ж кажется, она очень следила все время, как бы не сделать чего-нибудь такого, что могло бы не понравиться Сережиной маме. - Ты слушаешь? - Да, да, слушаю! - ...так вот, - вдохновенно бубнил Сережка, водя пальцем по разложенной на столе громадной схеме, - ты вот здесь сама видишь - когда резец доходит до конца, то этот кулачок делает пол-оборота, и тогда срабатывает вот этот конечный выключатель, - видишь, кулачок давит на его шток, и тогда вот эта катушка... какой же у нее номер... ага, "10-2", видишь?.. тогда эта катушка оказывается под напряжением. А раз напряжение подано на эту катушку, то ты сама понимаешь, что... Она торопливо кивала, соглашаясь, но на самом деле не понимала ни единого слова. Что будет, если напряжение подано на катушку? И как оно вообще там очутилось, это напряжение? И что это за катушка? Станок, о котором Сережка говорил с такой нежной любовью, оставался для Тани чудовищным и бессмысленным нагромождением каких-то реле, прерывателей, пускателей и разных других штук, названий которых она даже не могла запомнить. В довершение всего ее начало вдруг клонить ко сну: ночью она дочитывала "Саламбо", а здесь в комнате было натоплено, да и обед оказался очень уж сытным. - Да ты слушаешь?! - свирепо окликал ее Сережка, и она снова испуганно встряхивалась и изо всех сил старалась не пропустить ни слова из его объяснений. Это издевательство кончилось только с приходом Николая. Тот поздоровался с Таней очень вежливо и немного смущенно; он, видимо, боялся взять неверный тон и вообще чувствовал себя не совсем ловко. Но скоро это прошло. Через полчаса он уже играл на гитаре и пел песенки из фильмов; голос у него был приятного тембра, и играл он хорошо, - Таня, ожив, слушала его с удовольствием. Она подумала, что Николай, наверно, желанный гость на всех вечеринках и что у него много знакомых девушек, которые, как выражалась Раечка, "сохнут по нем". Жалко только, что он так неправильно говорит, ну как Сергей не скажет ему, что нельзя говорить "вы уважаете гитару"! Это вроде как - "я ужасно уважаю вареники". Ужас просто, ей нехорошо становится, когда она слышит это "уважаю"... В девятом часу Николай попрощался с Таней, попросил не забывать и ушел вместе с гитарой, заботливо укутав ее в старый шерстяной платок. Так и есть - его уже ждали у одного приятеля. Таня тоже собралась было домой, но в комнатке, похожей на вагонное купе, было тепло и уютно, а на стеклах сверкал дождевой бисер, и за окном уныло поскрипывала под ветром голая акация. Подумать только - идти сейчас по неосвещенным окраинным улицам, брр! Она охотно согласилась на уговоры посидеть еще. - Только слушай, Дежнев, я пересяду на твою кровать, можно? На табуретке ужасно неудобно... - Да садись, чего спрашивать... Она сбросила туфельки и уселась на кровати, в самом углу, поджав под себя ноги. - Ты знаешь, у тебя замечательный брат. - Чего? А-а... да, братуха у меня хороший. - Очень. Только не говори "братуха", это какое-то безобразное слово. Прямо как из "Республики Шкид". - Из какой республики? - переспросил Сережка. - Из "Шкид", я же тебе говорю! Есть такая книга, ты не читал? - Что-то не помню... - Ну, ясно. Послушай, Дежнев, ты вообще читаешь что-нибудь, кроме своей техники? - Что нужно, то читаю, - огрызнулся задетый за живое Сережка. - Уж во всякой случае не про поцелуйчики! Таня вздохнула с сожалением. - Ты вырастешь односторонним человеком, - сказала она убежденно, - вот увидишь. Как камбала. Ты видел? Это такие морские рыбы, у них на одном боку глаза, а другой бок совсем белый и служит пузом. Фу! Ты бы лучше переделывался, пока не поздно. - Ты уж зато вырастешь многосторонней, - съязвил он, - прямо Леонардо да Винчи в юбке! - Про человека не говорят "многосторонний". Нужно говорить "разносторонний" - эх, ты! У нее такая богатая, разносторонняя натура. - У кого это? - У Николаевой Татьяны Викторовны, - скромно ответила Таня. Сережка презрительно фыркнул: - Расхвасталась, дальше некуда. Да и потом, чего ты вообще учить меня взялась! "Так говорят", "так не говорят"! Тоже мне, учительница... Сказал он это вовсе не потому, что действительно рассердился на замечания; просто ему захотелось вдруг позлить Николаеву, вызвать ее на спор. Ему всегда приятно было смотреть на нее, когда она спорила и горячилась, размахивая руками и от возмущения еще больше картавя. И хотя обычно Николаева заводилась с пол-оборота, на этот раз провокация не удалась. - Но я ведь не хотела тебя обидеть, - с неожиданным смирением сказала она, - честное слово. Мне ведь просто хочется, чтобы ты говорил совсем правильно, потому что... ну, я просто не люблю, когда говорят неправильно. Правда, ты меня извини. Она запнулась, чуть было не назвав его но вмени. Ей очень хотелось это сделать. И еще - ей захотелось вдруг прикоснуться к нему. Ну, просто пожать ему руку или погладить по щеке. Но пожать руку она сможет только когда будет прощаться, а погладить по щеке - хотя бы кончиками пальцев - вообще едва ли удастся когда бы то ни было. Ей стало невыносимо грустно. - Чего там извинять, - буркнул Сережка. - Я и не обиделся вовсе... Он покосился на нее - она сидела поодаль от него, на другом конце койки, и оставалась в тени. Дверь в соседнюю комнату, где мать занялась шитьем, была прикрыта, а лампочка под картонным колпаком освещала только стол. На затененном лице девушки глаза казались больше обычного и выражение их было печальным. - Какого цвета у тебя глаза? - спросил он вдруг, и сердце его замерло, как перед прыжком с вышки. - Карие, - негромко ответила она, помедлив секунду. - И немножко золотистые. Хочешь посмотреть? Подними лампу. Он протянул руку к лампе, висевшей низко над столом на длинном шнуре. Таня подалась вперед, упираясь кулачками в одеяло, и приблизила лицо к Сережке. Моргая от яркого света, она старалась не щуриться. - Видишь теперь? Сережка опустил лампу, и она закачалась как маятник, бросая свет то на стену, то на Танины колени. - Да, вижу, - сказал он и встал с койки. - Они какие-то рыжеватые... Таня ничего не ответила и снова отодвинулась в уголок. Сережка постоял, потом сел к столу на табурет. Тане вдруг неудержимо захотелось плакать и тут же вспомнилось, как Настасья Ильинична посоветовала им сходить вместе с Николаем куда-нибудь в кино. "Ей просто хотелось, чтобы я поскорее ушла, - подумала она с горьким чувством собственной ненужности. - Как я до сих пор не поняла!" Она пересела на край койки и сбросила на пол ноги, нашаривая туфлю вытянутой ступней. - Ты чего? - удивленно спросил Сережка. - Знаешь, уже очень поздно, - ответила она не глядя. - Пока доберусь домой, а еще уроки... - Да посиди еще, куда тебе торопиться! Чаю сейчас попьем... - Нет, я... уже поздно, понимаешь, и потом у меня немного болит голова - здесь так жарко... Если хочешь, мы лучше не будем садиться на трамвай, а пройдем пешком, немного подышим. Ты ведь меня проводишь? Когда они добрались до центра, дождя уже не было. Ветер разогнал тучи, и в чернильном небе, затмеваемая молочными шарами фонарей, несмело проглянула маленькая ущербная луна. - ...я очень люблю дождь, - задумчиво говорила Таня, размахивая портфелем. - Вернее, не самый дождь, а когда вот так - асфальт весь мокрый, блестит, и все в нем отражается... именно ночью, когда огни. Я еще в Москве любила смотреть - мы жили возле Арбата, знаешь? Ах, ты в Москве не бывал... А днем люблю тоже, чтобы туман - такой, знаешь, не очень сильный. В парке - вот прелесть! Я, если туман, по парку могу просто часами ходить... так всегда тихо-тихо, и потом этот запах - знаешь, совсем такой особый - завялой травы, сухих листьев, когда они уже подмокли и начинают гнить, и потом не знаю, что там еще, в этом запахе, - наверно, древесная кора, потом просто земля мокрая, немножко тоже грибами пахнет... - Я понимаю, - серьезно кивнул Сережка. - Ну конечно, я знала, что ты поймешь. Когда будет туман, нарочно пойдем с тобой в парк, понюхаем. Прямо из школы, хорошо? Хотя нет, что я! - вот дура-то, уже ведь поздно. Это нужно в сентябре, в конце, или в самом начале октября, а потом уже нет. Ну, ничего. На тот год, правда? Только ты мне напомни, если я забуду, а то придется откладывать еще на год. - Тогда уже не придется, - улыбнулся Сережка. - Это на сорок первый? Не выйдет, в сентябре сорок первого я ведь уже буду в армии. - Почему это в армии? Ты что, не собираешься в институт? - Факт, что собираюсь, только мне после школы придется сначала призываться. Призывной-то возраст снижен теперь, забыла? А в институт - это уж после, как отслужу. - Ой, пра-а-авда, - протянула Таня и задумалась. - Ну, ничего, может, к тому времени все это изменится! Я сейчас вспомнила: недавно мы с Люсей встретили одного майора, Дядисашиного приятеля, и он как раз спрашивал: как, говорит, ваши ребята теперь себя чувствуют, наверное им не очень весело идти вместо институтов в казармы? И он как раз сказал, что это только временная мера, из-за войны в Европе. Ну хорошо, не могут же они столько воевать - до сорок первого года! К лету, наверное, уже все закончится. Как тебе кажется? - Да кто его знает, - неопределенно отозвался Сережка. - Думаю, что должно кончиться, а там... - Я тоже так думаю, - кивнула Таня. Некоторое время они шли молча. Таня усердно вышагивала в ногу с Сергеем. Потом она спросила: - Дежнев, скажи... твоя мама на меня за что-нибудь сердита? Сережка изумленно на нее покосился: - С чего это ты взяла? - Я видела, - упрямо сказала Таня. - Я это заметила сразу. Даже еще до того, как я разбила тарелку... - Да брось ты с этой тарелкой! - возмутился Сережка. - Нашла о чем говорить! - А я о ней и не говорю. Я о ней просто упомянула. Я знаю, что это не из-за тарелки. Наверное, из-за того, что мы опоздали. Правда? Я потом - уже после зверинца - подумала, что не нужно было заходить... твоя мама, наверное, ждала к определенному часу... - Да с чего ты взяла, что она на тебя вообще рассердилась! Я ничего не заметил, если хочешь знать. - А я заметила, - упрямо сказала Таня. - Мужчины вообще никогда ничего не замечают. Понимаешь? Ничего-ничего. Они всегда как слепые. Ничего не видят и ничего не замечают. - То, что нужно, мы замечаем, не беспокойся. - Ну конечно! Ты просто самый настоящий эгоист! Понимаешь? - Интересно, почему это я эгоист? - Сережка неуверенно пожал плечами. - Смешно! - Вот потому и эгоист, что тебе сейчас только смешно... - О чем спор, друзья мои? - окликнул их вдруг знакомый голос. Таня ахнула и испуганно рассмеялась: - Ох, Сергей Митрофанович! Как вы меня напугали! Добрый вечер... - Добрый вечер, Сергей Митрофанович, - пробормотал и Сережка. - Добрый вечер, друзья мои, добрый вечер... Преподаватель, посмеиваясь, смотрел на них чуть боком, по-птичьи. - Гуляете? Это полезно. Ба, Николаева, ты еще с портфелем! Неужели до сих пор не была дома? Румянец на Таниных щеках стал еще ярче. - Нет, Сергей Митрофанович, мы... я была вот у Дежнева, потому что... мы готовили задания, вместе. - Это хорошо, - одобрительно кивнул преподаватель. - Но сейчас пора бы уже домой, иначе завтра опять проспишь. Кстати! Дружок мой, я тебя убедительно прошу исправить будильник. Скажу по секрету, что о твоих вечных опозданиях уже шла речь на педсовете, так что тебе стоит поберечься. - Хорошо, Сергей Митрофанович, я... я постараюсь. - Непременно постарайся, непременно. Дядя еще не вернулся? - Еще нет... - Так, так. А пишет? - Редко очень, Сергей Митрофанович... - Ага. Ну ничего, приедет. Так я вам пожелаю хорошей прогулки, только не затягивайте ее, время позднее... Молодые люди торопливо попрощались с преподавателем и быстро пошли прочь, явно удерживаясь от желания припустить бегом. Поглядев им вслед, Сергей Митрофанович прищурился и покачал головой. - Дежнев! - позвал он высоким старческим тенорком. - Поди-ка на минутку сюда! Нет, ты один! Сережка оставил Таню и бегом вернулся к преподавателю. Тот взял его под руку доверительным жестом. - Вот что я хотел тебе сказать, друг мой, - сказал он негромко, - и на этот раз уже не как учитель ученику, а просто как мужчина мужчине. Видишь ли, если ты идешь с девушкой и она несет что-то в руках - ну, я, понятно, не говорю про сумочку или какой-нибудь там