даже слезы. Ну, это я больше от дыма - очень едкий. Прямо хоть брось. Так я до обеда мучился. Вдруг все сразу замолкло, и тихо-тихо стало. Я даже испугался, не будет ли чего сейчас. А мальчишки мне кричат: "Через тебя пять заклепок перепалили!" Я тут первый раз услыхал, что у них голос есть. Все пошли вниз, и я за народом. Мальчишки ко мне, кричат грубым голосом: "Ты заклепки не перепаливай, дяденьке скажем, клепальщику, он тебя научит. У нас раз - и готово". И показывают мне дяденьку. Здоровый, страшный такой мне показался, в бороде. В столовой все клепальщики отдельно сидят и через стол орут, как с того берега. От этой работы они все на ухо туги, и гам такой стоит, как будто драка идет. А это просто обедают. И, раньше чем соседу сказать, в плечо его - раз! Смотрю, мой сидит, все лицо в гари, и ржа в бороде от железа. Глядит волком. Вынул бутылку, хотел пробку выбить, потом сразу трах горлышком об угол, отбил, выпил половину и соседу ткнул: пей! А я поневоле около мальчишек держусь, один не найду дорогу на работу. Они говорят: "Идем, до гудка надо, чтоб горно развести". Дорогой они кричат: "У нас, знаешь, не в слесарной. У нас разговору нет. Один, - говорят, - тоже коники строил. Работали в самом дне, в клетке. Так клепальщик раз его по башке ручником - и готово. Так его там и бросили. А чего, - говорят, - на дурака смотреть!" И все мальчишки курят и через каждое слово ругаются. Когда я с работы домой пришел, мамка мне говорит, а я ничего не слышу, как будто от соседей: еле-еле. Потом, как стал я дальше в завод ходить, сам стал заклепки греть. Это гвоздь такой, только толстый, и тупой, как обрубленный, и шляпка толстая. Нагрею заклепку, несу в щипцах дяденьке, кину - она по железной палубе покатится, он ее подхватит щипцами и в дырку, что сквозь листы. Шляпку припрет колом железным, здоровым, а с другой стороны клепальщик сейчас ее, пока горячая, воздушным молотком, этим пистолетом, - трах, трах, тах, тах! - и сплющит; головку с той стороны сделает, и готово. Давай другую, и пошел. Так листы скрепляют. Я и курить и ругаться выучился и тоже стал все срыву: трах, бах и долой. Дома мамка раз плакала. Я пришел с работы, она мне скорей умыться, а вода здорово горячая была; я - хлоп! - таз перевернул. Сел за стол, как был: даешь борща!.. Дала. Ничего. И не гудела. А если что говорить станет, сейчас шапку - и за ворота, а то завалюсь спать. Раз стал форточку отпирать - нейдет, разбухла, что ли? Я взял полено - раз! - и выставил. Онисим Андреевич заходил, посмотрел. "Клепальщик, - говорит, - натуральный". А я и рад. Нет, верно, у нас разговор такой: ткнул, пихнул, ударил. Не помню, с чего это пошло. Стал на меня вдруг дяденька гудеть. Все ему не так. На работе там разговору никакого не может быть, разве только пинком или тычком, а на дворе он орет: "Я тебе, такой-растакой, морду набью и за ворота! Ковыряешься, - говорит, - как жук в навозе. Пойду мастеру скажу, тебя враз с работы долой!" Каждый день у нас так. А дальше все хуже; уж и видеть меня не может. Прямо зверем. Жена у него умерла. Я ее, что ли, убил? Чего ты меня-то ешь? И что я больше стараюсь, то хуже. То ему рано заклепку даешь - гонит, кулаком машет, то опоздал. Заел прямо. А работали мы тогда в самом низу, в самом что ни на есть дне. Туда добраться, как под землю: все с палубы на палубу, все железо, все острое, угольники ребром торчат. Лезешь - темно, как в ящике. Вот с верхней палубы спускаешься по лесенке, а на второй палубе уже темно. И тут же сейчас люк один был такой, что если попадешь, так лететь десять саженей, и прямо на ребра железные. Он только одними рейками и был огорожен. Так, на деревянных стоечках, и рейки-то на живинку гвоздиками пришиты. Как спустишься в темноту, идешь и руку впереди держишь; нащупал рейку около самого этого люка проклятого и сейчас бери влево и иди уж по борту, тут не споткнешься. Так меня и дяденька учил ходить. Так вот, работаем мы с ним в самом низу. Он опять меня шпыняет. Даю ему заклепку, он мне ее назад швыряет - значит, пережжено. Я другую - он опять. Да что это, думаю, зверем каким? Третью несу. Он поймал заклепку да за мной. А там внизу, что в коробке, дым от горна, как в трубе, все судно гудит, как палят в тебя со всех сторон. Я сам беситься от этого стуку стал. Я ему опять грею, он к горну пришел, надавал мне по шее и сам стал греть. Ух, обозлился я. Нет, верно, заклепки я правильно грел. Вот, думаю, это потому, что я сдачи ему дать не могу, он и разворачивается. И стал думать, что я ему сделаю, когда вырасту. Было б что под рукой, так, кажется, раз... А в обед он опять мне кулаком грозит. Орет, глухая тетеря, на весь завод: "Сейчас к мастеру пойду, чтобы тут тобой и не воняло! У меня, - кричит, - знаешь: раз, и готово!" После обеда мне вперед надо было идти, горно разводить. Я спустился в люк, во вторую палубу, руку впереди держу и иду. Нащупал рейку... и ничего, как будто и не думаю. Взял ее рукой и держу. Вдруг я ее - раз! - и готово. Ей-богу, она еле держалась. Оторвал рейку я, одним словом, и в сторону ее, прочь со стоек. Пусть теперь он пойдет, не найдет рейки - раз! - и готово. Да я так-то и не думал, а злился только. Стал в темноте, в сторонке, и жду. Вот уж гудок, пошла работа, все судно загудело. Вижу, дяденька в просвете люка, что вверху, показался. Потом полез по лесенке, и больше не видно. Темно там, и не слышно ничего - так грохочет кругом. А я стою и жду, дух зашибло во мне. Сейчас... сейчас... И вдруг захотел крикнуть со всей силы: "Дяденька, дяденька, стой!" Да ведь не слышно, а подскочить не успею все равно, и ноги как примерзли. Я к лесенке наверх и побежал вон с судна. А потом думаю: а вдруг он и прошел, как-нибудь да и прошел? И побежал опять туда, где мы работали. Иду и говорю: "Дай бог, чтобы был, ну, дай, дай бог, чтоб был!" И боюсь идти, а ноги сами так и тащат. Наши там, а дяденьки нет. И вот клепальщик показывает рукой: борода - значит, дяденька-то - где? Идет, что ли? Я головой помотал и прочь, и бежать, бежать! Думаю, лежит он теперь там, в трюме, разбитый, - не может быть, чтобы живой. А сам думаю: "Ведь могла же рейка сама упасть, еле ведь держалась. И без меня могла упасть". Бегу, а сам вою. И бегу, где б народу меньше. И кому сказать? Полдвора перебежал и вижу - по рельсам кран ползет и листы несет, а на кране машинист. Я кричу ему. Не помню уж, что кричал. А он не слушает, смотрит, куда листы положить и чтоб не переехать кого. А я рядом бегу, падаю, и опять бегу, и кричу, и вою. Он остановился, опустил листы и потом ко мне: "Чего там?" - говорит. Я вою - он ничего понять не может. Слез с крана. Я кричу: "Упал дяденька, - говорю, - с палубы в трюм, там лежит!" Тогда он в машине что-то сделал. "Сейчас", - говорит. Тут уж я заревел и хотел бежать. А он кричит: "Стой! Как же найдем без тебя?" Побежал я за ним. Он там к мастеру; все смотрят. Мастер кого-то позвал, чтобы воздух застопорить. Сразу все остановилось - тихо. Вот страшно стало! "Коли стонет или кричит, услышим". Свечку принесли. Я смотрю: как я рейку оторвал, так она там и лежит. "Тут", - говорю. Все собрались кругом. Меня спрашивают: "Ты видел?" А я весь трясусь, и зубы трясутся. Тут веревку принесли и говорят: "Спуститься надо, сначала посмотреть, есть ли там он". А я кричу, как лаю точно: "Я, я, меня спустите!" Привязали меня, дали свечку. Я в этот пролет - как в гроб спускаюсь. Думаю: если он живой, буду его целовать, дяденьку милого моего, лишь бы хоть чуточку живой только. И смотрю все вниз, а что на веревке я, это я и забыл, и что высоко. Свечка мало светит. Я до самого дна дошел, и нет его, нет там дяденьки. Я стал кричать: "Дяденька, а дяденька!" Гудит в железе мой голос. Я на веревке походил туда-сюда - нет, и не видно, чтоб был. Глянул вверх - чуть светлый круг видно, люк это проклятый. Стали меня подымать. А там уж свет электрический протянули, и полна палуба народу, и все на меня смотрят, а я ничего сказать не могу, как закаменел. И вдруг смотрю: стоит среди людей мой дяденька, живой, совсем живой, и все на меня смотрят. Я как брошусь к нему и тут заорал со всего голоса; кричу: "Дяденька, миленький, родненький!" И заревел. А он нагнулся, гладит меня и совсем добрый-добрый, гладит меня и орет хрипло: "Чего ты, шут с тобой? Да милый ты мой!" - и даже на руки поднял. А это он тогда минул люк стороной и пошел за инструментом, там и завозился - оттого его тогда внизу с нашими и не было. Стали работать, хватились, а меня тоже нет. Потом, когда воздух стал, наши подождали-подождали, да и вылезли поглядеть, что случилось, чего это весь завод стоит. А тут я. Ну, вот и все. Борис Степанович Житков. Джарылгач --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Новые штаны Это хуже всего - новые штаны. Не ходишь, а штаны носишь: все время смотри, чтоб не капнуло или еще там что-нибудь. Зовут играть - бойся. Из дому выходишь - разговоров этих! И еще мать выбежит и вслед кричит на всю лестницу: "Порвешь - лучше домой не возвращайся!" Стыдно прямо. Да не надо мне этих штанов ваших! Из-за них вот все и вышло. Старая фуражка Фуражка была прошлогодняя. Немного мала, правда. Я пошел в порт, последний уж раз: завтра ученье начиналось. Все время аккуратно, между подвод прямо змеей, чтоб не запачкаться, не садился нигде, - все это из-за штанов проклятых. Пришел, где парусники стоят, дубки. Хорошо: солнце, смолой пахнет, водой, ветер с берега веселый такой. Я смотрел, как на судне двое возились, спешили, и держался за фуражку. Потом как-то зазевался, и с меня фуражку сдуло в море. На дубке Тут один старик сидел на пристани и ловил скумбрию. Я стал кричать: "Фуражка, фуражка!" Он увидал, подцепил удилищем, стал подымать, а она вот-вот свалится, он и стряхнул ее на дубок. За фуражкой можно ведь пойти на дубок? Я и рад был пойти на судно. Никогда не ходил, боялся, что заругают. С берега на корму узенькая сходня, и страшновато идти, а я так, поскорей. Я стал нарочно фуражку искать, чтоб походить по дубку, очень приятно на судне. Пришлось все-таки найти, и я стал фуражку выжимать, а она чуть намокла. А эти, что работали, и внимания не обратили. И без фуражки можно было войти. Я стал смотреть, как бородатый мазал дегтем на носу машину, которой якорь подымают. С этого и началось Вдруг бородатый перешел с кисточкой на другую сторону мазать. Увидал меня да как крикнет: "Подай ведерко! Что, у меня десять рук, что ли? Стоит, тетеря!" Я увидал ведерко со смолой и поставил около него. А он опять: "Что, у тебя руки отсохнут - подержать минуту не можешь!" Я стал держать. И очень рад был, что не выгнали. А он очень спешил и мазал наотмашь, как зря, так что кругом деготь брызгал, черный такой, густой. Что ж мне, бросать, что ли, ведерко было? Смотрю, он мне на брюки капнул раз, а потом капнул сразу много. Все пропало: брюки серые были. Что же теперь делать? Я стал думать: может быть, как-нибудь отчистить можно? А в это время как раз бородатый крикнул: "А ну, Гришка, сюда, живо!" Матрос подбежал помогать, а меня оттолкнул, я так и сел на палубу, карманом за что-то зацепился и порвал. И из ведерка тоже попало. Теперь совсем конец. Посмотрел: старик спокойно рыбу ловит, - стоял бы я там, ничего б и не было. Уж все равно А они на судне очень торопились, работали, ругались и на меня не глядели. Я и думать боялся, как теперь домой идти, и стал им помогать изо