а лбу. - Боже мой! - простонал он. - Что ты просишь? Я... я не могу. Это же святотатство, оскорбление веры. Она с гневом оттолкнула его. - Ах вот как! Ты клянешься мне в любви и, когда я готова пожертвовать всем ради тебя, ты не желаешь принести мне эту маленькую жертву и даже оскорбляешь моих предков, словно они не были моими. Я лучше думала о тебе, иначе не просила бы сегодня прийти сюда. Я думаю, тебе лучше оставить меня. Дрожащий, в полном смятении, охваченный бурей противоречивых чувств, он пытался защититься, оправдаться, переубедить ее. Его возбужденная речь лилась непрерывно, но впустую. Девушка оставалась холодной и равнодушной настолько, насколько раньше была нежной и страстной. Он доказал, чего стоит его любовь. Он может идти своей дорогой. Для него принять ее предложение действительно означало бы осквернить веру. Однако от мечты стать обладателем десяти миллионов мараведи и ни с кем не сравнимой по красоте женщины было не так-то легко отказаться. Он был достаточно алчен от природы и к тому же сильно нуждался в деньгах, потому готов был уже смириться с участием в отвратительном ему ритуале венчания, лишь бы осуществить эту свою мечту. Но, хотя сомнения христианина почти исчезли, оставался страх. - Ты ничего не понимаешь, - воскликнул он. - Если бы стало известно, что я могу допустить возможность такой процедуры, Святая Палата сочла бы это несомненным доказательством вероотступничества и послала бы меня на костер. - Ну, если это единственное препятствие, то оно легко преодолимо, - холодно сказала она. - Кому на тебя доносить? Раввину, что ждет наверху, донос будет стоить собственной жизни, а кто еще будет об этом знать? - Ты уверена в этом? Он был побежден. Но теперь уже она решила поиграть им немного, заставляя его преодолевать неприязнь, возникшую в ней из-за его недавней нерешительности. Эта игра продолжалась до тех пор, пока он сам не начал настойчиво умолять ее о быстрейшем совершении еврейского обряда бракосочетания, вызвавшего в нем такое отвращение. Наконец она сдалась и провела его в свою комнату, где когда-то встречались заговорщики. - Где же раввин? - спросил он нетерпеливо, оглядывая пустую комнату. - Я позову его, если ты действительно уверен, что этого хочешь. - Уверен? Разве я недостаточно ясно подтвердил это? Ты до сих пор сомневаешься во мне? - Нет, - сказала девушка. Она стояла поодаль, искусно управляя им. - Но я не хочу, чтобы люди думали, будто тебя к этому принудили. Это были очень странные слова, но он не обратил внимания на их необычность. Он вообще не отличался сметливостью. - Я настаиваю, чтобы ты подтвердил, что сам желаешь, чтобы наш брак был заключен в соответствии с еврейскими традициями и по закону Моисея. И он, подогреваемый нетерпением, желая быстрее покончить с этим делом, поспешно ответил: - Конечно же, я заявляю, что я хочу, чтобы наш брак был заключен по еврейскому обычаю и в соответствии с законом Моисея. Ну, а теперь, где же раввин? - он услышал звук и заметил дрожание гобелена, маскировавшего дверь алькова. - А! Он, наверное, здесь... Он неожиданно замолк и отпрянул, как от удара, судорожно вскинув руки. Гобелен откинулся, и оттуда вышел не раввин, которого он ожидал увидеть, а высокий худой человек, слегка ссутулившийся в плечах, одетый в белую рясу и черный плащ ордена святого Доминика. Лицо его было спрятано под сенью черного капюшона. Позади него стояли два мирских брата этого ордена, два вооруженных служителя Святой Палаты с белыми крестами на черных камзолах. В ужасе от этого видения, вызванного, казалось, только что произнесенными им святотатственными словами, дон Родриго несколько мгновений стоял неподвижно в тупом изумлении, даже не пытаясь осознать смысл происшедшего. Монах откинул капюшон, глазам Родриго открылось ласковое, проникнутое сочувствием, бесконечно грустное лицо Томаза де Торквемады. Грустью и состраданием был также проникнут голос этого глубоко искреннего и святого человека. - Сын мой, мне сказали, что ты вероотступник. Однако, чтобы поверить в такую невероятную для человека твоего происхождения вещь, я должен был лично убедиться в этом. О, мой бедный сын, по чьему злому умыслу ты так далеко отошел от пути истинного? В чистых грустных глазах инквизитора блестели слезы. Его мягкий голос дрожал от сострадания. И тут ужас дона Родриго сменился гневом. Полным страстного упрека жестом он указал на Изабеллу. - Вот эта женщина заколдовала, одурачила и совратила меня! Она устроила ловушку, в которую заманила меня, чтобы погубить. - Верно, ловушку. Она получила мое согласие на это, чтобы испытать твою веру, которая, как мне говорили, не тверда. Будь твое сердце свободно от ереси, ты никогда бы не попал в эту ловушку. Если бы у тебя была крепкая вера, сын мой, ничто не могло бы отвратить тебя от верности нашему Спасителю. - Господи! Молю тебя, услышь меня, Господи! - Родриго упал на колени, подняв к небу сложенные в умоляющем жесте руки. - Ты будешь услышан, сын мой. Святая Палата никого не осуждает, не выслушав. Но на что ты можешь надеяться, взывая к Господу? Мне говорили, что ты ведешь беспорядочную и тщеславную жизнь, и я страшился за тебя, узнав, как широко ты открыл врата своей души злу. Но понимая, что годы и разум часто исправляют и искупают грехи молодости, я надеялся и молился за тебя. Но что ты станешь вероотступником, что твое супружество может быть закреплено нечистыми узами иудаизма... О! - грустный голос прервался рыданием, и Торквемада закрыл свое бледное лицо длинными, истощенными, почти прозрачными руками. - Молись теперь, дитя мое, о милости и силе, - призвал он. - Претерпи небольшое предстоящее тебе мирское страдание во искупление своей ошибки, и когда твое сердце будет полно раскаяния, ты получишь спасение от Божественного милосердия, которое не имеет границ. Я буду молиться за тебя. Больше я ничего не могу для тебя сделать. Уведите его. 6 февраля того же, 1481 года, Севилья стала свидетелем первого аутодафе. Наказанию подверглись Диего де Сусан, другие заговорщики и дон Родриго де Кордова. Торжественная церемония проводилась относительно скромно, не с такой мрачной пышностью, как впоследствии. Но все основные элементы уже присутствовали. Впереди процессии шел монах - доминиканец, несущий зеленый крест инквизиции, закутанный в траурное покрывало. За ним шли попарно члены братства Святого Павла - мученика, монастырские служки Святой Палаты. Далее босиком, со свечами в руках, шли осужденные, одетые в рубище кающихся грешников, позорного желтого цвета. Окруженные стражами с алебардами, они прошли по улице до кафедрального собора, где мрачный Оеда отслужил мессу и прочитал проповедь. После этого они были уведены за город на Табладские луга, где их уже ждали столбы и хворост. Таким образом, лжесвидетель был казнен той же смертью, что и его жертвы. Так Изабелла де Сусан, известная как "Прекрасная Дама", вероломно отомстила своему недостойному возлюбленному за его собственное вероломство, ставшее причиной гибели ее отца... Когда все было кончено, она нашла убежище в Монастыре. Но вскоре покинула его, не приняв пострига. Прошлое не давало ей покоя, и она вернулась в свет, пытаясь в его волнениях найти забвение, которое не дал ей монастырь и которое могла дать только смерть. В своем завещании она выразила желание, чтобы ее череп был повешен над входом в ее дом в Каппе де Атаун как символ посмертного искупления ее грехов. И этот голый оскаленный череп когда-то прекрасной головы висел там почти четыре сотни лет. Его видели еще легионы Бонапарта, разрушившие Святую Палату инквизиции. 4 КОНДИТЕР ИЗ МАДРИГАЛА Рассказ о Лжесебастьяне Португальском Во всей скорбной и трагикомической летописи человеческих слабостей, именуемой Историей, нет повести печальнее, чем повесть о принцессе Анне, внебрачной дочери сиятельного Иоганна Австрийского, побочного сына императора Карла V и, следовательно, сводного брата бессердечного Филиппа II, короля Испании. И не было среди женщин голубых кровей ни одной такой, чья судьба столь трагически зависела бы от обстоятельств ее рождения. Внебрачные сыновья королей еще могли чего-то добиться в жизни, и примером тому - ослепительная карьера родного отца Анны, но для внебрачных дочерей, особенно таких, которые, подобно ей, несли двойное бремя, ибо принадлежали к младшей ветви родового древа, надежды на счастье почти не было. Голубая кровь, разумеется, возвышает их, но обстоятельства рождения сводят на нет преимущества высокого положение. Царственное происхождение предписывает им выходить замуж только за принцев, а все те же обстоятельства рождения ставят им препоны на этом пути. Ну, а коли уж для них не находится подобающего места в миру, целесообразнее всего, наверное, оградить их от него, пока этих женщин не завлекла светская суета. Оградить, заточив в монастырь, где они могли бы вести достойную, благочестивую, выхолощенную жизнь. Это и произошло с Анной. Шестилетней девочкой ее поместили в монастырь святого Бенедикта в Бургосе; по достижении отрочества перевезли в обитель Санта-Мария-ла-Реаль в Мадригале, где ей надлежало вскоре принять пострижение. Но Анна не хотела такой жизни. Она была молода, в душе ее кипела жгучая жажда жизни, которую не могли притупить даже убогие условия существования. От нее скрывали, что она красива, но и это не помогло. Подходя к вратам обители, она бурно протестовала, призывая сопровождавшего ее епископа засвидетельствовать ее нежелание вступать в монастырь. Но ее желание или нежелание были не в счет. Помимо Божьей, в Испании существовала лишь воля короля Филиппа. И все же, скорее дабы подсластить пилюлю, чем по долгу родства, Его Католическое Величество даровал принцессе определенные привилегии, которых обычно не имеют члены религиозных сообществ: он приставил к ней двух фрейлин и двух слуг, а также позволил и после короткого годичного послушничества сохранить за собой титул "высочества". Анна знала себе цену и с ужасом понимала, что жизнь ее будет потрачена впустую. Впрочем, это относилось только к ее бренной оболочке: она механически исполняла послушания, из коих состояла монотонная монастырская жизнь с ее однообразными днями, полными одинаковых часов, с утратившей смысл сменой времен года, с отсутствием всяких временных вех, кроме сна и бодрствования, еды и работы, молитв и размышлений. И так - до тех пор, пока жизнь не утратит смысл и не выхолостится вконец, превратившись в подготовку к смерти. Хотя бренной оболочкой Анны могли помыкать как угодно, дух ее не был сломлен. Возможно, вскоре ею овладела бы глухая апатия, возможно, мало-помалу эта серая жизнь затянула бы ее. Но пока этого не произошло. Пока она тешила свою плененную изголодавшуюся душу воспоминаниями о немногочисленных пестрых картинках вольной жизни, виденных ею когда-то за стенами обители. А если этих воспоминаний оказывалось мало, Анне помогал добрый друг, развлекавший ее рассказами о захватывающих приключениях, любовных похождениях и рыцарских подвигах, которые лишь распаляли ее воображение. Друг этот, отец Мигель де Соуза, португальский монах из ордена святого Августина, был образован и вежлив в обращении, немало поездил по свету и судил обо всем со знанием дела, как и подобает очевидцу событий. А больше всего он любил рассказывать о своем закадычном приятеле, последнем короле Португалии, романтике Себастьяне - умном, галантном, неустрашимом белокуром юноше, который в двадцать четыре года от роду возглавил гибельный заморский поход против неверных и был разгромлен в битве при Алькасер-ель-Кебире лет пятнадцать назад. Он любил живописать ослепительное рыцарское шествие, которое видел на набережных Лиссабона, когда участники похода, исполненные крестоносческого рвения, грузились на корабль; шеренги португальских рыцарей и оруженосцев; отряды немецких и итальянских наемников; молодого короля в блистающих латах и с непокрытой головой - живое воплощение святого Михаила. Все это воинство торжественно всходило на борт корабля, отправлявшегося в Африку, а вокруг них бушевало