рцвальдский часовщик, но порой поэзия прорывается в каждом из нас, как весною слеза из виноградных лоз. Это бывает в чреватые судьбами моменты, в моменты, когда шевелятся наши созвездия и тем самым шевелят и движут наши крохотные "я". Я писал тебе про шпессартскую сказку, которую я набросал; но, странное дело: отдельные моменты этой фантазии - неожиданная встреча с другом и курьезное лесное приключение - фактически осуществились, правда, в несколько других формах, чем в моем поэтическом опыте, но все-таки настолько близко по внутреннему смыслу, что кажется, точно мои сказочные фигуры захотели подразнить меня действительностью. При этом ты не должен воображать ничего особенного; просто бывают такие удивительные настроения, когда больше живешь своими мыслями, чем своею жизнью. Так, меня не покидает ощущение леса; оно течет сквозь душу, зеленое, прохладное, напоенное свежим запахом лета, и желтые искры прорезывают его тихое, утешительное мерцание. Остаюсь, мой старый Эрнст, на жизнь и на смерть твой безумец. Искренно жалею бедную Клелию. Как нехорошо, что я только сейчас вспомнил о ней. Что касается меня, то они могут болтать сколько им угодно". ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА Охотник стреляет и попадает Все время разные внешние впечатления, приносившие с собой что-нибудь новое, отвлекали молодого шваба от его мечтательного настроения. Так, через несколько дней после письма к приятелю он посетил коллекционера, с которым мы познакомились в Обергофе. Уже несколько раз при встрече с охотником лицо Шмица принимало кислое выражение, так как тот все не удосуживался осмотреть его сокровища, но наконец и оно оживилось, когда гость, задавая соответствующие вопросы, бродил с ним по его маленькой, тесной и темной квартире среди старинного оружия, икон, кучи пергаментов, урн и сосудов и внимательно прислушивался к рассуждениям о том, где Герман побил Вара. Охотник увидал много для себя нового и получил бы от осмотра еще больше пользы, если бы его провожатый дал ему время подробнее осмотреть отдельные вещи. Но не успевал он задержаться несколько секунд на каком-нибудь предмете, как нетерпеливый хозяин, громко разглагольствуя, тянул его к другому из боязни, что что-нибудь останется неосмотренным. Он жил, как большинство собирателей, совершенно одиноко, всецело преданный своим раритетам. Большой черный кот, прочно к нему привязавшийся, составлял все его семейство. И на этот раз, следуя своему обыкновению, он серьезно ходил по комнатам за обоими обозревателями, точно и сам был любителем старины. Старик сделался коллекционером, в сущности, из-за несчастной любви. В молодости он влюбился в одну красивую девушку, которая, став слишком рано сиротой, жила на попечении или, вернее, в небрежении у слабого нерачительного опекуна и была при своем легкомыслии слишком независима, чтобы образумиться. После того как она многократно огорчала своего верного поклонника капризами и двуличными поступками, она увенчала свое поведение явной изменой. Небо вдвойне покарало ее за это: оно заставило ее отдать сердце недостойному, а затем заболеть тяжкой болезнью, от которой она больше не встала. На смертном одре раскаяние обуяло ее неустойчивую душу; она послала за покинутым; последовало примирение, и она сделала его своим наследником. Это наследство, между прочим, состояло из множества золотых, серебряных, эмалированных, шелковых безделушек, которые эта бойкая особа скупила, выпросила, собрала, так как глаза ее, как у сороки, не могли видеть равнодушно ничего блестящего, а руки тянулись к тому, что нравилось глазам. Из этого наследник составил себе маленькую, очень аккуратную коллекцию. Но вскоре имевшиеся у него вещи перестали его удовлетворять; медали, фигурки, разрисованные портфели и бювары требовали общества, и он прибавил к ним монеты, металлические предметы, футляры для печатей, дивно исписанные пергаменты. Но такие вещи становятся все требовательнее, они как бы магнетически притягивают однородные предметы, и не успел он оглянуться, как его жизнь и окружение приняли свою теперешнюю форму. Так как его мания была сентиментального происхождения, то она и не придала ему того отпечатка, который обычно вещи накладывают на собирателей; напротив, он сохранил общительный и мягкий характер. Наравне с несколькими хорошими вещами охотнику пришлось осмотреть и много посредственного. Тут взгляд его упал на знакомую нам амфору, которая не столько стояла, сколько была спрятана в одном из углов. - Как? А этот чудный сосуд вы не хотите мне показать? Ведь это чуть ли не самое лучшее в вашей коллекции! - воскликнул он с удивлением. Грусть омрачила лицо собирателя, многоречивый язык его запнулся, он направился в угол, погладил амфору, как отец больного ребенка, и доверчиво рассказал охотнику всю историю ее приобретения. - С тех пор как я против совести выдал Старшине аттестат на фальшивый меч Карла Великого и приобрел амфору ценой этой лжи, вся моя коллекция уже не доставляет мне настоящей радости. Потому что в старинных вещах все покоится на правде, и кто соврал относительно чужой вещи, тот легко может потерять веру в свои. Это уже начало со мной случаться; я иногда с подозрением смотрю на свои громовые стрелы, и раз мне даже снилось, что мои прекрасные брактеаты (*64) просто поддельный хлам. Конец песни, вероятно, будет таков, что я верну амфору и потребую обратно свой фальшивый аттестат, хотя я, честное слово, не знаю, как я перенесу потерю этого великолепного сосуда. Охотник не мог сдержать улыбки, несмотря на огорчение, написанное на лице его собеседника, и сказал: - С вашей честностью нельзя было бы составить ни одного музея в мире. Но скажите, пожалуйста, что это за меч, которому Старшина придает такое значение? На это собиратель дал охотнику следующее удивительное разъяснение: - Вы, конечно, знаете, что наша красная земля - это родная почва вольных судов, которые крайне неудачно окрестили "тайными судилищами", - сказал он. - Вольными судами они были и вольными судами они остались, несмотря на все позднейшие извращения и злоупотребления, а именно судами первоначально свободных землевладельцев одной местности, которые так же независимо сидели на своей крестьянской земле, как король в своем дворце. Но вы, вероятно, не знаете, что во многих округах, а также здесь поблизости ряд дворов, имевших право суда шеффенов, все еще сохраняет традицию этого права и что таковое продолжает переходить от отца к сыну и от сына к внуку. Разумеется, все это выродилось в простую забаву. Но посвященные все еще существуют; от времени до времени они собираются на старых местах тайных судилищ и путем передачи условных знаков и ритуала создают новых посвященных. Сначала кое-где власти пронюхали про эти фокусы, захотели проникнуть в таинства, но это им не удалось; крестьяне стали еще осторожнее и не поддались ни на какие подговоры выдать смысл лозунгов. С тех пор никто этим не интересуется. Обергоф - как раз такой типичный шеффенский двор. По крестьянскому поверью, эти суды были введены Карлом Великим, а оружие, хранящееся на дворе, - это меч правосудия, который император якобы вручил первому