ни в чем не отказывали. Внезапный порыв ветра ворвался в окна часовни и вихрем пронесся над алтарем. В пустом очаге камина прихожей что-то завыло, за окном грохнуло, будто легион чертей атаковал стены замка. Ноги Маргариты подогнулись, и она опустилась на кучу какого-то тряпья. Сквозь шум бури ей послышался взрыв ликующего сатанинского хохота. Стуча зубами, она зажмурилась, заткнула уши, но все равно услышала вновь заплакавшего ребенка. Жалобный плач сменился визгом, потом кашлем, что-то забулькало, звякнул металл о глиняный кувшин, и все смолкло. Едва Маргарита дотащилась до кресла и упала в него, как из часовни опять появилась ее мать. Ведьма несла в руках купель. Маргарите не нужно было заглядывать в купель, чтобы узнать, что в ней. Тем временем в часовне продолжался сатанинский обряд. Теплую человеческую кровь, собранную в чашу для святой воды, Гибур посыпал порошком из шпанских мушек и молотых сушеных кротов, полил кровью летучих мышей и добавил еще какой-то мерзости. Он разболтал все эти ингредиенты с мукой и получил неописуемо тошнотворное месиво, приправив его словами ужасного заклятия. Маргарита слышала его блеянье сквозь неприкрытую матерью дверь. Ужас все сильнее сдавливал ее горло. Ей чудилось, будто удушливые адские миазмы, порожденные дьявольскими заклинаниями Гибура, выползали из часовни, стлались по полу и поднимались все выше, отравляя воздух и грозя полностью окутать несчастную девушку. Через полчаса на пороге часовни наконец появилась мадам де Монтеспан. Она была бледна, как мертвец, ее ноги тряслись и колени подгибались; в безумных глазах застыл невыразимый ужас. Все же маркиза умудрялась держаться прямо, почти вызывающе, и что-то резко выговаривала Дезойет, которая в полуобморочном состоянии, пошатываясь, вышла вслед за нею. Покидая нечестивое место, маркиза уносила с собой некоторое количество дьявольской смеси, которая, будучи высушенной и растертой в порошок, предназначалась для добавления в пищу королю, дабы возродить его угасшее влечение к фаворитке. Маркиза подговорила одного своего протеже, офицера-интенданта, за щедрую плату подсыпать снадобье в королевский суп. В тот же день с Людовиком приключилась непонятная опасная хворь. Пока государь болел, мадам де Монтеспан всячески проявляла свою заботу и беспокойство о нем, постоянно находилась рядом, и по его выздоровлении ей показалось, что тайное, тогда уже троекратное причастие возымело свое колдовское действие. Результат, действительно, свидетельствовал о том, что она не напрасно подвергла себя кошмарному испытанию, участвуя в сатанинской мессе. Мадам де Людре была забыта, а вскоре король охладел и к вдове Скаррон. Ветреный монарх, пренебрегая всеми соблазнами двора, снова оказался у ног очаровательной маркизы ее верным и покорным рабом. Таким образом, маркиза де Монтеспан вновь с триумфом утвердилась в фаворитках Короля-Солнца. Мадам де Севинье, описывая этот период их взаимоотношений, подчеркивала, что примирение было полным, заметив при этом, что к ним, кажется, вернулся прежний сердечный пыл. Ничто не омрачало счастья мадам де Монтеспан. Никогда еще ее власть над королем и его двором не была столь абсолютной. Так продолжалось целых два года. Но вскоре оказалось, что это последняя вспышка умирающего огня. В 1679 году ее погасила мадмуазель де Фонтанж. Фрейлина королевы, не старше восемнадцати лет - совсем еще ребенок - прелестная и свежая, она очаровала венценосца своими большими наивными глазами. И вот, из-за этой куколки с румяными щечками и льняными волосами царствующая мадам де Монтеспан получила окончательную отставку. Людовик осыпал новую фаворитку милостями и подарками. Он пожаловал ей титул герцогини с доходом в двадцать тысяч ливров. Подданные шушукались и роптали, маркизу же это попросту бесило. В слепой ярости она открыто оскорбляла новоиспеченную герцогиню и однажды спровоцировала Людовика на публичный скандал, с небывалой откровенностью и завидной смелостью заявив ему в глаза: - Вы обесчестили свое звание, вы покрыли себя позором. Вам явно изменил вкус. Надо же - завести шашни с этой маленькой пустышкой, у которой ума и хорошего воспитания не больше, чем у бездушной бело-розовой куклы! - Маркиза презрительно усмехнулась, заключив свою речь беспрецедентным оскорблением: - И вы - король! - стали любовником этой неотесанной деревенщины! Людовик побагровел и грозно воскликнул: - Бессовестная ложь! Мадам, вы совершенно невыносимы! - Его ярость, понятное дело, лишь усиливали спокойствие и ледяная улыбка мадам де Монтеспан, ведь до сих пор самые гордые головы во Франции непременно склонялись перед его гневом. - Вашими устами говорит ваша дьявольская гордость, ваша ненасытная алчность и безжалостная душа деспота. У вас самый лживый и ядовитый на свете язык! Грубый ответ маркизы низринул божество с небес на землю. - Все мои несовершенства, - усмехнулась она, - ничто в сравнении с вашей похотливостью. Это было уже слишком. Король посерел, как воск. Слова маркизы лишили ее последнего шанса. Людовик не мог стерпеть такого надругательства над своим "грозным божественным великолепием". Она низвергла его с трона божества и выставила напоказ его человеческую слабость. Простить такое было невозможно. Гробовое молчание нависло над остолбеневшими свидетелями королевского унижения. Потом, в тщетной попытке спасти свое поруганное достоинство, Людовик без единого слова круто повернулся и удалился, громко стуча каблуками по полированному паркету. Тут мадам де Монтеспан отчетливо осознала, какую непоправимую глупость она совершила, но ничего, кроме ярости, не почувствовала - ярости и жажды мести. Нет, герцогине Фонтанж не придется наслаждаться плодами своей победы! И Луи не избежит наказания за свою неверность! Колдунья Лавуазен поможет маркизе - у нее наверняка найдется подходящее средство. И мадам де Монтеспан снова отправилась на улицу Таннери. Новая услуга, понадобившаяся маркизе, для колдуньи была не в диковинку. Если даму беспокоит соперница, а ей страстно необходимо сохранить благосклонность мужа; если есть некто, слишком упорно цепляющийся за свою никчемную жизнь, и ее нужно слегка подсократить, - у ведьмы всегда наготове парочка заклинаний и рецепт снадобья, среди компонентов которого преобладает порошок мышьяка. Берите склянку - и дело в шляпе. В самом деле, сей удобный метод распространился столь широко и повсеместно, что правительство, шокированное откровениями маркизы де Бренвийер, учредило в 1670 году специальный трибунал, известный как Горячая Палата, для расследования и исполнения приговоров за подобного рода преступления. Ведьма Лавуазен обещала посодействовать маркизе. Она стакнулась с другой ведьмой, по имени Ляфилястр, имевшей зловещую репутацию, привлекла своего компаньона Лесажа, двух опытных отравителей - Романи и Бертрана, и все вместе они изобрели хитроумный план убийства герцогини Фонтанж. Романи под видом торговца нарядами и Бертран под видом его слуги должны были заявиться в дом герцогини и предложить ей разных товаров, в том числе модные перчатки из Гренобля, славящиеся во всем мире. Фонтанж, разумеется, попадется на эту приманку и, поносив должным образом обработанные перчатки, умрет медленной смертью. При этом ни у кого не должно возникнуть подозрения в ее отравлении. Короля предполагалось устранить посредством некоего документа - прошения, пропитанного тем же ядом, вызывающим смерть при соприкосновении с кожей. Мадам Лавуазен бралась сама пойти в понедельник, тринадцатого марта, в Сен-Жермен и вручить прошение королю лично в руки. В этот день, согласно старинной традиции, король и его министры принимали всех желающих в одном большом приемном зале. Так решила шайка отравителей. Но Судьба распорядилась по-иному. Неумолимый рок уже приблизился к колдунье. За три месяца до описываемых событий одна вульгарная особа выпила лишний стакан вина, который и спас короля. Как мы видим, между причиной и следствием может наблюдаться прямо-таки гротесковая несоразмерность. Портной по имени Вигоре устроил в тот день званый обед, на который пригласил нескольких друзей. Среди приглашенных была приятельница его жены (жена, между прочим, тайком поколдовывала). Приятельницу звали Мари Боссе. Эта самая Мари Боссе как раз и выпила упомянутый лишний стакан вина, развязавший ей язык. Она принялась хвастать своей способностью предсказывать будущее и тем, что она неплохо наживается на этом ремесле, ибо к ней зачастили благородные господа. - Вот только боюсь, недолго мне тешиться прибылью, - хихикнула она. - Тут появилась еще парочка отравителей, так что предсказывать будущее скоро станет некому. Один присутствовавший за обедом адвокат навострил уши, вспомнил истории, бывшие у всех на слуху, и поставил в известность полицию. Полиция подстроила Мари Боссе ловушку, в которую та благополучно попалась. Под пыткой она выдала имя мадам Вигоре, та - еще нескольких, и так далее. Арест Мари Боссе повлек за собой цепь расследований дел о колдовстве, последнее из которых - кто бы мог предположить? - привело в королевский дворец. За день до запланированного визита мадам Лавуазен в Сен-Жермен ее вызвали в полицию, где арестовали и препроводили в Шателе. На допросе Лавуазен призналась в большинстве своих преступлений, но страх перед ужасной карой за цареубийство заставил ее кое о чем помалкивать. До самой своей казни она так и не проговорилась о знакомстве с маркизой де Монтеспан. Колдунья окончила свои дни в феврале 1680 года на колу. Но нашлись другие - те, кого ведьма предала под пыткой и кто был послабее характером. Полиция арестовала ведьму Ляфилястр и колдуна Лесажа. Лишь только выяснилось, что эти двое были связаны между собой и сообщничали в самых невероятных делах, Горячая Палата взялась за них вплотную и напала на след попытки отравления монарха. Председатель Палаты Лорейни немедленно положил доклад на стол перед королем, и тот, ужаснувшись злодеяниям, в которых участвовала мать его детей, приостановил заседания Горячей Палаты, приказав прекратить допросы Лесажа и Ляфилястр и не начинать допрашивать Романи, Бертрана, аббата Гибура и остальных арестованных отравителей и колдунов, осведомленных о кошмарных преступлениях маркизы де Монтеспан. Впрочем, Людовик XIV вовсе не стремился спасти маркизу; он заботился только о себе - как бы не уронить своего королевского достоинства. Для него не было ничего страшнее, чем быть замешанным в скандал или оказаться в смешном положении, а это должно было неизбежно случиться, стань дело достоянием гласности. Король так этого боялся, что не мог наказать мадам де Монтеспан, поэтому он через своего министра Лувуа назначил ей аудиенцию, во время которой поставил в известность о следствии по делу узников Горячей Палаты. Гордая, еще недавно всевластная дама затрепетала. Впервые в жизни она зарыдала и проявила покорность, но король остался тверд и равнодушен к ее слезам. Он сказал, сколь ему отвратительна маркиза, запятнавшая себя гнусным кощунством. Он не говорил о ее преступлении прямо, но намеками в достаточной степени проявил свою осведомленность. Де Монтеспан поначалу была сражена его обвинениями и подавленно всхлипывала, однако не в ее натуре было долго и безропотно внимать упрекам. Презрение и демонстративная неприязнь Людовика пробудили в ней гнев, и всю ее покорность как рукой сняло. - Ну так что ж? - воскликнула она, сверкая мокрыми глазами. - Разве только моя в этом вина? Пусть все, в чем вы меня обвиняете, - правда. Но не меньшая правда и то, что вы своим бессердечием и изменами ввергли меня в бездну отчаяния. Я вас любила, - продолжала маркиза, - ради вас я пожертвовала моей честью, моим любящим мужем, этим честным и благородным человеком - я пожертвовала всем, чем только может дорожить женщина. И что я получила от вас в награду? Ваши жестокость и непостоянство сделали меня посмешищем придворных лизоблюдов. И вас еще удивляет, как я могла впасть в такое безумие? Как смогла я потерять жалкие крохи чести и чувства собственного достоинства, которые у меня еще оставались? Я давно потеряла все, кроме жизни. Возьмите и ее, если это доставит вам удовольствие. Небесам известно, сколь мало она для меня значит! Но не забудьте: занося руку надо мной, вы ударите мать ваших детей - законных детей Франции. Помните об этом! А Людовик об этом и не забывал. Маркиза вполне могла ограничиться намеком на потерю королем своего реноме и репутации божества, которому можно только поклоняться. Впрочем, и этого не требовалось. Дабы избежать скандальных слухов, маркизе позволили остаться жить при дворе, хотя апартаменты в первом этаже ей пришлось освободить. Лишь десять лет спустя мадам де Монтеспан удалилась в местечко Сен-Жозеф. Но и в опале тайно изобличенная преступница, покушавшаяся, помимо прочих злодеяний, на жизнь Короля-Солнца и своей соперницы, получала ежегодную пенсию в 1200000 ливров. В то же время власти не осмелились продолжать судопроизводство и против ее сообщников - зловещего аббата Гибура, отравителей Романи и Бертрана и колдуньи Ляфилястр. Даже тех, кто прямо не разделял их вину, но сотрудничал с этими мерзавцами, зарабатывая на жизнь колдовством и ядом, тоже оставили в покое: они могли случайно знать и рассказать под пытками об ужасной ночи колдовства в замке Вильбузен. Потребовался взрыв и революционный переворот, чтобы очистить Францию от расплодившейся нечисти.