море цветов и приветственных возгласов. Анна слушала монаха, широко раскрыв глаза, боясь пропустить хоть одно слово этой поэмы. Уста ее раскрывались, стройное тело чуть наклонялось вперед, и Анна жадно ловила слова монаха, а когда он начинал рассказывать о том страшном дне при Алькасер-ель-Кебире, темные горящие глаза девушки наполнялись слезами. А монах был не дурак приврать. Послушать его, так выходило, что португальскую кавалерию погубила не полководческая бездарность короля и не его безудержное тщеславие, из-за которого он не пожелал внять подсказкам советников. Нет, причиной поражения войска и падения самой Португалии, если верить рассказчику, были несметные полчища неверных. В качестве эффектной концовки монах приводил сцену отказа Себастьяна последовать рекомендации советников и спастись бегством, когда все было потеряно. Он рассказывал, как молодой король, только что бившийся с храбростью льва, а теперь сраженный горем, не пожелал пережить черный день поражения и в одиночку поскакал прямо в гущу сарацинских полчищ, чтобы принять свой последний бой и встретить смерть, как подобает рыцарю. С тех пор Себастьяна никто больше не видел. Анна была готова вновь и вновь внимать этому повествованию, и с каждым разом оно все сильнее задевало струны ее души. Она забрасывала монаха вопросами о Себастьяне, бывшем ее двоюродным братом; о том, как он жил, каким был в детстве, какие издавал указы, став королем Португалии. И все, что рассказывал ей Мигель де Соуза, служило лишь одной цели: как можно глубже запечатлеть в девичьем сознании восхитительный образ царственного рыцаря. Если прежде эта пылкая девушка каждый день думала о нем, то теперь и ночи ее были полны видений: облаченная в латы фигура являлась к ней во сне - столь живая и реальная, что во время бодрствования девушка не могла отличить воспоминаний о своих сновидениях от воспоминаний о встрече с кем-то, виденным наяву. Она благоговейно повторяла слова, которые Себастьян произносил в ее снах, слова, так разительно совпадающие с чаяниями ее опустошенного изголодавшегося сердца, слова, которые никак не могли умиротворять и успокоить душу монахини. Анна была влюблена - горячо, страстно, по уши влюблена в миф, в мысленный образ мужчины, плоть которого пятнадцать лет назад обратилась в прах. Она оплакивала его, как любящая вдова, денно и нощно молилась за упокой его души, она в почти восторженном нетерпении ждала смерти, которая соединит ее с возлюбленным. Черпая радость в мысли о том, что она придет к нему девственницей, Анна наконец перестала сожалеть о своей участи, обрекшей ее на вечное целомудрие. И вот, в один прекрасный день ей в голову пришла дикая мысль, наполнившая ее странным возбуждением. - А верно ли, что он погиб? - спросила Анна монаха. - Что ни говори, а ведь никто не видел его смерти. По вашим словам, отец, тело, выданное нам Мулаи-Ахмедом-бен-Мохаммедом, было обезображено до полной неузнаваемости. Не мог ли Себастьян все-таки остаться в живых? На смуглом костистом лице отца Мигеля появилось задумчивое выражение. Девушка в тревоге ждала, что он тотчас же отвергнет ее предположение. Но монах этого не сделал. - Народ Португалии, - медленно произнес он, - свято верит в то, что Себастьян жив и когда-нибудь вернется домой как избавитель, которому суждено освободить страну от испанского ига. - Но тогда... тогда... Монах задумчиво улыбнулся. - Народ всегда верит в то, во что хочет верить. - А вы? - спросила его девушка. - Вы сами в это верите? Он не сразу ответил ей. Выражение его сурового лица стало еще сумрачнее, еще задумчивее. Монах отвернулся от девушки (во время этого разговора они стояли под украшенными резьбой и орнаментом сводами обители), и его сосредоточенный взор устремился на широкий квадрат монастырского двора, служившего одновременно и садом, и кладбищем. Там, как ни странно, кипела невидимая жизнь, жужжали букашки; три монахини, молодые и сильные, засучив рукава, подвязав веревками полы своих черных одеяний и обнажив обутые в войлочные туфли ноги, деловито орудовали в солнечных лучах лопатами и заступами. Они копали свои будущие могилы. "Помни о смерти"... Под сенью сводов на почтительном расстоянии от Анны и монаха стояли смиренные высокородные монахини, донна Мария де Градо и донна Луиза Ньето, приставленные королем Филиппом к племяннице для исполнения обязанностей, которые с поправкой на монастырский быт можно было назвать обязанностями фрейлин. Наконец отец Мигель, кажется, принял решение. - Что ж, дочь моя, почему бы мне не ответить, если ты спрашиваешь? Когда я ехал в Лиссабон, чтобы произнести надгробную речь в соборе, как и пристало духовнику дона Себастьяна, одно высокопоставленное лицо предупредило меня, что я должен быть осторожен в высказываниях о доне Себастьяне, ибо он не только жив, но и намерен тайно присутствовать на отпевании. Он заметил удивленный взгляд Анны, дрожание ее приоткрытых губ. - Но это было пятнадцать лет назад, - добавил он. - И с тех пор - ни слуху ни духу. Поначалу я думал, что такое возможно... Ходили вполне правдоподобные слухи... Но пятнадцать лет! - Монах со вздохом покачал головой. - Какие... какие слухи? - спросила Анна. Ее трясло с головы до ног. - Говорят, что на другой день после битвы, вечером, трое всадников подъехали к воротам укрепленного прибрежного города Арцилла. Когда перепуганная стража отказалась впустить их, один из всадников объявил, что он - король Себастьян и таким образом добился, чтобы им открыли ворота. Один из этих троих был закутан в плащ, скрывавший лицо, а двое других обращались с ним почтительно, будто с августейшей особой. - Тогда почему... - начала было Анна. - Но позднее, - прервал ее отец Мигель, - когда этот слух уже взбудоражил всю Португалию, последовало его опровержение: короля Себастьяна не было среди тех трех всадников, а затем выяснилось, что они попросту прибегли к уловке, чтобы получить приют в городе. Анна вновь и вновь расспрашивала монаха в надежде добиться признания, что опровержение слуха было притворным, что скрывающийся правитель просто хотел сохранить свое присутствие в тайне. - Да, это возможно, - признал, наконец, он, - и многие полагают, что так оно и есть. Дон Себастьян был не только силен духом, но и очень щепетилен. Вероятно, позор поражения так угнетал его, что он предпочел скрыться, пожертвовав троном, которого, как он полагал, был более недостоин. Половина португальцев считает, что это так, и продолжает ждать и надеяться. Уходя в тот день от Анны, отец Мигель уносил с собой убеждение, что нет во всей Португалии ни одного человека, который надеялся бы на то, что дон Себастьян жив, так, как надеялась она, и который так же охотно, как Анна, признал бы короля, стоило тому вдруг объявиться в стране. Ему было о чем подумать: ведь Португалия жаждала своего Себастьяна, как раб жаждет свободы. Мать Себастьяна была сестрой короля Филиппа, что и позволило последнему заявить о своих правах на престолонаследие и добиться португальского трона. Португалия изнемогала под пятой этого чужеземного правителя, и отец Мигель де Соуза, патриот своей родины, был едва ли не первым среди тех, кто мечтал освободить страну. Когда дон Антонио, сводный двоюродный брат Себастьяна, бывший некогда настоятелем монастыря Крату, поднял мятежный стяг, отец Мигель стал одним из самых ревностных сторонников этого честолюбивого и предприимчивого храбреца. В те дни отец Мигель был архиепископом, человеком, пользовавшимся репутацией высокоученого дельца и дипломата. Он занимал пост проповедника дона Себастьяна и духовника дона Антонио и обладал огромным влиянием в Португалии. Влияние свое он неустанно употреблял на пользу претенденту, которому был глубоко предан. После того, как сухопутное войско дона Антонио потерпело поражение от герцога Альба, а его флот был разгромлен у Азорских островов маркизом Санта-Круз в 1582 году, отец Мигель оказался в большой опасности и опале как один из наиболее рьяных мятежников. Его схватили и надолго бросили в испанское узилище. В конце концов, поскольку он, видимо, раскаялся в своих грехах, Филипп II, прекрасно знавший цену одаренному канонику и желавший приручить его, в расчете на благодарность велел освободить отца Мигеля и сделал его викарием в Санта-Мария-ла-Реаль, где он теперь и исполнял обязанности исповедника, советника и доверенного лица принцессы Анны Австрийской. Однако благодарности отца Мигеля не хватило, чтобы изменить его сущность и натуру; он по-прежнему был предан претенденту, дону Антонио, который в своем неуемном честолюбии продолжал плести интриги в чужеземном изгнании. Не хватило ее и на то, чтобы притушить пламенный патриотизм монаха. Мечтой его жизни было видеть Португалию независимой и управляемой сыном ее народа. И вот, благодаря пылкой надежде Анны (надежде, которая с каждым днем крепла, превращаясь в убежденность), что Себастьян жив и когда-нибудь вернется, чтобы потребовать обратно венец, два этих человека продолжали все ближе сходиться друг с другом в тихой обители Мадригала, вокруг которой бурно кипела жизнь. Но шли годы, молитвы Анны оставались без ответа, освободитель не появлялся, и ее надежды начали угасать. Мало-помалу она вновь начала подумывать о том, что сможет соединиться со своим неведомым возлюбленным лишь в лучшем из миров. Как-то раз весенним вечером 1594 года - спустя четыре года после того, как Анна впервые услышала от священника имя Себастьяна - отец Мигель шагал по главной улице Мадригала, городка, в котором он знал всех и каждого. И вдруг, к своему удивлению, каноник встретил незнакомца. Любой незнакомец наверняка привлек бы внимание отца Мигеля, а этот - и подавно: обликом своим он смутно напомнил священнику о каких-то давних событиях, напрочь стершихся из памяти. Потрепанное черное одеяние незнакомца выдавало в нем обыкновенного горожанина, но его осанка, взгляд, военная выправка и гордо вскинутая голова никак не вязались с простотой платья. От этого человека веяло отвагой и уверенностью в себе. Мужчины остановились, изумленно глядя друг на друга; на устах незнакомца заиграла тусклая улыбка. Сейчас, в сумерках, возраст его определить было невозможно: ему могло быть и тридцать, и пятьдесят. Отец Мигель растерянно нахмурился, и тогда незнакомец смахнул с головы широкополую шляпу. - Храни тебя Бог, отче, - произнес он. - И тебя, сын мой, - отвечал священник, все еще ломая голову над вопросом, кто перед ним. - Кажется, я тебя знаю. Так ли это? Незнакомец рассмеялся. - Весь мир может забыть меня, только не ты, отче. И тут отец Мигель охнул. - Господи! - вскричал он и возложил длань свою на плечо молодого человека, вглядываясь в его смелые серые глаза. - Какими судьбами ты здесь? - Я здешний кондитер. - Кондитер? Ты? - Надо же как-то жить, а поприще кондитера - честное поприще. Я был в Вальядолиде, когда услышал, что ты служишь викарием в здешнем монастыре. И вот, в память о старых добрых счастливых временах решил навестить тебя, отче, и попросить о поддержке, - ответил незнакомец с непринужденной самоуверенностью и легкой насмешкой в голосе. - Разумеется... - начал было священник, но осекся. - Где твоя лавка? - спросил он. - Дальше по улице. Ты удостоишь меня своим посещением, отче? Отец Мигель поклонился, и оба пошли своей дорогой. В последующие три дня священник приходил в монастырь, только чтобы отслужить мессу. Но утром четвертого дня он отправился из ризницы прямо в людскую и, несмотря на ранний час, потребовал аудиенции у ее высочества. - Госпожа, - сказал он ей, - у меня для тебя важная весть, которая преисполнит радостью сердце твое. Анна взглянула на него и увидела лихорадочный блеск в его глубоко посаженных глазах, увидела румянец на острых скулах священника. - Дон Себастьян жив, - продолжал тот. - Я видел его. Несколько мгновений девушка смотрела на него, ничего не понимая, потом побледнела. Чело ее стало белым, как плат монахини. Анна со стоном перевела дух, застыла и покачнулась. Чтобы не упасть, она ухватилась за спинку кресла. Отец Мигель