тот раз голос Кейтеля звучал не так фельдфебельски бодро, как всегда: - Операция была мною возложена на генерала Александера. Взвод наших людей, переодетых в форму польской армии, с польским легким вооружением - винтовками, ручными пулеметами и гранатами - должен был быть переброшен на польскую сторону с наступлением темноты. Под покровом темноты взвод во главе с надежным офицером следует вдоль границы. Если нужно, он бесшумно снимает мешающие ему посты польской пограничной стражи. Ночью взвод атакует нашу пограничную охрану, уничтожает заставу номер пятьсот шестьдесят девять и врывается в город Глейвиц. Охрану глейвицкой радиостанции взвод подвергает расстрелу. Подготовленный к тому времени в Глейвице работник Александера выступает по глейвицкому передатчику с призывом к немцам восстать против фюрера и империи. Подоспевающие немецкие части вступают в бой за радиостанцию. Взвод с боем отступает к польской границе. Он истребляется нашими войсками или берется в плен и расстреливается. - Отлично! - с возбуждением воскликнул Гитлер. - Однако... - с ударением проговорил Кейтель, - обратившись к рейхсфюреру СС доктору Гиммлеру за необходимым польским обмундированием, оружием и автомобилями, мы получили отказ. - Как? - угрожающе спросил Гитлер. - Нам отказали, - обиженно повторил Кейтель. Гитлер обернулся в сторону Гиммлера. Но прежде чем он успел что-либо сказать, Гиммлер поспешно заговорил: - Мой фюрер, не хотите же вы, чтобы этот "взвод" провалил великое дело, которое вы так мудро задумали и начали с таким искусством? - Гиммлер насмешливо повторил, глядя на Кейтеля: - "Взвод"! Здесь нужен не взвод солдат, не "надежный" офицер, а люди, для которых риск был бы искуплением их вины, смерть была бы благодеянием. - Опять ваши уголовники? - с неприязнью спросил Кейтель. - Мы не можем послать с ними ни одного офицера. - А им и не нужны ваши офицеры, - отпарировал Гиммлер. - Им нужны мои тюремщики, господин генерал-полковник, а не генштабисты. - И вы воображаете, что, вернувшись из операции, эта банда будет хранить молчание? - Мне важно, чтобы они захотели пойти в операцию, а это они захотят. Я обещаю им свободу и денежное вознаграждение. А о том, будут ли они болтать после операции, позвольте позаботиться нам. Если угодно фюреру, Гейдрих доложит подробности. Гейдрих не ждал разрешения Гитлера. - Болтать им не придется: те из группы, кто не будет перебит в перестрелке, должны быть в тот же день расстреляны службой безопасности. Кальтенбруннер уже получил распоряжения. - Все готово, - лаконически проскрипел Кальтенбруннер. - Вот! - сказал Гиммлер, с торжеством посмотрев на Кейтеля. Тот пожал плечами, как бы желая сказать: "Подумаешь, новость! Мы тоже расстреляли бы всех своих". А вслух проговорил: - Кто поручится, что ваша банда не разбежится, едва переступив границу? - Во-первых, - резко заявил Гейдрих, - они знают, что мы их выловим и четвертуем. А за выполнение задачи им обещана свобода и награда. Во-вторых... они не знают того, что сделанная каждому из них прививка якобы против столбняка в течение двадцати четырех часов... - Так что у них просто не будет времени болтать, - мимоходом заметил Гиммлер. - Мне это нравится, - задумчиво проговорил Гитлер. - Благодарю вас, доктор Гиммлер. Но... я хочу, чтобы ОКВ было все же в курсе всего этого дела. Офицер ОКВ должен присутствовать в Глейвице и, может быть, даже руководить операцией по окружению и уничтожению группы Кальтенбруннера. Гаусс понял: Гитлер хочет перестраховаться. Он знает, что армия боится службы безопасности, и потому ненавидит ее людей. Уж армейцы-то не выпустят ни одного диверсанта, если сказать солдатам, что это люди Кальтенбруннера. Перестреляют, как куропаток. Ход понравился Гауссу. Гитлер остановил взгляд на Шверере. У старика защемило под ложечкой. "Я так и знал, - подумал он. - Опять проделка Гаусса: сейчас меня сунут в эту кашу". Гитлер действительно проговорил: - Заветной мечтой генерала Шверера был восточный поход. Я предоставлю ему честь начать это дело... Генерал Шверер! - Шверер нехотя приподнялся в кресле. - Германия возлагает на вас уничтожение особой группы Кальтенбруннера. Преследуя беглецов в польских мундирах, вы первым ступите на землю Польши. - Благодарю вас, мой фюрер, - вяло проговорил Шверер. Ему при этом казалось, что он чувствует на своем затылке насмешливый взгляд Гаусса. Однако, едва опустившись в кресло, он забыл обо всем, кроме бередившего мозг вопроса: "Уж не понадобилось ли им опять подставить меня под выстрел какого-нибудь гиммлеровского уголовника, наряженного в польский мундир, чтобы иметь еще один предлог для наступления?.." Холодные мурашки бежали по спине старика. Он не слышал больше того, что говорилось за столом. Но на этот раз он ошибался: план захвата глейвицкой радиостанции был для Гаусса такой же новостью, как для Шверера. Заседание окончилось. Гитлер, как всегда, неожиданно замолчав на полуслове, сорвался с места и исчез, прикрываемый адъютантами. Его спина уже скрылась за дверью, а Гаусс все смотрел на тяжелые дубовые створки. 14 Опускаясь по служебной лестнице, план провокации на польской границе докатился до командира 17-го отряда службы безопасности хауптштурмфюрера СС Эрнста Шверера. Эрнст ничего не имел против этого поручения. Он не раз проводил подобные операции на своей немецкой земле против рабочих, коммунистов, вообще антифашистов. Он с удовольствием вспоминал о своем участии в захвате Австрии, о провокации, которую ему удалось организовать в Чехии вместе с белочулочниками Хенлейна. Тогда его подчиненные убили восемнадцать чехов и нескольких "красных" немцев. Но на этот раз ему стало не по себе сразу же, как только бригаденфюрер изложил задание. Эрнсту претила не провокация, как таковая, - он с удовольствием вырежет заставу и пустит в расход несколько штафирок на радиостанции, хотя бы они и были немцы. Смущало другое: обстановка, в которой бригаденфюрер посвятил его в суть этого дела. Уж очень не в нравах СД была любезность бригаденфюрера, чересчур необычны были посулы наград и повышение сразу в чин оберштурмбаннфюрера, минуя четыре кубика штурмбаннфюрера. Все было подозрительно. Даже то, что люди Эрнста должны были выполнять главным образом функция конвойных при команде уголовных арестантов, которые составят основную силу диверсионной партии. Зачем уголовники? Как будто эсесовцы не доказали своей готовности и способности совершить любое уголовное преступление! Эрнст смотрел на хорошо знакомый шрам в виде полумесяца, красневший на щеке бригаденфюрера, и старался уловить в словах начальника ту действительную угрозу благополучию и жизни его, Эрнста, которую он, как животное, инстинктивно уже разгадал. Однако Служба безопасности была Службой безопасности. То, что Гейдрих и Кальтенбруннер хотели сохранить в тайне даже от своих сотрудников, во многих случаях тайной и оставалось. Бригаденфюрер открыл Эрнсту, что уголовники, которые уцелеют в перестрелке, должны быть уничтожены немедленно по окончании операции. Эрнст охотно взял и это дело на себя. Но бригаденфюрер ничего не сказал Эрнсту о смертельности прививок, предназначенных всем участникам "дела". - Им всем будет сделан укол. Предохранение от столбняка и вместе с тем что-то возбуждающее, для храбрости, - непринужденно проговорил бригаденфюрер в заключение беседы. - Моим парням не нужно ничего возбуждающего, - ответил Эрнст. - Они и так справятся с делом. - Нет, нет! - запротестовал начальник. - Все получат свою порцию. И вы должны показать пример остальным. Эрнст не стал спорить. Но заранее решил, что постарается уклониться от каких бы то ни было вспрыскиваний - будь то состав "бодрости", "успокоения" или чего другого. Полбутылки коньяку - вот все, что ему нужно. Ценою примитивной хитрости ему удалось подставить под шприц своего помощника по операции - здоровенного детину хауптшаррфюрера Мюллера. Тот получил два укола. Вечером Эрнст с удовольствием оглядел себя в зеркало: лихо сдвинутая на ухо конфедератка польского пограничника и хорошо пригнанный мундир с массой серебра показались ему куда более элегантными, чем погребальный наряд гестапо. Жаль, что не удастся в таком виде показаться какой-нибудь берлинской девчонке! От пограничной комендатуры, где происходило переодевание, отряд двинулся к границе. Под командой Эрнста находились эсесовские головорезы, привыкшие к ночным вылазкам на польскую сторону. Так как они не были посвящены в то, чем эта вылазка отличается от прежних, то уверенность в безнаказанности и благополучном возвращении придавала им смелости. Уголовники, составлявшие основное ядро отряда, знали еще меньше. Но они были готовы на все за обещанную свободу. Хауптшаррфюрер Мюллер был, кроме Эрнста, единственным, кто знал цель экспедиции - нападение на немецкую радиостанцию в Глейвице. Сидя рядом с Эрнстом в кабине грузовика, Мюллер молчал. Его ум не был приспособлен к какому-либо анализу полученных приказаний, а нервы он имел такие, какие и должен иметь разбойник. Они не приходили в возбуждение от того, что Мюллеру предстояло вырезать несколько польских и немецких пограничников и поставить к стенке инженерчиков какой-то радиостанции. Вероятно, это какие-нибудь красные, раз уж начальство решило с ними покончить. А до того, что на этот раз до них добираются таким кружным путем, Мюллеру не было дела. Единственным человеком, чувствовавшим себя не в своей тарелке, был Эрнст. Тело его время от времени покрывалось гусиной шкурой, и противный холодок пробегал по спине. Он поймал себя на том, что нервно повел лопатками. Но чорт побери, Мюллеру вовсе незачем видеть его волнение! На тот случай, если подчиненный все же заметил его судорожное движение, Эрнст пробормотал: - Не выношу сырости... Но Мюллер промолчал и на этот раз. Переживания спутника его не интересовали. У скрещения двух заброшенных дорог грузовики высадили команду и повернули обратно. Когда затих шум удаляющихся автомобилей, Эрнст услышал шлепанье своих людей по грязной дороге. Он приказал сойти на траву обочины. Стало почти тихо. В окружающей темноте Эрнсту чудилось, что он остался один во всем мире. Впрочем, это ощущение быстро исчезло: будь он один - он нашел бы местечко посуше, завернулся бы в плащ и дождался бы солнца. А там со светом пробрался бы обратно к своим, придумав какую-нибудь причину, помешавшую выполнению задания. Но тут его окружали эсесовцы. Эрнст мог с уверенностью сказать, что кто-нибудь из них, может быть здоровяк Мюллер, приставлен для наблюдения за своим начальником. Такова была в Службе безопасности система круговой слежки начальников за подчиненными, подчиненных за начальниками. Значит, оставался только путь вперед, туда, где пролегает всегда немного таинственная линия границы. Кто-то из его людей заговорил. Эрнст резко остановился и в бешенстве обернулся, пытаясь разглядеть в темноте виновника. Но тут же послышалось негромкое рычание Мюллера. Потом Эрнст по звуку определил крепкий удар, и все снова стихло. По мере того как глаза Эрнста привыкали к темноте и стали различать едва намеченные силуэты, ему начало казаться, что его люди также видны и подкарауливающим их пограничникам по обеим сторонам границы. Эрнст приказал приготовиться к снятию польских постов. Собственный шопот показался ему едва ли не криком, способным разбудить всю пограничную стражу в округе. Эрнст был рад начавшемуся дождю: его пелена увеличит невидимость отряда, а шум капель по листве заглушит шаги. Но мелкий дождь тут же прекратился, едва смочив одежду. Только глина стала еще более скользкой, чем прежде. Эрнст то и дело хватался за ветви деревьев, чтобы удержаться на разъезжающихся ногах. Эта неустойчивость заставляла напрягаться все тело, нервы еще больше натягивались. От каждого прикосновения ветки Эрнст испуганно втягивал голову в плечи. Он все чаще останавливался. Спутники натыкались на него и шопотом ругались, не узнавая начальника или делая вид, будто не узнают. В других обстоятельствах это обошлось бы им дорого, но тут Эрнст предпочитал молчать. Не только потому, что малейший шум казался ему риском навлечь на себя огонь с обеих сторон границы, но и