отную прижаться друг к дружке. Мы жмемся и согреваемся. Мерцает лампа. От ее дрожащего подслеповатого света колышутся на стене серые тени... Всякий раз, когда мала зовет Елизабету мыться, та ревет. Ее успокаивают одной и той же сказкой. Жила-была глупая девочка, которая никого не слушалась. Не давала мамке мыть голову. И вот однажды напали на нее вошки. Вошек у нее в волосах развелось несметное множество. Договорились они промеж собой. Свили веревку и поволокли девочку к реке. Затянули ее в реку, она и утонула. - Полезешь в корыто или нет? Ревет сестричка, но уже не упирается - садится в корыто. Лучше уж в корыто, чем в реку. Вот возвращается из сеней и мама. Заплетает свои косы. Волосы у нее как ячменная солома, длинные-длинные, до пояса, даже еще ниже. Когда-то и она молодой была. Елизабету носила на руках. Меня на плечах. Кожа у нее на плечах задубела - как шея у вола под ярмом. Таскала нас за собой всюду, где ждала работа. Дети постарше цеплялись ручонками за юбку и бегали за мамкой, как цыплята за наседкой. Мама по-прежнему высока ростом. Правда, нет уже былой стройности. Она располнела. Скоро снова срок родить. Мама укладывается рядом с Елизабетой. Возле Елизабеты устраиваюсь и я, а там уж - все остальные. Отец всегда спит на полу, чтобы нам на нарах было просторнее. - Мам, лампу не гасить? - Не гасить... Мама боится темноты. А особенно нынешним вечером. Она долго укладывается, но все никак не может успокоиться. Ворочается, будто ее что колет. Да видно, и впрямь что-то колет. Она постанывает - тихонько, чтобы не испугать нас. - Ион, беги к тетушке Стане. Заскочи и к Петре. Евангелину тоже позови. Ион вскакивает и торопливо одевается. Отец в отлучке. В полдень уехал с греками в Олоджу закупать для них хлеб. Вернется, дай бог, завтра к вечеру. Мы тоже уже все на ногах, притихли возле мамы. Догадываемся, что должно произойти - то самое, что у сестры Евангелины, когда она родила Лалу. Евангелина - старшая наша сестра. Она вышла замуж прошлой зимой. И вскоре принесла ребенка. Когда она вышла замуж, ей было пятнадцать. Теперь шестнадцать. Мама лежит на нарах, сжавшись в клубок. Кусает себе пальцы. На висках и на лбу у нее проступил пот. Прибежала тетушка Стана, жена моего дяди Пэунэ Вакэ. Дом у них прямо под насыпью, на самой окраине села. - Походь, милая, скоренько родишь. Погодь, сейчас и полегчает... Все село кличет тетушку Стану не иначе как Погодь. Ей самой бог детей не дал. Она сухопара. На ходу всегда что-то бормочет себе под нос. Чтобы дома не было пусто, взяла в приемыши мальчика, которого нашли у колодца, - это дядя Штефан, она его уже и обженить успела. Маме не очень по душе, когда тетушка Стана появляется в нашем доме. От теткиной болтовни у нее пухнет голова. Но это бы еще ничего. Хуже другое. Тетушка Стана просит нож и принимается долбить очаг или печурку, где мы печем хлеб. Долбит острием ножа и выковыривает кусочки обожженной глины или красноватые комочки грязи; потом грызет их, разжевывает и глотает. Если Погодь не поест жженой глины, ей кажется, что она голодная. Поэтому она ест глину каждый день. Всюду, где ей приходится бывать, она ковыряет печку, а еще лучше - переносную печурку, которая и без того вся изъедена огнем. - Погодь, милая, сейчас разродишься, сей секунд разродишься... Мама словно бы никого не видит. На висках ее крупные капли пота. Пот заливает лоб и щеки. Святой Георгий верхом на белом коне топчет копытами дракона. Дракон зеленого цвета. Все три головы дракона пронзил святой своим копьем. Горит тусклым светом лампа. Мечутся по стенам серо-черные тени - наши тени. У Петри один глаз затянут бельмом, лицо изрыто оспой. Она помогает при родах. Умрет в селе кто - Петря обмывает покойника. Ей дают за это плошку кукурузной муки. А за помощь при родах она получает штоф крепкой ракии или крендель - как и Диоайка... - Нагрейте в котле воды, - велит нам Петря. Воду греет сестра Евангелина, она пришла с девочкой на руках. Девочка спит. Я перевожу взгляд с одной на другую: большая кукла прижимает к груди маленькую. Нас, детей, Петря и Погодь выгоняют в сени. Чтоб мы не видели метаний мамы, не слышали стонов. Теперь мы ее не видим. По слышать - слышим. Она стонет все громче и громче. Волосы у нас подымаются дыбом. Мы встревожены до предела. Нас бьет дрожь. Приносим из хлева мешок соломы. Валимся на пол. Пробуем уснуть... - Кто теперь родится у мамы? - Мальчик. - А ты почем знаешь? - Знаю. До сих пор у мамы было так: сперва мальчик, потом девочка, снова мальчик и опять девочка. После тебя, Рица, родился я. После меня - Елизабета. Елизабета - девочка. Теперь очередь мальчика... Этой осенью, когда полили дожди, прогнав от нас холеру и смерть, приехал из города мамин старший брат - дядя Тоне. И стал просить у мамы денег. Он знает, что у мамы, где-то на дне сундука, должны лежать два золотых дуката, ее приданое, две желтые монеты из старой бабушкиной кончи... Вот и пристал - одолжи да одолжи. Дядя Тоне держит в городе лавку. Наверно, дела у него идут неважно, раз в долг просит. - Нет, не дам, - отвечала мать. - Зто все, что у меня есть... Ты и так моих бычков проел. Дядя Тоне уехал разгневанный. А пока он спорил, я разговаривал на дворе с двоюродным братом - Мишу, сыном дяди Тоне, который увязался за своим батькой... - Сколько вас всего братьев? - Пятеро, - ответил Мишу. - Мама говорит, что скоро нам аист еще принесет. Меня прямо смех разобрал. Я чуть не лопнул. Ну и простофиля у меня братец. Он все еще верит, будто детей приносит в клюве аист!.. Я каждую весну наблюдал, как прилетают аисты. А осенью - как они улетают. С прилетом этих птиц мы сбрасываем постолы и ходим босиком. Если появились аисты, значит, наступила весна. А если весна, то постолы уже ни к чему. Их надевают снова, когда аисты улетят. Тогда уже выпадает снег. Прилетая, аисты никаких детей не приносят. Они летят длинной цепочкой и сразу принимаются за устройство гнезд. Одна пара устроила свое гнездо у нас на крыше. Аистиха откладывает там яйца. Из них выводятся птенцы. Когда аистиха сидит на яйцах, аист улетает на пруд ловить лягушек и в клюве приносит их аистихе, пока не накормит досыта. Мы даже песню сочинили. И я пересказываю ее своему двоюродному брату Мишу: Уй-юй-юй, на Кэлмэцуе аистиха не танцует, на гнезде птенцов выводит, аист места не находит, к нам на хору зачастил, с длинным носом уходил... Аистята - как цыплята, утята или гусята - вылупляются из яиц. Теленок рождается у коровы. Козленок - у козы. Ягненок - у овцы. А ребенок - у своей матери. Потому женщины и плачут, когда он родится. Мой братец уставился на меня как дурак. Ничего не понимает. Городской - что с него взять... Мы засыпаем. Спим. Просыпаемся... Три дня мучилась мама. И три ночи! Отец беспомощно мнет в руках кэчулу... На обед, на ужин и на завтрак одна и та же еда - тюря... Женщины приходили, уходили, снова возвращались. Приходили откуда-то из других сел. Настало утро четвертого дня... Ой, маму смерть заберет!.. - Не заберет... Мы сидим - кто на завалинке, кто под окнами, кто у двери - и слушаем. У мамы родился мальчик. Мы кучей вваливаемся в комнату - взглянуть на братца. Он жирный, толстый, с огромной головой. Тетушка Стана хватает его, мокренького, и целует в лобик. На губах у нее остается липкое пятно... - Погодь, теперь мы его окрестим. Назовем его, как моего сына, Штефаном... Кто тут станет возражать? На маму уже никто не смотрит. Лицо у нее белое как бумага. Вытянувшись во весь рост, похудевшая, истерзанная, она лежит на постели, укрытая шерстяным одеялом. Наверно, спит. К ней подходит отец. Целует в щеку. Мать приоткрывает глаза. Улыбается: - Досталось мне... За время, проведенное у нас, Погодь обскребла ножом и объела наш очаг. Съела и четверть печурки... Пусть ест, коли по вкусу... Печь снова слепим. А печурку заменим. Есть еще одна под нарами... Мама все еще лежит больная, у нее разошлись кости. Она не может спуститься с кровати. Не может поднести ко рту кружку с водой. Когда ей все же нужно приподняться, мы поддерживаем ее за спину и помогаем... - Где у тебя болит, мам? - Нигде не болит. Сердце устало. И она показывает рукой на живот, где едва найдется место для нескольких ложек бульона. Углубившуюся впадину живота заложили комом тряпья. Глаза потухли, ввалились. Груди обмякли, обвисли - опустевший, иссохший родник. Видны все ребра - пересчитать можно. Отец позвал доктора Ганчу. Доктор взглянул на маму прямо с порога и ушел насвистывая. В воротах бросил отцу: - Позаботься о досках. На гроб понадобятся. До рождества не дотянет... Пришла зима. Скоро и рождество. Наступило и прошло. Вот и Новый год. И крещение. На рождество мы ходили по селу колядовать. Под Новый год поздравляли соседей. Я собрал деньжат и накупил в лавке сластей. На крещенье мы чуть не замерзли у колодца, где шла служба. Мой брат Ион пришел к колодцу с лошадьми - решил участвовать в скачках вместе с другими парнями из нашего села. У лошадей в гриву и хвост вплетены сухие веточки базилика. Освятили воду, жандармы разрядили в воздух ружья. Люди целыми охапками швыряют базилик в колодец. И в бутылях со святой водой плавают листочки базилика. На крещенье и в селе, и в полях, и в лесу - всюду пахнет базиликом, базиликом пополам со снегом. На конях скачут до самой станции. Парни поют. А с лошадиных морд только пена летит. Но вот прошло крещенье, и сугробы стали таять. Близится пасха. Наступила. И уже по всему селу разносится запах цветущей вербы. Пахнет вербой, тополями и акацией. Благоухает свежая зелень. Мама не умерла. Но ей по-прежнему неможется. Никто уже не моет нас в корыте. У отца отросла борода. Потемнели щеки. Глубоко ввалились глаза. В поле, куда ни пойди, непременно наткнешься яа курган. И у каждого кургана свое название. Курганы распахивают и засевают. Осенью, перед самым снегом, перегоняя лошадей на водопой или на виноградники, мы замечаем, что кое-где подножия курганов разрыты заступом или ломом. Люди поверили слухам, будто под курганами захоронены клады. И раскопали несколько курганов. Денег не нашли, зато нашли копья, шпоры, шлемы, человеческие и лошадиные кости. Однако крестьяне не потеряли надежды. И все еще раскапывают и разоряют курганы. Может, счастливчикам и повезет найти в один прекрасный день спрятанные сокровища. Один такой курган стоит в поле, что по дороге на Турну. Когда-то в давние времена в нем находили целые бурдюки, набитые дукатами, старинными золотыми и серебряными монетами. Этот курган прозвали Муравьиным. Однажды, уже после бунта, приехал в село какой-то господин в пролетке с поднятым верхом. На лошадях были черные хомуты с бубенчиками. Господин соскочил с пролетки и потребовал, чтобы били в барабан и созывали к примарии народ. Ударили в барабан: дело было в воскресенье, люди не работали и собрались быстро. Коротенький толстячок стоял, опираясь на трость. Он сообщил, что в Турну учрежден новый банк под названием "Банк Фурника"*. Желающие могут получить деньги, нужно только дать расписку, указав, какая требуется сумма. В Муравьином кургане, сколько ни ищи, денег все равно не найти. Зато в "Банке Фурника" денег навалом... Господин забрался в пролетку, кучер взмахнул кнутом, и пролетка покатила вниз по Кэлмэцую разносить дальше счастливую весть. ______________ * Муравей (рум.). Село взбудоражилось. Деньги нужны всякому. Загвоздка была только в одном: мало кто умел расписаться. Господин с тростью, назвавшийся Сэвеску, заявил ясно и определенно: "Деньги в банке может получить только тот, кто поставит свою подпись..." Терзались недолго. Писарь Стэнеску взялся научить всех, кто захочет, писать свое имя. В примарии стоит большой стол. На него положили стопку бумаги. Принесли чернильницу и несколько ручек, вставили новые перья. Усадили людей за столы. Разложили перед ними листы бумаги. Вверху писарь каждому написал его имя. И разъяснил: - Нет нужды учить все буквы подряд. Господин Сэвеску этого не требует. Достаточно, если вы сумеете нацарапать такие знаки, чтоб они смахивали на подпись... Крестьяне