понял, что действовал слишком резко и огорошил ее. Он не понимал, насколько глубоко ее чувство к таинственному принцу, и теперь испугался, как бы она не упала в обморок, потрясенная известием, которое он так безрассудно выложил ей. - Что ты сказал? О, повтори, что ты сказал! - простонала Анна, полуприкрыв веки. Он повторил сказанное в более взвешенных и осторожных выражениях, пустив в ход весь магнетизм своей личности, чтобы успокоить смятенный разум Анны. Мало-помалу буря чувств в ее душе улеглась. - Ты говоришь, что видел его? - спросила девушка. - О! Румянец вновь залил ее щеки, глаза вспыхнули, лицо засияло. - Где же он? - нетерпеливо спросила принцесса. - Здесь. Здесь, в Мадригале. - В Мадригале? - принцесса была само изумление. - Но почему в Мадригале? - Он жил в Вальядолиде и там услышал, что я, его бывший духовник и советник, служу викарием в Санта-Мария-ла-Реаль. Себастьян приехал искать меня, приехал под чужим именем. Он называет себя Габриелем де Эспиноза и ведет кондитерское дело. Так будет, пока не кончится срок его епитимьи, тогда он сможет объявиться открыто и предстать перед своим народом, который с нетерпением ждет его. Эта весть повергла Анну в растерянность, наполнила ее разум смятением, а душу превратила в поле битвы, на котором вели борьбу безумная надежда и благоговейный страх. Принц, о котором она мечтала, который четыре года жил в ее мыслях, которого она обожала всей своей возвышенной, пылкой, поэтической изголодавшейся душой, вдруг обрел плоть и кровь. Он рядом, и она наконец-то сможет воочию увидеть его, живого, настоящего. Эта мысль приводила ее в панический ужас, и Анна не осмеливалась просить отца Мигеля привести к ней дона Себастьяна. Но зато она засыпала священника вопросами и вытянула из него довольно складную историю. После своего поражения и побега Себастьян дал обет над гробом Гоподним, поклявшись отказаться от королевских почестей, ибо считал себя недостойным их. В знак покаяния (полагая, что именно грех гордыни, в который он впал, стал причиной его неудач) он обязался скитаться по миру в облике смиренного простолюдина, зарабатывая хлеб насущный собственными руками, трудясь до седьмого пота, как и положено обыкновенному человеку, до тех пор, пока не искупит свою вину и не станет вновь достоин того положения, которое составляло его истинное предназначение по праву рождения. Этот рассказ наполнил Анну таким состраданием и сочувствием, что она расплакалась. Ее кумир вознесся еще выше, чем в прежних полных любви мечтах, особенно после того, как спустя несколько дней история его скитаний обросла подробностями. Она узнала о том, какие лишения терпел таинственный принц, какие тяготы и страдания выпали на долю странника. Наконец, через несколько недель после того, как Анне впервые сообщили потрясающую весть о его возвращении, в начале августа 1594 года, отец Мигель предложил ей то, чего она более всего жаждала, но о чем не смела просить. - Я рассказал Его Величеству, как ты привержена его памяти, как предана была ему все эти годы, когда мы считали его умершим. Он глубоко тронут. Он умоляет тебя позволить ему прийти и пасть к твоим ногам. Лицо Анны зарделось, потом его вновь покрыла бледность; грудь девушки тяжело вздымалась и опадала. Раздираемая страхом и желанием, принцесса едва слышно выговорила: - Я согласна... На другой день отец Мигель привел гостя в скромную монастырскую гостиную, где их ждала принцесса вместе со своими фрейлинами, оставшимися в укрытии. Ее жадному испуганному взору предстал человек среднего роста, с лицом, исполненным достоинства, облаченный в гораздо менее потрепанное платье, чем то, в котором его впервые увидел сам отец Мигель. У него были светло-каштановые волосы. Такой цвет вполне могли приобрести золотые локоны юноши, уплывшего в Африку пятнадцать лет назад. Борода имела чуть более темный оттенок, а глаза были серые. Миловидное лицо. Но ничто, кроме цвета глаз и носа с горбинкой, не говорило о том, что его обладатель происходит из австрийского царствующего дома, представительницей которого была его мать. Держа шляпу в руке, гость приблизился к Анне и преклонил колено. - Я здесь, и жду приказаний вашего высочества, - молвил он. У девушки тряслись колени и дрожали губы, но она овладела собой. - Вы - Габриель де Эспиноза, приехавший в Мадригал, чтобы открыть кондитерское дело? - спросила она. - И чтобы служить вашему высочеству. - Тогда добро пожаловать, хотя я уверена, что в ремесле кондитера вы смыслите меньше, чем в любом другом. Коленопреклоненный гость склонил свою красивую голову и глубоко вздохнул. - Что ж, если в прошлом я лучше знал иные ремесла, стало быть, мне нет нужды теперь ограничивать себя моим нынешним поприщем. Она знаком попросила его подняться. Эта встреча и разговор были не долгими: посетитель откланялся, дав обещание вскоре прийти опять и заручившись ее согласием принять кондитерскую лавку под покровительство монастыря. Впоследствии у этого человека вошло в привычку являться к утренней мессе, которую отец Мигель служил в монастырской часовне, открытой для мирян. После службы кондитер навещал священника в ризнице, а затем шел вместе с ним в гостевую комнату, где его ждала принцесса, обычно сопровождаемая одной или двумя своими фрейлинами. Поначалу эти ежедневные свидания были не долгими, но постепенно становились все длиннее, и вскоре Анна уже просиживала с кондитером до самого обеда. Но очень скоро ей стало мало и этого, и она взяла со своего гостя обещание приходить по два раза на дню. Свидания царственной четы делались не только длиннее и содержательнее, но и интимнее. Постепенно Анна начала заводить разговоры о будущем Себастьяна, убеждая его открыться. Епитимья и так уже затянулась сверх всякой меры, да и каяться, по сути дела, не в чем, ибо судят Небеса не деяния, а побуждения души; душа же его, когда он начинал войну с неверными, была чиста, а намерения - благочестивы и возвышенны. Себастьян с кротким видом признавал, что это, возможно, воистину так. Однако и он, и отец Мигель держались мнения, что сейчас благоразумнее всего дождаться кончины Филиппа II, которая, вероятно, близка, если учесть преклонные лета монарха, его дряхлость и немощность. В ином же случае ревнивый король может воспротивиться справедливым притязаниям Себастьяна. Тем временем ежедневные визиты Эспинозы и его многочасовые свидания с Анной привели к неизбежному: и в стенах монастыря, и за его пределами запахло скандалом. Анна была монахиней, ей запрещалось встречаться с какими бы то ни было мужчинами, за исключением исповедника, и беседовать с ними иначе как через решетку в гостевой комнате обители. Но даже при наличии такой решетки столь длительные и регулярные встречи считались недопустимыми. А между тем при поддержке и попустительстве отца Мигеля Анна и Эспиноза за несколько недель сблизились настолько, что девушка уже считала себя вправе думать о нем как о своем избавителе, который спасет ее от этого погребения заживо. Она полагала, что он вернет ей вожделенную свободу и вольную жизнь, возложит на ее чело венец, как только настанет время заявить о его собственных правах на корону. Да, она монахиня, но что с того? Ее постригли против воли, послушничество длилось всего год, а пятилетний срок, отведенный для испытания, еще не истек. Поэтому Анна полагала, что ее вполне можно освободить от всех данных обетов. Но никто не знал мыслей Анны, да и не интересовался ими, а посему скандал разрастался. В монастыре не нашлось смельчаков, чтобы упрекнуть царственную особу или навязать ей свои советы и мнения: ведь ей, помимо всего прочего, покровительствовал отец Мигель, духовный наставник обители. Однако в конце концов из внешнего мира пришло письмо, составленное епископом ордена святого Августина. Тон послания был почтительно-суров, и в нем сообщалось, что многочисленные посещения кондитера дают пищу для пересудов, и поэтому Анна проявила бы благоразумие, согласись она более не подавать для этого поводов. Этот совет наполнил ее гордую чувствительную душу жгучим стыдом. Принцесса тотчас же послала своего слугу Родероса за отцом Мигелем и передала священнику полученное письмо. Черные глаза монаха пробежали текст, и в них появилось тревожное выражение. - Этого следовало опасаться, - со вздохом проговорил он. - Тут есть только одно средство, да и то лишь, если дело не дойдет ни до чего более серьезного: дон Себастьян должен уехать. - Уехать?! - У Анны перехватило дух от страха. - Куда? - Куда угодно, лишь бы подальше от Мадригала. И немедленно, самое позднее - завтра поутру, - ответил монах и добавил, заметив выражение ужаса на ее лице: - Ну, а что еще можно придумать? Как знать, может, этот докучливый епископ уже поднял шум? Анна подавила охватившие ее чувства. - А я... я увижу его перед отъездом? - с мольбой в голосе спросила она. - Не знаю. Наверное, это было бы слишком опрометчиво. Я должен поразмыслить. В глубоком смятении он бросился прочь, оставив Анну, и девушке показалось, что жизнь покидает ее. В тот сентябрьский вечер она сидела, потрясенная, в своих покоях, надеясь и не смея надеяться, что ей удастся еще раз хоть одним глазком взглянуть на Себастьяна. Было уже довольно поздно, когда к Анне пришла донна Мария де Градо с известием, что Эспиноза сейчас сидит в келье отца Мигеля. Испугавшись, что он уйдет тайком, так и не повидавшись с ней, и не обращая внимания на позднее время (шел девятый час, и начинало смеркаться), девушка немедленно послала Родероса к священнику с просьбой привести Эспинозу в гостевую комнату. Отец Мигель согласился, и влюбленные, а они уже были на этой стадии отношений, встретились вновь. Обоим было тяжело и больно, оба страдали. - Боже мой! - вскричала принцесса, отбросив прочь всякую осторожность. - Боже мой! Что же вы решили? - Решили, что завтра поутру я уезжаю, - отвечал Себастьян. - Куда? - спросила обезумевшая от горя девушка. - Куда? - он пожал плечами. - Сначала в Вальядолид, а потом... как будет угодно Всевышнему. - Когда же я опять увижу вас? - Когда... когда будет угодно Всевышнему. - О, какой ужас! Если я потеряю вас... если никогда больше вас не увижу... - она задыхалась, ломая руки. - Ну что вы, госпожа, - ответил он. - Я вернусь за вами, когда придет время. К дню Всех Святых, или, самое позднее, к Рождеству. И я привезу с собой человека, который поручится за меня. - Какая нужда ручаться за вас мне? - в великом раздражении запротестовала девушка. - Мы принадлежим друг другу, вы и я. Но вы вольны странствовать по свету, а я беспомощно сижу в этой клетке... - Да, но ведь в скором времени я освобожу вас, и с тех пор мы пойдем рука об руку, - он шагнул к столу, на котором стояли рог с чернилами, коробочка с песком, несколько перьев и лежала бумага. Взяв стило, он принялся писать с заметным усилием, ибо короли, как известно, не отличаются прилежанием в учении. "Я, дон Себастьян, милостью Божией король Португалии, беру в жены светлейшую донну Анну Австрийскую, дочь светлейшего принца Иоганна Австрийского, на основании разрешения, полученного от двух епископов." Внизу он поставил подпись - такую же, какую во все века ставили португальские короли: El Rey (король). - Вы удовлетворены, госпожа? - с мольбой спросил он, вручая ей бумагу. - Как может эта записочка удовлетворить меня? - Это - обязательство, которое я исполню, как только позволят Небеса. Услышав это, Анна ударилась в слезы, а Себастьян пустился в увещевания и болтал до тех пор, пока отец Мигель не вынудил его удалиться, поскольку было уже поздно. Тогда принцесса забыла о своих собственных горестях и преисполнилась сочувствия к возлюбленному: нет, она и слышать ничего не желает, он обязан принять все ее достояние - сто дукатов и украшения, в числе которых были золотые часики, усыпанные алмазами, и колечко с камеей, изображавшей короля Филиппа. Ну и, наконец, ее собственный портрет размером с игральную карту. Пробило десять, и отец Мигель спешно спровадил Себастьяна, предварительно преклонив перед ним колена и приложившись к