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  I. ОТПУЩЕНИЕ ГРЕХОВ Афонсу Энрикеш, первый король Португалии В 1093 году мавры из династии Альморавидов под предводительством калифа Юсуфа неудержимо хлынули на Иберийский полуостров, вновь овладев Лиссабоном и Сантареном на западе и распространив свои завоевания вплоть до реки Мандего. Дабы воспрепятствовать восстановлению магометанского владычества, Альфонсо VI Кастильский призвал на помощь христианскую знать. Среди рыцарей, откликнувшихся на этот призыв, был граф Анри Бургундский (внук Робера, первого графа Бургундского), которому Альфонсо отдал в жены свою незаконнорожденную дочь Терезу вместе с приданым, состоявшим из графств Порту и Коимбра и титула Графа Португальского. Такова первая глава португальской истории. Граф Анри не жалел сил, защищая южные рубежи своей страны от нашествия мавров, и боролся с ними вплоть до своей смерти в 1114 году, после чего его вдова Тереза стала регентшей Португалии и правила государством до тех пор, пока ее сын Афонсу Энрикеш не достиг совершеннолетия. Эта в высшей степени энергичная, самолюбивая и находчивая женщина успешно боролась с маврами и закладывала тот фундамент, на котором сыну предстояло возвести Португальское королевство. Однако ее страстное увлечение одним из рыцарей, доном Фернандо Пересом де Трава, и те безмерно щедрые милости, которыми она осыпала его, привели к тому, что регентша нажила себе врагов в новом государстве, а отношения с сыном становились все прохладнее. В 1127 году Альфонсо VII Кастильский вторгся в Португалию, вынудив Терезу признать его своим сюзереном. Однако Афонсу Энрикеш, которому было тогда семнадцать лет и которого столичные жители объявили совершеннолетним и способным управлять государством, тотчас же отказался стать на капитулянтские позиции своей матери и уже через год собрал войско, чтобы выставить ее вместе с любовником вон из страны. Воинственная Тереза сопротивлялась до тех пор, пока не потерпела поражение в битве при Сан-Мамеде и не попала в плен. Афонсу был еще почти мальчиком, хотя прошло уже четыре года с тех пор, как он четырнадцатилетним отроком бодрствовал со своим оружием в соборе Заморы, готовясь к почетному посвящению в рыцари, которое должен был осуществить его двоюродный брат, Альфонсо VII Кастильский. И тем не менее в нем уже видели образец христианского рыцаря, достойного сына человека, посвятившего свою жизнь борьбе с неверными. Он был крепок, высок и обладал такой физической силой, что о нем и поныне вспоминают в Португалии - государстве, которое он, по сути дела, основал и первым правителем которого стал. Он значительно превосходил остальных рыцарей в умении владеть оружием и сидеть в седле, равно как и образованностью, но его познания были довольно бессистемными, скорее вредными, чем полезными, и мы постараемся доказать это нашим рассказом. Во всяком случае, как полагали в XII столетии, рыцарям было вовсе не обязательно и даже вредно знать то, что знал этот юноша. Но он, по крайней мере, был верен своему времени, сочетая в себе пылкую набожность со склонностью к плотским утехам и неудержимым высокомерием, чем поставил себя под угрозу отлучения от церкви уже в самом начале царствования. Так уже получилось, что, заточив свою мать в узилище, Афонсу не угодил Риму. Донна Тереза имела влиятельных друзей в Ватикане, и те пустили в ход свое влияние в Ватикане, чтобы защитить ее, причем таким образом, что Его Святейшество беззастенчиво проигнорировал скандально- провокационное поведение Терезы, равно как и то обстоятельство, что она вела себя неподобающим добродетельной матери образом, расценил действия португальского королевича заслуживающими всякого порицания, нарушением сыновнего долга и приказал ему немедленно освободить донну Терезу из заключения. Это повеление Папы, подкрепленное угрозой отлучения от церкви в случае неповиновения, было доведено до сведения юного принца епископом Коимбрским, которого инфант считал одним из своих друзей. Всегда вспыльчивый и порывистый, Афонсу Энрикеш залился краской гнева, выслушав это ультимативное требование. Его темные глаза, устремленные на пожилого священника, мрачно сверкнули. - Стало быть, ты явился сюда убеждать меня выпустить на волю зачинщицу этой грызни, чтобы она вновь расхаживала по португальской земле? - спросил он. - Ты пришел уговаривать меня вновь отдать мой народ под гнет сеньора Трава? И ты сообщаешь мне, что неподчинение приказу, который лишает меня возможности честно исполнять мой долг перед страной, навлечет на меня проклятие Рима при твоем посредничестве? Все это говоришь мне ты? Епископа охватило сильное волнение. Чувство долга по отношению к папскому престолу пришло в противоречие с любовью к своему правителю. В смятении он потупил взор и, ломая руки, произнес дрожащим голосом: - Разве у меня был какой-то выбор? - Я поднял тебя из грязи! - В голосе принца нарастали грозные ноты. - Я своей рукой надел тебе на палец епископский перстень. - Боже мой! Боже мой! Мог ли я забыть об этом? Я обязан тебе всем, что имею, за исключением души моей, которая принадлежит Господу, веры моей, которая принадлежит Христу, и моей преданности, которая - суть собственность святого отца нашего, Папы. Принц молча смотрел на него, пытаясь совладать со своим страстным, вспыльчивым нравом. В конце концов он прорычал: - Поди прочь! Прелат склонил голову, не смея посмотреть в глаза повелителя. - Храни тебя Господь, владыка, - чуть ли не рыдая, произнес он и вышел вон. Епископ Коимбрский был взволнован. Он любил принца, которому был столь многим обязан, он понимал в глубине души, что Афонсу Энрикеш прав, но не мог изменить своему долгу перед Римом, долгу столь же простому и понятному, сколь и неприятному. Рано поутру Афонсу Энрикешу доложили, что к дверям собора прибит пергамент, сообщающий о его отлучении от церкви, а епископ - то ли от страха, то ли от горя - покинул город и отправился в путь на север, к Порту. Неверие в душе Афонсу Энрикеша быстро уступило место гневу. А затем почти так же быстро он принял решение - безрассудное и даже безумное, какого, собственно, и следовало ожидать от семнадцатилетнего юнца, держащего в руках бразды правления страной. Однако в этом решении, если учесть его однозначность и полное пренебрежение законами церкви и общества, можно было заметить определенную логику, пусть и безнравственную. Облачившись в латы и набросив на плечи отороченную золотом белую мантию, в сопровождении своего сводного брата Педру Афонсу и двух рыцарей, Эмигиу Мониша и Санчо Нуньеса, Афонсу прискакал к собору. На огромных окованных железом воротах, как ему и говорили, висел римский пергамент, предающий принца анафеме. Высокопарные, витиеватые латинские фразы были выведены на нем изящным, округлым почерком умелого церковного писца. Он соскочил со своего громадного коня и, бряцая доспехами, взбежал по ступеням собора. Его спутники следовали за ним. Очевидцами последующих событий стали несколько зевак, остановившихся, увидев своего принца. Указ об отлучении еще не успел привлечь к себе чьего-либо внимания, поскольку в XII столетии искусство читать по-писаному представляло собой тайну, в которую посвящены были лишь очень немногие. Афонсу Энрикеш сорвал пергамент с гвоздя и смял его в кулаке, затем вошел в собор, но быстро вышел оттуда и направился в монастырь. По его приказу забили в колокола, созывая монахов. Вскоре вокруг инфанта, стоявшего на залитом солнцем церковном дворе, стали собираться члены монашеского ордена - суровые, отчужденные, величественные, они неторопливо шествовали под украшенными лепным орнаментом сводами; одеяния их ниспадали до земли, руки, спрятанные в широкие рукава ряс, были сложены на груди. Выстроившись полукругом перед своим правителем, они невозмутимо ждали объявления его воли. Колокольный звон над головой стих. Афонсо Энрикес не стал попусту тратить слов. - Я собрал вас, - возвестил он, - чтобы объявить, что вы обязаны избрать нового епископа. По толпе священнослужителей пробежал ропот. Каноники подозрительно и осуждающе смотрели на принца и косились друг на друга. Наконец один из них заговорил: - Habemus epuscopum, - мрачно промолвил он, и тут же раздалось несколько вторивших ему голосов: - У нас есть епископ! Глаза молодого правителя загорелись. - Вы заблуждаетесь, - сказал он им. - У вас был епископ, но его больше здесь нет. Он бежал, покинув свой престол, после того, как обнародовал эту позорную писанину. - Принц поднял руку со смятым указом об отлучении. - Поскольку я - богобоязненный христианский рыцарь, то не признаю этой анафемы. Отлучивший меня от церкви епископ бежал, поэтому вы немедленно изберете нового, и он снимет с меня наложенное Римом наказание. Безмолвные и бесстрастные, исполненные достоинства священнослужители, уверенные, что закон на их стороне, стояли перед своим правителем. - Ну, так что же? - рявкнул молодой человек. - У нас есть епископ! - повторил чей-то высокий голос. - Аминь! - отозвался хор, и под сводами заходило гулкое эхо. - Я же сказал вам, что ваш епископ бежал, - продолжал настаивать принц, и голос его дрожал от гнева. - И я заявляю, что он сюда не вернется, что нога его никогда впредь не ступит на улицы моего города Коимбры. Поэтому вы немедленно приступите к избранию его преемника. - Повелитель, - холодно отвечал ему один из монахов, - избрание нового епископа незаконно и невозможно. - Да как смеете вы говорить мне такое? - взревел принц, взбешенный их холодным упорством. Он взмахнул рукой, яростным жестом приказывая им удалиться. - Прочь с глаз моих, вы - злобные спесивцы! Возвращайтесь в свои кельи и ждите моих повелений. Коль скоро вы, преисполнившись высокомерной и тупой гордыни, не желаете исполнять мою волю, я сам изберу вам нового епископа. Афонсу был страшен в своем гневе, и монахи не осмелились сказать ему, что, даже будучи принцем, он не имеет права устраивать выборы епископа. С прежним бесстрастием поклонившись ему, они повернулись и удалились так же неспешно, как пришли. Нахмурив брови и сжав губы, Афонсу провожал их взглядом; Мониш и Нуньес молча стояли у него за спиной. Внезапно взор темных настороженных глаз принца остановился на последней удаляющейся фигуре. Мрачное, строгое шествие замыкал высокий худощавый молодой человек. Бронзовый цвет кожи и хищный ястребиный профиль свидетельствовали о том, что в жилах его течет мавританская кровь. И в мозгу мальчишки-принца тут же мелькнула злорадная мысль: а ведь этого человека можно превратить в оружие, которое позволит ему смирить гордыню других церковников. Он поднял руку и поманил монаха к себе. - Как тебя звать? - спросил его принц. - Меня называют Сулейманом, владыка, - был ответ, и это имя стало еще одним подтверждением мавританского происхождения молодого человека. Хотя нужды в таком подтверждении в общем-то не было. Афонсу Энрикеш рассмеялся. Отличная будет шутка - поставить над этими высокомерными