считать поражением. Проследим эту линию до конца. Меня нет в костеле (или я на хорах), столкновения с ксендзом не происходит. Он заглядывает в исповедальню - пусто, тоскует о зле человеческом, об осквернении храма и так далее. Приходит Жолтак... "Что тебе, Жолтак?" - "Пан ксендз, вы можете думать, что это я убил человека. Именем господа клянусь, что это не я... Жолтак в тюрьме сидел, о нем всякое могут говорить..." - "Верю тебе, сын мой, но кто!.." - "Не знаю, пан ксендз, но когда утром я заглянул сюда помолиться, я видел, что с убитым разговаривал..." Кто? (Буйницкий, или Белов, или органист, или Некто в сапогах.) Кого убили, Жолтаку неизвестно. Сказала соседка, он был в толпе, встретил кого-то из свидетелей, кто разговаривал с убитым?.. - "Ну и что?" - спрашивает ксендз... "Он подтвердит, что я был в костеле минуту..." Положим... Значит, знакомый ксендзу... Не сказал Саше... Надо было на мушку брать... Не утешение (кто знал? кто знал?)... И главное: убит ночью, после Саши... Буйницкий дежурил. Органист пьян. Художник пьян. Ксендз спит. Белов рыбачил (рыбак!)... ДЕНЬ (продолжение) Музей как музей, таких много - бывший особняк, семь комнат анфиладой, кабинет директора в конце. Это даже не кабинет, а чуланчик два на три метра, бывшая холодная, где варенья держали. И тесно здесь, как бывает в чуланчиках; стол, два стула, сейф, на стенах полочки, на полочках книги, пакеты, посуда, чучела птиц, рога, вымпелы за победу в смотре, три штуки. Над Беловым висит диаграмма, стрела, устремленная вверх, - количество посетителей по годам. Посетителей с годами больше, а музей все тот же. В костеле наоборот. Не зря он, думаю я, на костел зуб точит. - Здравствуйте, - говорю я. - Следователь Иксанов. - Слушаю, слушаю... - Белов поднимается. Роста он среднего, лицо типично курское, волосы рыжеватые, руки в запястьях толстые - физически крепок. Из долгожителей. Что-то он писал до моего прихода, и пока мы здороваемся за руку, мои глаза автоматически - и для Белова, я уверен, - незаметно исследуют лист. Докладную пишет с просьбой о введении дополнительно штатной должности экскурсовода. Энтузиаст. - Как наш музей? - спрашивает Белов. - Интересно. Правда, тесновато. - Да, теснимся, - огорчается Белов. - Большая часть экспонатов в подвале. И какие... "...таких мир не видал, - мысленно добавляю я, - а самыми лучшими костел украшен". Это мы знаем... - Павел Кондратьевич, вероятно, о случившемся в костеле убийстве вам уже известно? - Известно, - соглашается Белов. - О нем весь город говорит. Такого у нас уже лет двадцать не случалось. - В связи с этим я хочу задать несколько вопросов. - Пожалуйста. Буду рад помочь. - Не помните, Павел Кондратьевич, сколько было времени, когда вы пошли в костел? - Помню. Четверть двенадцатого. - Какую цель имел ваш визит? - Видите ли, - говорит Белов, - я занимаюсь краеведением, в частности народным творчеством. Меня давно занимал костельный амвон, он древний, если вы обратили внимание, резной, чудесной работы, это восемнадцатый век, драгоценность, выполнил народный художник, то есть не поймите, что это он между делом, нет, просто учебных заведений тогда не было, школы; профессионал, сразу видно, талант самобытнейший. Для меня тут загадка такая - датировку увидеть; я подозреваю, что возможно назвать автора. Но в костел я попал мимоходом. Мне надо было в половине двенадцатого в райисполком, так что я так, по дороге, заскочил, поверху глянуть. К тому же, по правде сказать, мне без ксендза не хотелось детально смотреть, он, верно, обиделся бы, да и помочь бы мог, он разбирается, но вот получилось, я в костел - он из костела... - Значит, вы были в костеле минут... - Десять, - отвечает Белов. - Ровно десять. - Кого вы заметили в костеле? - Поначалу ксендза, я говорил. Еще Стась был, органист играл, художник - ксендз нанял и правильно сделал, худеют росписи, - ну и незнакомый мне человек, то ходил, то сидел... Да, да, вот этот. Значит, это его убили. Ужасно! Ужасно! - Было время, вы работали вместе с Буйницким? - Стась? Я знаю его с сорок второго года, партизанили вместе, у меня в роте пулеметчиком был. Потом вместе в школу пришли. Он славный человек, мягкий. Вы, верно, уже знаете, у них ведь дети умерли. Вот... Что они пережили, не дай бог никому. Анеля год на могилке пролежала пластом. - Его что - уволили из школы? - Нет. Как пришел из больницы - в больнице ему нервы лечили, - заявление написал, так-то и так-то, верю в существование души и преподавать детям права не имею. Он честный. Честный-то честный, думаю я и спрашиваю, не отмечалась ли за Буйницким в годы его школьной работы неустойчивость в отношении прекрасного пола? - Что вы, что вы! - машет руками и улыбается Белов. - Какие женщины. Господь с вами! Пуританин! Я не спорю, пусть улыбается; кто ближе стоит, тот меньше видит. Я так думаю: болезнь, а потом дурь религиозная - следствие неразрешимой драмы; потому и помешался, что свои дети, от законной жены, умерли, а случайное дитя, плод греха, живо, выросло, досталось органисту. Хоть за локоть себя укуси. Кому признаться? Жене? Она скажет: это наказание за блуд, ты их убил. Тоскливая ситуация, надо признать. Проверим, думаю я, попробуем. - Мне кажется, вам еще не известно, - говорю я, - что ночью наложил на себя руки Жолтак. - Что?! - Белов откидывается на спинку стула, словно я хватил его подсвечником, и произносит сакраментальное: - Не может быть! - Почему? - спрашиваю я. - Если бы вы сказали, что ксендз Вериго - пусть сто лет живет - покончил с собой или Буйницкий, да кто угодно, я бы не удивился... не удивился бы так. Но Жолтак! Вот уж, действительно, неисповедимы пути господни. И зачем? Почему? Я пожимаю плечами. - В голове не укладывается. Ведь боязливец из последних. Его слава хулигана - блеф! Заяц во хмелю! Тюрьма, нож - случайность, ей-богу, стечение обстоятельств. Переборщили, в компанию попал, могли условно дать. Тихий он, глупый. Только и хватало ума мать изводить. Его, вам, наверное, говорили, однажды ксендз Вериго исколотил - матушка пожаловалась. Ксендз мне сам рассказывал. Пришел к Жолтаку и так двинул в ухо, что тот к стенке прилип. Вериго раньше здоровый был. - А что он во время войны делал, ксендз? - Жил тут на хуторе неподалеку, в Курнешах. Немцы костел закрыли. Помогал там хозяину. - А Жолтак? - Сидел здесь как мышь под веником. Несчастно жил - несчастно умер, - говорит Белов. - Мой помощник искал вас вечером. Вы рыбачить ходили? - Да, посидел немного. - С моряком этим, Фадеем Петровичем? - Какой он моряк, - улыбается Белов. - Моря в глаза не видал. Плотник он. Пилой ранило на лесопилке. Директор дома отдыха ему родственник - пристроил. А тельняшка, фуражка - презенты рыболовов; в рыбалке он спец, мастер, знает ямы, прикармливает. Насчет моря это у него сдвиг, - опять улыбается Белов. - Он уже не помнит, был ли плотником, рассказывает, что на сейнере служил. Если его капитаном называют, - млеет. Да. Но я не с ним был, один. - Так вы думаете, ксендз - честный человек? - Совершенно! - И не глупый, наверно? Почему же он костел не оставит? - Это совсем иное дело, - говорит Белов. - Воспитание, привычки, думает, что пользу приносит. Я с ним беседовал, он мне так ответил: значит, Павел Кондратьевич, я должен взойти на амвон и сказать: все, что я делал всю жизнь, - нелепо; все, что я говорил, - глупо; люди, придется мне сказать, я жил за ваши деньги преступно, а сейчас я прозрел - разойдемся с миром. Вот так. Вы же знаете: честь жизни дороже. Не для всех, думаю я, не для всех. Для многих совсем наоборот. Что Клинов за человек? Ксендз честный... Буйницкий честный и мягкий... Органист?.. Не мог же он, как петух этот пушкинский, с хоров слететь, Клинова клюнуть и обратно улететь? Это за минуту-то одну?.. Позвонить надо в Гродно... Жолтака я сам проморгал, дурак... Буйницкий мягкий... Ксендза мог выгораживать... Белова тоже (вот именно!)... - Вы сказали, к половине двенадцатого в райисполком спешили. На совещание? - Нет, - говорит Белов и подозрительно и строго глядит на меня: мол, плохо себя ведете, не доверяете мне. - Заместителю я был нужен, по культуре. По вызову. - Попали? - Попал, - отвечает Белов, - но не сразу. Ожидал в приемной. - И спрашивает этак холодно: - Подозреваете? - Павел Кондратьевич, - усмехаюсь я, - вот вы командиром роты были, уважаемый человек. Вас подозревать нелепо. И ксендза нельзя. И Буйницкого негоже. Органиста, выходит, одного, потому что пьет... - И его не стоит, - говорит Белов. - Ну вот, и его... Так кого же? Костельное привидение? Серого? - А, видели Серого? - смягчается Белов. - Видал, как же, в деле причем. Так что я сейчас никого не подозреваю. Это просто сбор фактов. Кто-то голову снял, свою должен положить. А сам не принесет. Ведь так? Тут каждая минута имеет значение. Ушли вы из костела в тридцать или в тридцать пять минут - огромная разница. - Я в тридцать ушел, - говорит Белов. - Абсолютно точно. - А к зампреду в кабинет вошли... - ...в начале первого, - отвечает Белов. - Секретарь может подтвердить. Что подтвердить, думаю я. Что ждали в приемной? В этом не сомневаюсь. Сколько ждали? Клинов мне нужен, Клинов (позвонить)... - Вы, из костела выходя, Валю Луцевич не встретили? - Нет, не видал. - А мама ее, что, развелась с органистом оттого, что он пил? - Думаю, наоборот, он запил после развода. Дамочка была веселая, умахала с каким-то военным. Ага, веселая была, согреваюсь я. Ребенка вот подложила органисту - и ку-ку. Иду на маслозавод. В отделе кадров прошу личное дело Буйницкого и внимательно прочитываю все документы. К сожалению, их мало. Заявление от 25 августа 1955 года с просьбой принять на работу сторожем... Автобиография: белорус, рождение - 1918... Слоним, в семье адвоката... гимназия (неинтересно)... университет (знаю)... учитель-партизан... в 1944 направлен в школу (известно)... Жена - Анелия Игнатьевна - медсестра... дети: Вера семи лет, Ирина пяти лет скончались в январе сего года... Приказ о зачислении с окладом 425 рублей... Приказ об отпуске... и еще... и еще... приказ об установлении оклада 60 рублей... о премировании ко Дню Победы 20 рублями... Все. Не густо, думаю я. Надо позвонить в Слоним. Иду к дочери органиста. Маленькие городки мне нравятся с одной и единственной стороны - тут все под рукой. Вышел с завода, прошел триста метров - и стоит костел, налево улица Замковая, где обитал несчастный Жолтак; сто шагов вдоль костельной ограды, за которой живет ксендз, и начинается улица Садовая, в отличие от московских Садовых соответствующая своему названию. Что двор, то сад - вишни, яблони, сливы; вишни уже созревают. На этой улице живут органист и его (или не его) дочь. Принадлежащие им деревья плодоносят не столь щедро, как у соседей, но так и должно быть, поскольку соседи, полагаю я, не служат музам - свободного времени у них больше. В открытое окно выплывает грустная мелодия. Ну да, думаю я, не зря говорят, что похмельному хуже, чем побитому. То-то, наверное, мутит, тоска в голове. Однако я ошибаюсь (в который раз за последние сутки) - играет Валя. Я стою на пороге комнаты, где находится инструмент, и легонько стучу костяшками пальцев о косяк. - Не надо стучать, - говорит девушка. - Я вас вижу. - Где папа? - спрашиваю я. - Ушел. В кафе, или в "Привет", или в столовую, куда-то туда... - Лечиться? - Лечиться, - повторяет она. - Да. - Он вчера малость перебрал, - сочувственно говорю я. - Малость! Ничего себе малость! - Она поворачивается на винтовом табурете. - Соседи прибегали. - Ага! - догадываюсь я. - Пел? Очень похожа, думаю я. Одна матрица. И глаза такие же... - Нет, слушал пластинки. Вы присаживайтесь, не надо стоять. Во-первых, его притащил домой этот, как там его, художник. Тоже глаза разбегались. У папы ведь мания, - говорит она с пренебрежением, - лучший органист Европы. Включил радиолу, это в первом часу, на полный звук. Потом сказал, что потребует концерт в Домском соборе, лег на кровать и захрапел. ...