спросил, что делают Сергей и Николаева. Узнав, что Николаева на курсы не записалась, он пожал плечами. - Следовало ожидать, - сказал он. - Мне она никогда не нравилась, ты знаешь. - Дурак ты! - вспыхнула вдруг всегда выдержанная Людмила. - Не все могут этим заниматься. Таня, например, не переносит вида крови, это было мне известно еще три года назад. И вообще хотела бы я на тебя посмотреть, если бы ты оказался на ее месте! Александр Семенович уезжает сегодня ночью, понятно тебе? - Ну, это другое дело, - пробурчал Володя. - Откуда я знал, что он уезжает... А Сергей что? - Завтра он, возможно, ко мне зайдет, с Таней. Приходи, если хочешь с ним повидаться. - Ладно, может, зайду, если выкрою время, - тоном делового человека сказал Володя. - Вообще-то сейчас не до того, чтобы по гостям ходить... На другой день он побывал у Людмилы, но Сергея так и не увидел: Николаева сказала, что он все пытается добиться телефонного разговора с Тулой. Сама она имела такой жалкий вид, что Володя забыл о своей неприязни и долго успокаивал девушек как мог: развивал перед ними обширные стратегические планы, говорил о военных потенциалах и прочих утешительных вещах. Таня слушала его как-то безучастно, не прикасаясь к остывавшей перед нею чашке чаю; лицо ее, всегда такое оживленное и поминутно меняющее выражение, теперь словно окаменело, и только руки - Володя почему-то обратил на это особенное внимание - ни секунды не оставались в покое, то разглаживая скатерть, то хватаясь за ложечку, то судорожно кроша хлеб. Уходя, Володя сказал Людмиле, что ему состояние Николаевой очень не нравится, и решил завтра же поговорить об этом с Сергеем. В воскресенье с утра пришлось отправиться с отцом на огород. Вернувшись только к шести часам, Володя побежал на Челюскинскую, по Сергея дома не оказалось. "Где его черти носят", - думал он, возвращаясь к трамвайной остановке. Тут ему встретился живший неподалеку Женька Косыгин. - Что делается, а? - сказал Женька, поздоровавшись. - В сражении под Луцком участвуют четыре тысячи танков, это же подумать только... - Что-то потрясающее, - покачал головой Володя. - Слушай, ты Сергея не встречал? Куда он, к дьяволам, подевался, второй день ищу... - Так он, наверное, уже уехал, - удивился Женька. - Хотя нет, вроде завтра должен был. - Куда уехал? - Да ты что, не знаешь, что он добровольцем записался? Я его вчера в военкомате видел. - Ты что, спятил? - вытаращил глаза Володя. - Нет, правда? Ах ты ч-черт... Он закусил губу, что-то соображая, и вдруг, не попрощавшись с Косыгиным, помчался за тронувшимся уже трамваем. Высунувшись с площадки, щурясь от ветра и бьющего в глаза закатного солнца, он думал о Сергее с завистью и восхищением. Конечно, и он сам был бы уже добровольцем, если бы не формалисты из военкомата, - но одно дело "был бы", а другое - когда человек уже завтра надевает форму. На знакомом перекрестке возле школы он соскочил с трамвая и пошел к бульвару Котовского. Что Сергей сейчас у Николаевой - не было никакого сомнения. Где же еще может быть человек накануне отъезда на фронт, как не у возлюбленной? Сам он, Владимир Глушко, поступил бы именно так - если бы уезжал на фронт и если бы у него была возлюбленная; он пришел бы в последний вечер и простился с ней сдержанно и чуть сурово - сдержанно-нежный в память прошлого и уже отдаленный от нее своим настоящим, славой будущих боев и походов... А что он скажет Сергею? Просто пожмет ему руку - крепко, по-мужски. И скажет, что не ждал от него ничего другого и что, возможно, они еще встретятся с ним на Берлинском направлении, а пока он может заверить его от имени всех остающихся, что фронт не останется без поддержки тыла... У двери Таниной квартиры - когда его палец уже нажал кнопку звонка - им вдруг овладела неуверенность. Может быть, не стоило ему приходить - именно в этот вечер? Но звонок уже прозвучал, уйти было поздно. Дверь открыл - по-хозяйски - сам Сергей. - А-а... Здорово, Володька, - сказал он глухим голосом и добавил (как тому показалось, после секундного колебания): - Ну, заходи... В первой комнате было темновато из-за полузадернутых штор и замечался какой-то странный, не сразу определимый беспорядок. Неубранная посуда на столе, разбросанные газеты, сдвинутое сиденье дивана, словно из него что-то доставали и не успели закрыть как полагается, - все эти мелочи делали сейчас неузнаваемой квартиру, которую Володя привык видеть всегда нарядной и прибранной. - Садись, - сказал Сергей негромко, тем же странным голосом. - Здорово удачно, что ты зашел... Завтра мы бы уже не увиделись, я ведь с утра... - Да вот, я как раз... - начал Володя. Его удивило вдруг отсутствие самой хозяйки; он уже собрался спросить о ней, когда увидел ее в соседней комнате, за раздернутой портьерой. Николаева лежала ничком, зарывшись лицом в подушку и обхватив ее руками. Она не шевелилась, но ее поза не была позой спящего человека - Володя определил это сразу, с первого взгляда. Он растерянно перевел взгляд на Сергея - тот как раз в этот момент стоял лицом к окну, безучастно глядя на багровые от заката верхушки каштанов. То, что он увидел, испугало его еще больше, чем странная неподвижность лежащей девушки: он готов был поклясться, что глаза у Сергея покраснели и чуть припухли. Неужели он плакал - он, Сергей Дежнев, добровольно уходящий на фронт! Вспомнив вчерашнее состояние Николаевой, Володя внезапно - в долю секунды - понял все, что происходило в этой комнате. Никогда в жизни не испытывал он еще такого жгучего стыда, какой хлестнул его в этот момент вслед за воспоминанием о мыслях, с какими он сюда шел. - Я... я пойду, Сергей, - сказал он. - Я только попрощаться к тебе зашел... Ты извини, если некстати... - Чудак, я же тебе говорю - хорошо, что пришел, - спокойно отозвался Сергей. - Ты что, идешь уже? Я-то еще здесь побуду, в Энске... может, недели две, пока обучат. Ты к Тане наведывайся, я через нее передам, где мы будем. Может, зайдешь когда. Идя к двери, Володя еще раз бросил взгляд в соседнюю комнату. Таня продолжала лежать так же неподвижно, волосы ее и коричневая юбка слились с обивкой кушетки, лишь светлой линией выделялись ноги и ярко белело пятно блузки, и эта странная расчлененность неподвижной фигуры опять почти испугала его. Он быстро отвел глаза и вышел в переднюю следом за Сергеем. Тот подал ему руку. - Ну, спасибо, Володька, - сказал он, до боли стиснув его пальцы. - Передавай привет ребятам, кого увидишь. И еще я тебя хочу попросить... ради дружбы, хорошо, Володька? Если Тане будет очень трудно, вы ей здесь помогите, ты и Земцева. Даешь слово? - Честное слово комсомольца! Будь спокоен, Сергей, я все понимаю. Будь спокоен. Ну... Володя хотел добавить что-то еще, но ничего не сказал и, махнув рукой, выскочил на площадку. Они расстались тридцатого. На следующий день наши войска оставили Львов, в Москве был образован Государственный Комитет Обороны; прошло двое суток, и замершая у репродукторов страна впервые за одиннадцать дней войны узнала подлинные масштабы разразившейся катастрофы. Время иллюзий кончилось, наступил час жестокой действительности. Передача застала Таню за хозяйственными делами. Когда она кончилась, Таня выключила радио и, постояв у окна, снова села на скамеечку перед ящиком с картошкой, разглядывая свои испачканные землей пальцы. Кроме не совсем еще осознанного страха перед новым, только что раскрывшимся ей характером войны, ею владело какое-то странное чувство, очень неопределенное и очень тревожное. Чувство или какие-то зачатки мыслей? Она не могла определить это даже приблизительно. Это было что-то связанное даже не со смыслом того, что она только что услышала, а скорее... с формой, что ли, в какой это говорилось. Она долго сидела, сдвинув брови, машинально оттирая с пальцев присохшую грязь, потом, бросив недочищенную картошку, вышла из дому и стала бродить по жарким пыльным