владельцу в знак инвеституры. Чтобы увеличить свой престиж, Старшина, эта хитрая бестия, использовал поверье и разыгрывает из себя нечто вроде фрейграфа. Он, по-видимому, нередко собирает шеффенов крупных окружных дворов на тайное судилище. Говорят даже, что благодаря ему эти старые фокусы получили опять некоторое значение и что по иным делам вольные суды действительно выносят тайные решения. Во всяком случае несомненно то, что судебные органы сами удивляются незначительному количеству тяжб в этой местности, хотя наш край был всегда родиной сутяг. - Но как это мыслимо, когда у них нет никакой исполнительной власти? - удивился охотник, которого это странное разоблачение настроило на мечтательный лад. - Вздернуть непокорного на сук, как это раньше делалось, они действительно больше не могут, - сказал собиратель, - но если они откажут ему в помощи, поддержке, ссуде или, пользуясь своим влиянием в качестве местных богатеев, доведут до того, что и другие начнут его избегать, никто не выпьет с ним в харчевне, а работники и работницы его бросят, - что тогда? Разве это не будет принуждением, и довольно внушительным? Какой только власти не имеет общество над человеком! Иной крестьянин внезапно лишается друзей и товарищей; так длится некоторое время, затем все опять с ним сходятся. Про такого говорят, что он опальный, и только покорность освобождает его двор от отлучения. Охотник привел этот рассказ в связь с тем, что до сих пор оставалось ему непонятным. Он сообщил собирателю свое предположение относительно того, что вскоре что-то должно произойти на месте Тайного Судилища, и спросил его с жаром, нельзя ли устроить как-нибудь так, чтоб посмотреть на это собрание из потаенного места. Но коллекционер категорически отказался принять какое-либо участие в этой опасной затее. Вошел возница, который должен был доставить охотника на Обергоф, и сообщил, что коляска ждет у дверей. Дело в том, что охотник обещал пастору поселиться в городе, но считал долгом вежливости лично поблагодарить своего старого хозяина и проститься с ним. В начале пути он не обращал внимания ни на дорогу, ни на коляску, так как мысли его вертелись вокруг Судилища и его тайн, которые, как тени, продолжали витать над этой местностью. "Удивительная страна, - воскликнул он про себя, - где ничто, по-видимому, не умирает! Как могло случиться, что отсюда не вышло еще ни одного великого поэта? Эти воспоминания, не желающие расстаться с почвой, эти старинные права и обычаи должны были воспламенить чью-нибудь фантазию". Он упустил из виду, что талант не полевой злак, а, как манна в пустыне, падает с неба. Когда он снова стал обращать внимание на окружающие предметы, он заметил, что его маленькая коляска двигалась по-черепашьи, так как одна из лошадей сильно хромала. Он тотчас же решил отослать коляску обратно и проделать остальную часть пути пешком. Правда, теперь уже он не мог, как намеревался, вернуться в тот же день в город и принужден был переночевать на Главном Дворе. Он застал Старшину за починкой дверей в амбаре. Когда старик поднял от работы свои сверкающие из-под седых бровей глаза, он напомнил ему после всех слышанных рассказов старца с Горы (*65). Охотник сообщил ему о своем предстоящем отъезде. - Это как раз кстати, - сказал тот, - так как женщина, которая жила раньше в вашей комнате, велела мне передать, что она вернется сегодня или завтра; ей вам пришлось бы уступить, а другого удобного помещения у меня сейчас не найдется. Весь двор тонул в красном освещении наступающего вечера. Чистое летнее тепло пропитывало воздух, не отягченный никакими испарениями. Между службами было безлюдно, по-видимому, работники и работницы еще находились в поле. Но и в доме тоже никого не было, как охотник успел заметить, проходя к себе в комнату. Там он привел в порядок свои разбросанные записи, уложил немногочисленные пожитки и стал искать ружье. Но последнее исчезло. Он не понимал, кто мог его взять, и направился по коридору к лестнице, чтобы справиться о нем у Старшины. Тут ему послышался шорох в одной из боковых горниц. "Нет ли там какой-нибудь служанки; может быть, она знает", - подумал он и нажал ручку. Но он попал в спальню дочери и с ужасом увидел совсем недвусмысленную сцену. Он с сердцебиением поспешно вернулся в свою комнату; жених, молодой, здоровый парень, последовал туда за ним. - Не обессудьте, - сказал он. - Уж второе оглашение было, и в четверг на той неделе - свадьба, а раз дело зашло так далеко, то это уж никого не касается, ни пастор, ни родной отец слова не скажут. Сегодня вечером на нашем дворе зерно ссыпают, а потому пришлось еще днем зайти к невесте. - Меня это не касается, - ответил охотник в смущении. - Я только хотел узнать, куда девалось мое ружье. - Это я вам скажу, - ответил парень. - Тесть забрал его тайком и спрятал за большой шкап; он говорит, что третья хораль вашей истории... - Какая хораль? Вы, вероятно, хотите сказать мораль? - Ну да, значит, третья хораль вашей истории та, что стрелку, который промахивается от рождения, нельзя давать ружья в руки. Если кто просто пуделяет, так это наплевать, но кто пуделяет от рождения, тот может натворить больших бед. Охотник не стал слушать дальше, а, перекинув ягдташ через плечо, поспешил к шкапу, достал ружье, зарядил его и быстрыми шагами вышел из усадьбы по направлению к Тайному Судилищу; ему хотелось стрельбой из ружья освободить душу от беспокойно метавшихся в ней образов. Уже в ароматных золотистых сумерках дубовой рощи он обрел нормальное самочувствие. - По-видимому, это правда, - воскликнул он, - идиллические писаки (как пастушески-нежные, так и корявые картофельные поэты) (*66) здорово исказили крестьянский мир. Наравне с грубостью этот мир заключает в себе традиции и церемонии; но он не лишен также приятности и изящества; только искать их надо не там, где их обыкновенно ищут. Разве парень только из невоздержанностей преждевременно вступил в свои права? Конечно, нет. Это такой порядок, милый, веселый обычай, и девушка, быть может, сочла бы себя обиженной, если бы жених им пренебрег. На холме у Тайного Судилища ему стало хорошо на душе. Шуршала рожь, колыша благодатные колосья, большой раскаленный диск луны поднимался на восточном краю неба, а с запада все еще притекали отсветы уходящего солнца. Воздух был так чист, что эти отсветы казались желто-зелеными. Охотник ощутил свою молодость, свое здоровье, свои надежды. Он стал на опушке за большим деревом. - Сегодня попробую, можно ли пересилить судьбу, - сказал он. - Я выстрелю, только если зверь будет в трех шагах от дула; а если я и тут не попаду, то, значит, я заколдован. За спиной у него был лес, перед ним спускался склон с большими камнями и деревьями вокруг Тайного Судилища, а желтые ржаные поля опоясывали это пустынное место. Над ним в верхушках деревьев раздавалось еще осторожно глухое воркование горлинки, а в ветвях над Судилищем принимались шуршать зелено-красными крыльями дикие бражники. Мало-помалу начинала оживать и земля в лесу. Сонно прополз еж сквозь кустарник; ласочка протиснула свое гибкое тельце в расщелину камня, узкую, как игольное ушко. Кролики выскочили