всех сил: "Буду их держаться" - и уж ничего не жалел. Скоро стал, как черт: весь перемазался, и рожу тоже. Этот, с бородой, был хозяин; Опанас его зовут. Пришел третий Я все Опанасу помогал: то держал, то приносил, и все делал со всех ног, кубарем. Скоро пришел третий, совсем молодой, с мешком, харчи принес и сдачи. Стали паруса готовить, а у меня сердце екнуло: выбросят на берег и мне теперь некуда идти. И я стал как сумасшедший. Стали сниматься А они уж все приготовили, и я жду, сейчас скажут: "А ну, ступай!" И боюсь глядеть на них. Вдруг Опанас говорит: "Ну, мы снимаемся, иди на берег". У меня ноги сразу заслабли. Что ж теперь будет? Пропал я. Сам не знаю, как это снял фуражку, подбежал к нему: "Дядя Опанас, - говорю, - дядя Опанас, я с вами пойду, мне некуда идти, я все буду делать". А он: "Потом отвечай за тебя". А я скорей стал говорить: "Ни отца у меня, ни матери, куда мне идти?" Божусь, что никого у меня, все вру: папа у меня - почтальон. А он стоит, какую-то снасть держит и глядит не на меня, а что Григорий делает. Сердито так. Так и остался я Как гаркнет: "Отдавай кормовые!" Я слыхал, как сходню убирают, а сам все лопочу: "Я все буду делать, в воду полезу, куда хотите, посылайте". А Опанас как будто не слышит. Потом все стали якорь подымать машиной: как будто воду качают на носу этой самой машиной - брашпилем. Я старался изо всех сил и ни о чем не думал, только чтоб скорей отойти, только чтоб не выкинули. Сказали - борщ варить Потом паруса стали ставить, я все вертелся и на берег не глядел, а когда глянул - мы уже идем, плавно, незаметно, и до берега далеко - не доплыть, особенно если в одежде. У меня мутно внутри стало, даже затошнило, как вспомнил, что я сделал. А Григорий подходит и так по-хорошему говорит: "А ты теперь поди в камбуз, борщ вари; там и дрова". И дал мне спички. Какой такой камбуз? Мне стыдно было спросить, что это - камбуз. Я вижу: у борта стоит будочка, а из нее труба вроде самоварной. Я вошел, там плитка маленькая. Нашел дрова и стал разводить. Раздуваю, а сам думаю: что же это я делаю? А уж знаю, что все кончено. И стало страшно. Ничего уж не поделаешь... Ничего, думаю, надо пока что борщ варить. Григорий заходил от плиты закуривать и говорил, когда что не так. И все приговаривает: "Да ты не бойся, чего ты трусишь? Борщ хороший выйдет". А я совсем не от борща. Стало качать. Я выглянул из камбуза - уж одно море кругом. Дубок наш прилег на один борт и так и пишет вперед. Я увидал, что теперь ничего не поделаешь. Мне стало совсем все равно, и вдруг я успокоился. Поужинали и спать Ужинали в каюте, в носу, в кубрике. Мне хорошо было, совсем как матрос: сверху не потолок, а палуба, и балки толстые - бимсы, от лампочки закопчены. И сижу с матросами. А как вспомню про дом, и мамка и отец такими маленькими кажутся, где-то шевелятся. Все равно: и я теперь ничего не могу сделать, и мне ничего не могут. Григорий говорит: "Ты, хлопчик, наморился, спать лягай", - и показал койку. Как в ящике В кубрике тесно, койка, как ящик, только что без крышки. Я лег в тряпье какое-то. А как прилег, слышу: у самого борта вода плещет чуть не в самое ухо. Кажется, сейчас зальет. Все боялся сначала - вот-вот брызнет. Особенно когда с шумом, с раскатом даст в борт. А потом привык, даже уютней стало: ты там плещи не плещи, а мне тепло и сухо. Не заметил, как заснул. Вот когда началось-то! Проснулся - темно, как в бочке. Сразу не понял, где это я. Наверху по палубе топочут каблучищами, орут, и зыбью так и бьет; слышу, как уже поверху вода ходит. А внутри все судно трещит, кряхтит на все голоса. А вдруг тонем? И показалось, что изо всех щелей сейчас вода хлынет, сейчас, сию минуту. Я вскочил, не знаю, куда бежать, обо все стукаюсь, в потемках нащупал лесенку и выскочил наверх. Пять саженей Совсем ночь, моря не видно, а только из-под самого борта зыбь бросается, как оскаленная, на палубу, а палуба из-под ног уходит, и погода ревет, воет со злостью, будто зуб у ней болит. Я схватился за брашпиль, чтоб устоять, а тут всего окатило. Слышу, Григорий кричит: "Пять саженей, давай поворот. Клади руля! На косу идем!" Дубок толчет, подбивает, шлепает со всех сторон, как оплеухами, а он не знает, как и повернуться, - и мне кажется, что мы на месте стоим и еще немного, и нас забьет эта зыбь. Поворот Пусть куда-нибудь поворот, все равно, только здесь нельзя. И я стал орать: "Поворот, поворот! Пожалуйста, дяденьки, миленькие, поворот!" Моего голоса за погодой и не слыхать. А Опанас охрип, орет с кормы: "Куда, к чертям, поворот, еще этим ветром пройдем!" Еле через ветер его слышно. Григорий побежал к нему. А я стою, держусь, весь мокрый, ничего уже не понимаю и только шепчу: "Поворот, поворот, ой, поворот!" Сели Думаю: "Григорий, Гришенька, скажи ему, чтоб поворот". И так я Григория сразу залюбил. Как он борщ-то мне помогал! Слышу обрывками, как они на корме у руля ругаются. Я хотел тоже побежать просить, чтоб поворот. Не дошел - так зыбью ударило, что хватился за какой-то канат, вцепился и боюсь двинуться. Не знаю уже, где паруса, где море и где дубок кончается. Слышу, Григорий кричит, ревет прямо: "Не видишь, толчея какая, на мель идем!" И вдруг как тряханет все судно, что-то затрещало, - я с ног слетел. На корме закричали, Григорий затопал по палубе. Тут еще раз ударило об дно, и дубок наклонился. Я подумал: теперь пропали. Стало светать Григорий кричит: "Было б до свету в море продержаться! Вперлись в Джарылгач в самый. Еще растолчет нас тут до утра!" А тут опять дубок наш приподняло, стукнуло об дно; он так весь и затрепетал, как птица. А зыбь все ходит и через палубу. Я все ждал, когда тонуть начнем. А тут Григорий на меня споткнулся, поднял на ноги и говорит: "Иди в кубрик; не бойся: мы под самым берегом". Я сразу перестал бояться. И тут заметил, что стало светать. Второй Джарылгацкий знак Я залез в кубрик. Пощупал - сухо. Судно не качало, а оно только вздрагивало, как даст сильно зыбью в борт, - как будто раненое и умирает. Я вспомнил про дом: черт бы с ними, с брюками, головы бы не сняли, а теперь вот что. А наверху, слышу, кричат: "Я ж тебе говорил - под второй Джарылгацкий и выйдем". Я забился в койку и решил, что буду так сидеть, пусть будет что будет. Что-нибудь же будет? Берег А наверху погода ревет, и каблуки топают. Слышу, по трапу спускаются, и Григорий кричит: "Эй, хлопчик, как тебя? Воды нема в кубрике?" Я думал - ему пить, и стал руками шарить. А он где-то впереди открыл пол и, слышу, щупает. Я опять испугался: значит, течь может быть. Григорий говорит: "Сухо". Я выглянул из койки в люк; мутный свет видно, и как будто все сразу спокойней стало: это от свету. Я выскочил за Григорием на палубу. Море желтое и все в белой пене. Небо наглухо серое. А за кормой еле виден берег - тонкой полоской, и там торчит высокий столб. Вывернуться! Ветром обдувало, я весь мокрый, и у меня зуб на зуб не попадал. Опанас тычет Григорию: "Если бы за знак закрепить да взять конец на тягу, вывернулись бы и пошли". А Григорий ему: "Шлюпку перекинет, вон какие зыба под берегом лопаются, плыть надо". Опанас злой стоит, и ему ветром бороду треплет, страшный такой. Посмотрел на меня зверем: "Вот оно, кричал тогда, дурак: "В воду, я хоть в воду", - вот все через тебя. Лезь вот теперь за борт!" Мне так захотелось на берег, и так страшно Опанаса стало, что я сказал: "Я и поплыву, я ничего". Он не слыхал за ветром и заорал на меня: "Ты что еще там?" У меня зубы трясутся, а я все-таки крикнул: "Я на берег"... С борта Опанас кричит: "Плыви, плыви! Возьмешь не знай кого, через тебя все и вышло. Полезай!" Григорий говорит: "Не надо, чтоб мальчик. Я поплыву". А Опанас: "Пусть он, он!" - и прямо зверем: "Звал тебя кто, черта лохматого! Пропадем с тобой, все равно за борт выкину!" Григорий ругался с ним, а я кричу: "Поплыву, сейчас поплыву". Григорий достал доску, привязал меня за грудь к доске. И говорит мне в ухо: "Тебя зыбью аккурат на Джарылгач вынесет, ты спокойно, не теряй силы". Потом набрал целый моток тонкой веревки. "Вот, - говорит, - на этой веревке пускать тебя буду. Будет плохо, назад вытяну. Ты не дрефь! А доплывешь, тяни за эту веревку, мы на ней канат подадим, закрепи за столб, за знак этот, а вывернемся, сойдем с мели, ты канат отвяжи скорей, отдай, сам хватайся за него, мы тебя на нем к себе на судно и вытянем". Мне так хотелось на берег, казалось, совсем близко, я на воду и не глядел, только на песок, где знак этот торчал. Я полез на борт. А Гришка спрашивает: "Как звать?" А я и не знаю, как сказать, и, как в училище, говорю: "Хряпов", а потом уже сказал, что Митькой. "Ну, - говорит Григорий, - вались, Хряп! счастливо". На доске Я бросился с борта и поплыл. Зыбь сзади накатом, в затылок мне, и вперед так и гонит; я только на берег и смотрю. А берег низкий, один песок. Как зыбью подымет, так под сердце и подкатывает, а я все глаз с берега не свожу. Как стал подплывать, вижу: ревет прибой под берегом, рычит, копает песок, все в пене. Закрутит, думаю, и убьет, прямо о песок головой. И вот все ближе, ближе... Зыбь лопается Вдруг чувствую, понесло-понесло меня на гребешке, высоко, как на руках, подняло, и сердце упало: сейчас зыбь лопнет, как трахнет об песок! Не буду живой! А тут веревка моя вдруг натянулась, и зыбь вперед пошла и без меня лопнула. И так пошло каждый раз - я догадался, что это Григорий с судна веревкой правит. Я уж песок под ногами стал чувствовать, хотел бежать, но сзади как заревет зыбь, нагнала, повалила, завертела, я песку наглотался, но на доске снова выплыл. За знак Наконец я выкарабкался. Глянул на судно: стоит и парусами на зыби колышет, как птица подстреленная. А я так рад был, что на земле, и мне все казалось, что еще качает, что земля подо мной ходит. Я отвязался от доски и стал тянуть веревку. Знак как раз тут же был: громадный столб с укосинами, и наверху что-то наворочено вроде бочки. Я взял веревку на плечи и пошел. Ноги в песке вязнут, и во рту песок, и в глаза набило, и низом метет песком. Еле веревку вытащил... Смотрю, уж кончилась тонкая веревка, и канат пошел толстый. Я его запутал, как умел, за знак, под самый корень, и лег на песок - весь дух из меня вон, пока я тянул. Вывернулись Знак дрогнул. Вижу - натянулся канат; я привстал. Судно повернулось, оттуда стали мне махать. Я встал и начал отпутывать канат, - здорово затянуло. Судно пошло, канат ушел в воду, потянулась и веревка, как живая змейка, так и убегает в море. Берег или море? Я видел, как Григорий с борта махал мне рукой, - хватайся, вытащим на веревке, - я не знал: тут остаться или к Опанасу и в море. Оглянулся - сзади пустой песок, а все-таки земля. Я думал, а веревка змейкой убегала и убегала. Вот доска дернулась и поползла. Сейчас уйдет! Я подумал: остаться, и все-таки бросился за доской в воду. Но тут зыбь ударила, я назад, а доска ушла. Один Я видел, как доска скакала по зыби к судну, а судно уходило в море. Вот тут я схватился, что я один, и я побежал прямо прочь от берега по песку. А вдруг тут совсем никого нет и ни до кого не дойти? Я опять оглянулся - судно было совсем далеко, только паруса видно. Лежал бы теперь в койке и приехал бы куда-нибудь. Стадо А вдали я увидел, будто стадо. Пошел туда - ну, вот, люди, пастухи там должны быть. Боялся только, что собаки выскочат. Я перестал бежать, но шел со всех сил. Волочу ноги по песку. Когда стал