явно уж легкий пакетик, - то полагается освободить ее от ноши. Иначе что же получается - ты вот идешь налегке, руки в карманах - тоже, кстати, непохвальная привычка, - а Николаева тащит набитый книгами портфель. Это, друг мой, просто не по-товарищески, даже оставляя в стороне все прочее... Сережка густо побагровел и кашлянул, не зная, куда девать глаза. Преподаватель ободряюще сжал его локоть. - Ну вот, друг мой, это, собственно, и все, что я хотел тебе сказать. А спутнице своей ты скажи, что я-де велел напомнить ей про "Обрыв" из школьной библиотеки, он у нее давно. Понимаешь? Ну, до свидания. - До свидания, Сергей Митрофанович... спасибо! На другой день он снова провожал Таню домой. Инициатива в этом давно уже перешла в ее руки - она просто ловила его в раздевалке и заявляла: "Люся и Аришка опять куда-то удирают, так что нам вместе". Так было и сегодня. Получив от Тани очередное приглашение - или приказание? - Сережка молча кивнул и, забрав у нее номерок, отправился получать пальто. Протолкавшись к барьеру, он отдал жетоны техничке. Пока та долго и бестолково искала оба пальто на длинных рядах вешалок, он обдумывал деликатный вопрос. Вчера, после разговора наедине с преподавателем, он догнал Николаеву, сказал ей про "Обрыв" и через несколько шагов, пробурчав что-то невразумительное, забрал у нее портфель. Она приняла это как должное и поблагодарила довольно небрежно. Девчата - это ведь такой народ: сделаешь ей одолжение, а она сразу решает, что так и быть должно... Как же поступить сегодня? Можно вообще не брать у нее этот портфель. А можно и взять, но только не сразу, а, скажем, за углом, чтобы ребята не видали. Тогда она подумает, что вот, мол, свинья этот Дежнев: в темноте строит из себя кавалера, а днем небось не решается. И факт, что будет права, если так подумает... Одевшись, он стоял возле двери с двумя портфелями под мышкой, искоса поглядывая, как Таня возится перед зеркалом со своим беретом. Наконец, оглядев себя со всех сторон и потуже затянув пояс, она подошла к двери. - Я готова, идем? - бросила она, протягивая руку за портфелем. Вот и наилучший выход - прикинуться рассеянным и отдать портфель тем же машинальным движением. Сережка пережил короткую - всего в полсекунды - схватку противоречивых стремлений. Победила честность. Он молча отвел руку в пестрой шерстяной варежке и толкнул перед Таней тяжелую стеклянную дверь. - Валяй живее, - грубовато сказал он. Как назло, самые заядлые женоненавистники девятого "А" - Толька Свириденко, Колька Улагай, Женька Косыгин, Володька Бердников - толклись на крыльце, кого-то поджидая. Может, драться, а может, и просто так. Сережка увидел их еще изнутри, сквозь стекла тамбура. Сцепив челюсти, он вышел следом за Таней и рядом с ней стал неторопливо спускаться по широкой лестнице, держа под мышкой оба портфеля - свой черный и Танин светло-коричневый. Хотя бы уж одного цвета, не так в глаза бросается! Шпана наверху выразительно умолкла. Сережка даже кожей затылка чувствовал, что все смотрят им вслед. И как раз в эту минуту нечистая сила угораздила Таню оступиться - Сережка едва успел свободной рукой подхватить ее за локоть. Это уж было слишком. Наверху засвистали, заулюлюкали. - Возьми ее под ручку! - заорал Колька. - Крепче!! - Гля, ребята! - подхватил Женька Косыгин. - В носильщики записался! Сережка не шевельнул ни одним мускулом лица и не выпустил Таниного локтя до самой нижней ступеньки. Они медленно пошли к воротам по бетонной дорожке. Вслед им продолжали орать. - Какие дураки! - Таня пожала плечиками. - Не обращай внимания, Сережа... 9 Настасья Ильинична заглянула в комнату и принюхалась, бросив на сына подозрительный взгляд. - Опять курил, несчастье ты мое, - сказала она. - Ну что мне с тобой делать, а? - И не думал вовсе, - ворчливо отозвался Сережка; не то чтобы он всерьез надеялся убедить мать в противном, а просто по привычке. Когда тебя в чем-то обвиняют, лучше отрицать все, а там видно будет. - С чего это ты взяла, что я курил... - Всю комнату прокоптил своим табачищем и еще спрашивает - с чего взяла! Хоть фортку бы открывал, а то заперся и сидит. Поглядеть страшно, на что похож стал - желтый, худющий, хоть в больницу тебя ложи... Уж я и не знаю, чего это Коля смотрит! Ну обожди, обожди - вот поговорю с ним, он тебе пропишет... - Ну ладно, ма, - сказал он примирительно, - сколько я там курю... "Расквохталась мамаша", - подумал он с добродушной насмешкой; бесконечные материнские заботы о его здоровье казались ему смешными. Лениво поднявшись с койки, он открыл форточку и, высунув руку наружу, сгреб с рамы горстку снега. Обкатав его в ладонях, он с наслаждением провел снежком себе по лбу. - Зинка, а ну поди сюда, что я тебе покажу! Любопытная Зинка мигом появилась в комнате брата. - Что покажешь, Сережа? - А вот гляди сюда, в кулаке у меня. - Сережа поднял левую руку. Зинка секунду поколебалась, опасаясь очередного подвоха, но любопытство взяло верх, и она, уцепившись за Сережкин рукав, начала всматриваться в просвет неплотно сжатого кулака. - И вовсе ничего нет... - сказала она разочарованно. - Да как нет - ты поближе посмотри, на свет! Сережка поднял кулак еще выше - сестренка привстала на цыпочки, вытягивая шею. Тогда он опустил обтаявший снежок ей за шиворот. Зинка завизжала и вылетела из комнаты. - Ма-ма, ну чего он мне опять снегу за шиворот напихал!! Дурак несчастный! - Ну-ну, ты там потише! - прикрикнул Сережка. - Будешь орать, так я тебе хуже сделаю, вот увидишь. Поймаю мышь и брошу за шиворот, тогда попрыгаешь! Возня с сестренкой развлекла его на минуту, сейчас в голову снова полезли те же мысли. Сережка взял с полки крайнюю книгу и вынул заложенные между страницами листки бумаги, исписанные зелеными Валькиными чернилами. Где же здесь это место... "...У меня отношения с окружающими в основном хорошие, хотя... довольно сильное влияние буржуазных националистов, и на приезжих из СССР некоторые смотрят..." Ага, вот оно! "...потом хочу сообщить тебе - как своему лучшему другу - одну вещь, о которой я еще не сказал даже своим старикам. Мы с Ларисой решили расписаться, когда будем на первом курсе, сразу после вступительных. Ждать окончания вуза слишком долго, а мало, что ли, студентов, которые поженились и учатся? Конечно, нужно быть готовым к некоторым трудностям материального порядка, но это ерунда, кто из нашего брата к ним не привык..." Хмурясь, Сережка сложил письмо и задумчиво похлопал листками себя по носу. Ну что ж, Валька пишет как взрослый человек, по-мужски. Просто и ясно - решили расписаться на нервом курсе. А ведь они с ним одногодки... хотя даже нет, Валька ведь на год моложе! В самом деле, лучше бы он совсем не писал, ну его в болото. Как только Сережка прочитал сегодня это письмо, перед ним тотчас же встал совершенно новый и никогда до этого момента не приходивший ему в голову вопрос - а к чему, собственно, может привести его дружба с Николаевой? Странно, казалось бы, что восемнадцатилетнему парню могла не прийти в голову такая вещь, но Сережке она действительно не пришла. До тех пор, пока он не прочитал вчера это письмо. Он сразу же увидел свои отношения с одноклассницей в совершенно новом свете. Хорошо, она замечательная девушка, и ему приятно с ней встречаться, бывать вместе в кино и провожать ее домой; а дальше? Не думал он и о том, как смотрит на все это сама Николаева. Надо полагать, ей тоже приятно с ним бывать - никто ведь ее не принуждает. Но не приходила ли ей в голову та же мысль, которая мучает его со вчерашнего дня? Как быть дальше? Как точно назвать то, что сейчас с ними происходит? Дружба? Но хорошо, девятый класс - это уже не совсем детский возраст. Дружить, ни о чем не задумываясь, можно в пионерском лагере, когда тебе четырнадцать - пятнадцать лет. Правда, Николаевой только недавно исполнилось шестнадцать... но ему-то самому уже восемнадцать, и потом все говорят, что девушки в этих делах начинают разбираться гораздо скорее, чем их сверстники. Что, если сама Николаева уже думала об этом, в теперь смотрит на него и ждет: а ну-ка, Сережка Дежнев, что ты теперь будешь делать? А если это и есть любовь? Что же тогда должен он делать? Очевидно, если любишь девушку, то нужно сразу же с ней поговорить начистоту - вот как Валька с Ларисой. Я, мол, тебя люблю, давай поженимся тогда-то и тогда-то. Это нужно сказать прямо, иначе выходит как-то несерьезно. Правда, он никогда еще не слышал, чтобы в его возрасте кто-нибудь заводил речь или хотя бы думал о женитьбе. Но черт с ними, тут ему никто не указ. В таких делах каждый поступает так, как считает правильным; и вот он, Сережка Дежнев, считает, что тут нужно говорить сразу и начистоту. А как там поступают другие, ему наплевать. Мало ли кто как поступает! В самом деле: почему бы им не пожениться, если они друг друга любят? После школы и после того, как он вернется из армии. Конечно, это еще не скоро, но решать-то нужно заранее! Но как это - вдруг прийти и сказать: "Я тебя люблю". А если она его просто высмеет? И потом будет говорить этой своей Земцевой - вот, мол, Дежнев шутку какую отмочил. Дурак, скажет, по возрасту уже первокурсник, а сам сидит в девятом классе и туда же, в любви вздумал объясняться! Но если это не так? Если она и сама... ну, если немножко он ей нравится, скажем, и если она ждет, чтобы он сам об этом заговорил? Факт, не девушке же начинать такой разговор! Хотя, если равноправие... Чувствуя, что голова окончательно идет кругом, Сережка решительно вскочил и вышел в соседнюю комнату. - Уходишь куда? - спросила Настасья Ильинична, видя, что сын взялся за пальто. - А я хотела, чтобы ты кастрюлю мне запаял... - После, ма, - отмахнулся Сережка. Вечно эта мамаша что-то придумает. Тут такие вопросы приходится решать, а она с кастрюлей. - Я запаяю, только после. Я пройдусь с полчаса, а то голова болит. - А ты кури, кури побольше! - накинулась на него мать, но Сережка уже хлопнул дверью. На крылечке он остановился, похлопал по карманам - не забыл ли папиросы и спички. Над городом стыли медленные зимние сумерки, крепчал мороз, приятно пощипывая ноздри. Что ж, пора - завтра уже декабрь! Снегопад кончился всего несколько часов назад, и сейчас нетронутая белизна чудесно изменила неприглядный вид перед крыльцом. Обшарпанный флигелек в глубине двора, мусорный ящик, покосившийся от старости дощатый сарай - все это казалось сейчас не таким убогим, как обычно. Сережка несколько раз глубоко, по-физкультурному, всей грудью вдохнул морозный воздух, проветривая от дыма легкие, и медленно пошел к калитке, с удовольствием прислушиваясь к скрипу снега под ногами. За воротами он столкнулся с Николаем. - Здорово, Сереж. В кино? - Нет, просто пройтись. Новостей нема? - Да так... митинг вот у нас был, обсуждали последние события. - А-а! - Сережка рассеянно кивнул, глядя по сторонам. - Я о них еще и не читал, надо будет прочесть... - Слышь, Сереж... а ты вообще как смотришь на эти дела? - А что? - Да нет, ничего такого. Я просто подумал... Так, у нас там сегодня разговоры были разные. Может, конечно, народ просто зря тревожится... - А чего тут тревожиться? - удивленно спросил Сережка. - Да вообще-то вроде и нечего, - согласился Николай. - Знаешь, как у нас - чуть международное положение обострится, сразу думают - как бы воевать не пришлось. Сережка засмеялся: - Ну, Коль, ты и скажешь! Это с Финляндией-то? - А что Финляндия... Ты не смотри, что она маленькая, у ней за спиной силы стоят побольше... Ну, да, я думаю, обойдется, ничего не будет. - Факт, что не будет. Так я пойду, Коля. Слышь, ты скажи мамаше, я, может, задержусь... - Ну-ну. За водоразборной колонкой - там, где улица начинает полого спускаться к Мельничному Яру, - слышался гомон ребячьих голосов. Остановленный воспоминаниями, Сережка долго стоял и смотрел на галдевшую толпу. Еще три-четыре года назад он и сам не пропускал ни одного такого вечера: прибежал из школы, пообедал, кое-как приготовил задания и - кататься, до самой темноты, пока не начнут сходиться к колонке матери, высматривая каждая своего и оглашая улицу пронзительными криками: "Юрка-a! Вовка-а-а!! Ступай домой - вот погоди, отец тебя выпорет!.." Мальчишка в истертой