осторожными прыжками, останавливаясь после каждого, приседая и прижимая уши, пока, осмелев, не вылезли из межи на ржаное поле и не стали приплясывать, играть и в шутку драться передними лапками. Охотник старался не спугнуть этого кроличьего веселья. Наконец из леса вышла стройная лань. Умно направляя нос по ветру, оглядываясь направо и налево большими карими глазами, зверь с легкой грацией шел на своих тонких ногах. Теперь это хрупкое, дикое, увертливое животное находилось против дула притаившегося охотника. Оно было так близко, что нельзя было промахнуться. Он хотел нажать курок, но тут лань чего-то испугалась, прыгнула в сторону прямо на дерево, за которым он стоял; грянул выстрел, зверь крупными прыжками невредимо ускакал, а во ржи раздался крик, и несколько секунд спустя оттуда по тропинке, находившейся в направлении выстрела, появилась, покачиваясь, женская фигура. Охотник отшвырнул ружье, бросился к женщине и думал, что он умрет на месте, когда узнал ее. Это была прекрасная девушка, ласкавшая лесной цветок. Он попал в нее вместо лани. Она держала руку между левым плечом и грудью, и оттуда из-под платка обильно текла кровь. Ее побледневшее лицо не было искажено болью, но все же на нем отражалось страдание. Она глубоко вздохнула три раза и сказала мягким и усталым голосом: - Слава богу, кажется, ничего опасного, я могу дышать, хотя мне и больно. Попробую дойти до Обергофа, куда я и шла, когда со мной случилось это несчастье. Дайте мне вашу руку. Он провел ее несколько шагов, но она вздрогнула и сказала: - Нет, не могу, слишком больно, я еще упаду в обморок по дороге. Придется подождать, пока не придут люди и не раздобудут носилок. Несмотря на рану, она не выпускала пакетика из левой руки; но тут она передала его охотнику и сказала: - Сохраните его, это деньги, которые я собрала для господина барона; я боюсь их потерять. Нам, вероятно, придется пробыть здесь довольно долго, - добавила она. - Если бы вы могли мне устроить подстилку и прикрыть меня чем-нибудь, чтобы не простудить раны. Так у нее хватило присутствия духа за двоих. Ибо он стоял безмолвный, бледный и неподвижный, как статуя; отчаяние разрывало ему сердце и сковывало слова на губах. Но тут ее просьба вдохнула в него жизнь, он бросился к дереву, за которым лежала его охотничья сумка. Там же он увидел злосчастное ружье. Он схватил его в бешенстве и ударил им о камень с такой силой, что приклад расщепился, ствол погнулся и затвор соскочил с винтов. Он проклял этот день, себя, свою руку. Бросившись обратно к девушке, которая уселась на одном из камней, он упал к ее ногам и с горючими слезами, потоком хлынувшими у него из глаз, целовал край ее платья и молил о прощении. Она попросила его встать; ведь он был не виноват; рана, вероятно, пустяковая, пусть он только теперь ей поможет. Он устроил ей сиденье на камне, положив на него ягдташ, повязал ей шею платком и осторожно прикрыл ей плечи своим колетом. Она села на камень; он поместился рядом с ней и попросил ее для облегчения прислонить голову к его груди. Так она и сделала. Луна во всем своем блеске приближалась к середине неба и освещала почти что дневным светом этих двух сближенных игрою сурового случая людей. Два совершенно чужих человека сидели доверчиво друг подле друга; она изредка тихо стонала на его груди, а у него по щекам неудержимо текли слезы. Вокруг них мало-помалу воцарялось одиночество и молчание ночи. Наконец судьбе захотелось, чтобы какой-то запоздалый прохожий пересек ржаные поля. Зов охотника достиг его ушей, он поспешно подошел и был отправлен с поручением в Обергоф. Вскоре раздались шаги поднимавшихся по склону людей; это были работники с носилками, на которых лежали подушки. Охотник бережно уложил раненую, и, таким образом, она поздно ночью прибыла под кров своего старого гостеприимного хозяина, который был крайне удивлен, увидев поджидаемую им гостью в таком состоянии. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ШНИК-ШНАК-ШНУРСКИЕ СОБЫТИЯ ПЕРВАЯ ГЛАВА Взаимные откровенности - Эти козы на Геликоне... - Вы хотите сказать - на Эте... - Нет, я хочу сказать - на Геликоне; я в прошлый раз оговорился. Итак, эти козы на Геликоне, к которым я попал крошечным мальчиком, учредили союз для утончения своей шерсти, - сказал Мюнхгаузен. - Я рад, что мы, наконец, переходим к скоту, - воскликнул старый барон. - Я все время ждал этого момента в ваших историях, ибо остальное, что вы нам с тех пор рассказывали, стало мне казаться менее занимательным. Не сердитесь на меня, человече, но между друзьями должна царить откровенность. - Безусловно, - торжественно подтвердил Мюнхгаузен. - Значит, козы... - Добрый учитель, можешь ли ты заверить, что в этом рассказе не встретится ничего такого, что бы могло задеть мою деликатность? - перебила его барышня. Она перешла с Мюнхгаузеном на "ты" после одной возвышающей душу сцены, происшедшей между ними за несколько дней до этого. - Решительно ничего, Диотима-Эмеренция (*67), - ответил г-н фон Мюнхгаузен. - Правда, согласно законам природы, этому виду животных полагается иметь и козлов, и они встречаются в моем рассказе, но я буду деликатен и не премину называть их супругами коз. Кроме того, там выступает навозный жук; он будет именоваться у меня Конем Тригея (*68); затем вплетется в рассказ мясная муха - ты поймешь, о ком я говорю, всякий раз, когда речь зайдет о Голубой Мечтательнице. - Я до конца пойму тебя, учитель, - ответила баронесса с одним из своих неописуемых взглядов. - Да, - сказал г-н фон Мюнхгаузен, - в этом отношении ты - это ты и подобна всем своим сестрам. Стоит назвать козла супругом козы, и вы можете выслушать все что угодно. - Послушайте, дети, - воскликнул старый барон полушутя, полусердито: - Это "ты" да "ты", и опять "ты" да "ты" звучат, точно кто-то тычет тебя под ложечку. Я думаю, что вам лучше опять перейти на "вы", это более тонкая, изысканная форма обращения. Я люблю тебя, Ренцель, и ценю вас, Мюнхгаузен, а потому я буду умным за вас обоих: марьяж в ваши годы - это уже не дело. - Марьяж! - воскликнула барышня и покраснела. - Ах, отец, вы меня опять глубоко, глубоко не понимаете! - и она вышла из комнаты. - Марьяж! - воскликнул барон и позеленел. - Нет, достойный старец, не бойтесь никакого марьяжа. Я мог бы тысячу лет говорить вашей бесценной дочери "ты" и все-таки не думать о марьяже. Для марьяжа нужны амуры, а я не чувствую никаких амуров к моей Диотиме-Эмеренции. Сейчас и место и время, чтобы сделать вам это важное признание. Я чувствую такое уважение к этому чистому женскому существу, которое стремится в беспредельность, что его можно сравнить разве только с восторгом Кюне перед Теодором Мундтом (*69). Когда Эмеренция чихает, это для меня поэма; но в то же время мои чувства держатся особняком; они как бы застывают, не касаются моего уважения к ней и живут, так сказать, своим домком. Короче говоря (ибо между друзьями, как вы сами прямодушно и сердечно заявили, должна царить откровенность), ваша божественная дочь, несмотря на все уважение, которое я к ней питаю, мне глубоко отвратительна. - В сущности, как отец, я должен был бы на это обидеться, - сказал старый