подходить, вижу - это верблюды. Я совсем близко подошел - ни одной собаки нет. И людей тоже. Верблюды Верблюды стояли как вкопанные, как ненастоящие. Я боялся идти в середину стада и пошел вокруг. А они как каменные. Мне стало казаться, что они неживые и что этот Джарылгач, куда я попал, заколдованный, и стало страшно. Я так их стал бояться, что думал: вот-вот какой-нибудь обернется, ухмыльнется и скажет: "А я..." Ух!.. Я отошел и сел на песок. Какие-то торчки растут там вроде камыша, и несет ветер песок, и песок звенит о камыш - звонко и тоненько. А я один. И наметает, наметает мне на ноги песку. Мои брюки не узнать стало. И показалось мне, что меня заметает на этом Джарылгаче, и такое полезло в голову, что я вскочил и опять к верблюдам. Избушка Я подошел, встал против одного верблюда. Он стоял, как каменный. Я вдруг стал кричать; что попало кричал во всю глотку. Вдруг он как шагнет ко мне! Мне так страшно стало, что я повернулся и бежать. Бежать со всех ног! Смейтесь, вам хорошо, а вот когда один... все может быть. Я не оглядывался на верблюдов, а все бежал и бежал, пока сил хватило. И показалось мне, что нет выхода из этих песков, а верблюды здесь для страху. И тут я увидел вдали избушку. Весь страх пропал, и я пустился туда, к избе. Иду, спотыкаюсь, вязну в песке, но сразу весело стало. Мертвое царство В избушке ставни были закрыты, а за плетнем во дворе навес. И опять нет собаки, и тихо-тихо. Только слышно, как песок о плетень шуршит. Я тихонько постучал в ставни. Никого. Обошел избушку - никого. Да что это? Кажется мне или в самом деле? И опять в меня страх вошел. Я боялся сильно стучать, - а вдруг кто-нибудь выскочит, неизвестный какой-нибудь. Пока я стучал да ходил, я не заметил, что со всех сторон идут верблюды к избушке, не спеша, шаг за шагом, как заводные, и опять мне показалось, что ненастоящие. В яслях Я стал скорей перелезать через плетень во двор, ноги от страху ослабли, трясутся; перебежал двор, под навес. Смотрю - ясли, и в них сено. Настоящее сено. Я залез в ясли и закопался в сено, чтоб ничего не видеть. Так лежал и не дышал. Долго лежал, пока не заснул. Ведро Просыпаюсь - ночь, темно, а на дворе полосой свет. Я прямо затрясся. Вижу, дверь в избушку открыта, а из нее свет. Вдруг слышу, кто-то идет по двору и на ведро споткнулся, и бабий, настоящий бабий голос кричит: "Угораздило тебя сослепу ведро по дороге кинуть, я-то его ищу!" Домовой Она подняла ведро и пошла. Потом слышу, как из колодца воду достает. Как пошла мимо меня, я и пискнул: "Тетенька!" Она и ведро упустила. Бегом к двери. Потом вижу, старый выходит на порог: "Что ты, - говорит, - пустое болтаешь, какой может быть домовой! Давно вся нечисть на свете перевелась". А баба кричит: "Запирай двери, я не хочу!" Я испугался, что они уйдут, и крикнул: "Дедушка, это я, я!" Старик метнулся к двери, принес через минуту фонарь. Я вижу - фонарь так в руках и ходит. Что оно такое - Джарылгач? Он долго подходить боялся и не верил, что я не домовой. И говорит: "Коли ты не нечистая сила, скажи, как твое имя крещеное". "Митька, - кричу, - Митька я, Хряпов, я с судна!" Тут он только поверил и помог мне вылезть, а баба фонарь держала. Тут стали они меня жалеть, чай поставили, печку камышом затопили. Я им рассказал про себя. А они мне сказали, что это остров Джарылгач, что здесь никто не живет, а верблюдов помещицких сюда пастись приводят и только кой-когда старик их поить приезжает. Они могут подолгу без воды быть. Берег тут - рукой подать. А пошли верблюды за мной к избе потому, что подумали, что я их пить зову, они свой срок знают. Старик сказал, что деревня недалеко и почта там: завтра домой можно депешу послать. Мамка Через день я уж в деревне был и ждал, что будет из дому. Приехала мамка и не ругала, а только все ревела: поглядит и в слезы. "Я, - говорит, - тебя уж похоронила..." Ну, с отцом дома другой разговор был. Борис Степанович Житков. Элчан-Кайя --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- I Ветер дул с моря. Плотный, тяжелый ветер. Налег на город и на порт. Все окошки захлопнулись, все ворота рты зажали, голые деревья спиной повернулись, и полохнул дождь. Не дождем, а будто каменьями кто с неба кидал: зло и метко. В рожу, за шиворот, ляпнет в глаз. И все побежали и спрятались в домах. Закрылись, законопатились. Зажгли свет, а дети залезли на кровать и шептались тихо. А греку Христо нельзя было бежать. Он стерег в порту мешки. Мешки были покрыты брезентом. Ветер рвал брезент, а Христо ловил его за угол, и его подбрасывало на воздух и ударяло о мостовую. Черная собака лаяла на брезент, металась и хватала Христо за штаны. Такой был ветер. Христо был сильный человек, он прикатил огромные камни, навалил, прижал брезент и ругался, чтоб не заплакать. Большое парусное судно, что стояло на рейде, подняло якорь, поставило крохотный парус, как платочек, и понеслось в порт, в ворота: не могло выдержать погоды. Христо забился в угол, а собака стала моститься ему под пальто. Зыбь била в портовую стенку, и брызги фонтаном летели вверх - выше мачт. Ветер принес тучи, нагнал темноту и завладел всем. II Христо сидел на дворе и стерег брезент. Христо думал: теперь уж никого в море нет. Суда ушли в порт, а люди под крышу. Одно только судно в море не спустило парусов: каменный корабль Элчан-Кайя. Ему все нипочем. Много чего рассказывали про каменный корабль. Чего только не выдумывали! И турки одно, а греки другое. Будто шел корабль на недоброе дело, совсем уж к берегу подходил и вдруг окаменел. Как был со всеми парусами, со всеми людьми. И верно: когда издали смотришь, днем на солнце - горят паруса, накренившись на бок, пенится в волнах корабль - и все ни с места. А подойдешь - это скала торчит из моря. Какой же это корабль? Но турки говорят: давно это было, давно окаменел корабль, и море размыло, разъела вода каменные паруса и снасти. Чего люди не выдумают! Говорят же, что по татарским кладбищам клады закопаны. Копни только - и море золота. Врут люди. А кто и выкопал, разве скажет?.. Врут и про Элчан-Кайя, просто торчат из моря дикие скалы торчком, остряком, а зыбь бьется об них и пенится. Но отойдешь полверсты, оглянешься - догоняет на всех парусах каменный корабль: прилег на бок, пенит воду. И Христо стал думать, как это сейчас стоит там в море один этот корабль, и разбивается об него черная осенняя зыбь. А собака ворошилась в ногах и лизала мокрую шерсть, а заодно и хозяйские брюки. Маяк стоял на конце мола, далеко в море, в воротах порта. Светил красной звездой, не мигая. Христо сжег полкоробка спичек, пока закурил трубку, а маяк не моргнет на штормовом ветру. И кому светить в такую ночь? - никого нет в море. Один только есть корабль... III И вдруг маяк погас на секунду, потом опять мелькнул... опять... И снова загорелся ровным светом. Значит кто-то прошел мимо маяка. Кто-то парусами закрыл маяк. Христо привстал и через дождь и шторм стал пялиться в море. Неужели парусник, что спрятался в порту, выскочил в ворота на полных парусах? Нет, вот он белеет в углу гавани. И тут Христо заметил в темноте - на минуту совсем ясно - огромные, как облака, паруса и высокий, как дом, корпус. Корабль медленно входил в порт. Медленно, в шторм, на всех парусах. Он занял половину порта, серый как скала. Молча, без огней, двигался медленно, тяжело, чуть накренившись на бок. Не спуская парусов, он стал посреди порта. Христо дух затаил - смотрел во все глаза. Элчан-Кайя! Каменный корабль пришел в порт. Ой, и никто не видит - все заперлись, все спрятались. Один Христо в порту, а в порт пришел Элчан-Кайя. Наутро рассветет, и все увидят. Не устоял Элчан-Кайя в море! А с каменного корабля спустили шлюпку. Ну да, шлюпку. Вон движется, ползет по воде. Как будто кусок от корабля отломился. Медленно идет. Уж хорошо видать через дождь. Христо спрятался под брезент. "Пусть, - думает Христо, - меня нет. И сам буду считать, что меня нет". Запрятал собаку под брезент. Ведь кто их знает, какие там люди? Старинные турки. Одним глазом смотрит Христо из-под брезента. А шлюпка идет прямо туда, где мешки, где Христо. Теперь уж под самой пристанью. И вот брякнули весла, и стали на пристань вылезать люди. Каменные старинные турки, в каменных чалмах... Вылезли не спеша. Сорок турок вылезло на берег. Христо знал по-турецки, прислушивался, но ветер рвал голоса: ничего не разобрать. Собака заворчала на них под брезентом. Христо ей морду, что было силы, стиснул меж коленями. А турки пошли по каменной пристани и дробно стучали тяжелыми ногами. Серые все, как камень Элчан-Кайя. Прямо в город пошли турки. А впереди высокий, все брюхо широким поясом замотано, из-за пояса кривые ручки торчат - пистолеты. Будто каменные крючки. Близко прошли от Христо - медленно, тяжело. Еле гнутся каменные ноги, не треплет штормом бороды и все вниз глядят, в землю. На ходу друг о друга стукаются каменным стуком. Куда пошли турки? Христо слышит, как грохают шаги по мостовой. Войдут в дома, выдавят двери, закаменеют люди от страха и всех греков, всех русских вырежут за ночь турки. Бежать надо, всем сказать, надо в соборе в колокол ударить! Христо хотел двинуться, да вспомнил, - стоит под берегом турецкий баркас. А глянул в море: полнеба закрыл Элчан-Кайя каменными парусами. И никто не видит. Светит ровно красный маяк. Крепко спят там люди под дождь, под штормовой ветер. "Нет меня, нет меня на свете, - думает Христо. - Ничего я не видел", - и со всей силой зажмурил глаза. Только слышит сквозь бой зыби, как тяжело толчет в пристань каменная шлюпка. Прижался Христо к собаке, - все же вместе, все же она живая, теплая. И тут вдруг вспомнил, что осталась в городе жена Фира. Придут турки... - Не может грек терпеть это! - сказал Христо и стал ползти под брезентом, вдоль мешков, подальше от берега, дальше от шлюпки. Вылез Христо, - хлещет дождь, как стрелы. Собака хвост между ног зажала, смотрит на Христо: куда? "Да не чудится ли мне?" - подумал грек. Оглянулся и обмер: еще выше стали каменные паруса, еще ближе надвинулся на город Элчан-Кайя. IV И ударился Христо бежать. Напролом - через рельсы, через барьеры, бежал Христо. Гнал его ветер, гнал дождь холодными прутьями. Христо бежал в темноте. Перебежал площадь и тут стал. Дробно по мостовой шаркали каменные ноги. Христо прижался к стене: по трое, тринадцать рядов прошли старинные турки, а впереди высокий. Газовый фонарь мигал, пламя билось, но Христо увидал, что у высокого одна рука. Другую он нес под мышкой, и она сжимала кинжал. Только не каменная рука была под мышкой у высокого турка, а живая, и кинжал вспыхивал сталью на свету. Христо пошел за турками, шел поодаль, затаив дух. Боялся будить людей, боялся стукнуть в ворота, чтоб не оглянулись турки. А они прошли город и вышли на большую дорогу. Вот прошли татарское кладбище и встали в круг. Зажгли каменные факелы. Мутным светом стал огонь и недвижно замер. Тогда вышли двенадцать турок в круг и стали ятаганами копать землю. Выкопали большую яму, круглую могилу. И высокий турок спустился и положил на дно живую руку с зажатым кинжалом. И вот все загудели: запели молитву. Будто обвалились с гор камни и грохочут с раската. Тут завыл пес. Христо накрыл его полой, но турки пели - не слыхали. Потом все стали разматывать пояса, и посыпалось из поясов золото. В сорок ручьев лилось золото в яму и чуть не дополна насыпали ее турки. Закидали