тюленьей курточке пробежал мимо, прижимая к груди маленькие салазки, добежал до спуска, ловко упал и понесся вниз, раскинув ноги ласточкиным хвостом. Сережка смотрел ему вслед со странным чувством. Не то чтобы он завидовал, нет... тут что-то другое, сразу даже и не определишь. Раньше все было интереснее, ярче как-то. Любая мелочь блестела, как бутылочный осколок на солнце. Выменял у приятеля интересную марку - радость, достал в библиотеке "Таинственный остров" - радость, да еще какая! Первый снег переживался как событие мирового значения, новогодним каникулам начинал радоваться с начала декабря... а первая оттепель? А когда в первый раз выходишь на улицу налегке, без надоевшего зимнего пальто, слушаешь звон капели и жмуришься от солнца, сияющего в каждой луже? А сейчас все как-то уже не так. Правда, интереснее стало жить в другом смысле, это верно. Вот, скажем, такие вопросы приходится решать... На эти несколько минут, вспоминая детство, он забыл о Тане, и сейчас вернувшаяся мысль о ней обдала его волною тепла. "Таня", - шепотом сказал Сережка, впервые - даже в мыслях - называя ее по имени. Как она тогда, на лестнице, сказала ему: "Сережа" - тоже в первый раз, нарушая школьную традицию. Одно это слово сблизило их больше, чем мог сблизить год знакомства... Сережка выкурил папиросу, стоя на одном месте. Стали замерзать ноги. Ребятишки начали расходиться по домам - шли мимо в синих сумерках, волоча салазки и ковыляя на коньках, громко шмыгали носами, перекрикивались, кого-то дразнили. Сережка нашел в кармане гривенник, потряс в сложенных кузовком ладонях. Решка - пойду, орел - не пойду... нет, не так - пойду, если орел. Вышла решка. Он озлился и зашвырнул гривенник в чей-то сад. Вот назло пойду! Тоже, гадать вздумал... Валька посмотрел бы! Решимости хватило только до угла бульвара Котовского. Там он задержался возле афишной тумбы и сделал вокруг нее полный круг, внимательно прочитав все - от анонсов городского драматического театра до призыва нести деньги в сберкассу. Когда с чтением было покончено, он решительно повернулся и пошел к знакомому дому. В подъезде стоял какой-то военный; Сережка прошел мимо, не повернув головы, наискось пересек бульвар и только тогда оглянулся. Военный ушел. Ее окон не было видно - мешали ветви, гнущиеся под тяжестью снега. Перед зданием обкома стоял сверкающий черный "ЗИС-101". Сережка полюбовался нарядной машиной - такие были еще редкостью. Внутри горел свет, шофер читал газету, развернув ее на баранке. "Интересно, кого он возит, - думал Сережка, переходя бульвар. - Наверняка первого секретаря, не меньше. Еще бы - такая машина! Посмотрю, как Таня примет. В случае чего, скажу просто, что потерял таблицы логарифмов - может, у нее остались..." - ...чудесно, что ты пришел, я тут просто умираю от скуки, правда! Сидела и слушала пластинки, одна, понимаешь? - а это нельзя, одной слушать музыку - страшно грустно получается, я и сама не знаю отчего, правда. Я уже думала идти ночевать к Люсе, а потом раздумала - такой холод на улице, ужас, а у нас наконец исправили кочегарку, так что тепло и уютно. Ты очень замерз, Сережа? Раздевайся скорее, сейчас чай будем пить. Знаешь, к Люсе приехала в гости ее нянюшка - Трофимовна, мы у нее были летом в Новоспасском - и привезла мне банку меду. Как раз самый мой любимый, гречишный. Только ты можешь починить чайник? А то примус придется разводить. - А что с ним, с чайником? - Ой, из него такие искры сыплются, прямо подойти страшно! - Тащи сюда. Отвертка и плоскогубцы есть? - Угу, я достану у соседей. Я сейчас! Сергей присел на диван, зажав ладони между колен. Как странно! Стоило только ему услышать ее голос, как все сразу стало на свои места. Зря он ломал себе голову, пытаясь найти какое-то немедленное решение, - все будет хорошо, все устроится само собой... Им овладело чувство большого доверия ко всему на свете. Услышав за дверьми торопливый голосок Тани, разговаривавшей с кем-то на площадке, он на секунду прикрыл глаза и счастливо улыбнулся. Чайник он починил, и они долго чаевничали. Хлеба у Тани не оказалось, они намазывали гречишный мед на сухие, как камень, галеты. Таня грызла их, морща от усилий нос, и возмущалась провокационным обстрелом майнилской заставы. Ужасно противные эти буржуи. Ну почему на нас вечно все нападают - то японцы, то финны, прямо житья нет от этих агрессоров... После чая перешли в Танину комнату. На кушетке стоял раскрытый патефон, валялись пластинки. Сережка поднял одну, другую - все какая-то ерунда: "Цыган", "Калифорнийский апельсин", "Дождь идет"... - Охота тебе слушать всякое барахло, - пренебрежительно заметил он, подходя к письменному столику, где Таня рылась в ворохе писем. - Почему же барахло, - возразила она, - если я люблю... Я люблю и Бетховена, но нельзя же все время слушать только серьезную музыку... легкая мне очень нравится, конечно не всякая... например, от песенок Вадима Козина меня просто тошнит... ага, вот эти снимки! Это Дядясаша прислал мне из Москвы, он сам снимал в Монголии... Сережка с интересом нагнулся к столу. Снимки были любительские, не совсем удачные, многие явно передержаны. К его разочарованию, ничего боевого в них не оказалось - он надеялся, что майор догадается заснять хотя бы танковую атаку. Видно, не догадался. На снимках были скучные песчаные холмы, люди в халатах, улыбающиеся танкисты в комбинезонах, грузовик, палатки, два танка. Так, ничего особенно интересного. - Видишь, эти холмики там называются барханами, - объясняла Таня над его ухом. - Я тебе не рассказывала? Ко мне в лагерь приезжал один Дядисашин лейтенант, так он много рассказывал про Монголию. Там такая жара, прямо ужас - они все время мечтали о зиме. Ты представляешь - в пустыне, без воды? В общем, вода, конечно, была, но только очень мало, по норме. Я ему сказала, что я это хорошо понимаю - когда летом бывает слишком уж жарко, то я тоже начинаю мечтать о зиме. Хотя я вообще люблю зиму. Лето я тоже люблю, и осень, вот весну не так, но зиму как-то особенно. По-моему, зима - это самое красивое время года, правда? Вот я сейчас покажу тебе одну штуку, ты увидишь. Раздерни-ка штору на окне, я выключу свет. Ты вот увидишь, какой у нас бульвар красивый, когда снегу много. Летом никогда такой не бывает! Бульвар был действительно красив. Заиндевелые, густо опушенные снегом ветви, резко освещенные белыми фонарями, сияющим сказочным узором были врезаны в угольно-черное небо. - Какая красота, смотри... - шепотом сказала Таня, стоя у окна рядом с Сережкой. - Похоже, будто смотришь на негатив, правда? Сережка молча кивнул головой. Повернувшись к Тане, чтобы что-то сказать, он замер, пораженный вдруг прелестью ее профиля, призрачно освещенного снежным отблеском из окна. Не отдавая себе отчета в происходящем, оцепенев от немыслимого и ни на что не похожего чувства, он обнял Таню за плечи и прикоснулся губами к ее щеке. В памяти его остались два ощущения: горячая упругость бархатистой кожи и запах гречишного меда - словно повеяло летним полднем. Несколько секунд они стояли не шевелясь, все так же тесно друг подле друга; потом она мягким кошачьим движением выскользнула из-под его руки и неслышно отошла к столу. Вспыхнула настольная лампа. - Сережа, - сказала Таня изменившимся голосом, - пожалуйста, включи радио... в это время бывает музыка... Рука его так дрожала, что он не сразу попал вилкой в штепсельную розетку. Музыки не было, говорил что-то Левитан. Прошла минута, пока до сознания обоих дошел смысл того, что они слушали: в ответ на непрекращающиеся провокации со стороны финской военщины войска Ленинградского военного округа сегодня в восемь часов утра перешли государственную границу и ведут бои на территории Финляндии. 10 Неделю он проходил как во сне, ничего не видя и не слыша. Весь девятый "А" был занят событиями на Карельском перешейке - для Сережки Дежнева они не существовали. Одноклассники, уважающие его за высокую техническую осведомленность, несколько раз пытались получить исчерпывающие сведения относительно линии Маннергейма, но он только отмахивался. Какие там, к черту, линии! Единственное, что его сейчас занимало, - это то, что он уже четвертый день не может побыть с ней наедине хотя бы полчаса, хотя бы пятнадцать минут... Все складывалось против них, решительно все. Нескольких девушек из класса, готовившихся к вступлению в комсомол, в порядке нагрузки прикрепили к малышам из первой ступени, отдых и развлечения которых они должны были организовывать на каждой переменке; разумеется, в их число попала Таня. Получил нагрузку и он сам: Архимед попросил его присмотреть за шестиклассниками, взявшимися изготовить реостат для физкабинета. Из-за этого Сережка должен был каждый день оставаться после уроков на час-другой и, таким образом, потерял возможность провожать Таню. Не мог он и прийти к ней домой. Приехала знаменитая "мать-командирша" - свирепая старуха, что-то вроде Таниной воспитательницы, которая не далее как в прошлом году собственноручно выдрала ее за какое-то разбитое стекло, - Таня сама призналась ему в этом, С такой страшной старухой Сережка предпочитал не иметь никакого дела, ну ее в болото. Шестиклассники, работавшие в физкабинете под его присмотром, не обращали на него никакого внимания, как и он на них. Архимед просил только присмотреть, чтобы они ничего не сожгли и никого не убило током. Сережка приходил в физкабинет, садился за стол в самом верхнем, последнем ряду амфитеатра и безучастно смотрел на возню строителей реостата. Архимед объяснил ему, что никелиновой проволоки они не достали, и спирали придется вить из нейзильбера; а нейзильбер, по упругости почти равный стали, очень неудобен в работе. Поэтому проволоку пришлось отжигать: ее резали кусками по двадцать метров, каждый кусок протягивали через весь кабинет и концами включали в осветительную сеть. Проволока мгновенно накалялась докрасна, тогда ее отключали и, дав остыть, сматывали на катушку; теперь она была мягкой, из нее можно свить что угодно. Сережка смотрел на все это, подперев щеку кулаком, и думал о Тане. Уже третий месяц с младшим сыном творилось неладное. Хотя веселая глазастая Танечка и не появлялась у них в доме после того памятного обеда, безошибочное материнское чутье сразу же подсказало Настасье Ильиничне истинную причину происходившего с Сереженькой. А происходили с ним странные вещи: начал задумываться, читать за едой бросил, но ел все равно кое-как и курил теперь у себя в комнате совершенно открыто. Видя все это, Настасья Ильинична тревожилась за здоровье сына; и еще больше тревожило ее то, что виновата во всех этих напастях была та самая любительница обезьян. В том, что Сереженька потерял голову из-за этой хохотушки, не было ничего удивительного. С первой минуты, когда Настасья Ильинична ее увидела, она поняла, что именно к этому дело и идет (если еще не пришло). Коля в таком возрасте терял голову куда чаще, и матери никогда не приходилось беспокоиться по этому поводу. Не беспокоилась бы она и теперь, будь младший сын хоть немного похожим на старшего; но сходства между ними - если говорить о поведении и образе жизни - было совсем мало. Судя по всему, Сергей переживал свое увлечение слишком уж всерьез, чего никогда нельзя было сказать в отношении Николая. Мысль о том, что дружба между сыном и хохотушкой будет продолжаться в рано или поздно перейдет в другое чувство, - эта мысль все больше и больше беспокоила Настасью Ильиничну. Пусть они еще дети и ни о чем наперед пока не задумываются - но время-то идет, а сердце в эти годы как солома. Займется вдруг, сразу, и ничем уже его не погасишь. Она то успокаивала себя, доказывая, что о таких вещах и думать-то пока смешно, то снова пугалась, вспоминая, в каком возрасте выходили замуж ее сестры и она сама. А теперь молодежь и вовсе самостоятельная - взбредет что в голову, так и совета ни у кого не спросят. В конце концов, решив, что в таком деле ум хорошо, а два лучше, Настасья Ильинична поделилась своими тревогами со старшим сыном. Николай сначала посмеялся над материнскими страхами. Да чего об этом думать - школу еще не кончили ни он, ни она, а после школы Сережке в армию призываться, - все