священниками, не пожелавшими сделать выбор, такого епископа, который лишь немногим лучше заурядного арапа! - Дон Сулейман, - молвил принц, - нарекаю вас епископом Коимбрским вместо сбежавшего бунтовщика. Готовьтесь к праздничной мессе, которая состоится нынче же утром и во время которой вы объявите о моем освобождении от наказания. Обращенный в христианство мавр отпрянул; его лицо цвета меди побледнело и приобрело болезненный, сероватый оттенок. Несколько замыкавших шествие священнослужителей обернулись и замерли за спиной мавра, вытаращив глаза. Услышанное потрясло и взбесило их. Это было и впрямь нечто совершенно невероятное. - О нет, мой государь! Нет, только не это! - запричитал дон Сулейман. Такая перспектива привела его в ужас, и от волнения он сбился на латынь. - Domine non sum dignus, - вскричал он и ударил себя кулаком в грудь. Но непреклонный Афонсу Энрикеш ответил на латынь монаха своей латынью: - Dixi! Я все сказал! - оборвал он монаха. - За неповиновение ты заплатишь мне жизнью. И с этими словами принц, лязгая доспехами, вышел на улицу в сопровождении своих спутников и в твердом убеждении, что нынче утром он потрудился на славу. Все последующие события разворачивались в полном соответствии с опрометчивыми распоряжениями мальчишки и в вопиющем противоречии со всеми законами церкви. Дон Сулейман, облаченный в мантию и митру епископа, еще до полудня пропел "Kyrie Eleison" в соборе Коимбры и объявил инфанту Португалии, смиренно и благочестиво преклонившему перед ним колена, об отпущении всех его грехов. Афонсу Энрикеш был очень доволен собой. Он обратил все дело в шутку и всласть посмеялся вместе со своими приближенными. Однако Эмигиу Монишу и самым почтенным членам совета было вовсе не до смеха. С благоговейным страхом наблюдали они, как разворачивается это почти святотатственное действо, умоляя монарха последовать их примеру и взглянуть на свое деяние трезвыми глазами. - Клянусь мощами святого Якова! - кричал он им в ответ. - Я не позволю попам запугивать принцев! Такое высказывание в XII столетии можно было бы счесть едва ли не революционным. Члены монашеского ордена собора Коимбры придерживались противоположного мнения, полагая, что принцам не пристало запугивать священников, и решили заставить Афонсу Энрикеша осознать это, жестоко проучив его. Они отправили в Рим подробный доклад о его бессовестной, своевольной и немыслимо кощунственной проделке и призвали Рим подвергнуть заслуженному духовному бичеванию этого заблудшего сына Матери-Церкви. Рим поспешил восстановить ее авторитет и отрядил к нашему непокорному мальчишке, правившему Португалией, своего легата. Но ему пришлось проделать довольно длинный путь, а средства передвижения в те времена не могли обеспечить скорого прибытия на место, и поэтому папский легат появился в столице Афонсу Энрикеша лишь через два месяца после того, как дон Сулейман занял епископский престол в Коимбре. Гонцом, отправленным Папой Онориусом Вторым, был блистательный кардинал Коррадо. Имея в своем распоряжении полный набор боевого апостольского вооружения, он должен был укротить мятежного португальского инфанта и принудить его к повиновению. Глашатаем его приближения стала людская молва. Афонсу Энрикеша весть ничуть не расстроила. После отпущения грехов, полученного от Матери-Церкви столь своеобразным способом, совесть его была чиста, и он с головой ушел в подготовку военной кампании против мавров, итогом которой должно было стать значительное расширение подвластных ему территорий. Поэтому гром, когда он наконец грянул, стал для Афонсу громом среди ясного неба. Был летний вечер, и уже начинало смеркаться, когда легат въехал в Коимбру на носилках, что несли два шедших по бокам мула. Легата сопровождали его племянники, Джаннино и Пьерлуиджи да Коррадо (оба - римские патриции), и небольшая свита слуг. Выполняя священную миссию, кардинал не нуждался в вооруженной охране и мог путешествовать по населенным богобоязненными гражданами странам без всякой стражи. Его отнесли в старый мавританский дворец, служивший инфанту резиденцией, где он и застал хозяина сидящим в окружении многочисленных приспешников в огромном колонном зале. На фоне военных трофеев, зловещего оружия и кольчуг сарацинского и европейского образца, которыми были увешаны все стены, шла веселая пирушка. В ней участвовали пестро разодетые знатные сеньоры и их расфуфыренные подруги. Облаченный с головы до пят в багровое одеяние, великий кардинал появился в зале в самый разгар веселья, причем о его прибытии даже не было объявлено. Смех разом смолк. Притихшие гуляки замерли, уставясь вытаращенными глазами на внушительную фигуру незваного гостя. Легат и два юных римлянина медленно двинулись через зал. Тишину нарушало лишь мягкое постукивание башмаков да едва слышное шуршание шелковой мантии. Наконец кардинал приблизился к невысокому помосту, где в массивном резном кресле восседал португальский инфант. Афонсу Энрикеш смотрел на легата с подозрением: чутье подсказывало ему, что кардинал - союзник его матери и, следовательно, враг, явившийся сюда с новыми угрозами. Поэтому Афонсу не поднялся навстречу легату, желая этим подчеркнуть, что хозяин здесь он и никто другой. - Милости прошу, сеньор кардинал, - приветствовал он легата. - Добро пожаловать в мою страну. Возмущенный таким приемом, кардинал сдержанно поклонился в ответ. Во время его долгого путешествия по испанским землям принцы и знатные сеньоры валом валили к нему, чтобы облобызать кардинальскую длань и, приклонив колена, получить благословение его преосвященства. А этот безусый юнец с шелковистым пушком на упругих детских щечках даже не встал и приветствовал его, кардинала, не более почтительно, чем посланника какого-нибудь мелкого мирского князька! - Я нахожусь здесь как представитель Его Святейшества, - объявил легат тоном сурового осуждения, - и прибыл прямо из Рима вместе с моими возлюбленными племянниками. - Из Рима? - промолвил Афонсу Энрикеш. При своих длинных руках и ногах и могучем телосложении он умел, если желал, принимать проказливый вид. Так он и сделал и на этот раз. - Что ж, это внушает надежду, хотя до сих пор из Рима я не получал ничего хорошего. Его Святейшество услышит о том, как я готовлюсь к войне с неверными, войне, которая позволит водрузить крест там, где ныне торчит полумесяц. Возможно, он пришлет мне в дар немного золота, чтобы помочь в этом святом деле. Насмешка больно уколола легата. Его болезненно-желтоватое, аскетичное лицо побагровело. - Я привез не золото, - отвечал кардинал. - Я прибыл, дабы преподать вам урок веры, о которой вы, похоже, напрочь забыли. Я приехал, чтобы научить вас блюсти свой христианский долг и потребовать немедленного исправления последствий ваших святотатственных деяний. Папа требует незамедлительно восстановить в прежнем положении епископа Коимбры, которого вы изгнали из города, угрожая насилием, и низложить священнослужителя, богохульно поставленного вами на место законно избранного епископа. - И это все? - с угрожающим спокойствием проговорил юноша. - Нет, - ответил легат, который смотрел на него сверху вниз, бесстрастный в сознании своей правоты. - Мы требуем также, чтобы вы тотчас освободили даму, вашу мать, которую вы несправедливо заточили в узилище и держите там. - Это заточение отнюдь не несправедливо, а свидетелями тому - все здесь присутствующие - отвечал инфант. - Возможно, Рим поверил лживым наветам. Донна Тереза вела распутную жизнь, и мой народ страдал от несправедливости во время ее правления. Вместе с пресловутым сеньором Трава она разожгла пожар гражданской войны в подвластных ей землях. Узнай же от нас правду и поведай ее Риму. Тем самым ты совершишь достойное деяние. Но прелат был преисполнен упрямства и гордыни. - Не такого ответа ждет от вас наш святой отец, - сказал он. - Но таков ответ, который я посылаю ему. - Берегись, безумный и мятежный юноша! - вспылил кардинал, не сдержав гнева. Голос его зазвучал громче: - Я прибыл сюда, имея в своем распоряжении оружие, мощи которого достанет, чтобы уничтожить тебя. Не злоупотребляй терпением Матери-Церкви, иначе вся сила ее гнева обрушится на твою голову. Впав в неистовство, Афонсу Энрикеш вскочил на ноги. Душевное волнение исказило его черты, глаза загорелись. - Прочь! Вон отсюда! - вскричал он. - Убирайтесь, сеньор, да побыстрее, иначе, видит Бог, я, не мешкая, присовокуплю новое святотатство ко всем тем, в которых вы меня обвиняете. Прелат плотнее закутался в широкую мантию. Он побледнел, но сохранил спокойствие и невозмутимость. Исполненный сурового достоинства, он поклонился рассерженному юноше и удалился с таким спокойным видом, что трудно было определить, кто же одержал верх в этом поединке. И если еще ночью Афонсу Энрикеш считал себя победителем, то утром его иллюзии рассыпались в прах. Ни свет ни заря его разбудил камергер. Эмигиу Мониш требовал немедленной аудиенции. Афонсу Энрикеш сел на постели и велел впустить вельможу. Пожилой рыцарь и верный спутник вошел к нему тяжелой поступью. Хмурое смуглое лицо; сурово сжатые губы, почти скрытые седой бородой, превратились в тонкие полоски. - Да хранит тебя Господь, государь, - приветствовал инфанта Мониш таким мрачным тоном, что его слова прозвучали как благочестивое, но несбыточное пожелание. - И тебя, Эмигиу, - ответил инфант. - Раненько же ты поднялся. Что тому причиной? - Дурные вести, государь, - рыцарь пересек комнату, откинул задвижку на окне и распахнул его. - Слушай, - сказал он принцу. Неподвижный утренний воздух был наполнен нарастающим звуком, похожим то ли на жужжание огромного улья, то ли на шум морских волн во время прилива. Но Афонсу Энрикеш тотчас же понял, что это ропот толпы. - В чем дело? - спросил он, спуская с кровати мускулистые ноги. - В том, государь, что папский легат исполнил все свои угрозы и сделал кое-что еще. Он наложил на город проклятие и отлучил от церкви всю Коимбру. Храмы закрыты, и до тех пор, пока проклятие не будет снято, ни одному священнику не разрешается крестить, венчать, исповедовать и свершать иные таинства Святой Церкви. Народ объят ужасом и знает, что проклятие наложено из-за тебя. Теперь они собрались внизу у ворот храма и требуют встречи с тобой, чтобы умолить тебя освободить их от ужасов отлучения. Афонсу Энрикеш уже поднялся на ноги. Он стоял, изумленно глядя на старого рыцаря; лицо его покрыла мертвенная бледность, сердце сжалось от страха. Оружие, которое обратила против него церковь, было неосязаемым, но разило сокрушительно и беспощадно. - Боже мой! - застонал он. - Как же мне быть? Мониш был очень-очень серьезен и мрачен. - Первым делом надо успокоить народ, - ответил он. - Но как? - Есть только один путь. Пообещай подчиниться воле Папы, искупить свои грехи и снять проклятие отлучения с себя и своего города. Бледные щеки юноши залились ярким румянцем. - Что?! - вскричал он, и голос его был похож на рык. - Выпустить на волю мою мать, сместить Сулеймана, вновь призвать беглого изменника, проклявшего меня, и униженно выпрашивать прощения у этого чванливого итальянского церковника? Да пусть сгниют мои кости, да гореть мне веки вечные в адском пламени, если явлю я миру такую трусость! А ты, Эмигиу? Неужели ты и впрямь советуешь мне так поступить? Волны гнева поднимались в душе принца, но тут Эмигиу повел рукой в сторону распахнутого окна и ответил: - Ты слышишь глас народа. Знаешь ли ты какой-нибудь иной способ заставить его умолкнуть? Афонсу Энрикеш присел на край ложа и обхватил руками голову. Он потерпел полное поражение, он был разгромлен. И тем не менее... Принц поднялся и хлопнул в ладоши, призывая камергера и пажей, чтобы те помогли ему одеться и вооружиться. - Где квартирует легат? - спросил он Мониша. - Кардинал покинул город, - отвечал рыцарь. - С первыми петухами он отправился в сторону Испании по дороге, что идет вдоль Мандего, - так мне сообщила стража Речных ворот. - Как случилось, что стража открыла их для него? - Его полномочия, государь, и есть тот ключ, который открывает перед ним все двери в любое время дня и ночи. Стража не посмела схватить или задержать кардинала. - Хм! - буркнул инфант. - Тогда мы отправимся