барон. - Но мне, главным образом, важно, чтобы между вами не вышло марьяжа, и потому я рад, что вы терпеть не можете Ренцель. Бог с вами, говорите ей "ты" сколько вам угодно. Разумеется, между нами, а не при учителе. Сначала я решил, что в качестве зятя вы были бы для меня желанной опорой в старости, но после того как обнаружились в вас эти странные игры природы, дело изменилось. Правда, меня в вас уже больше ничего не пугает. Когда после ваших таинственных экспериментов вы издаете чертовски минеральный запах, точно Нендорф, Пуон и Ахен, вместе взятые (*70), то я говорю себе: "Ничего не значит: великие люди имеют свои странности" - и беру двойную понюшку доппельмопса. Я действительно считаю вас великим человеком, но... да будет это сказано в третий раз: между друзьями должна царить откровенность... и... и хотя я признаю все ваши достоинства... вы стали для меня субъектом, к которому я питаю прямо-таки внутреннее отвращение. Щеки Мюнхгаузена сделались изумрудными, разноцветные глаза и щурились и сверкали от слез. Он с глубоким волнением схватил руку барона, прижал ее к сердцу и воскликнул: - Как я вам благодарен за это откровенное признание! Разве мужественная манера высказывать свободно все, что у тебя на сердце, не стоит выше, чем подгнившая чувствительность и вежливая робость, у которой в груди - змеи, а на устах - соловьи? - Разве истинный немец не может сказать истинному немцу: "Ты олух" - и в то же время жить с ним душа в душу? - горячо воскликнул старый барон. - Разве я не могу считать вас старым простофилей и тем не менее любить вас от всего сердца? - крикнул Мюнхгаузен. - Брат! - зарыдал старый барон и бросился гостю на шею. - Разрази меня господь, если твое общество не опротивело мне хуже горькой редьки. Я думал, что ты заменишь мне журналы, но от раза до раза ты кажешься мне вздорнее всякого журнала. - Неужели ты думаешь, брат, - возразил г-н фон Мюнхгаузен и исцеловал хозяина, - что я хоть час остался бы с тобой и твоей прокисшей дочерью, если бы у меня было где преклонить голову и что пожевать? Взволнованные приятели долго лежали друг у друга в объятиях. Первым до известной степени овладел собой хозяин и пробормотал: - Итак - мой брат? - Твой брат! - прошептал гость. - И в самом дерзновенном смысле слова! Вошел учитель. Новоиспеченные друзья отерли слезы, а учитель произнес: - Баронесса послала меня спросить, придется ли ей выслушать еще какие-нибудь неприятные намеки, если она вернется? Барон отправил посланца обратно с успокоительными заверениями, а также с сообщением, что в комнате царит величайшая взаимная откровенность. Когда барышня появилась, все еще с легким румянцем на щеках, Мюнхгаузен пошел ей навстречу, поцеловал у нее по своему обыкновению руку и серьезно сказал: - Никакого марьяжа, моя Диотима-Эмеренция! - Никакого марьяжа, учитель, - с достоинством ответила барышня. Так стояли эти молодые люди, взявшись за руки, без всяких любовных или брачных намерений. Отец подошел к ним, положил десницу, как бы благословляя, на их сплетенные руки, взглянул на небо и воскликнул: - Никогда в жизни, никакого марьяжа! Умиление, царившее в этот вечер, не имело границ. Козы на Геликоне были позабыты. Никто из трех лиц, так близко подошедших друг к другу по пути откровенности, не смог проглотить ни куска. Учитель, ничего не понимавший во всем происшествии, один уплел весь ужин. Из глубокомысленных замечаний, сделанных в этот вечер Мюнхгаузеном, история сохранила следующие: - Наша эпоха требует правды, всей правды, ничего, кроме правды. Дойдет до того, что никто не будет обижаться на другого за пощечину, если таковая дана с искренним убеждением. Долой тайну корреспонденции, долой фамильные секреты! Все эти устаревшие понятия должны отпасть. Все должно стать публичным. Столбцы газет не должны быть закрыты даже для известий из того места, куда сам Карл Пятый, к своему сожалению, не мог послать никого в неурочный час. - Что это за место? - спросила барышня. - По-еврейски это называется: геенна, - ответил г-н фон Мюнхгаузен. - Ах, так, - заметила барышня и сделала вид, что она вполне поняла Мюнхгаузена. Тот продолжал: - Все должно стать публичным для нового поколения жрецов правды! Конечно, господь бог скрыл мозг и сердце под покровом костей, кожи и мяса, и потому человечество долгое время считало нужным утаивать многое из того, что занимало мозг и сердце, но это была ошибка: при сотворении мира просто была допущена оплошность. По идее, грудь и голова должны были быть снабжены стеклянными заслонками, но их забыли сделать при тогдашней спешке. Я знаю это от Нострадамуса, с которым я недавно беседовал, а ему сказал сам господь. - Кто такой Нострадамус? (*71) - спросил старый барон. - Отставной профессор естественной истории в Лейдене, - ответил г-н фон Мюнхгаузен, взял свечу и откланялся. После ухода Мюнхгаузена барышня обратилась к барону: - Отец! Чтобы намеки, заставившие меня сегодня удалиться из комнаты, никогда больше не повторялись, я хочу, как только г-н учитель удалится, сделать вам одно важное признание. Учитель вышел, пробормотав: - Сегодня я приму окончательное решение. Но старый барон, погруженный в свои мысли, не слыхал слов дочери и сказал: - Перегородка упала, теперь я все себе уясню, - после чего покинул комнату. Эмеренция, собираясь сделать свое важное признание, повернулась лицом к стене, чтобы избежать взглядов отца, или, как она говорила, из женской стыдливости. Поэтому она не заметила его ухода и долгое время выкладывала свои интимнейшие сердечные тайны перед глухой стеной, пока в горячем порыве внезапно не обернулась и не увидела, что у нее нет, да, по-видимому, и не было, слушателя. Слово застряло у нее на губах, а остаток признания - в сердце; молча и обиженно отыскала она свое ложе. ВТОРАЯ ГЛАВА Автор дает несколько необходимых разъяснений Чтобы не делать тайн замка, который я и в дальнейшем буду называть Шник-Шнак-Шнур (ибо я и многое другое, что встречается в этой истории, не могу назвать своим именем), - словом, чтобы не делать тайн означенного замка чрезмерно непроницаемыми, я должен здесь частично сообщить, что эти три действующих лица имели в виду в своих речах. Не успел еще Мюнхгаузен как следует обжиться в родовом замке Шнук-Пуккелиг-Эрбсеншейхеров из Дубравы у Варцентроста, как его присутствие заметно и самым различным образом отразилось на настроении барона, его дочери и учителя, ибо вообще выдающаяся личность никогда не вступает в какую-нибудь среду без того, чтобы не изменить царящих в ней отношений. До прибытия Мюнхгаузена кружок нашего замка тихо питался своими бесстрастными фантазиями; но с тех пор это идиллическое состояние нарушилось, или, вернее, трое академиков Шник-Шнак-Шнура пребывали в восторженных сердцебиениях, жгучем любопытстве и серьезном самонаблюдении. На долю Эмеренции выпали восторженные сердцебиения. Она узнала Руччопуччо, бирмана из Сиены (в сущности, претендента на гехелькрамский престол), сквозь все покровы, в которые каприз или глубокий расчет заставили его облечься. Женское сердце - это непогрешимый указатель во всех таких случаях. Дамаянти тотчас же узнала в вознице царя Ритупарны