нула под подушку Людмилы хрустящий кулек. - У тебя, Татьяна, отвратительная манера - набезобразничаешь, а потом лезешь со всякими тянучками. Ну, подожди, завтра у нас будет разговор. - Кошмар, - вздохнула Таня, - это уже третий... вот тебе твоя юбка, в целости и сохранности, можешь радоваться. Я даже сложила ее по твоему способу, смотри. Если хочешь знать, то мы опоздали просто потому, что у Сарояна остановились часы. Видишь, как я тебя слушаюсь во всем, а ты вечно недовольна. Это просто черная неблагодарность, самая черная. И вообще очень интересно - что я такого страшного наделала... подумаешь, немножко опоздала в лагерь... Таня обиженно шмыгнула носом и полезла под простыню, продолжая что-то бурчать. - Ах, ты не понимаешь, что в этом такого страшного, да? - вскипела Людмила. - Ты два часа заставляешь всех беспокоиться - заведующую, вожатых, меня - и потом еще спрашиваешь невинным тоном: "Что я такого сделала?" Знаешь - спи уж лучше, мне просто противно с тобой разговаривать! - Ну и ладно, а мне еще противнее! Едва успев задремать, Людмила опять проснулась - ее разбудил щекочущий шепот над самым ухом: - Люся, ты слышишь... Лю-ся! - Господи, ну что тебе еще? Не шипи в ухо! Танька!! - Люсенька, я у тебя хочу спросить одну вещь, только ты не смейся. Смотри - если бы тебе нужно было сравнить с чем-то мои глаза, с чем бы ты их сравнила? - Что? Твои глаза? Как сравнить? - Ну, как ты не понимаешь... говорят же "глаза как незабудки" - это когда голубые, или "как фиалки" - знаешь, есть такие редкого цвета - ну, и вообще можно с чем хочешь сравнить - не обязательно с цветком... ну-у, не знаю там - глаза, как... как звезды, что ли, - это уж совсем глупо, правда? - Ну конечно, - зевнула Людмила. - Что "конечно"? Конечно, что как звезды, или конечно, что глупо? - Ясно, что глупо. Так что ты хочешь, я не понимаю? - Ах, ничего я не хочу, отстань, - сердито ответила Татьяна. - Я спать хочу! 4 Тридцатого августа Таня вернулась в Энск, и новости посыпались сразу со всех сторон, - можно было подумать, что нарочно дожидались ее приезда. На вокзале их встретил тот же Вася, - Галина Николаевна была занята и не приехала. - Как отдыхалось, девчата? - весело спросил он, засовывая в машину чемодан. - Женихов еще не понаходили? Значит, не так действовали, что ж это вы... Таня хихикнула, забираясь на свое любимое переднее сиденье. - А как нужно было действовать? - спросила она. - Ишь, заинтересовалась, курносая. - Вася сделал вид, что хочет мазнуть ее по носу черным пальцем. - Рано еще! Пошутил, а она уж и обрадовалась... Люда, куда ехать-то - к вам или на Котовского сперва? - К нам, Вася, мы еще должны разобрать вещи. Вася сел на место и, трогая машину, подмигнул Тане. Она подумала вдруг, что все эти подмигивания и хватания за нос - не очень-то приятная штука. Почему-то вот с Люсей никто себе этого не позволяет! Странно, но даже в школе Таня не могла вспомнить ни одного случая, чтобы кто-нибудь дернул Люсю за косу; а мимо нее, Тани, ни один мальчишка не пройдет, не сделав какой-нибудь пакости: или потянет за волосы, или хлопнет линейкой, в лучшем случае хоть рожу скорчит... Она смотрела на бегущие мимо пыльные акации и думала, что, хотя ее последняя зарубка на притолоке почти на два сантиметра выше Люсиной, все-таки, наверно, Люся производит более взрослое или более умное впечатление - иначе чем все это можно объяснить? Ее, взрослую, в сущности, девушку, которой через две недели исполняется шестнадцать лет - шутка сказать, шестнадцать! - ее, девятиклассницу, при всех называют курносой и запросто мажут ей нос пыльным пальцем. Хорошего в этом мало. От грустных мыслей оторвал ее Вася, толкнув локтем и сказав, что теперь, значит, она и вовсе станет ходить в знаменитостях и что жаль, что он везет ее, а не самого майора, потому что тот наверняка пригласил бы его зайти обмыть награду. - Какую награду? - рассеянно спросила Таня, ничего не поняв. - Слышь, Люда... - засмеялся шофер, на секунду обернувшись к сидящей сзади Людмиле. - Растолкуй ей, а то она уже забыла. - Не понимаю, о чем вы, Вася. - Люся пожала плечами. - Вы что, в самделе ничего не знаете? - изумился шофер. - Хотя верно, вы же ехали сколько! Э-э, Танечка, тогда с тебя магарыч. Дядька твой Героя получил, вот как! Сегодня в газетах список... Таня не сразу поверила, что Вася говорит правду; поверив, она ошалела от радости. Воспользовавшись тем, что машина только что пересекла бульвар Котовского, она попросила остановить, чмокнула Люсю в щеку и выскочила на тротуар. Почему-то она решила, что Дядясаша, украшенный новенькой Золотой Звездой, уже ждет ее дома. Никакого Дядисаши, конечно, дома не оказалось. Вместо него Таню встретила Раечка, вчера вернувшаяся из отпуска и теперь занятая уборкой. - А у нас тут новосте-е-ей! - закричала она, схватив Таню в объятия и принимаясь кружить по комнате, - Кругом одни новости! Про Алексан-Семеныча уже небось слыхала? - Ой, Раечка, ты меня задушишь!.. Да, мне уже сказали, а где газеты сегодняшние? Номер "Красной звезды" лежал на Дядисашином столе; Таня замерла, пробегая длинный список на первой странице. "...Наградить званием Героя Советского Союза с одновременным вручением ордена Ленина и медали Золотая Звезда" - ого, целых тридцать два человека! Так... командарм Штерн, полковник Яковлев - о, вот - "майора Николаева Александра Семеновича". - Ой, Раечка, - зачарованно прошептала Таня, не веря своим глазам. - Ой, я так рада за Дядюсашу, ты себе просто представить не можешь... а какие еще новости? Следующая новость касалась матери-командирши, у которой родился в Днепропетровске внук; она стала от радости совсем как ненормальная и вчера уехала; Тане она оставила деньги и яблочный пирог, - только она, Раечка, этот пирог съела, потому что не знала, когда Таня приезжает, а ведь яблочный пирог как зачерствеет, так после хоть не ешь. - Как же ты не знала, - с упреком сказала Таня, - занятия ведь начинаются первого! Яблочный, да? Как раз мой любимый. Все-таки хоть кусочек ты уж могла бы мне оставить, правда! Я бы съела и черствый, не такая уж я привереда... - Ладно, не горюй, я тебе сегодня испеку. Еще вкуснее будет, вот увидишь! С этими словами Раечка так хлопнула Таню по плечу, что та присела; потом неожиданно всхлипнула и сообщила, что в конце того месяца выходит замуж - не за шофера, с которым познакомилась на Первое мая, а за счетовода Андрей-Иваныча, который ухаживает за ней уже второй год. Эта новость Таню ошеломила не меньше Дядисашиной Золотой Звезды. К Раечке она привыкла относиться как к приятельнице, почти как к сверстнице - и вдруг в конце следующего месяца с ней случится такое. Подумать - она станет замужней дамой! - Поздравляю, Раечка... - Таня почувствовала себя совершенно растерянной. И что вообще полагается говорить в таких случаях? - Раечка, я тебе желаю от всего-всего сердца, чтобы ты была очень счастливой и... и чтобы у вас были хорошие дети, вот. Они опять обнялись, и Раечка опять всхлипнула и засмеялась: - А Петька мой говорит: дура ты, Райка, ну чего за старика выходишь, иди, говорит, лучше за меня, я и собой лучше, и заработок еще тот. Я, говорит, сделаю два рейса и на одних королях столько буду иметь, сколько твой дед за месяц пером не выскрипит. А какой же с него дед - ему ведь всего тридцать шесть... ведь не дед, а, Танечка? - Ну-у, нет, конечно... - ответила Таня, в душе ужаснувшись древности жениха. - Я ж и говорю, - обрадовавшись поддержке, горячо зашептала Раечка, - я ж и говорю, что он вовсе еще не такой старый, и потом жалко мне его - тихий он такой, вежливый, все книжки читает. Бросила б я его - он так бы и остался холостяцтвовать... Петьку, того мне не жалко бросить, он себе найдет, и дня один не просидит - девчата до него, черта, так и липнут, я и в толк не возьму, чем он нашего брата приманывает, кобель веселый... ой, у меня там вода вся выкипит! Раечка всплеснула руками и убежала в кухню. Таня огляделась. В комнате все было вверх дном, как всегда во время больших уборок; сейчас, после долгого отсутствия, даже этот беспорядок казался уютным. Уютным был и запах - неповторимый, чуть пыльный запах городской квартиры, пустовавшей целое лето. Жить на свете было чудесно. Забравшись с ногами в угол дивана, Таня вытащила из кармана жакетика маленькое теплое яблоко и так закусила его, жмурясь от удовольствия, что сок брызнул на щеку. Новости, новости, новости... В первый день учебного года они сидят за блестящими партами, обмениваясь летними впечатлениями, бродят группками по коридорам, пахнущим мастикой для полов и свежей побелкой, листают новенькие, тугие еще учебники, знакомятся с новыми преподавателями - и не знают, что в эти часы на мир уже обрушилась самая страшная из новостей. Свинцовый ветер уже метет по дорогам Польши, но в Энске еще ничего не известно. В одиннадцать часов утра, когда немецкие пикировщики прямым попаданием обрушивают первый забитый беженцами мост через Варту, в 46-й энской школе идет большая перемена. Людмила откомандирована в буфет, а Таня сидит с Иришкой Лисиченко на скамье под пронизанными солнцем каштанами и, таинственно понижая голос и блестя глазами, рассказывает, как лейтенант Виген Сароян пил за ее здоровье вот из такого рога и как ей на другой день досталось в лагере за ту поездку. Вторая мировая война уже началась, но Танины одноклассники пока ею не затронуты. Даже вечером, прослушав выпуск последних известий, они не придадут особого значения тому, что произошло в этот день в Польше. Они привыкли, что в мире всегда что-то происходит, чуть ли не каждый год. Если не в Абиссинии, то в Испании; если не на Хасане, то на Халхин-Голе... Впрочем, на этот раз дело становится серьезным. Проходит еще два дня, и в войну вступают Англия и Франция - империалисты и поджигатели. На общешкольном собрании комсорг Леша Кривошеин объясняет, почему именно на англо-французских империалистах лежит вина за случившееся. Каждый день, перед началом уроков и на переменках, мальчишки яростно переживают оперативные сводки - немецкие, английские, французские, польские. Взята Лодзь, в районе Кутно окружены десять польских дивизий, немецкие Ю-87 бомбят военные объекты в Северной Франции. Словно перед интересным матчем, вся мужская половина школы разделилась на спорщиков - кто кому наклепает. Таня на этот раз держится от них в стороне; ее вдруг почему-то перестали интересовать эти мальчишки с их спорами и их нелепыми затеями; сейчас они кажутся ей просто глупыми, и это тоже новость. Игорь Бондаренко - задавака противный! - первым в классе начал носить великолепный пробор, намазывая волосы бриллиантином. Некоторые преподаватели уже говорят девочкам "вы", и к этому никак нельзя привыкнуть, - все кажется, что это относится вовсе не к тебе. Вообще, ко многому трудно привыкнуть в этом сумасшедшем месяце - сентябре тридцать девятого года. Трудно привыкнуть к тревожному слову "война" в газетах, к ощущению себя девятиклассницей, к тому, что в "Энской правде" напечатали статью про Дядюсашу, где сказано, что "майор Николаев принадлежит к числу знатных людей нашего города"; трудно привыкнуть к телеграммам, к телефонным звонкам бесчисленных Дядисашиных знакомых, справляющихся, не вернулся ли герой; трудно привыкнуть к ослепительной школьной славе племянницы человека, чей портрет повесили в пионерской комнате над макетом танка, - и к тому, что через несколько дней тебе исполняется шестнадцать лет... Одиннадцатого, накануне своего дня рождения, Таня просидела весь вечер одна, не зажигая света, и на сердце у нее было тревожно, радостно и грустно от мысли, что вот прожита первая половина жизни (с завтрашнего дня нужно начинать хлопоты о паспорте, а с паспортом в кармане человек не может не чувствовать себя старым) и теперь начинается вторая - уже закат, спуск под горку. Это было печально до слез - сидеть вот так перед открытым окном в темной и пустой квартире, слушать автомобильные гудки в смех на бульваре и смотреть на высокую звезду, чистым неземным огнем дрожащую прямо над темным куполом здания обкома. Вечер был тих и прозрачен, недавно прошел короткий "слепой" дождик, и сейчас чудесно пахло мокрой листвой каштанов, прибитой пылью и просыхающим теплым асфальтом. Таня смотрела на звезду и думала о чудесной и фантастической жизни далеких обитателей этой голубой планеты - а потом наверху, у Голощаповых, патефон заиграл "Ирландскую застольную". Затаив дыхание, вслушивалась она в серебряные переливы рояля, в голос певца, так удивительно выразивший вдруг ее собственное настроение. Полный легкой и просветленной грусти голос рассказывал о метели, роями белых пчел шумящей за окнами, о тесном круге друзей, о том, как огнями хрусталя светится любимый взгляд, - и о том, что за дверьми ждет смерть... ...