Подбородки одинаковые, несомненно. Характер, скорее, его - органиста... - Так вы всю ночь не спали, и эти грустные звуки - плод бессонницы? - Ну, не хватало. Выключила радиолу и легла спать. - И правильно сделали, - говорю я. - Но я, Валя, пришел по другому делу. Мне важно уточнить, сколько было времени, когда вы вчера вошли в костел? Вы вместе с Ивашкевич вошли? - Я вышла из дому в половине двенадцатого. Ну, сколько тут идти, несколько минут. - Значит, с Ивашкевич? - Да, с Ивашкевич. - Почему вы уверены, что вышли в половине? - У меня распорядок, - отвечает Валя, - и я придерживаюсь. - Похвальное качество. На столе лежит книга в зеленом переплете - "И.Глазунов. Сочинения". Я ее открываю. На титульном листе затейливым старательным почерком написано: "Вале с пожеланиями успехов, тетя Анеля, дядя Стась". "Папа Стась", - думаю я. - А вот дядя Адам говорит, что вы пришли в костел около двенадцати. - Он ошибается, - говорит Валя и прозревает: - Вы думаете, я вас обманываю? - Нисколько. Но вам все равно, когда вы пришли, а мне нет. - Скорее в половине. И дядя Стась так считает. "Папа Стась", - опять думаю я. - Я вижу, о вас заботятся Буйницкие? - Да, любят мне книги дарить. Вон, целая полка. Я их люблю, они добрые... Все добрые, думаю я. Был один маленький злодей, так и того удавили. Поэтому я возвращаюсь в райотдел, чтобы сделать необходимые телефонные запросы. ВЕЧЕР Локтев молодец. Так я ему и говорю: Саша, ты молодец! Езжай в Гродно. К Клиновым. Он просиял - самостоятельная работа! - и унесся на автобусную станцию. Локтев молодец потому, что проявил инициативу, предугадал мои желания. Пока я обходил свидетелей, он дозвонился до ремонтного завода и получил у инспектора по кадрам основные сведения о Клинове. Образ Клинова прояснился, но дело, увы, наоборот, затуманилось еще больше. Стенограмма такова: Клинов - механик механцеха... русский... год рожд. - 22, участник войны: сентябрь 41 - август 44... госпиталь - 6 месяцев... награды: "За оборону Сталинграда", Красная Звезда, "За отвагу"... Гроднен. пожарн. часть - 45... ремонт. з-д - 50... механик - 56... образование - политехникум, заочно - 55... благодарности - 18... ведущий рационализ... премия - путевка в д/о "Дубрава"... премия - 40 р. за "Славу"... премия - 30 р. к празд. Победы... приказ 232/л (наконец-то) со вторника командирован в Минск на механ. з-д... обмен опытом рацработ, четыре дня... женат - 48... Вера Васильевна... дети.: Аня - 19, Андрей - 14... И этот человек физически уничтожен. За что? И в Минск Саша позвонил. Действительно молодец. Справку дал инженер по рационализации. Клинов из Гродно прибыл на завод во вторник утром. Командировка отмечена, во вторник на заводе был, в среду по телефону сообщил, что нездоров. Больше не появлялся. Где остановился, неизвестно. Ну, это-то известно, думаю я, остановили его навсегда. Уничтожили физически... и Жолтака... Отпетый, однако, убийца... Звоню в Слоним оперативникам, чтобы срочно собрали сведения о родившемся там и проживавшем до войны Буйницком Станиславе Антоновиче. Звоню уполномоченному по делам религии, после длительных объяснений получаю биографическую справку о Луцевиче. "Луцевич Григорий Петрович, родился 10 мая 1916 года на хуторе Засветы Сопоцкинского района Гродненской области, белорус, учился в Друскенинкайской школе, с 1936 по 1938 годы органист Каунасской духовной семинарии, в 1938 году призван в польскую армию, музыкант военного оркестра, с 1939 по 1941 год органист костела в Заблудове, с 1941 года - партизан отряда "Буря" АК. В 1944 году вступил в Войско Польское, солдат. Демобилизован в июне 1946 года. Родители убиты террористами в 1946 году. С октября 1946 года органист. Содержание от общины получает, женат, дочь Валя". - Спасибо! - говорю я. - И если вас не затруднит, то заодно я хотел бы получить справку о ксендзе Вериго. Уполномоченный недоволен, верно, тем, что приходится еще раз из-за стола вставать, но мою просьбу выполняет. "Вериго Адам Михайлович, белорус, родился 2 октября 1906 года в г. Ляховичи Барановичской области, холост, образование высшее, подданный СССР, учился в Пинской гимназии, в Пинской духовной семинарии с 1923 по 1925, в Туринском университете - факультет философский, два курса, факультет богословия с 1927 по 1932 год. Рукоположен в сан в 1933 году в Вильнюсе архиепископом Буртысом. Пребывание за границей: Италия, Турин - учеба в университете 1925-1932 годы, Польша - погребение брата - февраль 1961 года. Община римско-католическая, ксендз костела, по договору с общиной имеет ежемесячное содержание семьдесят пять рублей. Ни в одной армии никогда не служил". Ну вот, телефонная программа выполнена. Можно передохнуть, думаю я. Через два часа приступит к делу Локтев, через три часа позвонят из Слонима. Перерыв, думаю я, устроим перерыв. Звоню начальнику уголовного розыска. Звоню следователю Фролову. Они, в свою очередь, сообщают следующим начальникам, что дело стоит на мертвой точке. Пусть постоит, думаю я. Убийца не волк, в лес не удерет. Иду в гостиницу и ложусь спать. Просыпаюсь - вечер. Небо уже не голубое, еще не синее, солнце уже на закате, но еще не закатилось, оно, написал бы ксендз Вериго, посылает миру прощальные лучи, - светлые сумерки, любимое мое рабочее время. Иду в райотдел. Как я и предполагал, меня ждет телефонограмма. "Буйницкий Станислав Антонович, белорус, 1918 года рождения, учился в польской гимназии, в Вильнюсском университете. После 17 сентября учитель народной школы. Во время войны участник партизанского движения (данные не подтверждены). После войны в городе не проживал. Прямые родственники: Отец, Буйницкий Антон Эдуардович, рождения 1886 года, адвокат, расстрелян немцами в 1943 году. Мать, Буйницкая Виктория Павловна, рождения 1889 года, умерла в 1945 году. Сестра, Буйницкая Виктория Антоновна, 1910 года рождения, погибла в войну. Брат, Буйницкий Валерий Антонович, рождения 1914 года, погиб в войну. Сестра, Ирина Антоновна, в замужестве Климович, 1921 года рождения, выехала из города в 1951 году, местожительство не известно. Другие родственники: Двоюродный брат, Буйницкий Сергей Ольгердович, 1920 года рождения, бухгалтер хлебозавода, проживает: ул. Колхозная, 52". Прочитав, испытываю разочарование - халтура. Сляпал за десять минут, лентяя кусок (исполнитель), думаю я, поболтал с двоюродным братом - и отцепитесь. Безответственность! Хоть сам туда поезжай. - Если мне позвонят из Гродно, - говорю я дежурному, - разыщите меня. Я могу быть в гостинице, в ресторане, у ксендза, у Буйницкого... - Я задумываюсь, где еще? - В крайнем случае, разговор зафиксируйте. На улице душно, небо темнеет - будет дождь. Мою работу дождь не остановит, пусть льет себе на здоровье. Духоты я не боюсь, я холода боюсь, с тех пор как однажды очень крепко промерз; душно - не зябко, думаю я. На площади гуляет народ - предвыходной вечер; и я втесываюсь в толпу и обхожу площадь по кругу, слушая обрывки бесед, одуряющую разноголосицу транзисторов, а потом не слыша их, а слыша звуки грустного вальса, и даже не грустного, а сентиментального, мечтательного, погружающего в грезы. Это Штрауса вальс, а может быть, и не Штрауса, а "Березка" или не "Березка", а "На сопках Маньчжурии"; его играют бравые музыканты - ни одного из них уже давно нет среди живых. Это полковой оркестр какого-нибудь там драгунского или гвардейского егерского полка, расквартированного в Слониме; вечером в городском парке он играет старинный вальс, или в то время еще не старинный, и не только вальс, а еще и марши - "Славу", "Битву под Плевной", "Славянку", но сейчас он играет вальс. Капельмейстер размахивает палочкой перед усатыми трубачами. Народ гуляет по аллеям, почти так же, как народ гуляет здесь, спустя шестьдесят лет, только он в иных одеждах и о транзисторах не смеет подозревать; и среди толпы папа и мама Буйницкие, счастливые молодые люди, а может, они еще не папа и мама, а жених и невеста или даже они еще не решаются говорить о любви. Этот вечер кажется им чудесным, прекрасным, и им кажется, что потом, когда они состарятся - когда это будет! - они будут вспоминать блеск и звуки серебряных труб, солдат-музыкантов, аксельбанты капельмейстера, тишину вечернего неба, слушающего биение их сердец. И возможно, они вспоминали его... А потом немцы пришли раз, а потом пришли снова - новый порядок - и папу в ров и так далее. Так оно все и идет нелепым чередом на этом свете, думаю я. И еще думаю, что узнать местожительство сестры Буйницкого весьма просто - достаточно спросить самого сакристиана. Они должны переписываться или хотя бы обмениваться открытками в принятые для этого дни. "Помнишь, брат, как ты с Валерием воровал у мамы варенье; так же ведут себя твои племянники (или племянницы); хочу тебя увидеть, но вот здоровье, дела, летом постараюсь приехать". И так далее. Адрес я возьму, но пока нужды в этом нет. Что там ксендз делает, думаю я, небось пишет свою летопись, которую никто никогда не прочтет? Или с Серым воюет? Что он вообще делал всю свою жизнь? Целибат, думаю я. Победил ли бесов?.. Нет, не к нему приехал Клинов... Странное, однако, у него влечение к костелу... Изобретать здесь нечего... Служебные обязанности (пренебрег)... Крюк в двести километров в рабочее время... Это не довод - многие делают... Кто без греха?.. Кто? Вот именно... Убийство - крайняя мера самозащиты. Превентивное убийство, думаю я. Чик! - зажглись фонари. Иду в ресторан, ужинаю и поднимаюсь в номер. Душно, даже курить неможется. Дождика бы, думаю я. Снимаю туфли и рубаху - все равно душно, - и брюки. Стираю под краном носки. Думаю: костельный актив не изменился, эти (Вериго, Буйницкий, Луцевич, Жолтак) функционировали так же, как и вчера. И Белов был директором. Но три года назад Клинова не убили. Было иначе что? Вешаю носки на спинку стула и застываю возле, как часовой. Это со мной случается - каталептический транс; физическое бесчувствие - могут колоть иголкой и не услышу. Было иначе что? - думаю я. Не работал