своего супруга Наля, а Теодолинда Баварская, поднося кубок своему мнимому свату, не преминула опознать в нем предназначенного ей жениха Аутхарита, короля лангобардов, - и не много времени понадобилось, чтобы Эмеренция сообразила, как обстоит дело... со слугой Карлом Буттерфогелем. Не пугайтесь, дорогие! Все произошло самым естественным путем, а именно так: сначала образ долгожданного возлюбленного витал перед ней, как во сне; постепенно сон принимал определенные черты; и, наконец, всякое сомнение исчезло и уступило место увереннейшей уверенности. Вспомните волнение Эмеренции, когда оба незнакомца вступили в замок ее предков, когда из уст слуги раздались роковые слова: "шляпа с цветами и передник скорохода" - и когда он сам предстал перед ней в импровизированной шляпе с цветами и переднике скорохода! Ведь столько лет ей рисовался такой скороход, как вестник князя гехелькрамского! А тут он встал перед ней с пестрым носовым платком на бедрах вместо передника, с букетом полевых цветов на шляпе, не какой-нибудь обыкновенный, нарочито сооруженный скороход, а естественно образовавшийся роковой скороход! Сердце ее содрогнулось. Если бы она в этот миг не поняла указания небесных сил, она стала бы презирать самое себя. - Смотри, Эмеренция, - прошептала она бьющемуся сердцу, - смотри, как бы последнее разочарование не было самым ужасным! Она задала Мюнхгаузену те глубокомысленно испытующие вопросы, которые он так же мало понял, как несчастный читатель первой части этой истории. Теперь она была убеждена, что через посредство шляпы с цветами и передника ей было возвещено появление князя гехелькрамского. "Где же, где же ты?" - спрашивало ее тоскующее сердце. Мюнхгаузен все рассказывал и рассказывал, день за днем проходил, а Руччопуччо оставался невидим. Душа ее страдала от беспокойного ожидания. Наконец она собралась с духом (на что не отважится любящая женщина!) и однажды робко обратилась к слуге Карлу Буттерфогелю, когда тот выколачивал сюртук Мюнхгаузена: - Карл, будьте откровенны со мной. Где пребывает тот великий и высокий, на чьей службе вы в действительности находитесь? Карл Буттерфогель опустил выбивалку, широко раскрыл глаза, сплюнул, как делает простонародье в минуты недоумения, и сказал: - Черт меня подери, если мой хозяин выше меня; а еще выше я никого не знаю, да и вообще довольно с меня этой службы. - Как? - спросила барышня с живейшим любопытством. - Мне эта кондиция не по нутру: я скоро устроюсь сам по себе, - продолжал Карл Буттерфогель. - Что? - воскликнула барышня, испуганная внезапной мыслью. Она покачнулась и была близка к обмороку. В это время Мюнхгаузен, которому надоело дожидаться сюртука, спускался в одном камзоле с лестницы и подхватил свою приятельницу под руки. - Бездельник! Ты опять канителишься? Беги сейчас же за уксусом для баронессы! - крикнул он Карлу. Но тот дерзко ответил: - Я не бездельник, так как вы мне не платите жалованья, а за уксусом я пойду из милосердия. - Мюнхгаузен, - прошептала Эмеренция на руках у барона, - ты, видя скорбь мою сердечну, явил мне сердце человечно (*72). Я называю скорбью эти ощущения, так как избыток счастья может причинить боль. Я в невыразимом состоянии и умоляю вас сказать мне: вы и Карл чьи-нибудь предшественники? Или вы сами... Мюнхгаузен странно передернулся, ноздри его задрожали, он робко оглянулся по сторонам и, не дав Эмеренции договорить, быстро залепетал: - Какие там предшественники? Выбросьте это из головы, моя Диотима. Не дай бог, чтобы кто-нибудь шествовал за нами! Мы - здесь, я и мой негодяй-слуга, и нас надо брать такими, какими вы нас видите, и не думать, что кто-то гонится за нами и приедет сюда в замок. - Значит, все решено, все ясно, о, мое счастье! - воскликнула баронесса. Карл Буттерфогель вернулся с уксусом. Пусть теперь Эмеренция сама выскажется о себе и своем счастье. ТРЕТЬЯ ГЛАВА Страницы из дневника Эмеренции "Какие там предшественники? За нами никто не шествует" и "я не знаю никого более высокого, эта кондиция мне не по нутру, я скоро устроюсь сам по себе". Значит, верны указания судьбы! Шляпа с цветами и передник скорохода не указуют куда-то вдаль; нет! Вблизи от меня находится тот, кого моя душа будет любить вечно, мой князь, мой друг, мой бирман из Ниццы! После долгих лет испытания пробил час воссоединения, глаза моего друга ищут меня среди дщерей Сиона, и не спит Суламифь, голубица. Никого не посылал он вперед, сейчас он явится сам, он - в замке, "ибо никто не шествует за ним", - он здесь, "ибо он не знает никого более высокого". Счастливая Эмеренция!! Но кто из двух? Барон или ты, Карл? Теперь наблюдай, теперь будь осторожно, теперь прояви всю свою прозорливость, о сердце! Ах, сердце молчит! И Мюнхгаузен, и Карл мне безразличны. Это прекрасно для дальнейших намерений рока, ибо я хочу быть князю подругой в самом чистом смысле этого слова, но для настоящего момента это нехорошо. Я узнаю претендента на престол гехелькрамский. Под чужим одеянием хочет он испытать свою Эмеренцию, и как прекрасно решила бы она свою задачу, если бы внезапно подошла к нему, к настоящему, и сказала: - Князь, вы узнаны! Страсть зорка непостижимо: всюду видит верных слуг. Лишь кивок главы любимой - и желанный узнан друг. Но почему оба мне так безразличны? Странная мука, удивительная путаница чувств, крепко стянутый узел! Я думаю, это - барон. Мы стояли сегодня у утиного прудка; мирно хватали птицы зеленую ряску у наших ног; освежающий дождь мягко падал с серого неба; барон рассказывал мне одну из своих глубокомысленных историй, как он когда-то давно положил на голову горчичник, и тот так натянул, что вправил ему вывихнутую ногу... Грудь моя расширилась, и мне было так хорошо и так больно, так... так... Глупая помеха! Меня зовут, чтобы выдать сало. Куда пропала Лизбет, эта бродяжка, эта бездельница! Я ей задам, когда она вернется. Нет! нет! нет! Тайна прояснилась, Карл - это Руччопуччо! Вот я сижу в глубокой полуночной тишине и доверяю вам, безмолвные страницы, эту удивительную весть. Да, удивительным должна я назвать предопределение, которое вторично предоставляет щелкунчику решающую роль в моей жизни. Я сегодня поднялась рано с постели, уже полная предчувствий. Чулки смотрели на меня так многозначительно, в туфлях чувствовалась какая-то тихая жизнь и движение, нагар догоревшей свечи свисал выразительными фигурами. Неужели мне предопределено, чтобы ничто вокруг меня не происходило по-обыкновенному, чтобы я всю жизнь была игрушкой великих и темных сил? В голове у меня все спуталось и перепуталось! Я раскрыла окно, чтобы охладить пылающие щеки. Ночью мне снились Ницца, море, Альпы. На самой высокой вершине я увидела двух евреев, отнесших меня к родителям после ужасной катастрофы. Они стояли в ореоле солнечных лучей, со скорбными лицами, и я слышала, как один сказал другому: - То, что нас сделали оседлыми гражданами, вот, горе сынов наших в нынешние дни, через что они себе стали писать стихи и малевать картины. Старое время, реб Янкель, старое время было лучше, когда мы шатались повсюду, как наши деды в пустыне Син, что между Елимом и между Синаем. Многозначительный сон, пророческий сон! Слыхала