в погоню. Он торопливо оделся, пристегнул к доспехам свой громадный меч, и они пустились в путь. Очутившись во дворе, он призвал к себе Санчо Нуньеса и полдюжины стражников, сел на боевого коня и поскакал бок о бок с Эмитиу Монишем. Остальные следовали за ними чуть поодаль. Проехав по подъемному мосту, он оказался на площади, заполненной галдящей толпой жителей опального города. Завидев Афонсу, толпа испустила громкий вопль. Жители молили своего правителя смилостивиться над ними и избавить от проклятия. Потом наступила тишина: народ ждал, что скажет принц, чем утешит своих подданных. Он натянул поводья и, встав на стременах, выпрямился в полный рост. Теперь это был не мальчик, но муж. - Жители Коимбры! - обратился он к толпе. - Я отправляюсь в поход, чтобы добиться отмены отлучения от церкви, которому подвергся наш город. Вернусь я еще до захода солнца. До тех пор вы должны сохранять спокойствие. Толпа ответила новым воплем, но теперь она восхваляла своего правителя как отца и защитника всех португальцев и призывала божественное благословение на его прекрасное чело. Афонсу поехал вперед. Слева и справа от него скакали Мониш и Нуньес, а за ними - остальное блистательное воинство. Оставив позади город, кавалькада выбралась на дорогу, которой воспользовался легат, покидая Коимбру. Путь лежал вдоль реки. Все утро они резво скакали вперед. Инфант еще не ел сегодня, но он напрочь забыл и о голоде, и обо всем остальном, всецело сосредоточившись на своей цели. Он ехал молча, лицо его казалось окаменевшим, брови были нахмурены. Мониш все время тайком наблюдал за ним, гадал, какие мысли бродят в буйной голове юноши. И ему становилось страшно. Незадолго до полудня они наконец нагнали легата. Принц заметил его мулов и носилки перед входом на постоялый двор в маленькой деревушке, лежавшей милях в десяти, за предгорьями кряжа Буссако. Инфант резко осадил коня и издал злобный сдавленный крик, будто дикий зверь, выследивший свою добычу. Мониш протянул руку и положил ее на плечо принца. - Мой государь! - в страхе воскликнул он. - Мой государь, что ты задумал? Принц уставился в переносицу рыцаря, и его губы сложились в кривую усмешку. - Я намерен молить кардинала Коррадо о сострадании, - насмешливо ответил он и с этими словами соскочил с коня, бросив поводья одному из своих закованных в броню всадников. Бряцая доспехами, он вошел на постоялый двор в сопровождении Мониша и Нуньеса. Отшвырнув в сторону хозяина, который не знал, с кем имеет дело, и, конечно, не позволил бы даже столь благородному с виду господину нарушить покой своего почетного гостя, Афонсу широким шагом вошел в трапезную, где в обществе двух своих знатных племянников обедал кардинал Коррадо. Увидев его, Джаннино и Пьерлуиджи мгновенно вскочили на ноги и схватились за рукоятки своих кинжалов, испугавшись, что принц может прибегнуть к насилию. Но кардинал Коррадо продолжал неподвижно сидеть на месте. Он поднял глаза, и на строгом, аскетичном лице его заиграла какая-то невыразимо ласковая улыбка. - Я надеялся, что ты последуешь за мной, сын мой, - молвил он. - Если ты принес мне покаяние, значит, Бог услышал мою молитву. - Покаяние? - вскричал Афонсу Энрикеш. Зло расхохотавшись, он выхватил из ножен кинжал. Санчо Нуньес в ужасе схватил принца за плечи, пытаясь его удержать. - Мой государь! - срывающимся голосом закричал он. - Ты не посмеешь заклать помазанника Господа нашего! Это означало бы полное и безвозвратное самоуничтожение! - Проклятие исчезнет, когда не станет того, чьи уста произнесли его, - ответил Афонсу. Горячая кровь не мешала этому юноше и пылкому разрубателю гордиевых узлов рассуждать довольно здраво. - А снять проклятие с моей Коимбры для меня важнее всего. - И оно будет снято, сын мой, как только ты покаешься и выкажешь готовность повиноваться воле Его Святейшества, как и подобает христианину, - ответил бесстрашный кардинал. - Да наделит меня Господь терпением, чтобы разговаривать с тобой! - воскликнул Афонсу Энрикеш. - Слушай же меня, господин кардинал. - Правитель Коимбры подался вперед, уперев ладони в рукоятку кинжала и вгоняя клинок на несколько дюймов в сосновую столешницу. - Я могу понять и снести твое желание покарать меня при помощи орудий церкви за грехи, которые ты мне приписываешь. Быть может, тут есть некий резон. Но скажи, какой смысл наказывать целый город за проступок, который совершил - если вообще совершил - я один? И наказывать столь страшным проклятием, лишая преданных сынов Матери-Церкви всякого утешения. Зачем запрещать им отправлять в городской черте все священные обряды, зачем не допускать мужчин и женщин к алтарю их веры, обрекая на смерть без причастия и отпущения грехов, а значит, на вечные муки? Какая причина побуждает тебя к этому? Снисходительная улыбка на лице кардинала сменилась лукавой ухмылочкой. - Что ж, я отвечу тебе. Ужас заставит горожан взбунтоваться против тебя. Если, конечно, ты не избавишь их от проклятия. У меня, государь, есть отличное средство удержать тебя в узде. Либо ты покоришься, либо будешь уничтожен. Афонсу Энрикеш на миг задумался над его словами. - Да, это и впрямь достойный ответ, - произнес он наконец, и в голосе его зазвучала нарастающая нотка угрозы. - Но здесь уже политика, а не вера. А что делает принц, менее искушенный в государственных делах, чем его противники? Он прибегает к силе, сеньор кардинал. Вы вынуждаете меня к этому, а значит, вам и отвечать за последствия! - О какой силе ты говоришь? - глумливо спросил легат. - Твое жалкое оружие, сеющее смерть, - ничто в сравнении с мощью стоящей за мной церкви. Ты угрожаешь мне гибелью? Думаешь, она страшит меня? Внезапно кардинал поднялся на ноги и в порыве гнева распахнул свою багровую мантию. - Рази же меня своим кинжалом! На мне нет кольчуги. Рази, коли посмеешь, и твой святотатственный удар погубит тебя. Погубит и в этом мире, и в загробном. Инфант задумчиво взглянул на легата и медленно вложил кинжал в ножны. На лице его появилась тусклая улыбка. Он хлопнул в ладоши, и в комнату вошли сопровождавшие его латники. - Схватите, двух этих римских щенков, - велел он им, указывая на Джаннино и Пьерлуиджи. - Схватите и разделайтесь с ними. Быстро! - Сеньор принц! - вскричал легат сразу и умоляюще, и испуганно, и возмущенно. Нотки страха еще больше раззадорили Афонсу Энрикеша. - Быстро! - снова воскликнул он, хотя в этом не было никакой нужды, ибо латники уже вцепились в племянников кардинала. Те ругались, кусались, отбивались ногами, но их в мгновение ока повалили на пол, обезоружили и связали. Латники взглянули на принца, ожидая дальнейших распоряжений. Стоявшие поодаль Мониш и Нуньес с тревогой наблюдали за происходящим. Кардинал, который так и не вышел из-за стола, стоял без кровинки в лице и сдавленным голосом вопрошал принца, какое еще бесчинство тот задумал. Легат умолял принца опомниться, грозил ужасными последствиями этого возмутительного поступка. И все это на одном дыхании. Речь кардинала совершенно не тронула Афонсу Энрикеша. Он указал на окно, за которым посреди постоялого двора высился огромный дуб. - Отведите их туда и повесьте безо всякого причащения, - повелел он. Легат покачнулся и едва не упал ничком. Он схватился за стол, утратив дар речи от страха за этих двух молодых людей, которых берег как зеницу ока. А ведь только что он бесстрашно подставил под стальной клинок свою собственную грудь. Двух миловидных итальянских юношей поволокли вон из комнаты. Они бились и извивались в руках своих пленителей.  Наконец легат, бывший на грани обморока, обрел дар речи. - Сеньор принц! - выдохнул он. - Сеньор принц... ты не посмеешь совершить такую низость! Не посмеешь! Предупреждаю тебя, что... что... - кардинал так и не высказал вслух очередную угрозу. Этому помешал нараставший в его душе ужас. - Смилуйся! - закричал он. - Смилуйся, государь! Ведь ты и сам надеешься на милосердие! - Ну, и каково же оно, твое милосердие? Ты шляешься по свету, долдоня проповеди о милосердии, а как запахнет жареным, так сам выклянчиваешь его! Ну, хорошо! - Но ведь это низость! Что сделали тебе эти несчастные дети? Какой причинили вред? Чем они виноваты, если я нанес тебе обиду, выполняя свой священный долг? Инфант молниеносно ответил кардиналу в его же духе: - А что сделали тебе мои подданные, жители Коимбры? Разве они повинны в том, что я обидел тебя? И тем не менее, желая помыкать мною, ты без колебаний пустил в ход оружие церкви, обратив его против народа. А я, чтобы приструнить тебя, столь же решительно поражу своим оружием твоих племянников. Увидев их болтающимися в петле, ты поймешь то, чего не смог уяснить из моих слов. И низость моя - лишь ответ на твою собственную подлость. Уразумей это, быть может, сердце твое дрогнет, и ты смиришь свою чудовищную гордыню. На улице под деревом, уже готовые исполнить приказ, суетились латники. Кардинал, поглядев на них, болезненно поморщился и стал задыхаться. - Не допусти этого! - Он умоляюще простер к принцу руки. - Сеньор принц, ты должен освободить моих племянников. - Сеньор кардинал, вы должны снять проклятие с моих подданных. - Если... если ты прежде выкажешь готовность повиноваться. Мой долг... Святой престол... О Боже, неужели ничто не в силах тронуть твое сердце? - Когда ваших племянников повесят, вы кое-что поймете. Собственное горе научит вас состраданию. Голос инфанта звучал так холодно и твердо, что кардинал уже и не чаял добиться своей цели. Увидев, что на шеи его горячо любимых племянников уже накинуты петли, он тотчас же сдался. - Останови их! - завопил легат. - Заставь их остановиться! Проклятие будет снято. - Погодите! - крикнул инфант своим людям, вокруг которых уже собралась горстка трепещущих от страха селян. И обернулся к кардиналу Коррадо, опустившемуся на стул с видом человека, лишившегося последних сил. Он тяжело дышал, опершись о стол и обхватив ладонями голову. - Выслушайте условия, которые вам надо принять, чтобы спасти им жизнь. Полное отпущение грехов и апостольское благословение для моих подданных и меня самого. Нынче же вечером. Я, со своей стороны, готов исполнить волю его святейшества и освободить из заточения мою мать, но при условии, что она тотчас же покинет Португалию и больше не вернется сюда. Что касается изгнанного епископа и его преемника, то путь все остается как есть. Однако вы можете успокоить свою совесть, лично подтвердив назначение дона Сулеймана. Вот так, сеньор. Мне кажется, что я достаточно великодушен. Освободив свою мать, я даю вам возможность ублажить Рим. Если все, что я намеревался здесь проделать, поможет вам усвоить свой урок, будьте довольны и не терзайтесь муками совести. - Да будет так, - севшим голосом отвечал кардинал. - Я вернусь с тобой в Коимбру и исполню твою волю. После этого Афонсу Энрикеш без всякого глумления, а вполне серьезно и искренне преклонил колена перед кардиналом, давая понять, что их ссора исчерпана, и попросил благословения, как и подобает верному и смиренному сыну Святой Церкви, каковым он себя считал. II. ЛЖЕДИМИТРИЙ Борис Годунов и самозванный сын Иоанна Грозного Впервые Борис Годунов услышал о самозванце, сидя за ужином в огромном зале своего дворца в Кремле. Весть пришла, когда и без того было над чем поломать голову: несмотря на стол и сервировкой, и яствами вполне достойный императора, за стенами дворца, на улицах Москвы свирепствовал голод, до того истощивший горожан, что, займись они людоедством, никто, наверное, не стал бы вменять это им в вину. В полном одиночестве, если не считать прислуживавшей за столом челяди, восседал Борис Годунов под чугунными лампадами, превращавшими крытый белой скатертью стол с золотыми ковшами и серебряными блюдами в сверкающий островок света, окутанный мраком, в который был погружен огромный чертог. Воздух был напоен ароматом горящих сосновых поленьев : хотя был уже май, ночи стояли холодные, и в очаге постоянно поддерживали огонь. К Борису приблизился его верный слуга Басманов. Именно он принес известие - одно из тех, что поначалу так потрясали царя. Казалось, Немезида наконец-то занесла над его грешной головой свой карающий меч. Острые, болезненно-желтые скулы Басманова