улицам. На бульваре шумели две длинные очереди у киосков - пивного и Союзпечати. Таня подумала, что нужно стать за газетами, но тут же сообразила, что вышла без копейки денег. Впрочем, все равно газетные новости отстают от радио. Как странно получилось с газетами в этом году: Дядясаша обычно оформлял подписку сразу на двенадцать месяцев, а тут почему-то подписался на шесть. Как будто предчувствовал, что июль уже не застанет его дома... Слезы обожгли ей глаза. Часто моргая, Таня остановилась перед щитом "Окна ТАСС". Сначала она ничего не видела, потом различила рисованный от руки плакат - яркий, еще не успевший выцвести, видимо, только что наклеенный. Крошечный мерзкий фашистик извивался под гусеницей могучего танка, отвратительный и жалкий, похожий на гнусного старообразного эмбриона; придавивший его танк высился, подобно утесу, в ровных рядах заклепок, орудие изрыгало огонь, по башне шла надпись: "Смерть фашистским оккупантам!" Как завороженная смотрела Таня на плакат, сдвинув брови, тщетно пытаясь уловить непонятную связь между этим рисунком и тем странным чувством, которое вызвала в ней сегодняшняя радиопередача. Связь эта ускользала от нее, но в то же время ощущалась совершенно реально, тревожащая и почти мучительная - как неожиданно забытая важная мысль, которую нужно вспомнить во что бы то ни стало... "Не то, не то..." - повторяла она про себя, не отрываясь от плаката, и из груди, из сердца, откуда-то из самой ее души почти ощутимым криком рвался протест... То, что врага изображают в виде бессильного гаденыша именно в тот момент, когда под его страшными ударами прогибается фронт и истекают кровью наши дивизии, - это можно понять. Очевидно, так нужно, чтобы поддерживать дух армии и населения. Но раньше? Зачем нужно было все это раньше? Таня бродила по улицам как потерянная, не замечая ни голода, ни усталости. Уже вечерело, когда она очутилась в скверике на площади Урицкого и вдруг почувствовала, что ноги у нее буквально подкашиваются. Редкие скамейки были заняты. Таня присела на выступавшее из наката щели бревно и, прислонившись к насыпи, прикрыла глаза. Почти в ту же секунду взвыла сирена. Военные остались на скамейках, старики и женщины стали сходиться к щели. Таня смотрела на них равнодушно, страха она не чувствовала, а только усталость и полное безразличие ко всему; казалось, начнись сейчас бомбежка - она не тронулась бы со своего места. Она вспомнила вдруг, как четыре дня назад тревога застала их с Сережей на этой самой площади. Только это было днем. Они спрятались в воротах "Динамо", а когда вышли, он сказал ей, что записался добровольцем. Она тогда совершенно не понимала - для чего он это сделал. Еще четыре дня назад она была глупой девчонкой, которая верила, что им совершенно нечего бояться и не о чем беспокоиться, потому что над ними есть сила, которая все знает, все умеет и все может... Поодаль от щели, где расположилась прямо на вытоптанной траве группа военных, вдруг шумно заспорили. Несколько голосов забивали друг друга, потом выделился один: - ...весь аэродром листовками засыпали - летчики у вас, пишут, отважные, а самолеты бумажные, - еще, гады, насмешки строят, издеваются! А нам что остается - локти с досады грызть? Нашим бы ребятам технику сейчас настоящую - с "мессеров" ихних только паленая шерсть летела бы... А так - что? Голыми руками его брать? Это мы в Испании на своих "ишаках" духу давали, а теперь с такой техникой много не навоюешь... Что? Да знаю я и без тебя, что ты мне лекции тут читаешь! "Маневренность", "увертливость"! А видал ты, как горят наши ребята? "Мессер" этот живуч, как гадюка, - глядишь, у него уже плоскости в решето, а он только посвистывает... Пока в винтомоторную не залепишь - не сбить его, заразу! А нашего "ишачка" куда зажигательная ни чиркнет - так и заполыхал, как спичечный коробок... Техника! Через полюс зато летали, шумели - на весь мир хвастали! Голоса спорщиков заглушили говорившего, но Тане казалось, что она продолжает слышать слова летчика - слова, полные огромной горечи. Она дрожала как в ознобе, чувствуя, что вот-вот разрыдается. ...Сережа, конечно, понимал все это уже тогда. Он-то понимал, что никакого "плана" в отступлении нет и что истина гораздо проще и страшнее. Он знал - или чувствовал, - что нападение застало нас врасплох, что мы так и не сумели вовремя к нему подготовиться. Быстро стемнело. Отбоя не давали, но все было тихо; Таня, откинувшись на земляную насыпь щели, смотрела в небо. Черное кружево акации, звезды, разгорающиеся почти на глазах. И - где-то под звездами - немецкие бомбардировщики. Может быть, в этот вечер они и не летят к Энску, может быть, это опять только учебная, но где-то - в ста километрах, или в пятистах, или в тысяче - где-то в этот вечер, в этот самый момент падают бомбы. Идет война - борьба не на жизнь, а на смерть, борьба с врагом настолько жестоким, что его даже трудно вообразить себе в каком-то человеческом облике... Это нашествие можно скорее представить себе одной из тех страшных сил природы, которые всегда поражают человеческое воображение своей чудовищной тупой мощью. Таня вспомнила вдруг, как учитель географии когда-то объяснял им, что такое сель - грязевой поток в горах, страшная лавина жидкой грязи, мчащая в себе валуны и обломки скал, - лавина, сметающая все на своем пути - сады, возделанные поля, человеческое жилье... Такая лавина обрушилась сейчас через наши границы. И самое главное теперь - остановить ее во что бы то ни стало. Во что бы то ни стало и любой ценой преградить путь, поставить заслон. А когда строят плотину, ни один камешек не должен оставаться в стороне, даже если он сам по себе ничего не весит... Утром началось хождение по военкоматам. Сначала в районный - там было не протолкаться, в коридоре сизыми пластами висел махорочный дым, люди сидели на скамейках, на лестнице, прямо на полу вдоль стен; когда Тане удалось наконец найти дежурного, тот раздраженно огрызнулся, что без комсомольского направления с нею никто говорить не станет и вообще лучше ей не болтаться здесь под ногами и не мешать работать. Идти в райком комсомола было совершенно бесполезно, об этом говорил не только Володя Глушко: формалистов райкомовцев ругали в те дни все кому не лень. Таня побежала в горвоенкомат. Там оказалось поспокойнее: дежурный говорил с ней более обстоятельно, вежливо разъяснил, что городской военный комиссариат такими делами не занимается и что ей следует добиваться своего именно в районном - по месту жительства, только лучше постараться попасть к самому военкому. У нее что, Фрунзенский? - там такой капитан Званцев, вот прямо к нему и нужно. Сердитый дежурный, на ее счастье, уже сменился к тому моменту, когда Таня снова появилась в райвоенкомате, раскрасневшаяся от торопливости, а новый сказал, что капитана Званцева нет и когда будет - никому не известно. Может, через час, а может, и к вечеру. Таня потопталась по коридору, вздыхая и поглядывая на часы, и тоже устроилась на лестнице, подстелив газету. Люди, сидевшие вокруг нее, дымили махоркой, обсуждали фронтовые новости, говорили о карточках и о пайках. Наверху, за одной из дверей коридора, разболтанно щелкала пишущая машинка и кто-то кричал по телефону: "Але, але!"; внизу у выхода на улицу стоял часовой в кепке, с подсумками поверх пиджака, - красная повязка на рукаве и очень длинная винтовка с примкнутым штыком делали его похожим на красногвардейца из "Истории гражданской войны в СССР"; еще недавно при всем богатстве своей фантазии Таня и во сне не смогла бы представить себя в такой обстановке. ...