художник, не было газетной информации, Клинов отдыхал по профпутевке (официально)... Тридцать пять минут провел в костеле... даже больше... Кого он ждал? Не этих (Буйницкий, ксендз, Луцевич, Жолтак, Петров)... к ним мог подойти раньше... Говорят, не подходил. Белов пришел - ушел... Когда? (неизвестно)... Передовик, рационализатор... Вряд ли (преступная группа)... Непохоже. Сидят сиднем... только Буйницкий выезжал два раза в Минск... благопристойные... подозрений не вызывали... Подсвечник вытер Буйницкий несомненно... Случайно? Положим, он... Слышу звуки: тик-тик-тик, потом: так-так-так, тук-тук-тук и - сплошной шум. Начинается дождь. В окно повеяло свежестью. Хорошо, думаю я. И ксендз, наверное, смотрит в окно, думаю я. И все, все... Красиво... И тот, в сапогах... Не он убийца... исключить, ни при чем... Да, ни при чем, говорю я себе. Если он незнаком Жолтаку, то Жолтак не впустил бы его в дом. Раз. Если он незнаком Жолтаку, то ему не потребовался бы риск второго убийства. Два. Если он знаком Жолтаку, его знал бы и Буйницкий. Три. Не он... Глупость, думаю я... Привидение (убило Клинова)... Не ксендз (отсутствовал)... не Петров (отсутствовал)... не Луцевич (присутствовал Буйницкий)... Не Буйницкий (не он убил Жолтака)... Белов?! Вспыхнула молния (и где-то близко), озарила комнату, и я заметил метнувшуюся на стену мою тень и увидел себя нелепо застывшим возле стула. Гром страшно раскололся над городом и покатился вдаль. Подхожу к окну и гляжу на завесу ливня, на круговороты пылящейся воды. А молния, кривая, красная, опять шарх - и все пошло искрами, блеском, пламенем - капли, тугие, косые струи, бурлящие лужи, крыши и деревья. И следом вновь гром - грам! - бам! - бам! - бам! Расстрел, думаю я, расстрел его ждет, сволочь. Он знает... что улик нет, знает, думаю я. Улик нет - к делу непричастен... косвенные не пришьешь... и косвенных нет... припереть нечем... трудно взять. Да, думаю я, трудно взять. Жестокую надо хитрость... он агрессивный, инстинкт убийства развит, на третье пойдет... пойдет... пойдет... Кого ему подставить? - думаю я... Себя? Сашу? (Не звонит; чего он не звонит?)... Буйницкого - Буйницкому?.. Органиста - органисту?.. Ксендза - ксендзу?.. И так далее... "Не везет!" - шепчу я и чувствую себя лисой, вздыхающей на виноград. ДЕНЬ В одиннадцать часов с машиной, прибывшей за Клиновым, приезжает Локтев. Во дворе райотдела под старой развесистой березой находится курилка - две скамейки и между ними врытая в землю бочка. Судя по чистоте - все травинки выщипаны, бочка блестит, словно начищена щеткой, - здесь проходят перевоспитание трудом задержанные Максимова. В этом стерильном уголке, огражденном от любопытных ушей, мы садимся, закуриваем, и Саша начинает свой рассказ с того момента, как он постучал в дверь квартиры Клиновых. Открыла Вера Васильевна. Локтев сообщил, что ее мужа нет в живых. Она упала в обморок, дети в плач. Он вызвал "скорую помощь". Телефон дома есть. Вообще, живут в достатке: три комнаты, гарнитуры, пара ковров, хорошее стекло - не бедные, нет. Вызвал друзей и сослуживцев, вернее, дети обзвонили. Прибыли друзья дома. Никто Локтеву не верит. Не верят, что Клинов не в Минске, не верят, что в костеле. То есть верят, но в глубоком недоумении, в голове у них это не укладывается. Прибывают с его работы - начальник цеха (личный друг Клинова), председатель завкома, председатель цехкома, заместитель директора. И эти в недоумении. Начал поочередно беседы с пришедшими. В это время начальство распорядилось о создании комиссии, об оказании помощи, о грузовой машине на утро, о фотопортрете и так далее. Разговаривал с начальником цеха (друг убитого), с пожарным капитаном (старый друг убитого: в сорок пятом вместе пришли в пожарную часть рядовыми), с председателем завкома, с соседом по площадке (приятель по рыбалке), с родной сестрой вдовы, с самой вдовой (это уже ночью); посмотрел семейные фотоальбомы, имеющиеся в наличии документы (орденские книжки, грамоты, удостоверения); в качестве вещественных доказательств взял две телеграммы и снимок здешнего костела (любительский, на обороте надпись карандашом: 1968). Жена работает старшим продавцом в гастрономе, дочь учится в пединституте, стипендию получает. Теперь последовательность событий, связанных с отъездом Клинова. В воскресенье из Ленинграда в десять часов утра была отправлена телеграмма следующего содержания: "Алеша Встречай четверг поезд 112 первый вагон Целую твой боевой друг Саша Данилов". Она поступила в Гродно в четырнадцать часов, а в шестнадцать была вручена Вере Васильевне. В семь часов вечера ее прочитал Клинов (в семь вернулся с рыбалки). Назавтра, то есть в понедельник, Клинов, придя на завод, просит срочно командировать его в Минск, объясняя цель поездки необходимейшими личными делами. Так он говорит начальнику цеха (личный друг). Клинов - старый работник, на отличном счету; ему надо - значит, надо; издается приказ - командировать со вторника. Вечером этого же дня он говорит жене, что его неожиданно направляют в командировку. "А как же твой Данилов?" - спрашивает Вера Васильевна, на что Клинов отвечает: "Значит, не судьба, - и добавляет: - Притом, Верочка, это было так давно... Не люблю я эти встречи. Ты и представить себе не можешь, как я ненавижу войну, век бы ее не вспоминал. Взрослые мужчины целуются, плачут, словно нет других дел. Нет, это нехорошо". И в понедельник же вечером уехал в Минск. Дальнейшее известно. Перед отъездом пообещал жене, что в пятницу позвонит. В четверг из Ленинграда в четырнадцать часов была отправлена вторая телеграмма, текст ее таков: "Алеша приехать не могу жди письмо твой Данилов". Она поступила в Гродно в семнадцать часов, а Клиновым доставлена в девятнадцать. Ночью Локтев связался с ленинградским почтовым отделением, отправляющим телеграммы, получил домашний телефон Данилова и позвонил ему. Женщина (мать Данилова) объяснила, что Данилов (Александр Сергеевич) вчера вместе с женой улетел в Крым. Да, в Гродно собирался, к фронтовому товарищу, но побоялась потерять несколько дней отпуска. Данилов - инженер, работает на электротехническом заводе. Теперь мнения о Клинове. Работник отличный, лучший рационализатор, трудился безупречно, зарабатывал хорошо - оклад сто восемьдесят плюс ежемесячно премиальные, плюс выплаты за рацпредложения; любимое дело на досуге - рыбалка; не пьянствовал; жене не изменял. Очень любил детей, вообще образцовый семьянин. Еще одно достоинство - идеальная выдержка, горлом никогда не брал. И еще одно - образцово скромный: карьеру не делал, хотя были возможности, из ряда не высовывался, на общее внимание не претендовал. Более того, получив "Славу" и соответственно приглашения участвовать в патриотическом воспитании молодежи рассказами о войне, а также пройдя через перекрестные допросы журналистов, стал дерганым, нервным, словом, дремавшие многие годы следы контузии пробудились. Жил на виду, знакомств, помимо перечисленных, не имел, левого заработка не искал, наказуемой деятельностью, по единому мнению, заниматься не мог. Живых родственников не было, и в переписке ни с кем не состоял. На рыбалку обычно ездил с соседом, так что возможность использования этого времени в иных целях исключается. - Недостатки? - спрашиваю я. - Не было у него недостатков, - отвечает Локтев. - Не имел. Глубоко порядочный человек. Так все говорят. - Если он глубоко порядочный, - говорю я, - так зачем же он совсем непорядочно уехал из Гродно, получив телеграмму. Чтобы с Даниловым не увидеться? - Получается так. - Он что, денег пожалел на встречу? - Никто не сказал, что он жадный. - Он мог не прийти на вокзал. - Данилов мог приехать домой. - Ну и что? Явился бы? - Не знаю. По-моему, ничего. Выпили бы, поговорили... - Вот именно. И разошлись. Ну хорошо, в Минск, могу понять. Но почему сюда? - В глушь, - говорит Саша. - Никому не сказав? - Да, никому. - А в пятницу позвонил бы жене и спросил: "Данилов приезжал?" - Нет! - И он возвращается домой. Понятно. И рыбачит с лодочником - понятно. Но зачем в костел? Верующий? - Абсолютно нет. - Ну вот, - говорю я, - не к чему прицепиться. В том отношении, думаю я, что непонятно, какие еще сведения привлечь? Что узнать? У кого? С Даниловым, конечно, интересно было бы поговорить, но... где его найти?.. Месяц... Не месяц же его ждать... Итак, черта... Думать надо, думать... Оценивающе, словно впервые вижу, гляжу на Локтева и думаю: его надо подставить... Шея крепкая... И внешность хорошая - простофиля, серьезный... Подозрений не вызовет... Неплохая приманка... - Что вы так смотрите на меня? - спрашивает Локтев. - Задумался, - говорю я (мне стыдновато). - Пойдем. - Куда? - Куда-нибудь. Идем на пляж. Раздеваемся. Локтев ухарски прыгает в мутную воду и плывет вниз по течению. Я греюсь на солнышке, и песочек теплый - хорошо. Отличное было бы мгновение, если бы не заботы, если бы лежать в одиночестве, а не в компании с двумя призраками, требующими возмездия, и тенью безликого убийцы. Кто владеет тайной его судьбы? Кто может сказать? Как обосновать его виновность? Что такое судьба? - думаю я. Это люди, столкновения их желаний. Не поддайся Данилов романтическому порыву увидеть фронтового товарища, Клинов не ринулся бы в командировку, не было бы двух смертей. "Неверно!" - говорю я себе. Этак получается, что всему виною Данилов. Встречаются тысячи однополчан, смертей, однако, из этого не следует. Другое дело, если бы Клинов, взволновавшись телеграммой, угодил под колесо автобуса или же поезд, которым он ехал в Минск, сошел с рельсов. И тому подобное. Начало этой истории, думаю я, положили журналисты. Какой-то расторопный парень, который навещает военкомат, послал эту информацию в "Известия". Там ее проверили, материал хороший - тут и торжество справедливости, и активная работа соответствующих ведомств, и фигура достойная - передовик, рационализатор. Газета пришла к читателям, среди которых оказался Данилов, бывший сослуживец Клинова, его друг, а может, и не друг, а командир отделения или взвода, где воевал Клинов, сентиментальная душа. Адрес? Написал гродненскому горвоенкому - вот и адрес. (Саша не проверил.) Вдруг повеяло сыростью - это Локтев лег рядом. Я отползаю в сторону, да и песок подо мной остыл. Хорошо так лежать на горячем песке. Рай! Рай-то рай, только вот убили Клинова, а за что? И Саша разиня хорошая, думаю я, не спросил, какой костюм на Клинове был - будничный или воскресный? Вежливый, скромный, порядочный (Клинов), а с Даниловым не по-дружески обошелся, не по-человечески. Хорошо, не приехал, а если бы приехал - стой на перроне, как дурак. И жене наврал: сказал - вынуждают ехать. И в Минске наврал. Вот тебе и без недостатков! Но и Данилов молодцом - в четверг отменил, люди уже могли поросенка зажарить... Два сапога! Ох, не понять мне их, думаю я. Гладко - не подступиться. Не возьмем с этой стороны. От костельных надо идти. Лежу и думаю о костельных: об их скучной, замкнутой жизни, о дивных из заботах; о