взяли ручки, обмакнули перья в чернила. И перья заскребли по бумаге. Бумага рвалась, пестрела кляксами. Нелегко писать, когда на голове кэчула. Сняли кэчулы, положили на пол. Трудно писать, когда на тебе кожух или зипун... Жарко. Все обливаются потом. Скинули кожухи, зипуны, безрукавки и уложили все на пол вместе с кэчулами. Когда рубашка застегнута на все пуговицы - тоже непросто. Пришлось расстегнуть верхние, как во время покоса. И как на покосе, засучить выше локтя рукава... Благодаря терпению писаря мужики через несколько недель уже могли нацарапать хотя бы четвертушку своего имени, не сломав при этом перо и не заляпав бумагу. Научившись расписываться, каждый подыскивал себе попутчика. Потом, заняв деньги у корчмаря, попа или писаря, они спешили на вокзал. Брали билет и ехали в город. Перед зданием банка собрались бесконечные толпы народу, стояли по двое в ряд, как ополченцы. Принимал Сэвеску. Мужики подписывали вексель. Только это и требовалось - поставить подписи под двумя бумагами. С подписанными бумагами на руках мужики подходили к кассе. Кассир бросал сквозь очки взгляд на подписи, усмехался и спрашивал: - Сколько?.. Кто просил сотню, кто две, а кое-кто даже пять сотен лей. Из банка, набив кошельки деньгами, шли в корчму. Пили, ели, распевали песни. Торговцы с главной базарной улицы хватали их за локти, затаскивали в свои лавки... - Бери ситец жене на юбку... - И чего ты ходишь в опорках? Идем ко мне, обую в башмаки со скрипом... - Э, да у тебя кэчула рваная... Заходи, продам, какую одни жандармы носят... - Входи, купишь платок для дочки... - Не угодно пару туфель? Мужики бродили по лавкам и только к вечеру воротились домой - с песнями, как после свадьбы. За плечами котомки, набитые товаром. - Повезло нам с "Фурникой"... - Дай бог здоровья господину Сэвеску... - Денег у нас теперь, как у господ... Наши волы были низкорослые и старые. Едва-едва тянули плуг. У телеги соскочили с колес ободья, прогнулись оси... Трудно работать в трех поместьях на старых волах, когда телега трещит по всем швам и, того и гляди, развалится в самый неподходящий момент. Мой отец тоже решил научиться ставить подпись. Я тогда еще не ходил в школу. В доме не было ни ручки, ни чернил, ни бумаги. Все это принес однажды за пазухой мой двоюродный брат Сорян Милитару из Стэникуца... Дядя Сорян был грамотный. Отец без большого труда научился расписываться. Неделю спустя он мог уже полностью написать свое имя, даже с закрытыми глазами. Писал его и на снегу - пальцем, и летом - на земле кнутовищем. Вместе с дядей Соряном поехал отец на ярмарку и взял деньги в "Банке Фурника". На полученную ссуду и на деньги, вырученные за старых волов, купил молодых крупных животных с широко расставленными рогами. Старую телегу разобрал и спрятал под навес. Приобрел в городе новую и у местного цыгана, Оанцэ, обил ободьями колеса. На оставшиеся деньги купил на помещичьей мельнице полмешка муки. Взял за деньги, чтобы не переплачивать летом приказчику. Некоторое время спустя банк разве что сельским богатеям не послал открытки. Целый день почтальон разносил маленькие картонки с печатными буквами. Крестьян, получивших ссуду, теперь вызывали в банк уплатить проценты и погасить хотя бы часть долга. Откуда у крестьян весной деньги? У кого были овцы, тот продавал овец и платил процент на вырученные деньги. А для погашения долга нужно самое меньшее продать барана. "Банк Фурника" закрыл кассу. Ссуду больше не давали никому. Мечутся крестьяне, трудов не жалеют, перебиваются, продают все, что можно, из хозяйства и все равно не в силах выплатить проценты и ссуду. И опять в село, на той же пролетке, прикатил господин Сэвеску. Опять велит барабанным боем собрать к примарии крестьян и разражается бранью. - Я с вас шкуру спущу - не пожалею! Как вам приспичило, так вы назанимали денег. Теперь извольте расплачиваться... Жандарм, поп, писарь - все заодно с толстопузым коротышкой: - Брали деньги - надо вернуть... Господин Сэвеску с судебным исполнителем начинает обход. Исполнитель ходит по домам в сопровождении жандарма Никулае Мьелушела. Перед кузницей Оанцэ выстроились в ряд телеги. Они уже не принадлежат крестьянам, перешли в собственность "Банка Фурника". Банк забирает их и продает тем, кто может заплатить наличными. Судебный исполнитель и жандарм отбирают скот. Работники, нанятые руководством банка, угоняют стадо в город. Наша новая телега, так весело звеневшая на ухабах, тоже стоит перед кузницей. И наши волы с широко расставленными рогами, смешавшись со стадом, тоже бредут по дороге на рынок... Мама все еще нездорова. У отца отросла борода. Померк взгляд. Пусто во дворе. Под навесом гулко свищет ветер. Остались мы с одной лошадью. Отец запряг ее и поехал по всей округе искать врача. Где он только не был! В долине Олта, в Избичени, за Рушью-де-Веде, в Скриоаште, где поп умеет читать по какой-то священной книге. В другой раз отец проехал по Кэлмэцую, вниз до самой Пьятры. Вернулся, держа за пазухой бутыль с водой, настоенной на горелой головешке. Эту заговоренную воду отец долго мешал выломанной из веника соломиной, пока головешка не растворилась. Пила мама и эту черную воду, и травы глотала разные - сладкие, горькие, кислые. Снадобья не помогли... На дворе весна. Мы вынесли маму в тень, под шелковицу. Мама сама как тень. Над ней, жужжа, роем вьются мухи. Она отмахивается от них пучком перьев. Рядом в корыте лежит мой брат Штефан. Личико у него совсем осунулось. Мы, ребятишки, играем во дворе, на улице, на лугу. Лица и руки у нас грязные, одежда порвалась. Зимой сестра Евангелина еще приходила ее штопать. А теперь она в поле вместе с мужем. Для нас у нее времени не остается. Из Кырломана несколько раз наведывалась бабушка. Она не стала нас мыть. Не стала штопать наши дыры. Разодетая как девица на выданье, не выпуская из рук палки, она присела на стул рядом с мамой и принялась расспрашивать: - Ну, Марие, как чувствуешь? - Как видишь, мама... Бабка поднесла руку к носу и сказала: - Ты уже смердишь, Марие... - Наверно, мама... Бабка взяла палку и пошла через холм к себе домой. Домик у бабки маленький и блестит как стеклышко. Двор - врата рая. Яблонька к яблоньке, цветок к цветку. В глубине - заросли ивняка, высокий занавес из тополей. Посреди двора - узенький ручеек, образовавшийся при слиянии трех родников в склоне холма... Мама лежит, вытянувшись на одеяле, под шелковицей. Братик хнычет рядом в корыте. Возле реки стали табором цыгане. Цыганки разбрелись по всему селу. - Котлы, решета, вязальные спицы продаем... Котлы, решета, вязальные спицы... - Гребень не нужен, хозяюшка? Мама делает рукой знак, чтоб вошли во двор. Цыганки входят. Одна гадает ей по картам, другая - на раковине, третья - на ладони. Рука мамы, которую разглядывает гадалка, вся испещрена морщинами. - Не умрешь, хозяйка... - Дайте грудь сынку моему, пусть пососет немного... Цыганки, у которых есть и свои сосунки, вынимают через разрез кофты большие, полные, смуглые груди с красным соском. Братик жадно набрасывается на грудь и принимается сосать. Я смотрю и вижу, как он надувает щеки... Наевшись, отпускает грудь. Цыганка укладывает его в корыто. Спать. - Голодный, так бы всю мамку и съел... - Приходи завтра еще. Курицу отдам... Цыганки приходят и на другой день, и на следующий. Кур у нас больше нет. И вообще нет никакой птицы. Только на чердаке - голубятня с голубями-турманами. Турманы взвиваются к самым небесам. И играют. А то сложатся в комок и камнем падают вниз. И только у самой земли раскрывают крылья и снова взмывают вверх. Цыганкам они вроде ни к чему. - Что делать будем с парнишкой, хозяйка? Помрет ведь он возле тебя. Может, отдадим кому в приемыши? - В приемыши, - стонет мама. Слова застревают у нее в горле. Ее душит плач... Пошел слух, что мы хотим отдать Штефана в приемыши - на воспитание кому-нибудь. Приходят женщины. Мама разговаривает с ними. Но отдать так ни одной и не решилась. Если бы достало сил, она поднялась бы со своего ложа, схватила бы палку и гнала бы их до самой околицы: "Вот тебе приемыш, вот тебе! Роди сама, коли хочешь..." Но однажды с холма спустилась низенькая, коренастая женщина с крупными белыми зубами. Бойкая на язык жена стрелочника Мэрина Фоамете по имени Тудорица. - Я вот уж десять лет как замужем. Истосковалась душа по сыночку. Отдай мне твоего. Буду как своего растить. И тебе приносить буду - показывать. Мама собрала нас всех. Пришел и отец. Тудорица взяла Штефана на руки и ушла с ним к себе, в сторожку стрелочника. Забыла про обещание показывать его маме. Иногда отец верхом на лошади ездил проведать сына. Воротясь, вполголоса рассказывал маме: - Здоров парнишка. Большой растет... Наш двор оголился. Опустел. На поля пришла осень. Льют дожди. Шелестят бескрайние заросли кукурузы. Скоро уборка урожая. А нам убирать нечего. Иона, моего брата, родители отдали в услужение богатею по имени Шоавэ, там он батрачит с раннего утра до поздней ночи. Домой придет, с ног валится. - Плохо быть батраком... За работу его кормят. Весной он получает шляпу и пару постолов. Если особо постарается, то осенью Шоавэ пожалует ему и портянки... Как-то объявилась Тудорица: - В субботу приходите к нам вместе с крестными сынка и родственниками, Штефану срок подходит, пора ему вихор обрезать... Будет и угощение!.. Мама на своей постели радостно улыбается. Еще бы, сынок здоров!.. Как не радоваться. - Все идите, - просит она нас. - И ты, муженек, тоже, - обращается она к отцу. - Да уж съезжу... В субботу вечером к нашему дому подкатили три телеги. Приехали родственники. Пришли и крестные. Кто не охоч до дармового угощения! В одной телеге я вижу дядюшку Штефана, Пэунэ Вакэ, моего дядю, и его жену Погодь. Погодь прячет за пазухой комья жженой глины. Отколупывает по кусочку, разгрызает, жует и глотает. Мы тоже залезаем в телегу. Щелкает кнут - кони трогают. В переднюю телегу уселись трое цыган-музыкантов. Осеннее небо низко-низко нависло над землей. Моросит дождик. Мы вывернули одежду наизнанку. Теперь дождь нам не страшен. Подъезжаем к сторожке. Она крыта красной черепицей. Возле сторожки - шлагбаум и колодец. Помещение внутри просторное. Две большие комнаты, а посредине сени - и того больше. В сенях - печь, на печи - большие пузатые горшки. А в горшках капуста с бараниной. На землю опустились сумерки. Барабанит по стеклам дождь. Но вот он перестал. Налетел ветер и разогнал тучи. Поет волынка. Ей вторит кларнет. Меж них выговаривает на своем языке трехструнная скрипка. Из рук в руки переходит бутыль с цуйкой и кувшин с вином. Пир идет горой. Гости прямо руками хватают из мисок капусту, жирные бараньи куски и отправляют в рот. Двух выхолощенных баранов заколол для такого праздника Мэрин Фоамете. Угощаются взрослые. Угощаемся и мы, ребятишки. Нам дали жареного мяса и несколько ломтей хлеба. Мы едим, рассевшись вдоль стен. Коли за столом места нет, стало быть, нет - и все тут. Мы смотрим и дивимся. В сенях, в углу, на куче початков, лежит завернутый в пеленки, наряженный в новую красную распашонку и в суконную шапочку с пером мой братик. Он ничуть не поправился с тех пор, как мы отдали его Тудорице в приемыши. Никто на него и не взглянет. Только я. Это ведь мой братец, надо его рассмотреть. На верхней десне у Штефана уже прорезалось два зубика. Я подхожу и пальцем раскрываю ему рот. Ощупываю нижнюю десну. А тут прорезалось целых три. Пятью зубами мог бы уже и хлеб жевать. Ничего ему не сделается! Братец держит хлеб в ручонке, но не ест. У него течет из носу. Вся щека вымазана. Он таращит на меня глазенки. Не узнает. Смотрит на все, что творится в комнате. Жмурится на пламя в печи. Пляшут языки пламени. Их отблеск сливается со светом фонаря, подвешенного к потолку. Снаружи, под самой крышей сторожки, висят три колокола. По ним трижды ударяют молотком: бум, бум, бум... Мэрин Фоамете снимает фонарь с крюка и выходит наружу. Я иду следом. Он толкает шлагбаум, перегораживает дорогу. Разрывая ночь, мимо нас молнией проносится поезд, сверкая