монаршей длани. Затем Себастьян пал на колени перед принцессой и облобызал ее руку. Оба обливались слезами. Наконец он ушел, и скорбящая Анна, опершись на руку донны Марии де Градо, удалилась в свою келью, чтобы выплакаться и предаться молитвам. Следующие несколько дней она ходила как во сне, бледная и безучастная ко всему, угнетенная сознанием своего одиночества, которое она пыталась смягчить, посылая Себастьяну письма в Вальядолид, куда он возвратился. Из всех этих писем сохранилось только два. "Король и господин мой, - писала она в одном из них, - увы! Какие страдания приносит разлука! Мне так больно, что я умерла бы, если б не испытывала мимолетного облегчения от общения с Вашим Величеством посредством этих посланий. Сегодня я чувствую то же самое, что чувствовала в любой другой день с тех пор, как мы перестали проводить вместе счастливые и сладостные мгновения. Нынешняя разлука - кара Небес, столь суровая для меня, что я бы осмелилась назвать ее несправедливой, ибо я без всяких на то оснований лишена счастья, которого мне не хватало столько лет и которое я ныне купила ценой страданий и слез. Но, господин мой, я готова вновь пережить все обрушившиеся на меня горести и страдать опять, если это поможет мне уберечь Ваше Величество хотя бы от малой толики невзгод. Да внемлет Всевышний моим молитвам. Пусть положит Владыка мира конец несчастьям и нестерпимым мукам, которые приносят мне разлука с Вашим Величеством. Возможно ли жить после столь долгих страданий и боли? Я принадлежу Вам, господин мой, о чем Вы уже знаете. И верность, в коей поклялась я Вам, сохраню я и в жизни, и в смерти, ибо даже смерть не вырвет ее из души моей. И будет эта верность бессмертна в веках, как и сама душа..." Так писала племянница короля Филиппа Испанского удалившемуся в Вальядолид кондитеру Габриелю Эспинозе. Чем занимался в эти дни он - нам неведомо, известно лишь, что он не был стеснен в передвижениях: именно на городской улице настырная и вездесущая судьба свела его лицом к лицу с Грегорио Гонзалесом, человеком, у которого он работал поваренком, когда тот служил графу Ньеба. Грегорио окликнул Эспинозу и в изумлении уставился на него: платье кондитера, хоть и было не первой свежести, отнюдь не походило на одеяние простолюдина. - Кому же ты теперь служишь? - осведомился заинтригованный Грегорио, как только они обменялись приветствиями. Эспиноза преодолел мимолетное замешательство и взял за руку своего бывшего сотоварища. - Времена меняются, друг Грегорио. Я больше никому не служу. Теперь мне самому подавай слуг! - Так что за положение ты сейчас занимаешь? - Это не имеет значения, - высокомерно осадил его Эспиноза, и Грегорио почувствовал, что дальнейшие расспросы неуместны. Завернувшись в плащ, он пошел своей дорогой, а кондитер крикнул ему вслед: - Если тебе что-нибудь понадобится, буду рад по старой дружбе оказать тебе услугу! Но Грегорио никак не собирался просто расстаться с Эспинозой. Мало кому охота терять старого друга, если встречаешь его опять спустя годы, да еще богатым и процветающим человеком. Эспиноза должен всенепременно жить в одном доме с Грегорио. Жена Грегорио будет очень рада возобновить знакомство и услышать из первых уст историю его новой благополучной жизни. Грегорио не желает слышать никаких отговорок. В конце концов Эспиноза, уступая настырности приятеля, отправился вместе с ним в убогий квартал, где стояло жилище Грегорио. За грязным сосновым столом в жалкой коморке сидели трое: Эспиноза, Грегорио и его жена. Последняя не выказывала обещанной Грегорио радости по поводу нынешнего благополучия Эспинозы. Возможно, кондитер заметил ее злобную зависть. Вероятно, желая еще больше подогреть ее (а это - лучший способ наказания завистников), кондитер предложил Грегорио просто-таки великолепную работу. - Иди ко мне на службу, - сказал он. - Я дам тебе пятьдесят дукатов сразу и буду платить четыре дуката в месяц. Они отнеслись к его богатству с заметным недоверием. Чтобы убедить их, Эспиноза достал и показал золотые часы (редчайшую вещицу), осыпанные бриллиантами, дорогое кольцо и другие отнюдь не дешевые украшения. Парочка взирала на все это в полном смятении. - Но разве не говорил ты мне, когда мы вместе служили в Мадриде, что прежде ты был простым кондитером в Оканье? - вырвалось у Грегорио. Эспиноза усмехнулся. - Мало ли королей и принцев были вынуждены скрываться под чужой личиной? - вкрадчиво проговорил он и, видя потрясенные физиономии приятелей, решил играть дальше. Ничего святого для него больше не было. Он вытащил из кармана даже портрет милой одинокой царственной госпожи, томящейся в монастыре Мадригала, и швырнул его через стол, заляпанный винными и масляными пятнами. - Взгляните на эту прекрасную даму, самую красивую в Испании, - сказал он хозяевам. - Может ли принц мечтать о более миловидной невесте? - Но она облачена в одеяние монахини, - возразила жена Грегорио. - Как же она может выйти замуж? - Королям закон не писан, - отрезал Эспиноза. В конце концов он откланялся, но перед уходом призвал Грегорио поразмыслить над своим предложением. Он обещал снова прийти за ответом, а пока оставил ему адрес, по которому квартирует. Хозяева сочли Эспинозу безумцем и посмеялись над ним, но недоверие жены Грегорио быстро сменилось злобной ревностью: ведь все, что Эспиноза рассказал о себе, могло, в конце концов, оказаться правдой. Именно злоба и определила ее дальнейшие поступки. Она отправилась к алькальду Вальядолида, дону Родриго де Сантильяну, и все ему выболтала. Поздней ночью Эспиноза проснулся и увидел, что его комната кишит гвардейцами алькальда. Эспинозу арестовали и поволокли к дону Родриго давать отчет в том, кто он такой, и откуда взялись найденные при нем дорогостоящие вещицы, а в особенности кольцо с камеей, изображавшей короля Филиппа. - Я - Габриель де Эспиноза, - твердо ответил алькальду пленник, - кондитер из Мадригала. - Тогда откуда ты взял эти украшения? - Их передала мне для продажи донна Анна Австрийская. По этому делу я и прибыл в Вальядолид. - Это - портрет донны Анны? - Да. - А этот локон? Он что, тоже с головы донны Анны? И, если так, станешь ли ты утверждать, что и его тебе дали для продажи? - А для чего же еще? Дон Родриго призадумался. Красть такие вещи бесполезно, а что до локона, то где этот парень найдет на него покупателя? Алькальд более пристально вгляделся в арестованного и заметил царственность осанки, спокойную уверенность, присущую обычно высокородным и достойным сеньорам. Отослав его в тюрьму, алькальд отправился в Мадригал, чтобы обыскать дом Эспинозы. Дон Родриго умел действовать быстро, но узник каким-то загадочным образом нашел возможность предостеречь отца Мигеля, и тот ухитрился опередить алькальда. До приезда дона Родриго священник изъял из дома Эспинозы шкатулку с бумагами и обратил их в пепел. К сожалению, Эспиноза проявил беспечность. Полиция алькальда нашла четыре письма, не спрятанные в шкатулку. Два из них были от Анны (я уже приводил отрывок из одного ее письма), а еще два - от самого отца Мигеля. Эти письма озадачили и сбили с толку дона Родриго де Сантильяна. Он был сообразительным и осведомленным человеком и знал, как настороженно относится кастильское правосудие к настойчивым проискам португальского притязателя, бывшего настоятеля Крату дона Антонио. Алькальд хорошо знал и о прошлом отца Мигеля, его самоотверженном патриотизме и страстной преданности делу дона Антонио. А тут еще ему вспомнилось, с каким непоколебимым достоинством держался его узник. Словом, дон Родриго сделал пусть и поспешный, но вполне оправданный вывод: человек, попавший к нему в руки, человек, которому принцесса Анна писала пылкие письма и которого называла "Ваше Величество", - не кто иной, как настоятель монастыря в Крату. Алькальд понял, что за всем этим стоит нечто серьезное и опасное. Приказав арестовать отца Мигеля, он отправился в монастырь, чтобы встретиться с донной Анной. Действовал он искусно и в расчете на внезапность. Разговор начался с предъявления принцессе одного из найденных писем и вопроса: признает ли она свое авторство. Объятая ужасом, Анна на миг застыла, вытаращив глаза, а потом выхватила письмо из рук алькальда и порвала его надвое. Она бы и вовсе изорвала листок в клочья, но дон Родриго проворно схватил девушку за запястья и держал будто в тисках, на миг забыв о текущей в ее жилах голубой крови. Король Филипп был суровым правителем, беспощадным к смутьянам, и дон Родриго знал, что если он позволит уничтожить драгоценное письмо, прощения не будет. Уступив его физическому и душевному превосходству, Анна отдала обрывки и признала, что письмо написала она. - Как настоящее имя человека, называющего себя кондитером и состоящего с вами в таких вот отношениях? - осведомила присутствовавший при беседе судья. - Дон Себастьян, король Португалии, - ответила девушка и присовокупила к этому признанию рассказ о побеге юноши из Алькасер-ель-Кебира и его последующих странствиях в поисках искупления вины. Дон Родриго отбыл, не зная, что ему думать и во что верить. Он был твердо убежден, что пришла пора поведать обо всем королю Филиппу. Его Католическое Величество был глубоко возмущен. Он немедленно отправил в Мадригал уполномоченного инквизиции с приказом тщательно разобраться в деле и повелел не выпускать Анну из кельи, а прислугу ее арестовать. Для верности Эспинозу перевели из Вальядолида в тюрьму Медина-дель-Кампо, куда его доставили в карете под конвоем аркебузиров. - К чему везти простого кондитера с такими почестями? - шутливо спрашивал он своих стражей. В карете вместе с Эспинозой ехал солдат по имени Серватос - человек, повидавший мир. Разговорившись с узником, он обнаружил, что тот одинаково свободно владеет как французским, так и немецким языками. Но стоило Серватосу обратиться к нему по-португальски, как пленник тотчас же заметно смутился и ответил, что не говорит на этом языке, хотя и бывал в Португалии. Всю зиму продолжались допросы. Трое главных подследственных сменяли друг друга, и разговоры с ними приводили к одним и тем же результатам. Уполномоченный инквизиции допрашивал принцессу и отца Мигеля, дон Родриго занимался Эспинозой. Но из пленников так и не удалось вытянуть ничего такого, что помогло бы делу или рассеяло бы тайну. Принцесса давала правдивые показания, но по мере того, как расспросы становились все более настойчивыми, а подчас и оскорбительными, к ее искренности начала примешиваться изрядная доля возмущения. Она настаивала на том, что дон Себастьян был не кем иным, как доном Себастьяном, и писала Эспинозе пылкие письма, призывая открыть свое подлинное имя, утверждая, что пришло время сбросить личину. Но кондитера не трогали эти отчаянные призывы. Он твердил свое: "Я - Габриель де Эспиноза, кондитер из Мадригала". Однако поведение этого человека и окутывавшая его атмосфера таинственности уже сами по себе опровергали это клятвенное заявление. Дон Родриго уже убедился, что арестованный никак не мог быть настоятелем монастыря в Крату. Он искусно лавировал, уклоняясь от каверзных вопросов опытного судьи, и проявил большую осторожность, дабы не навредить своим товарищам по несчастью. Он отрицал, что когда-либо выдавал себя за дона Себастьяна, хотя и признавал, что отец Мигель и принцесса почему-то полагали, будто бы он и есть исчезнувший принц. В ответ на вопрос о родителях Эспиноза сделал невинные глаза и заявил, что не знает ни того, ни другого. То же самое мог бы сказать и дон Себастьян, рожденный после смерти своего отца и брошенный матерью в раннем детстве. Отец Мигель твердо заявил о своей убежденности в том, что дон Себастьян остался жив после африканского похода. Священник не сомневался: Эспиноза и есть пропавший король. Он утверждал, что действовал из благих побуждений и даже в помыслах своих не нарушал верности королю Испании. Однажды поздним вечером, когда Эспиноза просидел в темнице около трех месяцев, его неожиданно разбудил алькальд. Узник тотчас же принялся подниматься, но дон Родриго остановил