Через несколько дней всякая другая обстановка вообще перестанет для нее существовать. Она будет все время находиться среди бойцов, делать что велят, есть что дадут и спать где укажут. Она не будет принадлежать самой себе - ни днем, ни ночью, ни во время сна, ни во время занятий. Наверное, это будет очень трудно. Но неважно, главное - сознавать, что ты теперь делаешь то же, что и Сережа, что и Дядясаша... В половине второго пришел наконец военком. Едва увидев капитанскую шпалу на петлицах, Таня почему-то сразу решила, что этот маленький сухощавый человек и есть Званцев. "Товарищ военный комиссар!" - закричала она, вскочив со ступеньки, когда капитан был уже в коридоре. Тот обернулся, выразив на лице удивление, Таня подбежала и начала торопливо говорить, расстегивая нагрудный карман блузки, где лежали паспорт и комсомольский билет. "Нет-нет, не нужно. - Капитан остановил ее руку. - Поймите, без направления ЛКСМУ ничего не выйдет, а направление вам не дадут, насколько я знаю. Семнадцать, без военной специальности? Вряд ли. Извините, мне некогда..." На улице стало тем временем еще жарче - видно, собиралась гроза. Ветер нес колючую пыль, на привокзальной площади стояла вереница автобусов с замазанными мелом стеклами, у подъезда управления милиции толклись группками, переговариваясь по-польски, небритые люди в пестрых спортивных пиджачках и теплых, несмотря на жару, пальто с громадными накладными карманами и преувеличенно прямыми плечами. Провезли самолет, похожий на чудовищную рыбу с круглой стеклянной головой, хвост его лежал в кузове трехтонки, а туловище ехало, подпрыгивая, на торчавших из обрубков крыла низеньких толстых колесах. Облик города был непривычен и дик. Неужели по этой улице бежала она две недели назад, думая о последнем экзамене и покупке сумочки? Усталость, жара и неудача в военкомате так обессилили ее, что, придя домой, она даже не стала есть. - Ты допрыгаешься, - зловеще сказала мать-командирша. - Где была-то? - Ходила узнавать насчет курсов, - помолчав, нехотя ответила Таня. - Каких еще курсов? - Господи, ну... курсы ПВХО, вы же знаете. - Больно мне нужно знать, - ворчливо отозвалась старуха. - Вот, напомнила, про ПВО это самое - комендант приходил, искал тебя. Говорит, в дружину тебя записали. На крыше будете дежурить; может, хоть там тебя приструнят. Ты есть-то будешь аль нет? Ешь, я кому сказала! Взяла себе моду! Небось не мирное время - едой-то швыряться... Таня обиделась и стала есть молча, удерживая слезы. После обеда мать-командирша ушла получать что-то из продуктов, Таня заперлась у себя и включила радио. Передавали последние известия: в населенном пункте Б. немецко-фашистские изверги согнали на площадь и расстреляли из пулеметов все мужское население от пятнадцати до сорока пяти лет; в этом же населенном пункте они изнасиловали нескольких школьниц, учениц девятого и десятого классов, а старика председателя колхоза разорвали пополам, привязав к двум танкам. Таня стояла у окна и плакала молча, кусая губы, хотя никто не мог бы ее услышать в пустой квартире. Возможно, эти девушки тоже просились на фронт, и такие же вот формалисты отказали и им. Куда ей теперь идти? Что делается в райкомах комсомола, она уже знает. Прямо в горком? Еще нарвешься на Шибалина. Нет, туда нельзя, там она на плохом счету. Разве что попытаться проникнуть к самому Прохорову... Да нет, он ведь тоже занимался ее делом. Но куда же идти, чтобы ее наконец поняли? Напротив, по ту сторону бульвара, маляры расписывали высокий купол обкома желто-зелеными камуфляжными пятнами. Они занимались этим делом не первый день; при виде их Таня опять равнодушно удивилась странной затее - нарядная лягушечья раскраска сделала тусклый купол куда более заметным и привлекательным, - и тут же все вылетело у нее из головы, потому что она вдруг вспомнила - Шебеко! Петр Федорович Шебеко, старый Дядисашин приятель и заведующий военным отделом обкома партии! Подумать только - совсем рядом, через улицу, находится человек, который может одним телефонным звонком устранить перед нею любое препятствие, а она целый день бегает и упрашивает военкоматовских дежурных! Она спешно привела себя в порядок - не появляться же в таком высоком учреждении замарашкой! - и выскочила на улицу, в зной и грохот. Длинная колонна грузовиков везла громыхающие железные лодки, вроде огромных корыт; пыль обесцветила зеленую окраску машин и понтонов, такими же серыми были и понатыканные кое-где жухлые ветви маскировки, и брезент, и лица красноармейцев. Стоя на самом краю тротуара, Таня широко открытыми глазами провожала, не отрываясь, машину за машиной. Через несколько дней она тоже будет в армии. В качестве кого - неважно. Лишь бы в армии! Лишь бы Петр Федорович не оказался болен или в командировке... Проникнуть в знакомое здание с куполом, изученное из окна до последней завитушки на фасаде, оказалось не так просто. Милиционер у входа потребовал пропуск. Таня опешила и возмутилась: какой пропуск? Ей нужно к товарищу Шебеко, по личному делу! Но милиционер был неумолим; пришлось идти в бюро пропусков, объясняться через похожее на бойницу узкое и глубокое окошко, объясняться по внутреннему телефону, снова и снова повторять кому-то - по буквам - свою фамилию. Наконец в трубке послышался знакомый голос, сказавший: "Да, слушаю". Голос был явно недовольным. Таня обмерла. - Петр Федорович! - закричала она с отчаянием. - Это я, Николаева, Татьяна! Мне страшно нужно с вами поговорить, а меня не пускают! Я тут, в бюро пропусков! - Таня, ты? - Голос Шебеко из недовольного превратился в озадаченный. - А что случилось? - Ой, ну по телефону я не могу! Позвоните им, чтобы меня пустили, что это за безоб... - Постой ты, цокотуха. Тебе что, непременно нужно сегодня? Честно говоря, я сейчас страшно занят. - Петр Федорович, ну пожалуйста! Я вас не задержу, честное слово! - Ну, добро. Тебя, как всегда, не переспоришь. Минуты через две подойди там к окошку, я закажу пропуск. Паспорт с тобой? - Паспорт... нет, но я сейчас сбегаю! Вы им пока позвоните, я через пять минут!! Таня снова очутилась на улице. Теперь ехали кухни и еще какие-то повозки на окованных, яростно гремящих колесах. Уже клонясь к закату, нещадно палило солнце. "Какая все же шумная штука эта война", - подумала Таня, перебегая на другую сторону бульвара. На втором этаже обкома, куда она наконец попала, получив пропуск и пройдя придирчивую проверку у входа, оказалось так же шумно и многолюдно, как и в военкоматах. Таню это немного удивило: она думала, что в таком важном месте и обстановка должна быть совсем иной. Но обстановка, по-видимому, была в эти дни повсюду одинаковой. Хлопали двери, звонили телефоны, люди торопливо сновали по коридору; в одной из комнат трое красноармейцев с треском отдирали крышки с каких-то ящиков; тут же - Таню это удивило - стояло несколько застеленных серыми одеялами раскладушек. Комната 56. Снова проверка. Пропуск сличается с паспортом, фото на паспорте сличается с оригиналом. Оригинал тем временем дошел уже до такой степени возмущения, что чувствует потребность завизжать и укусить милиционера; милиционер, не подозревая об опасности, спокойно листает паспорт. Когда Таня робко вошла в кабинет, Шебеко говорил по телефону. Не отнимая от уха трубку, он кивнул ей и жестом указал кресло. Таня села, искоса поглядывая на большую карту европейской части СССР, где красный шнурок отмечал линию фронта. Смотреть открыто она боялась - вдруг карта секретная и не предназначена для посторонних глаз? Кончив говорить, Шебеко встал из-за стола. - Ну, здравствуй, цокотуха. - Он пожал Тане руку и сел во второе кресло, напротив. - От дядьки пока никаких известий? - Нет, еще ничего... - Ну да, еще рано. Так мы с ним и не повидались... Тридцатого я вернулся из Москвы, а мне говорят - уже отбыл. Двадцать седьмого, что ли? - Да... Но Дядясаша уже с первого дня все равно не жил дома... только звонил иногда. А двадцать седьмого заехал ночью, попрощаться... Таня опустила голову, заморгала. - Ну, что ж плакать, Таня, - сказал Шебеко, - такое пришло время. Слезами сейчас не поможешь ни себе, ни другим. Давай лучше займемся делами. Значит, что там у тебя