оттого, что он начинал побаиваться своих уголовников. Он понимал, что они ненавидят его, пожалуй, даже больше, чем тех поляков, на которых он должен был их натравить. По учащенному дыханию людей, по злому шопоту Эрнст угадывал, что его тревожность передается им. Он заранее представлял себе, как эсесовцам придется подталкивать уголовников штыками в спину, чтобы заставить итти вперед. Но Эрнст меньше всего думал сейчас о судьбе подчиненных, об исполнении задачи. Его занимал исход дела для него самого. Следовало прежде всего не держаться первых рядов. И Эрнст стал мало-помалу, незаметно для других, отставать. Но едва две-три тени обогнали его, как он почувствовал ткнувший его в спину тяжелый кулачище Мюллера. Ничего не оставалось, как прибавить шагу. Он с ненавистью представил себе маленькую головку Мюллера, его бычью шею, тяжелый взгляд до бессмысленности тупых глаз... Брр!.. С этого момента Эрнст думал о своих людях уже не как о помощниках в выполнении трудного поручения, а единственно как о банде, посланной для того, чтобы помешать ему повернуть обратно. Они не позволили бы ему удрать, даже если бы он решился на это. Они, и прежде всего Мюллер, схватили бы его и притащили к бригаденфюреру. Эрнст вспомнил, как багровеет иногда шрам на щеке начальника... О дальнейшем не хотелось и думать. Тошнотный комок подкатывал к горлу. Да, путь открыт только в одну сторону - туда. Но уж он-то примет все меры к тому, чтобы вернуться живым... Настало время рассыпаться и залечь перед последним броском. Сейчас они очутятся среди чащи, в которой притаились польские пограничники. Теперь Эрнст ненавидел этих поляков так, как может ненавидеть человек, сознающий их превосходство над собой. Эти польские солдаты, наверно, верили в то, что делают святое дело первой шеренги - они стерегут польскую границу от нацизма. Они, наверно, любят свою Польшу и готовы зубами драться за ее неприкосновенность. Эти простые ребята, загнанные в лес дисциплиной полковничьего государства, едва ли понимали, что их родина давно продана, обречена на муки своими же, польскими предателями-министрами, иноземными политиками и всем черным воинством католической церкви. Эти парни, наверно, и не подозревали, что кровь, которую они готовы были пролить за свою дорогую мать Польшу, - первая жертва в огромной и темной игре политических разбойников. Имена этих разбойников представлялись им, вероятно, некоей абстракцией. Что такое для них какие-нибудь чемберлены и галифаксы, боннэ и петэны, морганы и рокфеллеры? Только заграничная разновидность собственных беков и смиглых - бар, захвативших право играть судьбою страны. Простые польские парни, облаченные в солдатские мундиры, отчетливо сознавали одно: им доверена граница. За нею притаился многовековый враг славянской Польши - тевтонский милитаризм. Это солдаты знали. Они уже видели этот милитаризм в действии. Сожженные деревни, истерзанные бабы, повешенные старики и детские трупы на дорогах - это было уже двадцать пять лет назад, когда вильгельмовские полки топтали польскую землю. Баре нарочно не пускали простых польских парней дальше второго класса приходской школы, чтобы те не могли ни в чем разобраться, чтобы верили, будто действительно сторожат свою Польшу и чтобы безропотно отдавали за нее жизнь... Польские пограничники сжимали карабины; они зорко вглядывались в темноту из-под огромных козырьков своих угловатых фуражек. Но зачем были им карабины, к чему была бдительность, когда из лесу на слабо освещенную прогалину вышли солдаты в своих же польских мундирах, в конфедератках? Эти нивесть откуда взявшиеся солдаты знали пароль. И только в тот последний миг, когда штыки нежданных пришельцев во вспугнутом молчании леса пронзали тела застигнутых врасплох пограничников, простые польские парни поняли: это тевтоны в польских мундирах. Но было поздно: часовые были сняты, пост окружен и вырезан, прежде чем подхорунжий успел повернуть ручку старенького телефона. Отряд Эрнста мог поворачивать обратно, в сторону своей границы, не боясь огня в спину. На какой-то короткий промежуток времени Эрнст почувствовал облегчение, пока не понял, что казавшееся самым трудным - снятие польских постов - лишь незначительная часть поручения. Самое страшное было впереди. Что, если число немецких постов на границе не уменьшено, как обещал бригаденфюрер? Что, если немецкие посты откроют огонь не холостыми патронами? Что тогда... Повернуть? Но куда? В Польшу, на растерзание разозленным польским пограничникам?.. Эрнст только сейчас до конца понял, как ловко его втянули в эту авантюру. В такой просак он не попадал еще никогда: куда ни сунься, всюду враги. Сначала сзади немцы - впереди поляки. Теперь позади поляки - впереди немцы. Но делать нечего, пора было двигаться обратно к своей границе, пока поляки с соседних постов ничего не заметили. Вот тут-то и пригодилась полбутылка коньяку, захваченная с собою Эрнстом. Он выпил бы ее всю, если бы не жадный взгляд Мюллера. Чтобы задобрить верзилу, Эрнст отдал ему половину. Эрнст приказал пересчитать людей и двинулся в путь. Шли в таком же молчании, как сюда. Но было вдвое страшнее. Неподалеку от Эрнста слышалось сопенье Мюллера. На то, чтобы отстать, отбиться от цепи, не было надежды. По расчетам Эрнста до немецких линий оставалось уже совсем немного, когда по лесу вдруг прокатилось: трах-тара-рах-тах-тах... Эхо неслось, комкая тишину и расшвыривая лесные шорохи, сорвалось в лощину и, разорванное на куски, исчезло где-то на польской стороне. Сделав вид, будто споткнулся, Эрнст бросился на землю. Он все падал и падал, а земля, казалось, уходила из-под него. Так катился он по косогору, пока не оказался в воде. Цепляясь за скользкий глинистый берег, стукаясь коленями о камни, он судорожно карабкался вверх, пораженный смертельным страхом. Выбравшись на берег ручья, он жадно прижался к земле. Тяжело дыша, прислушивался, не повторятся ли раскаты того, что он принял за пулеметную очередь, но что в действительности было лишь одиночным выстрелом в лесу. Отвратительная мелкая дрожь проникла во все суставы и лишила Эрнста способности двигаться. Он бы лежал и лежал, если бы новый приступ ужаса не заставил его метнуться от раздавшегося поблизости хруста ветвей. - Господин оберштурмбаннфюрер! - тихонько окликнул Мюллер. Эрнст понял, что скрываться бесполезно: - Ох, боже мой... - со стоном прохныкал он. - Ну, какого дьявола? - сразу утратив всю вежливость, прорычал Мюллер. - Кажется, я вывихнул ногу... - еще жалобнее прошептал Эрнст. - Вылезайте, пока нас не накрыли! - Не могу сделать ни шагу. - Эрнст готов был заплакать. Ему уже казалось, что он действительно вывихнул ногу: лодыжка по-настоящему болела. - Честное слово, я останусь без ноги... Я чувствую, как она распухает. - Еще десяток метров, и мы сойдемся со своими, - хмуро ответил Мюллер. Эрнст закрыл глаза: опять лес, опять ползанье в темноте, опять грохот пулемета? Он окончательно решился. - Не ждите меня, Мюллер. - Шопот стал трагическим. - Бросьте меня здесь на произвол судьбы... И тут Эрнст впервые понял, как действует рычание Мюллера на подвластных ему людей. Хауптшаррфюрер без церемоний схватил его за плечо и проговорил сквозь зубы: - Довольно валять дурака! - Это же я, Шверер! - Вставайте, а не то... - угрожающе проговорил эсесовец и так тряхнул своего начальника, что у того ляскнули зубы. - Вы с ума сошли! - крикнул Эрнст. - Вы что, не узнаете меня, что ли? - Не беспокойтесь: я сразу узнал вас... Пошли! - Но я же не могу встать. - Нет, этим вы не отделаетесь! - И лапа Мюллера впилась в плечо Эрнста. - Ну, погодите, - прошептал Эрнст, - только бы мне остаться в живых... Уж я покажу вам! - Там будет видно... Стараясь быть внушительным, Эрнст прикрикнул: - Убирайтесь и пришлите сюда двоих, чтобы донесли меня. - У меня другой приказ, - проговорил Мюллер, и Эрнсту показалось, что он вытаскивает из кобуры пистолет. - Вы ответите за все это! - пробормотал Эрнст, делая вид, будто ему трудно подняться. Но сильная рука Мюллера потянула его вверх, и Эрнст сразу оказался на ногах. Опираясь на руку Мюллера и прихрамывая, он потащился за эсесовцами. Голова его была теперь занята одним: Мюллер должен быть уничтожен первым! - Из-за вас могло сорваться все дело, - мрачно проговорил Мюллер, но в его тоне Эрнст уловил нотку примирения. Однако это не изменило хода его мыслей: "Он должен быть уничтожен первым". Мюллер насмешливо спросил: - Ну, может быть, теперь вы перестанете хромать? - Да, мне значительно лучше... Видимо, нужно было немного размять ногу. - И Эрнст оттолкнул руку хауптшаррфюрера. - Где люди? - Там, - Мюллер махнул в темноту. - До наших постое рукой подать. - Людей в цепь! Гранаты к бою! - приказал Эрнст. - Слушаю, - обычным тоном исполнительного служаки ответил Мюллер, но не ушел. - Марш!.. Или, может быть, вы трусите? - спросил Эрнст. Мюллер исчез. Через несколько минут Эрнст услышал хруст веток, приглушенные голоса, передающие команду. Отряд двинулся вперед. Эрнст бежал, пригнувшись к земле и зажав в руке парабеллум. Его мысль попрежнему была направлена к одному: "Чтобы спастись самому, нужно уничтожить Мюллера". В потемках он пытался отыскать взглядом большую тень Мюллера. Генерал Шверер и Отто с вечера 30 августа расположились в гостинице Киферштедтеля, к западу от Глейвица. Шверер полагал, что тут он будет в полной безопасности и сможет в течение нескольких минут достичь города, как только прибудет донесение о том, что провокационная радиопередача закончена и расположенные в засаде войска уничтожили или переловили диверсантов. Под утро Шверера разбудил отдаленный треск перестрелки в стороне Глейвица. Старик приказал Отто включить приемник. Оба с интересом прослушали передачу, призывающую немцев восстать против Гитлера. Пока, по донесению офицера связи, в Глейвице происходили окружение и расстрел диверсантов, Шверер успел напиться кофе. Он допивал вторую чашку, когда доложили, что все закончено и два сумевших убежать от расстрела диверсанта будут вот-вот изловлены. Он сел в автомобиль и отправился в город, намереваясь убедиться в уничтожении всей группы. Шверер с презрением смотрел на перепуганных жителей Глейвица, жавшихся к стенам домов. Кое-кто поспешно укладывал в автомобили чемоданы, воображая, что уже началась война. Эсесовцы стаскивали с перебитых уголовников и с охранников Эрнста польские мундиры и выбрасывали их на улицу. Эти мундиры должны были убедить обитателей Глейвица в том, что нападение было совершено поляками. Шверер лично пересчитал мундиры. Нехватало трех. - Скольких ловят? - спросил он Отто. - Двоих, экселенц. - Скажи, что если в течение часа, мне не доставят и третьего, я прикажу расстрелять офицера, которому поручено окружение. - Слушаю, экселенц. - Иди! Он в нетерпении мерил мелкими семенящими шажками кабинет директора радиостанции, где не осталось ни одного стекла от первой же гранаты. Прошло по крайней мере полчаса, пока дежуривший у телефона Отто доложил: - Двое бежавших пойманы. - Расстрелять! - коротко бросил Шверер. Но тут ему пришла мысль допросить этих уцелевших, куда мог деваться третий пропавший. - Сначала дать их сюда, - приказал он. - Всем покинуть комнату. Прошло несколько минут. На железной лестнице послышался топот нескольких пар подкованных сапог. Дверь отворилась, и в комнату втолкнули двух связанных по рукам людей в изорванных польских мундирах. Шверер почувствовал, как кровь отливает у него от головы: один из двух "поляков" был Эрнст. Старик пытался дрожащими руками удержаться за поплывший от него стол... В тот же вечер, 31 августа 1939 года, Эрнст сидел в кабинете бригаденфюрера. Сам бригаденфюрер беспокойно расхаживал по комнате, слушая подробный рассказ Эрнста об операции на границе. Иногда, проходя мимо Эрнста, он исподлобья взглядывал в лицо новоиспеченному оберштурмбаннфюреру. Его поражало спокойное и даже, сказал бы он нахальное выражение лица этого малого. Просто удивительно: пробыв почти целый день на свободе, Эрнст не мог не узнать, что все меры к уничтожению диверсионной группы были приняты заранее и проведены в жизнь без всяких исключений, Эрнст должен был понять, что