его. - Не стоит. Это только помешает нам в том, что мы намерены сделать. Фраза прозвучала зловеще, и узник, сидевший на постели с всклокоченными волосами, моргая от света факелов, тотчас же воспринял ее как угрозу пыткой. Его лицо побелело. - Это невозможно! - запротестовал он. - Король не мог приказать вам сделать такое! Его Величество никогда не забудет, что я знатен. Он может потребовать казнить меня, но казнить достойно, а не замучить на дыбе! Если же вы хотите пустить в ход это орудие, чтобы заставить меня говорить, то мне нечего добавить к уже сказанному. Суровое смуглое лицо алькальда растянулось в мрачной улыбке. - Позволю себе заметить, что ты впадаешь в противоречия. То ты выдаешь себя за низкого простолюдина, то вдруг за высокородную особу. Послушать тебя сейчас - так можно подумать, что пытка оскорбит твое достоинство. Чего ж тогда... Внезапно дон Родриго осекся и вытаращил глаза. Потом он выхватил из рук стражника факел и поднес его поближе к лицу заключенного. Тот вконец перепугался: он сразу же понял, что заметил алькальд. При ярком освещении дон Родриго увидел, что корни волос на голове и в бороде пленника поседели. Ему стало окончательно ясно, что он имеет дело с подлейшей из афер. Этот малый пользовался красителями для волос, а где их возьмешь в тюрьме? Дон Родриго ушел, очень довольный итогами своего внезапного посещения. Эспиноза тотчас же побрился. Но было слишком поздно: не прошло и нескольких недель, как его волосы приобрели естественный цвет, и он предстал в своем истинном обличьи седовласого человека лет шестидесяти или около того. Но даже пытка, которой его вскоре подвергли, не помогла внести ясности. И только отец Мигель, после многочисленных уверток и увиливаний, выложил, наконец, всю правду, которую знал он один. Но и тут не обошлось без дыбы. Священник признался, что он, вдохновленный любовью к своей стране и страстным желанием освободить Португалию от испанского ига, никогда не оставлял надежды добиться всего этого на деле и помочь дону Антонио, настоятелю монастыря Крату, воссесть на трон своих предков. Он стал вынашивать замысел, толчком к которому послужила пылкая натура принцессы Анны и неприятие ею монашеской жизни. Но отцу Мигелю не хватало главного орудия, исполнителя его планов. И тут он, на свое счастье, встретил на улицах Мадригала Эспинозу. Когда-то Эспиноза был солдатом и поездил по белу свету. Во время войны между Испанией и Португалией он сражался на стороне короля Филиппа и подружился с отцом Мигелем благодаря тому, что сумел уберечь монастырь от вторжения солдатни. Таким образом священник не только завел новое знакомство, но и получил свидетельство находчивости и храбрости Эспинозы. Ростом тот был с дона Себастьяна, и король вполне мог бы напоминать Эспинозу телосложением по прошествии стольких лет. Сходство с покойным монархом было просто сверхъестественным. Борода и шевелюра другого цвета? Ну, да это дело поправимое. Он вполне может сыграть роль Таинственного Принца, возвращения которого с таким терпением и уверенностью ждала Португалия. В те времена были и другие самозванцы, но они не обладали преимуществами, которыми обладал Эспиноза, и установить их происхождение не составляло труда. Помимо природного сходства, у Эспинозы было поручительство дона Мигеля, поднаторевшего в такого рода делах лучше всех в мире, и племянницы короля Филиппа, на которой он должен был жениться, как только поднимет свое знамя. По замыслу, всей троице надлежало, устроив свои дела, отправиться в Париж, где самозванца признают живущие в изгнании друзья дона Антонио. Настоятель монастыря Крату тоже участвовал в заговоре. Оставаясь во Франции, дон Мигель мог через своих лазутчиков влиять на ход дел в Португалии, а в скором времени отправился бы туда собственной персоной, чтобы организовать народное движение в поддержку всеми признанного претендента на престол. Все это давало ему основания надеяться на восстановление независимости Португалии. А когда эта цель будет достигнута, в Лиссабоне объявится дон Антонио, разоблачит самозванца и сам примет венец, став королем страны, вырванной из рук испанцев. Таков был хитрый замысел священника. Его отличали ясность цели и полное пренебрежение к пустякам, каковыми отец Мигель считал судьбу принцессы и жизнь главного исполнителя коварного плана. Что такое судьба внебрачной дочери Иоганна Австрийского и солдата удачи, ставшего кондитером? Что это такое в сравнении с освобождением королевства, избавлением населения от рабства, счастьем целого народа? Да ничто. Так думал отец Мигель, и его заговор вполне мог бы иметь успех, кабы не безмерное тщеславие Эспинозы, который не удержался от соблазна пустить пыль в глаза Гонзалесам в Вальядолиде. Тщеславие не покидало этого человека до самой смерти, которую он встретил в октябре 1595 года, ровно через год после ареста. До самого конца он изворачивался, избегая признаний, способных пролить свет на его личность и туманное происхождение. - Если бы вы знали, кто я такой... - говорил он и тотчас же умолкал. Приговорили его к повешению, утоплению и четвертованию. Участь свою этот человек принял спокойно и мужественно. Отец Мигель погиб той же смертью и столь же достойно, но прежде был лишен монашеского сана. Что касается бедной принцессы Анны, раздавленной стыдом и унижением, то она понесла наказание еще в июле. Уполномоченный инквизиции вынес ей приговор, который был утвержден королем Филиппом. Девушку перевели в другой монастырь и заточили на четыре года в келью. Каждую пятницу ее сажали на хлеб и воду. Анну объявили недостойной и неспособной занимать какое-либо особое положение, и до истечения срока наказания с ней надлежало обращаться как с самой заурядной монахиней. Цивильный лист ее был отменен, и она осталась без содержания. Лишили ее и всех почестей и льгот, пожалованных прежде королем Филиппом, своему дядьке королю, сохранились до наших дней. Эти письма не тронули холодную безжалостную душу Филиппа Испанского. Вся вина девушки состояла в том, что она не вынесла навязанной ей аскетической жизни и, повинуясь зову изголодавшегося сердца, дала себе увлечься ролью защитницы и помощницы человека, в котором видела несчастного принца, окутанного романтическим ореолом. Да еще в желании переехать из монастыря во дворец. Бедняжка несла свою кару почти полных четыре года. И страшнее всего для нее были вовсе не те тяготы и лишения, которым подверг ее король Филипп. Страдания истерзанного и униженного духа оказались куда ужаснее. Волна прекрасных надежд на миг вознесла ее над тоской и мраком, но Анна тотчас же оказалась низвергнутой в пучину черного отчаяния, к которому теперь прибавились невыразимый стыд и нестерпимые муки оскорбленной гордости. И, как я уже говорил, не было в истории повести печальнее, чем повесть о принцессе Анне. 5 КОНЕЦ ДАМСКОГО УГОДНИКА Убийство Генриха IV В 1609 году умер последний герцог Клеве, и король Генрих IV Французский и Наваррский влюбился в Шарлотту де Монморанси. Сочетанию этих событий суждено было повлиять на судьбы Европы. Сами по себе они были незначительны: смерть пожилого человека - дело обычное, равно как и влюбленность Генриха Наваррского. Жизнь этот господин вел напряженную во всех отношениях, любовь же была его единственной отдушиной, и ни преклонные лета (тогда ему было 56), ни полные негодования обвинения Марии Медичи, его многострадальной флорентийской супруги, не могли помешать Генриху предаваться своим наклонностям. Возможно, на свете когда-то жил и более неверный супруг, чем Генрих IV, но, скорее всего, вряд ли. Его любовные похождения были вызывающе дерзновенны, вкусы, когда дело касалось женщин, - всеобъемлющи, а числом незаконнорожденных детей он превосходил своего внука, английского "султана" Карла II. Правда, Генрих отличался от последнего тем, что, потакая своим слабостям, все же не был таким "азиатом". В сравнении с ним Карл был просто тупым распутником, превратившим Уайтхолл в гарем. Генрих предпочитал романтику, приключение и умел быть галантным во всех смыслах этого слова. Однако в интрижке с Шарлоттой де Монморанси ему, вероятно, не удалось проявить свою галантность в полной мере и выжать из нее все возможное. Прежде всего, как я уже говорил, ему шел пятьдесят шестой год, а в таком возрасте трудно выказывать страсть к двадцатилетней девушке, не становясь при этом посмешищем. К несчастью для него, Шарлотта, видимо, так не считала. Напротив, ухаживания Генриха льстили ей и так вскружили прекрасную пустую голову, что девица начала отвечать на страсть, которую сама же и пробуждала. Семейство Монморанси желало бы выдать Шарлотту замуж за веселого и остроумного Маршала де Бассомпьера и, хотя он вовсе не был увлечен ею, тем не менее считал эту партию вполне сносной. И охотно вступил бы в брак, не выкажи король своих устремлений самым откровенным и бесстыдным образом. - Бассомпьер, я буду говорить с вами, как друг, - заявил Генрих. - Я влюблен, влюблен отчаянно, и моя возлюбленная - мадемуазель де Монморанси. Если вы женитесь на ней, я вас возненавижу. Если она меня полюбит, вы возненавидите меня. Разрыв дружеских отношений с вами принесет мне несчастье, ибо я люблю вас и искренне к вам привязан. Этого оказалось достаточно, чтобы Бассомпьер оставил мысли о женитьбе, которая сулила ему либо нелепую участь самодовольного рогоносца, либо вражду с собственным правителем. Так он и сказал королю, поблагодарив за откровенность. После чего Генрих, пуще прежнего возлюбивший Бассомпьера за его здравый смысл, раскрыл ему свои дальнейшие планы. - Я подумываю выдать ее за своего племянника, Конде. Так она останется в нашей семье и будет мне утехой в старости, которая уже не за горами. Конде, у которого на уме одна охота, получит сто тысяч ливров годового дохода и сможет вволю поразвлечься на эти деньги. Бассомпьер прекрасно понял, какую сделку задумал Генрих. А вот принц Конде, похоже, не выказал такой же сообразительности. Несомненно, потому лишь, что взор его застило видение сокровища: ста тысяч ливров годового дохода. Он был так отчаянно беден, что и за половину этой суммы взял бы в жены хоть дочь самого Люцифера, ни на миг не задумавшись о неудобствах, которыми чревата такая женитьба. Свадьбу тихо отпраздновали в Шантильи в феврале 1609 года. Тревоги и треволнения не заставили себя ждать. Мало того, что до Конде, наконец, дошло, чего именно от него ждут. Он с негодованием восстал против такого положения дел. Да и королева была тщательно подготовлена Кончино Кончини и его женой, Леонорой Галигаи - парочкой честолюбивых авантюристов, прибывших с ее царственным поездом из Флоренции. Поняв, что из слабости короля можно извлечь выгоду, флорентийские супруги тотчас научили Марию Медичи, как себя вести. Разразившийся вскоре скандал был ужасен. Впервые над отношениями между Генрихом и королевой нависла угроза окончательного разрыва. А потом, когда накликанная Генрихом беда уже превращалась в катастрофу, грозившую погубить его самого, он получил письмо от Воселаса, своего посла в Мадриде. После того, как король прочитал письмо, раздражение в его душе уступило место самым мрачным предчувствиям. Когда несколько месяцев назад умер последний герцог Клеве ("оставив свое наследство всему белому свету", как говорил сам Генрих), в дело вмешался император и, поправ права ряда германских князей, даровал владения покойного собственному племяннику, эрцгерцогу Леопольду. Это совершенно не отвечало политическим интересам Генриха, который, став благодаря мудро направленным матримониальным усилиям самым могущественным из европейских правителей, вовсе не собирался покорно мириться с неудобными для него решениями. Он велел Воселасу подогревать разногласия, возникшие между Францией и австрийской короной из-за наследства Клеве. Вся Европа знала, что Генрих желал бы женить дофина на наследнице лотарингского престола, присоединив таким образом это государство к Франции, и это - одна из причин, по которым он принял сторону германских князей. Воселас сообщал Генриху, что