такое? - Петр Федорович, у меня к вам большая просьба. - Таня изо всех сил старалась говорить как можно тверже. - Вы должны помочь мне попасть на фронт. Шебеко, собравшийся было закурить, не донес папиросу до рта. - Куда? - переспросил он, собрав на лбу морщины. - На фронт? Таня покраснела. - Ну, может быть, не сразу на фронт, я имела в виду вообще - в армию. Я сегодня с самого утра хожу по военкоматам, там такие все формалисты, ужас, хуже чем в комсомоле! Ну вот вы скажите сами: что у нас, нет в армии девушек? Шебеко задумчиво уставился на нее, катая в пальцах папиросу. - Вообще-то встречаются, - согласился он. - Связистки, медперсонал и тому подобное. У тебя есть специальность? - Военная? Нет, пока нету. Но ведь в армии учат, правда? Только я не хотела бы санитаркой, - поколебавшись, добавила Таня. - То есть не то что не хотела бы, а просто бы не смогла... я думаю. Я почему-то совсем не переношу вида крови. Шебеко закурил, покачал головой: - Дело вот в чем, Таня. Армия, как правило, обучением такого рода не занимается. Если говорить о связистках, то они обычно приходят в армию уже знакомые со специальностью. Это или профессионалки, или имеющие стаж работы в системе Осоавиахима - в кружках, клубах, - а в армии они, так сказать, только повышают квалификацию. Можно призвать незнакомого с военным делом парня и очень скоро сделать из него хорошего пехотинца, а дать человеку техническую специальность - дело слишком долгое и сложное, армия - это все-таки не техникум. Если ты придешь как связистка, то тебя связисткой и возьмут. А иначе что ж? Не в пехоту же тебя, верно? Так что я боюсь, что... Он не договорил и развел руками. Таня сидела, напряженно выпрямившись, между бровями у нее прорезалась тоненькая вертикальная морщинка. - Я не понимаю, - сказала она очень тихо и провела кончиком языка по пересохшим губам. - Вы не хотите мне помочь? - Я не смогу, Таня, - спокойно ответил Шебеко. - Но почему?! - Я ведь тебе объяснил только что. Девушек берут в армию только в тех случаях, когда они действительно могут сразу принести там пользу. Реальную пользу, понимаешь? Таня вспыхнула от обиды: - По-вашему, я такая уж никчемная, что... - Да не в том дело. - Шебеко поморщился, ладонью разгоняя дым. - Просто у тебя нет военной специальности. А вот в тылу у нас работы - непочатый край, и ты можешь оказаться здесь куда полезнее. Только, конечно, для этого нужно перестать мечтать о подвигах и научиться работать. Вот так. У тебя были еще ко мне вопросы? - Нет! - Таня встала. - Знаете, Петр Федорович, я никогда не думала, что и вы... - ...окажетесь таким же формалистом, - докончил тот, очень похоже передразнив вдруг ее голос и возмущенную интонацию. Тут же он стал очень серьезным и тоже поднялся, одергивая гимнастерку. - Слушай, Татьяна, сейчас не время для капризов. Я прекрасно понимаю твое желание участвовать в войне самым непосредственным образом. Но для этого не обязательно быть на фронте. Если ты действительно хочешь быть полезной, а не гонишься за романтикой, ты найдешь себе занятие и в тылу... 11 Обучение, проводившееся в ускоренном порядке, было тяжелым. К вечеру, набегав и намаршировав не один десяток километров, после бесконечных упражнений в приемах рукопашного боя и преодолении препятствий, Сергей уставал так, что едва взбирался на свою койку второго яруса. Первые две ночи он от усталости не мог даже спать; правда, потом это прошло. Занятия, короткие промежутки отдыха, еда и сон - все это так плотно укладывалось в двадцать четыре часа суток, что для мыслей и переживаний просто не оставалось ни минуты. Это было некоторым преимуществом его теперешнего положения. Первую неделю они провели почему-то в строгой изоляции. Потом им сказали, что увольнительных не будет, но если у кого есть в городе родные, то те могут приходить к казарме по вечерам, после поверки. Сергей тут же, прорывая бумагу жестким карандашом, настрочил Тане записку и, перехватив у ворот уходившего в город старшину, упросил его зайти на бульвар Котовского. На следующее утро старшина сам окликнул Сергея на плацу. "Все в порядке, - сказал он, - видал твою кралю, так что ставь магарыч. А у тебя, браток, губа не дура - знал кого поджабрить, ха-ха-ха!" Время на занятиях обычно летело незаметно; но в этот день, казалось, оно вообще остановилось. После обеда в городе опять объявили воздушную тревогу. Самолетов не было, но отбой дали только через час Сергей вдруг с ужасом представил себе расположение казарм - в каких-нибудь двух километрах от нефтебазы, рядом с сортировочной станцией и новой ТЭЦ. Самое опасное место в случае налета, - а вдруг это произойдет именно в тот момент, когда Таня будет здесь? После вечерней поверки все успевшие известить своих о разрешении свиданий помчались к воротам. Там уже ждала группа женщин. Сергей увидел Таню еще издали - увидел ее волосы и знакомый белый беретик, надетый так, как она всегда носила - немного набекрень и на лоб. - Танюша-а! - крикнул Сергей, подбегая. - Танюша, я здесь! Она вырвалась из группы женщин навстречу ему. - Танюша, здравствуй, милая, - повторял он, гладя ее вздрагивающие плечи, - ну как ты там живешь, расскажи... Танюша моя маленькая... Только сейчас он заметил, что на Тане защитный комбинезон дружинницы МПВО с закатанными выше локтя рукавами и перетянутый широким командирским ремнем. Этого еще не хватало - чтобы она дежурила на крыше во время налетов... - Ну успокойся, Танюша... не надо... ты что - в дружине? - Ой, Сережа... - всхлипывала Таня, промочив слезами его гимнастерку. - Сереженька, я думала, что умру без тебя за эту неделю... Ты... ты еще долго здесь пробудешь? У ворот были свалены привезенные для какого-то ремонта бревна; Сергей отвел Таню к штабелю, сел рядом с нею. - Перестань плакать, - сказал он как можно строже. - Нельзя так! Иначе я не буду к тебе выходить, вот увидишь... - Я ведь... я уже не плачу, правда... - Таня, опустив голову, вытерла слезы воротником комбинезона, размазав по щекам пыль. - Ну как ты здесь, Сережа? Долго еще? - Ну, как... учимся, Танюша, вот и все. А сколько еще будем - кто его знает, может, дней десять. Ты про себя расскажи... Ты что, в дружине сейчас? - Конечно... нас тоже учат, как тушить бомбы и всякое такое... Но вообще-то мы все время роем щели, в разных местах. Я уже четыре дня работаю, по девять часов... - Устаешь очень, Танюша? - Конечно, но так лучше, правда... все время среди других женщин... я себя гораздо лучше чувствую, потому что не одна и у всех такое же горе... почти у всех. Смотри, какие у меня теперь руки, Сережа. - Таня, пытаясь улыбнуться, протянула ему ладони - натруженные, с белыми бугорками на местах будущих мозолей. Сергей прижал их к лицу. - Руки болят очень, я даже перчатки пробовала надевать, а вообще ничего... Сережа, ты не сердишься, что я в таком виде? Я ведь прямо с работы прибежала... - Так ты, может, есть хочешь? - спохватился Сергей. - Я принесу, а? - Нет-нет, не нужно, у меня был с собой хлеб, правда, я съела по дороге... - А ты как вообще питание свое организуешь? - Мать-командирша все делает, мне ведь все равно некогда. Сережа, а вас тут хорошо кормят? - Ну, еще бы, мы-то едим вволю... Ну, а как там вообще, Танюша? От Алексан-Семеныча ничего пока нет? Таня отрицательно покачала головой. - Пока ничего, - сказала она тихо. - Я думаю, еще рано? - Конечно, рано еще... пока теперь письмо дойдет, это ведь не мирное время. А это что, Танюша, комбинезон тебе в дружине выдали? - Да, это комендант дал... Мне ведь не в чем было работать, я все свои старые вещи еще зимой извела на тряпки... А в новом просто как-то неловко - да и неудобно, узкое все такое... Смотри, Сережа, я себе к лыжным ботинкам какие подошвы приделала. То есть не я, конечно, это мне сапожник сделал. Из шины, видишь? Теперь хорошо, а то в тапочках страшно неудобно - очень тонкие, и больно ноге, когда на