ярко освещенными окнами. Небо расчистилось. Мерцают крупные осенние звезды. Ветер подсушил траву. Возвращаясь в сторожку, Мэрин Фоамете замечает, что на ворохе сена что-то темнеется. Стрелочник подходит поближе и светит фонарем. - Кто тут? С вороха вспугнутым зверем соскакивает и шмыгает в кукурузу мужик. На сене с раскинутыми ногами и задранной на животе рубашкой лежит Тудорица. - Это ты! - Я, Мэрин... - Ну-ка, малый, подержи фонарь... Я держу фонарь и гляжу, что же теперь будет... Мэрин хватает Тудорицу за косу. - Идем-ка домой... - Иду, иду, как не идти... Будто лошадь за узду на водопой, ведет стрелочник за косу в сторожку свою жену. Я освещаю тропинку. Свечу фонарем... В сторожке веселье в полном разгаре! В полном разгаре танцы. Пыль столбом до самого потолка. В вихре танца никто не обращает внимания на тесноту... - Эй, музыка, стой! - кричит Мэрин Фоамете. - Кончай танцы. Садитесь, говорю, и не мешайте. Дом мой. Жена моя тоже. Я давно знал про ее сучий норов. Сегодня нарочно предупреждал: веди себя прилично, Тудорица, хоть бы один вечер. Не порть мне праздника. У всех у нас нынче торжество - сынку вихор срезать будем... Как бога молил - хоть ради такого дня попридержи себя. Обещала ведь, толстомясая. И вот опять застал ее с кем-то на сене. Придется ее чуток поучить. Любители скандалов, сидящие вдоль стен, даже глаза вытаращили - о таком зрелище они и не мечтали. - Ну как, проучить тебя, Тудорица? - Проучи меня, Мэрин. Как следует проучи. Учи, сколько сил достанет. Мэрин срывает с ее головы платок и отдает подержать моей сестре Евангелине. Стаскивает с жены платье. Оставляет в одной рубашке. Снимает и туфли с ног, и чулки. Если бы не стыдился людей, снял бы и рубашку. Жену он готов в землю втоптать. Но одежду испортить боится... Схватив жену за косу, он приподымает ее и с размаху швыряет на пол. Половицы гудят. Женщина не издает ни звука. Лишь свернулась клубком. Муж лупит ее кулаками, поддает коленями, пинает носком ботинка, топчет каблуками. Женщина молчит. Он вновь приподымает ее, словно бревно, и с силой ударяет об пол. И снова набрасывается с кулаками. Все лицо у Тудорицы вспухло и посипело. Из разбитого рта и из носу хлещет кровь. Муж колотит ее в грудь, треплет, топчет. Женщина все терпит молча. - Так ничего и не скажешь? Женщина с трудом разжимает окровавленные губы: - Чего сказать тебе, бешеный? И впрямь, словно взбесившись, с вытаращенными глазами, мужик колошматит и колошматит ее все злей и яростней. Женщина уже лежит на полу пластом. Когда она на ногах, то кажется совсем маленькой. А когда лежит, кажется очень длинной. Рубаха на ней изорвана в клочья. Расцвечена кровавыми пятнами. Она переворачивается на живот и хлопает себя ладонями по заднице. И подначивает мужа: - Бей и тут, припадочный. Тут еще не бил... Мужик ногами топчет то место, которого еще не касался. - И сюда ударь, хиляга, - она показывает на свои плечи, - и сюда, и сюда... Мужик бьет, куда скажет. Бьет по ее подсказке. - Так и не заплачешь, стерва? Сквозь залитые кровью зубы женщина шепчет: - Не заплачу. Не видать тебе моих слез. Убей, коли мочи хватит, а плакать не стану... Мэрин Фоамете снова пинает женщину ногами, норовя угодить под ребра. Но вот она обмякла. Глаза закатились. Мэрин Фоамете выходит поостынуть. Женщины поднимают Тудорицу с пола и уводят в другую комнату. Моя брат Штефан, все с тем же куском хлеба в ручке, удивленными глазенками следит за суматохой. Снова запела волынка, зазвучал кларнет. Заныла скрипка. Опять все закружились в танце. Словно тысяча чертей вселилась в каждого. Кружки с вином переходят из рук в руки. Посреди хоры, переодевшись в чистую вышитую блузку, накинув на голову желтый платок, вся в синяках, лихо отплясывает Тудорица. Пляшет и кричит: - Моему сыночку годик сполнился! Дай ему бог здоровья! Сейчас срежем ему вихор... А ну, быстрей! Еще быстрей! Отец хватает меня за руку. - Пошли, Дарие! Но от дверей возвращается и берет братца Штефана на руки. Выходит с ним на улицу. Снимает с себя зипун и заворачивает в него Штефана. - Идем! Я шагаю за отцом. Он выпрягает из повозки лошадь и подсаживает меня. - Держись крепче за гриву!.. Я вцепляюсь лошади в гриву. Отец усаживается позади меня. Прижимает к себе Штефана. Крепко-крепко. - Н-н-н-о-о, Буланый!.. И мы втроем, верхом на одной лошади, трогаемся в путь через заросли кукурузы. Ночь светлая, и тропинку хорошо видно. Лошадь идет шагом. Влажно шлепают по земле копыта. Штефан заснул у отца на руках. Его суконная кэчула, украшенная петушиным пером, от тряски свалилась с головы наземь. Мы не стали подбирать ее. Вихор болтается у Штефана на макушке... Мы срежем его завтра утром, ножницами... XI ОСЕННЯЯ ШЕЛКОВИЦА Позади остались сторожка и даровое угощение. Я оглядываюсь. Освещенные окна, как желтые глаза, едва мигают. Вот они уж совсем крошечные. Лошадь спускается вниз. Стороной объезжаем хутор, миновали мост через реку. Тот самый, где недавно случилось убийство. Буланый храпит, мотает головой. Должно быть, чует еще запах человеческой крови. Конь, но не мы. - Крепче держись, Дарие. - Держусь, тятя... Отец сжимает в руке уздечку. Плавно несет свои воды темно-синяя река, разлившаяся от осенних дождей. Тонут в ней полуночные звезды и склоненные ивы. - Как бы и нам туда не ухнуть... - свою мысль я нечаянно произнес вслух. - Не бойся, - отвечает отец. Конь успокаивается. Мост уже позади. Услышав нас, заливается лаем рыжая овчарка Ивана Негоажэ. Проснулся маленький братец. Похныкал негромко и замолк. Мерный шаг коня укачал и усыпил его. Что за люди эти Негоажэ? Явились неведомо откуда... Сам Негоажэ - приземистый, коренастый, смуглый, с усами и красными - сырое мясо - губами. Еще только у Бузиликэ такие же красные губы - красные и толстые, раза в три толще большого пальца. Вся в мужа и жена Негоажэ. Даже бородавки на носу похожие. Близнецы - и те не так похожи друг на друга. Детей у Негоажэ двое, сын и дочь, вылитые родители. Тем и прославились. Домишко у них крошечный - одна горница - и белый, как яйцо, что снаружи, что внутри. В постолах никто на порог не ступит. Лишь в чулках. Одни говорят, что Негоажэ ведут свой род от турок. "От каких там турок, - возражают другие, - с турками у нас в родстве Улмазы. Через какого-то сапожника. А другой турецкий род - Даудеску из Секары... Эти больше похожи на арапов..." Вокруг дома у Негоажэ - огромный двор, возделанный как огород. - И чего эти Негоажэ за огородничество принялись? Только болгары огородничать мастера... Во дворе Негоажэ вырыл колодец. Берет из него воду и поливает капусту, баклажаны, перец. Вечером выходит с товаром на большую дорогу и торгует. Нет у них ни волов, ни телеги. Всю работу мужик делает одними руками. И никогда не работал на помещика. - Я работаю только у своего дома, - любит повторять Негоажэ. - И не надо мне никаких хозяев. Никаких... В воскресенье все семейство Негоажэ, принарядившись в белые как бумага одежды, выходит на улицу, усаживается на скамеечке у калитки. Ни с кем они не знаются. Даже в разговор не вступают. Только когда продают овощи - объявляют цену и торгуются. Между собой объясняются скорее взглядами, точно решили даже на словах экономить. Люди говорят о них по-разному: то по-хорошему, а то и позлословят. Размышляя об этом семействе, я и не заметил, как мы добрались до дому. Отец слезает с коня, держа братика на руках. Слезаю и я. Подходят собаки, обнюхивают наши ноги. Отец привязывает коня. Мы входим в дом. Уже далеко за полночь. Голубеет небо. Ветер колышет пожухлые листья и засыхающие ветки. В доме горит лампа. Съежившись в углу на нарах, мама коротает ночь, которая не приносит ей ни сна, ни облегчения. Она обмоталась своим широким красным поясом - чтобы стянуть кости - и, как всегда, подложила под него на живот ком разных тряпок. У нее внутри пустота, которую она никак не может заткнуть, и от этой пустоты она сохнет и чахнет. Отец держит братца на руках. Я спиной закрываю за собой дверь. Дома холодно. - Дарие, прибавь в лампе свету! Я подкручиваю колесико фитиля. Пламя разгорается ярче. Мама открывает глаза. - Сыночек мой! Ей бы заплакать... Но в иссохших глазах нет слез, в груди нету сил. Она что-то бормочет - не разобрать. Щеки у нее ввалились. Весь лоб избороздили морщины. Лицо желто, как застывший воск, из которого свечники делают свечи. Когда я научился видеть и осознавать происходящее, я только и делал, что удивлялся. Удивлялся, как это люди говорят слова и понимают друг друга, а коровы, к примеру, только мычат, а птицы щебечут. Удивлялся молчаливости деревьев, травы и чудесно расцвеченных полевых цветов. И еще удивлялся тому, что на селе встречаются два вида людей: оборванцы, которые, лишь стает снег и до поздней осени, когда замерзает земля, ходят босые, и господа, одетые по-людски, даже летом обутые в блестящие башмаки. Мы носили кэчулы, шляпы или вообще ничего. Как придется. А местная чиновная знать расхаживала в длинных сюртуках с блестящими пуговицами и в шляпах с твердыми полями - в котелках. Мимо нашего дома по нескольку раз в день громыхали поезда - скорые, пассажирские и товарные, длинные-предлинные, что тащились с трудом. Я глядел на людей, ехавших от Дуная в сторону Руши-де-Веде или от Руши-де-Веде к Дунаю в грохочущем поезде, который мчался так быстро, что в него даже из рогатки не попадешь... Однажды какой-то господин высунул голову из окна вагона. Ветер и сорви с него котелок. Тот покатился по траве. Я бросился и подобрал его. Это была черная шляпа, твердая, как настоящий котелок. Мы сначала по очереди мерили ее. Наши головы входили в нее, как в горшок. Потом мы положили котелок на землю и наступали ногами на его верх. Но шляпа нисколечко не смялась, тогда мы принялись лупить по ней палкой. Шляпа загудела!.. Но хоть бы чуть продавилась или лопнула! Только гудела, как барабан. Войку, почтальон, подошел и отобрал у нас шляпу. Обтер с нее пыль рукавом куртки и надел на голову. С тех пор и носит. Шляпа на полях повыцвела - и только. Все такая же твердая, невзирая на дожди и снег. Этот котелок, случайно попавший нам в руки, был первым, который нам удалось пощупать своими руками; а всего в селе таких котелков пять. Носил котелок мой двоюродный брат Никулае Димозел, почтмейстер, Милиарезь, колченогий барин из соседнего села - он иногда показывался и у нас в своем кабриолете. Ходил в котелке и мельник с хутора, Гунэ Изопеску, и иногда и Попеску-Брагадиру, учитель, который учит нас грамоте. Писарь Стэнеску и мамины братья - Тоне и Лисандру - носили, как все крестьяне и даже более состоятельные люди, мягкие черные шляпы. Тех, кто носит котелок, называют барами, знатью. Но не только их, а и писарей, корчмаря, сборщиков налогов, которые ходят в костюмах немецкого покроя. Однако самым важным барином почитается Герасим Шербу, что прежде занимался изготовлением свечей. Теперь он занимается не только этим. Герасим пришел в село с гор, как и Мареш-корчмарь. Приехал из Питешть с тележкой яблок. Увидел, что село большое, и осел тут. Снял дом и отписал односельчанам письмо, призывая их себе на подмогу. В один прекрасный день в селе объявилась целая ватага высоких парней с гривами светлых волос, ниспадавших на плечи, такие волосы носили у нас в те времена одни старики. На длинных, как у пастухов-горцев, тележках они привезли инструменты, котлы и ящики. Быстро разнеслась новость: пастух намерен основать свечную фабрику. Дело наладилось быстро. Фабрика работала до поздней ночи. Мы собираемся под окнами - смотреть, как рабочие размалывают воск и как с фабрики, а точнее, из-под их ловких рук выходят коротенькие, тонкие, совсем дешевые свечки для покойников и огромные, толстые белые свечи для крещений и свадеб. Торговля у свечного заводчика процветала. Он купил нанятый с зимы дом, покрыл его новой крышей, заменил окна и двери. Окна и двери выкрасили в голубой цвет. Во дворе построили склады. Жена его, которую в селе звали не иначе как питештянкой, пришла в село босиком, этакой бедолагой в засаленном кожухе и мятом