определенные лица при испанском дворе (и прежде всего флорентийский посланник), действуя по указке кое-кого из членов семьи королевы Франции и других людей, имена которых Воселас назвать не осмелился, плетут интриги, дабы сорвать планы Генриха, связанные с австрийской короной, и принудить его к союзу с Испанией. Эти лица, полностью пренебрегая устремлениями самого Генриха, зашли так далеко, что предложили городскому совету Мадрида скрепить союз с Францией, женив дофина на инфанте. Это письмо заставило Генриха ни свет ни заря опрометью броситься в Арсенал, где размещалась резиденция Первого Министра государства, господина Сали. Максимилиан де Бетюн, герцог Сали, был не просто подданным короля, но и его ближайшим другом, хранителем ключей к сокровеннейшим тайникам души Генриха, и тот обращался к нему за советом не только в государственных, но и в сугубо личных семейных делах. Нередко Сали выпадало улаживать ссоры между мужем и женой, то и дело возникавшие из-за непрекращающихся измен Генриха. Король вихрем ворвался в Арсенал и тотчас приказал всем покинуть комнату, оставшись наедине с только что пробудившимся герцогом, который встретил его в ночной сорочке и колпаке. Генрих сразу схватил быка за рога. - Вы слышали, что обо мне говорят? - выпалил он. Генрих стоял спиной к окну - стройный, прямой, чуть выше среднего роста. Он был одет как солдат удачи: камзол, высокие сапоги серой кожи, серая же шляпа с вишневым страусиным пером. Лицо его было под стать общему облику: острые глаза, широкие брови, орлиный нос, бородка торчком, жесткие усы с проседью. Король смахивал на сказочного героя, сатира, воителя и Полишинеля одновременно. Высокий широкоплечий Сали даже в тапочках, сорочке и ночном колпаке, прикрывавшем его широкую лысину, умудрялся выглядеть как живое воплощение респектабельности и достоинства. Он не стал делать вид, будто не понимает короля. - О вас и принцессе Конде, сир? Вы это подразумеваете? - Он с серьезным видом покачал головой. - Эта история наполняет меня дурными предчувствиями, ибо я предвижу, что она чревата куда большими бедами, чем любое из ваших прежних увлечений. - Значит, они убедили и вас, - в тоне Генриха слышалась чуть ли не горечь. - И тем не менее я клянусь, что все это очень преувеличено. Тут явно постарался этот пес Кончини. Если он не уважает меня, пусть хотя бы задумается о том, что возводит напраслину на столь прелестное, грациозное и смышленое дитя, на высокородную даму, имевшую таких предков! В душе короля нарастала буря, и голос его угрожающе задрожал, что не укрылось от чуткого слуха Сали. Генрих отошел от окна и упал в кресло. - Кончини старается распалить королеву и настроить ее против меня, склонить к безрассудным решениям, которые помогут этой парочке осуществить собственные пагубные замыслы. - Сир! - протестующе воскликнул Сали. Генрих мрачно рассмеялся и протянул ему письмо Воселаса. - Прочтите это. Сали прочел. Письмо ошеломило его, и он вскричал: - Должно быть, они безумцы! - О нет, - отвечал король. - Они не безумцы. Они мыслят здраво и безнравственно, вот почему их планы будят во мне дурные предчувствия. Эти люди целеустремленно интригуют против решений, принятых мною, и знают, что я не откажусь от них, пока жив. Какой вывод вы делаете из этого, Великий Мастер? - Какой вывод? - переспросил потрясенный Сали. - Действуя подобным образом - осмелившись действовать подобным образом, - они как бы исходят из убеждения, что мне осталось недолго жить, - пояснил король. - Сир! - А как еще все это истолковать? Зачем планировать события, которые не могут произойти до моей смерти? Сали долго смотрел на своего властелина и растерянно молчал. Его верная гугенотская душа бунтовала; он не желал льстиво уверять короля, что все не так уж и плохо. - Сир, - сказал, наконец, он, склонив свою красивую голову, - вам следует принять меры. - Да, да, но только против кого? Кто эти люди, имена которых Воселас, как он пишет, не отваживается назвать? У вас есть какие-нибудь кандидатуры, кроме... - тут Генрих умолк, и его передернуло от ужаса. Он боялся облекать свои мысли в слова. Наконец он резко взмахнул рукой и решился. - Кроме самой королевы? Сали тихонько положил письмо на стол и сел. Подперев голову рукой, он посмотрел прямо в лицо Генриха. - Сир, вы сами накликали на себя эту беду. Вы слишком разозлили Ее Величество и вынудили действовать по указке этого негодяя Кончини. Все ваши увлечения расстраивали королеву, но ни одно из них не было чревато такими несчастьями, как увлечение принцессой Конде. Сир, я это предвижу. Неужели вы так и не задумаетесь о вашем положении? - Говорят вам, все это ложь! - взорвался Генрих, но непреклонный Сали лишь мрачно покачал головой. - Во всяком случае, все очень преувеличено, - поправил себя Генрих. - Признаюсь вам, друг мой: любовь к ней - все равно что болезнь. Ее прекрасный образ преследует меня и днем и ночью. Я вздыхаю, страдаю и раздражаюсь, будто какой-то невинный двадцатилетний молодчик. Я испытываю адские муки. И тем не менее... и тем не менее я клянусь вам, Сали, что подавлю эту страсть, даже если это убьет меня. Я буду гасить эти костры, хотя бы душа моя в итоге и превратилась в пепелище. Я не причиню ей вреда впредь, как не причинял раньше, клянусь. Все эти сплетни выдуманы Кончини, чтобы настроить мою жену против меня. Известно ли вам, сколь далеко он осмелился зайти вместе со своей благоверной? Они уговорили королеву не есть никакой пищи, кроме той, которая готовится на кухне, оборудованной в их собственных покоях. Из этого можно заключить, что они подозревают меня в намерении отравить жену. - Так почему вы это терпите, сир? - угрюмо спросил Сали. - Отправьте эту парочку восвояси, пусть убираются во Флоренцию со всеми пожитками. Избавьтесь от них! Генрих возбужденно вскочил на ноги. - Я уже подумываю об этом. Да, другого пути нет. Вы можете это устроить, Сали. Освободите разум королевы от гнета подозрений на счет принцессы Конде, убедите ее в моей искренности и твердом намерении покончить с волокитством. А она, со своей стороны, пусть пожертвует Кончини и подвергнет эту чету опале. Вы сделаете это, друг мой? Исходя из своего прошлого опыта, Сали ничего другого и не ожидал. Он уже успел неплохо понатореть в решении подобных задачек, но никогда прежде положение не бывало таким сложным. Он поднялся. - Ну разумеется, сир. Однако Ее Величество может потребовать за эту жертву чего-то большего. Она может вновь поднять вопрос о своей коронации, которую вы так долго и, по ее мнению, беспричинно откладываете. Лицо Генриха омрачилось. Он хмуро свел брови. - Вы знаете, что я всегда подсознательно боялся этой коронации, Великий Мастер, - сказал король. - И страх только увеличился после того, что я почерпнул из этого письма. Коль уж она, почти не обладая подлинной властью, отваживается на такое, стало быть, пойдет на все, если... - Тут король умолк и погрузился в размышления. - Если она этого потребует, мы, наверное, должны будем уступить, - проговорил он чуть погодя. - Но дайте ей понять, что стоит мне уличить ее в новых шашнях с Испанией, и чаша моего терпения переполнится. А в качестве противоядия против происков Мадрида можете обнародовать мое заявление о поддержке требований германских князей в вопросе о наследстве Клеве, и пусть весь мир узнает, что мы во всеоружии и готовы добиться этой цели. Вероятно, он думал (и это подтвердилось впоследствии), что одной угрозы будет вполне достаточно, поскольку тогда в Европе не было силы, способной выстоять против его войск на поле битвы. На этом король и министр расстались. Напоследок Сали еще раз напомнил Генриху, что тот больше не должен видеться с принцессой Конде. - Клянусь вам, Великий Мастер, я сдержусь и буду уважать священные узы, которыми сам же связал своего племянника с Шарлоттой. Я заглушу эту страсть, - пообещал Генрих. Впоследствии добрый Сали так прокомментировал это обещание: "Я бы полностью полагался на его заверения, не знай я, как легко обманываются нежные и страстные сердца, подобные его собственному сердцу". Воистину, лишь настоящий друг мог найти такие слова, чтобы выразить свое полное неверие в обещания короля. Тем не менее, он приступил к решению трудной задачи и принялся мирить царственную чету, пустив в ход весь свой такт и все искусство, приобретенные в результате долгого опыта. Он мог бы заключить хорошую сделку в интересах своего повелителя, но тот не нашел в себе сил поддержать Сали. Мария Медичи и слышать не желала об изгнании супругов Кончини, к которым была глубоко привязана. Королева совершенно справедливо утверждала, что ей нанесена тяжкая рана, и отказывалась даже думать о прощении мужа иначе как при условии, что ее немедленно коронуют (ведь она имеет на это полное право), а король пообещает прекратить выставлять себя на посмешище, приударяя за принцессой Конде. Что касается содержания письма Воселаса, то оно ей неизвестно, и она не потерпит дальнейших допросов в духе инквизиции. Это никак не могло удовлетворить Генриха. Но король уступил. Муки совести превратили его в труса. Он так несправедливо обращался с женой в личной жизни, что был вынужден пойти на уступки в других областях, дабы возместить ей ущерб. Эта слабость Генриха была проявлением своего рода комплекса, связанного с королевой. Для его отношения к ней были характерны перепады и крайности: доверие и подозрительность, уважение и безразличие, увлеченность и холодность. Порой королю приходило в голову вовсе избавиться от жены, а порой он думал и говорил, что она - самый мудрый из членов его государственного совета. Даже получив доказательства ее вероломства, даже негодуя, он тем не менее справедливо признавал, что сам спровоцировал ее. Поэтому король согласился мириться с Марией на ее условиях и поклялся себе, что порвет с Шарлоттой. Принимая в расчет последующие события, мы не имеем права предполагать, что Генрих был неискренен в своем намерении. Но уже к маю того же года ход событий подтвердил верность суждений Сали. Двор выехал в Фонтенбло, и там прекрасная дурочка Шарлотта опрокинула своим тщеславием последний оплот Генриха, его благоразумие. Вероятно, она поощряла своего царственного возлюбленного к возобновлению льстивых ухаживаний. Но оба, похоже, позабыли о существовании ее супруга. Генрих подарил Шарлотте украшения, которые обошлись ему в 18 000 ливров. Он купил их у ювелира Месье, и нетрудно представить себе, как судачили по этому поводу сердобольные придворные дамочки. При первых же признаках надвигающегося скандала принц Конде впал в страшный гнев и наговорил королю таких вещей, что тот не мог не почувствовать боли и досады. В свое время Генриху довелось общаться с множеством ревнивых мужей, но ни один из них не был столь нетерпим и непреклонен, как его собственный племянник, на которого король жаловался в письме к Сали: "Мой друг! Мсье принц со мной, но ведет себя как одержимый. Вы бы рассердились и испытали неловкость, услышав, что он мне говорит. В конце концов мое терпение иссякнет, но пока я должен разговаривать с ним строго и не более того". На деле же Генрих был куда строже к племяннику, чем в беседах с ним. Он велел Сали задержать выплату Конде последней четверти суммы, отпущенной на его содержание, а также отказать кредиторам и поставщикам принца. Таким способом он, несомненно, хотел дать понять племяннику, что тот получает тысячи ливров в год вовсе не за красивые глаза. "Если уж и это не удержит его в узде, - заключил Генрих свои сетования, - значит, придется изобрести какой-то другой способ, ибо все, что принц смеет мне говорить, больно ранит меня". Генриху не удалось удержать племянника в узде. Принц тотчас же собрал пожитки и увез свою жену в загородный дом. Напрасно Генрих писал ему, что такое поведение позорит их обоих и что принцу крови полагается находиться не где-нибудь, а при дворе его повелителя. Кончилось все тем, что безрассудный романтик Генрих принялся слоняться по ночам вокруг сельского особняка Конде. Его Величество король Франции