окрасились румянцем; в продолговатых глазах сверкали возбужденные искорки. Первым делом он велел челяди удалиться, потом подался вперед и, склонившись над Борисом, скороговоркой сообщил ему новость. При первых же словах царь с гневом бросил свой нож на золотую тарелку, и его короткие сильные руки вцепились в резные подлокотники массивного золоченого кресла. Но он быстро овладел собой и, продолжая слушать боярина, мало-помалу приходил в насмешливое расположение духа. Презрительная ухмылка заиграла на его губах, полуприкрытых седеющей бородой. А суть басмановского доклада сводилась к тому, что в Польше неведомо откуда объявился человек, называвший себя сыном Иоанна Васильевича и законным царем Руси, тем самым Димитрием, что скончался в Угличе десять лет назад и останки которого покоились в Москве, в церкви Святого Михаила. Человек этот нашел прибежище при дворе литовского магната Вишневецкого, и польская знать в один голос выражает ему почтение, спеша признать в нем законного сына Иоанна Грозного. Поговаривали даже, что он как две капли воды похож на покойного царя, если не считать смуглой кожи и черных волос, унаследованных им от вдовствующей царицы. Кроме того, на лице у него было две бородавки. Точно такие же, насколько помнили приближенные и слуги, обезображивали черты Димитрия, когда тот был ребенком. Все это сообщил царю Басманов, добавив, что он отправил в Литву гонца для уточнения и подтверждения этой вести. На основании полученных им дополнительных сведений боярин избрал этим гонцом Смирнова-Отрепьева. Борис откинулся на спинку кресла, не отрывая взгляда от украшенного каменьями кубка и машинально вертя его в пальцах. На круглом бледном лице царя теперь не было и тени улыбки, черты его застыли, на чело легла печать глубокого раздумья. - Найди князя Шуйского, - молвил наконец Борис, - и пришли его ко мне. А в ответ на сообщение боярина царь сказал лишь: - Мы еще поговорим об этом, Басманов. И с этими словами мановением руки отослал придворного. Но как только боярин удалился, Борис тяжело поднялся на ноги и подошел к очагу. Царь понурил свою крупную голову, грузные плечи его поникли. Он был человеком невысокого роста, коренастым, кривоногим и склонным к полноте. Царь поставил на решетку очага обутую в отороченный горностаеем красный кожаный сапог ногу и, облокотившись на резные украшения над ним, подпер ладонью лоб. Глаза его смотрели на огонь, словно пляшущие языки пламени напоминали ему о том давнем пышном зрелище, которое занимало теперь его мысли. Девятнадцать лет пролетело с тех пор, как скончался Иоанн Грозный, оставивший после себя двух сыновей - Федора Иоанновича, который унаследовал престол, и цесаревича Димитрия. Федор был хил и почти безумен. Он женился на сестре Бориса Годунова Ирине, благодаря чему Борис стал подлинным правителем Руси, той силой, которая поддерживала царский трон. Но его ненасытное честолюбие требовало большего. Он хотел носить венец и держать в руках скипетр, а этого можно было добиться, лишь истребив династию Рюриковичей, царствовавшую на Руси почти семь столетий. Между троном и Борисом стояли муж сестры и мальчик Димитрий, отосланный вместе со своей матерью, вдовствующей царицей, в Углич. Борис начал с последнего из них и сперва попробовал лишить его права престолонаследия, не прибегая к кровопролитию. Он попытался объявить Димитрия незаконоорожденным на том основании, что он был сыном Иоанна от пятой жены (ортодоксальная православная церковь признавала законными только первых трех жен), но эта попытка провалилась. Память об ужасном царе, страх перед ним еще были живы на суеверной Руси, и никто не посмел бы подвергнуть позору и бесчестью его сына. Поэтому Борис прибег к другому, гораздо более верному средству. Он послал в Углич своих людей, и вскоре оттуда пришла весть, что мальчик, играя ножом, в приступе падучей напоролся на клинок, пронзив себе горло. Однако эта версия не убедила жителей Москвы, поскольку почти одновременно в столицу пришло другое известие: Углич взбунтовался против посланцев Бориса. Горожане обвинили их в убийстве мальчика и прикончили на месте. Возмездие Бориса было ужасным. Двести жителей злосчастного города были по его приказу преданы смерти, а остальных сослали за Урал. Царицу Марию Нагую, мать Димитрия, тоже утверждавшую, что Борис велел убить мальчика, заточили в монастырь, где держали под неусыпным наблюдением. Все это произошло в 1591 году. В 1598 году умер сам Федор, причиной смерти которого явилась некая таинственная болезнь. Борис расчистил себе путь к трону.* Но, когда он восходил на престол, на нем уже лежал гнет проклятия собственной сестры. Вдова Федора смело бросила в лицо брату обвинение в том, что ради удовлетворения своего безжалостного честолюбия он отравил ее супруга, и страстно молила Бога обойтись с лиходеем так же, как сам он обходился с другими. После этого она удалилась в монастырь, дав обет никогда впредь не видеться со своим братом. О сестре и думал теперь царь, стоя в своих чертогах и глядя в пылающий очаг. Быть может, именно воспоминание о ее проклятии лишило его былой смелости и заставило трепетать от страха, хотя на то не было никаких явных причин? Уже пять лет царствовал он на Руси и за эти годы успел вцепиться в страну железной хваткой, ослабить которую было весьма непросто. Долго стоял царь над очагом. Тут и застал его блистательный князь Шуйский, призванный Басмановым по монаршему повелению. - Ты ездил в Углич, когда был зарезан цесаревич Димитрий, - молвил Борис. И голос его, и выражение лица казались совершенно спокойными и обыденными. - Ты своими глазами видел тело его. Как думаешь, мог ли ты ошибиться? - Ошибиться? - Вопрос обескуражил боярина. Это был высокий мужчина, много моложе Бориса, которому шел пятидесятый год. Со скуластой физиономии его не сходило сумрачное выражение, а во взгляде темных, близко поставленных глаз под густыми, сросшимися в линию бровями читалась какая-то зловещая угроза. Чтобы объяснить смысл своего вопроса, Борис пересказал князю услышанное от Басманова. Василий Шуйский рассмеялся. Экий вздор! Димитрий мертв. Он сам держал на руках его тело, и никакой ошибки тут быть не может. У Бориса помимо его воли вырвался вздох облегчения. Шуйский прав: весь рассказ Басманова - сущий вздор с первого до последнего слова. Бояться нечего. Глупо впадать в трепет, пусть даже и на какое-то мгновение. И все-таки в последующие недели Борис часто задумывался над тем, что сказал ему Басманов. Главную причину для беспокойства царь видел в повальном паломничестве польской знати в Брагин, ко двору магната Вишневецкого. Вельможи воздавали почести этому самозваному сыну Иоанна Грозного; в Москве тем временем свирепствовал голод, а пустые желудки, как известно, не располагают к преданности. Кроме того, московская знать недолюбливает своего царя: он правил чересчур сурово, ущемлял власть бояр, среди которых были люди вроде Василия Шуйского - слишком много знающие, алчные и честолюбивые, вполне способные употребить свою осведомленность ему во зло. Претендент на престол улучил очень благоприятный момент, сколь бы нелепы ни были его жульнические притязания. Поэтому Борис отправил к литовскому магнату гонца с предложением взятки за выдачу Лжедимитрия. Но гонец вернулся с пустыми руками. Он слишком поздно прибыл в Брагин: самозванец уже покинул город и спокойно поселился в замке Георга Мнишека, пфальцграфа Сандомирского, с дочерью которого, Мариной, он был обручен. Эта весть уже и сама по себе не сулила Борису ничего хорошего, но вскоре пришла и другая, еще более мрачная. Спустя несколько месяцев он узнал от Сандомира, что Димитрий переехал в Краков, где Сигизмунд III Польский публично признал в нем сына Иоанна Васильевича, законного наследника русского венца. Сообщили Борису и о фактах, на которых основывалось убеждение в законности требований Димитрия. Самозванец утверждал, что один из эмиссаров Бориса, посланных в Углич, чтобы убить его, подкупил лекаря цесаревича Семена. Тот сделал вид, будто согласен умертвить Димитрия: это был единственный способ спасти ему жизнь. Лекарь отыскал сына какого-то смерда, отдаленно похожего на цесаревича, облачил его в одежды, напоминавшие наряд молодого наследника, и перерезал мальчику горло. Те, кто нашел тело, решили, что убит Димитрий. Все это время лекарь прятал цесаревича, а потом тайно увез из Углича в монастырь, где Димитрий и получил образование. Такова в двух словах история, с помощью которой претендент на русский престол убедил польский двор. Никто из знавших Димитрия мальчиком в Угличе не посмел разоблачить взрослого мужчину, чья наружность столь разительно напоминала облик Иоанна Грозного. Вскоре после того, как историю эту услышал Борис, ее узнала и вся Русь. И тогда Годунов понял, что настало время как-то опровергнуть ее. Но как убедить москвичей? Одних заверений, пусть даже и царских, тут мало. И в конце концов Борис вспомнил о царице Марии, матери убиенного отрока. Он велел привезти ее в Москву из монастыря и поведал ей о самозванце, претендовавшем на русский престол при поддержке польского короля. Облаченная в черные одежды и постриженная в монахини по воле тирана, царица стояла перед Борисом и бесстрастно слушала его. Когда он умолк, слабая тень улыбки скользнула по ее лицу, успевшему огрубеть за двенадцать лет, которые прошли с того дня, когда ее мальчик был зарезан едва ли не на глазах у матери. - Рассказ твой обстоятелен, - заметила Мария. - Возможно, и даже вероятно, что все это правда. - Правда! - рявкнул царь, восседавший на троне. - Что ты мелешь, баба? Ты сама видела мальчишку мертвым. - Видела и знаю, кто его убил. - Видела и признала в убиенном своего сына, коль скоро послала людей расправиться с теми, кто, по твоему мнению, заклал его. - Да, - отвечала царица. - Чего же ты теперь от меня хочешь? - Чего я хочу? - Вопрос изумил и обескуражил Бориса. Уж не тронулась ли она умом в монастырской келье? - Я хочу, чтобы ты дала свое свидетельство и разоблачила этого молодца как самозванца. Тебе-то народ поверит. - Ты думаешь? - В ее глазах малькнуло любопытство. - А как же? Или ты не мать Димитрия? И кому, как не матери, узнать собственного сына? - Ты запамятовал, что тогда ему было десять лет от роду. Совсем ребенок. А сейчас это взрослый двадцатитрехлетний человек. Могу ли я сказать что-либо наверняка? Царь грязно выругался. - Ты видела его мертвым! - И все же могла заблуждаться. Мне казалось, что я знаю твоих наймитов, убивших его. И тем не менее ты заставил меня поклясться под страхом смерти моих братьев, что я ошиблась. Возможно, я ошиблась даже еще больше, чем мы с тобой думали. Возможно, мой маленький Димитрий и вовсе не был предан закланию. Возможно, этот человек говорит правду. - Возможно... - Царь осекся и взглянул на нее недоверчиво, настороженно и пытливо. - Что ты хочешь этим сказать? - резко спросил он. Острые черты ее некогда милого, а теперь огрубевшего лица вновь тронула тусклая улыбка. - Я хочу сказать, что если бы вдруг сам Сатана вылез из преисподней и стал называть себя моим сыном, я должна была бы признать его тебе на погибель! Годы раздумий о выпавших на ее долю несправедливостях не прошли для царицы даром: боль и затаенная ненависть вырвались наружу. И ошеломленный царь испугался. Челюсть его отвисла, как у юродивого. Он смотрел на женщину вытаращенными, немигающими глазами. - Ты говоришь, народ мне поверит, - продолжала царица. - Поверит, если мать узнает своего родного сына. Ну, коли так, часы твоего правления сочтены, узурпатор! Глупо. Глупо было показывать царю оружие, которым она собиралась уничтожить его. Если поначалу он и растерялся, то теперь, получив сигнал, о явной опасности, уже был во всеоружии. В итоге царица под бдительной охраной отправилась обратно в монастырь, где ее свободу ограничили еще больше, чем прежде. Вера в Димитрия укоренялась и крепла на Руси. Борис был в отчаянии. Вероятно, знать все еще относилась к самозванцу скептически, но царь понимал, что не может полагаться на своих бояр, поскольку у них не было особых причин любить его. Возможно, Борис начал сознавать, что страх - не лучшее средство