переднике. Но уже через год обулась в туфли на высоких каблуках, нарядилась в цветастое платье и похвалялась, что вскорости муж привезет ей из города модную шляпу. Была она женщина высокого роста, белокурая и сухопарая. На крестьянок смотрела сверху вниз. По воскресеньям "наносила визиты" городским госпожам, то есть жене писаря и тетке Полине, жене моего двоюродного брата Димозела. Люди умирали - Герасим Шербу продавал похоронные свечи. Рождались дети - Герасим Шербу продавал свечи крещенские. Играли свадьбы - Герасим Шербу и тут продавал свечи, большие и белые, свадебные. А сколько сверх того продавал он свечей для поминок и панихид! И не в одном нашем селе - все окрестные села пользовались услугами Герасима Шербу. Человек прижимистый, он за короткое время сколотил целое состояние. Свечное производство он перевел в складские помещения, в глубину двора, а в доме, фасад которого выходил на улицу, открыл мелочную лавку. Из города ему навезли целые подводы тюков. Лавка открылась на пасху, и Шербу пустил по селу слух: "Продаю по дешевке". Людей набежало - как на раздачу милостыни! Самый распоследний бедняк, и тот обязан на пасху приодеть своих детей. Это уж как водится: на рождество поешь досыта, на пасху разоденься в пух и прах. Вот и наш отец, собрав всю свою ораву, повел нас в лавку Шербу. Сестричкам купил туфли и платки. Нам - ботиночки, куртки и шапочки. Мне досталась шляпа - глаз не оторвешь: к ленточке, которая шла вокруг, с правой стороны был прикреплен синий железный пистолетик. Огромное состояние скопил Герасим Шербу. И в один день разом снялся с места, как и мамин брат, и перебрался в город. Герасиму Шербу тоже разонравилось в деревне. А жене его и подавно... Лишь одна женщина жалела об отъезде Герасима и питештянки - жена Пэскуцу, горожанка с окраины Руши-де-Веде, поселившаяся в нашем селе. Это маленькая светловолосая женщина. Так и кажется, будто ее облили молоком. Пэскуцу, ее муж, уже стар. А Папелка совсем молоденькая. Муж не обременяет ее работой. Выходит в поле сам, вместе со своим отцом. - Что ж жену-то работать не заставляешь, эй, Пэскуцу? - Чтобы солнце не обожгло. Не хочу, чтоб моя жена с лица обгорела и ручки себе поцарапала. Пусть мне еду беленькими ручками готовит... И впрямь, ручки у Папелки белые и крохотные, с ухоженными, коротко обрезанными ноготками. Родила она мужу троих детей. Один похож на дядю Жигоя, другой - на Думитраке Вэтуя, а девочка Дина - вылитый Авендря-конокрад, приятель моего брата Иона. - От кого детишек-то заводишь, Папелка? - задирают ее женщины. - От кого получится, от того и заведу, а вам что? У Пэскуцу два дома. Один маленький, в глубине двора, а другой - большой и новый - у самых ворот, окнами на улицу. Сам Пэскуцу с женой и детишками живет во флигельке. В сенях на циновке спит его отец. А в большом доме квартируют офицеры, приехавшие обмерять поля. В коровнике, где давно уже нет коров, разместились солдаты-денщики. Офицеров в доме Пэскуцу двое. Оба молодые, с тонкими усиками над верхней губой. Один из них женат. Он привез с собой и служанку, девушку с гор. Голос у нее приятный, певучий. Зовут ее Зинка. Как-то средь бела дня из дома Пэскуцу послышались душераздирающие крики. Мы бросили свои игры и кинулись туда. Видим, Зинка катается по земле. А Зизи, офицерская жена, пинает ее ногами. Бьет каблуками куда придется. В бок, в лицо. А перед тем как свалить, отхлестала по щекам. Волосы на ней рвала - черные как вороново крыло - и бранью ее осыпала. Взобравшись на забор, Полина, жена Димозела, крикнула: - За что это вы ее так, сударыня? - Кофе мой пролила, дурища... Мы сбежались и глазеем. Офицерская жена оставила Зинку. Набрала на дороге комьев земли - и ну швырять в нас! Мы врассыпную. Офицерская жена за нами. Забыла про Зинку. Та поднялась и подошла к колодцу, что перед домом. Отряхнулась, сполоснула лицо, руки, ноги. Из руки у нее кровь хлещет. Зашла Зинка к нам во двор. Сестра Рица помазала ей руку мазью, перевязала... - И чего ты не уйдешь от этой стервы? - Куда идти-то? Никого у меня нет. В других местах еще хуже бывает. Она уходит к себе домой. Но немного погодя снова появляется у нас. С большой белой тарелкой в руках. - Хозяйка послала тутовых ягод собрать... - Что ж, собирай. Зинка влезает на шелковицу. Собирает по ягодке. Собирает, а сама поет. Набрав тарелку, осторожно слезает и относит ягоды госпоже. Вечером офицеры с денщиками возвращаются с поля. Один играет на скрипке. Тот, что не женат. Играет во дворе, перед домом Пэскуцу. Мы слушаем издали. Подойти нельзя - офицер бросит играть и прогонит нас. Он не любит, чтобы мы показывались ему на глаза. Денщики по вечерам приходят к нам. Сестра Евангелина выносит из дому чистое одеяло. Расстилает под шелковицей. Кто-нибудь из солдат забирается на дерево и трясет ветви. Ягоды падают, словно сбитые градом. Солдаты собирают их в миску. Потом усаживаются на завалинку и едят. Разговаривают с отцом; и с нами денщики тоже любят поболтать. Мы узнаем, что офицеры - помещичьи сыновья из Брейлы. Женатый - это капитан Судиту. Младший лейтенант Андрееску, тот, что играет на скрипке, совсем еще мальчишка, юнец, только что военную школу окончил. У его денщика, солдата Генчу Марина из Удупа, почти нет зубов. Раз-два и обчелся. - Остальные, - рассказывает денщик, - мне офицер выбил за то время, что я при нем состою. По любому пустяку крик подымает. И плеткой меня лупит. А когда вечером сапоги стаскиваю с него, обязательно каблуком в зубы заедет. "Ты, бугай, - кричит, - полегче не можешь? У меня и так мозоли болят..." А если легче тянуть, сапог с ноги не снимешь - голенища-то узкие. Злой офицер попался... Чоройу, денщик капитана, - молдаванин. У него светло-желтые волосы и голубые глаза. А уж засмеется - рот до ушей. И никогда не забывает поблагодарить. - Здесь мне только от капитана да от жены его достается. А в Бухаресте еще и капитанова теща лупцевала - палкой, которой ковры и тюфяки выбивают. Капитан тогда у тещи жил. Та в приданое целые хоромы получила возле Чишмиджу. Злющая баба! Комнаты внаем сдает. Съемщиков муштрует почище, чем нас капрал в казарме. Бедняги по дому на цыпочках ходят. Поживут так с неделю и сбегают. Дома добротные, заметные, одни квартиранты ушли - тут же другие находятся. Потерпят-потерпят - и тоже деру. Да кто-нибудь опять найдется. Так оно и идет. А я по саду тещиных щенков прогуливаю. Вожу их на поводке... До того, значит, все осточертело, что, как говорится, хоть собак гоняй. Смех замер у него на губах. Лицо помрачнело, увяло, сморщилось. - Вот кабы в девятьсот седьмом с боярами покончить... Ежели бы тогда все удалось, то-то бы жизнь в стране изменилась... - Тут в девятьсот седьмом большие пожары полыхали, - откликается отец. - Нас потом три месяца заложниками на барже держали посреди Дуная. Отдали на съедение комарам, вшам да клопам. Еще чуть-чуть, и наши косточки глодали бы крысы. Натерпелись мы горя. У тех, что послабже, истерзанное мясо гнить начало. На живых людях черви завелись. После этого нас поволокли в тюрьму. По судам таскали, измывались... И считается, что нас в конце концов простили. Это хотел вбить нам в голову зять Милиарезя, префект Дрэкуля... Да прощать-то нас не за что. На нас вины не было. Мы за справедливость стояли, вот и все. "Если кто и виноват, - сказали мы потом Дрэкуле, - то уж никак не мы. Вина вся на вас. У вас да у бояр и кнут, и власть. Властью держите нас в рабстве. Кнутом избиваете. Живете нашим трудом, а мы подыхай с голоду. И после этого говорить о прощении..." Дрэкуля разъярился. Стал на меня орать: "Мало мы тебя на барже держали! А то ведь я могу и снова туда отослать!.." - "После всего, что было, - говорю, - мне и дома не лучше, чем на барже..." Волосы отца уже тронула седина. Побелели виски и усы. Он жадно сосет самокрутку. Курят и денщики. Дым отгоняет мух. На дворе, где рос бурьян, отец посеял немного табака. Табак взошел, вызрел. Листья у него зеленые, широкие, шершавые. Отец срывает днем по нескольку листочков, раскладывает сушить на жарком солнце, потом растирает их в ладонях и ссыпает в свиной пузырь, привешенный к поясу. - В девятьсот седьмом я еще мальчишкой был, - вступает в разговор Генчу. - К вам в Удуп офицеры привезли пушки. Восстание вспыхнуло моментом. Подпалили мы барские дворы, всеми владел помещик по фамилии Думба. Сам он жил в Вене и ходил в приятелях австрийского императора. Огонь еще разгореться не успел, а войска уж тут как тут. Все словно знали, что дело так обернется. Собрались мы - кто с ружьем, кто с револьвером, а кто и просто с палкой - и поджидаем солдат у околицы. Вышел вперед один наш старик, встал перед войском и говорит офицерам: оставьте, мол, нас в покое, крестьянам с армией спорить не о чем, люди поднялись на помещиков и подожгли их дворы, чтобы и у бедняков были плуги, чтобы и им досталось землицы. Налетели тут на старика офицеры с саблями. Тогда один из наших, Гурадулче, который в армии до сержанта дослужился, взял команду на себя. Мужики залегли за заборами, в канавах, и открыли пальбу по офицерам и сверхсрочникам. Один офицер упал. И еще несколько унтеров. Солдат словно ветром сдуло. Настоящая война началась. Даже в трубу трубили. А поутру, ни свет ни заря, подошло к селу пополнение с пушками. Три дня обстреливали село, разнося вдребезги лачугу за лачугой. Люди как мухи гибли. Акации взрывами под самый корень косило. Из моих только я с отцом уцелел. Да отец в тринадцатом году от холеры помер, за Дунаем... Денщики босы. От жнивья, по которому они ходят днем, ноги у них в кровавых порезах. Раны они присыпают землей... Отец раздевает моего маленького братца и укладывает его рядом с мамой. Мальчик просыпается. Я слышу, как он хнычет: - Ады, ады, ады... - Что это он просит, а, тятя? - Принеси ему воды в кружке. Я приношу воду. Братец отхлебывает чуть-чуть и роняет головку. Мама гладит ему волосы, щеки. Гладит легонько, пальцы у нее длинные и тонкие, одни косточки. - Сыночек ты мой дорогой... Она боится его разбудить. Я снова забираюсь на нары. Из дома Пэскуцу слышен шум. Что еще успела разбить Зинка в столь неурочный час? Летом я буду залезать на шелковицу. Отряхивать ягоды. Мой братик научится стоять на ножках. А может, даже и ходить. Будет подбирать мои ягоды и есть. Все щеки себе вымажет ранними ягодами лета, сочными ягодами осени. - Ну как, сладки ягодки? - Сладеньки... XII КОТ У колодца под ивой собрались мои дружки-приятели. Возле колодца с желобом рядком выстроились лошади. Мы вытягиваем бадьей воду и выливаем ее в желоб. Лошади пьют, животы у них раздулись как барабаны. Чуть оступись, мигом сорвешься в колодец. Едва различимо мерцает на дне вода. Колодезный журавль задран высоко. По его высоте можно судить, как глубок колодец. И легко догадаться, какая в разгар лета колодезная вода - ледяная или тухлая. Вода из колодца перед нашим домом всегда свежая и вкусная. По утрам и вечерам женщины со всего села приходят сюда с кувшинами за питьевой водой. Мужики останавливаются потолковать у обочины дороги либо идут в корчму, а не то собираются у примарии. Женщины любят посудачить либо у калиток, либо у колодца. Парни для разговоров уходят подальше - пасти лошадей в сжатом поле... Сбор кукурузы еще не начался. Скоро начнется, через неделю-другую. И не все еще жнивье перепахано... - Поехали, Дарие, в ночное!.. - Поехали!.. Я хватаю свою драную кэчулу, напяливаю на голову. Набрасываю на плечи сестрин дырявый зипун. Уже осень. Ночи холодные. Но я знаю, как надо согреваться. Распрягаю Буланого и веду его к колодцу. Напоив, взбираюсь на него верхом. Ребята уже ускакали. Стоит чуть тронуть коня прутом, как он переходит на рысь. Вцепившись обеими руками в гриву, я припадаю к лошадиной шее. Прижимаюсь щекой. Буланый мчит уже галопом, летит, отбрасывая копытами комья земли. Если бы дорога была мощеная, а лошадь подкованная, из-под копыт летели бы искры. Но дорога присыпана пылью... Вот я и догнал ребят, пристраиваюсь сбоку, и теперь лошади идут спокойным шагом. - Куда погоним? - К