ли я когда-либо о пустыне Син, что между Елимом и между Синаем? Сон выучил меня этим иудейским названиям; верховная рука пожелала подать мне знак: "Смотри, я здесь и сотворю чудо перед лицом твоим". Я взглянула в окно. Во дворе появился Карл. - Сто пятьдесят тысяч чертей собачьих! Опять мне нынче жрать не дадут? - воскликнул он. Ужасные выражения для дневника нежной девушки! Но я должна заносить все точно и с мельчайшими подробностями. Звук этих слов пробудил во мне старые воспоминания. Точно из глубокой дали донесся он до моего слуха, подобный голосу, который некогда был мне так дорог! Это удивительное сходство тона, эти проклятья - князь тоже изредка имел это обыкновение, но он больше пользовался так называемой "холерой в бок" - мой сон в Ницце, скорбящие евреи, пустыня Син, фигуры свечного нагара, ожившие туфли, многозначительные чулки... Карл присел на камень во дворе и сказал: - Надо поискать в карманах, - пощупал левый карман куртки и воскликнул: - Слава богу, хоть пара старых орехов, а то сдохнешь с голодухи, - полез в другой карман, вытащил оттуда... Я схватилась за сердце обеими руками, отправилась в столовую и нарезала для Карла бутерброд... Я не в силах писать дальше - воспоминания одолевают меня - пульс клокочет... Я несколько успокоилась. Вчера снизошедшая на меня благодать всплыла перед глазами пестрой фантасмагорией красок, сегодня она превратилась в чарующий ландшафт, где каждое деревце говорит: "Моя тень принадлежит тебе" - и живописный источник шепчет: "Сестра, отдохни на моих берегах". Я незаметно подошла со своим бутербродом к Карлу Буттерфогелю. В последний раз стоит это имя на страницах дневника! Он не заметил моего появления и продолжал спокойно щелкать орехи инструментом, который он вынул из правого кармана... Я посмотрела ему через плечо. Ах! Тут мои колени подкосились, я уронила бутерброд, Карл уронил щелкунчика, я подняла щелкунчика, Карл поднял бутерброд! Я прижала щелкунчика к губам. Это был он! Он! Старый, верный щелкунчик! Первая любовь, предвестница Руччопуччо! Тебя, тебя я узнала сразу! И как я могла не узнать?.. Лица и тела людей, к сожалению, меняются с годами, но щелкунчик остается тем, чем он был. И все же горька и мучительна была эта встреча! Милая святыня моей юности выглядела развалиной. Яркий блеск сполз с красного мундира, цвет продолжения едва можно было узнать, потухли прекрасные ярко-голубые глаза, рот потерял свою силу благодаря постоянному щелканию, шляпы на нем почти что не было; только усы оказались пощаженными немилостью времени: черные и густые, свисали они, как в золотые дни, над старыми утомленными губами. Поток слез облегчил душу. После этого я оправилась и подумала о себе и своей участи. Карл съел бутерброд и смотрел на меня с удивлением. - Ишь ты, - воскликнул он, - ведь вот дурацкая морда (я должна повторять его собственные выражения)! Тому много лет я нашел этого негодяя на помойке за домом в одной итальянской дыре. Я сунул его в карман и с тех пор ношу постоянно с собой, а мерзавец (я чуть не умираю от муки, когда пишу такие слова) все еще цел. В то время я служил у четырнадцати берлинских дворян, которые там лечились и держали все вместе одного слугу. - Князь, - сказала я серьезно и сдержанно, - не притворяйтесь более! Меня не введут в заблуждение ни ваша лакейская куртка, ни те ужасные выражения, к которым вы принуждаете ваши благородные уста, чтобы остаться неузнанным. "Какие там предшественники? За нами никто не шествует" и "я не знаю никого более высокого", многозначительные чулки, ожившие туфли, фигуры свечного нагара, мой сон о Ницце, скорбящие евреи, пустыня Син, что лежит между Елимом и между Синаем, - все это были символы, не могущие обмануть. Затем мелодия вашего голоса, ваши проклятья, мой любимый щелкунчик в ваших руках и, наконец, то, что вы знаете про помойку и про недоброе дело моей покойной матери, ввергшей щелкунчика в несчастье... все это... Господи, не отрицайте больше, не подвергайте излишним мукам бедную девушку, которая осталась достойной вас! Будьте ласковы и добры со мной, скиньте маску и скажите: "Эмеренция, я - это он". - Кем я должен быть? - воскликнул он. - Я вовсе не он, я сам по себе! Его суровое упорство все-таки на минуту меня поколебало. - Если это не вы, - сказала я решительно, - то это - ваш господин! Во всяком случае, кто-нибудь из вас двоих. - Я вижу, - сказал он, - что для вас важно, чтобы это был я. Поэтому я хотел вас спросить, что из этого выйдет, если я буду он? - Если вы - он, - ответила я, - то я буду вашей подругой в самом чистом смысле этого слова. Вся моя предшествующая жизнь была лишь подготовкой к этому великому мгновению. Ваша светлость! В расцвете молодости мы принесли жертву страсти на алтаре наших сердец! Для таких жертвоприношений у нас теперь не стало фимиама. Но алтарь еще стоит. Принесем же теперь на нем жертву дружбе, запас которой у меня для вас неиссякаем. Карл почесал голову (чудовище, он это сделал!) и сказал: - Я все еще думаю, что вы это все в насмешку. Но все же я попробую, и черт побери того, кто вздумает меня провести. Значит, вы моя подруга, а если, значит, вы моя подруга, то вы должны позаботиться, чтобы мне побольше поесть и выпить. Если вы хотите быть моей подругой на этот манер, то я готов. А коли так, то вы уже сегодня последите, чтобы мне был порядочный кусок мяса. Он ужасно играл мною. Даже в этот великий момент он не оставил своего дикого юмора. О, мужчины, мужчины, как вы с нами обращаетесь! Веселье отчаяния охватило меня, и, устремившись за ним по следам его необузданного настроения, я воскликнула: - Вы получите сегодня два фунта говядины! Это потрясло его. Он угадал мое страданье сквозь судорогу шутки. Слезы выступили на его глазах, он сказал: - А раз вы такая добрая, то, стало быть, по рукам: я - это он. Карл ушел, подавленный благородным и гуманным умилением. Душа моя узнала его по этим слезам, как уже прежде узнал мой разум. В остальном он остался верен своей роли. В полдень он пришел за двумя фунтами говядины. Я отдала их ему и приготовила для нас оладьи, сказав отцу, что кошка украла мясо. Карл съел их целиком; его притворство, вероятно, досталось ему нелегко. Куда только девалась эта глупая золушка Лизбет? С такой бурей в груди я должна стоять теперь у печки! Правда, оладьи были пересолены и совершенно несъедобны. Сегодня между нами произошло окончательное объяснение. Я напомнила ему про наши прогулки в Ницце, про изготовление векселей, про шестой слоновый полк и про козни бирманского царя. Я напомнила ему про Гехелькрам и его право на престол. Я назвала ему сладкозвучное имя: Руччопуччо. Я спросила его, думает ли он еще об этом. Он на все ответил мне: да. Но и в этот час откровенных излияний он остался лакеем в речах, движениях и манерах. Я горячо просила его сбросить по отношению ко мне эту безобразную личину и стать князем. Он отвечал, что это невозможно и чтобы я, ради создателя, оставила его в покое. Я не буду больше настаивать: по-видимому, он боится, что, обнаружив себя передо мной, он забудется при других. Какие ужасные усилия должна делать над собой эта возвышенная душа, чтобы носить