миледи Смерть, мы просим вас За дверью обождать... - услышав эти слова, всегда приводившие ее в трепет, Таня легла щекой на подоконник и заплакала слезами такими же легкими и светлыми, как переполнившая ее сердце бетховенская музыка. Закатная половина ее жизни началась, в общем, не так плохо. Утром - бывают же такие счастливые совпадения! - от Дядисаши пришли сразу письмо и посылка. Посылка ее удивила - что это может быть? - и она, читая письмо, машинально ощупывала загадочный мягкий пакет. Письмо было, как всегда, коротким - один листок, с обеих сторон исписанный твердым крупным почерком без наклона. Дядясаша поздравлял ее с днем рождения и выражая надежду, что вещица, отправленная им две недели назад, уже получена и одобрена. Возможно, писал майор, письмо это вообще опоздает, так как он сам надеется скоро быть дома. Если успеет вернуться до двенадцатого, то уж шестнадцатилетие они отпразднуют на славу, как и полагается праздновать великие события. В конце шли обычные вопросы относительно здоровья, времяпрепровождения и школьных дел. При мысли о скором - может быть, даже сегодня! - возвращении Дядисаши Тане от радости захотелось стать на голову, но она вспомнила о пакете с загадочной "вещицей". Вооружившись ножом и закусив губу от нетерпения, она вспорола обшивку, разодрала оберточную бумагу и тихонько ахнула. В глаза ей блеснуло что-то золотое и зеленое. Подарок оказался китайским халатиком - настоящим, из чудесного ярко-зеленого шелка, по которому клубились золотые с чернью драконы, один страшнее другого. Несколько минут она простояла перед зеркалом, не веря своим глазам. Ой - Люся когда увидит... Справедливость требует сказать, что предстоящему приезду майора Таня обрадовалась все же больше, чем китайскому халатику. За лето она порядочно соскучилась по своему Дядесаше, а теперь, с наступлением школьных будней, одиночество стало особенно неприятным. Как назло, загостилась в Днепропетровске мать-командирша. Раечка уходила к шести, и на целый вечер Таня оставалась совершенно одна. Очень страшно было по ночам - она прятала лицо в подушку, плотнее укутывала одеялом уши и лежала, боясь пошевелиться. Этой боязнью темноты Таня страдала с детства, и от нее не спасало ни ощущение себя девятиклассницей - почти-почти студенткой! - ни новые толстые учебники, от которых лопается по швам старенький портфель, не рассчитанный на такое количество премудрости. Она знала очень хорошо: от ночных страхов спасает только Дядясаша (так же, как когда-то в Москве - Анна-Сойна). Когда он похрапывает у себя на диване, темнота не кажется такой угрожающей, она становится почти уютной. Двенадцатого она весь день сидела дома, нарядная и торжественная, дочитывала "Войну и мир" и ждала поздравлений. Впрочем, из всего класса позвонили только две девочки; Таня была разочарована и немного обижена. Забежала Раечка - уже три дня она не работала, готовилась к свадьбе, - придушила ее в объятиях и подарила дешевые красные бусы. В половине четвертого пришла Люся с букетом белых астр. - Поздравляю, Танюшка! - сказала она, передавая Тане цветы. - Ого, какая ты сегодня хорошенькая и аккуратная, прямо пионерка с плаката... - Ну, ты скажешь, - скромно возразила Таня, - я всегда такая. - Оптимистка! В первый раз в жизни вижу у тебя хорошо заплетенные косы. Кто плел? - Жена одного капитана на пятом этаже... ой, Люсенька, что у меня есть! Хотя подожди - знаешь, наверно скоро приедет Дядясаша, может быть даже сегодня! Представляешь? Вот уж мы попируем... а когда придут остальные? - Ты знаешь, Танюша, - сказала Людмила, - тебе сегодня не повезло. Нет, правда, такая неудача! У Жени вчера вечером заболела мама, и ей теперь приходится сидеть с братиком. А эту Громову ты вообще напрасно приглашала, я же тебе говорила. Она ушла с мальчишками в кино, а мне знаешь что сказала? Я, говорит, никак не могу, у меня после кино кружок юннатов и нужно кормить амблистому - ее, говорит, без меня не сумеют покормить. Как будто это так уж трудно - покормить какую-то несчастную ящерицу! - Ничего, Люсенька. Я ей припомню, паразитке, - со зловещим спокойствием отозвалась Таня, ставя цветы в банку из-под варенья. - Татьяна! - Людмила выдержала возмущенную паузу. - Сколько раз я запрещала тебе употреблять это слово? - Люсенька, я его вовсе не употребляю, но Громова все-таки самая типичная паразитка. Еще хуже, чем эта ее возлюбленная амблистома... - Ах, так ты нарочно говоришь гадости, когда я тебя прошу этого не делать! Ссора вспыхнула, как костер из соломы; через три минуты Таня уже объявила сквозь слезы, что теперь-то поняла, до какой степени никто ее не любит и никому она не нужна, иначе она, Люся, не защищала бы эту Громову. Потом солома сгорела, Таня утерла кулаком глаза и полезла в шифоньер за китайским халатиком, и мир был восстановлен. До самого вечера они то шептались, сидя с ногами на диване, то хохотали до полусмерти, пекли на электроплитке какой-то фантастический пирог и по очереди примеряли халатик. Таня ждала звонка или телеграммы: а вдруг Дядясаша все-таки приедет, как обещал? Но он так в не приехал. "Ничего, - думала Таня, засыпая, - завтра-то уж обязательно..." Дядясаша не приехал ни на следующий день, ни в четверг, ни в пятницу, ни в субботу; а в воскресенье, около полудня, Таня выглянула в окно и увидела толпу вокруг столба с громкоговорителем; тотчас же включив радио, она услышала незнакомый хрипловатый голос, медленно говоривший: - ...безопасность своего государства. Польша стала удобным полем для всяких случайностей и неожиданностей, могущих создать угрозу для СССР. Советское правительство до последнего времени оставалось нейтральным. Но оно в силу указанных обстоятельств не может больше нейтрально относиться к создавшемуся положению... Когда зазвонил телефон, у Тани оборвалось сердце - таким зловещим показался ей вдруг этот привычный звонок, загремевший как сигнал боевой тревоги. "Алло", - почти шепнула она, поднося к уху трубку. - Татьяна? - послышался тревожный голос Людмилы. - Ты слушаешь радио? - Только что включила... Люсенька - что же это такое? Я ничего не... - Да... кажется, мы тоже будем воевать! Не уходи никуда, я приду! Линия щелкнула и разъединилась. Таня присела на край дивана, держа в руке трубку и остановившимися глазами глядя в черную тарелку громкоговорителя. Голос продолжал говорить так же медленно и невыразительно, словно с трудом разбирая написанное: - ...ввиду всего этого правительство СССР вручило сегодня утром ноту польскому послу в Москве, в которой заявило, что Советское правительство отдало распоряжение Главному командованию Красной Армии дать приказ войскам перейти границу и взять под свою защиту жизнь и имущество населения Западной Украины и Западной Белоруссии... Когда на другой день Таня пришла в школу, невыспавшаяся и с красными глазами, - первым, что она увидела, был листок на доске объявлений в вестибюле, перед которым толпилась вся первая смена. Кто-то читал вслух, слегка заикаясь: - ...Барановичи и Снов, Н-на юге - в Западной Украине - ваши войска заняли города Ровно, Д-дубно, Збараж, Т-тарнополь и Каломыя. Наша авиация... По коридорам гулко раскатился звонок, толпа стала редеть. Таня протискалась к доске. Простая вырезка из газеты, наспех наклеенная на двойной лист из тетрадки в клеточку. Крупный заголовок: "Оперативная сводка Генштаба РККА. 17 сентября". Оперативная сводка - так ведь говорится только во время войны? Оставшись одна, она долго стояла перед черной доской в вестибюле, забыв о начавшемся уроке алгебры. Что же теперь будет? Сумеет ли приехать домой Дядясаша, или... И как вообще все это теперь получается: неужели мы будем теперь воевать вместе с Германией против Англии и Франции? Ведь они - союзники Польши... А мы - разве мы стали теперь союзниками фашистов? Да нет, этого и вообразить себе невозможно... просто нельзя было оставить на произвол судьбы украинцев и белорусов, в этом все и дело, конечно же! 5 Модель электровоза ЭДТС-Д-1 заняла на республиканском конкурсе третье место. Если учесть, что Сережка никогда раньше не занимался моделизмом, а в конкурсе участвовали наряду с ним такие светила этого дела, как сам знаменитый Виктор Харченко из Запорожья, третье место было очень хорошим результатом, и это окончательно примирило Сережку с провалом на экзаменах. Неприятные стороны второгодничества обнаружились только первого сентября, когда он очутился в окружении сорока молокососов, которые еще недавно были восьмиклассниками, мелочью, а сейчас сравнялись с ним самым обидным образом. Лучший друг, Валька Стрелин, исчез в недосягаемых далях десятого класса, переменив к тому же и школу, и Сережка чувствовал себя как старый одинокий волк, попавший в щенячью стаю. Соблюдая традицию, он поселился на последней парте крайнего ряда, вместе с единственным товарищем по несчастью - Сашкой Лихтенфельдом. Сашка был неплохим парнем, но каким-то легкомысленным, и Сережка никогда раньше с ним не сближался; теперь же он обрадовался, увидев Сашку, как можно только обрадоваться земляку на чужбине. Скоро он убедился, что Сашкино легкомыслие приняло за это время опасные размеры. Уже в прошлом году Сашка вечно вертелся около девчонок и охотно провожал их домой - то одну, то другую, оказывая всем равное внимание и совершенно пренебрегая общественным мнением; а сейчас он, видно, и вовсе решил стать записным сердцеедом. В первый же день, на втором уроке, он за какие-нибудь десять минут дал Сережке подробную характеристику каждой из их новых одноклассниц. Вначале тот слушал просто от скуки - очень уж нудным был вводный урок математики, - а потом вдруг изумился: - Тю, да откуда ты их всех знаешь? На переменке, что ли, перезнакомился? - Чудак, я же знал, что не перейду, - мне класрук еще в конце третьей четверти сказал: "Ты, - говорит, - Лихтенфельд, на этот раз определенно будешь второгодником", - так я их заранее всех и изучил, ну просто чтобы знать. Так кто еще остается... ну, Ленка Удовиченко - вон, в голубом платье, - эта ни то ни се. Задаваться особенно не задается, и на том спасибо. Да! - кто задается, так это вон там, на третьей парте возле окна - видишь? Черненькая такая, с косами, а рядом с ней еще рыжеватая, растрепанная - галстук у ней набок съехал, видишь? Так вон та зверски задается, черненькая. - А кто это такие? - спросил Сережка, глядя в затылок рыжеватой, растрепанной. Эти рыжеватые волосы ему определенно что-то напоминали. Вернее, кого-то. Что за черт, где он мог ее видеть... ну, разве что просто в прошлом году встречал на переменках, если она занималась в той же смене... да нет, с ней - с этими растрепанными косами - связано какое-то совсем особое воспоминание, и что-то неприятное... - ...неразлучные подруги, - увлеченно объяснял Лихтенфельд, - прямо неразлучные; их, говорят, водой не разольешь. Черненькая - это самая красивая в классе, такая Люська Земцева, страшная недотрога и вообще умнее всех. У нее мать - знаменитый физик, в нашем НИИ работает... - Да? - заинтересовался Сережка. - Гад буду. А другая, так это же племянница майора Николаева, про которого вот в газетах писали - ну, Герой Советского Союза... - А-а, тот самый... слышь, Сашка, в ту зиму не он приезжал доклад делать на двадцать третье февраля? - Точно, он и есть. Так вот эта Танька - его племянница, у него и живет... Сережка усмехнулся: - Елки-палки, какие все знаменитости... ну, а она сама как? - Да ничего, ребята говорят - не вредная... В этот момент рыженькая повернулась к подруге, шепча что-то ей на ухо и давясь от смеха. Едва только Сережка увидел ее профиль с коротким носом и по-детски припухшими губами, как он сразу вспомнил, где и при каких обстоятельствах они встречались. - Вот что-о-о, - прошептал он, ошеломленный своим открытием. - Так это, значит, она, зараза... Говоришь, не вредная? - ехидно спросил он у Лихтенфельда. - Знаешь, Сашка, ты уж лучше усохни с такой информацией! Тоже мне, "я их всех заранее изучил"... много ты ее изучил, эту Таньку! ...