роще, где овраг, - отвечает Авендря... Иногда, наигравшись и до смерти устав, я долго не могу уснуть - сон не спешит унести меня к черту на кулички. В такие ночи я выхожу на улицу, что ведет к станции, и иду к своему дяде Бурдуле. Он чуть ли не самый древний старик в нашем роду. Ему скоро сто лет стукнет. Старуха его померла. Из шести сыновей в живых остались двое - Мэриникэ и Дэникэ. Из пяти дочерей жива одна старшая. Зато внуков - хоть пруд пруди. Если бы всем им вздумалось навестить дедушку в воскресенье, на дворе Бурдули не хватило бы места. Но внуки наведываются лишь по большим праздникам - и не все сразу. Старик несносен. У него только и разговоров, что о тех временах, когда он был молод и хорош собой. Что дед Бурдуля был когда-то молод, в том сомнения нет. Всякий, как теперь даже мне известно, когда-то был молод. Но что он был красавец - этому верится с трудом. Сейчас Бурдуля смахивает на призрак. Когда ходит, едва отцу до пояса достает. Спина у него словно пополам переломилась, нет ни бороды, ни усов. Даже на голове волос не осталось, да и на теле тоже - весь осыпался. Проснулся однажды утром, а у него - ни ресниц, ни бровей. Только кучки волосков на подушке. Я иду к деду Бурдуле по той самой причине, по какой все другие обходят его дом стороной. Он многое может порассказать о людях, чьи кости давно уже истлели и быльем поросли. И есть у меня еще одна причина: дед Бурдуля любит петь. Симпатичны мне люди, умеющие петь. Но беда в том, что дед горланит такие песни, какие ни один артист не осмелится - разве что на ухо собутыльнику, да и то ежели тот пьян. Идут, к примеру, женщины или девушки стайкой по улице - с прополки или с жатвы. А дед прямо от ворот как грянет во всю глотку: В сумерках на лавке Наложил я лапку На ее заплатку... Бабы как прыснут, девки хохочут, а какая позловреднее отвечает: - Целую ручку, бабушка... Дед сердится. В сердцах нехорошие словечки выкрикивает. И дулю показать может. Много чего узнал я от деда Бурдули. В прежние времена вся равнина по край света была покрыта лесами. Но род человеческий все множился, и люди вырубали деревья. Корчевали пни, расширяли вырубки. Получались поля, пригодные для посевов проса, ячменя, ржи, кукурузы... Топорами, мотыгами, заступами сводили люди леса. Лишь кое-где уцелели отдельные лесочки, прибрежные рощицы на Олте и на Дунае. Есть еще лес возле Крынджени, под Рушью-де-Веде, по ту сторону оврага, да и там полно прогалин и просек. - Ширились поля, - рассказывает дед Бурдуля, - погибали леса, стали люди трудами своими крепнуть. Тогда-то и накинулись на села бояре, стали плести небылицы, будто это их земли. И попали крестьяне в помещичью неволю. Никому еще этой доли избежать не удалось. От поры до поры вскипало по селам возмущение. Но власти топили его в крови, с незапамятных времен подмяли они под себя крестьянский люд. Не поет больше старик с бабьим лицом озорных песенок. Иные песни стал петь, а вернее, шептать. С его тонких высохших губ слетают старинные имена прославленных гайдуков, вздымавших тяжелые палаши и сносивших головы мироедам, забытые имена бар, проклятых в памяти народной... У оврага, меж убранных полей, разбиты бахчи. Отошло уж время бахчеводов. Однако не сняты еще навесы. Не вырваны ползучие арбузные стебли. Валяются на мокрой земле запоздалые дыни - продолговатые, полосатые; чахнут еще под наполовину изъеденными листьями круглые арбузы, которым уже не дозреть. Соберут их в мешки из-под зерна, вот на рождество они уже и готовы, вроде как дозрели, а на самом деле провялились, поблекли, потеряли вкус... Верховодит у нас Авендря, друг моего брата Иона. С лошадьми должен бы ехать в ночное Ион, да его дома не оказалось. У хозяина Шоавэ его тоже нет. А то бы приехал пасти хозяйских лошадей. Заболел дед из Кырломана - вот уже два дня как при смерти. К нему и отправился Ион. Но дед не умрет, как не умерла и мама, - только поболеет, однако болезнь его выводит бабушку из себя. А бабка держится высокомерно и ходит прямо, как девушка. Не по нраву ей дедушкины болезни. В прошлое воскресенье я тоже заходил навестить дедушку и слышал, как бабка орет: - Молчал бы уж! Вечно ты хнычешь. Как баба... Так вот и пилила беднягу. А дед Велча, лежа в постели, ерошил пальцами свою сивую бороду и стонал: - Захнычешь тут, коли больно. Все кости изныли. И плоть немощна. Помереть бы уж... Бабка только того и ждала - чтоб дед смерть помянул. Дядя Думитраке как раз курицу зарезал. А бабка обварила ее и ощипала. В руке у бабки большой нож, им она собиралась курицу разделывать, прежде чем в горшок бросить. Услышала дедовы слова - как взовьется! А нож-то в руках. Ну как зарежет деда? - Помереть захотел? Вот тебе нож. Проткни себе грудь. Вонзи в сердце. Тут тебе и смерть наступит, разом успокоишься. Довольно нюни-то распускать. Смерть и так не за горами. Вот и пособи ей забрать тебя... Лицо у бабки свирепое-свирепое. Она и не думает шутить. Неужто и впрямь хочет, чтоб дед сам пронзил себе сердце? Меня больше испугало выражение бабкиного лица, а не нож. Но глаза дедушки осветились доброй улыбкой. - Ну и проклятая же баба! Точь-в-точь как твой турок-отец. Не бойся, Дарие. Я и не подумаю ее слушаться. Человеку нельзя самого себя смерти предавать, даже если он ее и кличет. Смерть у человека в костях сидит, с самого зарождения... Слышь, Дарие, при жизни можно счастье призывать, то ли оно придет, то ли нет. Можешь в шутку и смерть кликать. Только смерть, хоть кличь, хоть не кличь, все равно явится, когда назначено, и тогда уж конец... Бабка по-прежнему держит нож в руке. - Довольно болтать. Не сбивай парня с толку. Хочешь помереть? Вот тебе нож. Не хочешь - будь добр, перестань нюнить... Она повернулась к нам спиной и пошла к печке разделываться с курицей. С яростью и злостью взрезала птице грудь. Словно вспарывала и кромсала хилое, иссохшее тело дедушки. Вырезав куриный желудок, бабка бросила его собакам, которые, высунув красновато-синие языки, дожидались этого момента, сидя на пороге. Сердце и печень, еще не успевшие остынуть, бабка положила на горящие угли. Вот куриные потроха поджарились. Посолив, она выложила их на деревянное блюдо и принесла в комнату. Хмуро посмотрела на нас и сказала: - Ешьте, в самый раз поджарились... Запах очень соблазнительный. Дедушка взял печенку и с трудом принялся жевать. Остальное уплел я. Облизал губы. Не хочешь, да оближешь! Нынче, если бабка снова зарежет курицу, потроха достанутся моему брату Иону, черт бы его побрал... Но мне и сейчас неплохо. Авендря во всем знает толк. Нам, маленьким, он велит собрать сухого навозу и травы, будем разводить костер. Потом он поручит нам выбрать початки с зерном помягче, и мы же должны будем испечь их на огне. Такая работа нам по душе. Мы готовы печь початки хоть всю ночь напролет. А ежели захочется пить, то подальше в долине есть родник с чистой водой. К Авендре пристал заика Гынгу: - Д-д-д-ядя А-а-а-вендря, а арбуза сегодня п-п-попробуем? - Может, и попробуем... Авендря не гнушается воровства. Из-за этого достается от отца моему брату Иону. Зимой мы, мальчишки, собираемся у кого-нибудь дома сообща лущить кукурузу, перед тем как ехать молоть. За этой работой болтаем иногда до самого рассвета, рассказываем сказки, едим вареную кукурузу и щиплем девчонок. Авендря приносит под полой зипуна курицу, гуся или индейку - что удастся украсть у соседей. Его штучки всем известны. Вот отец и боится, как бы Ион не перенял от Авендри эту дурную привычку. Стакнувшись с подходящей компанией, Авендря может и коня украсть. У нас он украл однажды жеребенка. Залез как-то ночью в стойло, отвязал жеребенка, вывел за узду со двора, вскочил - и ищи ветра в поле. Продал потом цыганам на ярмарке. Когда мы спохватились, коня и след простыл. Целый месяц после того конокрад к нам носа не казал. Потом вдруг заходит к брату как ни в чем не бывало. - Добрый вечер, тетя Марие!.. - Добрый вечер, Авендря. Это ведь ты у нас жеребенка украл!.. - Я? - А кому ж еще!.. - Тетя Марие, разрази того гром от макушки до небес и от пяток до земли, кто у вас жеребенка украсть посмел... Мама засмеялась, смеется и Авендря. - Хоть больше-то наш скот не трогай... - Ваш не буду, село велико. С тех пор Авендря ничего у нас не крал. Коров, когда мы совсем уже до ручки дошли, продал на базаре отец: кукурузной муки купить было не на что, чтоб до весны перебиться. Один лишь Буланый у нас и остался. Когда я был маленьким, на месте рощицы, возле которой мы слезаем с коней и, спутав их, отпускаем пастись, стоял лес. Через лес тянулась дорога на Рушь. Осенью, забравшись в телегу и плотнее прижавшись к отцу, я отправлялся с ним на ярмарку. До леса дорога спокойная. А перед тем как в лес въехать, давали коням передохнуть. Никогда не знаешь, что может в лесу случиться. Бывало, из-за деревьев или из придорожной канавы выскочат на дорогу разбойники и, потрясая пистолетом или палками, орут тебе: "Стой!.." Тут уж все зависит от твоей храбрости. Огреешь коня кнутом и на всем скаку мимо промчишься. Сзади тебе вдогонку палят, ругаются... Бывало, и убьют кого, бывало, и цел-невредим уйдешь - тут уж как повезет. Или очнешься с проломленной башкой и перебитыми костями. Это уж не от везенья, а от искусства разбойников зависит. Они, к примеру, натянут веревку меж деревьев, незаметно перегородят дорогу. Ты разгонишь лошадей и напорешься на веревку. Споткнутся лошади и ткнутся мордой в землю. Тут уж невредимым не уйти: разденут тебя, оставят в чем мать родила, изувечат палками и бросят на обочине, а сами обратно в глубь леса подадутся. Так до рассвета и пролежишь, пока прохожие не увидят, не придут на помощь. А разбойники давно уже в своих тайных убежищах отсиживаются... Со многими такое приключалось. С нами ни разу. Теперь лес вырубили. Старые деревья повалили, обрубили ветки, бревна погрузили на телеги и увезли в город. Из старых корней поднялась молодая рощица. Когда-нибудь и она станет могучим бором. А как свели лес, перевелись и разбойники. В кукурузе или пшенице уже не спрячешься, следов не скроешь... Мы утаптываем ногами землю и приносим травы. Складываем ее ворохом, чтоб мягче сидеть. Нынче вечером атаманом - Авендря. Он командует. - Ступайте к наделам бэнясцев. Они кукурузу всех позже сеяли. Початки там еще зеленые. Чтоб каждый принес целый подол!.. Мы направляем стопы к бэнясскому полю. Забираемся в кукурузные заросли. Шуршат листья. От нашего вторжения или от ветра. Мы ощупываем початки, обрываем листья, в которые они завернуты. Ногтем пробуем зерна. Если мягкие, обламываем початок и кладем в рубахи. Если жесткие, оставляем его - скалить зубы; пробуем другой. Дожди выпали обильные, кукурузы хватает... Приказ выполнен. Мы сваливаем добычу к ногам Авендри. Над Белиторью взошел и медленно-медленно поднимается в небеса рогатый месяц. Сегодня он в пятнах. Будто кто-то захватал его лик перемазанными в мазуте пальцами. Пальцы и ладошка оставили след - грязный и безобразный... Светит месяц тусклым, серо-голубоватым светом. Осеннее небо прозрачно как стекло. Белеет Млечный Путь. Одна за другой падают звезды... - А теперь несите навоз! - снова приказывает Авендря. Мы разбредаемся по жнивью, где вчера и позавчера паслись кони... Наткнувшись на сухую кучку, наклоняемся, подбираем ее, кладем в полу рубахи... Возле горы початков вырастает другая гора. Авендря берет пучок травы, скручивает жгут, обкладывает его навозом. Достает из-за пазухи тряпку, в которой завернуты огниво, кремень и трут. Прилаживается, чиркает, высекая сноп искр. Искры падают на трут. И вслед за дымом появляется огонек. Вскоре костер уже полыхает вовсю. Мы жмемся поближе к огню. В той стороне, где Белиторь, тоже замерцали огоньки - два, три, четыре. Засветились костры и около Караванца. Тоже небось парнишки вроде нас вышли в ночное... Мы срезаем в кустарнике прутья и делаем шампуры. - Насаживаем на конец початок. И печем початок над углями, не забывая подбрасывать в огонь навоз. Нас восемь. Мы испекли сорок початков и сложили их горкой. Принимаемся