и Наварры, воля которого была законом для всей Европы, переодевшись крестьянином, дрожал от холода, скрючившись за сырыми заборами, стоя по колено в мокрой траве. Терзаясь любовной истомой, он часами не сводил глаз с освещенных окон жилища своей возлюбленной, впадал в восторженный экстаз. И все это, насколько мы можем судить, привело лишь к обострению ревматизма, который, должно быть, напомнил Генриху, что пора его амурных похождений миновала. Закоченевшие суставы и сочленения подвели его, зато не подкачала королева. Разумеется, за Генрихом шпионили, как и всегда, когда он уклонялся от честного исполнения супружеского долга. Чета Кончини позаботилась приставить к королю соглядатаев. Посчитав, что плод созрел, они донесли обо всем Ее Величеству. Убедившись, что муж вновь обманул ее доверие, она пришла в такую ярость, что опять объявила ему войну. Несмотря на всю свою сообразительность и отчаянные усилия, Сали на этот раз удалось добиться лишь вооруженного перемирия, но не мира. Настал ноябрь, и принц Конде принял отчаянное решение покинуть Францию вместе с женой, нарушив при этом свой верноподданнический долг и не позаботившись заручиться согласием короля. В последний вечер ноября, когда Генрих сидел за карточным столом в Лувре, шевалье дю Ге принес ему весть о побеге принца. "Никогда в жизни не видел, чтобы человек настолько терял разум и впадал в такой неистовый раж", - говорил потом Бассомпьер, присутствовавший при этом. Король швырнул свои карты на стол и вскочил, опрокинув стул. - Все погибло! - завопил он. - Все пропало! Этот безумец увез свою жену. Возможно, он ее убьет! Бледный и трясущийся, Генрих повернулся к Бассомпьеру. - Возьмите себе мой выигрыш и продолжайте игру, - попросил он, после чего вылетел из комнаты и отправил гонца в Арсенал, приказав ему привезти мсье де Сали. Сали тотчас же явился на зов, но он пребывал в крайне дурном расположении духа, поскольку время было позднее, а министр с головой погряз в работе. Он застал короля в покоях королевы. Тот вышагивал из угла в угол, уронив голову на грудь и сцепив руки за спиной. Королева, неказистая угловатая женщина, сидела в сторонке в обществе нескольких фрейлин и пары-тройки кавалеров из своей свиты. Ее застывшее квадратное лицо было непроницаемо, а задумчивые глаза смотрели на короля. - А, Великий Мастер! - приветствовал Генрих Сали, и голос его звучал хрипло и сдавленно. - Что вы на это скажете? Как мне теперь быть? - Да никак, сир, - Сали был настолько же спокоен, насколько его повелитель возбужден. - Никак? Тоже мне, совет! - Это - лучший из всех возможных советов, сир. Об этом деле надо говорить как можно меньше и сделать вид, будто для вас оно не чревато никакими последствиями и не причиняет вам ни малейшего беспокойства. Королева злорадно откашлялась. - Хороший совет, господин герцог, - согласилась она. - Если у Генриха достанет благоразумия последовать ему. - Голос ее звучал напряженно, почти угрожающе. - Однако во всем, что связано с этой историей, король и благоразумие, я думаю, давно распрощались друг с другом. Король вспылил и в ярости покинул королеву, чтобы совершить самую безумную из своих проделок. Облачившись в кафтан гонца и нацепив на глаз повязку для камуфляжа, он ринулся преследовать беглецов. Генрих знал, что они уехали по дороге на Ландреси, и этого ему было вполне достаточно. Он следовал за ними, меняя лошадей, теряя и вновь находя след, не останавливаясь ни на миг. Но так и не догнал до самой границы Фландрии. Это был очень романтический подвиг, и молодая дама, узнав о нем, всплакнула от радости и злости одновременно. Она принялась посылать королю страстные письма, в которых называла его своим рыцарем и умоляла, если он любит ее, приехать и спасти ее от участи рабыни презренного тирана. Эти жалобные мольбы стали последней каплей: Генрих вконец обезумел и не желал больше ничего видеть и слышать. Ему было безразлично и то, что жена его тоже льет слезы. И Генриха не волновало, что это - слезы ярости, не сдобренной никакими нежными чувствами. Генрих первым делом отправил Праслена к эрцгерцогу с просьбой приказать принцу Конде покинуть его владения. А когда эрцгерцог с достоинством отказался взять на себя грех и совершить такое беззаконие, Генрих тайком отрядил Кэвре в Брюссель, чтобы выкрасть оттуда принцессу. Но Мария де Медичи была начеку и сорвала этот замысел, послав маркизу Спинола предостережение. В итоге принц де Конде и его супруга для пущей безопасности поселились во дворце самого эрцгерцога. Генрих потерпел полное поражение, но письма глупейшей из принцесс продолжали подхлестывать его, и король принял безрассудное решение вторгнуться с оружием в Нижние Страны, сделав таким образом первый шаг к исполнению своего замысла начать настоящую войну с Испанией, которая прежде велась скорее для виду. Герцогство Клеве послужило ему прекрасным предлогом. Он готов был предать огню всю Европу, лишь бы заполучить желанную женщину. Генрих принял свое чудовищное решение в самом начале следующего года, и несколько месяцев Франция жужжала, как улей, готовясь к вторжению. Впрочем, это была не единственная причина переполоха. Генриху мешали проповедники, в один голос твердившие, что Клеве не стоит военных усилий, а война будет несправедливой: ведь католическая Франция будет защищать интересы протестантов, и защищать от самых рьяных из всех европейских католиков, от Испании - оплота католицизма. Такая точка зрения находила отклик в народе, а вскоре общая сумятица усугубилась из-за пророчеств, предрекавших королю скорую смерть. Эти пророчества сыпались на Генриха со всех сторон. И Томазин, и астролог Ля Бросс предупреждали его о звездных знамениях, согласно которым месяц май будет полон опасностей для короля. Из Рима, от самого Папы, пришло сообщение о готовящемся заговоре, в котором были замешаны самые высокопоставленные лица страны. Из Эмброна, Бэйонна и Дуаи поступали сходные известия, а однажды утром в начале мая на алтаре храма Монтаржи была найдена записка, сообщавшая о скорой гибели Генриха. Но все это могло подождать. Пока же Генрих вел свои приготовления, не обращая внимания ни на предостережения, ни на пророчества. Против него уже составлялось столько заговоров, что он стал совершенно беспечен в этом отношении. Однако ни о каком из прежних злых умыслов его не предупреждали с такой настойчивостью, и ни один заговор еще не проводился в жизнь в столь благоприятных условиях, им самим же и созданных. На душе у короля было неспокойно, и главным источником беспокойства служила коронация королевы, подготовка к которой велась полным ходом. Должно быть, Генрих знал, что если ему и угрожает насильственная смерть, то, скорее всего, со стороны тех людей, чье влияние на королеву было почти безграничным, - четы Кончини и их тайного, но очевидного союзника, герцога Эпернонского. Стоило королю умереть, а королеве - стать единоличной регентшей на время правления дофина, и эти люди превратятся в подлинных властителей Франции, что позволит им обогатиться и в полной мере утолить свое честолюбие. Генрих ясно видел, что единственный способ обеспечить собственную безопасность - противостоять коронации, назначенной на 13 мая. Мария Медичи настаивала, чтобы церемония состоялась до отъезда Генриха на театр военных действий, и это так угнетало короля, что наконец он приехал в Арсенал и излил душу Сали. - О, друг мой! - вскричал Генрих. - Не нравится мне эта коронация. Сердце подсказывает мне: она приведет к чему-то непоправимому и ужасному. Он сел и принялся вертеть в стиснутых пальцах футляр со своей лупой для чтения, а Сали лишь в немом удивлении взирал на короля, потрясенный этой вспышкой. Затем Генрих надолго задумался и, наконец, поднял глаза. - Черт! - встрепенувшись, воскликнул король. - Они убьют меня в этом городе. Другой возможности у них нет. Все ясно. Эта проклятая коронация - моя погибель. - Право же, сир! - Думаете, я начитался гороскопов и наслушался предсказателей? Вот что я вам скажу, Великий Мастер: четыре с лишним месяца назад мы объявили о своем намерении начать войну, и вся Франция взбудоражена нашими приготовлениями. Мы не делали из них тайны. Тем не менее в Испании никто не шевельнул и пальцем, чтобы дать нам отпор; там даже не точили шпаг. Из чего же исходит Испания? Из уверенности в том, что войны не будет? Несмотря на мои усиленные приготовления, на мою решимость, несмотря на объявление начала похода семнадцатого мая, несмотря на то, что мое войско уже в Шампани и укреплено такой мощной артиллерией, какой Франция еще не имела и, вероятно, не будет иметь. Откуда же такая уверенность в том, что им нет нужды готовиться к обороне? Из чего исходят они в своем предположении, что войны не будет? Я вас спрашиваю. Ведь они, должно быть, именно так и думают. Вот вам задачка, Великий Мастер, решите-ка ее! Но прижатый к стенке Сали только ахнул и издал какое-то нечленораздельное восклицание. - Значит, вы об этом не задумывались, так? А между тем дело достаточно ясное: Испания рассчитывает на мою смерть. А кто здесь, во Франции, известен нам как друзья Испании? Кто интриговал с Испанией таким наглым образом и до такой степени, как никогда прежде на моем веку? Ха! Вот видите? - Уму непостижимо, сир. Это слишком ужасно. Это невозможно! - вскричал честный и верный государственный муж. - Но если вы убеждены в своей правоте, надо расстроить эту коронацию, отменить поход и воздержаться от войны. Это ведь совсем не трудно, надо лишь захотеть. - Да, все это так, - король поднялся и сжал плечо герцога своей сильной нервной ладонью. - Отменить коронацию раз и навсегда. Это удовлетворило бы меня. Я смог бы освободиться от дурных предчувствий и безбоязненно покинуть Париж. - Очень хорошо. Я немедленно отправлю гонцов в Нотр-Дам и Сен-Дени с приказом прекратить приготовления и отослать мастеровых. - Э, нет, погодите. - Глаза короля, на миг озарившиеся надеждой, снова потухли, чело озабоченно нахмурилось. - Ну как же быть? Как быть? Я хочу этого, друг мой. Но как отнесется к такому шагу моя жена? - Пусть относится так, как ей заблагорассудится. Не верю, что она будет продолжать упорствовать, когда узнает, что вас терзает предчувствие беды. - Возможно, возможно... - ответил король, но голос его звучал уныло. - Попытайтесь убедить ее, Сали. Я не смогу сделать такое без ее согласия. Но вы сумеете уговорить ее. Отправляйтесь же к ней. Сали прервал приготовления к коронации и принялся добиваться приема у королевы. После этого он, по его словам, три дня всеми правдами и неправдами тщился тронуть ее душу. Но все его труды канули впустую: Мария Медичи осталась непреклонна. Все доводы Сали она парировала одним своим доводом, но таким, на который ему нечего было ответить. Если ее не коронуют как французскую королеву, на что она имеет полное право, она превратятся в дутую фигуру, подчиненную регентскому совету в отсутствие короля. А такое положение недостойно ее и невыносимо для нее как для матери дофина. И Генриху пришлось уступить. Совершенные им несправедливости сковали его по рукам, будто цепи, а главная из этих несправедливостей - война - была самым тяжким бременем, особенно теперь, когда он открыто признал, что вынашивает такие намерения. Как-то раз ему выдалась возможность спросить папского нунция, что думает Рим об этой войне. - Люди, располагающие наидостовернейшими сведениями, - смело ответил ему нунций, - придерживаются мнения, что главным призом, ради которого будет вестись война, станет принцесса Конде, которую Ваше Величество желает вернуть во Францию. Рассерженный дерзостью святого отца, Генрих в сердцах сделал заявление, которым крайне неразумно и опрометчиво подтвердил верность такого рода предположений. - Господи, да! - вскричал он. - Да, я определенно хочу вернуть ее и верну, и никто не остановит меня, даже наместник Божий на Земле! Произнеся эти слова, которые, как он знал, будут переданы королеве и ранят ее куда сильнее, чем все предыдущие события, Генрих доказывал, что совсем потерял совесть. Он