если бы не совпадение, по которому именно его отцу было поручено дело, сам он, Эрнст, едва ли сидел бы теперь здесь и с эдаким спокойствием покуривал папиросу. Бригаденфюрер был уверен, что как только он доложит об этом неприятном осложнении Кальтенбруннеру, а тот, в свою очередь, Гейдриху или Гиммлеру, часы Эрнста будут сочтены. Оставить его в живых - значило рисковать разоблачением всей провокации, ведущей к таким крупным последствиям, как вторжение в Польшу, как война... Чорт возьми, чем же объяснить это удивительное спокойствие парня? Неужели он не понимает, что сосет одну из последних папирос в своей жизни? А Эрнст был действительно удивительно спокоен. Через несколько минут, когда он закончил свой рассказ, причина этого спокойствия стала ясна и бригаденфюреру: - Прежде чем явиться к вам с этим докладом, - проговорил Эрнст, и в голосе его прозвучало даже что-то вроде хорошо сознаваемого превосходства над начальником, - я сделал то же самое, что некогда проделал наш бывший коллега Карл Эрнст... Бригаденфюрер перестал ходить по комнате и удивленно уставился на Эрнста. - Я заготовил несколько писем, - продолжал тот. - В них точно описано все дело. Некоторые из этих писем уже в руках моих друзей в различных пунктах Германии. При этих словах бригаденфюрер не мог подавить вздоха облегчения, но Эрнст насмешливо предостерег его: - Вы полагаете, что это не так уж сложно: вытянуть из меня имена друзей! Я был бы идиотом, если бы второй половины писем не переправил за границу. Туда вам не дотянуться. Если со мною что-нибудь случится, весь мир узнает о сегодняшнем происшествии. Так и доложите, кому следует. Полагаю, что после этого вся Служба безопасности получит приказ охранять меня, как коронованную особу... Эрнст бесцеремонно потянулся в кресле. Бригаденфюрер в остолбенении стоял напротив него. Шрам, до того едва заметный, багровым полумесяцем перерезал теперь его щеку. - Однако!.. - медленно проговорил он, стараясь подавить приступ бешенства. - Вы далеко пойдете. - И тут же с неподдельным интересом спросил: - Но как же прививка? Почему она не подействовала? - Прививка "бодрости"? - насмешливо спросил Эрнст. - Мой шприц пришелся на долю хауптшаррфюрера Мюллера. - Каким образом?! - Это уж мое дело... Важно то, что этот второй шприц избавил меня от необходимости собственноручно пристрелить этого труса. Он подох прежде, чем мы добрались до радиостанции. Еще несколько мгновений бригаденфюрер рассматривал физиономию Эрнста, выражение лица которого делалось все более наглым. По мере того как бригаденфюрер глядел, к нему возвращалось спокойствие. Шрам на щеке делался все менее заметным. Наконец эсесовец неопределенно проговорил: - Что ж... может быть, такие-то нам и нужны... - Я тоже так думаю, - с усмешкой согласился Эрнст. 15 - Крауш, в канцелярию!.. - послышалось на тюремной галлерее, когда сутулый, тощий, как скелет, заключенный, устало волоча ноги, брел с вымытой парашей в руках. Крауш поставил парашу, вытянул руки по швам и обернулся к надзирателю. - Живо посудину на место и марш в канцелярию! - последовал приказ. Арестант молча поднял парашу и понес в камеру. Прислонившись спиною к поручням галлереи, надзиратель проводил его скучающим взглядом. Через минуту Крауш так же медленно, как делал все, проплелся мимо него обратно к выходу. - Если письмо от милой, расскажешь мне, с кем она живет, - насмешливо бросил надзиратель вслед старику. Крауш, не сморгнув, повернулся и, опять исправно взяв руки по швам, пробормотал: - Непременно, господин вахмистр. Арестант Карл Крауш, бывший социал-демократ, сидел по приговору суда города Любека. В приговоре значилось, что он получил свои шесть лет за отказ предъявить документы по требованию наружной полиции и за избиение в пивной "Брауне хютте" инспектора государственной тайной полиции. Крауш ни на суде не протестовал против жестокости приговора, ни впоследствии никому не жаловался. Старик был доволен тем, что в судебном деле не значилось главное, в чем гитлеровцы могли бы его обвинить: способствование побегу из-под надзора любекской полиции функционера коммунистической партии Германии Франца Лемке. Такое обвинение обошлось бы Краушу значительно дороже, чем несколько лет тюрьмы. Смирением и исполнительностью Крауш старался заслужить расположение тюремного начальства. Его постоянно снедал страх, как бы ему не прибавили срок. Он был стар и знал, что в таком случае еще меньше останется шансов увидеться с семьей, о которой он не переставал мучительно думать каждую минуту своего пребывания в стенах тюрьмы. Недавно Крауш получил приказ исполнять обязанности кальфактора в "строгом" отделении тюрьмы. Никто из заключенных ганноверской тюрьмы не знал, что одна из камер "строгого" отделения подверглась недавно переделке: была навешена вторая, дополнительная, стальная дверь, половина окна была забетонирована, и наружный щит окошка удлинили так, что стал невидим даже тот клочок неба, который видели арестанты в других камерах. В этом каменном мешке появился заключенный, чье имя не было сообщено даже надзирателям. Понадобилось время, чтобы они опознали в нем Эрнста Тельмана. Уборка камеры Тельмана тоже была возложена на молчаливого Крауша. Войдя в канцелярию тюрьмы, Крауш не сразу узнал сидевшего за столом, спиною к свету, человека. Он не мог различить черт его лица. Ясно виднелись только хорошо освещенные погоны вахмистра. Крауш вытянулся у двери и отрапортовал о своем прибытии. Вахмистр продолжал писать. Теперь, когда глаза Крауша привыкли к царившей в канцелярии полутьме, он узнал Освальда Ведера. Арестанты редко видели этого человека. Он с ними почти не соприкасался. Так же, впрочем, как и с большинством надзирателей. Ведер выполнял обязанности писаря у советника по уголовным делам Опица, о котором тюремная молва разнесла самые мрачные слухи. Советник тоже не соприкасался ни с кем из населения тюрьмы. Очень ограниченный круг лиц знал, что его обязанностью является наблюдение за арестантом, чье имя старались сохранить в тайне, - за Эрнстом Тельманом. Такой робкий человек, как Крауш, должен был бы испытать страх и по крайней мере любопытство по поводу вызова к писарю страшного Опица. Но на лице старика появилось только выражение напряженного внимания, словно он боялся в полутьме пропустить малейшее движение вахмистра. Наконец Ведер оторвался от толстой шнуровой книги. - Распишись! - приказал он, не глядя на арестанта, и подвинул книгу к краю стола. - Не забудь: сегодня тридцать первое августа тысяча девятьсот тридцать девятого года. Когда Крауш дрожащими от непривычки пальцами вывел свое имя, Ведер протянул ему распечатанную пачку табаку. - Курительная бумага внутри, - хмуро проговорил он и, словно боясь соприкоснуться с пальцами арестанта, отдернул руку, едва Крауш взял пачку. Нелегко сохранить способность спать, если тебя в течение семи лет одиночного заключения лишают возможности работать, двигаться, даже разговаривать хотя бы с самим собой. Тем не менее бессонница редко мучила Тельмана. Так же как он заставил себя каждое утро делать гимнастику, несмотря на отекшее от дурной пищи и болезни тело, так же как он вынуждал себя часами ходить по камере - три шага туда, три обратно, чтобы сохранить подвижность, так же как он ни на минуту не терял способности трезво оценивать все, что происходило в мире, далеко за стенами его одиночки, точно так Тельман силою своей железной воли заставлял себя спать. Это было необходимо для сохранения организму сопротивляемости, для сохранения воли и способности мыслить. И вот сегодня сон вдруг не пришел. Тельман лежал, повернувшись лицом к стене. Такую шершавую серую поверхность он видел перед собой уже семь лет. Гитлер перебрасывал его из города в город, из тюрьмы в тюрьму, из камеры в камеру, но это мало что меняло в обстановке, окружающей Тельмана: те же серые стены, те же решетки на крошечных окнах, тот же яркий свет электрической лампочки днем и ночью, тот же промозглый холод и безмолвие могилы. Даже у приставленного к нему судебно-полицейского чина те же стеклянные глаза палача и тонкие губы садиста, хотя раньше этот чин назывался Гирингом, теперь называется Опицем и неизвестно как будет называться через несколько лет. Несколько лет?! Еще несколько лет?! А дальше?.. Чем кончится эта глава немецкой истории? Как ни трудно следить за жизнью из этой камеры, Тельман отдает себе отчет в происходящем. Самое главное: он знает анализ событий, данный Сталиным. Сопоставляя этот анализ с известиями, так мужественно доставляемыми товарищами с воли, Тельман может разобраться в происходящем на его несчастной родине. Да, как ни противно всему образу его мышления это жалкое слово, он вынужден его употребить. Несчастная страна, несчастный народ!.. Разве не величайшее несчастье попасть в плен кучке негодяев, с жестокостью кретинов осуществляющих предначертания закулисных хозяев положения? Даже отсюда, из тюремной камеры, видно, что, по существу, нацисты выполняют ту же историческую задачу врагов германского народа, какую когда-то выполняли социал-демократы. Больше пятнадцати лет тому назад товарищ Сталин назвал Вельса приказчиком Моргана и победу социал-демократов на выборах в рейхстаг победой группы Моргана. Тельману кажется, что было бы справедливо назвать теперь победу Гитлера победой объединенных сил Моргана, Рокфеллера и Круппа. Интересно было бы узнать суждение по этому поводу товарища Сталина... Это чрезвычайно важно для определения дальнейшего поведения немецких коммунистов. Даже лишенная всякой массовой базы, загнанная в глубочайшее подполье, КПГ не должна, не имеет права складывать оружие. Кровь Шеера, Лютгенса, Андре, Фишера и, может быть, в скором времени его собственная кровь будет цементом, на котором должно держаться единство боевого авангарда немецкого народа. Пусть этот авангард стал малочисленным - знамя партии попрежнему чисто, и товарищи попрежнему высоко несут его... Трудно, очень трудно следить из тюрьмы за соблюдением условий успеха работы КПГ, названных когда-то Сталиным. Но Тельман всем сердцем верит: и в глубоком подполье партия продолжает рассматривать себя как высшую форму классового объединения немецкого пролетариата. Товарищи знают: они должны бороться во имя того, чтобы взять на себя руководство жизнью родного народа. Рано или поздно немецкий народ должен сбросить черное иго своих и иноземных фашистов. Не может не сбросить. Краткие известия, приходящие с воли, говорят Тельману, что, ведя тяжелую практическую борьбу, товарищи не забывают об овладении революционной теорией марксизма. Они правильно анализируют редкие лаконические советы Тельмана и неоценимую помощь Сталина. Их лозунги всегда конкретны, их задачи - задачи сегодняшнего дня. Отзвуки, проникающие даже в стены тюрьмы, подтверждают, что боевые лозунги партии всегда соответствуют насущнейшим потребностям масс, проверены в горниле мыслей и чаяний народа. Как бы ни был страшен террор нацизма, как бы ни была дорога цена, которою приходится платить за малейшее проявление протеста против режима Гитлера, дух сопротивления не умирает в немецком народе. Об этом свидетельствует непрестанно растущее население тюрем и концлагерей. Тельман с радостью отмечал, что при всей высокой принципиальной непримиримости его товарищей по ЦК они проявляют достаточную гибкость в формах борьбы с фашизмом. Они не доктринерствуют, протягивают руку всякому, кто хочет бороться с тиранией. К сожалению, он ничего не слышит здесь о критике, но он не винит товарищей в том, что они не занимаются сейчас публичными дискуссиями. Это могло бы повлечь опасные провокации и провалы подполья. А внутри организации товарищи чистят свои ряды, они зорко следят за ошибками друг друга. Это Тельман заметил по нескольким признакам. Правда, признаки более чем лаконичны, но он хорошо знает своих боевых друзей, ему не нужно разъяснять их намеки. Да, да, он хорошо их знает... Может быть, правда, кроме тех, кто вошел в ЦК уже в последнее время вместо павших на посту. Но это ничего. Он уверен: лучшие из лучших, передовые из передовых ведут партию. Он так же уверен в этом, как и в том, что, несмотря на