землей, затоптали тяжелыми ногами. Стали опять по три в ряд и пошли. Христо хорошо заметил место и покрался вслед за турками. Глянул - а над городом сквозь темь и дождь, высоко в небе маячат серые паруса. Христо бежал за турками, держался за мокрый картуз и думал: "Уйдут турки - все золото мое. Никто не видал: кто в такую погоду нос высунет. Скорее бы ушли турки!" И вдруг подумал: "А что, если останется один человек, один каменный человек, - стеречь золото?" - Нет, - сказал Христо. - Нет, я прибегу раньше них на пристань, я всех пересчитаю: ровно сорок их было, если сорок уедет, значит, мои деньги. И Христо пустился переулками бегом, скорей, в обход к пристани. Тихонько прокрался к мешкам и заполз под брезент. Дождь перестал уже и не стучал по брезенту, как по железной крыше. Только ветер еще злее рвал с моря и нес брызги на берег. Христо стал прислушиваться: идут, идут турки. Вот остановились и стали один за другим спускаться вниз. У Христо глаза слезились от ветра, но он не мигал и считал: - Раз, два... Вот тридцать девять турок спустились в шлюпку. Один остался на пристани - высокий турок. Он обернулся к городу и сказал на крепком старом турецком языке: - Прощай, город, - сказал турок. - Похоронили мы грехи наши, похоронил я руку, что отсек мне праведный человек, вместе с моим кинжалом непобедимым. Поклонился городу - чуть не до земли чалмой, и слез в шлюпку. Христо перевел дух. Шлюпка подошла к кораблю и как вросла в него. Взметнул Элчан-Кайя парусами над городом, повернулся и полетел каменный корабль из порта. Вышел в море, и растаяли во тьме серые паруса. V Христо вылез из-под брезента, потер усталые глаза. "Да что за черт, - подумал грек, - было ли все это?" И вздрогнул. Услыхал - бьются друг о друга, говорят камни. Фу ты! Да это ветер треплет брезент, а брезент ворочает камни, что навалил по краям Христо. "Заснул я, привиделось, не был в порту Элчан-Кайя, не ходили по городу старинные турки". А собака сидит против Христо, смотрит ему в глаза и подрагивает мокрой шерстью на холоду. И не знал Христо: ходил он за город на татарское кладбище или проспал за полночь, и все привиделось. Собака знает. А как спросить? - Филе, Филе, - сказал Христо, - ходили мы с тобой? Собака подвизгнула и стала тереться мордой о Христину руку. Глянул Христо на море - пусто в порту. Ровно сочит свой красный свет маяк, и стоит в стороне белый парусник. Вот и ветер стал спадать. Дунул, дунул и оборвался. Мутным заревом дымит за облаками луна. Капнули по небу звездочки. Прошел шторм, выдулся ветер, и глянула с неба спокойная луна. Круглая, ясная. - А трелля, трелля, глупости это, - сказал Христо и обошел мешки. Все спокойно. Постучал ногой в камень. Наутро заведующий скажет: хороший человек Христо, уберег мешки Христо. Все убежали, а Христо молодец - иди спать. VI Чуть стало солнце подыматься, пошел Христо домой, и Филос-пес поплелся сзади. Вошел в дом, жена ахнула. - Где был, откуда грязи набрался? Точно волокли тебя за ноги по дороге! Глянул Христо: весь бок в грязи, в липкой глине. Посмотрел на собаку: по брюхо собака вывалялась, на хвосте комьями глина налипла. Глядит Христо и не знает, что жене сказать. - Элчан-Кайя, - шепчет Христо я стоит глаза выпучив. Жена тараторит: - Снимай, - кричит, - ботинки! Ты пастух или сторож? Смотри, морда вся в грязи. Пока стаскивал пудовую одежду, надумался Христо, что врать: - Привезли, - говорит, - хохлы хлеб, полколеса в грязи, обмазался я об колеса. Помотала жена головой и поставила чайник на мангал. Смотрит Христо на собаку, собака на него из угла косится. "Хорошо, - думает Христо, - что собака говорить не может. А то узнала бы баба про золото, испугалась, ни за что не пустила бы и одного червонца взять. Все соседки узнали бы, весь город. Пришло б начальство, и весь клад свезли бы в контору, а Христо остался бы в дураках". Разве грек может так сделать? Грек и пьяный ума не теряет. VII - Ложись спать, - говорит жена, - наморился за ночь. - И пошла во двор чистить Христину одежду. А Христо лег и ни минуты не спал. Все думал про золото, про каменный корабль Элчан-Кайя. Никто не знает, никто не видел. Может, и не было. И взглянет на собаку. А собака на него глядит черными глазами. - Мы с тобой знаем, - сказал Христо и ткнул себя в грудь. В обед вышел Христо в город. Солнце светит, как будто не осень, а весна настала. Топчется веселый народ на улице, в кофейнях посудой звякают, спорят греки за столиками. В кости играют, кофе пьют. Зашел Христо в кофейню: дай, думает, послушаю: если люди видели - разговор будет. Узнаю, что люди говорят. Натворила за ночь погода всяких бед: две мельницы положила, рыбакам сетки оторвала и с часовни крышу сдернула. Головами люди качают, языками цокают, а про корабль - ни слова. Три чашки выпил Христо и до самого вечера сидел в кофейне. Уж свет стали зажигать, вдруг слышит Христо, кто-то сзади сказал: - Элчан-Кайя! Обернулся - видит, за столиком два моряка-парусника и один говорит другому: - Иду я судном, думал, уж с дороги сбился, а ведь берегом иду. Вот уж должен быть Элчан-Кайя. Прошел уж два тополя - нет и нет Элчан-Кайя. Так и в порт пришел. Повалило, видать, штормом каменный корабль. - Э, брось масал рассказывать, - сказал другой. - Сколько лет стоял, не может этого быть. Проспал ты или пьян был. Не ушел же в море Элчан-Кайя на каменных парусах? - Спроси моих людей, - говорит тот, - коли не веришь. Никто не видал. Пойди, найдешь каменный корабль - я тебе на него мое судно меняю. Тут они встали и вышли. "Ну, - думает Христо, - значит, верно. Дождусь ночи и пойду за кладбище в степь". VIII Зашел Христо домой, крикнул собаку и пошел мешки стеречь. Луна взошла и тихую ночь привела. Светит лунная дорога на море, и как капля крови рдеет маяк на молу. А Христо ждет, чтоб смолк город, угомонился б народ, заперся бы в домах. Высоко уже взошла луна. Вот и город замер, только чуть хлюпает зыбь под пристанью. Нашарил Христо старый чугунный колосник, взял под мышку и тихонько свистнул собаку. Спит город в белых улицах, а Христо в тень прячется, пробирается закоулками на большую дорогу. Вот и кладбище татарское. Стоят татарские могилы, каменные столбы на могилах, и чалмы высечены. Блестят на луне. Покосился Христо на каменные чалмы и позвал собаку поближе. Потрепал по спине. Вот оно место. Огляделся Христо быстро кругом и вонзил колосник в землю. Раз, раз! Летит земля комьями. Торопится Христо узнать, есть ли золото, не померещилось ли. Рвет землю, рук не слышит. Тычет колосником. Чует только, как стоят за спиной чалмы на кладбище. Уж с четверть проковырял Христо. Нет золота. - Трелля, трелля! - говорит Христо, - привиделось! - А сам все бьет землю злее и злее. И вдруг лязгнул колосник, и блеснуло на луне золото. Христо сразу в пот бросило. Кинул он колосник, выхватил из земли червонец и зажал в кулак. Оглянулся на кладбище. Спокойно стоят каменные чалмы за оградой, блестят на лунном свете. В ушах это звенит, или двинулось там что? - Филе, Филе, - шепчет Христо, - чужой, чужой! Насторожилась собака, напружилась. Уркнула глухо. Нет, все спокойно. Никого. Запустил Христо горсть в ямку, ухватил червонцы и сунул не глядя в карман. Скорее заровнял ямку, притоптал ногой и бежать прочь. IX Как вор прокрался в порт, за мешки, за брезент и тут вынул из кармана червонец. Старая мусульманская монета, а чистая как вчерашняя. Горит, на луне нежится. Погладил ее Христо и опять в карман. Тяжелый карман. Звенит, раскачивается, говорит в нем золото. Не утерпел Христо, снова вынул золотой: поглядеть, на руке взвесить. Поцеловал Христо золотой - спрятал. Двенадцать раз за ночь вынимал Христо золото, чтоб поверить, чтоб порадоваться. Чуть светать стало - пошел домой. В карманах руки держит, чтоб молчало золото. Услышат люди: откуда у Христо деньги? "Приду домой, - думает Христо, - найду ему место". Разве грек не знает, как надо сделать? - Фира, - сказал Христо жене, - я больной совсем. Никакой нету силы: тянет в животе, и тошно мне. Жена зажгла свет. - Что ты, Христо, что тебе дать? Ты красный какой! - Дай, - говорит Христо, - огурца соленого, мне лучше будет. Жена побежала в погреб, принесла пару огурцов, а Христо швырнул огурцы. - Жаль тебе хороших огурцов мне дать. Это не огурцы - жабы болотные. Три раза Фира бегала, а Христо все больше ругается. Заплакала - бросила ключи. - Иди, - говорит, - сам, ты как с ума сошел. Видать, болезнь в голову бросилась. А Христо поднял ключи и пошел. Нарочно ключами бренчит, чтоб не слыхала жена, как золото в карманах переливается. Пошел в погреб. Вырыл в углу яму, схоронил золото и засыпал землей, а сверху картошкой закидал. Один только червонец оставил Христо. X А когда ушла жена на базар, Христо вышел, запер двери и побежал на слободку к старому еврею. Еврей жил на самом краю в последнем доме. Древний старик. Весь в белой бороде как в снегу. Христо вошел в темную комнату: одно маленькое окошко и то рядном завешено. Еврей посмотрел на Христо красноватыми глазками, и показалось Христо, что он все знает: и про клад, и про Элчан-Кайя. И подумал Христо: "Задушить еврея". А старик сидел, барабанил сухими пальцами по столу, брякал ногтями и смотрел, моргая, на Христо. Минуту Христо стоял и дышал, как корова, и сказал наконец: - День добрый! Разве грек не понимает, как дело делать? - Здравствуй, - сказал старик и сложил руки под тощим животом, а пальцы один вокруг другого бегают. - Вот, - говорит Христо, - дядя мне из Турции с верным человеком деньги послал. Старые деньги. И показал Христо турецкий червонец. Еврей подошел к окну, отдернул рядно и поглядел на червонец. Стукнул о подоконник. - Старые деньги, - сказал старик. - Крепкие деньги. Попробовал на зуб: - Каменные это деньги. Христо кровь в голову бросилась, а старик задернул рядно. - Хочешь двадцать рублей? Отсыпал он Христо двадцать серебряных рублей. Христо завязал их туго в платок, забил в карман и пошел прочь, и дверь забыл закрыть. Раньше жены вернулся Христо. Достал лопату и наточил ее на камне, наточил как бритву. Обернул ее мешком и сунул под крыльцо. На ночь взял с собой лопату, свистнул Филоса-собаку и ушел в порт. Ночь стояла тихая, звонкая. Тугой свежий воздух стоял над степью. Как Христо не таился, ярко щелкают сапоги по камням. Снял Христо сапоги и босиком засеменил по холодной дороге. Собака сидит сторожит, а Христо роет. Хрустит лопата, а грек оглядывается, не идет ли кто. Но вот уже отрылся клад, блестит, как золотая лужа на луне. Глянуло золото Христо в глаза. Шире, шире раскопать! Уж не оглядывается Христо ни на дорогу, ни на кладбище: тычет лопатой, кидает наотмашь землю. Шире бы, шире открылось золото! Вот уже круглым озером стоит и золотой рябью играет на луне, как шевелится все. Глядит Христо и думает: "Мое, мое это озеро!" И стал руки окунать в золото. Вот оно, вот, как вода, как море переливается. Ниже, ниже наклоняется Христо. По локоть закопал руки. Вот оно, глубокое льется, всплескивает звонкими плесками. И бросился Христо в озеро, лег и греб под себя золото. Золотыми брызгами летели на луне червонцы и падали со сладким звоном. Нырнуть захотелось греку, зарыться с головой. Закопаться в тяжелое золото. Зарыл лицо в червонцы, огреб руками золото и замер. Прильнул - не шевелится. И вдруг слышит: шелохнулось что-то внизу и хрустнули под спудом червонцы. И тут вспомнил Христо про руку с