лопату нажимаешь... Господи, что я болтаю всякие глупости! Расскажи, как ты тут, Сережа? Очень тебе трудно? Ой, тебя уже остригли, бедный ты мой... Таня осторожно провела пальцами по его остриженной под машинку голове, между ухом и пилоткой. Сергей смущенно отвел ее руку. - Ну чего бедный, скажешь тоже... Остригли как надо, не с прическами же здесь возиться. Танюша, тебе на крыше дежурить приходится? - Угу, когда тревога. На чердаке, только это если я в этот момент дома... Сегодня, например, мы работали недалеко от парка, так я, конечно, домой не пошла. Сережа, очень трудное у тебя здесь обучение? Строевой очень мучают? - Да ну, какая теперь строевая, кому она нужна. Учат ползать, окапываться, разные такие штуки... Ничего трудного нет, Танюша, ты не думай. Танюша, ты там будь осторожнее, на этих чердаках. Асбестовые костюмы вам выдали? - Обещают выдать рукавицы, только не знаю когда. Ничего, у нас там есть несколько пар щипцов - вот такие длинные, правда. Сережа, а зажигательная бомба действительно не может взорваться? Если ее взять за хвост - ничего? - Ничего, Танюша. Если шипит и горит, то, значит, уже не взорвется. За хвост можно схватить, пока еще оболочка не прогорела, а после уже опасно - обожжешься. А вообще не нравится мне это... - Что, Сережа? - Ну, вот что ты в МПВО. - Кому-то нужно же там быть... У нас в доме всего девять человек молодежи - я никогда не думала, что так мало, - а остальные все пожилые или с детьми. Не матери же командирше идти за меня на чердак! - Верно, конечно, - вздохнул Сергей. Вокруг них, на этом же штабеле бревен и просто на вытоптанной пыльной траве у ограды, сидели другие пары, тихо и озабоченно переговариваясь каждая о своем. Большинство женщин были, очевидно, женами - одна даже принесла с собой грудного младенца, который сейчас в блаженном неведении пускал пузыри на руках у отца. Пришло несколько старушек - матери или тещи; пришел парнишка школьного возраста, лет четырнадцати; кроме Тани было еще две девушки приблизительно ее же возраста, в рабочих спецовках. На какой-то миг Таня вдруг с предельной отчетливостью испытала опять то же странное и непривычное чувство, которое она уже испытывала не раз за эти последние дни, работая с остальными дружинницами. До сих пор - до войны - она привыкла ощущать себя именно самой собою: жизнь ее была, в общем, довольно своеобразной, вкусы и привычки - тоже; были соседи, был привычный школьный коллектив, но все это существовало отдельно, а она, Татьяна Николаева, жила сама по себе, в известной даже обособленности. Обособленность эта не была, конечно, нарочитой - просто так получалось. В отличие от большинства своих подруг (если не считать Людмилы) Таня была, например, избавлена от многих забот: чтобы сшить себе новое платье или достать новые туфли, ей не приходилось ни экономить, ни стоять в очереди, все это устраивалось как-то само собой - достаточно было сказать Дядесаше. А главное - за десять лет она привыкла к положению знаменитости: сначала, в первых классах, это был папа - с его портретами в газетах и заграничными командировками, из которых он всегда привозил Тане что-нибудь такое, чего не было ни у кого. Потом был Дядясаша - "знатный человек нашего города", единственный в Энске Герой Советского Союза... Все это теперь кончилось. Теперь Таня все чаще и чаще ловила себя на ощущении, что она является просто одной из многих и уже ничем не отличается от всех тех женщин и девушек, которые делали вместе с ней одну и ту же работу, получали то же количество хлеба и говорили о том же - о войне и о своих близких, покинувших дом в эти дни; и ее любимый, сидевший сейчас рядом с нею, был одет в ту же солдатскую одежду, что и другие мужчины вокруг них... - ...но ты придешь завтра? - спрашивал Сергей, не отпуская ее руки. - В это же время, хорошо? Только, Танюша... я вот сегодня подумал - а вдруг налет случится, здесь ведь опасно... - Сейчас всюду опасно... И потом, во время налета лучше быть вместе, ведь правда? - Да, но... здесь все-таки казармы, и сортировочная совсем рядом, и нефтебаза. В случае чего... - В случае чего лучше быть вместе, - упрямо повторила Таня. Шла уже вторая половина июля. Знойные дни, мелькающие как листки обрываемого второпях календаря, слухи - то тревожные, то успокаивающие ненадолго, суровый голос диктора, называющий все новые и новые направления, узлы и чемоданы беженцев в горисполкомовском скверике, синие комбинезоны регулировщиков ВВС, пропускающих по закрытым для движения улицам медленные колонны грузовиков с авиабомбами, надрывный вой сирен и тяжелый размеренный шаг пехоты - так выглядел город на исходе первого месяца войны. Таня продолжала рыть щели вместе со своими дружинницами. Двадцатого пришло наконец письмо от Дядисаши: он сообщал свой новый номер полевой почты, спрашивал о Танином здоровье и о Сергее. О себе полковник написал только, что у него все в порядке. Письмо было очень коротким, - Таня видела, что оно написано второпях; но даже и таким оно явилось для нее огромной радостью. Она едва дождалась конца работы, так не терпелось поделиться новостью с Сережей. Они виделись теперь через день: по нечетным дням у Тани были вечерние занятия на курсах ПВХО, по четным она прямо с работы, не заходя домой, отправлялась к Сергею. До кавалерийских казарм было от центра около пяти километров - добрый час ходу, это после целого дня тяжелой работы. Впрочем, настоящую усталость Таня чувствовала обычно только уже на обратном пути, возвращаясь в город вместе со знакомыми уже спутницами. Некоторых она уже знала по имени-отчеству, была посвящена в их домашние дела и сама делилась с ними своими заботами. Зоя Комарова, молодая работница с оптического, та самая, что в первый вечер принесла с собой ребенка, жила тоже во Фрунзенском районе, недалеко от бульвара Котовского, и они обычно шли вместе до самого центра; Комарова рассказывала Тане о своей работе, жаловалась на вредную свекруху, хвалилась дочкой, вспоминала историю своего замужества. Эти долгие вечерние путешествия - сначала полем, мимо нефтебазы, где крепко пахло пыльным бурьяном и мазутом, потом по темным окраинным улочкам, едва освещенным редкими синими фонарями, - всякий раз еще больше укрепляли в Тане новое для нее ощущение того, что ее судьба уже ничем не выделяется из тысяч и миллионов других судеб... В этот вечер Комарова встретилась Тане, когда та только подходила к казармам. - Давай вертайся! - крикнула она еще издали. - Не пускают сегодня наших мужиков! - Как не пускают? - встревоженно спросила Таня, подойдя ближе и посмотрев на закрытые ворота. - А в чем дело, Зоя? - А я знаю? - пожала та плечами. - Угнали, что ль, куда-то, вроде на ночные занятия... Таня растерянно оглянулась. - Но как же так... И вообще их сегодня не будет? - Теперь-то уж поздно. Пошли, что ль, чего ж стоять без толку. - Да нет, как же так, - повторила Таня, - нужно подождать, может быть, что-нибудь узнаем... - Так тебе и сказали! Ну, как хочешь, а я пошла - мне еще за молоком надо, аж на Старый Форштадт. Так ты остаешься? - Конечно, я пока останусь... Она осталась и просидела целый час у запертых ворот, все еще надеясь, что удастся узнать что-нибудь или увидеть кого-нибудь из Сережиной роты; но часовой ничего не знал, а из ворот никто не выходил. Около десяти она вернулась домой, совершенно разбитая усталостью и тревогой. - Ладно, будет тебе! - прикрикнула на нее мать-командирша. - На то и армия, а ты что себе воображала. Мойся живее да садись, суп простынет. После ужина, едва Таня успела написать несколько строчек ответного письма Дядесаше, объявили воздушную тревогу. Пришлось снова натягивать комбинезон. Сунув в карман фонарик и перекинув через плечо тяжелую противогазовую сумку (по тревоге полагалось быть в полном снаряжении), Таня вышла на площадку. В доме было тихо, лишь где-то хлопнула дверь, потом другая. С