старании ксендза найти в такой жизни смысл; о безумной вере Буйницкого в существовании души; о смешном тщеславии Луцевича; о сотне не знакомых мне людей, бросающих в костельную скарбонку свои деньги; об их твердой вере в свою правоту. В половине третьего мы поднимаемся и следуем в костел послушать заупокойную мессу. Ничего интересного в этом, разумеется, нет, но мы идем, поскольку существует мнение, что на похороны приходит убийца, чтобы кинуть прощальный взор на дело своих рук. Сомнительно, конечно, но такова сила предрассудка и надежды: вдруг среди лиц, отдающих последний долг несчастному Жолтаку, проявится одно, искомое - чем черт не шутит. Мы немного опаздываем - ксендз Вериго уже читает скорбную молитву. Насколько я понимаю церковные установления, он совершает грех, ибо Жолтак, наложив на себя руки (ксендз обязан думать именно так), согрешил перед господом, не испил до дна отмеренную ему чашу страданий - вдруг на дне ее, в последнем глотке, была намечена ему радость необыкновенная. Поведение ксендза меня несколько смущает: то ли он угадывает истину, то ли им движут некие непонятные мне возвышенные соображения. Гроб стоит на помосте, горят свечи; согласно христианским представлениям душа Жолтака сейчас наблюдает творимое прощание, чтобы запомнить пристойное или непристойное поведение присутствующих, которое зачтется им в день страшного суда. Присутствует человек двадцать пять; из наших знакомых, помимо ксендза, Буйницкие и органист, он при органе. Остальные, судя по выражению лиц, родственники и записные участники любых похорон, у которых скорбное чувство неиссякаемо, как родник. Ксендз подает знак органисту, и под сводами костела плывет траурная песня, посвященная Жолтаку, - честь, заслуженная благодаря смерти. Если бы два дня назад Жолтак сказал: "Пан ксендз, распорядитесь, чтобы Луцевич сыграл для меня реквием", - ксендз подумал бы, что тот сошел с ума. Печальные звуки органных труб действуют на нервы и мне; мой взгляд блуждает по лицам, обратившимся в маски, - все они в приемлемой мере соответствуют эталону кручины. Совершенно неожиданно - словно укол иголкой - испытываю вину перед Жолтаком, прозрение некоего касательства к этой смерти, какой-то своей ошибки или оплошности, имевшей место и сыгравшей фатальную роль. Мистика, думаю я, влияние звуков, похоронный стереотип - сейчас все чувствуют себя виноватыми. Меж тем угасают последние аккорды, в наступившей тишине ксендз Вериго творит короткую молитву, четверо мужчин поднимают гроб, и все движутся к выходу. Мы с Сашей направляемся в гостиницу, молчим, вернее, я молчу; Саша что-то говорит о своих костельных впечатлениях, но я его не слышу, потому что пытаюсь проследить генезис ущемившего меня странного чувства виноватости. Я детально восстанавливаю в памяти встречу с Жолтаком, что спрашивал у него, что он отвечал, как смотрел в глаза, что слышал ксендз, что он говорил, как глядел на Жолтака и так далее. Анализ воспоминаний поглощает меня, и я бреду за Локтевым, как слепец за поводырем, с той только разницей, что Саша меня за руку не держит. Неожиданно Локтев останавливается, естественно, и я останавливаюсь, и оказывается, что перед нами стоит почтительная фигура - художник Петров. - Здравствуйте, - говорит он весьма вежливо. - Я хочу спросить, можно ли мне уехать? - Что, что? - спрашиваю я недоумевая и сердито. - Что вы хотите? - Я хочу уехать домой! - Нельзя! - отрезаю я. Почему нельзя, я еще не знаю, в моих планах ему покамест место не отведено, но интуиция требует сказать ему "нельзя". - А когда будет можно? - тоскливо допытывается художник. - Завтра! - почему-то говорю я и непонятно для чего уточняю: - В половине первого. - Ага! - только и находится произнести художник и удаляется в смятении. Локтев недоумения не высказывает, он думает, верно, что я сказал "завтра", не думая по рассеянности, чтобы не вести лишний разговор; мог так же сказать "сегодня" или "послезавтра". Но слова мои отнюдь не случайны, как может показаться на первый взгляд, они продиктованы дозревающим решением восстановить картину событий на месте преступления. - Постановка завтра будет, - говорю я Локтеву. - Я - режиссер, ты - помощник, и роль тебе какую-нибудь придумаем. Согласен? ВЕЧЕР В шесть часов Локтев, согласно своим обязанностям помрежа, обходит свидетелей - ксендза, Буйницкого, Луцевича, художника, Белова - и говорит им завтра к одиннадцати утра обязательно быть в костеле. Старую Ивашкевич, дочь органиста и экскурсантов мы решили не приглашать - они статисты, их легко вообразить. Человека в сапогах мы пригласили бы с огромною охотой, но местонахождение его неизвестно. Выяснение этого обстоятельства как раз и является одной из задач эксперимента. Одновременно я обращаюсь к Максимову с просьбой завтра в четверть первого прислать к воротам костела оборудованную машину и милиционеров при оружии. В костел им входить не надо, если они потребуются, их позовут. Потом мы собираемся в номере и начинаем работу. Составляем поминутную хронику пребывания свидетелей в костеле: девять часов ноль пять минут - в костел вошли художник и Буйницкие (показания ксендза); десять часов сорок пять минут - в костельной ограде появился Жолтак (показания ксендза); одиннадцать часов десять минут - в костел входит Клинов (показания художника, Буйницкого). И так далее. Прикидываем порядок действия: первое - свидетели занимают изначальные позиции; второе - ксендз осуществляет движение по костелу; третье - движение Белова. И так далее. Сочиняем тексты бесед с участниками эксперимента - для каждого особые, придумываем кульминационный текст. Локтев вдохновенно высказывает несколько дельных соображений, я его поощряю: чем больше он будет знать, тем лучше исполнит свою роль. Он выступает как приманка, ему сфальшивить нельзя - уверенный должен быть, серьезный, искренний. Убийца думает четко, глаз у него наметанный, реагирует соответственно. Я говорю Саше: - Если нам повезет и мы возьмем убийцу, то будешь конвоировать его до ворот - там машина. Ты должен следовать за ним в трех шагах, придерживаясь левой руки, при остановках делаешь дополнительный шаг влево; при попытке нападения или бегства ты обязан задержать преступника без применения оружия; твой пистолет - исключительно символ власти, атрибут психологического воздействия; ты имеешь право пускать оружие в ход исключительно при недвусмысленной и явной опасности твоей, моей или свидетельским жизням, исходящей от преступника, - только в этом случае, то есть в том случае, если он окажется вооружен и проявит все признаки применения оружия. Понятно? - Понятно, - отвечает Локтев. Через полчаса я повторяю ему то же самое еще раз. А еще через полчаса я вновь интересуюсь, не забыл ли он, что в случае возможного выявления преступника должен конвоировать его до ворот, держась в трех шагах сзади со смещением влево и так далее. Хорошая у него выдержка, говорит спокойно, не заметно, что сердится. Саша еще минут десять расхаживает от стола к двери и обратно, размышляя о завтрашнем дне, затем садится к столу, расстилает газету, разбирает свой пистолет, зачем-то глядит в ствол на просвет, собирает пистолет и прячет в карман пиджака. После этого ложится в постель и засыпает молодецким сном. Подвигав стулом и таким грубым скрипом Локтева не пробудив, я извлекаю на ту же газету его пистолет и для полной уверенности осматриваю и привожу в порядок сам. Разбираю, собираю, дивясь простоте устройства; маленький такой шарик, девять миллиметров в диаметре, а какой беды может натворить: будь ты богатырь-разбогатырь, тюкнет в грудь и словно ломом разворотит. Жуткая машина, осторожности требует, надзора; попадет в худую меткую руку, много оборвет жизней. Да хоть бы и одну, все равно... А ситуация этого не исключает. Опасен затеянный мною эксперимент, много в нем риска. Больше, чем следовало бы, чем разрешается, думаю я. Только другого решения я не вижу. А риск, ну что риск, и улицу перейти риск, если по сторонам не смотреть. Бдительным надо быть, ворон не считать. Он особо опасный, на все готов. Только к спектаклю не готов. Поди, и он в эту минуту варианты перебирает, готовится, определяет угрозу. Лежит себе в постели или покачивается на стуле, как я сейчас, не спится ему, тревожно. Думает: что вы, господа следователи, знаете? Почему я убил Клинова, вы не знаете, тут вам хода нет. И он прав, действительно не знаем. И он думает: для чего в костел пригласили - понятно; понятно, что не молиться; минуты будете считать - пожалуйста; ну и вычислите, что в такие-то пять минут в костеле оставались наедине Клинов и я. Ну и что, не доказательство, свидетеля-то нет, в царстве он небесном. И он думает: а нет свидетеля - делу конец, точка. Нераскрытое. И второе - нераскрытое. Так что будьте здоровы! Благообразный зверюга, клыков не видно. Разъярить его надо, думаю я, чтобы высунулся, показался в натуре, защитника потерял. А остальное предусмотрено - и свидетели, и машина, и оружие. Только бы не стукнуло ему в голову вооружиться. Хотя чем, чем? Ну, нож... Ружье охотничье ведь не притащит. Не должен. Интересный завтра будет день, думаю я. Что о нем ксендз Вериго потом напишет? НОЧЬ Локтев крепко спит. Мне даже досадно, что он так сладко, отрешенно спит, потому что я не могу отрешиться и заснуть. Нельзя сказать, что я бодрствую. Я лежу в постели, глаза мои закрыты, тело, безусловно, сонное, точнее сказать, ватное, но мозг мой работает, он поглощен завтрашним делом, он в будущем времени, в костеле, среди участников эксперимента. Мне всегда не спится накануне развязки, хоть я и стараюсь себя усыпить. Все, что я вижу в такие минуты, нереально, это нельзя запротоколировать, но я убежден, что все то, что мне видится, и есть сокрытая тайна, открытая мной истина. Я разгадал для себя убийцу и не сомневаюсь в своей правоте. Но убийца должен сам признаться в своем преступлении, иначе я проиграю, я не смогу найти веские доказательства для суда. Я стараюсь дремать, но перед глазами у меня костел, и я один разыгрываю спектакль марионеток, который завтра коллективно исполнят семь живых людей, семь подозреваемых или свидетелей, неважно как их назвать, семь человек, среди которых прячется убийца. Я вижу их в центральном проходе костела на фоне алтарного креста; все они освещены яркими лучами, которые солнце посылает в храм через стрельчатые окна. Я начинаю исполнять свою роль, говорить свою заготовленную, продуманную, отредактированную речь; да, я не спорю, я соглашусь с любым обвинителем, что я ерничаю, что мои шутки грубоваты, но это мое средство обороны, это межа, которая отчуждает меня от него, затаившегося среди семерых, похожего внешне на всех не-убийц, и непохожего на них как инопланетянин. Я заставлю его в этом признаться. - Мы собрали вас сюда, - говорю я, - чтобы воскресить некоторые события печального четверга. К сожалению, среди нас нет Жолтака, он, как известно, предан земле. Спит вечным сном и гражданин, обнаруженный ксендзом в