Случилось это весной, в самый разгар работы над злополучной моделью. Было уже поздно, и он сидел один в пустой ярко освещенной лаборатории, торопясь закончить обмотку статора, чтобы успеть сегодня же его прошеллачить и поставить на ночь в сушилку Внезапно дверь распахнулась с таким треском, будто в нее ударили сапогом, и в лабораторию ворвалась незнакомая долговязая девчонка, командным тоном потребовавшая "немедленно говорить с товарищем Попандопулом". Сережке надолго запомнился этот картавый, нездешний какой-то говорок. За полчаса до этого он поругался со своей бригадой и сейчас был в самом собачьем настроении, со взвинченными от куренья нервами. При шумном появлении девчонки он вздрогнул и сбился со счета витков. - На кой тебе с ним говорить? - грубо спросил он у посетительницы, подавив желание запустить в нее тяжелым статором. Девчонка независимо прищурилась, морща короткий нос. - Это мое дело! - Ну и проваливай, раз твое. Я - помощник завлаба, понятно? - А-а, помощник. - Посетительница сразу приняла мирный тон. - Ну, так бы и сказал! Хорошо, тогда я могу разговаривать с тобой. Дело в том, что мне нужно записаться в лабораторию... - Она осмотрелась и неуверенно спросила: - Это ведь энергетическая, правда? Турбины здесь строят? - Турбины? - с удивлением переспросил Сережка. - А тебя что, турбины интересуют? Он недоверчиво посмотрел на девчонку, ответившую на его вопрос энергичным кивком. Турбостроение считалось одной из самых трудных областей моделизма, оно требовало большого навыка и терпения; неужто эта курносая... - Да ты сядь, - смягчился Сережка, - вон табуретка в углу. Бутыль составь на пол, только осторожнее - там кислота. Турбостроительница притащила табурет и уселась напротив Сережки, сразу же завладев его карандашом и листом с расчетами статорных катушек. Тот не протестовал, решив, что она хочет набросать ему эскиз какой-нибудь новой конструкции, и даже со стыдом подумал о своем невежестве в вопросах турбинной техники. - Ты понимаешь, - сказал он почти с уважением, - у нас сейчас из турбинистов нет никого, да и вообще здесь как-то по тепловым двигателям никто не работает. Все больше по электрике. А ты с турбинами давно дело имеешь? - Нет, не очень, собственно совсем недавно, - затараторила девчонка, - но только они меня очень интересуют, правда! А вообще недавно. Позавчера я пошла к сапожнику забирать туфли, и он их завернул в газету, и я пока ждала автобуса - прочитала о турбине Капицы. Это чтобы получать жидкий - ну, как его... чем надувают стратостаты! - Гелий, - подсказал Сережка. - Угу, гелий. Я знала, только забыла. Ты читал про эту турбину? - Ну, читал когда-то, - кивнул он, совершенно не понимая, какое отношение имеет турбина Капицы к их разговору. - Страшно интересно, правда? Ну вот, я когда прочла, то мне тоже захотелось построить что-нибудь вроде этого... Только тут Сережка заметил, что лист с расчетами украсился какой-то куклой с сердечком вместо рта и длинными загнутыми ресницами. Скрипнув зубами, он придвинул бумагу к себе и выдернул карандаш из девчонкиных пальцев, измазанных фиолетовыми чернилами. - Так, значит, тебе тоже захотелось построить турбину для сжижения гелия? - спросил он со зловещим спокойствием, сразу все поняв. - Угу. Ну, конечно, такую точно не удастся - это ведь, наверное, страшно трудно, правда? Там написано, что у Капицы зазор между кожухом и той штукой, что крутится, равен одной сотой миллиметра - так я ведь и не собираюсь получать жидкий гелий, правда? Несколько секунд Сережка молчал, чувствуя, что внутри весь накаляется, как только что включенный триод. - Это жалко, что ты не собираешься получать жидкий гелий, - процедил он наконец сквозь стиснутые зубы. - Тогда нет смысла строить и турбину, это для тебя слишком плевое дело. Если уж ты хочешь тянуться за Капицей, так у него есть вещи поинтереснее, чем какая-то затруханная турбинка... - Ой, правда? А я и не знала. Ты мне расскажи, я страшно люблю про всякие машины. Что, например, у него еще есть? Девчонка навалилась на стол, подперла кулачком щеку, приготовившись слушать, и улыбнулась Сережке. Эта-то улыбка его и взорвала. - Например, циклотрон!! - бешено заорал он, уже не владея собой. - Для бомбардировки атомного ядра!! Начинай уж лучше строить себе циклотрон, псиша ты несчастная! А покамест катись отсюда к батьке лысому, и чтоб ноги твоей здесь больше не было! - А ты, пожалуйста, не кричи на меня! - обиженно завопила турбостроительница, на всякий случай отъезжая от стола вместе со своим табуретом. - От психа слышу! - А я тебе говорю - выкатывайся! Ходит тут, язва, людей от работы отрывает! - Ах, какие красивые выраже-е-ения... - иронически протянула девчонка и упрямо тряхнула косами. - Не уйду! Я хочу говорить с Попандопулом! - Если ты сейчас же отсюдова не ушьешься, - с тихой яростью прошипел Сережка, - то я тебе сейчас такого всыплю попандопула, что ты год будешь помнить... Фанерная перегородка, разделявшая две лаборатории - энергетическую и авиамодельную, - не доходила даже до потолка. Как назло, в тот памятный вечер в авиамодельной тоже засиделось несколько энтузиастов, готовивших что-то к июльским состязаниям в Коктебеле. Когда девчонка, испугавшись Сережкиной угрозы, вскочила и с грохотом опрокинула табурет, в перегородку постучали молотком и ломающийся басок крикнул: - Эй вы, энергетики! Нельзя ли не так энергично? Что вам здесь - Лига Наций, что ли? - У них семейная сцена, - пояснил второй голос. - Энергию девать некуда... Вмешательство авиации только подлило масла в огонь. - Вас только тут и не хватало, коккинаки недоделанные! - заорал Сережка, обернувшись к перегородке. Турбостроительница, стоя посреди лаборатории, заразительно рассмеялась, закидывая голову; Сережка, приняв смех на свой счет, вылетел из-за стола с намеренней дать вредной девчонке по шее - будь что будет! - но ту как ветром сдуло, только мелькнули в двери рыжеватые косы и синяя плиссированная юбка. Выждав за дверью несколько секунд, девчонка крикнула громким голосом: - Жду на улице! - Это была обычная школьная формула вызова на драку. - Погоди, выйдешь только - я так тебя отделаю! - И вихрем понеслась по гулкому коридору, топая как жеребенок. Ошеломленный неслыханной наглостью, Сережка стоял, буквально разинув рот. За перегородкой тихонько посмеивались, потом первый голос пробасил ободряюще: - Слышь, энергетик... не дрейфь, мы тебя проводим! Решив не связываться, Сережка мысленно послал в нехорошее место всех авиамоделистов, с особым чувством присовокупив к ним плиссированную турбостроительницу, и со вздохом уселся перематывать испорченную катушку... Вся эта неприятная история вспомнилась ему сейчас, как только он увидел знакомый профиль. Так вот оно что... значит, это и была племянница знаменитого майора! Сережка искренне пожалел беднягу, вынужденного постоянно терпеть такую язву у себя дома, а потом ему стало жаль самого себя. Мало того что второгодник, еще и сиди теперь в одном классе с этой... а все этот чертов грекос со своим конкурсом! - О ком это ты размечтался? - шепнул Лихтенфельд, толкнув его локтем. - О Николаевой, да? А что такого ты про нее слышал? Не знаю, мне говорили, что она ничего... Сережка посмотрел на него рассеянно и возмутился. В самом деле, какого черта он о ней думает? Нашел о ком думать - о какой-то язве-турбостроительнице! Да ну ее в болото, в самом деле. Не стоит она того, чтобы из-за нее расстраиваться. Подумаешь, велика беда - в одном классе! Не обязан же он здороваться с ней за ручку. Не будет ее замечать, и дело с концом. Просто постарается не сталкиваться... Столкнуться им пришлось очень скоро. На этот раз Сережкина судьба избрала своим орудием Сашку Лихтенфельда. Помимо легкомыслия Сашка обладал еще и тем недостатком, что всех вокруг себя считал такими же легкомысленными. Поведение Дежнева в тот день, когда он рассказал ему про Николаеву, заставило его заподозрить, что тут что-то неладно. Не были ли они знакомы раньше и уж не поссорились ли из-за какого-нибудь пустяка? А сердце у Сашки Лихтенфельда было доброе, и он очень любил мирить поссорившихся и вообще улаживать всякие недоразумения. Поразмыслив, он не нашел ничего лучшего, как подойти однажды на переменке к Земцевой, когда та была одна, и сообщить ей, что его друг Дежнев, физик и вообще замечательный парень, очень хочет познакомиться когда-нибудь с ее матерью. Сам Сережка, естественно, ничего об этом не знал; однажды, на второй неделе после начала занятий, обе подружки подошли к нему во время большой переменки, и черненькая сказала с приветливой улыбкой: - Слушай, Дежнев! Лихтенфельд мне говорил, что ты хочешь познакомиться с мамой? Сережка опешил. Он никогда не высказывал Сашке подобного желания, и сейчас первой его реакцией было заподозрить в этом очередной подвох со стороны рыжей шалавы, которая стояла тут же с независимым видом, утрамбовывая песок носком туфли. - Ничего подобного! - грубо отрезал он, едва не добавив: "На кой мне с ней знакомиться". Удержался он от этого не столько из вежливости, сколько из уважения к ученому званию Земцевой-старшей (наука была единственной областью человеческой деятельности, в которой он с натяжкой признавал женское равноправие). Увидев, что черненькая почувствовала себя неловко после такого ответа, он пробурчал: - То есть, может, я и хотел бы с ней познакомиться, факт, но только Сашке я об этом не говорил. Прибредилось ему, что ли, заразе... А она ведь наверняка человек занятой - твоя мать? - Да, маме вообще приходится работать очень много, - кивнула Земцева, - но если у тебя какой-нибудь важный вопрос, то ты всегда можешь зайти как-нибудь в выходной, утром. К маме часто приходят на консультацию. - Да нет, ничего такого важного у меня нет... чего я буду человека от дела отрывать, - проворчал Сережка. - Если когда понадобится... - Да, конечно, - приветливо сказала Земцева. - Если понадобится, то, пожалуйста, не стесняйся, мама будет рада... В этот момент кто-то с крыльца заорал, что класрук девятого "А" ищет Людмилу Земцеву, и та убежала, на прощанье еще раз улыбнувшись Сережке. Он надеялся, что следом за ней уберется и рыжая шалава, - в мыслях он уже и не называл иначе Майорову племянницу, - но Николаева уставилась на него, морща нос и, видимо, что-то соображая. - А я ведь тебя знаю! - заявила она таким довольным тоном, словно в этом заключалось невесть какое счастье. - Ведь это ты хотел меня тогда вздуть в энергетической, правда? - До сих пор жалею, что не вздул, - мрачно ответил Сережка. - Ты как, турбину свою еще не построила? Она засмеялась, и Сережка подумал с огорчением, что вот смех у нее хороший, не придерешься, - открытый и на редкость заразительный. - Нет, что ты! Знаешь, я потом все думала: чего это он на меня вдруг так взъелся? Может быть, думаю, я какую-нибудь глупость ему сказала, потому что у меня это часто - возьмешь и скажешь, а потом сама и думаешь - ох и ду-ура! Правда. Ну вот, и я тогда спросила у Дядисаши - он тогда еще был дома, - можно ли самой построить в кружке такую турбину, как у Капицы, ну, может, чуть похуже... - Что ж он тебе ответил, твой дядька? - иронически спросил Сережка. - Не дядька, а Дядясаша. Он ответил, что это бред и что в моем возрасте можно бы таких вопросов не задавать. Правда, так и сказал! - Это еще мягко сказано. Ему, верно, образование не позволило выразиться. - ...