это еще сто раз перемелется! К тому же, признаться, он не разделял такого уж нетерпимого взгляда на братишкину приятельницу. В Тане ему как раз понравились те самые качества, что испугали мать. Нарядная да веселая? Жизни не знает? Ну так что ж, не в старое время живем, Сережка вон сам вуз окончит и кем хочешь станет! Однако, поразмыслив на досуге над словами матери, он не мог не признать, что кое в чем права и она. Факт, что Таня очень приятная девушка - чтобы с ней поболтать, сходить разок-другой на танцы или в кино. Сам он именно этим и ограничил бы свои с ней отношения, если бы был на месте братишки. А вот ограничит ли Сережка - это еще как сказать. Может, да, а может, и нет. Тут ведь вся беда в том, что Сережка - он же странный какой-то, с девушками до сих пор не бывал, все с книжками сидел, а такие, как он, тихие, - народ в этом отношении опасный. Сегодня он тихий, а завтра, втихаря, такое вдруг отмочит, что после сам не рад будет. Кто его знает, этого Сережку, - возьмет да через год-два с ней и распишется! А это уж плохо будет, факт. Николай вспомнил одного своего приятеля, хорошего токаря, женившегося на дочери инженера, начальника цеха. Николай сам гулял в позапрошлом году у них на свадьбе. Любовь между ними была большая, не могли налюбоваться друг на друга, а года вместе не прожили. Она начала говорить, что он загубил ее жизнь, что она, мол, училась, а теперь стала женой простого рабочего, и пошла у них такая мура, что посмотрели-посмотрели, да и разошлись. А ну, как и с этой такое будет? Факт, что Сережка простым рабочим не останется, но на инженера учиться - долгое дело. И если они поженятся через пару лет, так сколько это времени придется им жить на стипендию да на его, Николая, заработок. А Таня к такому не привыкла. И сама будет маяться, и Сережке жизнь покалечит... Вечером Николай поплотнее притворил дверь и подсел к брату на кровать. - Слышь, Сереж, - начал он нерешительно, - я тут с тобой поговорить хотел... Тебе как, Таня эта - очень нравится? Сергей почувствовал, что краснеет. - Ну, нравится, - сказал он храбро. - А что? - Да нет, я ничего такого, - заторопился Николай, - ты не думай, она мне и самому здорово тогда понравилась. Слышь, Сереж... я просто как старший брат хотел с тобой поговорить... ну, понимаешь, посоветовать! Ты с девушками до сих пор не очень как-то, верно, так что сейчас это тебе вроде бы в новинку - ну, там проводить, поцеловаться, все такое... - Вот еще, - пробормотал Сережка каким-то чужим голосом, - очень мне это надо, целоваться... - А чего такого, - возразил Николай, - очень просто, законная вещь! Я в твоем возрасте только этим и... да, так я вот что хотел сказать. На твоем месте, Сереж, я бы все это всерьез не закручивал. Точно тебе говорю, я бы не закручивал. С первого раза никогда всерьез не бывает, это я тебе точно говорю. Я против Тани ничего не имею, ты не думай, но только ведь это у тебя первая девушка, верно, а будет еще много, и, может, после тебе какая еще больше понравится, - а если ты с Таней всерьез закрутишь, так потом оно вроде некультурно получится, идти на попятную... - А я никогда не пойду на попятную, - сказал Сергей. - Выходит, всерьез? Сережка помолчал и потом сказал, будто нехотя: - Вроде бы так... - Ну, что ж. Тебе, конечно, виднее, - сказал Николай. - Я, Сереж, понимаю, - в таких делах лучше без советчиков. А только я бы на твоем месте все ж таки подумал бы еще и подумал... Ты вот помнишь, я тебе про Петю говорил, что на дочке инженера Куховаренки женился? Тут, понимаешь, в оба нужно смотреть... ты-то не Петя, я понимаю, ты токарем не останешься, но я к тому, что если бы вы, скажем, поженились раньше, как ты вуз кончишь, так это ей здорово будет трудно... Ты вот сам говорил, как она живет, да и видно по ней. Дочка Куховаренки не жила так, а все равно не по вкусу ей пришлась рабочая жизнь. Таня, она ведь уже к другому привычна... вот оно что. А так она девушка мировая, это я ничего не говорю! Так что ты, Сереж, подумай - прикинь мозгами, как оно лучше... а то после вскинешься, да поздно... Почти всю эту ночь Сережка не спал. Сначала он был просто возмущен, хотя и не винил Николая. Он ведь не знает Таню - поэтому так и говорит! Факт, она привыкла к богатой жизни. Так что с того? Вон, Сергей Митрофанович читал Некрасова - про жен декабристов, которые в Сибирь поехали добровольно. Те еще хуже были, аристократки на все сто, а ведь поехали! Любили, потому и поехали. Самое правильное - это как Валька, жениться на первом курсе. До вступительных нельзя - много мороки. А как вступительные сдал - тогда женись спокойно, чего там. Ну, трудно будет, факт, так ведь если любишь - разве этого побоишься? Да нет, чего там, просто он не знает Таню так хорошо, как я... Но дело в том, что у Сережки был слишком трезвый ум - несмотря ни на что. Слишком логичный, слишком требующий ясности во всем до конца. Случайно промелькнувший довод - "не знает ее так, как я", - тотчас же вызвал ответную мысль: "А как, собственно, я ее знаю?" За этой мыслью, как нить из клубка, потянулись другие, не менее тревожные. Сережка лежал на спине, глядя в темноту широко открытыми глазами, и сердце его капля по капле наполнялось тоской и беспокойством. За высоким окном, в занесенном сугробами саду, мальчишки из младших классов швырялись снежками. Таня следила за ними с завистью. - Люся, а может, выскочим - побесимся немножко в снегу? Мне так хо-о-очется... - Пожалуйста, не выдумывай. Ты мне лучше отвечай на вопрос. - О чем это? А-а-а, насчет этой Ани... но, Люся, что я могу, если мне вовсе не хочется никуда с ней ходить. Что за удовольствие показываться куда-то с таким чучелом: она одевается как колхозница, я просто умерла бы, если бы мне пришлось так одеваться. Очень нужно... - Повтори-ка, что ты сейчас сказала! - вспыхнула Людмила. - Что, Люсенька? - Что ты сказала насчет колхозниц? - Ну, - Таня покраснела, - что они плохо одеваются, но это я не в том смысле... - Ты что, окончательно сошла с ума? Ты, завтрашняя комсомолка! Ты соображаешь, что ты сейчас сказала? - Люсенька, ты ведь меня не так поняла. Люсенька, я сказала не в том смысле, что бедно, а просто что безвкусно, ты понимаешь? Ты помнишь, нас в прошлом году посылали приветствовать съезд передовиков сельского хозяйства, и там еще была одна передовица - или передовичка, как это правильно сказать, - из какого-то колхоза-миллионера, ты помнишь - на ней еще было пестрое крепдешиновое платье, наверное очень дорогое, с такими вот оборками, а поверх - серый жакет от костюма, английского покроя, - и ты еще сама сказала, что это просто немыслимо - такое сочетание, помнишь? Люсенька, я ведь только в этом смысле, просто она мне очень запомнилась, да ведь пойми: Аня ведь тоже совсем не бедная, только у нее нет никакого вкуса, а платьев у нее много, куда больше, чем у меня... - Так ты в таком случае изволь выражать свои мысли более членораздельно, - сказала Людмила, меняя гнев на милость. - Послушал бы тебя кто-нибудь со стороны! - Люсенька, ну я больше не буду, честное слово, я всегда буду очень-очень хорошо обдумывать каждое свое словечко! Вот, а на тот вечер я не пошла с Аней только потому, что была в кино с Дежневым. Ну и, конечно, еще потому, что мне с ней действительно неприятно ходить вместе... - Вот с этого и нужно было начать, что ты была в кино! А то наговорила глупостей... смотри, у меня в кармане нашлась завалящая ириска. Хочешь половинку? На, кусай - только не пальцы. Так ты признавайся, что там у тебя с Дежневым? Таня покраснела: - Да так, ничего... - Слушай, Танька! Ты что думаешь - я слепая? Таня, зардевшись еще ярче, обняла подругу за плечи и стала что-то торопливо шептать ей на ухо. - О-о-о, - протянула Людмила, - так вот он какой! А ты его?.. Таня энергично замотала головой: - Нет, нет, но только... - Что "только"? - Теперь я страшно жалею, правда! - О чем жалеешь? - Что "нет"... Архимед поймал Сережку в нижнем коридоре. - Послушай, Дежнев! Как там с реостатом? - Ничего, Архип Петрович, отжиг сегодня кончат. Наверно, завтра начнут вить спирали. - А, это хорошо. Все благополучно? Ты присмотри там, будь ласков, у меня ни минуты нет времени. Что я хотел у тебя спросить... ах, да! Ты принес справочник, что я тебе давал? - Принес, Архип Петрович, он у меня в парте. Хотите, сейчас принесу? - Будь ласков, он мне сегодня понадобится. Принесешь в учительскую, я буду там. Сережка побежал наверх за справочником. В полупустом верхнем коридоре стояли возле окна Таня с Земцевой. Подойти? - с замершим сердцем подумал Сережка. Нет, лучше после. Отнесу Архимеду справочник, он там ждет. Отнесу и вернусь. А у нее волосы красивее, чем у Земцевой, и вообще она лучше. Тоненькая такая, как тростиночка. Таня, Танюша... Как он только мог думать о ней такое - сегодня ночью? Всегда он был перед ней сволочью, с самого первого раза. Сейчас пройду - не окликну, а после вернусь. Чего уж теперь стесняться Земцевой! Таня, Танюша, Танечка... Девушки стояли к нему спиной, увлеченные разговором. Проходя мимо, он отчетливо услышал Танины слова: - ...одевается как колхозница, я просто умерла бы, если бы мне пришлось так одеваться... Войдя в класс, он уже не помнил, зачем пришел. Дежурная, Лена Удовиченко, накинулась на него: - Дежнев, пожалуйста, убирайся из класса! Сколько раз говорили - не входить в класс на переменах, а ему хоть бы что... Он молча прошел мимо нее и опустился за свою парту. Ну вот, теперь все ясно. Все ясно. Значит, Николай сразу это увидел, а он сам просто ничего не замечал, не видел, как мальчишка... Ясно - если она может так говорить... Он вдруг с беспощадной ясностью, словно со стороны, увидел самого себя - свое порыжевшее по швам пальто с заплатами на локтях, свои потерявшие уже всякую форму футбольные бутсы, свой новый мешковатый костюм, которым так гордится мать. Как же она должна тогда смеяться над ним! Он ведь тоже, на ее взгляд, одевается "как колхозник"! Но почему же тогда она ходила с ним в кино? Почему делала вид, будто ей с ним приятно и интересно? И зачем приглашала к себе? Простая вещь - со скуки. От нечего делать. Ясно! А он-то думал... Думал! Что ты там думал - ничего, ни вот на столько - просто смотрел на нее и любовался, и ничего не соображал. Помнишь, с каким выражением она тогда сказала, когда первый раз были в кино: "Но разве я могу жить в такой обстановке?" И ты тогда ничего не понял, даже тогда, и даже подумал сам: конечно, мол, ей это и в самом деле не пристало. "Я бы умерла, если бы мне пришлось так одеваться!" Как же она должна была смеяться тогда над ними, над их квартирой! А ведь ему сказала: "Мне у вас страшно понравилось, правда, ужасно милая у тебя семья, и комнатка такая уютная - прямо купе". Земцевой этой своей наверняка после говорила: "Живут, как колхозники, я бы просто умерла, если бы мне пришлось так жить"... Это ведь подумать только - такая на вид... и так врать каждым своим словом, каждым поступком! Ну, ладно. Довольно теперь - поиграли и хватит... - ...