пятого этажа спустилось во двор боязливое семейство Голощаповых, нагруженное аварийными чемоданчиками, потом, позевывая и размахивая противогазом, как кошелкой, сошла Женя Пилипенко с четвертого. - Опять на чердак, - сказала она и вздохнула. - И отдохнуть не дадут, фрицы проклятые! Таня только пожала плечами, морщась и пытаясь застегнуть под подбородком ремешок каски. Застежка была неудобной, сама каска - и того хуже: обычный пехотный шлем старого образца, из тех, что лет десять провалялись на интендантских складах и теперь были розданы дружинам МПВО. Таня никак не могла подогнать по своему размеру это громоздкое сооружение, но оставаться во время дежурства с непокрытой головой боялась: инструктор рассказал им много неприятного о падающих сверху зенитных осколках. Она неодобрительно посмотрела на Женю Пилипенко, голова которой была повязана косынкой, и почувствовала укол зависти к ее бесстрашию. - На фронте не отдыхают, - сказала она вызывающе, справившись наконец с ремешком. - Ты никак не можешь привыкнуть, что идет война... даже одеваешься на дежурство не по инструкции. Полагается быть в комбинезоне и в каске, а ты приходишь, будто... - Охота была таскать на голове кастрюлю, - отозвалась та. - А комбинезон и вовсе не годится - он узкий, в случае чего сразу прожжет до тела. Это надежнее... - Она похлопала по карману своего широкого брезентового дождевика с капюшоном. - Еще если водой облить, так и вовсе станет как железный - никакой термит не... Несколько гулких ударов, последовавших часто один за другим, не дали ей закончить фразу. Таня вздрогнула. - Зенитки? - испуганно спросила она у Жени Пилипенко. - А я знаю? Бежим наверх! Гулкий лестничный пролет сразу наполнился встревоженными голосами и хлопаньем дверей. Добравшись до чердачного люка, Таня нырнула в темноту и включила фонарик. "Кто там со светом!" - истерически крикнул кто-то из уже собравшихся на чердаке дружинниц; в эту же секунду на крышу обрушилась новая волна грохота, под тяжестью которой, как показалось Тане, пошатнулся весь дом. Она сжалась и присела, инстинктивно зажмурившись. Когда волна прокатилась, стали слышны торопливые хлесткие удары зениток. Таня открыла глаза и увидела перед собой высветленный красноватым заревом полукруг слухового окна и медленно скользнувший поперек него - наискось - голубой луч прожектора. Потом стало тихо. Таня отчетливо слышала незнакомый, вибрирующий в каком-то странном волнообразном ритме, монотонный гул моторов. Опять, очевидно нащупав цель, вразнобой ударили зенитки, словно торопясь заглушить друг друга, и опять прокатилась над крышами гремящая волна взрывов. На чердаке было очень душно, - Таня почувствовала, как по ее спине сбежала щекотная капля пота, - но сейчас ее трясло, как в ознобе. "Господи, только бы не там, - шептала она беззвучно, закрыв глаза и прижавшись к шершавой балке стропил, - только бы не около казарм... пусть где-нибудь в другом месте - только не там..." - Возле мотороремонтного сбросил, гад вредный, - сказал неподалеку мужской голос. Словно очнувшись, Таня прошла к слуховому окну и выглянула, преодолевая страх. В двух-трех местах города что-то горело, откуда-то из-за Казенного леса косо вздымались призрачно-голубые лезвия прожекторов. Они шевелились медленно и бесшумно, как во сне, ощупывая небо осторожными шарящими движениями. Вскарабкавшись на ящик с песком, Таня высунулась по пояс и долго всматривалась в ту сторону, где были расположены казармы; но там все было темно. Самолеты, кажется, ушли, зенитки молчали. Воя сиреной, промчалась где-то машина, потом еще две. В полночь дали отбой. Вернувшись к себе, Таня бросила на стол противогаз и, не снимая каски, присела к телефону. - Страсти-то какие, - сказала, войдя в комнату, мать-командирша, - с трех концов, говорят, подожгли. С крыши-то видать было? Таня покосилась на нее и пожала плечами, не отнимая от щеки трубку. Прошло минуты две, пока она, наконец, услышала Люсин голос. Нет, на Пушкинской все благополучно - самое большое зарево видно в стороне мотороремонтного завода, говорят, что пожар на складах. В районе нефтебазы, кажется, тоже благополучно. Она была в саду, а мама никуда не выходила - говорит, что это неразумно: все дело случая, с таким же успехом может убить в щели, как и в собственной комнате... На следующий вечер Таня не пошла на занятия, а отправилась прямо к казармам, но опять безуспешно; то же повторилось и двадцать второго. "Не может же быть, чтобы их уже отправили, - думала она, возвращаясь в город. - Но почему тогда не позволяют видеться?.." Дома, на площадке, ее встретила мать-командирша, хмурая более обыкновенного. - Записка тут для тебя, - сказала она, протягивая сложенный листок. - С полчаса как занесли... У Тани почему-то оборвалось сердце, хотя в записке могло быть что угодно. Прислонившись к перилам, она развернула листок и, мертвея, два раза перечитала бледные карандашные строчки: "Танюша, родная! Завтра мы уезжаем. Приходи на сортировочную к пяти часам вечера, провожающих пустят. Крепко целую. До завтра! Твой С." Ну, вот. Все было кончено; наступил час, который не мог не наступить. Она подняла глаза и непонимающе посмотрела на мать-командиршу, которая что-то ей говорила. Та обняла ее, коротко поцеловала в лоб и ушла к себе. Таня еще раз перечитала записку. Но почему именно завтра, почему хотя бы не через два дня, ведь от этого ничто не изменится... почему именно завтра! В каком-то оцепенении она достала ключ из кармана комбинезона, отперла дверь, вошла в комнату. Завтра в пять часов вечера они увидятся в последний раз. В последний раз. И потом пойдут бесконечные дни, когда даже письма не будут успокаивать - потому что письмо с фронта идет неделю или две, а солдат рискует жизнью миллион раз на день... Через полчаса - или через час - в комнату вошла мать-командирша. - Не включайте света, - почти спокойно предупредила Таня, - маскировка не закрыта. Зинаида Васильевна постояла на пороге, вглядываясь в темноту. - Чего ужинать-то не идешь? - спросила она грубовато. - Я не хочу ужинать. - Как это "не хочу"... Поела, что ль, где? Таня не ответила. - Зря, Татьяна, - помолчав, сказала мать-командирша. - Бога гневить нечего, ты покамест настоящего горя еще не знаешь. Плохой ты будешь мужу помощницей, как я погляжу... - Не нужно, Зинаида Васильевна, - с трудом выговорила Таня. - Прошу вас, не нужно... - Ох, девка, горе ты мое, - вздохнула та. - Ну, сиди, коли так. Суп-то я тебе в передней оставлю, возьмешь тогда, в кастрюльке. Поешь только, а, Таня? И не серчай на меня, я ведь не со зла это, только добра тебе и желаю. Ну, Христос с тобой... Утром ее первой мыслью было: "Сегодня в последний раз". Уже окончательно проснувшись, она долго лежала с закрытыми глазами, как любила полежать до войны по воскресеньям. А вдруг все это приснилось - весь этот месяц, отъезд Дядисаши, Сережа в солдатской гимнастерке, вчерашняя записка, - вдруг откроешь глаза, и окажется, что нет никакой войны... Она их открыла. Увидела маскировочную штору, брошенный через спинку стула защитный комбинезон, пустой ящик радиолы с темным прямоугольником на месте шкалы и рядом круглых дыр на панели управления. Ей вспомнилось, как Сережа размонтировал аппарат - на третий день войны, когда было приказано сдать приемники. Он вытащил шасси, и потом они вместе ходили на сдаточный пункт, а там долго не могли понять, в чем дело и почему она сдает не целый аппарат, а только шасси. Странно, что даже тот день - когда Дядясаша уже готовился к отъезду - сегодня вспоминается ей как мирное и невозвратимо ушедшее время. С нею был тогда Сережа. И она не знала, что в тот день он уже подал заявление в военкомат... Она опять закрыла глаза и некоторое время лежала неподвижно на спине, без мыслей. Потом подняла руку и посмотрела на часы - было уже четверть одиннадцатого. Когда же она вчера легла? Наверное, поздно. Другие