кинжалом. Вскочил и прыгнул на землю. Собака с испугу вбок метнулась. Встала, раскорячась, и смотрит на хозяина. А Христо отбежал шагов сорок, оглянулся. Ласково нежится золотое озеро в черных берегах, не шелохнется. На небе луна стоит, лбастая, мирная и будто в сторону смотрит. - Нет, - сказал Христо, - трелля, трелля: показалось. - И позвал собаку. Подошел к золоту, стал на берегу: показывает собаке, тычет пальцем в золото и шепчет прерывисто: - Филе, Филе, чужой! Собака сторожко стала над золотым озером, потянула носом и вдруг ощетинилась черной шерстью. Глаза налились. Ворчит собака, дышит зло и глаз не сводит с озера. - Ну, - говорит Христо, - стереги, стереги, Филе. Схватил мешок, наплескал туда червонцев, а потом стал очертя голову забрасывать золото землей. Как же! Оставит грек золото у проезжей дороги! Отошел Христо шагов сто, стал, оглянулся и смотрит. Брови сдвинул. Смотрит, спокойно ли лежит золото под землей. И Филос рядом стоит, вперед подался. И показалось Христо, что чуть шевелится земля над золотом, и собака оскалилась, заворчала. Да нет! вздор! Туча по луне прошла. Качается сонная луна на облаках и вот мутится все на земле, шатается. Плюнул Христо, свистнул весело собаке и пошел с тяжелым мешком. - В чем дело? - сказал Христо вслух. - Я тебя не трогаю, лежи себе на здоровье. Какое твое дело? Держи свой кинжал заклятый! А дома закопал Христо золото под картошкой. И стал думать, как перенести домой весь клад. Так таскать - беда: заметят люди и тогда пропал. Все пропало и все скажут: дурак Христо, болгарин и тот так не сделает. А! Разве грек не выдумает, как сделать? XI В обед сидел Христо дома. Фира ему поставила на стол баклажаны. А Христо говорит: - И что баклажаны - баклажаны! Вчера были баклажаны. Что у тебя каждый день понедельник? Поди купи полкварты вина. Я тебе расскажу. Радость у нас. И звякнул по столу рублем. - Что, что? - кричит Фира, - говори, дорогой мой, хорошенький! А Христо крикнул: - Бре! Неси вина вперед. Выпил Христо стакан. Фира против него сидит на табуретке. В глаза смотрит, трет коленки руками, ждет. - Вот, - сказал Христо и поставил пустой стакан. - Вот прислал мне из Трапезунда дядя деньги. - Ой, поставим плиту, Христо! - говорит Фира и к мужу придвинулась, - довольно мангал этот. - Бре, - говорит Христо, - плита, плита! Плита - глупости. Я лошадь куплю. Дроги куплю. Бочку поставлю и буду воду возить людям. Хорошую воду. С горы воду: Темиз-су. У Фиры слезы в глазах заблестели. Помолодела гречанка. - А не лучше - рыбой торговать будем? Христо замахал руками: - А, скажет баба, что по горшку поленом! Рыбу постом кушают, а воду каждый день пьют. Купил себе Христо клячу у цыгана, справил бочку на колесах. Два ведра сбоку повесил и лейку жестяную. - Ну, - сказал Христо жене, - я с ночи буду выезжать и уж до свету буду с водой в городе. Еще никто мангал не разводил, а Христо уж будет по улицам в ведро колотить: вода темиз-су! - Вот какой ты у меня! - говорит жена. - Э! Бре! Грек не знает, как воду возить? Ездил Христо в горы к источнику, набирал полбочки воды. А как назад ехать, становился около клада и насыпал в воду золота. Уже все золото перевез Христо. На один раз только осталось. XII Везет Христо в город бочку, тарахтят по мостовой колеса. Ведра звякают, танцует на боку лейка, бьется о бочку, а Христо изо всей силы колотит ведро и не слышно, как звенит в воде золото. Запоздал нынче Христо: дорогой шлея лопнула, завозился. Уж солнышко высоко, люди с базара идут, а он только в город въезжает. Мелкий дождик закапал, что слезы. Небо низкое, и скучно в улицах, как в сырой комнате. Люди сгорбились и ходят как больные, укутанные. Один Христо орет на всю улицу веселым голосом: - Вода темиз-су! Кому воды? И бьет в ведро, как цыган в бубен. "Еще раз, и все золото дома", - думает Христо и заорал во всю глотку: - Ой, кончаю, кончаю! Подходи, кончаю! И вдруг видит: идет по панели старый еврей, по уши замотанный вязаным шарфом, и белым веником торчит из ворота борода. Оглянулся еврей на Христо и подошел не спеша. - Ну, дай напиться, коли хороша вода. "Принесло его, черта", - подумал Христо, остановил лошадь. А кляча тяжело дышит. По самые оглобли раздувает бока. - Во что я тебе налью? - говорит Христо. - Лей! - говорит старик и подставил горсть. Сам смотрит на Христо. Хотел грек оттолкнуть еврея, оглянулся, уж люди смотрят: чего старик из бочки пить просит среди улицы в осенний дождь? Дернул Христо чоб, и побежала вода на мостовую светлой дугой. Набрал еврей в горсть, отхлебнул. - Спасибо, - говорит, - хороша вода, - и губами почмокал, - золотая эта вода! - и опять глянул на Христо. Ударил Христо по кляче - поломал кнутовище. - Зарезать черта паршивого, задушить надо гадюку, - сказал Христо. XIII Пригнал бочку домой и до вечера стерег с крыльца воду с золотом. Все старый черт из головы нейдет. Убить такого - семь грехов простится. Сидит, старая рухлядь, днем в потемках, а ночь читает толстые книги по корявым буквам. А что там каракулями написано? Все там есть, говорят люди. Про все они, проклятые, знают! XIV Выпил с досады две кварты крымского вина Христо и ночью погнал свою клячу на большую дорогу прямо к татарскому кладбищу. Луна уже поздняя была, и темно было дорогой. Грязь липкая клеит колеса. Еле тянет в гору проклятая кляча. - Рвань ты! Сатана! Анафема! Вырвал Христо из плетня здоровый прут держи-дерева, руки об колючки изодрал, и стал колотить по лошади. - Довези ты меня до дому и сдохни, панукла! Возьмет свое грек. Пусть тут Чатырдаг на дороге станет. Темно. Еле нашел место Христо. Стал копать, рвать землю. Швырял во все стороны. - Дорвусь, - шепчет Христо, - возьму свое и пусть тут яма останется. Пусть дураки думают, зачем яма копана. Хорошо берет лопата, как бритва острая. Христо стал лопатой нагребать скользкое золото прямо в бочку. Конец уже. Ковырнул впотьмах: и вот она рука, вот он кинжал. - А, - сказал Христо, - ты что на меня кинжалом наставилась? Будет грек турецкого кинжала бояться! Спрыгнул грек в яму, наступил коленом на руку и стал разжимать пальцы. Крепко держит проклятая турецкая рука. Кольцо на руке царапается. Христо губы прикусил от натуги, стал бить кулаком по мертвым пальцам. Собака рядом возилась, лаяла во всю глотку. Уж все равно было Христо. Схватил он лопату и стал со всей силой сечь по проклятым пальцам. Как капусту в корыте толок Христо и на куски, в кашу истолок руку. Взял кинжал. Отер о землю рукоятку и сунул за пояс, за спину. Потом плюнул в яму, нашвырял ногой земли и тронул домой. - Моя взяла! - сказал Христо и пошел весело под гору. Проходил мимо татарского кладбища. Маячат каменные чалмы впотьмах. - Эй, вы, каменные башки! - крикнул Христо и стукал кнутовищем по чалмам, где мог достать. Весело стало Христо. Сел на дроги, ударил по кляче и пустился вскачь под гору. Звенит сзади золото, как смеется. Бре! Разве не вырвет грек у турка золото? И кинжал ихний заклятый заткнул грек за пояс. Запрятал Христо золото в погреб и лег спать веселый. А наутро жена сказала, что сдохла кляча. - Тьфу! - сказал Христо, - туда ей и дорога. Перережь ей горло и продай татарам. XV На берегу под обрывом стояла хата. В ней жил старый мастер Мустафа-Али-Оглу Измирдан. Перед домом стояла широкая турецкая фелюга: килем на чурбанах, кольями подперта. Мустафа жмурился на низком осеннем солнце, щурил глаз и смотрел на фелюгу. У фелюги бок пробит, торчат дубовые ребра. Ободрала бок на каменьях. Теперь терпит, ждет. А Мустафа острой стамеской кромсает деревянные лохмотья. Рыба в море не ждет. Надо к среде ребятам спихнуть фелюгу в воду. Спешит Мустафа, упрел, стружки в бороде и красный фес на затылок съехал. И вдруг из-за фелюги черный пес: выскочил, мохнатым хвостом машет, а за ним веселый грек Христо - крепкие усы, зубами светит, стучит прутиком по фелюге. - Э, здорово, Мустафа Измирдан! Зачем тебе это барахло? - и ткнул Христо больную фелюгу под брюхо. - Что ты, сапожник, что весь век латки ставишь? Мустафа надвинул фес и посмотрел из-под руки: - Здравствуй якши-адам, здорово, хороший человек. Что ты кричишь? А Христо на месте не стоит, шуршит ногами в стружках. - Такая мастеру работа нужна? - кричит. - Вот, я тебе работу дам! - Идем в хату, - сказал Мустафа и пошел к двери. - Вот, - говорит Христо, - сделай мне новую фелюгу. Сделай, чтоб крепкая была, как бочонок, плотная, как орешек. Кругом крытая, чтоб ни щелочки. Чтоб как утка на волне играла. Мустафа сидит на полу у стены и глядит на Христо. А Христо подсел к нему на корточки и прямо в лицо ему кричит: - Большие паруса поставим, чтоб летала фелюга. На триста пудов грузу надо. Дубовые ребра, дубовый водорез! - А что делать будешь? - спросил мастер. - Рыбу буду возить, камсу, селедку из Керчи. По триста пудов. - Умное дело, - сказал старик. - Триста рублей, твой лес, - сказал Христо и встал. Долго старик смотрел в пол, потом вскочил как молодой. - Идем, - говорит, - я тебе лес покажу. Демир! Железо, не дерево, - и взял Христо за рукав. Ударили по рукам и оставил Христо мастеру сто рублей. - Хорошо, - говорит старик, - найму людей, скоро сделаем. А работу мою все знают. И построил Мустафа Измирдан фелюгу для Христо. Скрипка - не фелюга: гнутая, стройная, натяни только струны - запоет. XVI Прощается Христо с женой Фирой на пристани. - Ну, довольно, - говорит, - я воду возил, пускай она меня повозит. Пойду за рыбой в Керчь. Ты меня скоро не жди. Поднял парус Христо, только оттолкнулся от берега - прыгнул с пристани Филос-пес. - Тьфу на тебя, - сказал Христо. Не вернулся: нехорошо, говорят, назад раньше времени поворачивать. Долго Фира вслед смотрела: горят на солнце новые паруса. Режут ветер острым верхом. Вышла фелюга в море. Светит парус на зеленой воде. - Как цветок в поле, - сказала Фира, вздохнула и пошла к дому. До вечера шел Христо берегом. Вот уж два тополя прошел. Смотрит грек туда, где стояла каменная скала Элчан-Кайя: нет, нет корабля. Ходит зыбь над тем местом. Стал смотреть Христо в воду: нет, и в воде не видать каменных парусов. - Пропал Элчан-Кайя, пропал со всеми турками. А кинжал ихний заклятый здесь за поясом. И хлопнул Христо по боку, звякнул кинжал в новых ножнах, брякнул серебряными насечками. - Теперь нечего мне бояться, - и повернул прямо в море. А что, не знает грек, куда судно вести? Хорош ветерок дует с берега, распустила широко паруса фелюга и как змейка так и слизывает с волны на волну. Урчит вода за кормой. Христо стоит на палубе, сдвинул шапку набок и стукнул ногой в палубу. - Эх, лечу, куда хочу, хочу в Трапезунд, хочу в Инэболи. Неси, посудина. А Филос свернулся кольцом под мачтой и всякий раз подымал голову, как стукнет хозяин каблуком в звонкую палубу. XVII На третий день открылся берег, переплыл Христо море. Рассыпался по красному берегу белый город. Будто копья воткнуты, торчат острые минареты. Как хлеба горбушки, поднялись средь домов турецкие мечети. А вон в порту паутиной стоят мачты. Туда и направил фелюгу Христо. Прямо в Трапезунд угодил грек. Бре! Может это быть, чтоб заплутал грек в море? - Ай, фелюга! - говорят в порту, - сама как змея, паруса как облако. Толпится народ на пристани. Христо бросил канат, десять человек ловить кинулись. И скоро все узнали, что приехал грек с того берега, один с черной собакой. Пошел Христо в город: бегает, суетится народ, ослы орут неистово, все