что же из того, что некрасивый, зато он очень мужественный. Ты разве не находишь? По-моему, это главное... - Ну чего ты ломишься в открытые ворота? Можно подумать, что я с тобой спорю! Я тоже считаю, что он в общем интересный. - Угу, очень. И потом он страшно умный! Ты же видишь, по математике он идет впереди всего класса. По физике тоже, по химии... ой, знаешь, он мне рассказывал, что хочет стать инженером-электриком - строить заводы-автоматы, правда! Ты представляешь, как интересно? - Представляю. Тебе, конечно, тоже сразу захотелось строить заводы-автоматы? - Конечно, захотелось. Потом у него ужасно симпатичный брат - такой простоватый, знаешь, но очень симпатичный. И мама, и сестра - все симпатичные, очень. А ты действительно не можешь завтра пойти? - Ну слушай, Трофимовна уезжает послезавтра утром, не могу же я в последний вечер отправиться в театр! - Ага, конечно... ну, хорошо, я тогда пойду с Сережей. Я с удовольствием с ним пойду, правда! Вот беда, звонок... идем в класс, Люся, я тогда сразу и скажу ему про билеты... Таня удивилась, увидев Дежнева, уже сидящего на месте: первым входить в класс после звонка не в его обычае. На соседних партах еще никого не было. - Здравствуй, Сережа! - Она подошла к нему с сияющим лицом. - Что это у тебя за такой вид - надутый, ужас прямо. Слушай, Сережа, обязательно пойдем сегодня вместе домой, я тебя подожду, если ты задержишься, и потом я хотела сказать - у меня есть билеты в драмтеатр, на завтра, на "Разбойников" - знаешь, Шиллера. Это Люсиной маме дали, она-то сама никогда в театр не ходит, а Люся завтра занята, так что мы пойдем с тобой вместе - вот здорово, а? Ой, Сережа, и что еще я... - Никуда я не пойду, - сказал Сережка. - Почему? - удивилась Таня. - Да что это у тебя за вид? Ты что, плохо себя чувствуешь? - Я больше никуда с тобой не пойду. Ясно? Ни в кино, ни в театр. - Да что с тобой, Сережа... - прошептала Таня, глядя на него с испугом. - Я просто не понимаю - шутишь ты, что ли... или... или, может быть, ты на меня обиделся за что-нибудь? Хотя я просто не знаю, что я такое могла сделать... Ну хорошо, все равно - тогда прости меня, хотя я просто не знаю, за что! Правда, Сережа, ну скажи мне, в чем дело! Если ты обиделся, что я после уроков ни разу не зашла к тебе в физкабинет, - так я хотела зайти, честное слово, только потом подумала, что, может быть, это тебе будет неприятно - там эти мальчишки еще начнут говорить всякие глупости... а на переменках, ты же сам знаешь... - Ладно, хватит! - грубо перебил ее Сережка. - Обижаться мне на тебя не за что, а только мне все это надоело! Ясно? - Как надоело... - Вокруг них, галдя и хлопая крышками парт, рассаживались одноклассники; кто-то окликнул ее, она оглянулась машинально, невидящими глазами, и снова уставилась на Сережку. - Внимание, - закричал кто-то, - на горизонте показался Халдей! - ...как "надоело", Сережа, я просто не понимаю, что с тобой сегодня делается... - А вот так и надоело! Пошутили - и довольно. И давай этот разговор кончать, понятно? - Пошутили? - Таня покраснела до ушей, потом вся кровь отхлынула от ее щек. - Значит, для тебя это была шутка! Ну, хорошо! Только ты напрасно думаешь, что я буду плакать, вот что! Сережка криво усмехнулся: - Факт, что не будешь. Такие, как ты, не плачут! - Что с тобой? - всполошилась Людмила, увидев ее лицо. - Что случилось? Татьяна, отвечай немедленно, слышишь! - Ничего, - вздрагивающим голосом ответила Таня, кое-как овладев собой. - Пожалуйста, успокойся, совершенно ничего не случилось... - Как - ничего не случилось? Татьяна, ты у меня дождешься! Вы идете завтра в театр? - Земцева!! Николаева!! - раздался дикий вопль с учительского места, где уже умостился маленький старичок в остроконечной тюбетейке, со сморщенным лицом смугло-желтого цвета и необыкновенно черными и густыми бровями. Халдей славился вспыльчивостью и пронзительным голосом. - Сколько времени я буду ждать, пока вы соизволите прекратить свой базар?! - кричал он, стуча по краю стола высохшим кулачком. - Не я один, сорок человек вас ждут! А ты, Николаева, особенно поберегись! Ты уже третий раз пытаешься сорвать мне урок! Не думай, что я ничего не замечаю! Пронзив Таню свирепым взглядом из-под кустистых бровей, он снова уткнулся в журнал, ставя птички, - устной переклички он никогда не делал. Таня входила в число немногих его любимцев, а к ним он относился с особой свирепостью. Людмила, которая в обычное время служила для всего класса образцом благонравия, на этот раз была слишком взволнована состоянием подруги, чтобы отложить расследование до переменки. Переждав грозу, она снова повторила вопрос - шепотом и не поднимая глаз от раскрытого учебника. Таня отрицательно мотнула головой. - Он не может? - прошептала Людмила. - Так ты из-за этого так расстроилась? Господи, у тебя был такой вид, будто тебе дали пощечину. Вот чудачка, Танюша, ну пойдете в другой раз... - Никуда я с ним не пойду, - ответила Таня. - Я не хочу больше ничего о нем слышать, вот. И я так ему и сказала! - Вы что, поссорились? Почему? Что он сделал? - Он ровно ничего не сделал. А просто мне надоело, понимаешь! Пошутили - и хватит. - Татьяна, подумай, что ты несешь! Я с тобой серьезно разговариваю... - А я серьезно отвечаю! - Таня повысила зазвеневший слезами голос. - Он мне просто надоел, вот и все... - Николаева!! - Весь класс вздрогнул от Халдеева вопля. - Опять?! Выйди из класса! Немедленно выйди из класса и стой в коридоре до окончания урока, а после звонка пойдешь со мной в учительскую! На этот раз ты так легко не отделаешься! Таня вскочила, рванув из парты портфель. - Книги оставь здесь! - взвизгнул Халдей. - Куда ты собралась?! Едва удерживая рыдания, Таня с портфелем под мышкой прошла мимо него и выскочила из класса, бросив двери настежь. Все слышали, как она побежала по гулкому коридору и вниз по лестнице, прыгая через ступени. - Девчонка! - кричал Халдей, потрясая костлявым пальцем. - Истерики мне закатывать! Демонстрации устраивать! Закрыть дверь, дежурный! Дверь закрыли. В классе было очень тихо. - Итак, - сказал Халдей, обведя пронзительным взглядом ряды парт. - Андрющенко, вам что-то очень весело, очевидно, вы на этот раз выучили урок. Прошу вас. Что было на сегодня? - Политика Священного Союза, - уныло сказал Андрющенко, поднимаясь с места. Веселость его как рукой сняло. - Отлично. Мы слушаем! Прежде чем говорить о его политике, расскажите нам о самом Священном Союзе. Прошу вас! Халдей вылез из-за кафедры и, заложив руки за стану, пробежался перед доской - от двери к окну. - Итак, Андрющенко? - крикливо спросил он, стоя возле окна. - Когда, кем и с какими целями был основан Священный Союз? Андрющенко тяжело вздохнул: - Ну, Священный Союз... это была такая организация королей... то есть императоров. - Не только императоров, Пруссия в то время империей не была. Так. Какие же императоры вместе с королем Пруссии основали Священный Союз? Андрющенко, скосив глаза на соседа, мучительно напрягал слух. - Ну, эти, как их... императоры Священной Римской империи, - сказал он наконец с облегчением, расслышав подсказку. Несколько человек в классе рассмеялись. Халдей безнадежно махнул рукой и уселся за кафедру: - Хватит. Дневник, прошу вас. - Андрей Никодимыч, за что ж "плохо"? - обиженно возопил Андрющенко, глянув на вписанную Халдеем отметку. - За нежелание думать! Вот за что! Сережка сидел словно окаменевший, ничего не видя и не слыша. Перед его глазами стояло ее лицо с закушенными как от боли губами - когда она пробежала мимо Халдея... и этот звук - быстрый топот легких каблучков, удаляющийся в сопровождении гулкого эха... где это он слышал, точно такое вот... да - это ведь в тот вечер, во Дворце пионеров. "Жду на улице! Погоди, выйдешь только - я так тебя отделаю!" - и такой вот, точно такой же топот по коридору, все дальше и дальше... Сережка моргнул и с трудом проглотил подкатившийся к горлу комок. Марья Гавриловна осторожно постучалась к матери-командирше. - Зинаида Васильевна, вы бы посмотрели зашли, с Танечкой чтой-то не ладно... - А что с ней? - Уж и не знаю, - развела руками домработница, - со школы прибежала раньше обычного, кушать не стала ничего, а сейчас лежит - слезами заливается... и в толк не возьму, что за причина такая может быть. Мать-командирша нахмурилась. Тень злорадного любопытства, скользнувшая по озабоченному, с постно поджатыми губами лицу Марьи Гавриловны, очень ей не понравилась. - Вот что, мать моя, - решительно сказала она, начиная развязывать передник, - иди-ка ты сейчас домой, отдыхай. Если что нужно будет, я сделаю. - У меня обед варится, Зинаида Васильевна, - недовольно отозвалась домработница, еще больше поджимая губы. - Ничего, я доварю. Ступай, Гавриловна, - добавила она более мягким тоном, - отдохнешь лишних полдня, небось уж набегалась. Годы наши с тобой уже не молоденькие. Чего нам тут вдвоем толочься... а у Татьяны это уж до вечера. Я ее знаю: как в школе плохую отметку получит, так сейчас и в рев... Марья Гавриловна ушла с оскорбленным видом, унося с собой многозначительную усмешку - знаем мы, мол, эти "плохие отметки". Таня лежала ничком, уткнувшись лицом в подушку, вся судорожно дергаясь от рыданий. Мать-командирша посмотрела на нее, решительно нагнулась, подхватила под мышки и, рывком поставив на ноги, повела в ванную. Там она пустила в душ холодную воду, без церемоний взяла Таню за шиворот, нагнула и сунула головой под ледяные струи. Та, захлебнувшись от неожиданности, попробовала было вырваться, но могучие руки матери-командирши держали ее крепко. Закончив процедуру, мать-командирша отпустила свою жертву и закрыла кран. - На, утрись! - сказала она, протягивая Тане полотенце. - Утрись, да пойдем-ка, мать моя, ко мне - потолкуем. У себя в комнате мать-командирша зачем-то заперла дверь на ключ, спрятала его в карман и приступила к допросу. - ...я вам ничего не скажу, - повторяла Таня, вся мокрая и несчастная, дрожащим от холода и переживаний голосом, - совсем ничего со мной не случилось... просто я себя плохо чувствовала... у меня болела голова... Но от матери-командирши не так просто было отделаться. Потеряв терпение, она застучала по столу ладонью и крикнула, что если она, Татьяна, сию же минуту не расскажет ей все, как есть, то она выдерет ее, Татьяну, как Сидорову козу, даром что за ней уже кавалеры бегают. Неизвестно, что больше подействовало - угроза или упоминание о кавалерах, - Таня опять расплакалась и, между стонами и всхлипываниями, честно рассказала всю историю - от первой их встречи в энергетической до сегодняшнего разговора. Выслушав до конца, мать-командирша помолчала. - Это и все? - строго спросила она наконец. - Все, Зинаида Васильевна... - Только раз тогда тебя и поцеловал, а, Татьяна? Глянь-ка мне в глаза... Таня, краснея, открыто посмотрела ей в глаза. - Честное слово, Зинаида Васильевна, один раз... потом начали говорить про Финляндию... - Ну ладно, ладно... ох, горе ты мое, ну поди сюда. Мать-командирша обняла Таню и притиснула ее мокрую растрепанную голову к своей обширной груди. Таня снова затряслась в беззвучных рыданиях. - А реветь нечего, - сказала старуха. - Эка беда, подумаешь! Ну, поругались и поругались, сто раз еще помиритесь... - Да, а если он... если он сказал, что я ему надоела! - Ладно, ладно, будет тебе. Платок хоть возьми, рева. Мало что он сказал... может, ты еще и не поняла как следует. А если и сказал? С чего тут нюни-то распускать? Эка беда, в самом деле. Да мало ли что говорят, как осерчают! Мужики народ такой, это уже дело известное, - иной и прибьет сгоряча, и за косы оттаскает... - Пусть только попробует, - угрожающе сказала Таня сквозь слезы. - Да не про него я, горе ты мое, это я к примеру. В старину как говорили? - не бьет, мол, значит, не любит. А уж без ссоры не проживешь! Тут, Татьяна, дело простое: любит он тебя - все у вас наладится, пересердится он, поостынет и сам же придет с повинной. А коли и вправду ты ему надоела, так нечего по нему реветь, по поганцу. Радоваться надо, что вовремя себя показал! Мать-командирша погладила ее по голове своей широкой ладонью и вдруг, совершенно неожиданно, сердито закричала: - А ты сама смотри, Татьяна! Пусть-ка я тебя еще где с парнем каким увижу, - приведу домой за ухо и выпорю, ей-богу выпорю! Бесстыдница тоже, семнадцатый год только пошел, а она вон чем занимается! Ты не думай, что на тебя управы не найдется: дядька твой как уезжал, так он мне все полные полномочия предоставил! Приедет, так хоть на голову ему садись, а покамест нет его - я за тебя в ответе. Теперь так будешь - в школу да домой, за уроки, а больше ни ногой никуда! Хватит разных этих кино! Еще если с Людмилой куда пойти - это можно, только пускай она сама всякий раз позволения у меня спрашивает. А если, не дай бог, хоть один поганец надумает опять в гости к тебе явиться - вот те крест, Татьяна, - приду, выволоку за шиворот и спущу с лестницы! Ты меня знаешь, я коли чего сказала, то так оно и будет. Довольно! Вот приедет Семеныч, разрешит - тогда гуляй на здоровье. А покамест и думать про веселье забудь! Ступай помойся, волосы расчеши, обедать будем. Ишь, мать моя, обревелась вся как есть... Сережка едва дождался конца уроков, - уйти раньше помешало упрямство и какая-то озлобленная гордость. Но эти три часа дались ему нелегко. Выйдя наконец на улицу, он чувствовал себя