гибкость, проявляемую по тактическим соображениям в сотрудничестве со всеми антифашистскими элементами страны, партия беспощадно выбрасывает из своих рядов всех, кто недостоин носить высокое звание солдата пролетарской революции - коммуниста. В этом отношении он не боится за дисциплину, которую он оставил партии как одно из своих лучших творений. Он не боится, что хотя бы одно слово, произнесенное ее вождями, хотя бы одно обещание, данное народу, останется словом и обещанием, - все станет делом, все претворится в победу. Лишь бы немцы не забывали, что там, на востоке, в родной каждому коммунисту и каждому пролетарию Москве, бьется сердце революции. Немцы, помните: русские, русские и еще раз русские - вот ваши лучшие друзья! Какие бы усилия ни прилагали враги, чтобы посеять рознь между этими народами, коммунисты должны показать: идя об руку с русским рабочим классом, немецкий рабочий класс может не бояться ничего и никого. Победа будет за ним... Да, это очень важно... Именно об этом он и должен написать товарищам в ближайшей же записке на волю... Мало-помалу сон смежил веки. Но и сон Тельмана был сегодня необычно тревожен. Первый же слабый шорох пробудившейся тюрьмы заставил его очнуться. И больше он уже не мог заставить себя уснуть. Вероятно, поэтому он чувствовал утомление с самого утра. С особенной остротой давала себя знать боль в пораженном свищом кишечнике. Тельман через силу сделал гимнастику. Его едва не стошнило от нескольких глотков тепловатой бурой жидкости, которая называлась тут утренним кофе. И тем не менее он, как всегда, приветливым кивком встретил вошедшего за парашей кальфактора Крауша. Разговаривать с заключенными камер, которые он убирал, Краушу запрещалось под угрозою карцера и наручников. Поэтому, положив на стол полученную от Ведера пачку табаку, он вытащил из нее маленькую тетрадку грубой курительной бумаги и только глазами указал на нее Тельману. Тельман понимающе опустил веки. Это было все. Зная, что за ним неотступно наблюдают в глазок двери, Тельман преодолевал нетерпение. По крайней мере час или полтора не притрагивался к бумаге. Только по прошествии этого времени он свернул папиросу. Как бы невзначай, от нечего делать разглядывая тетрадку, отсчитал тринадцатый листочек. Несколько раз выпустил на него дым. На листке все яснее проступали мелкие, едва различимые простым глазом буквы: Г...и...т...л...е...р... н...а...п...а...л... Терпеливо, не подавая виду, что он что-то видит, Тельман, наконец, прочел: "Гитлер напал на Польшу..." В раздутых нездоровой полнотой пальцах не было признаков дрожи, когда Тельман свернул из этого листка следующую папироску и зажег ее. Курил медленно, словно бы мысленно следя за тем, как одна за другою вместе с дымом исчезают буквы: Г...и...т...л...е...р... н...а...п... Папироса еще тлела, когда отворилась дверь камеры и на пороге показался Опиц в сопровождении двух надзирателей. Советник впервые пришел к Тельману днем. Он придирчиво осмотрел все углы камеры и задержал взгляд на дымящейся папиросе заключенного. Тельману показалось даже, что советник следит за тем, как от нее лениво отделяется струйка дыма. Дым поднимался медленно, словно ему было трудно взвиться в спертом воздухе камеры, унося к потолку не в меру тяжкие слова: "Гитлер напал на..." Опиц сделал знак надзирателям удалиться и остался с глазу на глаз с узником. Еще некоторое время длилось молчание. Тельман сделал несколько столь глубоких затяжек, что закружилась голова. Зато он был уверен, что весь проявленный на бумаге текст сгорел. - Ну-с, теперь мы сможем, наконец, объявить, что покончили с коммунизмом, - сказал Опиц и сделал многозначительную паузу. - Войска фюрера вторглись в Польшу. - Опиц, прищурившись, посмотрел на Тельмана, спокойно прижимавшего пальцем окурок к краю таза. Повидимому, советник ждал проявления волнения. Не заметив никаких его признаков, злобно проговорил: - Через месяц он будет в России. Коммунистической Москвы больше не будет на карте! Слышите: это конец большевиков. Тельман ненавидел бледную физиономию Опица. Он ненавидел весь родивший советника режим. Ненавидел Гитлера. Но напряжением воли он заставил себя ничем, решительно ничем не проявить владевших им чувств, не издал ни звука. - Что вы на это скажете? - издевательски спросил Опиц. И только тут Тельман не мог удержаться от удовольствия сказать то, что думал. Он надеялся, что сказанное послужит немецкому народу вехой на пути к пониманию правды. И, как только мог громко, ответил: - Я скажу: это конец! - Ага! - торжествующе воскликнул Опиц. - Я скажу, - спокойно повторил Тельман: - Сталин свернет шею Гитлеру. Несколько мгновений советник смотрел на Тельмана испуганно-ненавидящими глазами. Потом в бешенстве толкнул дверь ногою и выбежал вон. Послышался звон замка. В камере воцарилась тишина могилы. Тельман с благодарностью посмотрел на крошечный черный окурок, приставший к краю таза. Благодаря товарищам со общение Опица не застало его врасплох. Теперь вся тюрьма, а за нею и вся Германия будут знать, что думает об этой войне коммунист Эрнст Тельман... Эта мысль не успела оформиться до конца, когда снова послышался лязг затворов. Вошел надзиратель. - Руки! - лаконически скомандовал он и привычным движением замкнул на запястьях Тельмана строгие наручники. 16 Несмотря на жестокий террор, царивший внутри аппарата нацистской партии, Гитлер и Геринг боялись, что никакие приказы не помешают Гиммлеру расправиться с Тельманом так, как тот считал нужным. А Гиммлер принадлежал к клике нацистов, полагавшей, что беречь Тельмана незачем, что узник не может пригодиться ни для каких обменных или заложнических комбинаций. Высказывавшуюся Герингом надежду на то, что имя Тельмана, пока он жив, можно использовать для провокационных фальшивок, Гиммлер тоже находил глупостью. Однажды он заявил: - Только тот, чей мозг утратил ясность под влиянием злоупотребления наркотиками или попросту заплыл жиром, может воображать, будто удастся выжать из Тельмана подпись под каким-нибудь документом или толкнуть его на нужное нам заявление. Незачем беречь этого опасного коммуниста. Самое правильное - покончить с ним. А что касается использования его имени для дел, рассчитанных на доверчивых людей, то это мы можем делать независимо от того, жив Тельман или мертв. Мы не обязаны давать объявление об его смерти в "Ангриффе". От нас зависит считать его живым или мертвым. Враждебные отношения между Гиммлером и Герингом были широко известны. Геринг никогда не мог простить Гиммлеру, что тот вырвал у него из рук имперскую гестапо и завладел всеми ее секретами, в том числе и секретами самого Геринга. Поэтому, стоило Герингу узнать о заявлении Гиммлера, как он категорически отказался передать заключенного в распоряжение своего соперника. Он сам хотел распоряжаться жизнью Тельмана. Гитлер согласился с его соображениями: пока нельзя убивать вождя коммунистов. В тюрьме он не опасен, а весть об убийстве может прогреметь, как набат, даже в задавленной полицейским террором Германии. Кроме того, никогда и никто не может знать вперед, что случится. Астрологи, с которыми советовался Гитлер, не могли ответить ему на вопрос о роли Тельмана в его собственной судьбе. Осторожнее было держать закованного Тельмана в запасе: а вдруг... Эти трусливые соображения "наци Э 1", подкрепляемые сомнениями "наци Э 2", и заставили их изъять Тельмана из ведения имперской тайной полиции Гиммлера и передать в ведение прусской тайной полиции, еще подчиненной Герингу. Советник по уголовным делам Опиц, приставленный к Тельману, должен был не только наблюдать за тем, чтобы узник не сбежал, чтобы режим его ни на минуту не смягчался, чтобы не могла продолжаться связь Тельмана с коммунистическим подпольем, но также и за тем, чтобы, упаси бог, Гиммлер не вырвал Тельмана из рук Геринга. Поэтому господин советник по уголовным делам имел право во всех случаях, казавшихся ему экстраординарными, делать доклад непосредственно Герингу. Неоднократно он так и поступал. Но на этот раз, напрасно проворочавшись ночь в постели, Опиц не нашел формы, в какой можно было бы доложить рейхсмаршалу о заявлении Тельмана в день первого сентября. Опии даже мысленно не мог себе представить, как его язык выговорит страшные слова: "Свернет шею Гитлеру..." У Опица самого начинало ломить позвонки при одной мысли о впечатлении, какое эти слова могли бы возыметь на его начальников. Такой доклад мог вызвать бурю не на голову Тельмана - тому что? - а на его собственную, Опица, бедную голову. Легко оказать: "Свернет шею Гитлеру..." Дьявольским соблазном мельтешила где-то в черепе мыслишка: не умолчать ли вообще? В конце концов не обязан же Опиц докладывать обо всем, что Тельману вздумается сказать! Но тут же всплывал страх: слова заключенного, который молчит триста шестьдесят четыре дня в году из трехсот шестидесяти пяти, не могут остаться тайной. Рано или поздно молва вынесет их за стены тюрьмы. Даже бетон имеет, повидимому, поры. Если не какой-нибудь выползший на свободу арестант разгласит это, то может проболтаться и надзиратель. А достаточно сказать в Германии что-нибудь в присутствии двух человек, чтобы быть уверенным: гестапо будет это знать. Система третьего уха - надежная система. Из троих собравшихся один непременно осведомитель. Значит?.. Значит, непременно потянут и самого Опица: "Ага! Вы кое-что скрываете!.. Прекрасно..." Если до сих пор ненависть Опица к Тельману была плодом служебного рвения и преданности фюреру, то теперь к ней примешался личный мотив. Советник скрежетал зубами при мысли о виновнике его терзаний и молил всевышнего о том, чтобы, наконец, с него, Опица, сняли обязанность оберегать Тельмана от лап Гиммлера. Вот тогда бы он показал всем, на что еще способен советник по уголовным делам прусской тайной полиции. О, он нашел бы способ расквитаться за свои кошмары!.. Но этой обязанности с него не только не снимали, а наоборот, сразу же после начала военных действий в Польше пришло секретное напоминание о том, что ему, Опицу, надлежит удвоить бдительность по обеим линиям: коммунисты могут сделать попытку связаться с Тельманом - раз; разные иностранные разведки, враждебные фюреру, могут использовать обстоятельства военного времени, чтобы причинить фюреру хлопоты в международном аспекте, - два. Провокационное убийство Тельмана было бы крупной неприятностью, оно вызвало бы ненужную в данный момент реакцию в общественности Англии и Франции, отношения с которыми и без того находят я на краю разрыва. Все это привело, наконец, Опица к решению немедленно доложить о мучившем его вызывающем признании Тельмана. Однако решиться на передачу таких слов Герингу он все же не мог. Он избрал для разговора человека, который, по его данным, был достаточно близок с Герингом, чтобы спокойно сказать тому все, что угодно, и, с другой стороны, отличался большой гибкостью и понятливостью, чтобы не поставить Опицу в вину произнесение вслух страшных слов о фюрере. Группенфюрер СС Вильгельм фон Кроне наверняка не выпучит глаз, не заорет на Опица: "Болван, вы должны были тут же застрелить его за подобные слова... Эй, кто-нибудь! Арестовать бывшего советника Опица!.." Именно к Кроне Опиц и явился с докладом. Но, к его ужасу и удивлению, все произошло совсем не так, как представлял себе советник. Правда, Кроне не только не орал, он даже не повысил голоса, но то, что он сказал, было страшнее крика. - Вы плохой национал-социалист, - спокойно заявил Кроне, прищурившись и глядя на бледного Опица. - Что сделал бы на вашем месте я, да и всякий честный национал-социалист?.. - Инструкция, господин группенфюрер... - Ах, инструкция! - Кроне криво усмехнулся. - А кроме инструкции, вы уже ничего не желаете знать?.. Подобное заявление заключенного, - я не решаюсь повторить его, - не заставило ваше сердце запылать гневом, ваш мозг остался холодным, когда оскорбили вашего фюрера, ваша рука не выхватила пистолета и не всадила в оскорбителя все восемь пуль... О чем это свидетельствует, господин советник?.. - Голос Кроне оставался все таким же спокойным. Лицо не выражало ни малейшего порицания или поощрения. Прищуренные глаза