кричат, суются, топчутся, как будто круглый день пожар в городе. Все греки - шумливый народ. Одни турки в тени сидят. Кто кальяном дымит, а кто и соломку сосет - ждут судьбу. Пробился Христо на базар и стал торговать шелковые платки - большие, вышитые, с золотом, с кисточками. Торговался, охрип. Вороха накупил Христо. Наложил четыре бочки, забил наглухо и покатил на фелюгу. "Провезу, - думает Христо, - тайком провезу. И продадут верные люди". Не ждал Христо, сорвался ночью и побежал парусом домой. На пятую ночь прокрался к берегу. Тихая ночь стояла на море. Черная вода дышит - издалека идет усталая зыбь, с того берега. Свистнул Христо тихонько пять раз и подползла к нему шлюпка. Черные греки-дангалаки сидят. Чернее ночи. Перекатил им Христо четыре бочки, а они ему от себя рыбы насыпали полфелюги. Как серебра налили камсы-азовки. - Ну, - говорит Христо, - завтра деньги приготовьте, разбойники. - Хоть нынче ночью, господин, - шепчут дангалаки. - Верный твой товар. - А кинжал мой вернее, - и вынул свой турецкий кинжал. И вот горит мутным светом в темной ночи кинжал, змеится по воде серебряный блеск. Христо чуть его из рук не выпустил. - Айя, метера! - говорят дангалаки. - На сейчас тебе деньги, - и стали разматывать пояса. "Святое мое дело! - думает Христо. - Некого мне бояться, некого мне бояться", - и пошел к красному маяку. XVIII Фира сидит на фелюге, торгует камсой, глупая баба. - Не дорожись, - говорит Христо, - дорвалась дура до рыбы. Хорош ветерок, дует прямо в море. И вот уже вечер ползет на землю. Можно ли греку - а, диаволос! - терпеть бабьи штуки? "Слетаю еще, еще слетаю, - думает Христо. - Весь Трапезунд, всю Турцию привезу домой; со всех мечетей ковры сорву; набью денег полный дом и все куплю! Весь Крым, с Балаклавой и с Севастополем!" - Скорей ты, баба, давай остатки даром! И вот белая борода на пристани. Стоит старик и красными глазками хлопает. Стоит старый дьявол, что-то шепчет здоровому хохлу на ухо. Что-то вертит в костлявых пальцах. И показалось Христо, что щурится еврей на камсу, на фелюгу одним глазом. "Не даст он мне жизни! - думает Христо. - Стал мне старый черт на дороге". Что, грек не знает, как тарарам сделать? - Что?! - орет Христо, - что ты говоришь? А еврей не смотрит - шепчет хохлу в ухо. - Что тебе, собачья душа, надо? - и зашагал Христо по доске на берег. "Пхну в воду старого черта, - думает Христо, - за него ответа не будет. Его ветром валит". И тискается Христо к еврею. А старик держит в руке перстень, тычет на него хохлу пальцем. Горит как кровь на перстне красный камень. - Ты что? - наступает на старика Христо: узнал Христо турецкий перстень. - Колечко человек торгует, - шепчет еврей, пятится. Толкнул его Христо, как бумажный опрокинулся старик, а кольцо упало в море. Бросились люди подымать старика. - Что ты, сдурел? - кричат греку. А Христо на фелюгу, тискается меж людей. - Зачем не зарыл могилы? Бросил там руку! На мертвой руке это кольцо блестело! - А, проклятое племя! Семя Иудино! - бормочет Христо. - Да, - говорит сосед, - этот глянет - молоко киснет. Рассердился Христо, выкинул камсу в море. - Фира! Иди домой! - кричит. - Нечего тут бабам делать! Живо! Фиру в спину толкнул. Завизжал Филос: ногой его в зад стал колотить Христо. Обрезал канат, обрезал якорь, и в море. Один Христо в море, не взял и собаки, думает: зачем старик бросил в море перстень? Кто его там подымет! - Э! Когда высохнет море, пускай берут свой перстень каменные турки! Ничего не сделал ни кинжал, ни перстень - один Христо да лопата. Трелля! Святое мое дело. XIX Набрал Христо двенадцать бочек платков, ковров и целый бочонок масла розового. "Отдам масло в собор, - думает Христо, - и буду святой человек". Вот уж третья ночь. Низкое небо стояло и стал ветер. Повисли паруса. Одно море кругом, и один Христо среди моря. И вот пошла зыбь с востока - видно, там работает ветер. Слепые зыбины ходят. Чуть по гребешкам всплескивают. И показалось греку, что ищет слепая зыбь фелюгу, щупает гребешками. Тронет фелюгу, обшарит, как слепой, и покатит дальше. Сидит Христо, руль держит, сжался, съежился, а фелюга болтает обвисшими парусами и нет ходу. Огляделся Христо и никого не видать, только черно стало с востока. Идет ветер - левант. Двинул ветер в паруса, и понеслась фелюга, как с испугу. Оскалилась зыбь, пошла белыми гребнями. Бьет в фелюгу, бросается в паруса. "Нашла меня, нашла? - думает Христо. - Выноси, фелюга!" А еще полморя впереди. Темно стало, и рванул шторм от леванта. Сидит Христо, вцепился в руль и уж не уворачивается от зыби - неси, неси, фелюга! Увидать бы наутро свой берег. Воет ветер в снастях. Остановится черная зыбь над Христо, постоит и разорвется белым гребнем, рухнет на палубу. Мокрый Христо сидит и уж не оглядывается на зыбь. Вдруг слышит сквозь вой, сквозь рев - шум идет от леванта: будто небо оборвалось и метет подолом по морю. Повернулся грек, глянул тайком из-под козырька, и показалось, будто облако несется на него, сбоку, с леванта. Не мог глаз оторвать, держался за руль и не знал, куда свернуть. Ближе серое облако. Паруса! Обмер Христо - узнал паруса. - Элчан-Кайя! Элчан-Кайя идет на каменных парусах, уходят мачты в черное небо и белой пеной режет надвое море. Вьется фелюга меж зыбей, но уж полнеба закрыл Элчан-Кайя, прямо на Христо идет. Крикнуть не мог Христо и шепчет без звука: - Аман! Аман! И прошел каменный корабль по фелюге, а сам растаял в шторме, в черном небе. Борис Степанович Житков. История корабля --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Я жил у моря. В порту. Мне было десять лет. Это было летом. Пришел мой дядька и из прихожей, не снимая шапки, закричал мне: - Если хочешь военный корабль смотреть, сейчас же бери шапку и марш со мной. Я схватил шапку и побежал. Военные суда я видал только издалека. Они в порт никогда не входили. Они совсем не такие были, как обыкновенные пароходы, что возят груз. В них какие-то постройки поднимались горкой вверх в середине. Там стояли дымовые трубы. А спереди и сзади из этой горки надстроек торчали как длинные пальцы пушки. Все мальчишки говорили, что это двенадцатидюймовые орудия. Я тоже повторял как дурак. Говорил "орудие" и говорил "двенадцатидюймовое". А почему не пушка, а орудие и что там двенадцатидюймового, это я ничего не понимал. Твердил я это для важности, потому что после этого надо было поднимать кулак и говорить: "Ка-ак ахнет!" Когда мы с дядькой шли к пристани, я хотел ему похвастаться, что кой-чего уж понимаю, показал рукой, где стояли военные корабли, поднял кулак и сказал: - Эх, двенадцатидюймовая, ка-ак ахнет! О том, что было потом, я говорить не хочу, потому что очень плохо вышло. Дядька ухмыльнулся, на меня скосился и стал меня спрашивать, почему это двенадцатидюймовая и как это она ахнет. Было очень плохо еще потому, что везли нас на корабль на военной шлюпке. А дядька и там не отставал. Штатские были мы с дядькой да какой-то старик. Остальные кругом все были моряки: гребли матросы, а правил шлюпкой молодой офицер. И дядька нарочно при всех громко расспрашивает: - Ну, а что же в ней двенадцатидюймового, в этой пушке-то? Ты же говорил: "Двенадцатидюймовая-то ахнет". Все стали смеяться. А я хотел совсем из лодки выпрыгнуть и лучше вплавь на берег плыть, чем так ехать. Но все-таки до корабля меня довезли, и когда я стал его видеть все ближе и ближе, я уже не слушал, как дядька подтрунивает. Военный корабль вблизи показался мне таким громадным. И не то что дом, а как будто целый город стоит на воде. Мне даже страшным показалось, что этакая громада держится на воде. Мне казалось, он должен сейчас же пойти ко дну, как каменная гора, которую пустили плавать. Я очень много узнал, пока нас с дядькой водили по кораблю. Когда меня сестра дома спросила про корабль: "Что же он, железный?" - я сказал: "Очень, очень железный". И тут я вспомнил, чего я больше всего боялся, когда был на корабле. Нас водили в огромные круглые башни. Башни были на палубе. Их стены из железа в два кулака толщиной. Из этих башен торчат пушки. Вот это-то самые двенадцатидюймовые орудия. Они тяжеленные, потому что дула у них двенадцать дюймов в поперечнике, торчат они из башни, длинней чем телеграфный столб. Одна такая башня на корабле впереди, другая сзади. Экая тяжесть! Мне сказали, что палуба тоже железная. Она из железных плит толщиной в руку. А сверху эти деревянные дощечки только так, чтоб ходить лучше было. А по бортам, от верху до самой воды, идут у корабля железные плиты такой толщины, что могла бы лечь моя фуражка и козырек не высунулся бы. Я, конечно, понимал, что корабль не утонет из-за всего этого, что он как большое железное корыто. Вон в корыто сколько кирпичей нагрузить можно и то не потонет. Нет, я уж как-то перестал бояться, что корабль потонет от всего этого, я не того боялся, что корабль потонет от всей этой тяжести, а мне вот чего страшно было. Вся эта тяжесть наверху, и вот он стоит теперь, пока все спокойно, а если его чуть качнет, сразу перевесит верхний груз - и корабль перевернется вверх дном. Сразу, мгновенно. Как у меня переворачивались игрушечные лодочки, когда я на них наваливал песок горбом. Мне все было неспокойно. Я совсем легко себя почувствовал, уже когда мы сели на гребной катер. Там сидело двадцать гребцов. Рулевой как сказал: "Весла!" - так все гребцы сразу взяли весла, вставили в уключины и выставили над водой. Они их так ровно держали, как будто две гребенки выросли по бокам нашей шлюпки. А потом рулевой сказал: "На воду!" - и все матросы, как один, занесли весла и сунули их в воду. Они их враз опускали и вынимали. Весла всблескивали на солнце, как будто вспыхивал и гаснул огонь. Я очень много узнал за этот день. Не за день даже, а за те три часа, что пробыл на военном корабле. Мне стало смешно и стыдно, как это я ничего не знал, а только кулак поднимал: "Да ка-ак ахнет!" Я уже совсем засыпал в постели и думал, как это завтра я буду всем мальчишкам рассказывать про корабль и расскажу все, что мне говорили: почему двенадцатидюймовая и как дошли, чтобы толщенными броневыми плитами борта загораживать. И тут вдруг увидал, что я почти все забыл, что мне говорили моряки. А что я запомнил, так того я не понимал. И вот с тех пор я стал узнавать, я стал отыскивать книжки, рисунки, картинки, непременно, чтобы про корабли, про корабли. И вот, что я узнал с тех пор, и постараюсь здесь рассказать. Я сам, только когда вырос большой, понял, почему не переворачивается военный корабль, несмотря на то, что так много у него нагружено наверху. И мне сейчас вовсе не смешно, что я тогда мальчишкой боялся, чтобы не опрокинулся вверх дном броненосец. Я все-таки тогда на берегу спросил дядьку: "Не может ли корабль перевернуться?" Дядька сказал: "Чего б это ему переворачиваться? Не так он строен, чтоб ему переворачиваться". Но потом я узнал, что это неправда, что корабль может перевернуться. Всякий. И военный тоже, если бы пришел великан, подошел бы в воде к кораблю, упер был пальцем в мачту и стал бы корабль наклонять. Моряки говорят: "Кренить". Сначала великану было бы легко кренить корабль. Но чем больше бы он кренил корабль, тем сильнее старался бы корабль выпрямиться. И мачта сильней давила бы великану на палец. И вот когда мачта стоит так, как часовая стрелка, когда на часах половина второго, великан вдруг почувствует, что сопротивление корабля начинает