а мне в ДТС так понравилось, прямо ужас! - продолжала тарахтеть рыженькая шалава. - Всякие машины, так все интересно - ой, я страшно люблю машины! - и потом так приятно пахнет, каким-то лаком или эмалью, да? Ну вот, я тогда на другой день еще хотела пойти к самому Попандопулу, а потом испугалась - там, думаю, этот помощник, ну его, еще поймает и отлупит в самом деле, так я пошла к авиамоделистам. Помнишь, как ты их тогда назвал? Недоделанные коккинаки? - Она опять рассмеялась, закидывая голову. - Да, так вот - пришла я к этим коккинакам, и они меня тоже поперли. Ты представляешь, что они меня спросили? Считаешь, говорят, хорошо? А я говорю: что я, считать сюда пришла? Они сразу и поперли. - Правильно сделали. Ну, я пошел. - Погоди! - Рыженькая доверительно понизила голос. - Это правда, что про тебя рассказывает Лихтенфельд? - А что он рассказывает? - насторожился Сережка. - Он рассказывает, - таинственно зашептала она, - что ты нарочно остался на второй год, отказался держать экзамены. Говорит, завуч к тебе три раза на дом приезжал, уговаривал, и директор тоже. - Ясно, факт, и завуч приезжал, и директор, и завгороно, и нарком просвещения. Интересно, с какой это радости Сашка так разбрехался, зараза, морду ему набить, что ли... - Не нужно, он хороший. Правда! И еще знаешь, что он говорит? Он говорит, что самое главное - это почему ты отказался держать экзамены. Он говорит, что ты отказался потому, что строил рекордную модель паровоза... - Электровоз я строил, - брюзгливо поморщился Сережка, - какой там паровоз... стал бы я возиться с паровиком. - Ну, неважно, не все ли равно! Он говорит, что ты сознательно пожертвовал учебным годом, чтобы побить рекорд. Знаешь, Дежнев, по-моему, это героизм. Правда! - Кой черт героизм, просто дурость, - возразил внутренне польщенный Сережка. - И потом, я ж тебе говорю, ни от каких экзаменов я не отказывался - кто бы мне позволил отказываться... и рекорда я никакого не побил, третье место взял. - Ну-у-у, как жалко! Она заглянула ему в лицо с искренне соболезнующим выражением, как смотрят на человека, наступившего на осколок бутылки или схлопотавшего "плохо" по математике. Сережку это немного обидело. - Что ж, третье место - это не так уж и плохо, - буркнул он. - Конкурс-то был республиканский, это тебе не жук на палочке... - Вообще да, - подхватила Николаева, - я как раз только что об этом подумала! Конечно, это совсем не плохой показатель. Ничего, следующий раз ты уж выйдешь на первое место. - Вот разве что ты мне поможешь, - насмешливо кивнул он. - Я с удовольствием, Дежнев, только я ничего не умею. Ты мне покажешь? - Простодушная шалава явно приняла это всерьез. - Послушай, а почему у тебя такая фамилия? Тот, который открыл что-то на Севере, - он не твой родственник? - Елки-палки, так это двести лет назад было! - Ну, мог быть предок, - высказала она предположение. - Только почему тогда тебя называют Дежнев? Географ говорил, что правильно говорить "мыс Дежнева". Дежнев! - это даже еще красивее, если ударение на последнем. Вообще мне нравится твоя фамилия. А моя - нет. Ох, ужас, терпеть ее не могу! - Чего там, фамилия как фамилия... - Да-а, знаешь сколько кругом этих Николаевых! - Ну и что с того. Слышь, а ты там больше ни в каких кружках не работала? - Нет. Хотя да - в одном! Когда меня выгнали от коккинаков, то я пошла и назло всем записалась в балетный... - Во, самое для тебя занятие - дрыгать ногами. То-то, я вижу, они у тебя здорово длинные. - Правда? - обрадовалась шалава, выставляя ножку. - А я из-за этого в лагере заняла первое место по прыжкам в длину. Я была на Кавминводах. А ты куда ездил? - Никуда, тут был. С ребятами на Архиерейские пруды ходил купаться. Ну, я пошел - звонок. - Ой, уже? Погоди, нам же вместе, вот чудак! Идем. Архиерейские пруды? - задумчиво переспросила она, шагая рядом с ним и подпрыгивая, чтобы попасть в ногу. - Я никогда не была. Где это? Хорошо там? - Да это в Казенном лесу... ничего, купаться можно - есть места, где по шейку, а есть здорово глыбоко. Раков там мильон, я по полсотни каждый день домой приносил - весь двор ел. - Раков я люблю, - вздохнула она, - только варить их мне жалко, я бы никогда не могла... - Эх ты, - снисходительно покосился на нее Сережка. - Ты что ж, до сих пор там дрыгаешь? - Где дрыгаю? А-а, в балетном... нет, что ты. Я тогда скоро ушла, надоело. Сейчас я думаю записаться в геологический. - Знаешь, ты просто того. - Сережка выразительно постучал себя по лбу. - Я таких еще не видал, честное слово! - Я тоже не встречала таких, как ты, - сказала Николаева, - только ты издеваешься, а я говорю серьезно. Слушай, Дежнев, ты хоть и собирался тогда меня вздуть, но это ничего, я тебе прощаю. Будем дружить, хорошо? В эту минуту они подошли к самым дверям класса, и обычная давка разделила их, избавив Сережку от необходимости ответить. Ошеломленный, он направился к парте и сел, ероша волосы. "Я тебе прощаю" - и таким это милостивым тоном, скажите на милость! И это после всего того! Он покраснел, вспомнив, как после злополучного происшествия в лаборатории по всей ДТС долго разгуливала сплетня, пущенная, очевидно, авиамоделистами: будто к Дежневу в энергетическую раз вечером пришла одна девчонка, устроила дикий скандал и наклепала ему по морде. А теперь - дружить она захотела, ах шалава... Как ни странно, его отношение к Николаевой сильно изменилось после этого разговора. Казалось бы, никаких оснований к этому не было, потому что окружающих его людей он оценивал прежде всего по их уму, а уж как раз в этом она показала себя с самой неприглядной стороны, - шутка сказать, спутать электровоз с паровозом, это же нужно быть просто курицей - заявить такую вещь. Нет, умом она определенно не блистала. Но было в ее манерах что-то настолько подкупающее, что Сережка, злясь на самого себя, стал находить все больше и больше удовольствия в разговорах с ней, всегда нетехнических и очень, в общем, бестолковых. О чем они болтали? Трудно даже сказать; болтала всегда она, рассказывая то прочитанную книгу, то приключившийся с ней случай - с ней вечно что-то случалось, - то фантазируя о будущем. Сережка больше молчал, посмеиваясь, и наблюдал за постоянной сменой выражений на ее потешной круглой рожице. Слушать ее было приятно, и еще приятнее было смотреть. Шалавой он про себя больше ее не называл. А потом он увидел ее плачущей - на другой день после того, как было объявлено о вводе наших войск в Западную Украину и Белоруссию. В тот памятный понедельник Николаева, не постучав, вошла в класс после звонка, с припухшими красными глазами, - и даже свирепый математик, взглянув на нее, не сделал обычного замечания и молча уткнулся в журнал. С пол-урока она просидела за своей партой тихо и безучастно, - Сережка видел, как Земцева несколько раз принималась шептать ей что-то на ухо, поглаживая ее по руке, и математик снова сделал вид, что ничего не замечает, - а потом вдруг упала лицом в ладони и отчаянно разрыдалась на весь класс. Поднялся переполох, дежурный бегал за водой, девчонки требовали вызвать "скорую помощь". Впрочем, скоро ее успокоили. Сережка смотрел на все это со своей "Камчатки" и испытывал странное чувство. С одной стороны, он ясно видел во всем этом лишнее проявление обычной девчачьей глупости, - мало ли что у нее дядька военный, никакой войны пока нет, и нечего заранее лить слезы, этак половина класса должна реветь в голос, - ведь в случав чего из каждой семьи кто-то уйдет на фронт. Так рассуждал его обычный трезвый мужской рассудок. А другая его часть - новая и мало еще знакомая, та самая, что в последнее время заставляла его тратить перемены на болтовню с не разбирающейся в технике девчонкой, - эта незнакомая еще часть Сережкиной души подсказывала ему, что сейчас нужно было бы не рассуждать, должна ли Николаева плакать или не должна, а просто подойти и утешить ее, чтобы она не плакала. Подойти, провести ладонью по пушистым каштановым волосам и сказать что-нибудь такое, от чего у нее сразу высохли бы слезы... Разумеется, он не подошел и не положил руку ей на голову. Поймав себя на этом желании, он покраснел. Докатился, нечего сказать! Вот так и связывайся с девчонками - пропадешь, обабишься в два счета, и охнуть не успеешь... 6 Итак, новый учебный год начался для нее приобретением новых друзей. Прежде всего - Дежнев, приобретение самое ценное и самое интересное. Впрочем, о ценности его Таня пока не думала. Она думала лишь, что Дежнев очень симпатичный, что с ним почему-то весело - хотя сам он больше молчит, вот чудак! - и что с ним как-то особенно хорошо себя чувствуешь. Обо всем этом она думала довольно часто, чаще всего по вечерам, засыпая; может быть, даже чуточку чаще, чем следовало бы. И еще один новый друг появился у Тани в девятом классе - Ира Лисиченко, или, как она ее называла, Аришка. Они были одноклассницы и в прошлом году, но как-то не интересовались друг другом. Таня знала только, что у Лисиченко чудесный голос, и немножко завидовала ей по этому поводу, а Ира знала, что у Николаевой какой-то знаменитый родственник и "посредственно" по поведению, но не завидовала ни тому, ни другому. В начале этого года Лисиченко, услышав, что Таня купила по случаю юбилейное издание Пушкина, попросила одолжить ей на несколько дней том с черновиками и вариантами и сама зашла за книгой. Потом она пригласила Таню к себе. Тане у Лисиченок так понравилось, что она стала забегать к Аришке почти каждую неделю, иногда вместе с Людмилой. Скоро у них вошло в привычку готовить домашние задания втроем, а дальнейшему сближению способствовали и некоторые особые обстоятельства. Две неделя спустя после Таниного дня рождения у нее случилось еще одно важное событие - переезд на новую квартиру. О новой квартире майор хлопотал уже давно; его все больше стесняла необходимость жить в одной комнате с племянницей, которая довольно быстро превращалась из ребенка в подростка и грозилась вообще превратиться во взрослую девушку. Он написал заявление с просьбой обменять его комнату на две "хотя бы меньших по суммарной площади" и стал регулярно, раз в месяц, наведываться в приемную начальника гарнизонной КЭЧ. То ли у него не хватало сноровки в этих делах, то ли действительно так трудно было удовлетворить его просьбу, но только ему всякий раз рассеянно-сочувствующим тоном говорили, что не он один в таком положении, и предлагали продолжать наведываться. Так и тянулось это дело почти год. А в последних числах сентября (трудно сказать, что тут помогло - счастливый случай или высокая награда) к Тане явился сияющий комендант и предложил немедленно перебираться этажом ниже, где только что освободилась двухкомнатная квартира одного многосемейного командира, переведенного в другой округ. Отдельная квартира из двух комнат - это была действительно удача. К тому же она оказалась по соседству - на одной площадке, дверь в дверь с квартирой матери-командирши. Комнаты были хорошие, светлые, но отчаянно неуютные из-за разношерстной казенной мебели; Таня, которая привыкала к насиженному месту как кошка, чувствовала себя просто ужасно. Единственное, что ее радовало в новой квартире, была люстра - великолепная хрустальная люстра, которую прежние жильцы не взяли с собой, так как она тоже была казенной. Если сильно прищуриться и поводить головой из стороны в сторону, вокруг хрустальных подвесок начинали играть снопы разноцветных лучей. Но ведь не станешь целый вечер щуриться на люстру и вертеть головой! А все остальное вокруг было слишком непривычным и неуютным, включая и новую домработницу, которую Таня, откровенно говоря, просто боялась. Пожилая и, по-видимому, в чем-то обиженная жизнью особа, эта Марья Гавриловна с первого же дня повела себя так, как если бы Таня была ее личным врагом, виновником всех ее бед. Правильнее всего было бы ее уволить, но Таня не знала, как это делается; к тому же Люся, человек куда более опытный и рассудительный, говорила, что это вообще далеко не так просто. Оставался единственный выход: не бывать дома в те часы, когда там хозяйничает Марья Гавриловна. Таня так и делала. Вернувшись из школы, она спешно и боязливо съедала свой обед (с тех пор как ушла Раечка, она вообще забыла, что значит вкусно поесть у себя дома) и убегала, сказав, что идет к подруге делать уроки. До сих пор самым надежным убежищем от всех неприятностей была квартира Земцевых, но сейчас, как нарочно, и там все пошло вверх дном. К Галине Николаевне приехала погостить дальняя родственница