за еду. Сначала Авендря выделяет нашу долю. Себе откладывает пятнадцать. Початки еще горячие, жгутся, и очень вкусные. Зерна сочные, сладкие. Мы наедаемся до отвала. Хочется пить. По жнивью топаем к роднику. Это ниже по долине. Возле родника растет тополь. К его стволу много лет назад кто-то прибил икону. Когда-то она блестела, теперь потемнела от дождей. От гусениц на изображении святого остались грязные подтеки. Тощий Христос теперь не только распят гвоздями, но и прикручен к кресту веревками. Напились. Тутану знай крутится возле Авендри. Вместе с Гынгу. - Д-д-дя-а-дя Ав-в-вендря, ар-б-бузов п-п-оедим? - Ну, раз уж тебе так охота... Мы устраиваем совет. Поблизости от бахчей под навесами сидят сторожа. Нужно ехать на лошадях, чтобы в случае опасности ускакать. У Авендри в руках палка, у нас только прутья - подгонять лошадей. Раз уж мы идем красть арбузы, всем нужны палки. Нож у одного Авендри. Мы срезаем в кустарнике палки. Теперь все вооружены. Садимся на лошадей и едем к бахчам. Вот и бахча. Мы с Ицику остаемся на меже и держим за уздечки лошадей. Четыре - я, четыре - Ицику. Лошади стоят тихо, не ржут. Только втягивают ноздрями воздух. Теплый пар от их дыхания щекочет мне лицо. Остальные налетчики ползком крадутся по меже. Они так сжались, что почти не видно, как они ползут. Нам не страшно. Не слыхать ни собачьего лая, ни человеческих голосов. Кажется, что бахчу никто не охраняет. То-то набьем себе нынче пузо арбузами и дынями. Мы уже снова проголодались... Сереет ночное небо. Месяц, по-прежнему тусклый, взбирается все выше по небосклону. Стрекочут кузнечики. Сверху доносится жалобный крик журавлиной стаи: курлы-курлы-курлы. Их плач напоминает человеческий. - Бах, ба-бах!.. Две короткие молнии - два выстрела разрывают ночь. Арбузные воры со всех ног мчатся к нам. Вот они, пять призрачных теней. Позади слышны голоса: - Эй, чего лезешь? - А то и лезу! Ты ведь чуть меня не подстрелил. Короткий удар - словно по набитому мешку. Ни стона, ни звука в ответ. Шестой член шайки возвращается не спеша. Это Авендря. Подходит к нам. В рубахе полно арбузов и дынь... - А где ваша добыча? - Сорвать-то мы сорвали... - Ладно, погрызете после меня корки... Мы влезаем на лошадей и возвращаемся к кострищу. Костер еще дымится. Мы раздуваем огонь. Пламя своими крыльями разгоняет тьму. Дыни, добытые Авендрей, оказались недозрелыми и горькими. Он вспарывает их, откусывает и швыряет через плечо. Арбузы крошечные, с кулачок. И тоже незрелые. Авендря пробует их и тоже выбрасывает... Стреноженные лошади щиплют траву неподалеку. Мы растягиваемся на травяной подстилке, надвигаем кэчулы поглубже на уши. Авендря уже спит. В нашем селе нет суда. Есть только станция и почта. Суд - через два села от нашего, ниже по Кэлмэцую, в Кырлигаце. Судья наведывается к нам в пролетке раз в неделю. Писарь достает из шкафа дела, раскладывает их на столе. Судье приходится заниматься всякими пустяками вроде кражи кур, овец, драк между родственниками и изредка - земельными тяжбами. Более сложные дела он передает выше, в суд Турну. Судья - человек молодой. Красивый, смуглолицый. Жену его зовут Агрипина. Бабы промеж себя кличут ее Пипина... Это нас не касается... Люди говорят, что судья понавез сундуков с книгами и, когда ему не надо в суд, сидит дома, уткнувшись носом в книжку, словно помешанный. Обвиняемых он чаще журит, а не судит. Голос у судьи мягкий, сладкий. - Кто истец? - спрашивает он. - Гогу Линкэ, - отвечает писарь. - А ответчик? - Стоенеску. Стоенеску - это настоящее имя Авендри. Нику Стоенеску... - А в чем иск? - Кража кур. В примарии полно народу. Линкэ и Авендря выходят вперед. - Зачем же ты украл чужих кур? - Это уж вы сами разбирайтесь, господин судья... Авендря никогда не признается. А у истца никогда не хватает доказательств. Тяжба затеяна только по подозрению. Но без доказательств осудить нельзя. Авендря выходит сухим из воды, отделавшись парой оплеух, которые влепил ему на допросе Мъелушел. Вот входит Чокоша. Вместе с матерью Унтурикой. У Чокоши спина словно переломилась. Ей семьдесят лет. Все дети ее, сыновья и дочери, умерли от чахотки. Выжил только один сын. Давно помер и муж, тоже от чахотки. Она его даже и не помнит. Хозяйство Чокоши - как раз напротив примарии; у нее большие дома, коровы, прислуга. Есть у Чокоши и земля, и виноградники. В сараюшке, что в глубине двора, доживает свою жизнь Унтурика, мать Чокоши, ей скоро стукнет сто лет, как и деду Бурдуле. Чокоша подала на свою мать в суд из-за земли. Чокоша - ее единственная наследница. Других наследников у Унтурики нет. Унтурика обещала оставить ей землю после своей смерти. Но Чокошу это не устраивает. Она хотела бы получить землю прямо сейчас, по соглашению, скрепленному в суде. Адвокат посоветовал ей начать тяжбу. При суде есть адвокат - Викэ Джорджеску. Он всех подряд подговаривает судиться. Бывает, в ответ ему смеются прямо в лицо. - Это чтоб мы работали, а ты с наших трудов доход имел?.. Но иногда его слушаются и возбуждают дела. Ответчик тоже едет в город за адвокатом. Так повелось, что на суде против Викэ Джорджеску выступает всегда один и тот же адвокат - Овидиу Урсу из Руши. Во время судебного разбирательства адвокаты бранятся, осыпают друг друга оскорблениями, не скупятся на угрозы, только что не сквернословят. Того и гляди вцепятся друг другу в горло. Не тут-то было! Кончается суд, и оба они как добрые приятели - а они и впрямь друзья - отправляются в корчму Букура, заказывают пару-другую жареных кур или утку, едят и веселятся. На селе говорят, что выручку они делят по-братски. Наверно, так оно и есть... Разве угадаешь, что делают и что думают господа чиновники... Викэ Джорджеску - сын попа, как и Овидиу Урсу. Большинство адвокатов - поповские сыновья. - Легкой жизни ищут?.. - А что, у попов разве тяжелая? - У попов тоже не тяжелая. Но у адвокатов выручка больше. Сперва запутают дело. Потом дерут глотку. Грабят людей средь бела дня. А закон, который они же и составляют, всегда на их стороне. Что тут поделаешь? Отец Викэ Джорджеску - поп в Балта Сэратэ. А сам Викэ пристроился при мировом суде в Кырлигаце. - Из-за чего судишься, приятель? - Да вот с братом не поладил, до драки дошло. Он мне голову проломил, ну я и подал в суд... - Ладно, берусь тебя защищать. Хочешь, закатаю твоего братца на каторгу? Пусть соль вырубает, пока не ослепнет. - Не надо, чтоб ослеп. Грех это. Дети ведь у него. - Ну, - зачем слепнуть! Это так только говорится... Но надо же его проучить, чтоб меня помнил... - Зачем ему вас помнить? Что вам за охота его проучить? Разве он вам что сделал? Мы - братья, по-семейному поссорились, по-семейному и помиримся, лишь бы он мне убыток возместил... - Какой такой убыток? - Ну как же, разбил он мне голову? Разбил. Пришлось мне, стало быть, к доктору идти, справку просить. Доктор за это покойницкие носилки у меня взял да еще расходы на марки, на бумагу... В конце концов адвокат набивается к истцу в защитники. А суд тем временем все откладывается и откладывается. Испугавшись, как бы дело не кончилось месяцами или годами тюрьмы, ответчик тоже нанял себе защитника. Так судебное дело о драке братьев Дрымбэ из Балта Сэратэ принесло доход и Викэ Джорджеску, и Овидиу Урсу. Их завалили просьбами о ведении тяжб. Адвокат Джорджеску поначалу купил дом, чтобы показать клиентам, какой он солидный и основательный человек. Затем завел кабриолет и пару лошадей. Более серьезные дела разбираются в Кырлигаце, но за неделю судья успевает побывать еще в десяти-двенадцати селах, по мелким делам принимая решения на месте... А следом ездит на своем кабриолете и адвокат Джорджеску - неважно, состоится суд или нет, - просто чтоб показаться народу, пусть люди знают, к кому обращаться в случае нужды. - А это адвокат, - слышит он за спиной. Теперь его знают даже дети. Вот он снимает котелок. Раскланивается направо и налево. Женщинам постарше оказывает особые любезности: - Целую ручку, бабушка, целую ручку... Моя бабка Диоайка, взглянув на него, так и отбрила: - Такой знатный барин, и ручку мне целовать? Да ведь не станешь!.. А коль не станешь, нечего такие слова и говорить! Моя ручка, милок, для поцелуев не годится... Я с нею у многих баб побывала в брюхе, чтоб боле не сказать... Деньги так и плыли Джорджеску в руки. Уже через край полились. Адвокат пустил по округе слух, что не прочь обзавестись землицей. И где бы ни объявился какой клочок земли - доброй ли, худой ли, близко ли, далеко ли, - адвокат скупает любую. Ведь эти земли ему все равно даром обрабатывают клиенты. - Откуда ты, отец? - Из самой из Бэкэлешти. - Хочешь, чтоб я тебя защищал? - Сделай милость, батюшка. - Заплатишь за процесс два пола. - Заплачу, батюшка, только из беды вызволь. - Будь спокоен... А что ты натворил? - Я-то ничего не натворил, да вот свалилась беда на старости лет, а сил-то уж никаких, стар стал... - Так что же? - Дочь у меня... Рядом со стариком, держа в руках узелок с едой, стоит смуглая девица, кусает губки и глотает слюну. - А что сделала эта девушка? - То-то и оно, что не девушка она, барин, баба уже, замужем побывала... - Значит, вам развод нужен? - Нет. Не о разводе речь. Дело такое, барин, замужем-то она была, только не по всей форме, не успел я в примарии бумагу выправить. А она возьми да и сбеги от мужа... - Ну, тогда все просто... - Ан не просто, сударь, ведь уйти-то она от мужа ушла - не по нраву он, вишь, ей: больше, говорит, на бабу похож, чем на мужика, а ей с такой бабой в одном доме не житье, - вот и ушла, да уходя, и вещи забрала... - Свои вещи-то? - Само собой, не чужие. А зятек-то со злости, что жена его опозорила, заявил про кражу - дескать, вместе со своим приданым жена и его вещички прихватила... Так ведь, дочка? - Все так, тятенька... Адвокат задумывается. - Случай потрудней, чем я думал... - Значит, не беретесь меня защищать? - Да нет, я согласен быть у тебя защитником - то есть у этой девушки... - Да не девушка она, сударь, - баба, коли замужем была, хоть и осталась девицей из-за мужниной неспособности... - Хорошо, пусть женщина. Я согласен быть защитником у этой женщины... Но только придется прибавить. - Деньгами или как?.. - Деньгами! - Нет больше у меня денег. - Волы есть? - Есть. Старик удивленно пятится. - А при чем тут волы-то? Уж не хотите ли у меня волов забрать? Без волов мне пропасть. Что я без волов? Без волов все одно как без сил, не работник, вроде как безрукий или хромой. Лучше уж дочку обратно этому недоделанному отдать... - Не пойду я к нему, тятенька, хоть убейте, не пойду... - Не бойся, старик. Я твоих волов отбирать не намерен. Что я, зверь? Бессердечный человек? Да если б я бессердечный был, я бы в городе жил, не стал бы убивать здесь свои лучшие годы. Только затем тут и сижу, чтоб помогать вашему брату крестьянину, чтобы судья вас в тюрьму из-за пустяка не засадил. Так откуда ты, я забыл? - Из Бэкэлешти я... - А плуг у тебя есть? - Ну вот, теперь вам плуг подай! - Не в том дело. Есть у меня клочок земли возле Бэкэлешти. Купил у Стройе Джамбашу... - Вроде слышал... Стройев надел в аккурат рядом с курганом. Только это целое поле, а не клочок... - Называй это полем, если хочешь. Но на самом деле это небольшой клочок... - Бог вам в помощь, сударь, земля возле кургана хорошая, масло, а не земля. У меня - так одни каменья. Сеешь пшеницу, а вырастает чертополох. Сеешь кукурузу, сызнова чертополох лезет... Это мне от тещи наследство, гори она огнем!.. - Бабка Глафира померла, тятенька, огонь ее не возьмет... - Гори она в геенне огненной, хотел я сказать... - Разве что в геенне... - Так вот, как я уже сказал, - направляет разговор адвокат, - есть у меня клочок земли возле Бэкэлешти. Я берусь защищать эту девушку на суде... - Не девушка она, баба, потому как... - Знаю, замужем была. - За неспособным, сударь, - как на грех, неспособный оказался... - Так вот, берусь вытащить ее сухой из воды. Два пола заплатишь? - Я уже говорил, заплачу... - Да к тому же не в службу, а в дружбу... как меж людьми водится... Деньги