слабнуть. Мачта слабей стала давить на палец, великану стало легче кренить корабль, и вдруг, когда мачта еще не дошла до воды, корабль сразу упал на бок. А вот он уже вверх килем! Если бы великан мог точно сказать, с силой скольких тонн он давил на мачту в начале, в середине, в конце крена, мог бы точно сказать, как возрастало и как падало потом сопротивление корабля, тогда бы мы могли записать, до какого крена возрастает это сопротивление корабля - его остойчивость, и как потом она падает. Сто лет тому назад жил в Англии знаменитый корабельный инженер Джон Рид. Он для каждого корабля делал чертеж, где видно было, как растет и падает остойчивость при крене. На его чертежах показано, с какой силой корабль сопротивляется крену. Вот когда его положат на пятьдесят градусов, это значит - он с наибольшей силой старается выпрямиться и встать ровно. Но в шестьдесят градусов уже нет никакой силы у корабля сопротивляться крену. Это значит, что если довести его до этого наклона, то он без сопротивления опрокинется, ляжет мачтами на воду или вовсе перевернется. Эта линия начерчена для каждого корабля, ее знает всякий капитан, она называется диаграмма Рида. И на том броненосце, где я был с дядькой, конечно, была у командира диаграмма Рида. И он знал, при каком наклоне его броненосец уже не будет сопротивляться крену, не будет больше стараться выровняться, а опрокинется как сраженный насмерть. Конечно, командир знал, что ни при какой волне его не покренит так здесь, в Черном море. И командир был спокоен, хоть огромные тяжести были нагружены вверху корабля. Но какой же корабль устойчивее: узкий и острый с тяжестью на самой глубине или широкий как лоханка? Узкий и острый с тяжестью внизу, ведь он как доска, которой на ребро надели свинцовую шину да так и пустили плавать. Доска, конечно, наполовину загрузнет и будет торчать из воды как забор. Вы ее никогда не перевернете, она будет вставать как ванька-встанька. Но и болтаться же она будет тоже как ванька-встанька от малейшего толчка. От ничтожной причины ее будет раскачивать сбоку набок, и хоть такое судно никогда не перевернется, но и остойчивости в нем мало. То ли дело - ящик: широкий, с высокими бортами. Да, его не так-то легко накренить. Если начнешь пихать один борт в воду, будешь стараться его притопить, какое он окажет сопротивление! Как будет стараться он вылезть из воды и стать ровно, как стоял прежде. Вот в том, что широко расставленные высокобортные края ящика не хотят идти под воду, - в этом и вся сила остойчивости широкого высокобортного судна. Это не доска, которую одним щелчком можно раскачать, и она будет качаться, как маятник. Нет, как только вы пустите ящик, он сейчас же выпрямится. И разве разок-другой покачнется и сейчас же станет на воде прочно, будто он стоит на земле. Ящику вовсе не требуется свинцовый груз под водой. Он и без всякого груза крепко стоит на воде. На таком ящике можно посредине нагородить целую башню со всякими тяжестями, и от этого широкому ящику горя мало, лишь бы не пошли борта под воду. А там, сделай милость, раскачивайся - не перевернусь! Я вспомнил, что броненосец, куда мы с дядькой ходили, был здорово широкий. Я потом смотрел его чертеж. Он прямо как лоханка. Но как же люди плавали по морям, когда еще никакого Рида не было и никто не знал, как наперед подсчитать, чтобы корабль не перевернулся? А ведь ходили! Вон Колумб переплыл океан на своей "Санта-Мария". Если бы теперь такое судно вздумало взять отход за океан, его не выпустили бы ни из одного порта в мире. Нет, я вру! Именно как раз такому судну, в точности как "Санта-Мария", дали отход, чтобы переплыть океан из Европы в Америку. Это в 1898 году, когда праздновали 400-летие открытия Америки. Сделали точную копию Колумбова корабля. Люди сели и повторили первое Колумбово плавание. Да, только эти "Колумбы" плыли с нянькой: большой океанский пароход шел рядом на случай, чтобы чего не случилось. По счастью, все прошло гладко, и наши "Колумбы" открыли Америку второй раз. Но когда в 1498 году Колумб плыл открытым морем все на запад и на запад, ни он сам, ни команда не боялись, что их судно перевернется. Они боялись другого: им было страшно, что там земля кончится и что там вода прямо с краю, водопадом срывается в бездну, что туда идет сильный ток, он тем сильнее, чем ближе к краю. Туда затянет корабль с неудержимой силой, и от той погибели не уйти на парусах. И не спасет никакой якорь. Того хуже: можно было увидать в книгах, в работах почтенных страшные рисунки. На одном рисунке было точно показано, как из-за горизонта поднимается страшная рука гиганта. Уже издали до полнеба поднимаются длинные пальцы с длинными на концах когтями. Такая рука может, как муху, накрыть и раздавить корабль. А сирены? В них твердо верили тогдашние люди. Вой ночного ветра в снастях, светящаяся пена южных волн, как все это обманывало испуганный глаз и ухо! Вой ветра в снастях казался пением. Откуда оно? И белые барашки зыбей на ночном море казались белыми телами русалок-сирен. Ага! Они-то и воют. И уж пошли рассказы, что кто-то погибал в море, один или вдвоем, на обломках корабля. Их спасли. И они рассказали, божась и крестясь, что видели днем, как поднялся из моря целый хоровод сирен, днем, в тихую погоду. И они пели чудными голосами. Манили к себе в воду. Погибавшие рассказывали, что если бы они не закрыли друг другу глаза и уши, то они оба бросились бы в море. А вы думаете, они не видали этих сирен, не слыхали их пения? Я много слышал рассказов людей, погибавших в море, людей, на шлюпке, без воды и пищи скитавшихся по десять, по пятнадцать дней, когда погибали товарищ за товарищем и последние, оставшиеся в живых, уже бывали не в силах выбрасывать покойников за борт. Оставшиеся в живых передавали страшные рассказы, они передавали видения и бред своих товарищей. Люди погибали, выбились из сил, они устали погибать. Но неугасимая надежда на спасение, она-то и вызывала видения и бред. Одному казалось, что вот "чухает" мотор, вот прямо им навстречу несется полным ходом спасательный бот. Погибающий в бреду кричит рулевому охрипшим голосом, но что есть мочи: "Право! Право! Держи право!" - а сам ловит руками невидимый канат, который как будто ему бросают спасатели. Если бы этот человек остался жить, он, наверное, рассказывал бы, что к ним подходил спасательный бот, сказал бы даже, какой нации, что бросали канат, а дурак-рулевой не взял вправо, сколько он ему ни кричал. Рассказывал один полярный моряк: их спаслось на шлюпке двое из восьми. Он наслушался этого предсмертного бреда товарищей, и когда за ним действительно стал "чухать" мотор норвежского рыбачьего бота, он не оглянулся. Он подумал: "Эге, вот уж и мне начинает казаться!" Он плохо еще верил, когда и он и товарищ увидели рядом догнавших их норвежских рыбаков. Он боялся, что ему чудится то, что он знает, во что верит, что может быть. И чего удивляться, что старинным людям чудилось то, во что они твердо верили? Еще не так давно пропала вера в морскую змею. То тот, то другой моряк или пассажир океанского парохода сообщал, что видел ясно в бинокль, другие говорили, что простым глазом, совсем близко, видели громадную змею, раза в полтора длиннее парохода. Змея плыла по морю, подняв высоко из воды голову, страшную, зубатую. На пароходе хотели стрелять, да не было пушки. А во времена Колумба вы никогда не разуверили бы, что есть морской человек, что он живет и растет в море и что там, на дне, есть морская собака, она как рыба, только на четырех лапах и со страшными зубами. Четырьмя лапами она бегает по дну, а рыбьим хвостом поддает себе ходу. Вот всех эти страстей и боялись Колумбовы люди, а вовсе не того, что их может опрокинуть ветром, положить парусами на воду. Паруса на Колумбовой каравелле были совсем не высокие, и центр напора ветра приходился совсем низко. Кроме того, при тогдашней оснастке кораблей мореходы не ходили боковыми ветрами, а всегда так, чтобы ветер дул хоть немножечко сзади. А если он дул уж совсем сбоку, когда опаснее всего опрокинуться, то рулевой поворачивал судно так, чтобы все-таки идти немножко по ветру. Конечно за погодой зорко следили, парусов было мало, и спустить их можно было в один миг, если бы налетела буря. А уж в этом деле - подследить погоду, направить судно, чтобы меньше заливало волной да чтобы не валил ветер - ох! - в этом деле давно уже люди понаторели. И к Колумбову времени уж столько было опытных специалистов парусного хождения, что их на Средиземном море, наверное, не меньше было, чем в Москве шоферов. Вот смотрите: несколько лет тому назад в Средиземном море работали подводники. И вдруг водолазы наткнулись на остатки древнего корабля. Он затонул на неглубоком месте, куда еще могли спускаться водолазы. Водолазы сообщили наверх, наверху решили непременно достать. Достать эту древность, которую море так добросовестно сберегало нам до наших дней. Теперь не сломать бы, как будем доставать! Достали со всей осторожностью, и что же? Ученые сказали, что этому судну две с половиной тысячи лет. Все тщательно очистили, обмыли. Они сказали, что это судно финикийское, что плавало оно между Тиром и Карфагеном, принадлежало оно торговой компании "Бр. Кукис" и что сейчас оно везло тридцать мехов карфагенского вина. Ученых спросили: - Позвольте, вы говорите сейчас? - Фу, - сказали ученые в один голос, - ведь вот мы нашли росписи и записи, по которым был сдан на судно груз. Это уж совсем как теперешняя бухгалтерия. Все это так похоже на наш сегодняшний день. Вот мы и сказали "сейчас". Две с половиной тысячи лет назад уже существовала контора по морской перевозке грузов! Значит, отвечали за целость. А от Карфагена до Тира не ближний путь. Это и в наше время не парусник, а грузовой пароход прошлепает недели полторы. Этому кораблю не удалось доплыть. Но ведь и нынче бывают несчастья, а в прежнее время кроме бурь, туманов и подводных скал была опасность и от людей... Ведет кормчий хозяйское судно. Хитро ведет. Он знает, когда бывают под берегом и где, когда скорей найдешь ветер в море. В надежных гаванях, на тяжелых якорях он отстаивается, выжидает, пока продуют противные ветры. Он жалеет силы гребцов: они понадобятся, чтобы из штилевой полосы добраться к ветру или чтобы подгрестись к берегу, когда с гор начинает задувать штормовой ветер. Но вот он идет тихим ветром мимо скалистых отвесных берегов. Он глядит на берег, но видит на фоне скал небольшие лодки с большими веслами. Он заметил, когда они уже сорвались, гребут во всю мочь и идут напересечку. Он их увидел тогда, когда высокая гора совсем закрыла ему ветер и паруса безжизненно повисли как большие тряпки. Капитан уже видит, как блестят на лодках щиты, как блещут огоньками острия копий. - Весла! Весла! - командует кормчий. - Горе нам! - шепчет брат хозяина. Ему доверили сопровождать груз. Он даже подумал, не уговорился ли капитан с этими разбойниками. Зачем он так близко подошел к берегу? Зачем он залез в такое место, где нет ветра? Хозяйский брат спускается к гребцам, он кричит на них, бьет, чтобы гребли сильней. Он кричит капитану, чтобы правил прямо в море. Капитан сам давно уже направил судно носом от берега, он приказал спустить паруса, чтобы не мешали движению судна. Но разбойники на легких лодках летят по гладкой воде, кажется едва ее задевая. Эге! Да они с двух сторон охватывают судно! Теперь и