из Ленинграда с тремя детьми противного дошкольного возраста, которые в первый же день уничтожили Людмилин гербарий и залили чернилами ее письменный столик. Не то что готовить уроки - просто посидеть и поболтать стало невозможно в чинной "профессорской" квартире, где теперь каждую минуту что-то рушилось и разбивалось. Гонимые обстоятельствами, подруги начали все чаще появляться у Ариши Лисиченко. Принимали их всегда как своих. Они втроем готовили уроки, а потом просто болтали - о школьных делах, о фильмах, о прочитанных книгах. Что особенно привлекало Таню в этом доме, так это та атмосфера семейственности, которой она сама была совершенно лишена и которая отсутствовала и у Земцевых. Это чувствовалось сразу, как только она попадала к Лисиченкам. У них было как-то особенно, по-домашнему уютно. Жили они тесно, в одной комнате, и у Аришки не было даже своего места для занятий; книги она держала на высокой бамбуковой этажерочке, затиснутой в угол за кроватью, а уроки готовила за обеденным столом, вместе о братом-третьеклассником. Была у нее еще и сестричка, чудесная толстая девчонка пяти с половиной лет, с которой Таня очень любила возиться. И все они ухитрялись жить в двадцатиметровой комнате на редкость мирно и не мешая друг другу. Аришкина мама все время возилась тут же по хозяйству, но делала это совершенно бесшумно и тоже уютно, а когда по вечерам возвращался с работы Петр Гордеич (он работал на оптическом заводе, кем-то вроде мастера - Таня в этом не особенно разбиралась), то в комнате становилось еще веселее. Впрочем, Таня и Людмила после его прихода обычно исчезали. После восьми им можно было безбоязненно возвращаться по домам, так как Марья Гавриловна к этому времени уходила, а юные ленинградцы укладывались спать. Тане становилось до слез грустно, когда, вернувшись от Аришки, она входила в свою необжитую квартиру и, видела эту гнусную канцелярскую мебель, на которой, казалось, не хватало лишь жестяных инвентарных номерков. Дело было, конечно, не в качестве мебели; Аришкина была ничуть не лучше, но там даже старая клеенка со стертыми от частого мытья узорами, даже треснувшая гнутая спинка венского стула, аккуратно обмотанная шпагатом, - там все это было обжитым, семейным... Впрочем, Таня была слишком жизнерадостным существом, чтобы долго задерживаться на этих переживаниях. У Лисиченок, например, не было такой отличной хрустальной люстры. Она забиралась с ногами в уголок дивана и, морща нос, щурилась на люстру до тех пор, пока не начинали болеть глаза. Или просто сидела и думала о чем-нибудь приятном. Например - о Дежневе. В этот вечер они засиделись с уроками дольше обычного. В половине восьмого пришел Петр Гордеич, поздоровался в своей обычно добродушно-хитроватой манере и отправился в сенцы - фыркать и стучать рукомойником. - Люська, хватит тебе над нами издеваться, - решительно заявила Таня, принимаясь заталкивать в портфель книги. - Ты дождешься, что Полина Сергеевна не станет пускать нас на порог. - Что ты, Танечка, - отозвалась Аришкина мама, - занимайтесь спокойно, кто вас гонит. - А мы уже кончили, мамуля. Сейчас уберу это и накрою на стол. Девочки, оставайтесь обедать, а? - Ой, нет, Ира, - сказала Людмила, - нам уже пора. Меня еще просили пораньше сегодня прийти, спроси вот у Татьяны... - Правда, ее просили, - без энтузиазма подтвердила Таня. - Но я думаю, Люсенька, минут пять мы еще можем посидеть... - Господи, вечно у вас какие-то дела, - сказала Аришка, убирая со стола тетради. - Все равно, Люда, ты уже опоздала - ну чего убегаешь? В комнату вернулся Петр Гордеич, в расстегнутой рубахе и с мокрыми от умыванья волосами. Услышав последние слова дочери, он хитро посмотрел на вставших из-за стола подруг. - То, дочка, ясное дело - чего они убегают, - сказал он сокрушенным тоном. - Оттого убегают, что у батьки твоего голова сивая. Полюша, а Полюша, - обернулся он к жене. - А расскажи ты им, чи бегали от меня девчата годков тому пятнадцать, га? - Ладно тебе, расхвастался! - шутливо прикрикнула на него Полина Сергеевна. - Проси вон лучше, чтобы обедать оставались. Людочка, Таня, куда вам торопиться и в самом деле? Пообедали бы с нами хоть раз, я борщ какой сегодня сварила... Таня нерешительно вздохнула, подумав о еде, ожидающей ее дома. Наверное, опять эти ужасные котлеты из рыбы. А разогревать их придется на примусе, и уж конечно примус окажется пустым и нужно будет самой наполнять его из тяжелющего ржавого бидона. Конечно, если бы не Люся... - Серьезно, Полина Сергеевна, - убеждающе начала та, - мы бы с большим удовольствием у вас пообедали и благодарим за приглашение, но сегодня как раз... - Вот сегодня как раз вы и останетесь, - перебил ее Петр Гордеич, грозя пальцем, - бо когда старшие просят за стол, то молодым отнекиваться не положено. - Он устрашающе подмигнул и забрал оба портфеля. - А теперь, дочка, подай им чистый рушничок, нехай руки помоют и за стол... Положительно эта семья обладала способностью помещаться на любом пространстве. Маленькая Галька умостилась на отцовских коленях, а все остальные отлично расселись за столом, где, казалось, и четверым будет тесно. Напротив Тани сидел единственный из Лисиченок, не вызывающий в ней симпатии, - одиннадцатилетний Анатолий. Впрочем, даже соседство мальчишки не могло отравить ей удовольствие от домашнего борща. Она съела целую большую тарелку, с восхитительной горбушкой свежего ржаного хлеба. За столом было тихо. Разговор начался позже, когда Полина Сергеевна подала чай - с леденцами, за неимением сахара. Петр Гордеич поинтересовался, отчего это девчата запоздали сегодня с уроками; узнав, что они полдня проспорили о выборе профессии, он сказал, что это штука важная, и попросил Таню высказаться на этот счет. Трудно сказать, почему его заинтересовало именно ее мнение. Может быть, спор и не разгорелся бы снова, обратись он, скажем, к своей дочери; но он спросил Таню. Людмила при этом усмехнулась. Заметив усмешку, Таня тотчас же закусила удила. Это очень трудно выбрать, заявила она, потому что есть столько интересных профессий - и киноактрисой можно стать, и капитаном дальнего плавания, и полярником, и - ну, словом, кем хотите. Но только она твердо знает одно: что бы она ни выбрала, а уж во всяком случае не станет сидеть дома и воспитывать детей, как это считает правильным Люся. Потому что женщина, воспитывающая детей, - это самая настоящая мещанка... Тут ей пришлось прервать поток своего красноречия, потому что Людмила лягнула ее под столом, и очень больно, по щиколотке. Смысл этого пинка Таня поняла секундой позже, когда Петр Гордеич сокрушенно покачал головой и, обратившись к жене, выразил сожаление, что им в свое время не пришлось слышать таких умных речей - тогда бы они сдали детей в детдом и Полина Сергеевна не прожила бы жизнь мещанкой. Все засмеялись - кроме Тани, которая покраснела как кумач. Как же тогда, спросил ее Петр Гордеич, нужно назвать воспитательниц в детских садах и в школах? Таня заявила, что это совсем другое дело - воспитывать детский коллектив; это уже общественно полезная деятельность. - Ох, Танечка, - засмеялась Полина Сергеевна, - какая своего не воспитает, где уж той с коллективом справиться! Таня долго еще горячилась и изворачивалась, пока Петр Гордеич не добил ее несколькими поставленными в лоб вопросами: согласна ли она с тем, что семья является первичной ячейкой общества? сможет ли существовать общество, если не будет семьи, и существовать семья, если мать не будет воспитывать своего ребенка?.. Шел дождь, когда они ушли наконец от Лисиченок. Как обычно после спора, Таня очень жалела теперь о многом из сказанного. - А сегодня было очень интересно, - вкрадчиво заявила она, отшагав в молчании с полквартала. - Правда, Люся? - Очень. Еще бы! Особенно интересно было Полине Сергеевне услышать, как ты назвала ее мещанкой. Татьяна, ты собираешься умнеть, в конце-то концов? - Господи, конечно собираюсь! Что я, виновата, если у меня не получается? - Нет, в этом виновата я, - язвительно сказала Людмила. - Или кошка из раздевалки. Уж она-то определенно. - Никакая не кошка! А условия! Что я, виновата, если у меня никого нет? Будь у меня такая семья, как у Аришки, наверно, я не говорила бы никаких глупостей! А то один Дядясаша, и тот... и тот куда-то... - Голос ее задрожал, и она вдруг отчаянно расплакалась, прислонившись к забору. - Вот несчастье, - вздохнула Люся, - что мне с тобой делать, просто не знаю. Ну, хватит. Слышишь, успокойся и идем. Смешно плакать на улице, кто-нибудь будет проходить мимо... - Пожалуйста, - сквозь слезы отозвалась Таня, - можешь идти... если тебе смешно... я уже давно вижу... что никому не нужна! - Ты просто ненормальная, - спокойно сказала Людмила, отобрав у нее портфель. - Вот, а теперь реви и утирай слезы обоими кулаками, как мой ленинградский племянничек. Тебя просто нужно под холодный душ или вздуть хорошенько. С истеричками так и делают. Почему ты сегодня врала, будто собираешься поступать в комсомол? Таня уставилась на нее, судорожно всхлипывая: - Ты... ты прекрасно знаешь, что я собираюсь! - Кому ты там нужна, комсомол не для истеричек. А кто летом говорил, что хотел бы поехать в Германию на подпольную работу? - Ну так что ж... - А то, что ты вдобавок ко всему еще и притвора! Изображаешь из себя какую-то героиню, а потом закатываешь истерики из-за плохого настроения... Шел дождь. Таня в темноте всхлипывала все реже и реже. Люся терпеливо стояла рядом. - Ну, ты уже успокоилась? - Немножко... - Тогда бери свой портфель и идем. Он мне уже руку оттянул, можно подумать, что у тебя тут кирпичи... Таня утерла слезы, послушно взяла книги и поплелась за Люсей. - Идем скорее, уже поздно, - сказала та. - Хочешь, я буду у тебя сегодня ночевать? - Угу... - Господи, каким жалким голосом это говорится. Ноги не промочила? - Нет, Люсенька... - Только не ступай в лужи, а то промочишь. Сейчас сядем в трамвай. Ты только напомни мне, как только приедем - нужно позвонить домой. - Хорошо, Люсенька... а твоя мама не будет сердиться? - Мама? Не все ли ей равно, где я ночую. Я позвоню тете Наташе, чтобы не ждала меня ужинать... 7 Сегодня все не ладилось о самого утра. Будильник опять не зазвонил, и он опоздал на десять минут - едва пустили в класс. А на последнем уроке обнаружилось, что второпях забыл дома папку с чертежами, а срок сдачи - как назло - именно сегодня. И вредная же личность этот чертежник: говоришь человеку, как было дело, а он не верит! Вернулся домой - опять сплошные неприятности. Мать ушла в очередь за керосином, обеда нет, в комнате не убрано. Странное дело с этой матерью - когда дома, то вроде ее и не замечаешь, а уйдет на полдня, и сразу все в доме вверх ногами... - Что ж ты, Зинка, - проворчал он, вешая кепку на гвоздь возле двери, - расселась тут, как барыня, со своими тетрадками, а со стола не убрано, пол не подметен... - Да-а, а если у меня уроки! - Уроков тех... буковки все рисуешь. - Ты небось тоже рисовал, когда был во втором классе! - резонно заметила сестренка. С ней тоже лучше не связываться - не переспоришь. Помолчав, Сережка отошел к стоявшему в углу рукомойнику и с сердцем поддал кверху медный стерженек. Пусто, чтоб те провалиться. И главное, руки уже намылил! - Сережка, воды нет, - заявила Зина, не поднимая носа от тетрадки. - Я все в чайник вылила. Пришлось брать ведра, коромысло, идти за водой - к колонке за полтора квартала. Вернувшись, Сережка принялся хозяйничать. Перемыл картошку, поставил ее вариться в мундире, грязную посуду со стола составил на кухонный шкафчик, замел пол, подтянул гирьку ходиков. Хорошо еще, что комната маленькая - тут тебе и столовая, и кухня, и спальня материна с Зинкой. А если б три таких убирать, ну их к лешему... Потом он вспомнил, что мать утром просила наколоть щепок для растопки. Эта работа была приятной. Он пошел в сарайчик, выкатил к порогу изрубленный тяжелый чурбан, накидал рядом поленьев попрямее. В сарайчике приятно пахло пылью, углем, сухими дровами и - сильно и терпко - опавшими листьями каштана, которых ветром намело целый ворох под дверь, через кошачий лаз. Топор был хорошо наточен, сухие поленца