исповедальне. В его роли будет выступать мой товарищ лейтенант Локтев. Перенесемся, граждане свидетели, в день убийства. Одиннадцать часов. Вы, Петров, в одиннадцать часов стояли на подмостях. В это же время вы, Луцевич, вошли в костел, поднялись на хоры и сели за кафедру. Я прошу вас занять названные позиции. На дворе покойный Жолтак сбивал новую скамейку. Предположим, что он и сейчас тихо постукивает топором. Теперь, пан ксендз, ваша очередь. Вы слушали орган, сидя в сакристии. Нет, идти туда не надо, присаживайтесь на любую скамью; будем считать, что вы незримы. Гражданин Белов в это время находился в музее. Остается пан сакристиан. Что делали вы? - Какие-то мелочи, - отвечает мне Буйницкий, - менял свечи, смотрел, как работает художник. - Значит, вы расхаживали по костелу, приглядывали за реставрацией, трогали подсвечники. Очень хорошо. Пан органист, если вас не затруднит, проиграйте какую-нибудь пьеску, негромко, если можно. Ну вот, примерно так было в четверг в начале двенадцатого. Вдруг входит незнакомый мужчина, никто его не знает - в жизни не встречал, допустим, не встречал. Богу он не молится. Что он делает? Скажем, слушает волнующие звуки органа. Что еще, пан сакристиан? - Росписи смотрел, иконы, - отвечает Буйницкий, - ну, любопытствовал... - Пожалуйста, Саша, обходи костел. А вы, пан сакристиан, делайте вид, что меняете свечи. Кстати, некоторые, действительно, следует заменить. Послушаем орган - у нас есть десять минут. Вы, Буйницкий, не помните, сидел ли незнакомец? - Присаживался. На передней скамье и где-то на средних сидел. - Прошу, Саша, - говорю я. - Представь себе, что ты кого-то ждешь, у тебя важное свидание. В глубине души ты взвинчен, нервничаешь, а приходится изображать любознательность. Присел - не сидится - и опять ходишь, туда, назад; мимо подмостей, возле пана сакристиана - так скорее летит время. Пан ксендз, будьте добры пройти на алтарь. Я подымусь на хоры. Следите за мной. Следующие указания я дам сверху. Двадцать две ступени винтовой лестницы. Я сосчитал их в первый день следствия. Лестница сложена из фигурного кирпича, прочного, как гранит. Сегодня такого не производят. Сегодняшний кирпич покрошился бы под сапогами органиста за день. Этот служит людям века. Таково было отношение предков к качеству. Каменная лестница выгодно отличается от деревянной не только прочностью, но, главное, тем, что не издает предательских скрипов. По ней можно красться. Вверх или вниз. И никто не услышит. Если крадешься вверх, то сначала виден пол, ноги пана Луцевича на педалях, затем поворот ступеней уводит взгляд на балясины, на стену, и с каждой ступенькой выше, выше, и опять виден орган, и пан Луцевич, качающийся на стуле, и его вздрагивающие руки, скрытые наполовину бортом кафедры. Как играют на органе, я никогда не видал, мне интересно, как это делает Луцевич. Стою и смотрю. Органист спрашивает глазами, долго ли еще играть. Я показываю два пальца - две минуты. Он согласно кивает и, верно-таки, закругляет пьеску как раз вовремя. - Спасибо, пан органист, - говорю я. - Вы и взаправду здорово играете. Я вовек бы не научился. Пройдем к балюстраде. Став рядом, мы оглядываем костел. Ксендз застыл в дверях сакристии. Петров стоит на подмостях. Белов, пользуясь случаем, изучает оклад иконы. Буйницкий стоит возле алтарного креста. Саша глазеет плафон с изображением небожителей. - Пан ксендз, - зову я, - итак, вы послушали орган и теперь идете к Петрову, а вы, Петров, спускаетесь на пол. Саша, тебе следует сдвинуться вправо, сейчас ты разминешься к паном Вериго. Гражданин Буйницкий, вы остаетесь на алтаре. Саша и пан Вериго, взгляните друг на друга. Хорошо. Теперь, пан ксендз, вы рассматриваете роспись. Так, все, ваше время истекло, вы возвращаетесь домой, вас больше нет. Присаживайтесь, пан ксендз. В костел входит Белов. Пожалуйста, гражданин Белов, пройдите к амвону. Петров, вы уходите в кафе. Нет, нет, не надо уходить, вообразите, будто вы в кафе, стоите в очереди. Саша, ты продолжаешь бродить. Гражданин Буйницкий, вы что-то поправляете, стираете пыль, подсматриваете за Беловым. Гражданин Белов, в четверг вы провели в костеле десять минут. Засекаю время. Пусть поскучают, думаю я, пусть нервы напрягут, спешить некуда. В моем воображении эти люди ведут себя несколько иначе, чем в реальности и, тем более, в свидетельских показаниях. Возможно, моя интуиция точнее чувствует их сущность, то, что умышленно или невольно приукрашено, прихорошено или утаено. Вот, например, Белов много рассказывал про свой интерес к старинному амвону, однако, я вижу, что он совершенно к нему равнодушен, не горит в нем энтузиазм любителя древностей. Анеля Буйницкая держит в руках ведро и тряпку, но мысли ее, безусловно, далеки от своих несложных обязанностей и костела. Червь какого-то тяжелого раздумья гложет сакристиана, ранее выявлявшего полное внутреннее спокойствие. Только Саша держится молодцом, правильно себя ведет, маячит у них перед глазами, вполне для них непонятно, хорошо нагнетает предчувствие близкой неприятности. - Ну вот, гражданин Белов, - говорю я, - вы покидаете костел. Присаживаетесь рядом с ксендзом Вериго. Саша, ты должен стать у передней скамьи, смотришь сюда, на пана органиста. Пожалуйста, Луцевич, спускайтесь вниз. - Я был за кафедрой, - объясняет органист. - Я знаю. Это уже условно. Ксендза Вериго тоже не было в костеле, однако вот он сидит. Прошу. Пожалуйста, вперед. Так, теперь вы стоите здесь, между притвором и колонной. - Саша! - зову я. - Иди к выходу. Под люстрой остановись. Не бойся, она не упадет. Тут тебя нагоняет Буйницкий. Прошу, гражданин Буйницкий. Станьте рядом. Все хорошо, но кого-то не хватает. Ага, Жолтака не хватает. Облик его еще жив в нашей памяти, и, я думаю, никому не составит труда вообразить следующее. Вот скрипит входная дверь, в притвор входит Жолтак, целует крест, преклоняет колено, молится и глядит на вас, Саша и гражданин Буйницкий. А вы на него. Короткие равнодушные взгляды. Теперь он возвращается на двор, его нет. Таким образом, в костеле присутствуют трое: незнакомец, гражданин Буйницкий и гражданин Луцевич. Однако органист наверху, он сидит за кафедрой, он играет. Правильно я говорю? - Нет, - отвечает Буйницкий. - Вы забыли о другом человеке, в сапогах. - Помню, - говорю я, - но ему еще не черед, он появится чуть позже. А вас, вас обоих, я прошу пройти к иконе богородицы. Так. Здесь, пожалуйста, задержитесь. Одиннадцать сорок. Пять минут можно о чем-либо поговорить. - О чем? - спрашивает Локтев. - Не имеет значения. Хоть о погоде. О видах на урожай. Все равно. Пожалуйста, Саша, будьте добры, гражданин Буйницкий, не надо молчать. Любой разговор. О чем угодно. - Как настроение, пан сакристиан? - спрашивает Локтев согласно сценарию. - Нормальное. - Странно, странно, - ерническим тоном реагирует Локтев. - Что в этом странного? - Как же, конец игры, как говорится, финиш. - Не понимаю, - говорит Буйницкий. - Ну и зря. Маленький, но роковой просчет. Прошедшей ночью следовало уехать. Уже далеко были бы, верст за пятьсот... - Ерунду, простите, какую-то говорите, - начинает волноваться сакристиан. - Нас и просили ерунду говорить. Так что обижаться вовсе ни к чему. Можете что-нибудь умное сказать, если хотите, - предлагает Локтев. - Никто не мешает. И потом, не такая уже ерунда, если разобраться. Ничего себе ерунда. Высшей мерой пахнет, а вы ерунда, говорите. - Полнейшая ерунда. Какой мерой? - Громче, пожалуйста, - говорю я. - Расстрелом! - восклицает Локтев. - Ну, знаете! - вскрикивает Буйницкий. - Это сверх всяких пределов. С меня достаточно! - и поворачивается уйти. - Одну минуту, гражданин Буйницкий, - останавливаю я разгневанного сакристиана. - Не сердитесь, разговор, действительно, условный. Я вас только на минутку еще задержу. Вы остаетесь стоять, а ты, Саша, уходи. Так, повернись к пану сакристиану затылком. Сделай шаг, еще шаг. Стоп. Теперь вы, Буйницкий, возьмите подсвечник. Лучше тот, крайний, в котором новые свечи. Не стесняйтесь, в костеле, как мы условились, никого нет, а Луцевич сидит к вам спиной. Берите и бейте им собеседника по голове. Буйницкий онемел, руки его безвольно падают, взгляд, полный страдания, обращается ко мне - о, я ни в чем не виновен, я добрый, мирный человек, - говорит этот взгляд, - какое ложное заблуждение о моей душе, я - агнец, маленький, беленький ягненок, не мучайте меня подозрениями, отпустите. К горлу его подкатывает ком слов (мне так кажется), но он молчит. Дожимать его надо, думаю я, надкололся. Буйницкий поднимает глаза, глядит на Белова, потом на ксендза, потом на органиста и по-прежнему остается нем. - Ах, Буйницкий, - продолжаю я с укоризной, - сколько страданий вы доставили своей жене... Жена стоит возле ксендза Вериго, окаменев от прозрения на трагическую ошибку своего замужества. Но и это его не пронимает, в ответ он беспомощно пожимает плечами. - Да, граждане свидетели, - говорю я. - Так происходило в четверг. Затем он спрятал убитого в исповедальню, вытер подсвечник и продолжал бродить по костелу, словно ничего не случилось. - Саша! - говорю. - Гражданин Буйницкий задержан. Локтев поворачивается, отступает на шаг, достает свое оружие и командует задержанному: - Заложите руки за спину. Идите вперед. - Господи! - шепчет ксендз. - Не может быть... Буйницкий тяжело потянулся к входным дверям. Локтев конвоирует его в полном согласии с моими указаниями. Молодец. Точность - половина удачи. Этот прощальный проход Буйницкого вдоль колонн к притвору очень меня сердит. Мне не нравится, что сакристиан молчит, уж как-то быстро он сломался, согласился на поражение недопустимо легко. В немом виде от него мне никакой пользы не будет. А он бредет, как козел на заклание, пожалейте, мол, меня. Поравнялся с органистом, взглянул на него и поворачивает на выход. - Гражданин Буйницкий, - говорю я. - Повернитесь. Вы ничего не хотите сказать на прощание? - спрашиваю я. - Не мне, а вашим коллегам - ксендзу Вериго, органисту Луцевичу. Вы пятнадцать лет провели вместе. Жене, наконец... Буйницкий, потупив голову, отрешенно молчит. Мне кажется, он меня уже не слышит. Уже созрел, думаю я. Саша, как и надлежит конвоиру, стоит от него налево, только вот пистолет опустил. - Что вы молчите, Буйницкий! - взываю я. - Ведь вы видите этих людей, возможно, в последний раз - и Белова, и ксендза Вериго, и органиста, и свою супругу... - Мне нечего сказать, - шепчет Буйницкий. - Ну, что же, - говорю я, - у вас был выбор. Вы отказались. Теперь я скажу. Даже не я, а вот вы, Петров. Пожалуйста, внимательно как художник посмотрите на лица Буйницкого и Луцевича и определите, кто старший, кто младший брат. При последнем моем слове органист делает кошачий скачок к Локтеву и ударяет его ребром ладони по шее, еще миг - и черный глаз Сашиного пистолета глядит мне в грудь. - Не шевелитесь, майор, - командует органист. - Руки поднимите. Повыше. Иначе сами знаете, какая получится неприятность. А ты, - органист кивает