уже давно работают, сегодня их должны были послать заканчивать щель в детском саду имени Крупской. Ну что ж, сегодня у нее уважительная причина... Телефонный звонок сорвал ее с постели. Вдруг это Сережа, подумала она, выскакивая в соседнюю комнату, вдруг у него что-то изменилось и отъезд откладывается... Но это оказалась Людмила. Сразу обессилев, Таня опустилась на стул. - Да, Люся, - сказала она безжизненным голосом. - Танюша, это ты? Мне сегодня позвонила Зинаида Васильевна, я даже хотела прийти сейчас к тебе. Танюшонок, милый, я понимаю, как тебе сейчас тяжело, но ты не отчаивайся! Подумай, сколько людей на фронте - не со всеми же случается несчастье! Александр Семенович столько раз воевал и... - Конечно, - сказала Таня, - не со всеми. Ты, как всегда, права. Что сегодня в сводке? - Был налет на Москву, ночью. Кажется, ничего серьезного. Москву ведь до сих пор не бомбили, это они решили отметить месяц с начала войны, вот негодяи... - Правда, вчера ведь исполнился ровно месяц, я и забыла. - Танюшонок, ты хочешь, чтобы я пришла на станцию? Я просто подожду где-нибудь, чтобы потом тебя проводить. Хочешь? - Не нужно, Люся, - помолчав, ответила Таня. - Я приду к тебе, может быть, останусь ночевать. Если не будет налета. - Хорошо, Танюша, я буду ждать... И слушай, я хотела тебе сказать... Это просто совет, Танюшонок, ты не обижайся... Помни все время, что Сергею сегодня тоже очень трудно, и... постарайся вести себя так, чтобы не расстраивать его еще больше. Ты меня поняла? - Держать себя в руках? - Таня усмехнулась. - Конечно, я буду держать себя в руках. Я буду вести себя героически, как подобает стойкой советской девушке! Я даже спою ему модную песенку: "Иди, любимый мой, родной, суровый час принес разлуку". Ты довольна? Люся, ты хоть раз в жизни пробовала сама последовать хотя бы одному из своих мудрых правил? Таня положила трубку и долго сидела, разглядывая круглую ссадину на коленке, равнодушно пытаясь вспомнить, где и когда она так ушиблась, потом принялась считать шашки паркета, сбилась, начала счет в обратном направлении. В комнате было жарко, пахло утренним солнцем и пылью - окна оставались открытыми уже несколько дней подряд. С улицы донесся голос диктора: "...Московское время - двенадцать часов. Передаем последние известия". Да, нужно было продолжать жить. Таня надела халатик, убрала постель, поставила на электроплитку кастрюльку со вчерашним супом. Есть не хотелось, но нужно было продолжать жить. После завтрака она заставила себя заняться домашними делами - прибрала в комнатах, выстирала комбинезон. Всякий раз, когда она бросала взгляд на часы, сердце ее обрывалось и тут же начинало биться редкими тяжелыми ударами, перехватывая дыхание. Наконец стрелки подошли к трем. Еще никогда, ни на один праздник Таня не одевалась так тщательно. Она выкупалась, истратив на голову остатки шампуня, надела свое лучшее белье, привела в порядок ногти. Она занималась этим, когда в передней раздался звонок. Таня открыла, придерживая у горла воротник халатика; вошел небритый человек с сумкой. - С Горэлектросети, - хмуро представился он. - Розетки в квартире есть? - Да, - кивнула Таня. - Сюда, пожалуйста... Человек молча осмотрел проводку в обеих комнатах, опечатал все штепсельные розетки. - Нагревательными приборами пользоваться воспрещается, - сказал он, - настольными лампами тоже. Застелите стол чем-нибудь, мне подняться нужно. Взобравшись на стол, он вывинтил из люстры все лампочки, кроме одной, и патроны тоже опечатал. - Эту после смените, - сказал он, тяжело спрыгнув на пол, - можно иметь не больше сорока ватт на комнату. Тут у вас шестидесятиваттная. И в той комнате тоже смените. Если будет перерасход, вообще отрежем. Уже выходя, он не удержался - посмотрел на разбросанные маникюрные принадлежности и скользнул взглядом по Таниному золотистому халатику. - Пальчики красите? - спросил он с угрюмой насмешкой. - Подходящее занятие. - Да, - сказала Таня очень тихо. Монтер вышел, хлопнув дверью. Таня постояла с закрытыми глазами, потом медленно размотала с головы мохнатое полотенце и пощупала распушившиеся волосы. Они уже высохли. Было четыре часа. Она долго сидела перед зеркалом, расчесывая волосы щеткой, пока не заблестели как шелковые. Потом достала из шифоньера белый костюм - тот самый, в котором была второго сентября. Ту самую блузочку, тот самый пояс, те самые туфли. Все, кроме цветка. Но Сережа поймет - сейчас цветов не достанешь. Где они собирались тогда отпраздновать первую годовщину - в Ленинграде? Перед уходом она позвонила Люсе. - Люся, - сказала она, - я у тебя прошу прощения за сегодняшнее. Извини меня, ты ведь, наверное, все понимаешь. Не сердись. Я к тебе сегодня приду, обязательно. Что? Хорошо, я передам... Да, конечно, от всех, я понимаю... Пока она говорила, в комнату вошла мать-командирша. - Идешь, Таня? - спросила она. - Ночевать останешься у Людмилы? Ну... Сереженьке поклон от меня, не забудь. Скажи - молиться за него буду, как за своих сынов. И за тебя пускай не болеет, мы-то здесь проживем... лишь бы их всех господь сохранил, воинов наших. Ну, ступай, не ровен час, еще опоздаешь... Над обширным двором сортировочной станции - над лабиринтом рельсовых путей, над пакгаузами, над маневрирующими составами, над светлыми и темными платьями женщин и желтыми, цвета выгоревшей травы, гимнастерками мужчин - высоко-высоко, в величавом и непостижимом покое плыло легкое перистое облачно, уже чуть тронутое алой краской заката. - Почему ты все смотришь на небо? - тихо спросила Таня. - Просто так... Все кажется, будто самолет слышно... Ты мне обещаешь, что не будешь бывать в этих местах? В центре все-таки не так опасно, мне кажется. - Хорошо, Сережа, я не буду здесь бывать, - прошептала она, опять прижимаясь щекой к его плечу. - Я буду делать все, что ты мне скажешь... Не буду ходить вблизи военных объектов, буду вовремя есть и вовремя ложиться спать... А ты обещай мне только две вещи - беречь себя и почаще писать. Ты будешь себя беречь, Сережа? - Да, для тебя... - Потому что я умру, если с тобой что-нибудь случится. Это я знаю совершенно точно. Ведь человек знает, что он умрет, если оставить его без воздуха. Обещай мне, что будешь себя беречь, Сережа. - Я обещаю, Танюша. Для тебя, я же сказал. - Почему у тебя нет каски? - Так у нас и винтовок еще нет. Сказали - все там выдадут. - Обязательно носи каску, осколки иногда падают сверху... - Хорошо, я буду обязательно носить каску. Танюша... - Что, Сережа? - Как хорошо, что ты пришла в этом костюме... - Я знала, что это будет тебе приятно. - Спасибо, Танюша... Он взял ее руки и поцеловал одну ладошку, потом другую. Пальцы ее слабо дрогнули в ответ. - Не нужно, Сережа, - сказала она чуть слышно. - Иначе я... я не смогу. Они опять замолчали. Невысокая насыпь у тупика, где они сидели на разостланной шинели, поросла жесткой травой, выгоревшей и пыльной. В траве короткими тоненькими очередями строчили кузнечики. Под навесом пакгауза, в большой группе красноармейцев и провожающих, с отчаянным надрывом выводила "Катюшу" чья-то гармонь. Где-то пели "Роспрягайтэ, хлопцы, кони". Где-то плакал ребенок. Уходили последние минуты, которые им суждено было провести вместе. И все это случилось по его воле. То, что они сидели сейчас на этой станции, среди красных товарных вагонов и надрывных песен, зачехленных орудий и тюков прессованного сена, безветренного июльского зноя и искрящейся между шпал угольной пыли - все это было реальностью только потому, что так решил он сам. Он решил идти на фронт, так как не мог позволить, чтобы кто-то другой защищал его любимую. Но это решение было принято почти месяц назад, когда никто не мог еще предугадать ход войны. Во всяком случае, он не предугадывал. А теперь ему приходилось уезжать, оставляя Таню одну в городе, который не был уже таким глубоким тылом. Ему приходилось