были холодны. - О том, что для вас служебная инструкция сильнее любви к фюреру. О том, что национал-социалистский дух подавлен в вас соображениями служебной повседневности... - Кроне повернул лежавшую перед ним желтую папку, так что собеседнику стала видна обложка: "Личное дело советника по уголовным делам Опица", и начал листать вшитые в папку листки. Опиц не видел этих листков. Он только слышал их зловещее шуршание. От каждой перевернутой страницы он вздрагивал так, точно это был звук ножа гильотины, которым проводили по точильному камню. Кроне закрыл папку. - Оказывается, вы достались нам от гнилого режима Веймарской республики, - сказал он. В тоне группенфюрера Опицу почудилось разочарование, и он поспешно произнес: - Но, господин группенфюрер, я никогда не скрывал того, что начал службу в полиции при докторе Носке... В деле должно быть сказано, что я и тогда отличался непримиримостью к коммунистам. Благоволите взглянуть на характеристику моего поведения во время подавления кильского восстания моряков под руководством министра Носке, благоволите ознакомиться с моей характеристикой, относящейся к делу Розы Люксембург... - Мы судим наших людей не по их услугам прежнему режиму... - Но ведь залогом успеха нашего обожаемого фюрера была именно наша преданность его делу еще в те времена. - В те времена, в те времена!.. Нас больше интересует ваша преданность в эти времена. А тут-то вы и провалились. Бледный узкий лоб советника покрылся испариной. - Господин группенфюрер!.. - Дрожащие губы советника не могли справиться со словами оправдания. Он бессильно умолк. С неторопливостью удава, уверенного в том, что кролик - его, Кроне проговорил: - Я все доложу господину рейхсмаршалу. - И еще раз подчеркнул: - Все! Опиц с трудом поднялся на подгибающихся ногах. - Я полностью сознаю свою вину. Я действительно должен был своими руками задушить Тельмана... Хайль Гитлер! - Я вам никогда этого не говорил, - поспешно ответил Кроне. - У вас есть инструкция. В ней сказано, что вы должны делать. Опиц смотрел на Кроне испуганно вытаращенными глазами. В них уже не было никаких следов мысли, только страх растерянного животного. Он не помнил ни того, как выбрался из кабинета Кроне, ни того, как очутился в своей квартире при ганноверской тюрьме. Все, что осталось в его воспаленном мозгу, - ненависть к Тельману, во сто крат более страшная, чем прежде. Кроне мог быть теперь уверен: если Тельман и не будет попросту убит, то режим, который создаст ему советник, доканает его не хуже пули. Тем временем сообщение Опица пошло своим чередом. Кроне передал его Герингу. Геринг выслушал молча. Даже Кроне не уловил на оплывшем лице рейхсмаршала выражения, которое позволило бы сделать какие-нибудь выводы. Все свое удовольствие от услышанного Геринг вылил в зверином хохоте, которым разразился после ухода Кроне. Он несколько раз повторил про себя: - Свернет шею... Ха-ха-ха!.. Крррах!.. Свернет шею?.. Я был бы непрочь присутствовать при таком зрелище, если бы оно не означало, что захрустят и мои собственные позвонки... При этом внезапном прозрении он оборвал смех и тупо уставился в темный угол кабинета. Оттуда ползли угрожающие тени. Понадобилась понюшка кокаина, чтобы привести нервы в равновесие. При первом же удобном случае Геринг с удовольствием рассказал Гитлеру о заявлении Тельмана. Но тут же пожалел о том, что сделал это без свидетелей. Был упущен хороший случай показать всем, как мелок их фюрер, какой он отвратительный, подлый трус, насколько сам он, Герман Геринг, выше, пригоднее для роли "наци Э 1", чем этот зарвавшийся шизофреник. Выслушав Геринга, Гитлер несколько мгновений смотрел на него молча, переваривая мысль. Потом вдруг слезы часто закапали на лежавшие на столе бумаги. "Тихий кретин!" - подумал Геринг, но тут же, словно прочитав эту мысль, Гитлер разразился таким бурным, истерическим рыданием, что даже привыкший к его выходкам Геринг беспокойно заерзал в кресле. Гитлер ревел, как бык, мечась по кабинету. Стучал кулаками по стене. Кричал и кричал, глотая рыдания. Потом, внезапно остановившись перед Герингом, так рванул на себе воротник, что запонка отлетела далеко в сторону, галстук повис на боку. - Эту шею!.. Эту шею!.. - бессмысленно бормотал он. - Это вы, вы втянули меня в польскую авантюру. Вы толкаете меня в пасть большевикам!.. Я знаю, я все знаю! Воображаете, будто ваши любимые американцы придут сюда и посадят вас вот в это кресло вместо меня!.. Не смотрите на меня, как глупый бык! Вы и есть тупое, самое глупое животное, какое я встречал на своем веку. Вы не будете фюрером! Слышите: не будете!.. Я повешу вас первым, потому что знаю: вы только и ждете, когда повесят меня!.. Вот за эту шею, за эту шею... Вы подлец, Геринг... Самый глупый подлец около меня... Но вы не увидите, как мне свернут шею. Слышите: не увидите! Раньше я сверну ее вам... Вы никогда не будете фюрером, никогда... Геринг молча поднялся и, гневно топоча, побежал к двери. В мозгу его бешено билась одна-единственная мысль: "Увидим... Увидим!.." Ненавистью к сопернику он сознательно старался заглушить в себе страх перед угрозой Тельмана. Истерика Гитлера заразила его. Вид шеи фюрера, перевитой надувшимися жилами, вызвал в его мозгу чересчур яркое представление о том, что сначала показалось ему чем-то вроде веселой шутки: хруст собственных шейных позвонков в случае провала начатой большой игры... Нет! Нет! Все, что угодно, только не это! Американцы должны помочь ему выбраться живым, хотя бы ему одному. И помогут, безусловно помогут. Он достаточно много дня них сделал. И сделает еще больше... Все, что угодно... Хотя бы от этого затрещали шейные позвонки всех немцев... Только не это, только не это!.. Держась рукою за жирные складки собственной шеи, он упал на подушки автомобиля. Только не это!.. Он не пророк, не пророк, этот Тельман! Откуда он может знать?!. Пальцы Геринга судорожно шарили по жилетным карманам в поисках коробочки с кокаином.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  Буржуазия ведет себя, как обнаглевший и потерявший голову хищник, она делает глупость за глупостью, обостряя положение, ускоряя свою гибель. Ленин 1 По сложности и значительности политических событий 1939 год был выдающимся. Его начало обнадежило фашистских агрессоров и стоявших за их спиною поджигателей войны. Ликвидация чехословацкого государства и образование вместо него плацдарма для развертывания немецко-фашистских армий вблизи границ Советского Союза; удушение Испанской республики; создание вместо нее франкистской станции для снабжения германо-итальянской военной машины американскими военными материалами, стратегическим сырьем и нефтепродуктами на случай большой войны; разгром Польши, - все это окрыляло заговорщиков против мира, прибившихся в министерских и банковских кабинетах Лондона, Парижа, Вашингтона, Нью-Йорка. Но дед Мороз не принес этим господам под елку главного подарка, которого они ждали, - смертельной схватки фашизма с советским народом. Одно за другим приходили разочарования. Попытка произвести нажим на Советский Союз путем военной диверсии на Дальнем Востоке стоила жизни сотне тысяч японских солдат. "Инцидент" на берегах Халхин-Гола показал, что Советский Союз зорко следит за происками заговорщиков. Ни вторгнуться в пределы Монгольской народной республики, ни, тем более, перерезать Сибирскую железнодорожную магистраль или выйти через Монголию в тыл Китайской народной армии японцам не удалось. Следующим разочарованием, еще более тяжким для политических интриганов, оказалась дальновидность советского правительства, проявленная в московских переговорах. Согласие СССР на предложение Германии о заключении пакта ненападения свело на нет все усилия англо-французов изолировать Советский Союз и оставить его у барьера один на один с гитлеровской агрессией. Правда, загрустившие было заговорщики воспрянули духом, когда их усилия "канализировать" гитлеровскую агрессию на восток увенчались видимым успехом: Гитлер вторгся в Польшу. Нацистская армия стремительно двинулась к границам Советского Союза. Брошенная на произвол судьбы Польша должна была сыграть роль жертвы, принесенной Гитлеру в оплату его "военных усилий". Разбойничий налет на Польшу, получивший у придворных историков Гитлера наименование "польского похода", должен был, по мысли подстрекателей этого преступления, явиться прелюдией к развязке - нападению на СССР. Сапоги гитлеровских солдат безжалостно топтали польскую землю. Руины польских городов, пепелища деревень, задымленные стены Варшавы - вот все, что через две недели осталось от Польши как государственного организма. Проданный фашизму министрами-изменниками, покинутый "великими гарантами" - Англией и Францией, польский народ платил своей кровью по счету нацистского агрессора его тайным американо-англо-французским подстрекателям и сообщникам. Степень осведомленности американской, британской и французской разведок о гитлеровских планах разбойничьего налета на Польшу имеет историческое значение как важная черта в характеристике морального облика буржуазных режимов этих стран. Кроне не напрасно был своим человеком у Геринга: американцы знали больше, чем хотели показать. Как ни плохо работало французское Второе бюро, но и у него были данные, вполне достаточные для суждения о серьезности удара, нависшего над Польшей. Англичане же были осведомлены лучше французов. По своим последствиям для всего хода мировой истории имело, конечно, большое значение то, как нацистская военная машина раздавила Польшу, но еще большее то, почему ей не удалось, прорезав Западную Украину и Западную Белоруссию, подойти вплотную к границам Советского Союза. По "Белому плану" армии вторжения состояли из 47 пехотных и 9 бронетанковых дивизий. 3-я армия численностью в 8 дивизий наступала из Восточной Пруссии на юг - в направлении Варшавы и Белостока. 4-я армия, в 12 дивизий, двигаясь из Померании, должна была смять польский заслон в Данцигском коридоре и тоже прорваться к Варшаве берегами Вислы. Главный удар возлагался на самую сильную 10-ю армию в составе 17 дивизий, двигавшуюся прямо на Варшаву. Ее левый фланг прикрывался неподвижной 8-й армией в составе 7 дивизий. На юге 14-я армия численностью в 14 дивизий под командованием генерал-полковника Гаусса занимала важнейший промышленный район на запад от Кракова. Двигаясь через Львов, она вторгалась в Западную Украину и поворачивала на север на соединение с частями 3-й армии, замыкая, таким образом, огромный котел и отрезая полякам пути отхода на юг - к Карпатам и к Румынии. В этом котле и должна была быть перемолота живая сила польской армии. Чтобы обезопасить наступающие армии от ударов польской авиации, полторы тысячи немецко-фашистских самолетов должны были атаковать польские аэродромы на рассвете 1 сентября, прежде чем хоть один поляк сумеет подняться в воздух. С уцелевшими от этой неожиданной атаки польскими самолетами борется нацистская истребительная авиация, добивая их в воздухе и на земле. Остальные силы люфтваффе, численностью не менее тысячи самолетов, наносят удары по польским коммуникациям и поддерживают свои войска на поле боя. Особо выделенные воздушные соединения резерва Геринга занимаются бомбардировкой Варшавы и других жизненных центров страны, чтобы вызвать панику среди мирного населения и дезорганизовать аппарат управления страной. С момента полной ликвидации польских воздушных сил на земле и в воздухе в действие вступают фашистские части, сформированные из устаревших машин всех типов. Они бомбят и обстреливают из пулеметов населенные пункты - города, и деревни, и шоссейные дороги с потоками беженцев. Этому до наглости самонадеянному, разбойничьему плану с польской стороны ничего не было противопоставлено. Никаких ясных планов кампании не было ни у польского командования, ни у правительства, державшего страну я армию в полном неведении о внешнеполитической обстановке и о положении Польши. Происходило это в значительной мере потому, что армией руководили авантюристы-пилсудчики, старые агенты немцев. Ведущая клика так называемых "старых пилсудчиков" включала в себя наиболее реакционные