Локтеву, который, подобно рыбе, выброшенной на берег, хватает ртом воздух, - стань рядом с командиром. И вы, и вы (Белову, ксендзу) тоже рядом. Все вместе. Хоть я и лежу в постели, я чувствую озноб, которым охватило свидетелей. Удачно он Саше попал, думаю я. Чего это я не пожалел парня. Впрочем, сам виноват. Зевать не надо. Ничего, даст бог, сквитаемся. - Стась, открой подвал, - командует органист. - Ты этого не сделаешь, - шепчет Буйницкий. - Это нельзя. - Поторопись, дурак, - прикрикивает органист. - Опомнись, - призывает Буйницкий. - Выхода нет, - говорит органист. - Ключи. Быстро. - Неужели вы нас убьете? - спрашиваю я и провокационно делаю шаг вперед. Органист, не раздумывая, нажимает спуск. Мне, однако, везет - осечка. Я молниеносно посылаю руку в карман, но не успеваю, органист передергивает затвор раньше. - Подлец! - кричит Стась Буйницкий. - Убийца! - и бросается на брата. Луцевич стреляет в сакристиана в упор. Это означало бы точную смерть, если бы пистолет не отказал вновь. Буйницкий бьет органиста кулаком в лицо, но не очень удачно, с ног не сбивает, хватается за пистолет и свободной рукой лупит куда попало. Белов бросается на помощь. - Не надо, - останавливаю я его. - Пусть подерутся. Пока братья избивают друг друга, я достаю свой пистолет и снимаю предохранитель. - Достаточно, - кричу я. - Разойдитесь. В сторону, пан сакристиан. Пан органист, не надо ломать затвор - обойма пуста. И я делаю паузу, чтобы он смог осознать происшедшие перемены. И вот настал мой звездный час в этом деле, долгожданная минута, ради которой три дня иссушался мой мозг. Я говорю: - Гражданин Буйницкий Валерий Антонович, вы задержаны по обвинению в двух умышленных убийствах, а также в нападении на инспектора милиции, насильственном захвате оружия и попытке убийства майора милиции и родного брата. Полная тишина. Моя победа. Торжество следствия. Готов органист. Накрыт. Хорошо я все рассчитал. Красиво. Самому нравится. И свидетели - трое, и брат, самое важное, брат сломался, и пистолет в руках. Правильно я его разрядил. Как чувствовал. Перед Сашей покаюсь, обиделся, чуть не плачет с досады. Ничего, ничего, простит. Славно получилось. Хорошо. Вот так, пан органист. Это не Жолтака убогого убивать. Крупная ты, наверно, сволочь. Ну, ксендзу сегодня без валидола не обойтись. Совсем остолбенел старик. И художник. Песни вместе пели. Спета песенка. Сыграны хоралы. Ну, еще раз на пистолет посмотри. Дошло наконец. Открылось. Тоскливо. Это я понимаю, что невесело. Что же ты теперь сделаешь? - У меня есть просьба, - смиряется органист. - Какая? - Один патрон. - Не по заслугам честь, - отказываю я. - Вы держали в руках пистолет? Что сделали? То-то. - Ну что, пан сакристиан, - обращаюсь я к Стасю Буйницкому, - у вас еще есть основания скрывать брата от возмездия? Сакристиан молчит, по-видимому, он не слышит моего вопроса, у него, по-моему, в ушах стоит звон, поскольку братец сумел ударить его в ухо рукоятью пистолета. - Гражданин Петров, - окликаю я художника. - Я обещал освободить вас в полдень - можете идти. Идите, идите. За воротами стоит милицейская машина, передайте, пусть придет конвой. Локтев забирает у органиста пистолет и отходит в сторону заполнить обойму. Вид у него при этом невеселый. Остальные немы и недвижимы. Наконец органист, конвоируемый милиционерами, в последний раз переступает порог костела и глухой стук двери, как стук гильотины, символично отсекает его от жизни. Такое мрачное исчезновение брата вгоняет Стася Буйницкого в истерику. Сострадательный ксендз Вериго кладет ему на голову руку и говорит утешительные слова успокоения: "Стась, не надо, возьмите себя в руки. Успокойтесь, Стась" - и так далее, что производит на сакристиана благотворное действие. Он обращает на меня взгляд, полный тоски, и покаянно говорит: - Меня тоже следует арестовать. - Знаю, - соглашаюсь я. - Всему свое время. Прежде поговорим о деле. Как брат объяснил вам первое убийство? Что он такое сказал, чему вы поверили? - Чему я поверил! - словно в просветлении повторяет сакристиан. - Господи! Все произошло так быстро, нелепо, страшно, мгновенно произошло... Когда ушел Белов, Валерий спустился вниз и заговорил с незнакомцем... потом позвал меня, сказал закрыть костел... В эту минуту вошел Жолтак... Брат и тот человек беседовали... Жолтак увидел их вместе... Мне было не по себе, вышел во двор... Затем дверь костела отворилась, и брат позвал меня... "Открой подвал", - сказал он. "Зачем?" - спросил я. "Я убил его", - ответил он. Я онемел. Тогда брат стал говорить, что этот человек бывший эсэсовец, был с ним в одном отряде, а сейчас шпион, из-за границы... "У меня не было выхода, - сказал брат. - Если бы он вышел отсюда, он выдал бы меня, а я не могу позорить дочь..." Такое вот дело, думаю я, вот что выплывает. - Вы любили брата? - спрашиваю я. - За что? - Я не любил его, - говорит Буйницкий. - Я люблю племянницу. - Но как он здесь жил под чужой фамилией? - В тридцать девятом году он уехал учиться в Варшаву... Потом война... Все думали, что он погиб... Но вот в сорок шестом году осенью... ночью... он пришел... голодный, истерзанный, на грани отчаяния... Оказалось, попал в плен, там выбор - пуля или в полицию... стал полицейским... клялся, что ничего дурного не делал... Добрые люди достали ему новые документы, он прячется, хочет уехать, просил денег... Как раз недавно мама умерла... поверил... В костеле не было органиста, я подсказал... - Понятно. А убийство Жолтака? Почему вы с ним примирились? - О боже! - ужасается ксендз Вериго. - Нет, я не знал! - вскрикивает Буйницкий. - Все твердили - самоубийство. Вы тоже сказали - сам. Я спрашивал у Вали - она говорила, что отец спал страшно пьяный. - Он не спал, - открываю я им глаза на истину. - Дело происходило так. Он пришел к ксендзу, пил, пел песни, устроил скандал дома и заснул пьяным сном на глазах у дочери. Это алиби. Однако пьян он не был, последнюю бутылку - это отметил в своих записях ксендз - он не тронул, ее выпил художник. Зачем он пошел к Жолтаку? Потому что я случайно проговорился, что у Жолтака находится Локтев. Ему было важно узнать, сказал ли Жолтак Локтеву, что видел встречу в костеле. Жолтак не сказал. На свою беду. Тогда ваш брат совершил второе убийство. Сейчас полностью понятны и мотивы первого. Человек, убитый вашим братом, по паспорту его фамилия Клинов, но он такой же Клинов, как ваш брат - Луцевич, никакой не шпион. Нам еще предстоит разобраться, как к обоим попали чужие документы. Вернее всего, истина окажется печальной. Этот ЛжеКлинов во время войны был с вашим братом, иначе он к нему не пришел бы. Маленькая заметочка в газете разрушила его мир. Он оказался на виду, ему стало страшно. Он знает, что военные преступления не имеют срока давности, таким преступникам закон не прощает. И двадцать, и тридцать лет последующей, благопристойной, добродетельной жизни не уменьшают вину за убийства, предательства, карательную службу. Он не может сказать о своем прошлом жене, друзьям, знакомым - никому, даже случайному собутыльнику. Признание делает его врагом любому человеку. А меж тем ему хочется поддержки, помощи, хотя бы совета. И он надеется найти их здесь, в костеле, где пристроился и неприметно живет его бывший сообщник. ЛжеКлинов завидует ему. Ведь все, что он делал после войны, его многолетние усилия, его новая жизнь - все может пойти прахом. А тут безопасно. Ему, наверное, показалось, что тут он обретет спокойствие, пересидит тревожные дни. Утром в четверг, я думаю, он караулил у костельной калитки, ожидая, когда появится органист. И действительно, он вошел следом за ним. Но в костеле оказались посторонние. Ваш брат заметил бывшего приятеля. Когда ушел Белов, решил узнать, зачем здесь ЛжеКлинов. На свое несчастье, тот рассказал правду, и органист пустил в ход подсвечник. Ваша ложь, Буйницкий, о некоем человеке в сапогах следствию не помешала, а вот ложь вашей племянницы о времени прихода в костел путала карты основательно. Стоило бы ей поверить, и нам пришлось бы подозревать в убийстве ксендза Вериго. Кто ее подучил: отец или вы? - Я не учил, - говорит Буйницкий. - Вообще, когда я увидел брата у ксендза пьяным, поющим песни после совершенного убийства, мне стало жутко на него смотреть... - Тем не менее, вы молчали. И даже сегодня не решились заговорить, хоть вас назвали убийцей. - Я думал о Вале. - Вообще-то ее следовало наказать, - говорю я. - Единственное, что ее извиняет, это фамильное сходство с вами. Это был ключ. Дарственные подписи "дядя Стась" подтвердили ваше прямое родство. Все остальное вытекало из этого факта. Ваши чувства к племяннице понятны, но какою бедой они могли обернуться для других. Представьте, что было бы, если бы пистолет был заряжен. Мы все, и вы тоже, лежали бы сейчас штабелем в подвале. - Я виноват, - бормочет Буйницкий. - Мне поделом... Как следователь я понимаю меру его вины и меру его ответственности. Но по-человечески я жалею его. Неизвестно еще, как бы я сам повел себя в подобной ситуации с грешным братом. Зов крови, сила родства, воспоминаний детства, память о матери, о чудных днях в семье - все это легко может пересилить логические доводы рассудка. Да еще впридачу рядом живет племянница, которая заменила потерянных детей. Нет, не могу я винить бедного сакристиана. Слаб он духом, не решился взять на себя ответственность за жесткое решение... Но и за это ему придется платить страданием. Еще одним страданием в неудавшейся, надо признать, жизни... Светло в комнате, голубые прозрачные лучи рассеивают ночной мрак. Хоть это и не лунный свет, а фонарный, но все равно есть в нем какая-то магия. Сонное время. Миллионы людей спят. У каждого свои сны, свои заботы, свои тайные желания. Мое исполнилось, я заглянул в завтра, пережил его, и пребывание в будущем меня обессилило. Надо допустить, что в некоторых деталях я неточен, но интуиция подсказывает мне, что в целом я угадал, догадался, проник в старую тайну и в тайну двух недавних насильственных смертей. Локтев спит, он не знает что его ждет, ему не надо брать на себя ответственность, ему проще. Теперь и мне следует заснуть, мне просто необходимо поспать хоть бы пару часов, чтобы завтра по четкой программе провести разоблачение хладнокровного, чрезвычайно опасного преступника. УБИЙЦА Мы с Локтевым приходим в костел первыми без четверти одиннадцать. За сто метров до костельных ворот нам встретилась у колонки пани Буйницкая с полными ведрами. Я сразу отметил эту добрую примету. Саша догадался помочь женщине, и мы подошли к костельным дверям в таком порядке: Саша, я, пани Анеля. Никого из свидетелей ни во дворе, ни в костеле еще не было, если, разумеется, не считать Буйницкую, которая немедленно приступила к выполнению своих служебных обязанностей. Вернее, продолжила их - два нефа были уже вымыты, мокрый пол приятно отблескивал в солнечных пятнах. Буквально вслед за нами, словно все они прятались за углом, появились Белов, ксендз, художник и