такой низменный облик! Его инкогнито, по-видимому, преследует двойную цель. Он хочет испытать меня, не будучи узнанным, и, кроме того, намерен выждать в укромном месте, какие результаты будет иметь его обращение к могущественным придворным по поводу гехелькрамского престола. Я сказала ему в лицо мои предположения, и он ответил, что все обстоит так, как я думаю. Как ему удалось отыскать меня, когда я в Ницце носила имя Марсебиллы фон Шнурренбург-Микспиккель? Об этом я спрошу его в следующий же раз. Надлежит терпеливо ждать дальнейшего хода наших дел. Если его признают князем, то и для меня найдется тихая обитель. Я выполняю свое предназначение, и я спокойна. Но одна мысль преследует меня все время. У него нет супруги! От этого отчасти меркнет ореол моего положения. Я хотела быть ангелом-хранителем его дома, хотела примирить супругов. Это теперь отпадает. Итак, жизнь не выполняет до конца данных нам обещаний. Но он совершенно не похож на Руччопуччо! Тщетно я ищу в его лице хоть одну черточку прошлого. Правда, прошло уже несколько лет, как мы расстались... ...Дурища Лизбет засунула куда-то перед уходом все мои бюварные принадлежности; я принуждена пользоваться такими перьями, которые страшно затрудняют письменные излияния. Это ужасное существо... ...И, кроме того, он много перенес. Ему приходилось даже порой терпеть побои от своего господина. Разумеется! Ведь индусские цари такие варвары! Я разгадала теперь и Мюнхгаузена. Этот великий ум, этот новый пророк природы и истории, вероятно, камергер князя, или его адъютант, или его статс-секретарь, или еще кто-нибудь из этих чистых идеальных фигур! И ему тоже притворство дается нелегко; я это вижу. Взять хотя бы его болезненные подергивания, когда он должен для вида накричать на своего повелителя. Недавно он притворился, что бьет его палкой, а князь притворился, что кричит. Теперь мне ясны рассказы Мюнхгаузена! Отец понимает их буквально и отчасти верит им. Я сейчас же почуяла в них скрытое значение и не ошиблась. Изумрудно-зеленое нагорье Алапурин... и т.д., это - наша молодость; на нем пасутся золотисто-желтые телята чувств; мысли девушки нежны, как персик, а все проявления ее существа терпки и целомудренны, как простокваша; затем ее внутренний мир раскалывается, это расщепление с его подрасщеплениями олицетворены шестью братьями Пипмейерами, схожими до неразличимости, как расщепления наших душ; затем идет проза жизни в лице полкового цирюльника Гирзевенцеля и затягивает узел противоборствующих отношений, символизированных крысиным королем смешанных ощущений. Правда, отдельные стороны этой символики еще покрыты для меня мраком. Так, например, какой момент женской жизни олицетворен последствиями единственной лжи Мюнхгаузена? Что за роскошное ощущение - наблюдать, как возвышенное и божественное победоносно прорывается для посвященного глаза сквозь личину слуги, в которую оно вынуждено облекаться от времени до времени. Хотя мой августейший друг изображает лакея до ужаса реально, но скрыть свою княжескую кровь он все же не может, и в этом я сегодня убедилась. Претендент на гехелькрамский престол чистил сапоги своего так называемого господина. Я вообще замечала, что слуги, исполняющие эту работу, делают ее в какой-то неблагородной позе, согнувшись и с отвратительными отрывистыми, быстрыми, резкими движениями - неприятное зрелище! Совсем иначе выглядело то, что я видела сегодня. Карл сидел. Он отклонился назад в благородной и небрежной позе; на сапоги он почти что не глядел; медленно водил он щеткой взад и вперед по предмету, столь ниже его стоящему, и только для виду касался презренной кожи. Правда, сапог не слишком блестел, и Мюнхгаузен, притворившись сердитым, обругал Карла ленивой скотиной. Одно из самых тяжких испытаний, наложенных на меня всем этим обстоятельством, - это необходимость в угоду полной истине навязывать тебе, о мой чистый дневник, столько проклятий и ругательств! Князь обладает невероятным аппетитом. Сегодня он опять скушал целую жареную колбасу, а она была одной из самых крупных в кругу своих сестер. Вероятно, индийский климат истощил его. Лишь бы только она ему не повредила! У меня в ушах жужжит старая песнь: Ты щелкунчика прежде любила, А после любила меня... Я помню ее до этого места, а дальше, сколько раз ни пела, не могу восстановить. Между тем в страшный час, когда нас разъединили евреи, мы дали священную клятву узнать по ней друг друга. Я напомнила об этом князю, но он тоже не знает остальных стихов. Я больше не в состоянии выносить грубой насмешки, связанной с именем "Карл Буттерфогель" (*73). Разве я не женщина, т.е. существо, не понимающее иронии, склонное к одной только простой, тихой серьезности? Чтобы не удаляться от образа, избранного князем, я называю его при других Карлос Мотылек. Отец расхохотался, когда в первый раз услышал это имя. Он никогда меня не понимает. Зато Мюнхгаузен опять меня понял вполне, понял, хотя мы не обменялись ни единым словом. Он сказал: "Лишь бы осел не возгордился!" (Боже, как я страдаю от таких выражений!) Конечно, его родовая гордость проявится во всем своем великолепии, когда над нами мало-помалу взойдет заря новых просветляющих отношений и именований. О, Мюнхгаузен, Мюнхгаузен, великий знаток сердец! ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА Страницы из дневника слуги Карл Буттерфогель тоже вел дневник. Так как он много таскался по свету и служил у тысячи господ, то у него вошло в привычку заносить в записную книжку краткие заметки вперемежку с записями разных расходов. У книжки была покрышка с карманами из некогда красного сафьяна. Грубый кулак времени постепенно стер этот цвет, так что она выглядела теперь пепельно-серой. Туда было вплетено четыре настолько использованных пергаментных листка, что карандаш почти отказывался оставлять на них след; в кармане книжки хранились: рисунок цветка со стихом под ним, вечный календарь и расческа. Этот почтенный манускрипт заключал следующие сердечные излияния Карлоса Мотылька: Первый листок "Шестнадцатое июня: удрали из Штутгарта. Оставил, что для чистки, в харчевне. С Рикой не прощевался. Уж очень спешили. Двадцать второго июня: остались в замке через падение с лошади. Много страдал от голода и жажды. Блохи, клопы и прочие напасти. Здесь совсем не нравится. За сургуч ....... 3 штивера. За водку ........ 1 штивер. За вещи из аптеки .... 18 штиверов. За письмо ....... 12 штиверов. За барина на благотворительное подаяние ...... 