совсем больным. Ему хотелось только одного - прийти домой, каким-то чудом избежать расспросов матери и замкнуться на ключ у себя в комнате. Тяжело поднявшись на крыльцо, он прошел темные сенцы, толкнул дверь - и сразу понял, что случилось что-то плохое, очень плохое. У Зинки были красные, заплаканные глаза, мать стояла у плиты, согнувшись более обычного, и даже не оглянулась, когда он вошел в комнату. За обеденным столом сидел Николай, прямо в своем рабочем, лоснящемся от машинного масла ватнике, сдвинув на затылок кепку, и барабанил по столу пальцами. Все это Сережка увидел сразу, еще не успев притворить за собою дверь. - Что случилось? - громко спросил он с заколотившимся от непонятного испуга сердцем. - Ты что, Коль? - Здорово, Сереж. - Николай улыбнулся и снял кепку, словно дожидался для этого возвращения брата. - Такое, понимаешь ты, дело... придется мне повоевать маленько с белофиннами... - Тебе? - Сережка стоял, ничего не понимая. - Почему? Мобилизация, что ли? Призвали тебя? - Какая там мобилизация... Да раздевайся ты, ну чего стал! Чего вы, в самом деле, панику все разводите... Сережка бросил портфель, снял пальто и нацепил на гвоздь. Разделся и Николай. Повесив ватник рядом с Сережкиным пальто, он подошел к рукомойнику и стал намыливать руки. - Дело, видишь, тут такое... ты вот объясни тут мамаше и Зинке, а то они и слушать не стали - сразу в слезы... Был у нас сегодня митинг. Общезаводской. Ну, директор, понятно, выступил - разоблачил англо-французскую политику... финны-то не сами полезли, это факт... Николай говорил неторопливо, согнувшись над рукомойником и позвякивая стерженьком. "Ну, так что же случилось!" - хотел крикнуть Сережка. - Ну, после парторг наш говорил, насчет помощи фронту... словом, приняли резолюцию послать на фронт нескольких коммунистов. Стал народ записываться. А я, Сереж, это дело так понимаю... - Николай выпрямился и, с силой отряхнув руки, потянулся за полотенцем. - ...Тут ведь что греха таить - есть у нас такой народ, что ему партбилет заместо совести. На партсобрании выступить или там в цеху насчет стахановских методов и производительности - это он умеет, а чуть что... ну, да пес с ними. А с меня какой оратор? Я и кончил-то всего шесть классов, даже семилетку не осилил... Секретарь наш, Алексей Палыч, сколько раз, бывало, мне говорил: ты, говорит, Дежнев, больно уж какой-то пассивный, только с тебя и прибыли, что членские взносы регулярно платишь. Так вот, я говорю, я так понимаю, что если уж быть в партии - так это нужно как-то оправдывать... Сережка сел за стол, расставив локти, и уткнулся лбом в сплетенные кисти рук. Он почувствовал вдруг такую страшную усталость от всего случившегося в этот день, что не было даже мыслей. - В общем, ты записался добровольцем, - сказал он негромко, не поднимая головы. - Ну факт, записался, - подтвердил Николай и тоже подсел к столу. - Я ж тебе объясняю, Сереж, - нельзя было иначе... и так уж коммунист из меня не ахти какой, а если бы я еще и тут сдрейфил... да как бы я тогда ребятам в глаза глядел, пойми ты! - Я понимаю, - тихо отозвался Сережка. - Еще бы. Раз нужно - нужно, что об этом говорить...  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  1 Из дневника Людмилы Земцевой 14.XII.39 Мне все-таки кажется, что В.Г. немного ко мне неравнодушен. Сегодня нужно было начертить на доске структурную схему Верховного Совета, и я не знаю, что со мной случилось - совсем забыла, как расположены Совет Союза и Совет Национальностей, рядом или один над другим. Хорошо еще, что наш учитель сидел, как всегда, уткнувшись носом в книгу, а в классе сразу все увидели, что я плаваю. В.Г. засуетился больше всех и сразу стал рисовать шпаргалку, но, пока он рисовал, Т. просто открыла книгу и показала мне схему. Мне кажется, В.Г. очень огорчился тем, что не успел подсказать. До сих пор не выяснила, за что С.Д. так обиделся на Т. Я ее уже расспрашивала раз сто, и она мне рассказала совсем подробно - до деталей - последнюю их встречу. Действительно, ничего нельзя понять. Единственное объяснение - клевета. Кто-то наклеветал ему на Т. С одной стороны, это ужасно, когда любовь гибнет из-за клеветы (пример - Ф.Шиллер, "Коварство и любовь"), но, с другой стороны, это показывает, что любовь эта была ненастоящей, потому что настоящая большая любовь сильнее всякой клеветы. Я все время утешаю Т. этим тезисом. Бедная, она так переживает! Но вот сейчас, когда я написала это на бумаге, мне вдруг пришло в голову, что это не всегда так: иногда клевета может погубить и самую огромную, настоящую любовь (пример - В.Шекспир, "Отелло"). Ужасно все это. А в общем, С.Д. - просто дурак. По-моему, это очень не по-мужски - за что-то обидеться и молчать, ничего не объясняя. Я ведь очень хорошо вижу, что он и сам тяжело переживает эту историю. А когда я к нему раз подошла и хотела поговорить по-хорошему, то он не стал меня слушать и грубо сказал, чтобы я к нему с этим не лезла. Разве так должен поступать настоящий мужчина? Если когда-нибудь у меня получится что-нибудь подобное с человеком, которого я полюблю, то я приду к нему и за один разговор выясню все до конца. Иначе может быть так, что порвешь, а потом начнешь думать: вдруг это было просто недоразумением? (Много примеров в литературе.) Мне их обоих очень жалко. Конечно, Т. - больше, девушка всегда в таких случаях оказывается в худшем положении. Если она начнет добиваться выяснения, то про нее начнут говорить - навязывается, вешается на шею. У С.Д. старший брат записался добровольцем в Финляндию. Т. боится, чтобы не послали туда Александра Семеновича, от него давно нет писем. Как только началась война, появились очереди за хлебом. Все очень удивляются. Дают по килограмму в одни руки, и обычно приходится стоять несколько часов. Некоторые девочки из нашего класса сразу из школы идут занимать очередь. Тем, у кого нет сестры или брата, чтобы сменить, приходится иногда стоять до шести или даже до восьми часов вечера, и это сразу заметно снизило успеваемость в классе - не остается времени на домашние задания. Я в институтском распределителе беру хлеб для Наташи, а Т. как-то ухитрилась устроить в военторге "блат" для Иры Л. Я только сейчас поняла, как это неприятно - пользоваться привилегиями, когда другие их не имеют. А с другой стороны, отказаться тоже было бы глупо, потому что так я хоть могу помочь одной Н., а то не помогала бы никому. 18.XII.39 Только что вернулась с катка. Тащила Т. к себе ужинать, но она побежала домой - вдруг там уже пришло письмо от Александра Семеновича. На катке был В.Г, в проводил меня до нашего угла, но потом ушел. Господи, какой он чудак! Просил найти покупателя на хорошие беговые коньки: оказывается, это продает С.Д. 25.XII.39 Сегодня в школе объявили о проведении во время новогодних каникул военизированного лыжного кросса в честь Красной Армии. Эта ненормальная Т., конечно, сразу же записалась, хотя на лыжах ходит не так уж хорошо. Говорит: "Ничего, научусь!" В принципе это правильно, но все-таки она ненормальная, я так ей и сказала. А она говорит: "Ну и пусть, а я не стану сидеть дома, когда наши бойцы дерутся на Карельском перешейке при сорокаградусном морозе!" Как будто она поможет им этим своим участием в кроссе. Между прочим, учиться она теперь совсем бросила, я просто не знаю, что с ней делать. Завуч просил на нее повлиять. Я, говорит, не хочу принимать пока никаких мер исключительно из-за ее дядюшки, - да, я ведь совсем забыла написать, что от него пришло письмо, и из письма можно понять, что он тоже в Ф. Завуч так и сказал: "Человек сейчас на фронте, не хотелось бы огорчать его еще и этим". Мне и самой уже за нее стыдно: за прошлую неделю она умудрилась нахватать четыре "пос" и целых два "плохо". Сейчас уже все равно ничего не получится, а после каникул я за нее возьмусь. У мамы в институте арестовали дворника. Говорят, что он был финским шпионом. Мама этому не верит. 27.XII.39 Сегодня нас - шесть человек - приняли в комсомол. Я только что вернулась из райкома. Было очень торжественно - в общем, писать об этом как-то трудно. С бедной Т. чуть не получилась история из-за ее безобразной успеваемости, но она дала торжественное обещание, и за нее поручились, так что все сошло благополучно. Когда возвращались, Т. спросила, можно ли теперь торжественно сжечь наши пионерские галстуки. Я сказала, что, по-моему, нельзя. 30.XII.39 Ура, ура, ура - начались каникулы! Мама, как всегда, встречает Новый год со своими сотрудниками, у кого-то на квартире, а мы с Т. решили пойти на школьный бал. Девятиклассницы, комсомолки - шутка сказать! Т. то плачет, вспомнив про Ал.Сем., то сияет при мысли о новогоднем бале. Хотела обрезать косы, я ей не дала. Сегодня я много думала о ее характере. Трудно придумать что-нибудь более (слово вымарано) - в общем, я даже не знаю, как его определить. Противоречивый - не совсем точно. Это даже не то что противоречия: все ее качества очень хорошо прикладываются одно к другому. Просто я иногда чувствую, что не смогла бы сразу ответить на вопрос - является ли Т. образцом девушки нашего времени. То есть не в смысле типичности, нет, конечно, а просто в смысле того, можно ли безусловно ставить ее в пример, хотеть быть такою, как она. Это получается как-то странно. С одной стороны, у Т. целая куча таких качеств, которые никак не назовешь положительными: она и немного легкомысленна, и приврать может, даже есть в ней что-то вроде эгоизма, только не совсем, а в мягкой форме - просто она иногда совершенно искренне считает, что все должно делаться именно так, как лучше и удобнее ей. Я уверена, что если бы какой-нибудь писатель взял и описал девушку с такими качествами, то получилась бы отрицательная героиня. А Т. совсем не отрицательная, даже наоборот. Как это у нее получается, я не знаю, но это факт. Какой все же дурак С.Д.! Вчера разговаривала с Лихт-ом. Они ведь дружат, и я недавно попросила его, чтобы он выяснил причины ссоры. Так вот, вчера он мне сказал, что пытался два или три раза, но что Д. не хочет на эту тему разговаривать, а в последний раз даже сказал, что если Л. будет еще приставать к нему с этим делом, то получит в ухо. Просто с ума сошел. 1.I.40 С Новым годом, с новым счастьем! День сегодня просто изумительный - мороз и солнце, совсем как у Пушкина в "Зимнем утре". Только что вернулась домой, провожала Т. на лыжную станцию, откуда начался этот знаменитый кросс. Как она выглядела в последнюю минуту перед стартом - в полном снаряжении, на лыжах, а рюкзаком и скатанным одеялом через плечо, - лучше не описывать, это было печальное зрелище. Она ведь совершенно не выспалась после нашей новогодней оргии. Теперь о самой оргии. Сначала мы были на балу в школе. Я надела свое коричневое бархатное, а Т. была в новом шерстяном темно-синем, с беленькими манжетами и беленьким воротничком. Сарра Иосифовна едва успела дошить, Т. очень волновалась. Она оказалась в этом платье такой хорошенькой, что я даже удивилась. Ей вообще больше идут вещи закрытые, такого строгого английского стиля. Ну, в школе все было как всегда: преподаватель пения играл на пианино, потом десятиклассники притащили радиолу и танцевали под грамзапись. Главным образом вальсы и немного фокстротов. Некоторые преподаватели были с женами. Халдей тоже явился, в своей тюбетейке, и даже пригласил Т. на вальс - только затем, чтобы лишний раз за что-то отчитать. После окончания бала мы отправились к Т. вчетвером, с Ирой и В.Г. Она, конечно, блеснула: когда пришли, оказалось, что есть нечего, домработница ничего не приготовила. Хорошо еще, что нашелся хлеб и банка мясных консервов. Зато было вино - Т. купила бутылку какого-то вина, которое, по ее словам, любит Ал. Сем. Не знаю, мне его вкус не понравился, какое-то кислое. В.Г. говорит - "настоящее сухое", подумаешь, какой знаток. В общем, мы эту бутылку благополучно распили вчетвером. Т. достала в своем военторге "мишек", так что кислота была не так заметна. В пять часов утра В. ушел, а мы болтали еще целый час, пока не заснули, а в восемь уже нужно было вставать, потому что старт был назначен на десять часов. Удивительное совпадение - В.