пан сакристиан. Анеля Буйницкая, поразмыслив, отнесла ведра и тряпку к приоткрытым дверям кладовочки под хорами, где хранились черный гроб и пасхальные хоругви, а сама присела на скамью возле мужа. Белов, как полностью невиновный, чувствует себя оптимистом, но все же, надо думать, и ему немного страшновато быть любопытным при безжалостной драке. Используя удобный случай, он жадно рассматривает амвон, с которого ксендз Вериго много лет подряд читал проповеди своему редеющему приходу. Мне жаль, что я не слышал воскресной проповеди ксендза; все же он в отличие от наших лекторов учился риторскому искусству в Италии. Останься он тогда в Италии вся его жизнь прошла бы совсем по-другому; во всяком случае ему не пришлось бы на старости лет выслушивать от юных воинственных атеистов, что он "вор, который обманывает народ", "опиум", "наркотик". Так их учат в школе. Сочувствую старому ксендзу. Что начнут кричать ему вослед пионеры, когда имя убийцы станет достоянием городской общественности? А какой нечаянный подарок преподносит судьба здешним идеологам! Не счесть будет разоблачительных лекций под интригующим названием "В тени креста", которые прочитает во всех коллективах культурный актив. Белов мгновенно станет победителем, получит здешнее архитектурное наследие для так называемого всеобщего пользования; он и не подозревает, насколько близок к радостному финалу. Но, возможно, подозревает, и уже составил в уме план мероприятий. Хоть и преступная рука помогла ему в этом успехе, едва ли он смутится такой мелочью... Все собрались, все готовы, только органиста что-то не видно. А без него начинать игру бессмысленно - не бывает вечеринки без гармониста. Не нравится мне его отсутствие. Саша, прошу я, узнай у свидетелей, может кто видел Луцевича. Локтев обходит наше собрание, и я наблюдаю искренние отрицательные ответы. Неужели пьет для храбрости, думаю я. Но допущение это весьма несерьезное, оно сразу же и гаснет. Господи, неужто удрал, пронзает меня мрачная догадка. Посеред ночи вышел из дома, остановил попутку - и был, как говорится, таков. Мы ждем органиста уже десять минут. Непредвиденная задержка выбивает меня из графика и сильно портит мне настроение. Да и свидетели начинают высказывать шепотком свое непонимание и недовольство. Глупая складывается ситуация... - Мы собрали вас, - наконец обращаюсь я к свидетелям, - чтобы воскресить некоторые события печального четверга. То, что здесь будет происходить, называется следственным экспериментом. - Тут я их сознательно обманываю, надеясь на их юридическую неграмотность. Для эксперимента мне необходимо получить разрешение, которое мне, бесспорно, не дадут, поскольку я не смогу обосновать необходимость такого действия. Интуиция и гениальные догадки невысоко ценятся людьми, которые ставят свою подпись на документы. Я рискую, но они рисковать не любят. Слава богу, что в нашей стране свидетели безропотны, я уверен, что не услышу возражений. Так и есть, все молчат. - К сожалению, - продолжаю я, - среди нас нет бедного Жолтака, он, как известно, предан земле. Спит вечным сном и гражданин, обнаруженный ксендзом Вериго в исповедальне. В его роли выступит мой коллега лейтенант Локтев. Этот текст многократно отрепетирован, я произношу его без запинки, но далее мне приходится вносить нежеланные поправки. - Мы могли бы уже приступить к эксперименту, но по неизвестным причинам задерживается органист Луцевич. Так что прошу вас несколько минут подождать, сейчас мы постараемся недисциплинированного свидетеля отыскать. Все полны понимания и снисходительности, все согласны ждать, и я посылаю Локтева за органистом, а заодно прошу привезти в костел его дочь и старую Ивашкевич, если та, разумеется, достаточно выздоровела. Ни в юной, ни в преклонных годов свидетельнице я никак не нуждаюсь, но поездка за ними вроде бы оправдывает нашу медлительность, а главное, я надеюсь, что за эти десять минут появится органист. Давно я не испытывал такой растерянности и проклинаю себя за недомыслие: уж что-что, а возможное бегство Луцевича следовало предусмотреть и принять превентивные меры. Но действенные меры принял он, а мы мечтали. Редкий волк смиряется с тем, что его окружают красными флажками. Органист мог уехать в Крым, в Юрмалу, на Байкал, подписки о невыезде он не давал, он может вернуться через месяц, а признаться в преступлении он должен сам и, желательно, сегодня. Но, кажется, Луцевич понял мое желание и решил повременить. Все имеет предел, писал некогда Эразм Роттердамский, только глупость человеческая беспредельна. А каким умным я казался себе ночью! Как просто, легко и красиво распоряжалось поступками людей мое воображение. Но сейчас, похоже по всему, мне предстоит сесть в лужу. Сейчас войдет Валя Луцевич и сообщит "Папа уехал в Сухуми". А куда он на самом деле уехал, знает только бог. Стась Буйницкий печален. Я допускаю, что печаль его светла, что ему известно об исчезновении коллеги, а по моим расчетам и самого близкого родственника. Может быть, он и не любил брата, но вот же, терпел, посему ему выгоднее, чтобы эксперимент не состоялся. Супруга его, пани Анеля, безучастна, она свое горе отгоревала давно, и вообщем-то, я полагаю, она терпеливо ожидает, когда закончится суета моей затеи, чтобы вымыть за нами пол и вновь вернуться к размеренной жизни костела и своему одиночеству в этом мире, где ей выпало узнать больше бед, чем счастья. Чувствительный ксендз Вериго должен чувствовать мою растерянность; я понимаю, что он ее чувствует так называемыми фибрами души, потому что с каждой минутой я все менее уверен в успехе. Никто не может избежать ошибок, успокаиваю я себя. Да и как понимать ошибку. Я не предупредил побег - и это моя ошибка. Органист не пришел в костел - и это свидетельство в мою пользу. Стало быть я не ошибся... День сегодня чудесный. Свет прямо-таки рвется в костел, солнечные лучи прорезают воздух от одной стены до другой. Будь я суеверен и будь тут органист, я подумал бы, что солнце подает добрый знак. Но пока что это знак не для меня. Я жду, я прислушиваюсь к дверям, и наконец они скрипят - возвращается Локтев, а следом за ним входят дочь органиста и сгорбленная годами Ивашкевич. Любопытству, как и любви, думаю я, покорны все возрасты. Луцевича нет и, значит, уже не будет. Мое разочарование обретает свинцовую тяжесть. Нет смысла разыгрывать спектакль, понимаю я. Он будет скучен без главного персонажа и без музыки. Орган молчит, медные его трубы не рокочут, и должной мистической атмосферы, необходимого душевного трепета действующих лиц мне теперь не достичь. Ибо, по моему разумению, мощный голос органа свидетельствовал бы о присутствии вышней силы, о невидимом главном свидетеле. Думая о своей неудаче, я меж тем интересуюсь у Валентины Луцкевич, где задерживается ее отец. Она сообщает, что это ей неизвестно, что он должен был придти или придет, потому что вышел из дома в десять, сказав, что идет в костел на сбор свидетелей. "Так где же он, если всей дороги до костела десять минут?" - хочется закричать мне, но я молчу. Словам девушки я верю, но они меня не успокаивают. Возможно, ее отец и появится, но при ней мой эксперимент невозможен. Мне ее жалко. На ней нет вины, а страдать ей придется всю жизнь. Горькие дни ждут эту девушку; не сможет она рассказать своим детям про своего отца, и вообще никогда никому не расскажет. И консерваторию ей придется оставить. И органная музыка станет для нее вечным источником муки. Неприятно сознавать, что именно мне выпало завязать для нее узел трагедии. Поскольку именно мне придется произнести вслух роковое слово "убийца". Так что, если он придет, решаю я, Локтев сразу же отвезет ее домой... - Граждане свидетели, - говорю я, - приступим. Начнем с того, что восстановим последовательность вашего появления в костеле в четверг и ваших действий. Органиста пока нет, я позволю себе быть его двойником. В качестве двойника я поднимаюсь на хоры. Опершись о балюстраду, я разглядываю три нефа, алтарь, скамьи, широкий проход между ними, исповедальню с бархатной шторой, семерых довольно скучных свидетелей. Выстраивая мизансцены, режиссерской отсебятины я себе не позволяю. Мои постановки тем лучше, чем точнее следуют протоколам опроса. Поэтому ксендз Вериго удаляется в сакристию, Буйницкий неторопливо ходит у алтарного креста, его жена имитирует мокрую уборку помещения, художник взбирается на подмостки, а Локтев бредет вдоль ряда икон, изображающих крестный ход Иисуса Христа. На хорах не хватает органиста, он в нетях, а без него все движения свидетелей абсурдны - они не ведут к развязке. Его нет, и я вынужден доигрывать пьеску абсурда. Из сакристии выходит ксендз, Саша идет ему навстречу, вот они разминулись, Петров спускается вниз. Ксендз, поглядев на росписи невидящим взором, садится на скамью - это означает, что он уже в своем домике пишет дневник на латинском языке. Петров садится возле ксендза - его тоже нет, он как бы в закусочной, куда привезли бочковое пиво. Скрипит дверь, обозначая появление Белова. По его словам, он проторчал в костеле минут десять, любуясь живописью и слушая музыку. Я сокращаю десять минут до минуты и позволяю Белову присесть. Он занимает скамью позади своего антогониста. Буйницкая, следуя общему примеру, тоже присаживается, но на левый ряд. В четверг в это время она отсутствовала - ходила за водой. Если бы рядом со мной стоял органист, я обязательно указал бы ему, что в костеле присутствуют трое - он, Клинов, сакристиан Буйницкий. На мгновение в костел заглянул Жолтак, обрекая тем самым себя на смерть. Можно и это обозначить, то есть не смерть, а внезапное появление бедолаги. Я прошу Сашу - он выходит и входит, двойной скрип двери напоминает всем о покойном. Был бы тут органист, мы быстро достигли бы кульминационной точки, но поскольку он, выйдя из дома, до костела не дошел, то можно объявить эксперимент оконченным и распустить всех по домам. Однако присутствие пани Ивашкевич и дочери органиста требует включить в игру и их. Иначе им будет обидно, что их побеспокоили впустую. Я приглашаю Валю Луцевич за орган, старая Ивашкевич отправляется к исповедальне. Ксендз Вериго как бы вновь возникает в костеле, который только что покинули экскурсанты из дома отдыха. Буйницкий сообщает ему о желании пани Ивашкевич снять с души тяжесть каких-то сомнений. Она уже достигла исповедальни и опускается на колени перед зарешеченным оконцом в боковой стенке. Она все воспринимает всерьез. Ксендз нисколько этому не радуется, он посылает мне растерянный вопрошающий взгляд - мол, что делать, не исповедовать же простодушного старого человека в ходе сомнительного милицейского эксперимента. Я не реагирую, мне все равно, и ксендз повторяет то, что сделал три дня назад - несколько минут слушает эксерсисы юной органистки и вынужденно бредет к исповедальне слушать тайные признания старой женщины. Что можно шептать о себе сквозь решетку, думаю я. Что можно шептать в ответ? Неужто ксендз Вериго и впрямь