раскалывались с одного удара, со щелкающим звоном, взблескивая на солнце белизной древесины. Сложив наколотые щепки в ящик, Сережка всадил топор в плаху и задумался, сидя на порожке и вороша рукой сухие листья. Уже несколько дней ему никак не удавалось поговорить с Николаевой, - она все переменки проводила либо с Земцевой, либо со своей новой приятельницей, беленькой Иркой Лисиченко, и он не решался подойти. Подойдешь, а те потом станут смеяться... То ли поэтому, то ли по какой другой причине, но эти последние дни у него было какое-то странное состояние. Все вокруг казалось не таким, каким должно быть; не то чтобы это раздражало, скорее от этого становилось как-то грустно - как будто чего-то хочется и в то же время не хочется ничего. Просто сидеть вот так, с закрытыми глазами, чувствовать терпкий и нежный запах осени и слабое - совсем уже не греющее - октябрьское солнце; и в то же время моментами его охватывало вдруг необыкновенно острое предчувствие чего-то огромного, невиданно яркого и счастливого, что должно случиться не сегодня завтра. Это было всегда как вспышка - ослепительная и короткая. Потом снова наступало странное выжидающее оцепенение. Насколько все это было связано с Николаевой, он не знал. Если бы ему сказали сейчас, что он все время думает о своей рыженькой однокласснице, он изумился бы совершенно искренне. Действительно, это было не совсем так: не то чтобы он о ней думал, он просто все время находился в ее присутствии. И когда он сидел в классе, а Николаева изнывала у доски, вся красная и растрепанная, с отчаянием в глазах и измазанная мелом до самого носа; и когда брел из школы - с папироской в зубах, размахивая портфелем и расшвыривая ногами вороха листьев; и когда сидел у себя в комнатке над какой-нибудь популярной книгой по электротехнике. Он мог думать о чем угодно и делать что угодно - Николаева все равно оставалась тут же, рядом. Это было удивительно. Вот и сейчас он ясно ощущал ее присутствие. Настолько ясно, что, наверно, не поразился бы, если бы она появилась тут и уселась рядышком на пороге... а как было бы здорово, случись это и в самом деле! Представить себе только - побыть с ней хотя бы несколько минут вот так, совсем вдвоем. На переменках что ж - это совсем не то... Кругом шум, крик, поговорить по-настоящему и то не успеешь. Интересно, что чувствуешь, когда остаешься с девушкой совсем вдвоем? А на следующий день - он и сам не понял, как это получилось, - они договорились идти вместе в кино. Не то чтобы он ее пригласил, на это он, пожалуй бы, не отважился, а просто так вышло; на большой переменке заговорили что-то о фильмах, и Николаева сказала, что страшно любит ходить в кино, но что Люся ходит только на хорошие, а одной ходить неинтересно; потом оказалось, что в "Серпе и молоте" идет "Если завтра война" - старый фильм, который они оба видели уже по три раза и были не прочь увидеть еще. Короче говоря, как бы там ни было, а Сережка назначил первое в своей жизни свидание: в половине восьмого на площади Урицкого, возле магазина "Динамо". Ровно в назначенный час он подходил к площади, замирая от мысли, что Николаева может не прийти - погода к вечеру испортилась, моросил дождик. Но тревога оказалась напрасной. Еще издали он увидел у освещенной витрины знакомое пальтишко с поясом я сдвинутый набекрень белый беретик. Николаева, видно, и сама беспокоилась: вставала на цыпочки, с озабоченным видом вытягивала шею, обводя взглядом толпу. Увидев его, она просияла и замахала рукой. Когда они вошли в фойе, кругленький человечек в смокинге пел на эстраде, бодро притопывая лакированной туфлей: ...На Дону и в Замостье Тлеют белые кости, Над костями шумят ветерки, Помнят псы-атаманы, Помнят польские паны Конармейские наши клинки... Сережке стало смешно. Сев рядом с Николаевой, он нагнулся к ее уху. - Скажи - ему только клинка и не хватает, а? - шепнул он. - Лихой был бы рубака, почище Котовского... Николаева громко прыснула, словно весь день с нетерпением ждала случая посмеяться. Им тут же сделали замечание. Потом саксофоны затянули что-то очень вкрадчивое - Николаева рядом вздохнула и завозилась в своем кресле. Человечек пел теперь о любви, о золотой тайге, о том, что "коль жить да любить - все печали растают, как тают весною снега". Как просто, насмешливо подумал Сережка, выходит - полюби только, и дело с концом, сразу тебе никаких печалей! Впрочем, скоро красивая и немного грустная мелодия примирила его с глупыми словами. Музыку он очень любил. А последний куплет понравился Сережке и своим содержанием. Певец исполнил его с особым чувством: Так пусть же тебя обойдет стороною, Минует любая гроза - За то, что нигде не дают мне покою Твои голубые глаза... На этот раз хлопали долго и от души. Николаева отбила себе ладошки, хлопал и он сам. Странно, как иногда чьи-то чужие стихи могут так точно выразить твои собственные мысли! В последнее время ему все чаще приходило в голову, как, в сущности, хорошо, что у Николаевой такой знаменитый дядька, что ей никогда не придется жить в тесной комнатушке, бегать за водой и по очередям... Ему было приятно, что она так хорошо одета, что пальто ее сшито из дорогого материала, что она не рискует промочить ноги в своих новых закрытых туфельках добротной светло-коричневой кожи, на толстой "американской" подошве. Если у него самого нету галош, а старые футбольные бутсы - единственная его пара обуви - доживают последние месяцы, то на это все можно запросто наплевать. Он-то не растает, не сахарный. А вот она... как это пел тот тип - "так пусть же тебя обойдет стороною..." Сережке вспомнилась вдруг призма, которую Архимед приносил в класс для занятий по спектральному разложению света, - сверкающий, отшлифованный с непостижимой точностью кристалл оптического стекла; Архимед дышать на нее не позволял - не то что хватать руками - и успокаивался только тогда, когда призма укладывалась в бархатное гнездо своего футляра. Факт, нельзя же обращаться с такой вещью как со слесарным молотком... Он покосился на Николаеву - та, приоткрыв губы, слушала певца, который обращался теперь к какой-то "лучшей из женщин", называя ее своей звездой. Призма, именно призма - такая же чистая и ясная, без единого мутного пятнышка... Он заметил вдруг, какие у нее ресницы - длинные и загнутые вверх. Совсем как на том рисунке, которым она тогда так бесцеремонно украсила его лист с расчетами статорной обмотки двигателя. Нужно будет обязательно разыскать этот лист, обязательно. Он должен быть в папке со всеми чертежами и расчетами электровоза. А вдруг он его выбросил - или порвал сдуру? Он ведь тогда зверски на нее разозлился. И чего, спрашивается? Что такого она сделала? Ну, просто проявила некоторую техническую неграмотность... а он, вместо того чтобы по-хорошему разъяснить ее ошибку, разорался как псих, выгнал, грозил побить... Это ее-то, ее! Ох и гад. Но неужели не сохранился тот лист? Нестерпимое волнение охватило Сережку при мысли, что драгоценный рисунок мог пропасть... Душевное равновесие он обрел только в зрительном зале, увлеченный знакомыми, но волнующими кадрами. Была захвачена ими и Николаева: когда на экране гибли в неравном бою пограничники, она поскрипывала креслом и сморкалась тихо, но с отчаянием. Слева от Сережки все время белел в темноте ее платочек. Потом она успокоилась и затихла - все было хорошо: страна, оправившись от предательского нападения, вставала для сокрушающего ответного удара, население проявляло стопроцентный энтузиазм, мчались к границе эшелоны, с подземных аэродромов стартовали воздушные армады. Понятно, на войне не без жертв - один тяжелый бомбардировщик был подбит вражеской зениткой и загорелся. Кабина запрокинулась, заволоклась дымом; командир корабля, не вставая из-за штурвала, мужественным голосом диктовал радисту последнее сообщение на землю; Николаева громко всхлипнула, и горячие влажные пальчики судорожно уцепились в темноте за Сережкину руку, - он замер и перестал видеть экран. Впрочем, теперь уже ничто не могло спасти агрессора. Тяжело зарываясь в волны, шли к вражеским берегам ощетинившиеся орудиями тысячетонные утюги линкоров; уставя штыки, бежала пехота; танковые лавы стремительно разливались по земле врага; с экрана гремела и ширилась торжествующая мелодия известной всему Союзу песни. Николаева счастливо вздыхала, и глаза ее в полумраке влажно поблескивали отсветами ослепительной победы. - Хорошо, правда? - спросила она, останавливаясь в подъезде кинотеатра. - Погоди-ка, я застегнусь. Брр, как холодно! Таня обмотала вокруг горла белый пуховый шарфик и, потуже затянув пояс, зябко сунула руки в карманы пальто. - А дождь кончился, смотри, я и не заметила... страшно рада, что им надавали по шее, - задумчиво говорила она, шагая в ногу с Сережкой (он немного укорачивал шаги) и щурясь на огни, отраженные в мокром асфальте. - Послушай, Дежнев, а кто это были все-таки? Ты заметил, какие у них знаки на касках? - совсем как фашистский знак, только с тремя хвостиками... - Ну, немцев изображали, факт, только нельзя же так открыто. Если прямо показать, как колотят немцев, - это же будет дипломатический инцидент. Да и потом, сейчас такой фильм просто бы запретили, как "Александра Невского"... - А разве "Александр Невский" запрещен? - Ну, там запрещен или нет, а только его не показывают. Ни одной антифашистской картины не показывают - ни "Семью Оппенгейм", ни "Болотных солдат", ни эту, как ее - про врача... а, "Профессор Мамлок"... Некоторое время шли молча, потом Таня сказала: - "Семья Оппенгейм" - очень интересный фильм, правда? Там этот Бертольд - такой симпатичный... я так ревела! - Ну еще бы, чтоб ты да не ревела... - Нет, серьезно, его так жалко. У, эти фашисты! Ты читал "Неизвестный товарищ" - кажется, Вилли Бределя? Я читала. Ты знаешь, я прямо читать не могла... какие ужасы эти штурмовики выделывают с заключенными! Как это можно? Я просто не понимаю, как могут быть такие люди... - Люди бывают разные, - коротко ответил Сережка. - Ты не очень торопишься? - Нет, что ты! Давай походим, мне сейчас уже не холодно, а потом ты меня проводишь. А в другой раз я тебя провожу - мы с Люсей всегда так делаем, по очереди. - Придумала, - усмехнулся Сережка. - Только тебе и не хватало ночью по нашим местам ходить... у нас там знаешь сколько шпаны! - Ах, подумаешь, испугалась я твоей шпаны. Что они мне сделают? Ты вот спроси у Тольки Гнатюка, как я его поколотила в прошлом году. Знаешь, он такой противный, все меня за косы дергал и дергал, я ему сколько раз говорила - ну Толька, ну оставь, а он ничего, как мимо проходит, так непременно дернет. Так мне надоело, и он один раз дернул, а я ка-ак дам ему в ухо - он только глазами захлопал, такой дурак! Правда. Сережка громко расхохотался: - Так прямо и заехала в ухо? - Честное слово, заехала! И знаешь - это было на большой переменке, в нижнем коридоре - прямо напротив двери в учительскую - и как раз в ту самую секундочку, когда я ему заехала, - открывается дверь, и оттуда, как назло, завуч, Нина Васильевна - она была в прошлом году наш класрук - и еще какой-то из гороно! Ты представляешь? Вот мне влетело - уж-жас! Мне ведь из-за этого и сбавили четвертную по поведению... Когда они проходили мимо подъезда обкома, Таня сказала: - А вот тут я живу, вон напротив кирпичный дом, видишь? На третьем этаже четыре окна темные, это мои. Зайдем потом ко мне, хорошо? Хотя, знаешь, лучше пока не надо, лучше ты придешь потом, когда у меня все будет в порядке. Я сейчас устраиваюсь. - Как так - устраиваешься? - Ну понимаешь, нам дали другую квартиру - раньше мы жили на четвертом этаже, там была только одна комната - и я когда перебралась, мне так все противно стало, прямо не знаю. У нас ведь мебель казенная, какая-то такая безобразная, прямо ужас. В той квартире я как-то не замечала, правда, наверно, просто привыкла. А здесь прямо видеть этого не могла. Так я знаешь что придумала? Пошла к коменданту и сказала, не может ли он достать мне какую-то другую мебель - ну, может, купить где-нибудь, что ли, мебель, и потом что-нибудь, чтобы арку завесить. Там у нас две комнаты, а посредине двери нет, а такая арка - широ-окая! Так