фашистские элементы. Но и в среде пилсудчиков не было ни единства взглядов, ни взаимоуважения. Взявшие было одно время верх взгляды французского генерального штаба (благодаря тому, что основные офицерские кадры создаваемой армии учились во французской академии) вскоре потерпели крах. Виновниками были сами французы. Они пытались использовать свое влияние в Польше для захвата поставок на польскую армию, для овладения ключевыми позициями польского хозяйства. Общественное мнение еще не окончательно фашизированной армии быстро разоблачило корни французских симпатий и военных "услуг" Вейгана. Отказавшись от корыстной помощи Франции, польский генералитет метнулся к дружбе с еще более опасным "благодетелем" - Гитлером. Наследники Пилсудского не хотели считаться с заведомой агрессивностью гитлеровской Германии. Они наивно полагали, что, выслуживаясь перед Гитлером, можно направить его захватнические аппетиты в сторону Прибалтики, Чехословакии, а быть может, послужить ему в "походе на Москву". Так началась серия всяческих "услуг" и одолжений, оказываемых немцам в обмен на пустые обещания. Ворота Польши были распахнуты для проникновения гитлеровского влияния на всю политическую жизнь страны и армии, для бредовых идей расизма, оголтелого национализма и антисемитизма. Пошли "охоты" нацистских вельмож. Геринг повадился в Беловежскую пущу стрелять заповедных зубров. Начались идеологические и краеведческие визиты многочисленных немецких разведчиков. Формировались отряды фашистского хулиганья. Национальные противоречия искусственно обострялись. Плачевные результаты предательства, совершенного "полковниками" в отношении братской Чехии, не привели в себя правящую верхушку. Только часть армейского командования поняла, что совершилось непоправимое: спокойная ранее граница со Словакией превратилась теперь в ворота для проникновения с юга все того же злого западного соседа - Гитлера. Общая длина германо-польской границы увеличилась на пятьсот километров. Перед армией встала тяжкая задача: растянуть и без того недостаточные силы на две тысячи километров вместо прежних тысячи пятисот. На каждую дивизию падало теперь семьдесят километров обороны. Это было бы непосильно и для первоклассной современной армии. Гитлеровцы не хуже самих хорохорившихся "полковников" понимали безнадежность военного положения Польши. Тон их становился все более хозяйским. Этот тон отрезвил многих поляков. Даже кое-кто из заносчивых, лишенных политической дальновидности министров, и те стали понимать, что безграничное потакание прогитлеровским элементам в правительстве и стране ведет к катастрофе Речи Посполитой. Снова началась полоса англо-французской ориентации. Наиболее разумные элементы склонялись к тому, что единственным действительным средством обуздания Гитлера было бы искренное сближение с СССР. Но, поддерживаемые американским посольством в Варшаве, английский и французский послы сделали все от них зависящее, чтобы заставить поляков уклониться от военной помощи против агрессора, предлагаемой Советским Союзом. Взамен они предложили свои собственные гарантии, хотя заранее знали, что эти гарантии не будут осуществлены и Польша будет покинута на произвол судьбы. Тем временем нацисты не теряли времени. Купленные ими темные элементы проникали во все поры общественной жизни Польши, пробирались в правительственный аппарат, в армию. Продажная государственная администрация разваливалась. Армейское командование, офицерство, даже солдатскую массу раздирала искусственно раздуваемая национальная распря. Несмотря на непосредственную близость войны, требовавшую объединения всех патриотически настроенных элементов страны и армии, польские расисты требовали удаления из армии евреев и украинцев. Учинялись демонстрации националистов, организовывались убийства антифашистски настроенных людей. Правительство не принимало никаких мер против преступников. Главнокомандующий Рыдз-Смиглый не пользовался в армии авторитетом. Солдаты ему не верили, офицерство не уважало его. В военной среде не существовало ни дружбы, ни доверия. Солдаты боялись офицеров и ненавидели их. Офицеры опасались друг друга и завидовали чиновникам военного министерства, богатевшим на взятках с поставщиков интендантства и на солдатских кормовых деньгах. Благодаря фашистским порядкам народ не имел представления о том, что интендантские запасы не обеспечивают армии ни сапог, ни шинелей, ни тем более питания даже на первый день мобилизации. Сама армия, включая командующих округами, не знала, что новобранцы, которые пополнят ее ряды накануне войны или в ее первый день, останутся без винтовок и патронов, без ручных гранат. Никто не понимал, куда ушли миллиардные кредиты на вооружение, контролируемые только маршалом. Инженерная служба армии непозволительно отставала. Она не знала других средств борьбы с танками, кроме бутылок с бензином. Бронесил фактически не существовало. Кадровый генеральский состав, имевший хотя бы устаревший опыт прошлой мировой войны, замещался молодыми генералами-политиками, не нюхавшими пороха. Их единственной заслугой являлось то, что они были "пилсудчиками". Это не только обескровливало штабы и командование частей, но и создавало невыносимые отношения между обиженными и выскочками. Наконец, что самое важное, польский народ, любивший свою многострадальную отчизну, утратил уважение и любовь к мундиру. Связи народа с армией были нарушены. Армия перестала быть частью нации там, где проходила грань, резко разобщающая солдатскую массу от фанфаронов в офицерских мундирах. Солдатская масса не хотела и не могла понять корней националистической пропаганды. Польский крестьянин издавна жил бок о бок с украинцем и белорусом. Он не видел в них ни врагов, ни людей низшей расы. Польский рабочий не мог итти по следам антисемитствующих молодчиков, так же как он не мог стать врагом украинца или белоруса. В довершение дезорганизации, сознательно вносимой в армию врагами Польши и ее тупыми и корыстными правителями, армия была далека от мысли о возможности войны с Германией. Вся политическая служба работала на то, чтобы насторожить армию против воображаемой опасности с востока. Эта подрывная деятельность зашла очень далеко. Она дала ужасные плоды: вдоль польско-советской границы выросли линии оборонительных сооружений, а единственно опасная западная граница оставалась незащищенной. На польско-немецкой границе не было ни одного сапера даже тогда, когда, начиная с марта 1939 года, всем стало ясно, что нападение Гитлера на Польшу только вопрос времени. Спор о том, можно ли при угрожающей протяженности фронта и слабости польских сил отказаться от устаревшей доктрины позиционной войны в пользу войны маневренной, в пользу возможности действовать сосредоточенными силами в надлежащем месте и в надлежащее время, - этот удивительный спор не был еще окончен к 30 августа. А 1 сентября стало поздно спорить о чем бы то ни было: немецко-фашистские войска вторглись в Польшу. Поспешная мобилизация, несмотря на энтузиазм, с каким польский народ шел защищать свою родину от нацизма, провалилась. Людей, являвшихся на сборные пункты, приходилось отпускать обратно. Их не во что было одеть, для них не было оружия, их не на чем было перевезти к линии фронта. Наконец, их нечем было накормить. А шептуны и прямые агенты врага, вскормленные предательским правительством, продолжали подрывную работу. Война уже шла, а желтые листки, вроде фашистской "Самообороны", призывали к погромам и уничтожению евреев, к недопущению украинцев в ряды армии, к борьбе не с немцами, а "с внутренним врагом, скрывающимся на фабриках и заводах Лодзи и Варшавы, с красными, засевшими в деревнях восточных кресов..." С таким-то "противником" встретились гитлеровские армии вторжения. Девяти бронетанковым дивизиям Гудериана противостояли двенадцать бригад польской кавалерии. Их пики и сабли не могли остановить бронированных машин. Девятьсот польских самолетов первой линии были предательски уничтожены на их аэродромах, прежде чем раздалась боевая тревога. Через два дня ни один польский самолет уже не поднимался в воздух. Люфтваффе занялась войной с польской пехотой и с мирным населением. За неделю германская армия, не встречавшая серьезного сопротивления, продвинулась в глубь Польши. Остатки польских войск, вытянутых тонкой линией вдоль границы, были отброшены к востоку. Удержавшаяся на месте Познанская группа была обойдена и отрезана от своих. 10-я германская армия, вклинившись в линию обороны польской Лодзинской группы, разрезала ее надвое. Одна часть поляков стала отступать к северу, другая к югу. В образовавшийся промежуток ринулись гитлеровские танки. Силами двух дивизий они спешили к Варшаве. Туда же рвалась 4-я немецкая армия вдоль берегов форсированной ею Вислы. На первый взгляд могло показаться, что не существует силы, способной противостоять натиску бронированного кулака нацистов. Но в действительности там, где фашисты наталкивались на организованное сопротивление, они тотчас останавливались. Так было на северном участке фронта, где застряла немецко-фашистская 3-я армия. Тем временем Гаусс со своими четырнадцатью дивизиями методически продвигался к реке Сад, имея первой, главной целью украинский Львов как отправную точку для дальнейшего движения на восток. По пути ему удалось во взаимодействии с соседней группой Пруста окружить и до последнего человека уничтожить четыре польские дивизии, искавшие спасения в отходе к Радому. 10-я немецко-фашистская армия остановилась у Варшавы. Столица Польши, покинутая правительством и командованием, брошенная на произвол судьбы, оказала неожиданное для немцев упорное сопротивление. Вырвавшаяся вперед бронетанковая дивизия 10-й армии немцев не могла пробиться к городу, защищаемому самоорганизовавшимся населением и остатками воинских частей, стянувшихся со всех сторон к символу польской независимости - красавице Варшаве. Понадобилось окружение города с севера подоспевшими частями 3-й германской армии, чтобы замкнуть кольцо осады. В этом кольце силами танковых соединений, авиации и артиллерии фашистов беспощадно уничтожалось все живое, что еще способно было сопротивляться. Но, вопреки ожиданиям Гитлера и его генералов, даже подавляющее превосходство техники и несоизмеримое численное преимущество фашистов перед поляками оказалось недостаточным, чтобы считать задачу решенной. Там, где машинам и жестокости противостояли патриотизм, мужество и организованность защитников, пасовали и техника и нахальства. Как только к отрезанной с севера и юга Познанской группе поляков присоединились остатки разбитых Лодзинской и Торунской группировок и в познанском мешке образовалась сила в двенадцать дивизий, немцы споткнулись. Во фланг их наступающей на варшавском направлении 10-й армии ударили познанцы. В битву оказалась вовлеченной вся 8-я армия немцев и часть 4-й, оперировавшей на севере. В течение десяти дней поляки яростно сопротивлялись. Кровь поляков и немцев десять дней обагряла воду Бзуры. Понадобилось привлечение новых немецко-фашистских сил, чтобы стереть с лица земли эти двенадцать дивизий. Сломить их упорство так и не удалось: они дрались за свою Польшу! Борьба остатков польской конницы под Кутно и защита Вестерплятте от соединенных сил немецко-фашистской армии и флота должны были показать всему миру, что может сделать мужество солдат, защищающих свою землю, даже если ею управляют министры-изменники. В те дни генерал Гаусс испытал неприятное разочарование. Его дивизии, приблизившиеся к самым воротам Львова, вдруг остановились. Население незащищенного города не пожелало принять, победителей. Дороги оказались перерытыми глубокими рвами, город опоясали наскоро сооруженные укрепления. В этих окопах рядом с касками немногочисленных солдат виднелись шляпы и кепи горожан. Это было до смешного нелепо. Гаусс мог ждать чего угодно, но не того, что его моторизованные части будут остановлены сборищем штатских. Это не укладывалось в представления Гаусса о войне. Получив такое донесение, Гаусс 16 сентября приехал на место и предложил командующему обороной Львова немедленно сдаться. Он не собирался мириться с тем, что "какие-то украинцы" желают урезать размер жертвы, предназначенной Германии в оплату ее похода на восток. Но исторические решения, принятые в ту ночь, с 16 на 17 сентября 1939 года, в Московском Кремле, изменили весь ход событий, спланированный заговорщиками против мира. 17 сентября эфир принес заговорщикам убийственное для них известие. Великим разочарованием для них были услышанные всем миром по радио слова Молотова: "...