правления. Наконец из Кракова возвратился Смирнов-Отрепьев, посланный туда Басмановым, чтобы лично убедиться в правдивости ходивших среди бояр слухов о самозванце. Молва не обманула. Лжедимитрий оказался не кем иным, как его собственным племянником Гришкой Отрепьевым, монахом-расстригой, поддавшимся римской ереси, опустившимся и ставшим настоящим распутником. Теперь нетрудно понять, почему Басманов выбрал именно Смирнова-Отрепьева в качестве своего посланца. Весть ободрила Бориса. Наконец-то он получил возможность на законном основании разоблачить и развенчать самозванца. Так он и сделал. Он отправил специального гонца к Сигизмунду III, наказав ему сорвать маску с юного выскочки и потребовать его выдворения из Польского королевства. Требование это поддержал Патриарх Московский, торжественно отлучивший от церкви бывшего монаха Гришку Отрепьева, самозванно объявившего себя Димитрием Иоанновичем. Однако разоблачение не принесло ожидаемых плодов. Вопреки надеждам Бориса оно никого не убедило. Ему докладывали, что царевич - истинный дворянин с изысканными светскими манерами, образованный, владеющий польским и латынью не хуже, чем русским, искусный наездник и воин. Возникал вопрос: откуда у монаха-расстриги такие навыки и умения? Более того, хотя Борис во-время спохватился и не дал царице Марии поддержать самозванца в отместку ему, он совсем забыл о двух ее братьях. У него не хватило прозорливости, и царь не смог предвидеть, что они, движимые такими же побуждениями, сделают то, что он не позволил сделать ей. Так и произошло: братья Нагие отправились в Краков, чтобы принародно признать Димитрия как своего племянника и стать под его знамена. Борис понимал, что на этот раз одно лишь красноречие его не спасет. Богиня возмездия уже обнажила свой меч, и царю придется заплатить за совершенные прегрешения. Оставалось только собрать войско и выступить навстречу самозванцу, который надвигался на Москву с казацкими и польскими дружинами. Царь верно угадал, почему Нагие поддерживают Лжедимитрия. Братья тоже были в Угличе, тоже видели мертвого ребенка. Убийство совершилось едва ли не у них на глазах. Единственным мотивом их действий было стремление отомстить лиходею. Но мог ли Сигизмунд Польский действительно поддаться на обман? Мыслимо ли ввести в заблуждение пфальцграфа Сандомирского, чья дочь была помолвлена с авантюристом; магната Адама Вишневецкого, в доме которого впервые объявился Лжедимитрий; всю польскую знать, сбежавшуюся под его стяги? Или ими тоже движут некие подспудные побуждения, которых он, Борис, не в состоянии постичь? Вот над чем ломал голову Годунов зимой 1604 года, когда посылал войско навстречу захватчику. Судьба отказала ему даже в удовольствии лично повести свои дружины: мучимый подагрой, он вынужден был остаться дома, в мрачных покоях Кремля. Тревога терзала душу царя, окруженного зловещими призраками прошлого, которые, казалось, возвещали о приближении часа расплаты. Гнев царя разгорался все ярче и ярче по мере того, как ему докладывали, что русские города один за другим сдаются авантюристу. Не доверяя командовавшему войском Басманову, Борис послал Шуйского сменить его. В январе 1605 года дружины сошлись в битве при Добрыничах, и Димитрий, потерпев жестокое поражение, был вынужден отступить на Путивль. Он потерял всех своих пеших ратников, а каждого плененного русского, сражавшегося на его стороне, безжалостно вешали при приказу Бориса. Надежда оживала в его сердце, но шли месяцы, напряженность не разряжалась, и надежда эта вновь блекла, а застарелые язвы прошлого продолжали саднить, разъедая душу и подрывая силы царя. Кошмар Лжедимитрия преследовал его, желание узнать, кто он такой, не давало покоя, но царь никак не мог разгадать эту головоломку. Наконец как-то апрельским вечером он послал за Смирновым-Отрепьевым, чтобы снова порасспросить его о племяннике. На этот раз Отрепьев пришел, трепеща от страха: несладко быть дядькой человека, доставляющего столько треволнений великому правителю. Борис вперил в Отрепьева испепеляющий взгляд своих налитых кровью глаз. Его круглое бледное лицо осунулось, щеки отвисли, а дородное тело царя утратило былую силу. - Я призвал тебя для нового допроса, - сообщил царь. - Речь пойдет об этом нечестивце, твоем племяннике Гришке Отрепьеве, о монахе-расстриге, объявившем себя царем Московии. Уверен ли ты, раб, что не дал маху? Уверен или нет? Зловещая повадка царя, свирепое выражение его лица потрясли Отрепьева, но он нашел в себе силы ответить: - Увы, твое высочество, не мог я ошибиться. Я уверен. Борис хмыкнул и раздраженно заерзал в кресле. Его наводящие ужас глаза недоверчиво смотрели на Отрепьева. Разум царя достиг того состояния, в котором человек уже никому и ничему не верит. - Врешь, собака! - злобно зарычал Борис. - Твое высочество, клянусь... - Врешь! - заорал царь. - И вот тебе доказательство. Признал бы его Сигизмунд Польский, будь он тем, кем ты его называешь? Разве не подтвердил бы Сигизмунд мою правоту, когда я разоблачил монаха-расстригу Гришку Отрепьева, будь я действительно прав? - Братья Нагие, дядья мертвого Димитрия... - начал было Отрепьев, но Борис вновь оборвал его. - Они признали его после Сигизмунда и после того, как я послал обличительную грамоту, да и то не сразу, а спустя долгое время, - заявил царь и разразился проклятиями. - Я утверждаю, что ты лжешь! Как смеешь ты, раб, хитрить со мной? Хочешь, чтобы тебя вздернули на дыбу и разорвали на части, или добром правду скажешь? - Государь! - вскричал Отрепьев. - Я верно служил тебе все эти годы. - Говори правду, раб, если надеешься сохранить шкуру свою! - загремел царь. - Всю правду об этом твоем грязном племяннике, если он на самом деле племянник тебе! И Отрепьев в великом страхе наконец-то выложил всю правду. - Он мне не племянник, - признался боярин. - Не племянник?! - в ярости взревел Борис. - Так ты посмел солгать мне? Ноги Отрепьева подломились. Он в ужасе рухнул на колени перед разгневанным царем. - Я не солгал... Не то, чтобы совсем уж солгал. Я сказал тебе полуправду, государь. Звать его Гришка Отрепьев. Под этим именем его знают все, и он на самом деле монах-расстрига и сын жены брата моего, как я и говорил. - Но тогда... тогда... - Борис растерялся, и вдруг до него дошло. - А кто его отец? - Штефан Баторий, король польский. Гришка Отрепьев - внебрачный сын короля Штефана. У Бориса на миг перехватило дыхание. - Это правда? - спросил он и сам же ответил себе: - Понятное дело, что правда. Хоть что-то прояснилось наконец... Наконец-то. Ступай... Отрепьев, спотыкаясь, вышел вон. Он благодарил Бога за то, что так легко отделался. Боярину было невдомек, сколь мало значила для Бориса его ложь в сравнении с правдой, которую он все же поведал царю, правдой, пролившей ужасающий, ослепительный свет на мрачную тайну Лжедимитрия. Головоломка, так долго мучившая царя, наконец-то была решена. Этот самозваный Димитрий, этот монах-расстрига был побочным сыном Штефана Батория, католика. Сигизмунд Польский и воевода Сандомирский вовсе не пребывали в заблуждении. И они, и другие высокопоставленные польские дворяне, вне всякого сомнения, прекрасно знали, кто он такой, и поддерживали его, выдавая за Димитрия Иоанновича, желая обмануть чернь и помочь самозванцу захватить русский престол. Тем самым они стремились внедрить в Московию правителя, который был бы поляком и католиком. Борис был наслышан о фанатичной набожности Сигизмунда, который, движимый благочестием, однажды пожертвовал шведским троном, и прекрасно понимал смысл и суть этой интриги. Разве не говорили ему, что в Краков наведывался папский нунций? Разве не поддерживал этот нунций притязаний самозванца? Почему же Папу так интересует московский трон и престолонаследие на Руси? С чего бы вдруг римскому священнику помогать человеку, стремящемуся стать правителем православной страны? Наконец Борис понял все. Рим. Рим затеял это дело, и подлинная цель интриги заключалась в насаждении католичества на Руси. Сигизмунд прибег к помощи Папы, втянул его в заговор, ибо, будучи сам выборным королем Польши, видел в честолюбивом отпрыске Штефана Батория человека, способного низвергнуть его с польского трона. И вот, желая направить амбиции юнца в другое русло, он стал крестным отцом ( если не изобретателем) всей этой затеи с самозванцем. Он-то, верно, и придумал выдать молодца за убиенного Димитрия. И не было бы этих полных тревог месяцев, расскажи ему дурак Отрепьев все как есть с самого начала. Как просто было бы тогда вскрыть этот гнойник обмана. Ну, да лучше поздно, чем никогда. Завтра он обнародует правду, и ее узнает весь мир. А такая правда вполне может заставить призадуматься суеверных русских недоумков, приверженцев православия, поддержавших самозванца. Пусть увидят, в какую западню их хотели залучить. Вечером в Кремле давали пир в честь чужеземных посланников, и Борис пришел к трапезе в гораздо лучшем, чем прежде, расположении духа. Он знал, что делать. Он был убежден, что теперь Лжедимитрий в его руках. Сегодня он объявит посланникам о том, о чем завтра возвестит на всю Русь. Расскажет им о сделанном открытии и поведает своим подданным об опасности, которой они подвергаются. Пир уже подходил к концу, когда царь встал и обратился к гостям с просьбой выслушать важное известие. В молчании ждали они, когда заговорит правитель Руси, но он, так и не вымолвив ни слова, вновь опустился, даже упал в кресло и обмяк. Царь прерывисто дышал, его скрюченные пальцы судорожно хватали воздух, лицо стало темно-лиловым, и наконец из носа и рта обильно хлынула кровь. Ему едва хватило времени, чтобы сорвать с себя роскошный царский наряд и облачиться в монашескую рясу. Приняв схиму в знак отказа от мирской суеты, Борис Годунов испустил дух. После смерти царя время от времени высказывались предположения, что он был отравлен. Кончина Бориса несомненно была в высшей степени на руку Димитрию, но у нас нет оснований полагать, что она наступила не вследствие апоплексического удара, а по каким-то иным причинам. Смерть Годунова позволила зловещему царедворцу Шуйскому вернуться в Москву и усадить на трон Федора, сына Бориса. Но царствовал этот шестнадцатилетний мальчик очень недолго. Басманов, вновь отправленный командовать войском, завидовал честолюбивому Шуйскому и боялся его. Поэтому он тотчас же переметнулся на сторону самозванца и объявил его русским царем. Дальнейшие события развивались крайне бурно. Басманов выступил в поход на Москву, триумфально вошел в город и объявил Димитрия царем, после чего народ взбунтовался против сына узурпатора Бориса. Кремль был взят штурмом, а мальчик и его мать - задушены. Василий Шуйский разделил бы их участь, если бы не купил себе жизнь ценой предательства. Он принародно объявил москвитянам, что мертвый мальчик, которого он видел в Угличе, был вовсе не Димитрием, а сыном крестьянина, убитым вместо цесаревича. После этого заявления все препятствия на пути самозванца были устранены, и он двинулся на Москву, чтобы занять трон. Однако прежде он открыл истинные побудительные причины своих действий, чем подтвердил верность суждений Бориса. Димитрий повелел схватить и лишить сана Патриарха, который не признал его и отлучил от церкви. На его место обманщик посадил Игнатия, митрополита Рязанского, подозреваемого в принадлежности к католической общине. 