он мне сказал, что, может быть, сумеет достать из одного клуба часть занавеса. Со сцены, понимаешь. Там он немножко обгорел, и его списали, а остаток можно купить. Говорит, что как раз хватит на портьеру и еще на окна, сделать шторы. Красиво будет, правда? Темно-синий бархат. - Красиво, факт. А сколько он за него хочет? - Не знаю, - беззаботно ответила Таня. - Я даже не спросила, у меня ведь все равно нет денег. Дядясаша высылает матери-командирше, та дает домработнице, ну и мне иногда - на всякие мелочи. А у меня у самой ничего нет. - Так как же ты хочешь покупать мебель и этот занавес, елки-палки! - А он сказал, что это ничего. Сказал, что он мне все достанет, а когда Дядясаша приедет, он сам с ним это уладит. - Он уладит, - зловеще сказал Сережка, - еще бы. Так уладит, что дядька твой за волосы ухватится! Послушай друга, Николаева, брось ты это, пока не поздно, - я этих управдомов знаю, они подметки на ходу рвут... Таня растерянно захлопала глазами. - Так это же не управдом, Дежнев, - робко сказала она. - Это комендант, от гарнизонной хозчасти... - Все они хороши! Смотри, Николаева, влипнешь ты с этим делом. - Но послушай, не могу же я жить в такой обстановке! Сережка замолчал. - Да, это верно... а что он - достал уже тебе что-нибудь? - Да, конечно. Он уже привез стол, такой овальный, и потом буфет - очень красивый, резной, и еще фонарь. - Какой еще фонарь? - Ну, мне в комнату. У нас в первой комнате люстра, очень красивая, а у меня просто лампочка на шнуре, и он где-то достал фонарь - такой готический, с голубыми стеклами, на цепочках. Знаешь, какой свет теперь приятный - как будто в лунную ночь! - Ишь ты, елки-палки. Ну что ж, валяй, Николаева. Если дядька тебе за это дело бубны не выбьет, то конечно... - Ну, что ты! - Таня весело рассмеялась. - Что ты, никогда в жизни! И потом, знаешь, я ему купила такой столик, для шахмат. Это тоже комендант достал. Такой на одной ножке, полированной карельской березы. Дядясаша очень любит играть в шахматы. А ты любишь, Дежнев? - Люблю. - Я тоже, только с Дядесашей играть неинтересно, он мне всегда ставит мат в четыре хода. Сыграем как-нибудь, правда? - Ага, сыграем... Они прошли по всему бульвару Котовского, до памятника знаменитому комбригу. Таня спросила, нравится ли ему "Дума про Опанаса" и какое именно место; Сережка сказал, что больше всего нравится описание боя и перед этим - от слов "Где широкая дорога, вольный плес днестровский". Они поговорили о гражданской войне, Таня выразила сожаление, что время теперь очень неинтересное - никакого героизма, ничего; потом она сказала, что очень хотела бы поехать в Германию на подпольную работу - когда подрастет, конечно, - но что ей очень страшно попасть в гестапо. Сережка сказал, что теперь-то он понимает, почему это немцы так запаздывают с революцией: оказывается, там не хватает именно ее - иначе дело было бы уже в шляпе. Таня обиделась и объявила, что он может смеяться сколько влезет, а про нее, Николаеву, еще услышат. Сережка страшно растерялся. "Так ведь я это не всерьез, - пробормотал он, - ну чего ты, в самом деле..." Мир был восстановлен. Таня рассказала, что недавно они с Люсей спорили у Аришки Лисиченко о том, мещанство или не мещанство для женщины сидеть дома и воспитывать детей, и спросила его мнение на этот счет. Сережка сознался, что никогда не думал об этом и что вроде бы это и мещанство, но, с другой стороны, нужно же кому-то их воспитывать - иначе будет шпана, а не дети. "А тебя строго воспитывали?" - спросила Таня. Сережка сказал, что еще как. Когда был дома отец - потом он их бросил, уехал на Дальний Восток, - то ему доставалось ремнем чуть не каждый день, вообще-то за дело. Ну и потом от мамаши тоже, но уже не так - мамаша у него добрая. "Ты вот к нам как-нибудь зайдешь, познакомишься, ладно?" - сказал он. Таня сказала, что придет с удовольствием и что ей тоже очень хочется, чтобы он скорее познакомился с Дядесашей. Они брели по уже совершенно безлюдному бульвару и говорили, и говорили, и говорили. Стало еще холоднее, в разрывах туч - над голыми ветвями каштанов - едва угадывались мелкие осенние звезды, тусклые, словно съежившиеся от холода. Когда они дошли до здания обкома, светящийся циферблат над подъездом показывал без десяти час. 8 Осень была затяжной, слякотной. Целыми днями падал мелкий тоскливый дождь, все выцвело, уже не верилось, что в природе существуют какие-нибудь другие краски, кроме грязно-ржавой и серой всех оттенков. Обычно такая погода наводила на Сережку смертную тоску: он любил солнце, огненный летний зной, а если уж мороз, то градусов на двадцать пять, чтобы в носу крутило. Но памятная осень тридцать девятого года стала для него особенной, неповторимой и не похожей ни на что пережитое им до или после. Невидимое солнце, которое он теперь носил в себе, озаряло и согревало для него пасмурные дни того на всю жизнь запомнившегося холодного ноября. Еще никогда не чувствовал он в себе такого огромного запаса бодрости, такой кипящей энергии - и такой ясности ума, такой сосредоточенной воли, чтобы направлять этот поток по нужному руслу. Все стало легким, понятным, достижимым - стоит лишь протянуть руку. Учился он теперь, как тренированный гимнаст исполняет хорошо отработанные упражнения - легко и свободно, с особой щегольской четкостью. Ему доставляло удовольствие, выйдя к доске, быстро и ясно доказать сложную теорему, сделать аккуратный чертеж - чтобы, небрежно бросив мелок и обернувшись лицом к классу, на секунду перехватить взгляд золотистых глаз с третьей парты возле окна, увидеть в них откровенное восхищение. По существу, уже не было ни одного дела, приступая к которому он не подумал бы - как отнесется к этому она. С радостью думал он о предстоящем открытии сезона на катке "Динамо", потому что заранее знал, что сумеет блеснуть перед нею и в этом, - он пользовался заслуженной славой хорошего конькобежца, и его длинные никелированные "нурмисы" (предмет зависти всего квартала) были призом одного выигранного состязания. Узнав, что ее любимыми предметами являются история и литература, он взялся за них так же, как в прошлом году за физику и математику; скоро и историк Халдей, а преподаватель литературы Сергей Митрофанович - единственный, пожалуй, оставшийся почему-то без прозвища, - стали приятно разочаровываться при каждом его вызове. "Молодец, - сказал однажды Сергей Митрофанович, с особым удовольствием вписывая ему в дневник жирное "отл", - эх, Дежнев, Дежнев, если бы ты знал, как нам помогает в жизни литература, - ты бы не потерял того, что уже потеряно. А впрочем, если всерьез взяться за ум, то наверстать никогда не поздно..." Вспоминая, он так и не мог установить - когда, в какой именно момент это началось. Может быть, даже там, в тот весенний вечер в лаборатории? Или когда их вторично познакомил Сашка Лихтенфельд? Или когда они в первый раз пошли вместе в кино? Хотя нет, он ведь и пригласил ее потому, что уже было это. Но зато ему хорошо запомнился день, когда он почувствовал вдруг всю силу этого, когда он впервые понял - до чего может это довести человека. На ноябрьской демонстрации он познакомил ее с Валькой Стрелиным и его приятельницей, и они провели день вчетвером. Сначала он был очень доволен тем, что Лариса не выдерживает никакого сравнения с Николаевой, - недаром же Валькина подруга так здорово разбирается в электронике, - видно, девчатам это даром не проходит! - но потом стал замечать, что Николаева что-то слишком внимательно посматривает на Вальку и слишком охотно смеется, закидывая голову, в ответ на каждую его шутку. Конечно, Валька в тот день был в особенном ударе - красивый, широкоплечий, в модном джемпере с оленями на груди, он мог произвести впечатление на любую девушку; но Сережке-то вовсе не хотелось, чтобы этой девушкой оказалась Николаева! Вечером, молчаливый более обычного, он проводил ее на Пушкинскую, где жила Земцева, коротко отказался от переданного приглашения и вернулся домой туча тучей. Николай ушел с матерью в заводской клуб; Сережка заперся в своей комнатке, достал из стола бритвенное зеркальце - бриться он начал уже полгода назад, по субботам, - посмотрелся в него с отвращением и бросился на койку не раздеваясь. Конечно, непонятно, чем он сам мог бы понравиться такой девушке, как Николаева. Плечи у него довольно узкие - только и радости, что рост длинный, - лицо малоприятное, худющее и черное, как у цыгана. А волосы совсем неопределенного цвета - то ли черные, то ли коричневые - и такие жесткие, что никаким чертом их не причешешь и не пригладишь... На другой день он немного успокоился и решил даже, что все это ему просто показалось, - Николаева вообще веселая и любопытная, почему бы ей и не смотреть на нового знакомого и не смеяться! Лучше, что ли, как эта Лариса - за весь день ни разу не улыбнулась. Но когда девятого он пришел в школу и на большой переменке спросил у Николаевой, как ей понравился Валька Стрелин, то сразу понял, что дело плохо. Таня и не думала ничего отрицать: очень понравился, еще бы, сказала она с жаром, он страшно симпатичный и такой умный, начитанный! Это уж было просто бесстыдство - заявить ему в лицо такую вещь. Два дня он был буквально болен. Страшная вещь - ревновать девушку к своему лучшему другу! А на третий день к нему прибежал Валька с таким встрепанным видом, что можно было вообразить себе невесть что; оказалось, что Валькиного отца посылают директором школы в Западную Украину. И Вальке теперь неясно - как быть: то ли ехать с предком, то ли остаться и получить аттестат здесь. С одной стороны, интересно поехать, колоссальная ведь штука, но с другой - вроде и глупо прерывать занятия в последнем классе. Сережка сказал, что он лично поехал бы не задумываясь. Потерять месяц на переезд ничем не грозит, тем более что это может быть зачтено ему на новом месте, наверняка дадут какую-нибудь поблажку при экзаменах. А вообще такому почти отличнику, как Валька, пожалуй, никакой поблажки и не потребуется - сам все догонит. "Вот и я так думаю", - задумчиво сказал Валька. Так и кончилось это дело. Через неделю Валька уехал, и, когда он сказал об этом Николаевой, та похлопала глазами, сказала, что это, должно быть, страшно интересно - побывать в освобожденных областях, и тут же принялась рассказывать о каких-то открытках с видами Львова, которые прислал одной капитанше ее муж. Потом она рассказала еще про какую-то командирскую жену, получившую оттуда же посылку - двенадцать пар туфель, - и горячо заявила, что это позор, что таких людей нужно лишать звания, это просто какое-то мародерство, что потом будут о нас думать те же поляки! - Ну прислал бы одну пару, ну две, - сказала она возмущенно, - а то двенадцать! Прямо думать о таких противно. Так, значит, Стрелин уехал... а почему же ты ничего мне не сказал? Мы бы его проводили вместе! - Конечно, - не выдержал Сережка, - тебе хотелось бы повидать его еще раз, факт! Еще бы, он ведь такой умный и начитанный! Таня посмотрела на него изумленно, потом покраснела и прикусила губу. - Ты с ума сошел, - быстро сказала она, - неужели ты мог подумать, что... как тебе не стыдно! - Это тебе должно было быть стыдно, не мне! - Значит, если мы с тобой дружим, то я ни на кого не могу смотреть, да? - Можешь смотреть на кого хочешь, меня это не касается! - Ну и пожалуйста, - сказала Таня дрогнувшим голосом и пошла прочь. Полминуты Сережка выдерживал характер, потом махнул рукой, догнал Таню и принялся что-то бормотать. После уроков они опять ушли вместе. Не мог он на нее сердиться! Всякая обида испарялась, как только он встречался с ней, видел ее большущие золотистые глаза и чувствовал в руке пожатие ее крепкой горячей ладошки. Ладошки, которую ему всегда так хотелось подольше задержать в своей... В кино они бывали теперь регулярно, каждую неделю. Почти ежедневно - кроме тех случаев, когда она отправлялась куда-нибудь с Земцевой или Лисиченко, - он провожал ее домой, хотя нужды в том не было: их класс "А" занимался в первую смену. Всякий раз она уговаривала его зайти пообедать - ну пожалуйста, ну что ему стоит, а ей одной неинтересно, - но соглашался он неохотно, по