Г. тоже был в коричневом костюме. Мне он определенно нравится. Ура, ура, ура - впереди целых двенадцать свободных дней! Ничего не буду делать, даже писать дневник. Только читать. В. спросил меня, буду ли я бывать на катке, и на каком - "Динамо" или пищевиков. Я ответила, что каждый день, на "Динамо". Сегодня, вернувшись домой, я нашла у себя на столе мамин подарок - крошечные дамские часики, как раз о таких я и мечтала! Бедная мама, кажется, угадала в первый раз, вообще мне с мамиными подарками страшно не везет. Никогда не забуду ее подарка к моему тринадцатилетию: мне тогда так хотелось получить хороший альбом и ящик акварели, а мама подарила мне турник. Специальный динамовский турник, с никелированной штангой и растяжными тросами. Из института приходили двое рабочих, устанавливать его в саду. Там он до сих пор и торчит, я ни разу к нему не подошла. Вообще, никогда нельзя знать, что маме придет в голову. 14.I.40 Не бралась за дневник ровно две недели. Занятия, к сожалению, вчера начались. Самое печальное время - конец зимних каникул. Когда кончаются летние, то уже успеваешь соскучиться по школе, и потом вообще все интересно: новый класс и т.д. А сейчас отдохнуть по-настоящему не успеешь, праздники окончены, впереди целая зима безо всякого просвета и самая противная четверть - третья. Почему-то преподаватели больше всего свирепствуют в третьей четверти, это все знают. Т. вернулась с кросса благополучно. За эту педелю она ужасно похорошела. Я ее прямо не узнала! Наверное, от мороза и свежего воздуха. Хотя это и не педагогично, но я не удержалась и сказала: "Какая ты стала хорошенькая!" А она в ответ только пожала плечами и сказала, что для нее это никакая не новость, потому что во время кросса ей целых три человека объяснились в любви: Игорь Б., физрук (правда, этот не совсем, а только пытался) и секретарь комсомольской ячейки в Новозмиевке. Я только похлопала глазами, а потом сказала, что Игоря можно не считать, потому что он объясняется в любви решительно всем. Т. подумала и сказала: "Ну хорошо, тогда два. Но все равно, за одну неделю!" Потом она взяла лист бумаги и карандаш и принялась что-то считать и наконец заявила, что выходит сто с чем-то поклонников в год. Я сказала, что для того, чтобы получилось столько поклонников, нужно, чтобы ей в течение всего года два человека объяснялись в любви еженедельно, а она на это возразила, что С.Д. объяснял ей, как высчитывается скорость гоночного самолета: если он достиг скорости 500 километров в час, то это вовсе не значит, что он действительно летал целый час и пролетел 500 километров; он летит всего пять минут, а потом это подсчитывается, умножая на 12. Поэтому она и может говорить, что у нее в год бывает сто четыре поклонника. Вот логика! Нам везет в этом году на ленинградских гостей - три дня гостил Алексей Аркадьевич Б. Он говорит, что в Л. много раненых. А.А. разговаривал с некоторыми из них в одном госпитале. У финнов сильная оборона, дороги минированы, и у них есть снайперы, которых называют "кукушками", потому что они прячутся на деревьях. Я рассказала об этом В., но просила, чтобы он не вздумал сказать Т., иначе будет истерика на целую неделю. А.А. пригласил меня приехать на лето к ним в Ленинград, если к тому времени кончится война. Вчера вечером был убийственный разговор с мамой. Когда она позвала меня в свой кабинет, я сразу догадалась, что будет экстренное сообщение. Мама села за письменный стол, меня усадила напротив и стала говорить о том, что я уже почти (хм, хм!) взрослая девушка и что она, будучи в основном довольна моим умственным развитием пропорционально возрасту, считает нецелесообразным продолжать скрывать от меня некоторые вещи, о которых всякая девушка рано или поздно должна узнать. Тут она торжественно отперла средний ящик и достала толстую книгу. Я ее, конечно, сразу узнала. Мама протянула мне ее и сказала совсем уже торжественным тоном: "Люда! Прочитай это внимательно, правильнее сказать - проработай, и потом мы с тобой побеседуем". Я не знаю - может быть, лучше было бы умолчать, но у меня просто язык не поворачивается врать маме. Никого нельзя обмануть так легко, как маму. Разве вот еще Т. - та тоже страшно доверчивая. В общем, я сказала: "Мамочка, ты, пожалуйста, не обижайся, но мы с Таней эту книгу проработали ровно год тому назад, и все это слишком противно, чтобы перечитывать опять". У бедной мамы чуть пенсне не свалилось от неожиданности. Она молча смотрела на меня несколько секунд и потом с горечью сказала: "Я никогда не допускала мысли, что моя дочь может читать такие книги, не поставив меня в известность!" Я хотела ответить, что эти медицинские книги, по-моему, всегда читают без разрешения родителей, но вместо этого почему-то сказала совсем уже глупо: "Я тебя и поставила сейчас в известность". Мама, конечно, совсем обиделась: "Об этом нужно было подумать год назад. Повторяю - от тебя я этого не ожидала. Двое суток с тобой не разговариваю". Я попросила прощения, но мама осталась неумолима. Впрочем, двое суток - это еще не так страшно. В прошлом году, когда я разбила этот несчастный потенциометр, мама объявила мне молчание на девятнадцать суток - почему-то именно на девятнадцать, такое странное число. Нужно кончать, в шесть зайдет В. - на каток. В своих чувствах к нему я еще и сама не окончательно разобралась (несколько слов густо зачеркнуты). Т. уверяет, что это по-настоящему. После истории с С.Д. она стала относиться ко мне в таких вопросах прямо снисходительно - с высоты своего огромного опыта. Сама она считает, что в ее жизни любви больше не будет, потому что любить можно только один раз. 2 Глушко жили на северной окраине города, где с незапамятных времен селились зажиточные рабочие, ремесленники и мелкие лавочники. Революция, сильно изменившая социальный состав населения Замостной слободки, почти не затронула ее внешнего облика: остались те же кривые переулочки с лебедой и пышными лопухами, те же козы на привязи возле канав, те же крытые железом домики в два-три - с геранями и занавесочками - окна на улицу, с застекленными галерейками, с серебристыми от старости дощатыми заборами, из-за которых свешивается черемуха и каждую весну метет по узеньким тротуарам бело-розовая метелица вишенного и яблоневого цвета. Правда, слободку электрифицировали, понаставив по улицам столбов с зелеными, бутылочного стекла, изоляторами - вечными мишенями беспощадных рогаток слободской ребятни, да на перекрестке двух мощеных улиц, Красноармейской и Жертв Революции, воздвигли гипсовую статую Ленина. Статуя и столбы надолго остались единственными зримыми приметами нового в Замостной слободке; год за годом цвела и отцветала черемуха, дома на Красноармейской ветшали без капитального ремонта, и на блеклых вывесках артелей и торговых точек все явственнее проступали яти и твердые знаки, затейливо выписанные прочными старорежимными колерами. Большой конфуз получился с местной ячейкой Осоавиахима. Ячейка занимала на Красноармейской какое-то бывшее торговое помещение с витриной, еще от бурных времен батек и гетманов хранящей лучистую пулевую пробоину, заделанную деревянной розеткой. В витрине красовались пыльные макеты фугасных и зажигательных бомб, похожий на маленькую сеялку дегазатор, противогаз, два пожарных топора и желтый противоипритный костюм, вызывавший вожделения прохожих добротностью непромокаемого материала. По фасаду здания шел лозунг: "Обеспечим противовоздушную оборону нашего города", а ниже совершенно отчетливо проступала странная надпись: "Торговля църковной утварью Фъоктиста Артамоновича Протопопова съ сыновьями". Феоктист Протопопов с сыновьями, призывавшие обеспечить противовоздушную оборону Энска, были постоянным развлечением посетителей пивной через улицу. Когда осоавиахимовцам это надоело, они устроили воскресник и забелили семейство Протопоповых известкой, которую им для этой цели пожертвовал трест коммунального хозяйства. Когда несколько лет назад было разрешено - официально или полуофициально - частное домостроительство, в слободке то тут, то там стали появляться плоды личной инициативы. Среди старых домов, потемневших от времени и уютно обросших сарайчиками и курятничками, они выделялись блеском новой штукатурки, белизной этернитовых крыш и сливочной желтизной некрашеных окон и дверей. Лишенные, как правило, заборов и ставень, белые домики производили впечатление почти неприличной оголенности. В одну из таких новостроек вселилась прошлой осенью семья бухгалтера Василия Никодимыча Глушко. В свое время Василий Никодимыч успешно справлялся с обязанностями главбуха довольно крупного треста, а все последующие годы работал в незаметных, но уютных организациях, в наименования которых обычно входили слова "сбыт" или "снаб". Верный своему безошибочному чувству меры, Василий Никодимыч был очень осторожен и манной небесной, которую провидение так щедро посылает работникам товаропроводящей сети, пользовался ровно настолько, чтобы не впасть в другую крайность и не прослыть человеком подозрительно честным. Поэтому семья Глушко жила очень скромно - ничем не лучше, чем семьи других служащих с семисотрублевой ставкой. Единственное, в чем Василий Никодимыч позволил себе использовать до какой-то степени свои многочисленные связи и знакомства, это была постройка собственного домика. Не нужно, впрочем, думать, что здесь имели место какие-нибудь махинации с фальшивыми накладными или списанными налево материалами, - на это он никогда не пошел бы. Просто он ухитрялся раньше других застройщиков получить ордерок на лес, на этернит, на оконное стекло или гвозди дефицитного размера. Все это стоило больших хлопот и больших денег. Наконец, осенью тридцать девятого года дом был вчерне готов, и из коммунальной квартиры на четвертом этаже жилмассива Глушко перебрались в Замостную слободку, на улицу с непривычным названием Подгорный спуск. Конечно, жизнь в собственном доме имела свои неудобства. Не было асфальта, не было канализации, за водой приходилось бегать к колонке на угол, не было радио, первые два месяца не было даже электричества. Но Глушко-старшие не унывали: главное - иметь собственный дом, а все остальное устроится. И действительно, постепенно все устроилось. Провели радио, одна из соседок согласилась взять на себя ежедневную доставку воды, и даже дощатая будочка в глубине двора сделалась чем-то совершенно привычным. Труднее было со светом: многие застройщики ждали подключения по полгода, а то и дольше. Но Василий Никодимыч заскочил в управление горэлектросети, наметанным взором оценил обстановку и поговорил с нужным лицом. На следующий день домработница нужного лица отправилась с записочкой Василия Никодимыча на один из сельхозснабовских складов, где ей было отпущено десять кило жидкого мыла (с мылом в городе было в этот период очень трудно), и еще через неделю в доме Глушко засияли новенькие лампочки. В конце концов, все устроилось настолько, что даже старший из трех отпрысков Глушко - Вовочка по-маминому или Володька-шалопай по-папиному - примирился с перспективой жить в собственном доме. Произошло это не сразу. Отнюдь не разделявший собственнических наклонностей своих родителей, Володя Глушко воспринял переселение в Замостную слободку как большую личную трагедию. Шутка сказать - добровольно уйти из жилмассива в самом центре города, в двух шагах от площади Урицкого! Все кино - рядом, до школы - рукой подать, Дворец пионеров - в двух кварталах... и все это бросить - ради чего? Ради "собственного дома" где-то у черта на куличках. И это через месяц после вступления в комсомол! Правда, Лешка Кривошеин, к которому он обратился за советом, к его удивлению, сказал, что если бы жизнь в собственном доме противоречила общественной этике периода строительства социализма, то - надо полагать - партия и правительство не разрешили бы гражданам обзаводиться домами. На данном этапе, сказал Кривошеин, пока государство не может еще обеспечить всех граждан коммунальными квартирами, частное домовладение не противоречит социалистической морали. Все это так, но Володю Глушко продолжал грызть червяк сомнения. Комсомолец - и вдруг домовладелец! Или даже "сын домовладельца" - это почему-то звучит еще гнуснее... Было и другое обстоятельство, делавшее для него невозможной мысль о переселении, - соседи по жилмассиву. Володя знал, что в слободке у него уже не будет таких знакомых, как радиолюбитель инженер Зеленский, обладатель роскошного девятилампового СВД-9, к которому можно было зайти в любой час суток - послушать заграницу, или как братья Аронсоны с третьего этажа, заядлые филателисты и вообще замечательные ребята, или, наконец, как ближайшая соседка по коридору Талочка Ищенко. Та самая Талочка, с которой он однажды очутился в застрявшем между этажами лифте, потеряв при этом полчаса драгоценного времени и собственное сердце. Короче говоря, Володя Глушко решил, что пора начинать самостоятельную жизнь. Старики с Олегом и Ленкой могут перебираться на свой Подгорный спуск, а он отлично заживет и один. Большую комнату обменяет на меньшую в этом же корпусе, питаться будет в столовке. А стариков можно навещать по выходным, в чем дело? Всесторонне обдумав план, Володя довел его до сведения стариков. Мама заплакала, так ничего и не ответив, а разговор с папой получился коротким, но бурным. - ...