30 июня 1605 года Димитрий триумфально вступил в Москву. Он пал ниц перед усыпальницей Иоанна Грозного и навестил царицу Марию, которая после короткого совещания с глазу на глаз признала в Димитрии своего сына. Шуйский солгал, чтобы купить себе жизнь. И теперь Мария платила ту же цену за освобождение из монастыря, узницей которого была долгие годы, и за восстановление своей особы в приличествующем ей положении. В конце концов у нее были основания благодарить Димитрия, не только вернувшего ей отобранное, но и отомстившего ненавистному Борису Годунову. В должное время Димитрий короновался. Наконец-то этот поразительный авантюрист утвердился на русском престоле. Его правой рукой стал Басманов, верный советник и помощник. На первых порах все шло хорошо, и молодой царь снискал себе кое-какую популярность. Черты его смуглого лица были крупными и грубоватыми, зато в обращении царь оказался истым светским львом, изысканным и грациозным, и это помогло ему очень скоро завоевать сердца своих подданных. Кроме того, он был высок и статен, прекрасно держался в седле и владел оружием с подобающим витязю искусством. Но скоро все переменилось. Положение царя стало невыносимо, когда он понял, что служит двум господам сразу. С одной стороны - православная Русь и ее народ, правителем которого он был. С другой - поляки. Возводя его на престол, они назначили за свои услуги твердую цену, и вот пришло время платить. Димитрий сознавал, что расплата будет тяжелой и чреватой опасностями, а посему предпочел отречься от всяческих обязательств, как это заведено у правителей, достигших своих целей. Он либо вовсе игнорировал, либо уклончиво и невразумительно отвечал на многочисленные напоминания папского нунция, которому обещал когда-то насадить на Руси католичество. Но вскоре он получил письмо от Сигизмунда, составленное в довольно недвусмысленных выражениях. Король Польши писал, что Борис, по дошедшим до него слухам, все еще жив и скрывается в Англии. К этому сообщению Сигизмунд присовокупил весьма прозрачный намек: затея вновь посадить беглеца на московский трон представляется ему очень заманчивой. Угроза, заключенная в этом полном горькой иронии письме, заставила Димитрия осознать обязательства, принятые им на себя и прозорливо угаданные Борисом Годуновым. Первым делом он разрешил возвести иезуитский храм в священных стенах Кремля, чем вызвал великий скандал. Вскоре последовали и другие поступки, свидетельствовавшие о том, что Димитрий - вовсе не верный сын православной церкви. Он пренебрегал народными молебнами и русскими обычаями, окружал себя польскими католиками, которым раздавал высокие посты и милости. Все это обижало и задевало россиян. Кроме того, под рукой у интриганов всегда были люди, готовые поднять смуту и настроить народ против Димитрия. Злопамятные бояре очень скоро заподозрили, что, очевидно, их обвели вокруг пальца. И первым в списке обиженных стояло имя коварного предателя Шуйского, которому вероломное лжесвидетельство не принесло ожидаемых благ. Более всего его возмущало, что его заклятый враг Басманов был наделен теперь властью, уступающей лишь власти самого царя. Поднаторевший в интригах Шуйский взялся за дело, как всегда, исподволь и втихомолку. Он подстрекал церковников; те, в свою очередь, накручивали чернь, и вскоре под внешне спокойной жизнью начал закипать котел народного недовольства. Взрыв произошел в мае следующего года, когда дочь пфальцграфа Сандомирского Марина, избранница молодого царя, с большой помпой въехала в Москву. Ослепительное шествие и последовавший за ним пир не вызвали восторга у москвитян, увидевших, что их город отныне кишит польскими еретиками. 18 мая 1606 года состоялось великолепное свадебное торжество. И тут Шуйский запалил фитиль столь искусно подложенной им бомбы. Димитрий потребовал, чтобы перед стенами Москвы была возведена деревянная крепость. Он хотел развлечь свою невесту во время свадебного празднества, но Шуйский пустил слух, что крепость якобы будет использована для разрушения Москвы. Свадебные игрища - лишь ширма. На самом деле спрятавшиеся в крепости поляки сперва забросают город горящими головнями, а потом приступят к истреблению его жителей и вырежут всех. Этого оказалось достаточно. Горожане, и так уже доведенные до белого каления, пришли в ярость. Они схватились за оружие и в ночь на 29 мая с кличем: "Смерть еретику! Смерть самозванцу!" устремились на штурм Кремля, предводительствуемые архипредателем Шуйским. Москвитяне ворвались во дворец и рекой хлынули по лестницам к царской опочивальне, заколов по дороге верного Басманова, который с мечом в руке преградил им путь, давая своему благодетелю возможность спастись бегством. Царь выпрыгнул с балкона, рухнул с десятиметровой высоты, сломав ногу, и теперь беспомощно лежал на земле. Он понимал, что враги прикончат его, как только найдут. И ему не пришлось долго ждать. Он умер, твердо и бесстрашно заявив, что никогда не был Димитрием Иоанновичем. А был он не кем иным, как монахом-расстригой Гришкой Отрепьевым. Бытовало мнение, что этот человек служил лишь орудием в руках духовенства, и злой рок уничтожил его потому, что он очень уж плохо играл свою роль. Но так ли это? Да, Отрепьев был орудием, но орудием Судьбы, а не церкви. И предназначение его состояло в том, чтобы заставить Бориса Годунова заплатить за ужасные и омерзительные прегрешения, которыми он запятнал свою душу, и отомстить за смерть жертв детоубийцы. Перевоплощение в одну из них помогло достигнуть этой цели. Отрепьев в обличии Димитрия преследовал и травил Бориса с не меньшим успехом, чем это делал бы призрак убиенного в Угличе ребенка. И травля эта увенчалась гибелью злодея. Вот такую роль отвела Судьба Лжедимитрию в таинственном хитросплетении человеческих деяний. Эту роль он сыграл, а все остальное уже не имело большого значения. Если вспомнить, каким человеком был Лжедимитрий и в каких исторических обстоятельствах он очутился, станет понятно, что его эфемерное самозваное правление никак не могло затянуться. III. ПРЕКРАСНАЯ ДАМА Из истории севильской инквизиции Дурные предчувствия, словно грозовые тучи, нависли над городом Севильей с самого начала 1481 года. Атмосфера стала сгущаться с октября предыдущего года, когда кардинал Испании Томаз де Торквемада от имени монархов Фердинанда и Изабеллы назначил первых в Кастилии инквизиторов, велев им учредить в Севилье Святейший трибунал для искоренения вероотступничества, принявшего, как они полагали, угрожающие размеры в среде новых христиан, то есть совершивших обряд крещения евреев; эти новые христиане составляли значительную часть населения города. Было издано много жестоких эдиктов, в частности, евреям предписывалось носить отличительный знак в виде круглого красного лоскутка, пришитого к плечу длиннополой хламиды, в каких они обычно ходили. Они могли проживать только внутри обнесенных стенами гетто, никогда не выходя за их пределы в ночное время. Им запрещалось заниматься врачебной практикой, быть аптекарями и содержателями гостиниц и постоялых дворов. Стремясь освободиться от этих ограничений, а также от запретов на торговлю с христианами и сбросить непереносимое бремя унижения, многие евреи совершали обряд крещения и принимали христианство. Но даже те новообращенные, которые искренне приняли христианство, не могли найти в новой вере желанного покоя. Обращение в христианство лишь немного притупило неприязнь к евреям, но совсем ее не погасило. Этим объяснялась тревога, с которой новые христиане наблюдали мрачное, почти траурное шествие: впереди шли инквизиторы в белых мантиях и черных плащах с капюшонами, почти закрывающими лица; за ними следовали монастырские служки и босые монахи. Процессия возглавлялась монахом-доминиканцем, несущим белый крест. Все эти люди наводнили Севилью в последние дни декабря, направляясь к монастырю Святого Павла, чтобы основать там Святую Палату инквизиции. Опасение новых христиан, что именно они предназначены быть объектом особого внимания этого зловещего трибунала, вынудило несколько тысяч новообращенных покинуть город и искать убежища у феодалов, известных своей добротой. У герцога Мединского, маркиза Кадисского, графа Аркозского. Это массовое бегство привело к опубликованию 2 января нового эдикта. В нем не знающие жалости инквизиторы, отметив, что многие жители Севильи покинули город из страха быть наказанными за ересь, отдавали распоряжение всем дворянами принять меры для неукоснительного возвращения лиц обоего пола, нашедших убежище в их владениях или областях их юрисдикции, ареста беглецов и заключения их в тюрьму инквизиции в Севилье, конфискации их имущества и передачи его в распоряжение инквизиции. Объявлялось, что за укрытие беглецов последует отлучение виновных от церкви и другие наказания, вытекающие из закона о пособничестве еретикам. Эдикт о наказании был вопиюще несправедлив, ибо до него не было указа о запрете на отъезд. Это усилило страх еще не уехавших новых христиан, число которых только в районе Севильи составляло около сотни тысяч, и многие из них, благодаря трудолюбию и одаренности, присущим этой расе, занимали довольно высокое положение. Этот эдикт встревожил также красивого молодого дона Родриго де Кардона, за всю свою пустую, бессмысленную, изнеженную и порочную жизнь ни разу не испытавшего настоящей опасности. Нет, он не был новообращенным. Он происходил по прямой линии от вестготов, людей чистой, красной кастильской крови, и не имел ни капли той темной нечистой жидкости, которая, как полагали многие, течет в еврейских жилах. Но случилось так, что он полюбил дочь имевшего миллионное состояние Диего де Сусана; девушку такой редкой красоты, что вся Севилья называла ее Прекрасной Дамой. Разумеется, любовная связь, открытая или тайная, не одобрялась святыми отцами. Но не только поэтому встречи люовников были тайными: больше всего они боялись гнева отца Изабеллы, Диего де Сусана. Дону Родриго всегда было досадно, что он не может открыто бахвалиться своей победой над красивой и богатой Изабеллой. ...Никогда еще не спешил любовник на свидание с чувством, более горьким, чем то, что охватило дона Родриго, когда он, плотно закутанный в плащ, подошел к дому Изабеллы темной январской ночью. Однако, преодолев садовую ограду и легкий подъем на балкон, он оказался рядом с ней, и восхищение заслонило собой все прочие его чувства. Она сообщила ему в записке, что отец уехал в Палациос по торговым делам и должен был вернуться лишь на следующий день. Слуги уже спали, Родриго снял плащ и шляпу и непринужденно уселся на низкий мавританский диван, а Изабелла подала ему сарацинский кубок, наполненный добрым малагским вином. Стены были завешены гобеленами, пол покрывали дорогие восточные ковры. Высокая трехрожковая медная лампа, стоявшая на инкрустированном столе мавританского стиля, была заправлена ароматным маслом и распространяла свет и приятный запах по всей комнате. Дон Родриго потягивал вино, влюбленно следя за движениями Изабеллы, полными почти кошачьей грациозности; вино, ее красота и дурманящий аромат лампы привели его чувства в такое смятение, что на мгновение он забыл и про свою кастильскую родословную, и про чистую христианскую кровь, забыл, что она принадлежит к проклятому народу, распявшему Спасителя. Он помнил лишь, что перед ним - самая красивая женщина Севильи, дочь богатейшего человека, и в этот час своей слабости он решил воплотить в реальность то, что до сих пор было лишь игрой. Он исполнит свое обещание. Он возьмет ее в жены. Поддавшись внезапному порыву, он неожиданно спросил: - Изабелла, когда ты выйдешь за меня замуж? Она стояла перед ним, глядя на его слабовольное, красивое лицо, их пальцы переплелись. Она улыбнулась. Его вопрос не очень удивил или взволновал ее. Не подозревая о присущей ему подлости и охватившем его смятении, Изабелла сочла вполне естественным, что он просил ее назначить день свадьбы. - Этот вопрос ты должен задать моему отцу, - ответила она. - Я спрошу его завтра, когда он вернется, - сказал Дон Родриго и притянул ее к себе. Но ее отец был гораздо ближе, чем они думали. В эту самую минуту раздался звук осторожно отворяемой двери дома. Она побледнела и вскочила, высвободившись из его объятий. На мгновение напряженно застыв, девушка подбежала к двери и, приоткрыв ее, прислушалась. С лестницы доносились звук шагов и приглушенные голоса. Это был ее отец и с ним еще несколько человек. - Что, если они войдут? - прошептала она, еле живая от страха. Кастилец в смятении поднялся с дивана, его обычно белое аристократическое лицо еще больше побледнело. У него не было иллюзий относительно того, что предпримет Диего де Сусан, обнаружив его здесь. Эти еврейские собаки крайне вспыльчивы и ревниво ограждают честь своих женщин. Дон Родриго живо представил свою красную чистую кровь на этом еврейском полу. У него не было с собой оружия, кроме тяжелого толедского кинжала за поясом, а Диего де Сусан был не один. Положение, нелепое