презрел все свои страхи, но теперь был бессилен повлиять на жену и удалить ее приближенных - заговорщиков, чьи интриги подтверждались многочисленными доказательствами. И вот, 13 мая в четверг, наконец-то состоялась коронация. Она была проведена в Сен-Дени с надлежащим блеском и помпезностью. По сценарию, празднества должны были длиться четыре дня и завершиться в воскресенье торжественным въездом королевы в Париж. В понедельник король намеревался отбыть, чтобы возглавить свои войска, уже выходившие к границам. Во всяком случае, так он предполагал. Но королева уже все поняла: призвание Генрихом подлинных целей войны убедило ее и наполнило ее сердце лютой ненавистью к человеку, устроившему этот оскорбительный фарс с коронацией. Королева решила любой ценой помешать Генриху и послушалась Кончини, который нашептывал ей, что надо, наконец, отомстить, ответив вероломством на вероломство. Кончини и его сообщники взялись за это с таким знанием дела, что еще за неделю до коронации в Льеже появился гонец, объявлявший налево и направо, что он везет германским князьям известие об убийстве Генриха. Одновременно сообщения о смерти короля вывешивались по всей Франции и Италии. Тем временем Генрих, какими сомнениями ни терзалась бы его душа, внешне выглядел спокойно и пребывал в прекрасном расположении духа в продолжение всей церемонии коронации жены, а под конец поздравил ее, пожаловав шутливым титулом "госпожи регентши". Этот мелкий приятный эпизод, возможно, тронул ее и заставил вспомнить о совести: той же ночью в покоях короля Мария внезапно пронзительно закричала, и когда ее супруг в тревоге вскочил на ноги, она рассказала ему свой сон, в котором, якобы, видела Генриха зарезанным. Срывающимся голосом королева принялась сбивчиво молить короля поберечь себя в ближайшие дни, причем она давно уже не бывала так нежна с ним, как в ту ночь. Наутро королева возобновила увещевания, умоляя короля не покидать сегодня Лувр и твердя о своих роковых предчувствиях. Генрих рассмеялся в ответ. - Вы наслушались пророчеств Ля Бросса, - заявил он. - Ба! Да стоит ли верить такой чепухе? Вскоре явился герцог Вандомский, побочный сын Генриха от маркизы де Верниль. Он пришел с такими же предостережениями и пустился в аналогичные увещевания. И ответ получил такой же. Накануне ночью Генриху не дали поспать, поэтому он, сумрачный и невеселый, прилег отдохнуть после обеда. Но сон не шел к нему, и король поднялся. Мрачный и угрюмый, бесцельно бродил он по дворцу и наконец вышел во двор. Здесь разводящий дворцового караула, у которого король спросил, сколько теперь времени, заметил вялость и бледность короля. Служака позволил себе вольность предположить, что Его Величеству, возможно, станет лучше, если он подышит свежим воздухом. Это случайное замечание решило судьбу Генриха. Его глаза благодарно блеснули. - Добрый совет, - сказал он. - Вызовите мой экипаж. Я съезжу в Арсенал навестить герцога де Сали, которому неможется. На мощеной площадке за воротами, где обычно лакеи дожидались своих господ, сидел тощий человек лет тридцати, облаченный в темное одеяние, с отталкивающим злобным лицом. Эта физиономия однажды даже стала причиной его ареста, ибо стража предположила, что человек с такой миной обязательно должен быть злодеем. Пока готовили экипаж, Генрих вновь вошел в Лувр и объявил королеве о своем намерении ехать, чем немало поразил ее. Она в испуге принялась уговаривать его отменить приказ и не покидать дворец. - Я только туда и обратно, - пообещал король, смеясь над ее страхами. - Вы и не заметите, что я уехал, а я уже вернусь. И он ушел. Чтобы больше не возвратиться домой живым. Генрих сидел в карете. Стояла прекрасная погода, все занавески были подняты, и король любовался городом, который принарядился, готовясь к воскресенью, когда королева должна была торжественно вступить в Париж. Справа от короля сидел герцог Эпернон, слева - герцог Монбазон и маркиз де ла Форс. Даворден и Роквелар ехали в правом багажном отсеке, а неподалеку от левого, напротив Генриха, сидел Миребо и дю Плесси Лиан-кур. Карету сопровождала лишь горстка всадников да пять-шесть пехотинцев. Экипаж свернул с улицы Сент-Оноре на узкую улочку Ферронери, где был вынужден остановиться: дорогу преградили две встречные повозки. Одна была нагружена сеном, вторая - бочонками с вином. Все пехотинцы, за исключением двух, шагали впереди. Один из оставшихся двоих отправился расчищать путь для королевской кареты, а другой воспользовался остановкой, чтобы поправить свою подвязку. В этот миг, тенью скользнув между каретой и стенами лавок, на улице появился убогий отвратительный оборванец, сидевший час назад на мостовой возле Лувра. Став на спицу неподвижного колеса, он приподнялся, перегнулся через герцога Эпернонского и, выхватив из рукава прямой тонкий клинок, вонзил его в грудь Генриха. Король, занятый чтением письма, вскрикнул и инстинктивно поднял руки, защищаясь от нападения. Этим движением он открыл для удара свое сердце. Убийца вновь пронзил его ножом, и на этот раз лезвие вошло по самую рукоятку. Генрих издал сдавленный кашляющий звук, обмяк, и изо рта у него потекла струйка крови. Пророчества сбылись, сказочка, рассказанная неделю назад проезжавшим через Льеж гонцом, стала явью, также как и слухи о смерти короля, уже давно ходившие по Антверпену, Брюсселю и другим городам и весям. Убийца нанес еще и третий удар, но его отразил наконец-то очнувшийся Эпернон. После этого злодей отступил на шаг от кареты и остановился, не предпринимая никаких попыток бежать и даже избавиться от изобличавшего его кинжала. Сен-Мишель, один из сопровождавших короля знатных господ, ехавший за каретой, выхватил шпагу и наверняка заколол бы убийцу на месте, не удержи его от этого Эпернон. Пехотинцы схватили лиходея и передали его капитану стражи. Убийца оказался школьным учителем из Ангулема, города, расположенного на землях Эпернона. Звали его Равальяк. Занавески кареты тотчас же задернули, экипаж развернули и погнали обратно в Лувр. Во избежание беспорядков толпе сообщили, что король лишь ранен. Но Сен-Мишель отправился в Арсенал, увозя с собой нож, убивший его повелителя, и сообщил злую весть верному преданному другу Генриха. Сали знал достаточно, чтобы сразу понять, откуда обрушился удар. С сердцем, переполненным горем и яростью, он вскочил на коня, хоть и был болен, и, скликая своих людей, отправился в Лувр в сопровождении отряда из ста человек, к которому по пути присоединились еще столько же верных слуг короля. На улице Рю де ля Пурпуантье какой-то прохожий сунул в руку герцога записку. Она была нацарапана небрежно и наспех: "Мсье, куда вы стремитесь? Дело сделано. Я видел его мертвое тело. Прорвавшись в Лувр, вы уже не выберетесь оттуда." На подъездах к улице Святого Иннокентия Сали предостерегли еще раз: некий господин по имени дю Жон остановился и тихо пробормотал: "Господин герцог, от нашего недуга нет средства. Берегите себя, ибо этот странный удар судьбы возымеет ужасные последствия." На улице Сент-Оноре Сали бросили еще одну записку, сходную содержанием с первой. И хотя сомнения герцога быстро сменялись уверенностью, он продолжал скакать в Лувр в сопровождении отряда всадников, выросшего до трехсот человек. Но в конце улицы его остановил господин де Витри, который натянул поводья, завидев герцога. - О, мсье, куда вы направляетесь с таким эскортом? - спросил Витри вместо приветствия. - Вам позволят войти в Лувр с двумя-тремя сопровождающими, не больше, а этого вам делать не следует, ибо заговор простирается гораздо дальше. Я видел нескольких человек, столь мало опечаленных понесенной потерей, что они не могут выказать даже притворной скорби. Возвращайтесь назад, мсье, у вас и без поездки в Лувр достанет забот. Горестно-возвышенный облик Витри подействовал на Сали, ибо вполне соответствовал его собственным мыслям. Герцог развернулся и отправился восвояси, однако вскоре его настиг гонец от королевы, которая слезно молила Сали немедля приехать к ней в Лувр в сопровождении сколь только можно малочисленной свиты. "Это предложение явиться туда одному и предать себя в руки врагов моих, которыми кишел Лувр, явно не имело целью рассеять мои подозрения", - пишет Сали. В довершение всего ему сообщили, что у ворот Арсенала уже ждет капитан стражи с отрядом солдат, в то время как другие отряды отправлены в Тампль, где были пороховые погреба, и в казначейство. - Передайте королеве, что я - ее верный слуга, - попросил герцог гонца, - и скажите, что впредь до получения дальнейших указаний я намерен прилежно исполнять свои прямые обязанности. С этими словами Сали направился в Бастилию и закрепился там. Вскоре к нему ручьем потекли посланцы Ее Величества, умолявшие герцога прибыть в Лувр. Однако Сали, больной и измотанный всем пережитым, улегся в постель под благовидным предлогом: недомогание. Тем не менее, наутро он позволил уговорить себя откликнуться на призывы королевы: его заверили, что оснований для опасений нет. Более того, он мог чувствовать себя довольно спокойно под защитой парижан. Если в Лувре на него совершат покушение, это будет означать, что удар, убивший его повелителя, был нанесен вовсе не фанатиком-одиночкой, как ныне пытались представить дело. Стало быть, скорое и неотвратимое возмездие падет на головы злодеев, которые выдадут себя, доказав, что фанатизм бедняги был коварно использован ими в собственных недобрых целях. Вооружившись этой уверенностью, Сали отправился во дворец, и мы знаем из его записок, сколь жгучее негодование охватило герцога, когда он заметил, какое самодовольство, злорадство и даже ликование царят в этой обители смерти. Однако сама королева, потрясенная случившимся и, возможно, терзаемая муками совести из-за того, что стала причиной трагедии, которую в самый последний миг пыталась предотвратить, ударилась в слезы при виде Сали и велела привести дофина, который бросился на шею герцогу. - Сын мой, - сказала ему королева, - это господин Сали. Ты должен любить его, ибо он был одним из лучших и самых верных слуг короля, твоего отца. И я прошу его служить тебе так же, как он служил Генриху. Столь справедливые слова могли бы убедить менее проницательного человека в беспочвенности его подозрений, однако последующие события очень быстро раскрыли бы ему глаза на истину. Кончини и их ставленникам не терпелось низвергнуть Сали, чтобы устранить последнюю помеху на пути к удовлетворению своего зловещего честолюбия. И они преуспели в этом. Политике, которую проводил при жизни король, очень скоро был положен конец. Сали стал свидетелем возрождения старых союзов и объединения французской и испанской короны. С курсом на умиротворение тоже было покончено. Протестантов уничтожили, собранные Генрихом богатства разбазарили, людей, не пожелавших жить под ярмом новоявленных фаворитов, предали опале. Вот что наблюдал Сали на склоне лет. А кроме того, он наблюдал и быстрое вознесение к вершинам власти во Франции Кончино Кончини, этого флорентийского авантюриста, сумевшего коварно использовать в своей выгоде ревность королевы и неосмотрительность короля; получившего впоследствии титул маршала Д'Анкр. Что касается несчастного Равальяка, то его, якобы, подвергли пыткам и замучили насмерть, так и не вытянув имен сообщников. Деяние свое он объяснял стремлением предотвратить неправедную войну против католицизма и Папы. Разумеется, все это была липа; просто люди, орудием которых стал убийца, вероломно использовали его фанатизм, сыграли на нем и поставили себе на службу. Я использовал здесь слово "якобы" потому, что полные тексты протоколов допросов Равальяка обнаружить уже не удастся. Кроме того, поговаривали, что на пороге смерти он, поняв, что предан теми, кому, по-видимому, доверял, изъявил желание исповедаться, однако нотариус Вуазен, исполнявший эту предсмертную волю, записал признание Равальяка таким неразборчивым почерком, что впоследствии его так и не смогли расшифровать. Может быть, это правда, а может, и нет. Однако нам точно известно, что когда