твои мне только за марки заплатить. А судебное дело для меня - тяжкий труд. Так будь добр, потрудись и ты на моей земле: вспаши, засей - семян я дам, - собери и привези, что уродится... Солому себе возьмешь. Расплатишься двумя поросятками. - У меня их всего-то два. - Сейчас два, а к лету свинья еще принесет. - Уже не принесет. - Бесплодна, что ли? - Да нет. Просто нет у меня больше свиньи. - Зарезал? - Закопал. Рожа у свиней началась. Я уж и заговаривал, и ухо прокалывал, и подвешивал - все зря. Подохла свинья... - Прими мои соболезнования! - Как вы сказали? - Мне очень жаль, что твоя свинья подохла. - Вот так-то мне понятнее. А что вам жалеть-то ее, господин адвокат? Даже если б она и не подохла, вам бы от нее все равно ничего не досталось. Давно это приключилось, когда Мэлина еще на ножках не стояла. - Кто это - Мэлина? - Я... Это меня Мэлиной зовут, - объясняет толстушка. - Значит, договорились. Ты даешь мне два пола и двух поросят, а я избавлю Мэлину от неприятностей. Случай трудный - кража. И чтобы я вложил в это дело душу, обработаешь мне землю... Как я уже сказал, солому можешь оставить себе. - В том наделе погонов семь будет... - Но и процесс предстоит трудный, старик. Дело о краже... - Обработаем, тятенька... Теперь уже нет в округе села, где адвокат не имел бы земли. Даже рощу прикупил на Олте. Ссужает деньги в рост. И процент берет немалый. Корчма в Кырлигаце, расположенная по дороге в суд и потому очень прибыльная, принадлежит все тому же Викэ Джорджеску, хотя на вывеске и написано: "Коммунальная корчма "Весы правосудия", владелец Барбу Кэуш". Все, кому там случалось или не случалось выпить, знают, что Барбу Кэуш лишь подставное лицо. - Вино-то хоть хорошее? - Дрянь. Зато дорогое. - А если бы на вывеске вместо "Барбу Кэуш" было "Викэ Джорджеску", как думаешь, стало бы вино лучше и дешевле? - Думаю, нет. - Эхма!.. Адвокат берет молодую женщину за подбородок. И умильным голосом приглашает: - Зайди ко мне через часок, Мэлина, расскажешь подробно, как все случилось, чтоб я мог получше подготовиться к защите. Пойми! Если я буду знать все обстоятельства дела, то смогу заранее обдумать, как представить твой случай, чтоб запутать судью и добиться оправдания. - Да все так и было, как тятенька сказывал. Забрала я свои вещи. Чужого ничего не взяла, ни на столечко... - Брала или не брала, зайдешь ко мне для разъяснений. - Вместе с тятенькой? - Лучше бы одна. - Тогда пусть тятенька подождет у дверей... Знаете... Я... Мне боязно... Старик, утомившись, отошел. Уселся на бровке у забора, раскурил трубочку, положил на колени свою огромную кэчулу с приплюснутым верхом. Давно не стриженные волосы упали иа щеки, смешавшись со спутанной бородой. - Чего тебе боязно? - Я, сударь, хотела девушкой замуж выйти... - Постой, да ведь ты уже была замужем... - Была, а вроде как и не была... - А ты глупа, однако... - Может, и так, да лучше уж глупой и останусь... - Приходи, как я сказал. Поговорим и об этом... - Приду вместе с тятенькой. Он подождет у двери... Старик засовывает руку в свою котомку. Достает желтый ломоть мамалыги. Посыпает солью. Откусывает, жует и глотает. - Небось есть хочешь, Мэлина?.. - Нет, тятенька, не хочу. Привратник выкликает с порога суда имена просителей. - Наше дело адвокат небось отложит, покеда деньги не принесли, - говорит старик. Возле дверей притулился какой-то верзила с белым как мел лицом, с длинной, тонкой, помятой шеей, точно его проволокли сквозь заросли чертополоха... Мэлина долго всматривается в него, словно видит впервые. Смотрит, меряет взглядом. - И за такого-то недоделанного я замуж вышла, тятенька. А все из-за земли, чтоб был дом как дом, стол как стол. А Дэнилэ бросила... Теперь думаю, лучше бы сухую корку глодать... - Вот и погложи... - Дэнилэ меня возьмет. Может, прибьет, но простит и возьмет в жены... Я уже вчера вечером говорила с ним, тятенька... - Лишь бы из беды выпутаться... Мэлина садится рядом с отцом, ест мамалыгу. Но прежде макает в соль, которая была завязана в уголок тряпицы. Верзила подходит поближе. Щерится в ухмылке. - Стало быть, Вылку, решил нас по судам затаскать? - А коли вы у меня вещи украли... - Пусть у меня рука отсохнет, ежели я хоть нитку взяла. Сам знаешь, ничего я у тебя не брала, ничего мне вашего не надо, а наговариваешь, чтобы зло сделать. Отсохнет у тебя язык, Вылку, если будешь напраслину возводить!.. - Кляни меня, сколько хочешь, но я до суда доведу, не отступлюсь. До трибунала дойду! Украли мою собственность... - Собственность! Небось и в могилу за собой свою собственность потянешь, только об ней и думаешь!.. - Еще бы!.. Их вызывает привратник. Они заходят в здание суда. И вскоре выходят обратно. За ними следует адвокат Джорджеску. - Я знал, что говорю, когда обещал отсрочить разбирательство. Вот и отсрочил!.. Вместе со своими клиентами он направляется в корчму "Весы правосудия". - Подкрепимся стопочкой. Сегодня у меня еще уйма работы... - Да нешто это работа - языком трепать? Глянул бы я на вас в поле, господин адвокат. Адвокату шутка понравилась. Он смеется. - Мои слова на вес золота. Чистого золота. Подай нам три стопки, Барбу, этот господин за все платит... Корчма ломится от посетителей. Пьют и те, кто выиграл процесс - на радостях, и те, кто проиграл - с горя... - Не лучше бы миром кончить, а, брат?.. К тому же и пришли бы. Те же пять лей штрафу. - Все по злобе, по злобе... - Черт попутал, не иначе... Адвокат Викэ Джорджеску снова берет Мэлину за подбородок. - Придешь? - С тятенькой... Как сказала. - А чего бы вам не жениться, господин адвокат? Дом есть, деньги загребаете, сам молодой! - удивляется старик. - Да что я, с ума спятил? Жена, старина, больших расходов требует. А после свадьбы еще дети пойдут... Снова расходы. - Если бы батюшка ваш, преподобный отец, такой же расчетливый был, не видать бы вам божьего света... - Другие времена, старик, другие времена. Тяжелая подошла пора... Летом, после молотьбы, крестьяне из окрестных сел привозят полные телеги пшеницы и сгружают ее у адвокатских амбаров. Зерно адвокат продает по весне, когда самые высокие цены, а крестьянину позарез нужна хотя бы мера кукурузной муки или хоть миска пшеничной... Чокоша поддалась-таки уговорам Викэ Джорджеску, затеяла суд против матери. У старушки защитником - Овидиу Урсу. Молодой судья просит показать дело. Это толстая потрепанная папка. Велит позвать тяжущихся. Унтурика видит только в четверть глаза. Как и Чокоша, опирается на посох. Они входят в примарию вдвоем, держась за руки. Адвокаты разводят их. Старушки стоят, держась за решетку, разделяющую большую комнату примарии на две части. Судья задает каждой один и тот же вопрос: - Не хотите ли решить дело миром? - Нет, - отвечает Чокоша и с ненавистью смотрит на мать. Если бы могла, съела бы ее со всеми потрохами. - Нет, - словно из глубокой ямы подает голос Унтурика, глядя на дочь со вновь вспыхнувшей злобой. И продолжает: - Она хочет отнять у меня землю, господин судья, выбросить на улицу с голоду подыхать, землю у меня забирает. Не может подождать, пока помру... - Кто теперь обрабатывает эту землю? - спрашивает судья. - Я, - отвечает Чокоша. - А кому идет доход? - Зерно мне идет, - отвечает Чокоша. - А матери твоей что? - спрашивает судья. - Кормежка. Кормлю ее, господин судья. - И это тебя не устраивает? - Нет, господин судья. - Чем же ты недовольна? - А тем, что земля за мной не записана!.. Мать и не собирается помирать. Вот я и боюсь, как бы она перед смертью землю не продала. Многие возле нее крутятся, охмуряют, чтоб землю заполучить. Вот, например, Ришкэ, наши дальние родственники. Сын Ришкэ ей как-то пакет изюму принес... Наверно, чтоб землю им уступила... Разбирательство откладывается. Откладывается в который уж раз. Адвокаты в бешенстве. - Почему опять отложили, господин судья? - Назначается новый срок для примирения сторон! - объявляет судья. Писарь Стэнеску записывает в протокол: "Новый срок для примирения сторон..." Чокоша берет мать под руку. Они выходят из примарии. Идут со двора. Бредут через дорогу, поглядывая направо и налево, не сшибла б какая телега. Добираются до дому. Садятся на завалинку. - Что тебе поесть дать, мама? - Молока, да мамалыгу-то разомни как следует... Авендря храпит. Ицику просыпается и подбрасывает в костер кизяку. Потянуло холодом, просыпаются и остальные. Мы будим Авендрю, собираем лошадей, развязываем путы, садимся верхом и возвращаемся в село. Авендря насвистывает на ходу. К обеду разнесся слух, будто в овраге, на бахче, нашли мертвым старшего сына Пэпушоя. У него проломлен висок. В руке он сжимал пистолет. Новость передавалась из уст в уста: - Слышали? Этой ночью разбойники убили Кытикэ... - Сына Пэпушоя убили!.. Такой пошел трезвон, будто колокола звонят. Но это всего-навсего женщины. Жандарм Никулае Мьелушел вместе с писарем, примаром и доктором Ганчу сели в повозку. Лошади помчали их к оврагу... После полудня мертвеца привезли в примарию, положили на землю во дворе, накрыли, приставили сторожей. Все село с любопытством глазело в щели забора, будто медведя показывали... Покрутили ручку аппарата и позвонили в город. Доктор вышел из примарии, потирая руки. - Приведи Чиреша... Посыльный галопом помчался и воротился с Чирешем. Чиреш огромный - выше всех на две головы. Он у нас санитарный инспектор. - Принеси саквояж, - велел ему доктор. Чиреш пошел к доктору домой и вернулся с большим кожаным чемоданом под мышкой. Вынесли большой стол, за которым сидят обычно писарь и судья во время разбирательств, и поставили его во дворе под акациями. Мьелушел, с карабином за спиной, стоял тут же - чтоб никто не проник во двор. Во дворе - только доктор с Чирешем, примар с писарем да двое стражников. Мертвеца подняли, положили на стол, раздели. Он весь черный от грязи, словно не мытый с самого крещения. Я гляжу на происходящее, взгромоздившись на забор примарии... Черт дернул сюда забраться. Ганчу меня заметил. Махнул рукой: - Подойди-ка. Хочешь посмотреть, как я буду труп вскрывать? - Еще бы не хотеть... - Тогда стой возле меня, будешь держать чемодан. Я стал возле доктора Ганчу и взял в руки чемодан. Чемодан кожаный. Внутри ножи, ножницы, спицы... Была там еще и маленькая пилка. Чиреш дрожал всем телом. Как тополь, от верхушки до корня сотрясаемый ураганом. Ганчу смотрел на него и улыбался. - Что с тобой, Чиреш? Неужто боишься? - Нет, господин доктор... Он даже пожелтел... Как желтеет листва на акации, так же пожелтел и Чиреш... Доктор взял нужные инструменты и принялся кромсать тело, будто мясник. Потом зашил, как было. Вымыл руки. - Унесите!.. Родные убитого ждали на дороге. Подняли изрезанное тело на телегу и отвезли за реку, домой, на родной хутор. Я отнес чемодан домой к доктору. А потом собрал своих приятелей, и мы стали играть. В чижика. Жандарм Никулае Мьелушел начал расследование убийства. - Кто дрался с сыном Пэпушоя? Отвечает примар: - Никто с ним не дрался. Кытикэ девушки не любили, он гол как сокол. Пэпушои все бедняки. Если бы Кытикэ не умер, ему пришлось бы в чужом селе жену искать. - Кто этой ночью пас в ночном лошадей? - Кто только не пас!.. Все сельские мальчишки. - Привести сюда всех, кто сегодня ездил на жнивье! Стражники отправились за нами, согнали всех. Много набралось - ребят постарше и малышей. Мы столпились в примарии. Были с нами и Авендря, и его двоюродный брат Рошу. У Гуцэ Рошу рыжие усики на мертвенно-бледном лице... Был и Тряшкэ. - Кто убил Кытикэ Пэпушоя, отвечайте! Мы пожимаем плечами. - Мы не убивали... - Тогда кто же? Отец?.. - Наверно, парни из Стэникуца убили, - бормочет Тряшкэ. - Или из Караванца, - добавляет Авендря. - Как тут узнаешь? - высказывается Гуцэ Рошу. Мьелушел взбешен. Врезается в нашу толпу, для устрашения потрясая плетью из воловьих жил. - Говорите все, что знаете, а то несдобровать... - Да ничего мы не знаем... - Ничего? - Ничего! - отвечаем мы в один голос. Тут Мьелушел накидывается на нас. Свистит воловья плеть, удары сыплются куда попало - по рукам, которыми мы пытаемся