События, вызванные польско-германской войной, показали внутреннюю несостоятельность и явную недееспособность польского государства. Польские правящие круги обанкротились... Никто не знает о местопребывании польского правительства. Население Польши брошено его незадачливыми руководителями на произвол судьбы. Польское государство и его правительство фактически перестали существовать. ...В Польше создалось положение, требующее со стороны Советского правительства особой заботы в отношении безопасности своего государства. Польша стала удобным полем для всяких случайностей и неожиданностей, могущих создать угрозу для СССР. Советское правительство до последнего времени оставалось нейтральным. Но оно в силу указанных обстоятельств не может больше нейтрально относиться к создавшемуся положению. От Советского правительства нельзя также требовать безразличного отношения к судьбе единокровных украинцев и белорусов, проживающих в Польше и раньше находившихся на положении бесправных наций, а теперь и вовсе брошенных на волю случая. Советское правительство считает своей священной обязанностью подать руку помощи своим братьям-украинцам и братьям-белорусам, населяющим Польшу. Ввиду всего этого... Советское правительство отдало распоряжение Главному командованию Красной армии дать приказ войскам перейти границу и взять под свою защиту жизнь и имущество населения Западной Украины и Западной Белоруссии..." 18 сентября телеграф подтвердил, что Красная Армия вступила в пределы оторванных от Советской Украины и Советской Белоруссии областей Западной Украины и Западной Белоруссии и преградила немецко-фашистским войскам дальнейший путь к востоку. Вместо штатских шляп и кепи горожан Львова против подтягивавшихся войск Гаусса оказались каски красноармейцев. Одна немецкая дивизия, сунувшаяся нахально дальше дозволенной линии, была разбита вдребезги в ночном бою. Гаусс понял, что еще один такой случай - и начнется война с Россией, то-есть произойдет то, чего он страшился больше всего: война на два фронта. Он послал парламентеров к старшему командиру советских войск. Для переговоров с этими парламентерами выехали два советских майора. Гаусс в полной растерянности расхаживал по комнатам помещичьего "палаца" близ Янува, служившего пристанищем его штабу. Он ждал инструкций гитлеровской ставки, стараясь предугадать их содержание. Перспектива борьбы с Красной Армией повергала его в ужас. В эти часы ожидания приказов из Берлина Гаусс не в первый раз ставил перед собою вопрос: как могло случиться, что он, генерал-полковник Гаусс, за спиной которого были традиции и опыт многих поколений военных, член сильнейшей в Германии военной касты, мечется тут в ожидании решения какого-то жалкого ублюдка, чья военная карьера закончилась на нашивке ефрейтора? Почему этот недоучившийся фантазер нагло отвергает мнения генералов и фельдмаршалов? Какою страшною силой он подчинил себе генералитет? Что дает ему силу принимать политические решения огромной важности, зависящие от обстоятельств чисто военного характера? Почему этот кретин смеет и может отдавать приказы армиям в сотни дивизий? Все это было и оставалось для Гаусса путаницей противоречий, над которой он не только много думал, но которую уже пытался однажды разрубить подобно гордиеву узлу. Тогда попытка окончилась провалом. Но означает ли это, что он не должен повторить подобную попытку? Не предоставит ли военная обстановка условий более подходящих, чем мирное время для того, чтобы отделаться от Гитлера? Не наделает ли этот дилетант роковых ошибок, не подпишет ли он сам себе смертного приговора?.. Разве нет уже налицо крупнейшей политической ошибки Гитлера, которая может повлечь за собою непоправимую военную катастрофу? Англия и Франция объявили же войну Германии. Можно ли верить тому, что война на западе - простая формальность, которую английскому и французскому правительствам необходимо было соблюсти перед лицом своей общественности? А если дело там под нажимом народов пойдет всерьез? А если, в добавление ко всему, завяжется еще драка с русскими вот здесь, под Львовом? Ведь тогда действительно сбудутся все самые мрачные предсказания... Чорт возьми, нельзя забывать, что войны ведутся людьми. Нельзя предаваться иллюзии, будто, заранее обеспечив себе превосходство в танках и самолетах, тем самым обеспечивают и верную победу. Уроки первой мировой войны достаточно наглядно опровергают такое заблуждение. В каждой войне есть победитель, но ведь есть и побежденный. Быть слепо уверенным в том, что стать побежденным может только противник, значит быть кретином... ...Наконец прибыл приказ: отходить, в бой с советскими войсками не вступать Гаусс вздохнул с облегчением. Этот приказ вскоре стал известен в Париже и Лондоне, и это была далеко не последняя неприятность для англо-французских заговорщиков против мира. 2 - Трум-туру-рум-тум-тум... Трум-туру-руммм... Жизнь прекрасна! Снова Берлин, снова своя прекрасная квартира, свои старые испанцы! - Трум-туру-рум... Винер, приплясывая, переходил из комнаты в комнату, с наслаждением втягивая широкими раздувающимися ноздрями немного затхлый воздух комнат, долго стоявших запертыми. К чорту провинциальную Чехию! Все, что можно было извлечь из комбинации с Вацлавскими заводами, извлечено. Это - прошлое. С тех пор как стало широко известно, что Винеру удалось привлечь Ванденгейма к участию в делах фирмы "Винер", отношение к нему, как ее главе, не только в деловых кругах, но и в военном министерстве резко изменилось. Не он посылал теперь розы Эмме Шверер, а сам Шверер привез Гертруде в день ее рождения огромную корзину орхидей. Винер испытывал злорадное удовлетворение при мысли, что такая корзина должна была обойтись старому филину по крайней мере в сто марок! - Трум-туру... Жизнь прекрасна! Пусть Гитлер и его генералы называют польский поход "контратакой" или как им угодно еще, - первый же день этой войны показал, что значит военная конъюнктура на полном ходу: самолеты, самолеты и еще раз самолеты! - Трум-туру-рум... Ах, если бы сбросить с плеч хотя бы десяток лет! Можно было бы по-настоящему использовать то, что Гертруда уехала в Карлсбад. Аста не помеха. Девчонка сама воспринимает возвращение в Берлин, как праздник. Конечно, было бы интересно взглянуть, как работают в Польше его самолеты, но на это ушли бы как раз те несколько дней, которыми он располагает для развлечения, пока нет жены. Поэтому вчера на приглашение старого Шверера сопутствовать ему в экскурсии на север Польши Винер ответил предложением послать туда Эгона Шверера. Пока главный конструктор будет любоваться работой своих произведений, Винер полюбуется здесь, в Берлине, кое-чем другим. - Кое-чем другим, кое-чем другим!.. Вследствие столь игривого настроения патрона, с которым становилось все труднее спорить с тех пор, как он почувствовал за своей спиною руку американцев, Эгону и пришлось прямо из Чехии лететь в район Данцига и Гдыни. Там работало соединение, вооруженное его новым пикирующим бомбардировщиком. Быть может, Эгон и попытался бы уклониться от претившей ему поездки, если бы не должен был встретиться в Польше с генералом Шверером. Так как у Эгона окончательно созрело решение не возвращаться в Германию, он не видел другой возможности повидать отца. Особенно, если учесть, что в его планы входило покинуть Вацлавские заводы и вообще авиационную промышленность. Получить на это согласие не только Винера, но и нацистских бонз, конечно, нечего было и думать. Уйти из-под их власти можно было, только переехав в какую-нибудь другую страну. Сначала у Эгона был план переселения в Швейцарию. Но, судя по всему, там он не был бы в безопасности от мстительной нацистской полиции. Его не оставили бы в покое с военно-техническими секретами. Снова началась бы погоня, какую он уже испытал когда-то в Любеке. Поэтому он остановился на Норвегии - тихой, нейтральной стране с патриархальной жизнью, далекой от бурь нынешней европейской политики. Эгон прилетел в Польшу уже с твердым решением: повидавшись с отцом, бежать в Швецию и дальше в Норвегию. Он уже отправил туда Эльзу под предлогом увеселительной поездки по фиордам. Самолет Эгона приземлился близ Цоппота - курорта неподалеку от Гданьска. Офицер отца уже ждал его, чтобы проводить до Гдыни. Генерал Шверер и еще несколько офицеров, окруженные толпой иностранных корреспондентов, расположились в самом центре Гдыни, на Звездной горе, увенчанной огромным каменным крестом. Отсюда они наблюдали бой, происходивший в нескольких километрах к северу. От грохота башенных орудий "Шлезвиг-Гольштейна", громившего с моря позиции поляков, за спиною Эгона осыпалась потрескавшаяся штукатурка креста. С трех сторон поляки были стиснуты плотным кольцом немецко-фашистских войск. С четвертой путь к отступлению им отрезало море. Со стороны нацистов действовало все: тяжелая и легкая артиллерия, минометы, автоматы, танки и самолеты. Поляки отбивались винтовками и пулеметами. Две зенитные пушки они пытались противопоставить нескольким десяткам танков, прямою наводкой громившим доты, прикрывавшие порт. За сплошным ревом нацистской артиллерии слабый огонь поляков даже не был слышен. Но они ожесточенно защищали каждый дом, отстреливались из-за каждого куста. С холма были хорошо видны здания офицерской школы и радиостанции, превращенные поляками в узлы обороны. Огонь фашистских орудий поднимал столбы пыли вокруг этих двух точек сопротивления. Поляки не отступали. Каждое окно развалин, каждая куча кирпича встречала атакующих ружейным и пулеметным огнем. После трех бесплодных попыток взять штурмом здание школы нацистская пехота откатилась. Эгону было отвратительно избиение упорно защищающихся, но заведомо обреченных на смерть поляков. Он покинул бы холм, если бы в небе не появились гитлеровские самолеты. Это были его пикировщики. Эгон заставил себя взять бинокль. У него на глазах бомбардировщики один за другим делали заход над домом школы. Даже здесь, где стояли наблюдающие, воздух дрожал от взрывов. Столбы пламени взвивались над остатками обрушившихся стен. Бинокль дрожал в руке Эгона. Нацистская пехота пошла в новую атаку. Из заваленных горящими обломками подвалов навстречу ей сверкали выстрелы поляков. Гитлеровцы остановились, стали в четвертый раз отходить и побежали. Новая волна бомбардировщиков появилась над морем огня. Эгон не мог больше смотреть. Это опять были его машины. Порождение его мозга, творение его рук! С ощущением тошноты, подступающей к горлу, Эгон стал спускаться с холма. На полдороге он вспомнил, что не попрощался с отцом. Оглянулся и увидел генерала: Шверер сидел на складном стуле, наклонившись вперед, и, не отрывая бинокля от глаз, жадно смотрел на избиение поляков. Вся поза старика, выражение лица - все говорило о том, что зрелище доставляет ему величайшее удовольствие. Ошеломленный Эгон долго смотрел на хищную фигурку генерала. Чувство отвращения смешивалось у него с желанием подняться обратно на холм, взять отца и увести прочь, подальше от людей, любующихся избиением почти беззащитных поляков. Но навстречу этому желанию в душе поднялось чувство острого стыда: чем хуже было пассивное любование картиной истребления поляков, чем его собственное активное участие в этом кровавом спектакле? Да, теперь он брезгливо отворачивался от дела рук своих. А о чем он думал, когда создавал эти бомбардировщики, когда продумывал каждую их деталь, когда вынашивал формулы, обеспечивающие возможность сеять огонь и смерть с крыльев, украшенных отвратительным черным крючком фашистской свастики? Разве он давным-давно не знал, к чему ведут его расчеты, разве он совершенно трезво не оценил свое благополучие в те тысячи человеческих