они летят прямо в море. Один их ряд справа, другой - слева от корабля, но они смыкаются ближе, ближе. Кто раньше устанет: гребцы на тяжелом корабле или на легких лодках? Вот уже слева полетела первая стрела, пущенная пиратом с передней лодки. Она ударилась, вонзилась в борт и остановилась дрожа. На корабле тоже есть лучники, на корабле есть охрана. Они ответили десятками стрел с борта. Но вот и справа полетели стрелы. Это справа, совсем близко подступили пираты. - Всем направо! - закричал капитан. Хозяйский брат тоже что-то кричит, мечется, но никто его не слушает. Он схватил копье, метательный дротик, и бросил его в пиратов. Но дротик упал в двух шагах от корабля. Показалось, что он бросил его за борт. Гребцы внизу не знали, что сделают с ними пираты, если захватят судно. Может быть, они потопят их вместе с кораблем за то, что они так сильно гребли и долго не давались. Они все были рабы, никто не будет выкупать их, и пираты их, может быть, возьмут, чтобы перепродать хоть за низкую плату. И гребцы не знали, что делать. Они то гребли со всей силой, то их одолевали усталость и сомнение, и они опять гребли тише. Вдруг к ним спустился капитан и сказал два слова. Гребцы навалились на весла так, что пена взбурлила перед носом корабля. Казалось, вон из воды хочет вырваться корабль и взлететь на воздух. Весла трещали и гнулись. Казалось, сейчас лопнут. Капитан впереди видит черную полосу на воде. Он знал, что туда лег ветер, это от мелкой ряби почернело глянцевитое море. Там не затеняет гора, там он подымет паруса, и тогда пусть-ка гонятся за ним пираты на веслах! Ветер небось не устанет! Но надо дойти туда раньше, чем схватят пираты. Капитан вытащил мешок круглых, отборных камней к себе на корму. Он закладывал их в ременный пояс и, раскрутив в руке, швырял их с этой пращи в ближние лодки. Капитан с детства был мастером этого дела. Он кидал камни из пращи лучше чем солдат-пращник. Поэтому он надеялся не только попасть в пиратскую лодку, но целил там самому высокому воину в башку. С третьего камня он угодил ему в локоть. Воин бросил лук, схватился за локоть, повернулся два раза на месте и сел на дно лодки. Капитану это поддало духу, и он сбил еще двух пиратов. Капитан кричал, чтобы только в эту первую лодку и метили с его корабля, кто из лука стрелой, кто метательным копьем. Лодка как будто приостановилась, задумалась. Вторая стала обгонять ее. С левой стороны летели стрелы с пиратских лодок. Теперь они полетели вдруг густо. Капитан хотел поглядеть налево, но он увидел, что его рулевой убит: ему в шею попала стрела. Капитан сам схватил веревки от рулей: от двух больших весел, которые спускались с кормы справа и слева. Теперь ни к чему было глядеть ему налево: снизу, с воды, крики доносились так громко, и ясно - пираты близко, они сейчас настигнут. С корабля перестали стрелять, видно, все потеряли надежду. Брат хозяина держал в руке короткий меч, он им размахивал, направляя себе в сердце, и каждый раз останавливался и только слегка касался мечом своей груди. Но каждый раз он пронзительно вскрикивал: "А! А!". На него никто уже не оглядывался. Капитан давно уже делал какие-то знаки матросам. Он махал им руками. Они его понимали без слов. И вот теперь капитан на минуту освободил свою руку от веревок рулей, он вскинул ее вверх, матросы поняли. Они мигом растянули парус. Он раздулся пузырем: корабль был уже в полосе ветра. Гребцы, не щадя сил, вынесли корабль из безветрия. Двое гребцов упали со своих лавок, бросив свои весла. Может быть, они умерли от натуги. Сейчас было не до них. Теперь корабль шел на парусах и на веслах. С пиратских лодок завизжали, когда увидали поднятый парус. Пираты налегали во всю мочь. С корабля было видно, как воины били гребцов. Но через минуту корабль был уже в полосе сильного ветра. Всем стало ясно, что погоня не удалась. Пиратские стрелы уже не долетали, они их пускали с досады, в надежде, что донесет ветер. Капитан велел прекратить греблю. Он велел матросу разносить гребцам вино и воду, сколько хотят. Убирали раненых, их было семь человек. Убит был один рулевой. Два гребца так и не пришли в себя: они умерли с натуги, от разрыва сердца. Корабль спокойно шел попутным ветром, удаляясь от страшного берега. Два матроса сменили капитана у рулей. Брат хозяина совсем изнемогал от пережитого страха. Он лег щекой на плечо капитана: - Какое счастье! Спас бог Мардук. - Не Мардук, а гребцы, - сказал капитан. - Я обещал им свободу за наше спасение. - Как это? - сказал брат хозяина. Он перестал всхлипывать, отшатнулся и испуганно глядел на капитана. - Ведь не ты их покупал! Или ты обещаешь их выкупить? - Они себя выкупили: спасли корабль, - сказал капитан. - А на всякий случай меньше разговаривай, потому что я приказал освободить их ноги от оков. Брат хозяина нахмурился и глядел капитану в глаза. - Торговаться не приходится, - сказал капитан. - Ты бы лучше радовался, что остался цел. А то продали бы тебя пираты... в гребцы. И пахал бы ты тяжеленным веслом. Ты знаешь: их двое умерло сейчас за свою свободу, спасая тебя и твое добро. И капитан пошел к гребцам. Борис Степанович Житков. Храбрость --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 9 июня 2002 года --------------------------------------------------------------------- Я о ней много думал. Особенно в детстве. Хорошо быть храбрым: все уважают, а другие и боятся. А главное, думал я, никогда нет этого паскудного трепета в душе, когда ноги сами тянут бежать, а то от трепету до того слабнут, что коленки трясутся, и, кажется, лучше б лег и живым в землю закопался. И я не столько боялся самой опасности, сколько самого страха, из-за которого столько подлостей на свете делается. Сколько друзей, товарищей, сколько самой бесценной правды предано из-за трусости: "не хватило воздуху сказать"... И я знал, что по-французски "трус" и "подлец" - одно слово - "ляш". И верно, думал я: трусость приводит к подлости. Я заметил, что боюсь высоты. До того боюсь, что если лежу на перилах балкона на шестом этаже, то чувствую, как за спиной так и дует холодом пустота. Просто слышу, как звенит проклятая холодом своим. И говорю тогда невпопад: оглушает сзади пустота. Я раз видел, как на подвеске красил купол кровельщик. Метров сорок высоты, а он на дощечке, вроде детских качелей. Мажет, как будто на панели стоит, еще закурил, папироску скручивает. Вот я позавидовал! Да если б меня туда... я вцепился б, как клещ, в веревки или уж прямо бросился бы вниз, чтоб разом покончить со страхом: это самое больное, самое непереносимое чувство. Я выследил этого храбреца и вечером пошел за ним. Он пошел прямо на реку. Стал раздеваться. Я рядом. Я, при таком храбреце, пробежал по мосткам до самого краю и с разбегу бух головой: глубоко там, не ударишься. Выплыл. Смотрю, мой кровельщик стоит по пояс в воде и плещет на себя, приседает, как баба. Я ему: - Дяденька, иди сюда, здесь водица свежей. А он: - Ишь, прыткий какой. Тама, гляди, утонуть можно. - Да тут тебе по шею. - Ладно! Неровен час колдобина али омут какой. Ну тебя к лешему. Не мани. А когда он портки оттирал песком, я спросил: - А как же выси-то не боишься? - По привычке. А поначалу, сказал, что страховито было. Я решил, что приучу себя к высоте. И стал нарочно лазить туда, где мне казалось страшно. Но ведь не одна высота, думал я. А вот в огонь полезть. В пожар. Или на зверя. На разбойника. На войне. В штыки, например. Я думал: вот лев - ничего не боится. Вот здорово. Это характер. А чего ему бояться, коли он сильней всех? Я на таракана тоже без топора иду. А потом прочел у Брема, что он сытого льва камнем спугнул: бросил камнем, а тот, поджавши хвост, как собака, удрал. Где же характер? Потом я думал про черкесов. Вот черкес - этот прямо на целое войско один с кинжалом. Ни перед чем не отступит. А товарищ мне говорит: - А спрыгнет твой черкес с пятого этажа? - Дурак он прыгать, - говорю. - А чего ж он не дурак на полк один идти? Я задумался. Верно: если б он зря не боялся, то сказать ему: а ну-ка, не боишься в голову из пистолета выстрелить? Он - бац! И готово. Этак давно бы ни одного черкеса живого не было. С гор в пропасть прыгали бы, как блохи, и палили бы себе в башку из чего попало. Если им смерть нипочем. Ясное дело: совсем не нипочем, и небось как лечатся, когда заболеют или ранены. Зря на смерть не идут. Вот про это "зря" я увидал целую картину. Дело было так. Был 1905 год. Был еврейский погром. Хулиганье под охраной войск убивало и издевалось над евреями как хотело. Да и над всякими, кто совался против. И образовался "союз русского народа"... казенные погромщики, им даны были значки и воля: во имя царя-отечества наводить страх и трепет. В союз этот собралась всякая сволочь. А чуть что - на помощь выезжала казачья сотня, на конях, с винтовками, с шашками, с нагайками. Читали, может быть, про эти времена? Но читать одно. А вот выйдешь на улицу часов в семь хотя бы вечера и видишь - идет по тротуару строем душ двадцать парней в желтых рубахах. Кто не понравился - остановили, избили до полусмерти и дальше. Дружина союза русского народа. В это время как раз приходит ко мне товарищ. Приглашает дать бой дружине. Днем, на улице. Я ни о чем другом тогда не подумал, только: неужто струшу? И сказал: "Идет..." Он мне дал револьвер. А за револьвер тогда, если найдут, ой-ой! Если не расстрел, то каторга наверняка. Уговорились где, когда. "И Левка будет". А Левку я знал. Я удивился: Левка был известен как трус. Его называли Левка-жид, и он боялся по доске канаву перейти. И Левка. Место было то, с которого начинала орудовать дружина. Нас было семь человек. Мы растянулись вдоль улицы под домами. Вот и желтые рубахи. Улица сразу опустела - еврейский квартал. Дружина идет строем по тротуару. Мы стоим, прижавшись к домам. Нас не видно. У меня сердце работало во всю мочь: что-то будет? Чем бы ни кончилось, все равно замечен и потом... Все равно найдут. Стрельба на улицах... Военный суд. Виселица. Вдруг один из дружинников поднял камень, трах в окно. В тот же момент выстрелил наш вожак. Это значило - открывай огонь. Наши стали палить. Мой выстрел был седьмым. Но я думал, что есть еще утек: есть возможность замести следы. Дружина шарахнулась. Их начальник что-то крикнул, все встали на колено и стали палить из револьверов. И вдруг Левка выбегает на середину улицы и с роста бьет из своего маузера. Выстрелит, подбежит шагов на пять и снова. Он подбегал все ближе с каждым выстрелом, и вдруг все наши выскочили на мостовую, и в тот же миг дружина вскочила на ноги и бросилась за угол. Левка побежал вслед, но его догнал наш вожак и так дернул за плечо, что Левка слетел с ног. Дружина постреливала из-за угла. Через пять минут уже взвод казаков дробно скакал по мостовой. Дал с коней залп. Левку держали, чтоб он не бросился на казаков. А я только со всей силой удерживал ноги на панели, чтоб не понесли назад. А грудь - как железная решетка, через которую дует ледяной ветер. Мы, отстреливаясь, благополучно отступили. Не знаю, много ли стрелял я. Я сразу не пошел домой, чтоб запутать следы, наплести петель. А Левку едва вытолкали из улиц, он плакал и рвался. Я испытывал храбрость, а у Левки сестру бросили в пожар. Лез не зря. У него в ушах стоял крик сестры и не замолк вопль народа своего. Это стояло сзади, и на это опирался его дух. У меня был товарищ - шофер. К нему