оставлять ее в тот момент, когда начались налеты, когда немцы вышли к Днепру под Могилевом, когда каждый день боев приближал к Энску линию фронта. Неужели его решение было неправильным? Все эти мысли мгновенно промелькнули в голове Сергея и тут же получили ответ. Нет, оно было правильным. Если бы речь шла только о том, чтобы уберечь Таню от трудностей и опасностей войны, - для этого не нужно было бы идти на фронт. Но ведь в том-то и дело, что речь теперь шла не только об этом. Пойти в военкомат его тогда заставила именно мысль о Тане, это верно; но сейчас он уже понимал, что на самом деле это была мысль о чем-то неизмеримо более всеобъемлющем. Он думал о Тане, потому что в тот момент она воплощала для него буквально все; но в это "все" входила и его мать, и сестра, и товарищи по школе, его и Танины, и ее право учиться на филологическом факультете, и его мечты стать инженером-электриком и строить заводы-автоматы. Если он хотел защищать Таню - ему нужно было защищать и все остальное: всю их жизнь, весь привычный им и воспитавший их строй. Иначе быть не могло. И он не мог сделать это иначе, чем сделал. Иначе было нельзя. - Сережа, - сказала Таня. - Вчера я весь вечер думала, что подарить тебе на память. И у меня ничего не оказалось... Как странно, правда? Я даже свое вечное перо недавно потеряла, иначе я подарила бы тебе его, чтобы ты писал им письма. И я просто отобрала для тебя несколько своих фотографий, за разные годы. Последняя снята накануне выпускного вечера, двадцатого... Таня достала из кармашка небольшой плотный пакетик в целлофане и сама вложила его в карман Сергеевой гимнастерки. - ...Только сейчас не нужно, посмотришь потом. Хорошо? И ничего больше я тебе подарить не могу... кроме самой себя. Ты не можешь взять меня с собой, Сережа, но я все равно принадлежу тебе - где бы ты ни был и сколько бы времени вам ни пришлось еще не видеть друг друга. Понимаешь? - Да, Танюша. Я все понимаю. Ты говоришь - подарить "на память"... Неужели ты думаешь, что мне еще нужно что-то на память о тебе, неужели ты думаешь, что я вообще могу тебя когда-нибудь забыть... А за карточки спасибо, это самый дорогой подарок, какой ты могла мне сделать. У меня еще знаешь что есть? Та твоя роза, помнишь, я ведь ее засушил тогда... Она у меня здесь, в бумажнике. Хочешь, покажу? - Нет, - быстро сказала Таня. - Ради бога, не нужно. Смотри, какой закат, Сережа... - Ага. Ветер завтра будет. - Наверное. - Что еще Алексан-Семеныч писал? - Ничего, Сережа. Только то, что я сказала. Он передавал тебе привет, я говорила? - Да, спасибо. Может, мы там где-нибудь увидимся... - Может быть. Молчание. Тоскливые выкрики маневрирующих паровозов, песня, надрывные переборы гармошки. На лицо Сергея уже лег тревожный отсвет закатного зарева. - Отвернись оттуда, - сказала Таня. - Не нужно туда смотреть, пожалуйста... Сергей посмотрел на нее - у Тани задрожали губы. Низко опустив голову, она провела рукой по колючему шинельному сукну. - Если война до осени не кончится, - сказала она тихо, не поднимая головы, - тебе в этом будет холодно, Сережа... Я тебе тогда пришлю мою лыжную фуфайку - помнишь? Она на меня велика, и потом ведь шерсть растягивается... - Ну вот еще... Что нам, теплого не выдадут? Тебе она тоже пригодится. - У меня ведь есть кожаная куртка, с мехом, она очень теплая... Но может быть, до осени война кончится? - Должна кончиться, Танюша, думаю, что должна. - Я тоже думаю... Они не услышали, как была подана команда, - увидели только движение в толпе. Вскрикнув в последний раз, умолкла гармонь. Отчаянно, в голос, заплакала женщина. Сергей вскочил, вглядываясь в хлынувшую к вагонам человеческую волну. Поднялась и Таня, глядя на него остановившимися глазами. - Ну вот... - сказал он хрипло. - Уже? Но ведь мы еще совсем не... - растерянным шепотом начала она и не договорила, словно ей не хватило воздуха. Сергей вскинул на плечо лямку вещмешка, поднял шинель. - Танюша, простимся здесь, - сказал он, кашлянув. - Не нужно туда. Попрощаемся, и ты сейчас иди - только не оборачивайся... - Нет! - вскрикнула она, схватившись за него обеими руками. - Нет, Сережа, я не пойду, - ты не бойся, я плакать не буду, честное слово! Я не уйду до конца, ты не можешь отнять у меня эти минуты - больше я ничего у тебя не прошу... ...То, что было потом, осталось у нее в памяти лишь отдельными разорванными впечатлениями. В полнеба пылал багровый закат над семафорами, на его огненном фоне четко, словно прочерченный тушью, рисовался сквозной чертеж эстакады. Длинным, бесконечно длинным, нацеленным прямо на закат рядом стояли вагоны. Захлебываясь, рыдала женщина: "Петенька-a! Петенька, ро-о-одненький ты мой!!" Пожилой усатый боец, крепко зажмурившись, целовал плачущую девочку в линялом ситцевом сарафанчике; другой, помоложе и, видимо, сильно выпивший, с красивым лицом, искаженным выражением какого-то лихого отчаяния, продирался сквозь толпу, волоча за собой расстегнутую гармонь. Пахло пылью, человеческим потом, нефтью и креозотовой пропиткой шпал. Сергей, уже бросив в вагон шинель и вещмешок, стоял перед нею - высокий, в плохо пригнанном обмундировании и пыльных сапогах, кирзовые голенища которых казались слишком широкими. Он держал ее за локти и не говорил ни слова. Что можно было теперь говорить? Кругом шумели, плакали, смеялись, в соседнем вагоне кто-то отплясывал гопака, гулко стуча каблуками. Только бы выдержать до конца, только бы не заплакать в самую последнюю минуту! И, когда подошла эта минута, Таня не заплакала. Взмыл и растаял в закатном огне пронзительный паровозный гудок, загромыхали буфера - пока еще там, впереди. Сергей, держа в ладонях ее запрокинутую голову, торопливо целовал глаза, щеки, волосы. "Сережа, - шептала она беззвучно, забыв все другие слова, - Сережа, Сережа..." Потом - лязгнула и растянулась сцепка, вагон дрогнул, словно не решаясь двинуться, - Сергей обхватил и рывком прижал к себе ее тело, и оно безвольно изломилось в его руках. Его губы оборвали ее шепот. Проходя стык, неторопливым сдвоенным ударом громыхнула колесная тележка, проплыл буфер. Сергей оторвался от Тани и, не оглядываясь, побежал за вагоном. Сверху протянулись руки. "Давай, браток, давай! - кричали ему. - На всю войну не нацелуешься!" Поймав чью-то шершавую ладонь, он прыгнул, больно ударившись коленом, вскарабкался. Пилотка едва не свалилась. Натянув ее поглубже, Сергей перегнулся через укрепленный поперек двери брус. Фигурка в белом, то и дело заслоняемая другими, бежала вдоль эшелона, спотыкаясь и отставая все больше и больше. Бойцы прижали Сергея к брусу, навалились на него, кричали, махали пилотками. В толпе провожающих уже нельзя было разглядеть отдельные лица. Словно горящие изнутри, алым отраженным блеском пылали окна станционных построек. Сергею показалось еще, что на секунду он увидел Таню, но сейчас же потерял из виду - на этот раз окончательно. Встречный ветер уже обвевал его затылок. Громыхнула стрелка, вагон дернулся в сторону. Наплывший пакгауз заслонил толпу. Вокруг Сергея стало, свободнее - бойцы, громко переговариваясь, разбирали свои вещи, устраивались на нарах. Ширилась и разворачивалась, уплывая от него, панорама города - ряд коротких труб на здании ТЭЦ, парашютная вышка в парке, корпуса жилмассивов, сади, едва заметные вдали высокие трубы мотороремонтного завода, синеющая справа темная полоса опушки Казенного леса - вся его двадцатилетняя жизнь, его школа, его друзья, его любовь. Все это удалялось с каждым оборотом колес. Потом он повернул голову. Длинный эшелон изогнулся на закруглении пути, шатались вагоны, видно было, как далеко впереди хлопотливо мелькают шатуны паровоза. Еще дальше пылал закат - вся западная сторона неба была в огне. Быстро набирая ход, все громче и чаще грохоча колесами на рельсовых стыках - словно постепенно распаляясь яростью, - эшелон шел навстречу этому пламени.