тел, что корчатся теперь под развалинами Гдыни, в десятки и сотни тысяч жизней, что еще будут истреблены его самолетами? Разве он не обменял кровь этих людей на свой покой?.. Значит, ему было мало разумом понять, к чему ведет его соучастие в преступлениях Гитлера, ему было недостаточно картины пресловутого "аншлюсса", мало пылающих ненавистью глаз чехов? Понадобилось своими руками ощупать тела убитых поляков почувствовать жар пожарищ, чтобы до конца понять. Внутренне содрогаясь, загораживаясь рукою от встречных, Эгон плелся по склону с холма, представлявшегося ему голгофою. Там вместе с Польшей распинали и его собственную душу. Через день, разбитый физически и морально подавленный, как никогда в жизни, он вылез из самолета на аэродроме норвежского города Ставангера. У Эгона не было никакого багажа, но он шел, едва передвигая ноги. Вокруг него царила тишина мирного провинциального города, но он не чувствовал покоя. Близ него не было ничего, что напоминало бы гитлеровский рейх, но Эгон не сознавал свободы. Он шел, окруженный грохотом разрывающихся бомб пикировщиков, опаляемый огнем пожаров, душимый смрадом разлагающихся тел. Он шел, вытянув руки, чтобы очистить себе путь среди обступивших его смертных теней австрийцев, чехов, поляков... - Эльза!.. Она нашла его в приемном покое городской больницы. В виде особой любезности для перевозки больного иностранца в маленькую гостиницу, где остановилась Эльза, врач разрешил воспользоваться больничной каретой. Это был неуклюжий старый экипаж, выкрашенный в черную краску и запряженный парою понурых лошадей. Когда Эгон его увидел, он с кривой усмешкою спросил: - Карета палача?.. Или уже катафалк?.. И бессмысленно рассмеялся. Врач посоветовал Эльзе купить в аптеке, по дороге, снотворного. - Это стоит каких-нибудь двадцать ере, - сказал он, заметив смущение Эльзы. 3 Едва успев наступить, новый 1940 год уже нес заговорщикам против мира новые разочарования. Генерал Вейган, приготовивший было 150-тысячную армию к наступлению из Сирии на Баку, как только экспедиционные корпуса англичан и французов помогут финнам перейти в наступление на севере, и заявивший, что в июне 1940 года он начнет бомбардировку бакинских промыслов, кусал себе ногти. Напрасно нажим великих держав на Швецию и Норвегию обеспечил проход в Финляндию англо-французских войск, напрасно гитлеровские полки готовились к посадке на суда, чтобы подпереть отступающих финнов и бок о бок с англо-французами ударить на русских. Напрасно! Вместо финского Петербурга на карте появился советский Выборг. Пакты СССР о взаимопомощи с Латвией, Эстонией и Литвой и последующее воссоединение этих республик в Советском Союзе окончательно закрыли перед носом агрессоров балтийские ворота на восток. Все провалилось. Рушились планы немедленного сокрушения советского государства. Взоры англо-французских заговорщиков рыскали по карте мира в поисках кусков, которыми можно было бы заткнуть пасть взбесившегося гитлеровского пса, продолжавшего получать бодрящую струю золота и нефти из-за океана. Общий кризис капитализма углублялся все больше. Неустойчивое равновесие в мире империализма снова было непоправимо нарушено. С силою взрыва обнажились все скрытые противоречия между главными империалистическими державами. Это и определило то, что пожар второй мировой войны, уже несколько лет бушевавший в разных концах земли за стыдливыми покровами всяких дипломатических формул, вырвался наружу и его пламя поползло по Европе. Оно подбиралось уже к берлогам самих поджигателей. В стороне пока еще оставались только главные заговорщики против мира, отгороженные от очагов кровавой борьбы тысячемильными пространствами двух океанов. Эти рассчитывали отсидеться и от пожара войны и от гнева распинаемых ими народов. Впрочем, отсидеться надеялись не только американские подстрекатели. Такие же намерения были у их английских и французских пособников. Находясь в "состоянии войны" с Германией, они и не думали использовать то, что гитлеровская военная машина была занята польским походом, и нанести ей удар на западе. Ведя на западном фронте "странную войну", то-есть, попросту говоря, сидя сложа руки, они дали Гитлеру возможность подготовиться к большой войне. Они надеялись, что, собравшись с силами, он, наконец, ударит на восток. Но и эти расчеты провалились. Козни заговорщиков обратились против них самих. Вырвавшийся из повиновения ефрейтор бросился не на восток, где ему грозило поражение, а на запад, где все было подготовлено для его легкой победы. В течение нескольких месяцев до того Гитлер имел возможность держать на западном театре какие-нибудь двадцать четыре дивизии. Против него бездействовали сначала семьдесят, а потом и сто двадцать французских и четыре, а потом десять английских дивизий. Северный фланг союзников прикрывался двадцатью четырьмя бельгийскими и десятью голландскими дивизиями. До начала своих активных действий в мае 1940 года гитлеровский штаб не держал на западе бронетанковых частей, всецело полагаясь на неподвижность трех тысяч французских танков. По свидетельству начальника гитлеровского генерального штаба генерала Гальдера, нацистские силы на западе в то время представляли собою не больше чем "легкий заслон, пригодный разве для сбора таможенных пошлин". О слабости немцев знали штабы союзников, но у французских генералов были свои расчеты. Проникнутые в своем большинстве идеологией фашизма, они давно уже стремились доказать, что демократический режим непригоден для ведения войны. Они пропагандировали мысль, будто республиканские порядки убили во французах патриотизм и способность чувствовать себя воинами. Они утверждали, будто "проникновение политики" в армию нанесло удар моральному состоянию солдатской массы, помешало военному обучению и внесло в войска дух поражения. Они шумели о "виновности" во всем этом коммунистической партии Франции. Заместитель начальника генерального штаба генерал Жеродиа дошел до того, что разослал командующим военными округами Франции документ, полученный от маршала Петэна и содержащий указания о действиях, какие надлежит предпринять против "мятежа", якобы задуманного "коммунистическими элементами" армии против своих офицеров. На самом деле тут шла речь об искоренении в армии патриотических элементов и воспитании ее в фашистском духе, в духе поражения. Всячески демонстрируя взаимную враждебность, Петэн и Вейган совместными усилиями вели французскую армию к разгрому. Они не только разлагали ее морально, но боролись и против усиления ее технического оснащения. Еще будучи военным министром, Петэн прямо воспротивился продолжению линии Мажино на север - мере, которая могла бы усилить оборону Франции в случае вторжения Гитлера через Бельгию и Голландию. Со стороны Петэна это было открытым предательством интересов Франции. Не лучше обстояло дело и с военной доктриной. Все высшие военные руководители Франции были участниками войны 1914-1918 годов. Вейган, предшествовавший Гамелену на посту главнокомандующего, и сам Гамелен были приверженцами устаревшей доктрины времен первой мировой войны. Маршал Петэн, генералиссимус 1918 года, кумир и высший авторитет в среде французского офицерства, будучи вице-председателем Высшего военного совета и военным министром, не мог выйти из-под гипноза того способа ведения войны, который применялся под Верденом. А этим способом была позиционная война. В ней движение войсковых масс в бою измерялось метрами, плодами наступления бывала в лучшем случае линия окопов или какой-нибудь узел местного значения. Ни масштабы свалившейся на них войны, ни требования быстрого и решительного маневра на широком оперативном пространстве не были понятны Петэну и его единомышленникам. Воспитанные в косности французские генералы прививали эту косность и офицерскому корпусу. Из решительных людей действия, какими должны быть военные руководители, они превратились в чиновников, старающихся не иметь собственного мнения. А уж если мнение необходимо было высказать, то оно должно было укладываться в прочно устоявшиеся рамки рутины. Соображения карьеры и личного благополучия заставляли их больше смотреть в рот начальству, чем размышлять. Все это самым пагубным образом сказалось и на развитии двух важных видов оружия, рожденных первой мировой войной, - авиации и танков. Французская боевая авиация находилась во власти офицеров-белоручек. Это была армейская аристократия, перекочевавшая на самолет с вышедшего в отставку коня. Служба в авиации стала спортом. Летчики готовились к индивидуальным подвигам, не имея никакого представления о действиях авиационных масс. Они охотно служили в истребительных частях, но пренебрегали бомбардировочными и разведывательными частями. Эту черную работу они предоставляли унтер-офицерам. О взаимодействии с другими родами оружия, о действиях над полем боя французские летчики не имели представления. Еще хуже обстояло дело в танковых войсках. Офицеры других родов оружия смотрели на танкистов сверху вниз, как на "механиков". Танкисты были плебеями армии. Они не были подготовлены к самостоятельным действиям. Танки считались вспомогательным средством пехоты, неспособным решать задачи даже самого скромного тактического характера. Концепция пассивной обороны, как ржавчина, глубоко проела сознание французских полководцев. Они даже танк стали рассматривать как оружие оборонительное. Не увеличится ли эффективность танка, говорили они, "рассматриваемого ныне исключительно как инструмент наступления и прорыва фронтов, если использовать его для обороны? Танк должен быть использован для контрударов по противнику, дезорганизованному самым фактом своего наступления". Эта формула о дезорганизующей роли наступления обнажает зародыш поражения, таившийся в системе мышления французских военачальников. По мнению военных авторитетов Франции, современная оборона стала столь мощной, что наступающий должен обладать огромным превосходством, чтобы решиться на атаку. Они полагали, что атакующий должен иметь втрое больше пехоты, в шесть раз больше артиллерии и в двенадцать раз больше боеприпасов, чтобы надеяться сломить оборону. Все это давало им повод утверждать, будто Франция, как вооруженная нация, не должна начинать кампанию со стратегического наступления. Такое наступление, говорили они, означало бы зависимость судьбы всей страны от случая: "Современным условием "эффективного прикрытия" служит создание непрерывного фронта, использующего фортификационные сооружения". Отсюда: линия Мажино, линия Мажино и еще раз линия Мажино! Немногим смельчакам, напоминавшим о том, что лучшим видом обороны является наступление, приводили опыт войны 1914 - 1918 годов. По утверждению петэновцев, с ростом мощи артиллерии положение атакующего ухудшалось во много раз по сравнению с положением обороняющегося. Но главное было даже не в этом. Главное было в том, что правители боялись народа. Народ был обманут. Всю силу ударов правящие верхи направили на коммунистов, патриотов. Пакт с СССР был фактически разорван. Гитлеровские агенты рыскали по всей Франции, сидели в правительстве, в палате депутатов, в сенате, заправляли многими отделами генерального штаба. Предателей возглавляли поклонники нацистского диктатора Петэн и Вейган. Они убеждали французов в невозможности борьбы с гитлеровской военной машиной. 4 Свет, проникавший сквозь опушенную желтую штору окна, придавал всей комнате радостный, солнечный вид. За другим, отворенным, окном слышался слабый шум дождя по листве деревьев. Висевший в комнате сладковатый запах постепенно уступал место влажной свежести, веявшей из парка. Рузвельт принюхался с недовольным видом. Это не были духи Элеоноры... Неужели запах остался после Спеллмана? Рузвельт не удивился бы тому, что душится какой-нибудь изысканный итальянец, вроде посетившего его в прошлом году кардинала Пачелли. Но это казалось нелепым в приложении к маленькому, толстому Спеллману, лоснившемуся с головы до пят, как хорошо отмытый боров. Архиепископ нью-йоркский, как заправский гонщик, ездил на автомобиле, учился управлять самолетом, плавал, катался верхом. Вероятно, он только не боксировал, чтобы не искушать