для испанского идальго. Еще больший урон мог быть нанесен его чести, однако в следующее мгновение девушка спровадила его в альков, расположенный в конце комнаты за гобеленами, представлявший собой что-то вроде маленького чулана размером не больше шкафа для белья. Она двигалась с проворством, которое в другое время вызвало бы его восхищение. Схватив его плащ и шляпу, она погасила лампу и укрылась вместе с ним в этом тесном убежище. Тотчас же в комнате раздались шаги и голос ее отца: - Здесь нас никто не потревожит. Это комната моей дочери. Если позволите, я спущусь вниз и приведу остальных наших друзей. Друзья собирались, как показалось Родриго, еще целых полчаса, пока в комнате не набралось, должно быть, человек двадцать. Приглушенный шум их голосов все усиливался, но ушей спрятавшейся пары достигали лишь отдельные слова, не дающие ключа к разгадке цели этого собрания. Внезапно наступило молчание. И в этой тишине раздался громкий и ясный голос Диего де Сусана: - Друзья мои, - произнес он. - Я собрал вас сюда для того, чтобы договориться о защите нас самих и всех новохристиан в Севилье от угрожающей нам опасности. Эдикт инквизиторов показал, как велика угроза. Ясно, что суд Святой Палаты вряд ли будет справедливым. Абсолютно невиновный в любой момент может быть отдан в жестокие руки инквизиции. Поэтому именно нам необходимо срочно решить, как защитить себя и свою собственность от беспринципных действий этого трибунала. Вы - самые влиятельные новообращенные граждане Севильи. Вы не только богаты; в вас верят и вас уважают люди, которые, если понадобится, пойдут за вами. Если больше ничто не поможет, мы должны обратиться к оружию. Будучи сплоченными и решительными, мы одержим победу над инквизиторами. Сидя в алькове, Дон Родриго с ужасом слушал эту речь, проникнутую призывом к бунту не только против королевской четы, но и против самой церкви. К этому ужасу примешивался еще и страх. Если и раньше его положение было рискованным, то теперь опасность увеличилась десятикратно. Если бы обнаружилось, что он подслушал сговор, его ждала бы немедленная смерть. Изабелла, понимая это, взяла его за руку и прижалась к нему в темноте. Чем дальше, тем становилось страшнее. Призыв Сусана был встречен приглушенными аплодисментами, затем выступали другие, кое-кого называли по имени. Там присутствовали Мануэль Саули, богатейший после Сусана человек в Севилье, Торральба, губернатор Трианы, Хуан Аболафио, королевский откупщик, и его брат Фернандес, ученый, и другие. Все они были людьми состоятельными, а многие занимали высокие посты при королевском дворе. Но никто из них ни в чем не возражал Сусану, напротив, каждый стремился внести свой вклад в общее мнение. Было решено, что каждый возьмет на себя обязательство увеличить количество людей, оружия и денег, для использования в случае необходимости. На этом собрание закончилось, и все разошлись. Сусан ушел вместе с остальными. И объявил, что ему предстоит еще работа, связанная с общим делом, которую он должен выполнить этой ночью, воспользовавшись тем, что его считают уехавшим из Палациоса. Когда все ушли, и в доме снова стало тихо, Изабелла и ее любовник выбрались из своего убежища и при свете лампы, оставленной Сусаном горящей, испуганно посмотрели друг на друга. Дон Родриго был так потрясен услышанным, что еле сдерживал клацанье зубов. - Да защитит нас Бог, - с трудом, задыхаясь от волнения, произнес он. - Какое вероотступничество! - Вероотступничество?! - воскликнула она. Вероотступничество, или возвращение новых христиан в иудаизм, считалось грехом, искупаемым только сожжением на костре. - Не было здесь вероотступничества. Ты что, с ума сошел, Родриго! Ты не слышал ни единого слова, направленного против веры. - Не слышал? Я услышал об измене, достаточной, чтобы... - Нет, не было и измены. Ты слышал, как честные, достойные люди обсуждали, как им защититься от угнетения, несправедливости и злой корысти, прикрываемых святыми одеждами веры. Он искоса посмотрел на нее и презрительно усмехнулся. - Конечно, ты хотела бы оправдать их, - сказал он. - Ты и сама из того же подлого племени. Но не думай обмануть меня, в чьих жилах течет истинно христианская кровь верного сына Матери Церкви! Эти люди замышляют черное дело против Святой инквизиции. Что это, как не повторное обращение в иудаизм, ведь все они евреи? Губы ее побледнели, она взволнованно дышала, но все еще пыталась переубедить его. - Они не евреи, ни один из них не еврей! Например, Перес сам служит в Святом ордене. Все они христиане и... - Новоокрещенные, - прервал он, зло усмехаясь, - осквернившие это святое таинство ради мирских выгод. Евреями они родились, евреями и останутся даже под личиной притворного христианства и, как евреи, будут прокляты в свой последний час. Он задыхался от негодования. Лицо этого грязного распутника пылало священным гневом. - Боже, прости меня, что я приходил сюда. И все же я верю, что это по его воле я оказался здесь и услышал этот разговор. Позволь мне уйти. С выражением крайнего омерзения он повернулся. Она схватила его за руку. - Куда ты идешь? - резко спросила она. Он посмотрел ей в глаза, но увидел в них только страх. Он не заметил ненависти, в которую в эту минуту превратилась ее любовь, превратилась из-за страшных оскорблений, нанесенных ей, ее дому, ее народу. Она вдруг разгадала его намерения. - Куда? - повторил он, пытаясь вырваться. - Куда приказывает мне мой христианский долг. Этого было достаточно. Не дав ему опомниться, она выхватила у него из-за пояса тяжелый толедский кинжал и, держа его наготове, встала между ним и дверью. - Минутку, дон Родриго. Не пытайся уйти, или я, клянусь Богом, ударю и, возможно, убью тебя. Нам нужно поговорить до твоего ухода. Изумленный, дрожащий, он застыл перед ней, и весь его наигранный религиозный пыл сразу же улетучился от страха при виде кинжала в слабой женской руке. Так за один вечер она постигла истинную сущность этого кастильского дворянина, любовью которого раньше гордилась. Это открытие должно было бы вызвать в ней чувства презрения и ненависти к себе самой. Но в ту минуту она думала только о том, что из-за ее легкомыслия над отцом нависла смертельная опасность. Если отец погибнет из-за доноса этого негодяя, она будет считать себя отцеубийцей. - Ты не подумал, что твой донос погубит моего отца? - сказала она тихо. - Я должен считаться с моим христианским долгом, - ответил он, на сей раз не так уверенно. - Возможно. Но ты должен противопоставить этому и другое. Разве у тебя нет долга возблюбленного, долга передо мной? - Никакой мирской долг не может быть выше долга религиозного. - Подожди. Имей терпение. Просто ты не все обдумал. Придя сюда тайно, ты причинил зло моему отцу. Ты не можешь отрицать этого. Мы вместе, ты и я, опозорили его. И теперь ты хочешь воспользоваться плодами этого греха, воспользоваться как вор; хочешь причинить еще большее зло моему отцу? - Что же мне, идти против своей совести? - спросил он угрюмо. - Боюсь, что у тебя нет другого выхода. - Погубить мою бессмертную душу? - он почти смеялся. - Ты зря стараешься. - Но у меня для тебя есть нечто большее, чем слова. - Левой рукой она вытянула из-за пазухи висящую у нее на шее изящную золотую цепочку и показала на маленький крест, усыпанный бриллиантами. Сняв цепочку через голову, она протянула ее ему. - Возьми, - приказала она. - Возьми, я сказала. Теперь, держа в руке этот священный символ, торжественно поклянись, что ты не разгласишь ни слова из того, что услышал сегодня. Иначе ты умрешь, не получив отпущения грехов. Если ты не дашь клятву, я подниму слуг, и они поступят с тобой, как с проникшим в дом злодеем. - Затем, глядя на него от двери, она почти шепотом предостерегла его еще раз. - Живее! Решайся: предпочтешь ты умереть здесь без покаяния и погубить навеки свою бессмертную душу, побуждающую тебя к этому предательству, или дать клятву, которую я требую? Он начал было спор, напоминающий проповедь, но она резко оборвала его: - Я спрашиваю в последний раз: ты принял решение? Разумеется, он выбрал долю труса, совершив насилие над своим чувствительным самолюбием: держа в руке крест, повторил за ней слова этой страшной клятвы, нарушение которой должно было навеки погубить его бессмертную душу. Думая, что нарушить такую клятву он не сможет, она вернула ему кинжал и позволила уйти, уверенная, что крепко связала его нерушимыми религиозными обетами. И даже на следующее утро, когда ее отец и все, кто присутствовал на собрании в доме, были арестованы по приказу Святой Палаты инквизиции, она все еще не могла поверить в его клятвопреступление. Но все же в ее душу закралось сомнение, которое она должна была разрешить любой ценой.Девушка приказала подать носилки и отправилась в монастырь Святого Павла, где попросила встречи с фра Альфонсо де Оеда, доминиканским приором Севильи. Ее оставили ждать в квадратной, мрачной, плохо освещенной комнате, пропахшей плесенью. В комнате было только два стула и молитвенная скамейка. Единственным украшением служило большое темное распятие, висевшее на побеленной стене. Вскоре сюда вошли два монаха-доминиканца. Один - среднего роста, с грубыми чертами лица и плотного телосложения, был непреклонный фанатик Оеда. Другой - высокий и худой, с глубоко посаженными блестящими черными глазами и мягкой печальной улыбкой, был духовник королевы, Томаз де Торквемада, главный инквизитор Испании. Он подошел к ней, оставив Оеду позади, и остановился, глядя на нее с бесконечной добротой и состраданием. - Ты дочь этого заблудшего человека, Диего де Сусана, - мягко произнес он. - Да поможет и укрепит Господь тебя, дитя мое, перед испытаниями, которые, может быть, предстоят тебе. Какой помощи ты ждешь от нас? Говори, дитя мое, не бойся. - Святой отец, - запинаясь, проговорила она. - Я пришла молить вас о милости. - Нет нужды молить, дитя мое. Разве могу я отказать в сострадании, я, сам нуждающийся в нем, будучи таким же грешником, как и все. - Я пришла просить милосердия к моему отцу. - Так я и думал. - Тень пробежала по его кроткому, грустному лицу. Выражение нежной грусти в его глазах, устремленных на нее, усилилось. - Если твой отец не повинен в том, что ему приписывают, то милосердный трибунал Святой Палаты явит его невиновность свету и возрадуется. Если же он виновен, если он заблудился,- а все мы, если не укреплены Божьей милостью, можем заблудиться, - то ему дадут возможность искупления грехов, и он может быть уверен в своем спасении. Изабелла задрожала, услышав это. Она знала, какую милость проявляют инквизиторы. Милость настолько одухотворенную, что ей безразличны страдания людей, которые бывают ею осчастливлены. - Мой отец не повинен в каком-либо прегрешении против веры, - сказала она. - Ты так уверена? - прервав ее, прокаркал своим неприятным голосом Оеда. - Хорошенько подумай. И помни, что твой долг христианки превыше долга дочери. Девушка чуть было прямо не потребовала назвать имя обвинителя своего отца, что, собственно, и было истинной целью ее визита, но успела сдержать свой порыв, понимая, что в этом деле необходима хитрость. Прямой вопрос мог вообще закрыть возможность что-то узнать. Тогда она искусно выбрала направление атаки. - Я уверена, - заявила она, - что он более пылкий и благочестивый христианин, хотя и новообращенный, чем его обвинитель, хотя и новообращенный . Выражение задумчивости исчезло из глаз Торквемады. Глаза инквизитора стали пронзительными, как глаза ищейки, устремленные на след. Однако он покачал головой. Оеда заспорил. - В это я не могу поверить, - сказал он. - Донос был сделан из настолько чистых побуждений, что доносивший, не колеблясь, сознался в собственном грехе, вследствие которого он узнал о предательстве дона Диего и его сообщников. Изабелла чуть было не вскрикнула от боли, услышав ответ на свой невысказанный вопрос. Но сдержала себя и, чтобы не оставалось ни малейшего сомнения, храбро продолжала бить в одну точку. - Он сознался? - воскликнула она, сделав вид, что поражена услышанным. Монах важно кивнул. - Дон Родриго сознался? - настаивала она, как бы не веря. Монах кивнул еще раз и внезапно спохватился. - Дон Род