знает все грехи своих прихожан за сорок лет, похоронил их в своей памяти, и на каждое грешное признание нашел утешительные слова? Но много ли нашлось прихожан, кто признавался ему в грехах смертных? Возможно, за сорок лет этот короткий путь к исповедальне утомил ксендза своим однообразием. Ведь тысячи раз вот так же, как сейчас, пан Адам подходил к этому устройству для приема чужих тайн, видел коленопреклоненного человека, отдергивал штору. Люди не исповедуются о своем счастье. Счастье всегда на лице, его не спрячешь, его и не надо утаивать. Кто придет в костел шептать о счастьи, стоя на коленях перед мелкой деревянной решеткой, к которой прижато ухо священника? Приходят несчастные. Они серьезны, они надеются превратиться в счастливых. Но разве кто-нибудь в этом мире может принять на себя чужой грех? Освободить от него? Ксендз примиряет грех с жизнью... Крик ужаса, усиленный эхом, возвращает меня к реальности. Это кричит ксендз Вериго, и я вихрем несусь вниз по винтовой лестнице и бегу к исповедальне. Пан Адам стоит возле нее в паническом оцепенении, седые его волосы шевелятся. Я отвожу штору и наталкиваюсь взглядом на прислоненного к стенке органиста, уже, как я констатирую, неживого. ЕДИНСТВЕННЫЙ СВИДЕТЕЛЬ Бывшие участники следственного эксперимента, и они же - нечаянные свидетели повторного преступления - хмуро сидят у костельной ограды на лавке, починка которой стала последним земным делом Жолтака. Вернее сказать, на лавку присели трое - Белов, художник и пани Ивашкевич. Стась Буйницкий обессилено валяется под стеной. Не очень пристайно для костельного сакристиана уподобляться пьяному молодцу, но я его понимаю - только что он потерял брата, увидел его убитым, и ему есть о чем пострадать. Мне тоже хочется лечь в траву и заснуть. Но Саша уже помчался в райотдел сообщить о новом убийстве в исповедальне. Скоро прибудут милиционеры, эксперты, врач, следователь прокуратуры Фролов. Потом из меня будут вытягивать жилы за самовольство. Но это легко пережить. Главное, что я проиграл, и меня разбила апатия. Мне лень думать... А разбитую истерикой дочь органиста Анеля Буйницкая увела в домик ксендза. Пан Адам тоже поспешил в родные стены успокаивать несчастную девушку. Успокаивать счастливую девушку, лениво думаю я. Она никогда не поймет, как сильно ей сегодня повезло. Смерть отца сохранили ей честь и самоуважение. И пристойную семейную легенду - папа был органист, его убили в костеле при исполнении служебных обязанностей. И все всегда будут сочувствовать. В домике открывается окно, и ксендз Вериго окликает Буйницкого. Тот сомнамбулически поднимается и бредет на голос. Сейчас и он начнет утешать племянницу. Думаю, что через месяц - другой ему самому потребуется утешение, и он придет к исповедальне, чтобы услышать от пана Адама слово поддержки. Сакристиан скрывается в домике, а через минуту из него вышла заплаканная Анеля Буйницкая. Она садится напротив нас, у солнечной стены, ей, как я понимаю, хочется уединения. Она долго глядит себе под ноги, на траву, затем переводит взгляд к небу, и я тоже интересуюсь, что же там такого занимательного есть на небе. Оно ярко-синее, на нем ни клочка облаков, оно пронизано золотым светом - такое небо рисуют на иконах. На старых иконах такая девственная синева приличествовала изображению святых и прелестных уголков рая. Чистое небо - символ божьей милости к избранным, знак расположения к достойным. Кто же сегодня тут удостоился вышнего расположения? Да, похоже на райский пейзаж: сочная зелень кленов, под их сенью белеет костел, лазурь небесной сферы, животворящий солнечный свет, - однако внутри костела на холодном кафельном полу дожидается медицинского заключения тело органиста. Врач подтвердит то, что мне уже известно. Он скажет, что смерть наступила в результате удара тяжелым предметом в заднюю часть черепа, ориентировочное время смерти - между десятью и половиной одиннадцатого. Тяжелый предмет - тот злополучный подсвечник, на котором эксперты не обнаружат никаких отпечатков, вообще ничего, даже легкого налета пыли. И посему ничем не помогут нам свидетели, думаю я, не стоит их попусту морить, их показания запротоколирует вечером Саша. Я поднимаюсь и отпускаю с миром Белова и художника. Оба облегченно вздыхают и торопятся покинуть костельную ограду. Художник помчится в пивную, Белов поспешит в свой тихий добропорядочный музей, где нет исповедальни, бархатной шторы и ошеломляющих неожиданностей. Но у калитки я останавливаю их просьбой проводить домой старую пани Ивашкевич, которую дважды на одной неделе ксендз Вериго досмерти пугал душераздирающим криком. Неинтересны мне сейчас и дневниковые записи пана Адама, обреченные на полную неизвестность, поскольку никто в этом райцентре не знал, не знает и не будет знать латыни, кроме, возможно, доктора, наученного писать по-латински названия лекарств на рецептурных бланках. Но те сто слов, которыми пользуется медицина, ксендз Вериго не употребляет. Не нужны мне и показания сакристиана Буйницкого, пользы от них для следствия никакой, а уж как он будет разбираться со своей совестью - вовсе не мое дело. Единственный человек, с которым мне хочется поговорить, это костельная уборщица, пани Анеля. Я знаю, что мне никогда ее не забыть. Она смотрит в небо, солнце ласкает ей лицо. Она заслужила сегодня божье расположение, и мне кажется помолодела на десяток лет. Помолодевшие женщины легко устраняются от лишних забот, и многие мои вопросы пани Анеля просто не расслышит. Но один вопрос я все-таки задам. Он крайне прост: "Кто заходил в костел после того, как пришел Луцевич?" Я тяну с этим вопросом, потому что на нем окончится следствие. Я не спрашиваю, потому что мне известен ответ. То есть вопрос мой обязательно прозвучит, но чуточку позже. Пусть человек порадуется своей свободе, услышит счастливый стук сердца. Ведь мгновенная смерть органиста изменяет ее жизнь. Анеля Буйницкая обретает приемную дочь, сироту, о которой будет заботиться до конца своих дней. Или о внучатых племянниках, чей лепет вдохновляет пожилых людей сильнее, чем девичий шепот молодого мужчину. Пани Анеля вновь стала матерью, она будет бабушкой, она постарается оберечь обретенное дитя от новых несчастий. В том числе и от моего любопытства. Баба с пустыми ведрами, черная кошка или поп, перешедшие вам дорогу, милиционер с расспросами - все это давние приметы беды. Не захочет пани Анеля играть с огнем. И потому мне придется написать в рапорте, что проникнуть в тайну трех убийств представляется невозможным, а найти убийцу и поставить его перед судом не удастся никому. Ответ Анели Буйницкой, переписанный в рапорт, засвидетельствует истинность такой мысли. Она скажет: "Заходил какой-то в темном костюме и сапогах". Неизвестного с такими яркими приметами можно разыскивать тысячу лет. Через минуту - другую прибудет районная милиция, начнется неизбежная суета, у калитки станет сержант, перед калиткой соберется толпа любопытных, и Буйницкие поведут племянницу домой. Я пересекаю двор и присаживаюсь возле пани Анели. "Не помните ли вы", - говорю я унылым голосом и задаю свой вопрос. Буйницкая внимательно и строго вглядывается в меня, в человека, который от имени государства хочет залезть к ней в душу и отыскать там то сокровенное, что ценится другими чиновниками правосудия. Взгляд ее тверд; я понимаю, что уткнулся в стену. Ей не хочется оглядываться назад, и она туманно, равнодушно, коротко сообщает: "Ходил кто-то в сером костюме и сапогах. Только я по воду пошла, не присматривалась". Я молча киваю в знак того, что опровергнуть эти слова мне никогда не удастся. Пани Анеля легче умрет, чем откажется от своей лжи. Она знает, что казнила мужниного брата, человека с черным прошлым, убийцу. Она сделала то, что был должен сделать муж, она взяла на себя мужские обязанности защитника семьи и племянницы. "Тетя Анеля" - вспоминается мне надпись на книге. Тетя понимала, что делает, и свою тайну не откроет никому, даже мужу. Стась Буйницкий тоже услышит о человеке в сером костюме и сапогах. Единственным свидетелем ее решительного поступка был бог, а он, все зная, обо всем молчит. Перед кем ему свидетельствовать? Он сам верховный судья, он судит через совесть. Вина определяется побуждением, во всяком случае, таковы мерки совести, а побуждение пани Анели было святым, она жертвовала безгрешностью, она рисковала собой ради спасения невинной души. И тут всем придется смириться, потому что признания от Анели Буйницкой не последует, раскаяние в святом поступке невозможно. И следствию с его желанием юридической справедливости тоже придется смириться, ибо дух выше буквы. Смысл следствия - найти виновного и привести его к наказанию. Виновный наказан, я должен быть удовлетворен, а уж то, что судья вынес приговор, не советуясь с народными заседателями, никак не должно меня задевать. Возможно, он посоветовался с той силой, которая выше разумения народных заседателей. Пани Анеле не перед кем раскаиваться, никто не сможет ее упрекнуть. Вероятно, только муж ощутит неясное подозрение, но он сам стоит среди спасенных и не посмеет прикасаться к загадке своего счастливого спасения. Ему более других удобно думать, что существует некое третье лицо, совершившее убийство убийцы. Все теперь мне понятно, как слова в букваре, но тоскливо у меня на сердце при мысли, что я искал ответ на земле, а пани Анеля глядела в небо и нашла ответ там. Сам виноват, отведя ей роль жалостливого, но немого статиста. Статистом был ее муж, парализованный сатанинской волей брата. Я ошибся, соизмерив душевную силу пани Анели с ее скромной ролью в костеле. Вот и мне приходится прозревать через ошибку, что каждый человек, действительно, создан по образу божьему и может быть полностью независим в своих поступках. От ксендза Вериго, от слабодушного мужа, от страха перед следователем, от расхожего мнения всех бесстрастных. Становится независим, если решает спасти любимого человека. Пани Анеля обогнала меня своим решением, и я обязан это признать. Иначе убийца уже из могилы превратит меня в свое орудие возмездия. Но быть его средством мне не хочется - добро ненаказуемо... За воротами скрипят тормоза милицейских машин. Десяток энергичных мужчин во главе с капитаном Максимовым строевым шагом проходят по дорожке в костел. "Ну что?" - бросается ко мне Локтев с наивной надеждой услышать разгадку. "Ничего!" - пожимаю я плечами. - Был некто в сером костюме". Анеля Буйницкая поднимается как бы из желания не мешать нашей служебной беседе и походкой уверенного в себе, свободного человека направляется в пристройку, к мужу, к племяннице, к новой семье и новой жизни. В костельной ограде пусто. Локтев спешит в костел. Стены его белеют в обрамлении зелени, дремлют на солнце клены, у меня под ногами ползут по своим путям муравьи, вокруг тихо, все умиротворены. В домике, прилепившемся к ограде, два пожилых человека утешают племянницу. Райский уголок, думаю я, но вот как в этом уголке достается счастье.