загородить лицо, по головам, по спинам. Мы все в крови. Во двор примарии сбегается народ. - Господин примар, Мьелушел нам детей поубивает. Мьелушел слышит шум. Выскакивает на дорогу, хватает карабин. - Хотите мне помешать вести следствие? Опять бунт?! Вон отсюда! Стрелять буду!.. С него станется, когда он себя не помнит! Возьмет и выстрелит! Люди покидают двор. Протестующие крики несутся уже из-за забора. Мьелушел возвращается. И снова со свистом опускается плеть, разрывая кожу до мяса. Охрип Мьелушел. Устал, обливается потом. Он избивает нас, окатывает водой и опять принимается за избиение. Наступила и пролетела ночь. Утренний свет проник в окна и белыми пятнами рассыпался по нашим лицам. Мьелушел выходит и барабанит в ставни корчмы. Подымает с постели Ленку, чтобы приготовила ему поесть. Поев и попив, возвращается. - Так и не скажете? - А если нам нечего сказать?.. Мьелушел посылает стражника за писарем. Тот приходит, заспанный и недовольный тем, что его подняли с постели ни свет ни заря. Лишь забор отделяет дом писаря от примарии. Из писарева огорода во двор примарии повадился лазить огромный жирный кот, рыжий и усатый. Он бродит по двору и даже по комнатам. Когда писарь пишет, то берет кота на колени и гладит. А если увидит на брюках шерсть, то хватает кота за загривок и сбрасывает на пол. Кот всегда падает на ноги. - Где твой кот, писарь? - Откуда мне знать!.. Наверно, на кухне. - Сходи поищи. Без кота не появляйся... Мьелушел велит стражнику разбудить жену писаря и попросить у нее на время толстую иглу и суровую нитку, какой шьют попоны. - Попадет тебе от моей жены, - предупреждает писарь. - Пускай попадет. Это нужно для дела... Жена писаря спит при закрытых ставнях чуть ли не до полудня. Писарь просыпается раньше и до ухода в примарию передвигается по дому на цыпочках - не дай бог рассердить жену. Стражник приносит иглу и суровую нитку. Жандарм Никулае Мьелушел хватает кота за загривок и сует за пазуху Гуцэ Рошу. Вдевает нитку в иглу и зашивает на нем разрез рубахи до самого горла. Рукава туго связывает за спиной. Велит Гуцэ покрепче затянуть пояс. Тот затягивает. Мьелушел хватает плеть и стегает по коту. Тот пытается удрать. Но удирать некуда. Кот мечется, рвет когтями кожу. Гуцэ Рошу дико вопит. Рубаха его окрашивается кровью. А Мьелушел все хлещет кота. - Скажешь теперь? - Скажу, господин жандарм! - Кто убил Пэпушоя? - Я убил... - Кто был с тобой? - Я один... - Врешь! Жандарм бьет снова и снова. Кот беснуется от боли. Гуцэ Рошу теряет сознание. Мьелушел вынимает кота и сует его за пазуху Тряшкэ. Тряшкэ признается: это он убил Пэпушоя. - Кто был с тобой? - Рошу. - А еще кто? - Только мы вдвоем... - Врешь! Теряет сознание и Тряшкэ. Трижды замертво валился Авендря. Трижды приводил его в чувство Мьелушел. Но не добился от него ни слова. Мы трясемся от страха и холода. Нас колотит дрожь. Гуцэ Рошу и Тряшкэ со связанными за спиной руками Мьелушел под стражей отправляет в город - судить за убийство. На нас Мьелушел глядит с состраданием. - Зря я вас побил, - говорит он. - Зря, господин жандарм, - отвечает Авендря, - совсем зря... Кот разлегся у ног жандарма. Морда и когти его в крови. Никулае Мьелушел с отвращением кривит губы. Подымает ногу и носком сапога изо всех сил бьет кота в живот. Тот взлетает в воздух и падает возле самых дверей. На ноги. И пулей выскакивает за дверь. Мы выходим из примарии. Кот уже взобрался на забор. Уже спрятал когти. И вылизывает лапы... XIII ОСЛЕПЛЕННЫЕ СВЯТЫЕ Дальше по линии железной дороги, через три дома от нас, живет Диоайка, знахарка. Это она перерезала пупки всем моим братьям и сестрам. Кроме меня. Но меня, как и остальных, она приходила купать, делала мне примочки, когда я хворал. Диоайке меня отдали зимой, на святого Василия, и я прожил у нее до трех лет. Поэтому и считал Диоайку своей крестной. Это маленькая, согнувшаяся в три погибели женщина. Можно подумать, что у нее горб. Однако никакого горба у нее нет, а согнулась она от бремени долгих прожитых лет, которые один за другим тяжелыми камнями давили на ее плечи. Глаза у Диоайки крохотные, круглые и блестящие, как у барсука. Очень живые глаза для такой старухи. Если бы можно было не замечать ничего, кроме ее глаз!.. Если бы не натыкаться взглядом на ястребиный нос, что крючком изогнулся над губами, на морщинистые щеки и запавший рот без единого зуба, то ей не дашь и двадцати. В глазах старухи отражается, наверно, ее пламенная душа, недаром люди говорят, будто Диоайка с молодых лет запродала ее дьяволу. Не только у моей мамы принимала новорожденных Диоайка. Она помогала при родах чуть не четверти женщин нашего села. У самой у нее один сын - Тобей. На дворе у них - хоть шаром покати. Дом не дом, а шалаш какой-то. Покривились стены, сложенные из пайянты*, окно перекосилось, дверь никогда и не закрывалась как следует. Крыша соломенная - удивительно, как ее до сих пор не снесло ветром. А вот не снесло... Домишко спрятался за горой. Глубокая канава защищает его от бурных потоков в пору ливней - стремительных, шумных, полноводных. На весь двор лишь две старые, скрюченные акации с кривыми узловатыми стволами. Земля на дворе Диоайки скудна, жестка и камениста. Если поскрести эту землю палкой, наткнешься на желтый известковый глинозем, в котором перегорают даже корни чертополоха. ______________ * Пайянта - смесь соломы с навозом и глиной. Тобей устроился на железную дорогу. Уходит утром со станции. За спиной мешок с инструментом. В руке молоток на длинной рукоятке. Идет Тобей вдоль полотна, пропуская один рельс между пяток. Постучит на стыке по рельсу молотком. Звук хороший. Пройдет еще несколько шагов и снова постучит. Если по звуку ясно, что ослаб болт, опустится на колени, найдет неисправность, достанет ключ, подкрутит гайку. И шагает дальше. Стучит и слушает. Иной раз, ударив по рельсу молотком, снова ищет неисправность; процесс подкручивания болтов повторяется тысячи раз на дню. В этом и состоит работа Тобея. Зимой его продувает студеным ветром. Летом припекает - не остудить и морю воды. От станции он идет вдоль левой стороны полотна. К полудню добирается до первой сторожки на пути к Руши. Посудачит там с женой стрелочника, сядет в тень акаций, съест еду, что припас в котомке. А еда обильная: ломоть мамалыги, луковица, которую он расплющивает кулаком, да соль в уголке тряпицы, чтоб макать в нее лук и куски мамалыги. Бывают дни, когда вместо лука берет чеснок или толстый стебель лука-порея. Но это ближе к весне. Об эту пору люди выкапывают из пола землянки пучки порея и едят до появления свежей зелени. На станцию Тобей возвращается вдоль правой стороны полотна. Ему нравится работа на железной дороге. В конце месяца он получает горсть монет - раза в три больше, чем получал бы, нанявшись батраком к помещику или в городе за поденную работу. Пусть нет покоя даже в воскресенье, когда в полях - ни души. Все равно Тобей быстро заканчивает свою работу и еще до обеда, отдав на станции ключ десятнику, спускается в корчму Букура промочить горло стопкой-другой цуйки. Домой идет, распевая пьяные песни. А то остановится перед примарией и шмякнет кэчулой оземь. - Эй, примар, ты, может, зубы на меня точишь? Так даже твои жандармы не могут меня на барскую работу погнать. Я - человек государственный, слышишь? Когда он выпьет лишнего, ему море по колено: может примара и к черту послать, и к дьяволу. А примар и впрямь не в силах ничего поделать: Тобей ему неподвластен. Когда Тобею прискучило жить под крылышком у матери, он взял и женился. Он похож на свою мать - такой же низенький, сутулый и жилистый, будто из одних костей да хрящей сработан. На руку ловок, голубоглаз, а лицо испитое, худое - кожа да кости. Кому такой муж нужен? Вот и ходил он за пять сел жену искать! Нашел - Быкой зовут. Такая же маленькая. Готовит ему еду, и Тобей надеется, что она ему и наследников народит. Наверно, так оно и будет. - Сколько ж ты от своей жены детей хочешь, а, Тобей? - Сколько уж ей на роду написано... - А как прокормить думаешь? - Руками. Вот этими двумя... Ладони у него сплошь в мозолях. Еще бы, постучи-ка целый день молотком по рельсам! Ему по руке не погадаешь. Кожа вздулась, потрескалась - то и дело пухнет и лопается. В селе у нас чем мужик беднее, тем больше у него детей. Там, где двое, прокормится и третий. Ну а уж коли обзавелся тремя, то с четвертым совсем нетрудно. На него идет все, что от старших останется, - крошки от обеда, латаные лохмотья вместо одежи... Летом детишки могут и голыми проходить. А зимой все равно больше дома торчат, возле прокопченной, чуть тепленькой печки... - Подумаешь, четверо! А если все девять? - Что? Девять, по-твоему, много? У Тудора десятеро, у Башку одиннадцать, у Мэчукэ тринадцать - четверо померло... - И вы еще плачетесь, что нужда задавила, - возмущается Иордаке Диман. - У моей жены всего двое - сын и дочка... - А коли помрут? - С какой им стати помирать? У меня дети здоровые - кровь с молоком... Мы заболеваем от дурного глаза, ложимся на завалинку; болит голова, горят щеки. Кто-нибудь бежит за Диоайкой. Она спешит на помощь. Усаживает нас возле себя, головой себе в подол, трет нам виски, шею, потом разминает суставы рук, пальцы. И все время нашептывает заклятия: Шла я тропкою в лесу, Повстречала девицу, На спине котомка, В ней одна картошка. "Ты куда идешь, девица?" - "На восток, где свет лучится, Там мальчонку исцелю. Болезнь в поле прогоню, От людей отдалю. Чтобы мальчик излечился, Чтоб от радости светился, Как звездочка в небесах, Как во полюшке роса, Богородицы слеза". Мать благодарит ее, чем может. Диоайка уходит. Мы лежим час, другой, иногда целый день или два, а то и неделю, пока не отлежимся и не станет лучше. Мы страдаем от лихорадки; каждую весну лихорадкой болеют дети не только у нас в семье, но и во всем селе. Эта болезнь надвигается на село из болота. И ее ничем не остановить. Доктор Ганчу говорит, что от лихорадки лучшее средство - хинин. Но в его больничке хинина нет - только пустые склянки. Когда-то в этих склянках держали мазь. Теперь же горлышки банок затянуты паутиной. Паутина покрылась пылью и почернела. Хинин есть в городе, но очень дорогой, крестьянам не по карману. И все же раз в год, в самый разгар весны, больничка получает несколько пакетиков хинина. И тогда санитар Чиреш покупает в лавке мел, толчет его, смешивает с хинином, чтоб того стало больше, и распределяет как тем, у кого больны дети, так и тем, у кого больных нет, то есть попу Бульбуку и корчмарям, требуя взамен свежие яйца для себя и доктора Ганчу. Выпьешь такой смеси, от горечи вытошнит тебя, чуть весь желудок наружу не вывернет, вот и вся польза. Лучше уж пить ивовый настой... У нас под окнами возле колодца - большая верба, где поселились толстые зеленые гусеницы с белыми пупырышками на спине. Сдерет сестра ножом с вербы кору, разрежет на кусочки и долго томит в горшке. Трижды прокипятит. Потом остудит. - Пей, Дарие!.. - Сколько ложек? - Сколько влезет... В поле, на межах, сестра собирает траву-скерду. Это поганый сорняк, даже волы от него морду воротят. Прилепит нам сестра на руку, на локотушку, несколько широких листьев и обмотает сверху тряпкой - потуже. Сначала боль вроде как рукой снимет, будто ничего и не было. Но через час завязанное место начинает жечь - это кожа горит от листьев. До мозга костей прожигает... - Чувствуешь что-нибудь? - Жжет, сестрица... - Если жжет, значит поправишься. Посиди еще с повязкой. - Уж мочи нет терпеть. - Надо - потерпишь. Вот повязка снята. Сдираем листья скерды. Кожа под ними покраснела, припухла и полопалась; на том месте, где были листья, зияет живое мясо - самая настоящая рана... С такой раной мы ходим целую неделю, а то и больше, отгоняя мух. - У меня уже корочкой затягивается! - Смотри не сорви, чертенок... - Ладно... Корка отпадает сама собой. Кожа под ней белая, свежая - новая кожа, неважно, что знак на всю жизнь, - только бы избавиться от лихорадки. А лихорадка и впрямь прошла! Лихорадку излечили. Теперь воспаляют