многим причинам. Прежде всего он не особенно ловко чувствовал себя в такой обстановке, какая была теперь у Николаевых. Он часто спрашивал себя - не хватит ли удар беднягу майора, когда тот приедет домой и встретится с комендантом. В одном комендант оказался честным человеком: он действительно достал очень неплохую мебель, притащил знаменитый списанный из клуба занавес и даже прислал женщину, которая сшила из него портьеру и шторы на окна. Вопрос только - сколько он потом за все это потребует! Паркет у Николаевых был всегда натерт до блеска, на обеденном столе лежала белоснежная скатерть. Скатерть эта буквально лишала Сергея аппетита. На него удручающе действовал вид белой поверхности стола, слишком большого для двоих, где каждая пролитая капля супа должна оставить след. А когда режешь мясо, то просто страшно себе представить: вот сейчас вылетит из-под ножа и, как есть, в коричневом жирном соусе - хлоп на скатерть! Чувствуя необходимость все время быть начеку, Сережка тосковал, и кусок становился у него поперек горла. Он с завистью поглядывал на сидевшую напротив приятельницу, недоумевая - как она может держаться за столом так свободно, болтать и жестикулировать и крошить хлеб на эту проклятую скатерть. Была и еще одна причина того, что он обычно отказывался от приглашений к обеду. Марью Гавриловну он невзлюбил с первого взгляда и в мыслях называл ее драконом и старой ведьмой. Возможно, это чувство было взаимным; во всяком случае, каждое его посещение домработница воспринимала как личную обиду. Наверное, ни один тюремный надзиратель не совал заключенному его миску баланды с таким пренебрежительным видом, с каким Марья Гавриловна подавала тарелки Тане и Сережке. Совершая свои путешествия из столовой в кухню, она всякий раз так хлопала дверью, что Таня испуганно взмаргивала, а над столом начинали нежно звенеть хрустальные сосульки. Обедать в такой обстановке было не особенно приятно. Вдобавок ко всему дракон еще поразительно плохо готовил. Сережка только молчаливо изумлялся: дома все вкусно, что бы мать ни приготовила, хотя бы простую картошку, - а здесь всегда обед из трех блюд, а суп какой-то пресный, мясо всегда пережарено или пересолено, а компот или кисель - хуже, чем в последней нарпитовской столовке. "Вот зараза, продукты только переводит", - сокрушенно думал Сережка, глядя, как Николаева безуспешно расковыривает вилкой какую-нибудь обугленную котлету. Ему было очень жаль ее, вынужденную так скверно питаться, хотя и на белой скатерти и под хрустальной люстрой. Однажды он засиделся у Николаевой до вечера, помогая ей разобраться в логарифмической премудрости. Около шести Марья Гавриловна бесцеремонно вошла в Танину комнату, где они занимались, и стала неторопливо повязывать перед зеркалом головной платок. - Завтра я не приду, - бросила она, покончив с туалетом и направляясь к выходу, - дела есть. - Хорошо, Марья Гавриловна, - кротко ответила Таня. Когда домработница удалилась, по обыкновению громыхнув дверью в столовой, она беспомощно посмотрела на Сережку. - Вот видишь, какая она! Значит, завтра мне опять нечего есть. Ведь у нее и так есть выходные, и все равно почти каждую неделю вот так - возьмет и не придет один день. И хоть бы тогда готовила мне накануне... так нет, нарочно ничего не оставит. Даже хлеба не купит... - А так тебе и надо! - взорвался Сережка. - Так тебе и надо, поняла? И мало тебе еще, подожди вот - пускай она еще с месяц поживет, так ты еще работать на нее станешь! Вскочив с места, он прошелся по комнате, держа руки в карманах. - Нашла себе домработницу, нечего сказать! - добавил он, фыркнув от ярости. - Так что я, по-твоему, должна делать? - жалобно закричала Таня. - Ну что, что? - Что? Да очень просто - выгнать ее завтра же к чертовой матери, вот что!! - Да, выгнать! Попробуй ты ее выгнать! Как я это сделаю? - Ну и сиди со своим драконом на шее! А то ты без домработницы прожить не могла, верно? Глядеть на тебя совестно - сама за собой убрать не можешь! Таня покосилась на него и вздохнула. - Я могу за собой убрать, - сказала она тихо, виноватым тоном, - я и постель даже свою сама стелю, по готовить я не умею... а кто будет кормить Дядюсашу, когда он приедет? - А ты думаешь, она будет кормить, да? Так он же ее, сатану, на второй день пристрелит - пусть только она ему подаст такой обед, как тебе сегодня! Таня опять тихонько вздохнула - на этот раз это был явно вздох сожаления о несбыточной мечте. - Ну ладно, мне пора, - сказал Сережка и кивнул на раскрытый учебник тригонометрии. - Разобралась теперь? - Д-да, кажется, теперь да... Он молча собрал книги. - Тебе что, завтра и в самом деле есть нечего? - Наверное, нечего! - Таня засмеялась. - Не знаю, до сих пор она никогда мне ничего не оставляла, назло. - Тогда пойдешь обедать к нам, - решительно сказал он. - Прямо из школы. - Да нет, зачем же, Дежнев? Спасибо большое, но только я ведь могу пообедать с Люсей в институте - там хорошая столовая, я уже несколько раз там ела... - Еще чего, по столовкам ходить... в столовке сроду так не поешь, как дома. Ты вот увидишь, как мамаша готовит, - с гордостью сказал он, - это тебе не твой дракон. Я сегодня скажу, что ты будешь. - Ну хорошо, - сдалась Таня. У нее никогда не хватало силы воли сопротивляться, когда с ней начинали говорить таким решительным тоном. Узнав, что придет обедать Сереженькина одноклассница - девушка из какой-то знатной семьи, - Настасья Ильинична решила не пожалеть трудов и уменья. Обед и в самом деле удался на славу; хорошо, что Коля накануне принес получку и можно было не ударить перед гостьей лицом в грязь. А вот гостья опаздывала, хотя Сергей сказал, что придут прямо из школы, никуда не заходя. Было уже почти три часа, обед перестаивался, а молодежь все не шла. Явиться они изволили только в половине четвертого - сын и вместе с ним девушка. Высокая, глазастенькая, в белом пушистом беретике и сером пальто из дорогого драпа. - Ну вот, мама, - сказал Сергей немного смущенно, - вы тут знакомьтесь... это вот Николаева, Татьяна... Настасья Ильинична вытерла руку фартуком. - Милости просим, - сказала она с достоинством, подавая ладонь дощечкой. - Раздевайтесь, Танечка, обедать будем. Я уж думала, и вовсе не придете. - Ой, вы, пожалуйста, извините! - затараторила гостья, расстегивая пальто. - Мы собирались раньше, но зашли в зверинец - это я затащила, там новые обезьяны, - ой, что они выделывают, это просто... Рассовав по карманам перчатки, берет и шарфик, она стащила пальто и, не глядя, сунула стоявшему тут же Сергею; тот бережно понес его к вешалке. Гостья, оставшись в синей плиссированной юбке и белой - под стать берету - пушистой фуфаечке, продолжала оживленно рассказывать про обезьян. "Хотя б спасибо сказала", - с неожиданным уколом обиды подумала вдруг Настасья Ильинична, тотчас же ревниво подметившая и необычное внимание сына, и небрежность гостьи, принимавшей это внимание как должное. И вообще - разве так годится... культурная вроде девушка, из хорошей семьи, а получилось некрасиво. Ждут ее обедать, тут с ног сбиваешься - угостить Сереженькину приятельницу как положено, - а она вот тебе, обезьянов отправилась глядеть. Да и сын тоже хорош. Не знал будто, к какому часу она их ждала. Ясно, мать теперь что! Мать и обождать может, ничего ей не сделается... Нужно сказать, что гостья - словно догадавшись о произведенном ею неблагоприятном впечатлении - всячески старалась загладить свою вину и не очень в этом преуспела. Вызвавшись помочь накрыть на стол, она ухватилась за это с таким рвением, что тут же разбила тарелку. Настасья Ильинична только вздохнула про себя. Дело было, понятно, не в стоимости старой тарелки; просто Настасья Ильинична не любила белоручек, не умеющих ни за что взяться. Что это за девушка, которая в шестнадцать лет и на стол подать по-человечески не умеет! Хуже всего было то, что сын (мать-то сразу это заметила) смотрел на это иначе. Это больше всего и не понравилось Настасье Ильиничне. Ничем не проявляя своих чувств, она наблюдала за девушкой, и та нравилась ей все меньше и меньше. Красивая она, это верно; даже не то что красивая, а просто из тех, что заткнет за пояс любую раскрасавицу. Румяная - кровь с молоком, большеглазая, и все заливается-хохочет. Знает, видно, что зубки - один к одному, вот и хвалится. Нет, такие вертушки никогда не были Настасье Ильиничне по душе. Когда сели за стол, хозяйка почувствовала было себя польщенной завидным аппетитом гостьи, но скоро разочаровалась и в этом. Не съев и тарелки супа, Танечка потеряла к угощению всякий интерес, стала баловаться ложкой и крошить хлеб. Болтала она не переставая - и про книжки какие-то, и про своего дядьку-командира, и про этих обезьянов, не к ночи будь помянуты. Зина (про Сергея-то и говорить нечего!) глаз не спускала с гостьи, так и ловила каждое ее слово. - Ты ешь лучше, - строго сказала дочери Настасья Ильинична, - Что это за мода такая, чай не в театре сидишь... Если веселая гостья и поняла, что сказанное относилось главным образом к ней самой, то, во всяком случае, это очень мало на нее подействовало. "Правда - поддакнула она хозяйке, - про еду-то мы и забыли!" - и спустя минуту, кое-как управившись с супом, снова завела свою болтовню. Она больше рассказывала, чем расспрашивала, и это тоже не понравилось Настасье Ильиничне. "Только собой и интересуется, - подумала она, подавляя вздох. - И чего в ней Сереженька нашел..." Что сын в этой легкомысленной болтушке нашел для себя очень многое, уже было для матери совершенно ясно; и это-то заставляло ее с ревнивым пристрастием изучать Таню, не упуская ни одной мелочи и совершенно не замечая главного. После обеда Зина убежала к подружке готовить уроки. Настасья Ильинична начала убирать со стола. - Разрешите вам помочь, - с жаром сказала Таня, - я ничего не разобью, честное слово! - Чего тут помогать, Танечка, - улыбнулась хозяйка, - уборки этой на пять минут... Сереженька, ты бы покамест занял гостью, развлек чем. Скоро Коля придет - может, куда сходите, в кино, что ль... Сережка не заставил себя упрашивать, увел Таню в свою комнату и стал развлекать. - Я тебе сейчас такое интересное покажу, - сказал он, разворачивая на койке громадный истрепанный чертеж. - Смотри, это вот монтажная схема автоматического винторезного станка... Помнишь, я тебе про него говорил? Ты тогда так ничего и не поняла... Ну, ничего, сейчас мы тут во всем разберемся. Верно? - Конечно, - кивнула Таня без особой уверенности. - Я... надеюсь. - Ладно, тогда садись. - Сережка вытащил из-под стола табурет и хлопнул по нему ладонью. - Только сюда, а то еще на схему усядешься, с тебя станет... Таня послушно села на табурет и сложила руки на коленях. Сережкина комната, которой он страшно гордился (елки-палки, собственный кабинет!), напоминала скорее железнодорожное купе. Напротив двери - окно, под ним маленький столик, а справа и слева, вдоль боковых стен, - две узенькие железные койки, его и Колина. Справа над изголовьем висела прочная самодельная полка, где в большом порядке стояли учебники, техническая литература и комплекты журналов; слева, над койкой старшего брата, соответствующее место занимала гитара и два выходных костюма, серый - Сережкин и синий - Колин. Костюмы были аккуратно зашпилены в "Энскую правду". Таня нашла все это очень уютным, хотя и тесноватым. Ей вообще понравилось у Дежневых. Обед был просто замечательный - так вкусно кормили только у Лисиченок, да и то не всегда. И сестренка у Сережи такая симпатичная! О нем самом говорить нечего - Сережа есть Сережа. Даже сейчас, когда выяснилось, что развлечения-то у него бывают довольно бесчеловечные. Ну что ж, в конце концов всякий развлекается по-своему. Например, Филипп Испанский, король, тот в юности любил мучить кошек. Сережа, мучающий ее с помощью этой своей схемы, в сравнении с Филиппом - просто ангел. Сережа, Сергей - какое хорошее имя, раньше она почему-то никогда этого не замечала... а как было бы хорошо называть его просто по имени, без этой дурацкой школьной манеры - "Дежнев", "Николаева"... ...Да, вот только его мама. Маме его она не понравилась - хотя странно, почему бы это. У