Это просто черт знает что такое! - крикнул в конце концов Василий Никодимыч, не попадая в рукава пальто (объяснение происходило утром, и он опаздывал на службу). - Уму непостижимо - дожить до такого возраста и остаться дурнем! Я в семнадцать лет взводом командовал, у меня люди были на ответственности! Постыдился бы! - И хлопнул дверью. - Конечно! - петушиным голосом закричал вслед Володя. - Ты командовал взводом, а мне нельзя остаться жить одному!! Съедят меня тут без вас, еще бы!! "Вечная проблема, будь она проклята, - думал он, ожесточенно запихивая в портфель учебники. - Отцы и дети! Хоть бы капля понимания..." Делать нечего, пришлось переезжать на Подгорный спуск. Произошло это в конце октября, когда дожди превратили немощеные слободские улицы в реки жидкой грязи. Ходить можно было кое-как только по тротуарам, а на перекрестках приходилось, балансируя руками, перепрыгивать с одной кочки посуше на другую. Володя злорадствовал от всей души. На третий день после переселения, вечером, он демонстративно явился домой без правой галоши, до колен заляпанный грязью. - Можете радоваться, - мрачно заявил он старикам, - одну уже потерял. Засосало как трясиной, просто что-то потрясающее... Заняв непримиримую позицию, Володя пребывал в ней, пока не ударили морозы. Зимой слободка выглядела не так удручающе, соседние ребята оказались достойны внимания, среди них нашелся даже один филателист. Володя стал понемногу смиряться. Окончательно же преимущества домовладения стали ему ясны, когда отец заключил с ним договор: он, отец, весной дает ему средства на оборудование мастерской-лаборатории, а сын обязуется за лето соорудить в огороде ирригационную систему по последнему слову техники. Перед ним открылось широчайшее поле для изобретений и экспериментов, о котором, разумеется, в жилмассиве нечего было и мечтать. Вспомнив Генриха Четвертого, Володя решил, что если Париж стоил мессы, то и собственная лаборатория стоит переселения на окраину. Что же касается Талочки Ищенко, то ее место в Володином сердце было теперь прочно занято Людмилой Земцевой. Он никак не мог понять - почему это случилось так внезапно. До этого они были знакомы уже давно. Четыре года сидели вместе в одном классе - ничего; позапрошлое лето провели вместе в одном лагере - тоже ничего; выполняли вместе нагрузки и общественные поручения - опять-таки ничего; просто в числе сорока одноклассников и одноклассниц была такая Земцева - довольно симпатичная девочка с черными внимательными глазами, круглая отличница, всегда отвечавшая без запинки, правильно строя фразы своим аккуратным, неторопливым голоском. Рядом с ней всегда неотлучно находилась ее неугомонная подруга - вечно что-то жующая, или болтающая, или просто хохочущая во всю глотку - курносая москвичка, которую судьба так не по заслугам сделала племянницей кумира 46-й школы майора Николаева. Отсвет славы героя Халхин-Гола, в лучах которой, как воробей на солнце, купалась взбалмошная племянница, падал и на ее подругу. Про Земцеву часто говорили: "Да ты ее знаешь - это та самая, что дружит с Танькой Николаевой, у которой дядька..." Не замечать Николаеву было невозможно, и, может быть, только благодаря этому Володя Глушко и обращал иногда внимание на Земцеву - почти всегда в связи с какой-нибудь очередной выходкой ее отчаянной подружки. Но однажды, в начале декабря, случилось странное происшествие. Впрочем, это даже нельзя было назвать происшествием - так незаметно и до странности обычно это получилось. Володя отвечал у доски; взглянув на благополучно решенное им уравнение, математик кивком головы отпустил его на место и тотчас же, видимо торопясь закончить опрос, громко сказал: "Земцева, к доске". Земцева встала, вынув из парты дневник. Володя задержался на секунду возле стола, чтобы не столкнуться с девушкой в узком проходе между партами; проходя мимо, она положила дневник перед преподавателем и бросила на Володю короткий внимательный взгляд. Ему показалось, что она чуть покраснела, и уж во всяком случае он ясно успел заметить, как - словно испуганные - дрогнули и быстро опустились ее ресницы. Все это произошло в течение одной секунды, - потом Земцева прошла к доске, а Володя сел за свою парту и ошеломленно уставился в окно, за которым беззвучно кружили снежные хлопья. Он все еще не мог прийти в себя, пораженный только что сделанным открытием: ему еще ни разу не приходилось видеть такой красивой девушки, как Земцева. Почему же он не замечал этого раньше - не могла же она похорошеть так вдруг, сразу? А впрочем... он определенно видел где-то похожее лицо... где бы это могло быть? - Глушко! Ты что - заснул? - резко окликнул математик. Володя вскинулся - преподаватель, хмурясь, смотрел на него, держа дневник в протянутой руке. Он пробормотал какое-то извинение, вернулся к столу, взял дневник и, даже не глянув на полученную отметку, сунул в парту. Земцева, деловито постукивая мелом, писала на доске формулу за формулой. Володя смотрел на нее не отрываясь. Даже такая простая вещь, как стоять у доски, и то выходит у нее красиво... Как он не замечал всего этого раньше! Но где, где он мог видеть похожее лицо? На большой перемене его вдруг осенило. Он помчался в библиотеку и потребовал альбом итальянской живописи эпохи Возрождения. Перекидывая плотные страницы, он в нетерпении закусил губы. Ну конечно - вот оно! Девушка - или очень молодая женщина - сидит в кресле, положив на подлокотник левую руку с перстнем, уронив правую на колени, на раскрытую книгу. Голова поднята гордо и спокойно, и такое же выражение таинственного, немного холодноватого покоя - в прямом ясном взгляде чуть усталых глаз, в складке полудетских губ, в прелестном овале продолговатого лица. И лицо увенчано каким-то средневековым убором, до странности похожим на прическу Людмилы Земцевой - на ее уложенные короной косы... Маленькая комнатка библиотеки наполнилась шумной толпой учеников, стремящихся успеть обменять книги до звонка. Володю толкали со всех сторон, оттеснив к самому концу барьера, а он все стоял и, затаив дыхание, всматривался в портрет девушки, жившей во Флоренции четыреста лет назад, пораженный ее сверхъестественным сходством с Земцевой. Ну да, конечно, совершенно то же лицо... можно подумать, что старшая сестра. Только у Земцевой чуть короче нос, а так, в остальном, те же черты, прямо потрясающе... и, конечно, другое выражение глаз, больше жизни в лице. Эта, на портрете, очень уж холодная, прямо мрамор и лед... а в остальном... Альбом на дом не выдавался. На всякий случай Володя попробовал подсыпаться к библиотекарше - на один только день! - но та осталась неумолимой. Вздохнув, он вытащил блокнот и записал: "Поиск. у бук. репрод. - Бронзино, портрет Лукреции де Пуччи". Занятия полетели к черту. Он не мог думать ни о чем, кроме Земцевой, - таинственное ее сходство с прелестной флорентинкой шестнадцатого столетия не давало покоя его уму, сумбурному от природы и от массы проглоченных без разбора книг. Нет ли здесь какой-нибудь чертовщины - перевоплощения, переселения душ, какого-нибудь там метампсихоза? Однажды утром, подходя к школе, он размышлял над тем, насколько вера в метампсихоз совместима с материалистическим мировоззрением, как вдруг, уже на ступеньках, услышал за спиной торопливый скрип снега и рассеянно оглянулся. Очутившись лицом к лицу с Земцевой, он так смутился, что даже не сообразил толкнуть перед ней тяжелую дверь. - Добрый день, Глушко! - приветливо сказала она. - Ну и мороз, прямо ужас. А почему у тебя такой несчастный вид, опять, наверное, проспал и не успел позавтракать? В этот же день, на уроке, Земцеву вызвали к доске - начертить схему государственного устройства СССР. Дочертив почти до конца, она вдруг взяла тряпку, стерла верхнюю часть схемы, начертила заново и, подумав, опять стерла уже неуверенным движением. Окончательно запутавшись, Земцева уронила мелок и обернулась к классу с растерянным и смущенным выражением лица, - уж кому-кому, а ей, первой ученице, было совсем непривычно оказаться в положении мореплавательницы. Володино сердце неистово заколотилось. "Сейчас - или никогда!" - подумал он, выдирая страницу из первой попавшейся тетради. Однако, когда, торопливо набросав шпаргалку, он взглянул на Земцеву, та уже обрадованно кивала кому-то головой в знак того, что подсказка понята. Ревность вскипела в его груди; свирепо посмотрев в направлении ее взгляда, он увидел, как Николаева, отчаянно жестикулируя и шевеля губами, показывает что-то из-под парты своей подруге. Племянницу героя он всегда почему-то недолюбливал, а после этого случая просто возненавидел. Особенно противной стала ему ее картавая скороговорка. Своей непрошеной подсказкой Николаева отняла у него блестящую возможность, - просто так подойти и заговорить с Земцевой без определенного повода он не решался, хотя с другими одноклассницами чувствовал себя и держался совершенно свободно. Нездоровый интерес к эпохе итальянского Возрождения овладел душой Володи Глушко. Благодаря знакомству с букинистами он перерыл полки всех трех магазинов, целый вечер просидел над каталогами городской библиотеки, наконец нанес домашний визит самому Халдею, выслушал полуторачасовую лекцию об Италии XVI века и унес под мышкой два раззолоченных тома "Истории Ренессанса". Все было напрасно: ни одна из дюжины книг, проглоченных им за эти две недели, ни словом не обмолвилась о прекрасной Лукреции де Пуччи. Очень много и очень неодобрительно говорилось о ее знаменитой тезке - сестрице герцога Валентино, Цезаря Борджиа, - но та Лукреция его не интересовала. К концу декабря Глушко сильно похудел. Глаза его лихорадочно светились, и он окончательно перестал понимать, в кого же из двух он влюблен - в ту, что сидит на третьей парте возле окна, или в ту, что четыреста лет назад позировала флорентийскому мастеру Анджело Бронзино. Что касается этой последней, то подозрительным было упорное молчание историков на ее счет. Существовала ли она на самом деле или родилась в воображении художника? Или это была какая-нибудь суккуба, явившаяся ему и потом снова исчезнувшая, чтобы через четыре столетия вынырнуть вдруг в советском городе Энске? Володина голова кружилась. Он дошел до того, что однажды, читая о приключениях Жака Турнеброша, поймал себя на желании самому подзаняться демонологией, поближе познакомиться с инкубами и суккубами. И это через три месяца после вступления в ряды Ленинского комсомола! Наваждение кончилось на новогоднем балу. Володя отважился пригласить Людмилу-Лукрецию на вальс, и тогда на месте суккубы оказалась самая обыкновенная девушка в бархатном платье. Во время танца она жаловалась на какую-то свою подругу, которая, несмотря на ее уговоры, записалась на участие в кроссе, и неизвестно, что с ней теперь будет. О ком именно шла речь, Володя так и не понял, потому что эта "обыкновенная девушка" была все же необыкновенной и удивительной, и чуть слышный запах фиалок, веявший от ее коричневого платья, нанес последний удар Володиным умственным способностям. Их хватило еще только на то, чтобы узнать,