3 геллера Что мне барин должен: со Сретения не получал жалованья. Составляет три гульдена шесть крейцеров в месяц, всего двенадцать гульденов двадцать четыре крейцера. Двадцать шестое июня: три дня не жрамши. Тужур непрестанно скучал по Рикхен. Невозможно выдержать. Явственно отощал. О, Рика, здесь твой раб, Баварец или шваб, Ему не суждено, Когда уже темно, К груди тебя прижать И крепко целовать. Означенные вирши сочинил ночью, что двадцать восьмого июня, потому что не мог спать через голодуху и блохов". Второй листок "Пятое июля: давно ничего не записывал в памятку. Был очень занят. Сильно себя улучшил во всеей жизни и кондиции. Барышня втюримшись. Как вышло - не знамо не ведомо. Сперва тормошила и выпытывала, и поклялась головой, что я и есть тот самый. Не мог увильнуть и наконец заверил, что согласен быть тем самым, если и поскольку будут харчи как полагается. Отняла у меня старого щелкуна и притом ревела. Полагаю - рехнувшись. Тотчас же, в тот же день съел два фунта говядины. Очень приятное чувствие имел после того. В первый раз опять спокойно думал о Рикхен. Седьмое июля: спрашивала про всякую всячину, к примеру про князя и Гехелькрам и счастливые прогулки в Ницце и о Рутшепутше. Ни словечка не понял, но все терпел и на все говорил: да. Восьмое июля: совесть совсем сгрызла за Рикхен. Ел колбасу, после чего полегчало. Я не виноват, что свалился в такой малер". Третий листок "Девятое июля: очень приятное чувство имел через новую любовь. Очень польщен любовью благородной персоны. Совсем не чувствовал себя лакеем от новой любви. С этим чувством чистил сапоги. Барин наорал и вздул опосля за то, что сапог не блестел. Все стерпел через чувствительную любовь. Вечером съел двенадцать крутых яиц. Лег спать в полном блаженствии. Пятна с сукна сводить берут табак, варят и втирают в сукно. Затем щеткой прочистить, просушить на солнышке, и как не бывало". Четвертый листок "Двенадцатое июля: сегодня решился после долгой борьбы. Ризалюция: вечно любить Рикхен и жениться на барышне, если и впредь будет добрый харч. Сжег все памятки от Рикхен, чтобы не страдать через борьбу. Все-таки очень боюсь старого барина, ради наложения в загривок, ежели что выйдет наружу. От барышни гостинец - четыре штивера на удовольствие. Сегодня издалека намекнул на дальнейший добрый харч, если хочет, чтоб была свадьба. Не поняла. Решился в другой раз сказать яснее. Четырнадцатое июля: сегодня с будущего тестя для плезиру снял сапоги. При этом смотрел на него многозначительно, чтобы подготовить к открытию. Тоже не понял. Одна жуть. Совсем никакой охоты служить у Мюнхгаузена. Слишком много знаю про его секреты и никогда настоящего решпекта не имел от химически препарированного человека. Через новую любовь совсем стал гордый. Чувствую себя униженным через однообразное выколачивание сюртука и прочее, что по должности. Хочу быть гехелькрамским князем, раз уж на то пошло и барышне приспичило. Пусть скажет, где лежит княжество; начну хлопотать. Того же числа: мой барин опять взялся за свою мазню и тем мне совсем опротивел. Решился нагрубить при первом же случае, чтобы ловким манером избавиться от рабства. Очень мне здесь теперь нравится. А все-таки положение того... и пес его знает, как обернется". В такое удивительное положение попала фрейлен Эмеренция со своими мыслями, сновидениями и чувствами. Поэтому можно себе представить, как ее должно было оскорбить, когда отец выразил опасения относительно марьяжа с Мюнхгаузеном. Впрочем, она вообще не знала, ходит ли она еще по земле. Она думала и видела только гехелькрамского претендента, алтарь дружбы и вдали наперсный крест. Правда, маленькое хозяйство страшно страдало от этого счастливого разрешения тяжелых обстоятельств. От супа постепенно пришлось отказаться, так как его нельзя было взять в рот, разве только учитель выручит своей черной похлебкой. Мясо же регулярно крала кошка, так как переодетый князь был ненасытен. Старый барон сердился и раз сто на день мечтал о возвращении Лизбет. Где ему ни попадалась кошка, он бил предполагаемую воровку чем попало; ах! он не знал, что Карлос Мотылек - это та змея, которую он вскормил у своей груди! Когда дочь произносила это имя (а после великого открытия она иначе и не звала Буттерфогеля), он вначале несколько раз посмеялся над этим цветистым тропом, но потом едва не впал в отчаяние, так как стал опасаться, что его бедное дитя быстрыми шагами приближается к сумасшествию. ПЯТАЯ ГЛАВА Автор продолжает давать необходимые разъяснения Но у старика была еще и другая неприятность. Давным-давно доказано, что деликатесы, например икра или паштет из гусиных печенок, скоро приедаются человеку, тогда как простые кушанья, скажем хлеб, он всегда ест охотно. Так же обстоит дело и с нервами духовного неба. Они быстро притупляются в отношении острых раздражителей; потрясение и удивление становятся для них тривиальными. Кто любил слушать сказки, тоскует потом по самой сухой газете; из чего следует, что всякий, кто хочет действовать на человека чудесами, должен обращаться с ними экономно. Каким великим казался барону его гость! Как отдыхала душа от его рассказов и как быстро угасло наслаждение! Не пронеслось над замком и четырнадцати дней, а уже барон фон Шнук-Пуккелиг-Эрбсеншейхер из Дубравы у Варцентроста чувствовал неудовлетворенность, как тогда, когда, устав от ожиданий, ухватился за журналы, и как тогда, когда, устав от журналов, он тосковал по одинаково мыслящему другу, и как тогда, когда, устав от одинаково мыслящего друга, а именно учителя, стремился к чему-то, чего он сам не знал. Сначала он думал, что причиной всему желудок, и принял рвотное. Средство подействовало, но состояние не изменилось. Наконец он понял, в чем суть - Мюнхгаузен наскучил ему, как наскучили ожидания, журналы, учитель. Его рассказы уже не казались ему такими удивительными; самые невероятные приключения звучали бесцветно. Теперь после какого-нибудь сообщения Мюнхгаузена он обыкновенно говорил: - Пустяки, дражайший, пустяки, со мною еще не то бывало. После чего он в свою очередь пытался перещеголять чем-нибудь невероятным, но редко шел дальше первого разбега. Вслед за новеллой о шести возлюбленных г-н фон Мюнхгаузен рассказал много всякой всячины, что, к сожалению, просыпалось сквозь решето истории. Кое-что, однако, сохранилось. Мюнхгаузен рассказал, как однажды в княжестве Шпренкель решили, что им нужны сословные представители, и заказали их из слоеного теста. Эти слоеные представители совершили много полезных государственных реформ, пока трон не унаследовал новый правитель, который съел их и приказал выпечь представителей из сдобного теста. Старый барон возразил: - Пустяки, всякий может съесть слоеное тесто. Однажды я видел... Мюнхгаузен рассказал про Малый Китай, лежащий в Океане за Формозой на восток от Великого Китая, где патриотизм был в мирное время так силен, что в день рождения Великой Золотой Рыбы - так по-восточному обычно назывался царь Малого Китая - у мандаринов первых трех классов кожа естественно принимала национальные цвета, а именно коричневый и синий. Старый барон возразил: - Пустяки, окраска кожи могла произойти от сыпи, например, от крапивницы; такие явления обыкновенно быстро проходят. Однажды я видел... Мюнхгаузен рассказал про глубокомысленного польского старосту, который написал глубокомысленную книгу о современном искусстве (*74) и от художественного восторга сам впал в такое глубокомыслие, что вообразил себя тряпкой для палитры, а именно тряпкой своего любимого живописца. Действительно было приятно и интересно слушать эту историю, ибо дальше она повествовала, что глубокомысленный поляк, или польский глубокомысл, поступал и выражался в качестве тряпки, совсем как раньше, так что между прежним воеводой и теперешней тряпкой нельзя было найти никакой разницы. Мюнхгаузен заявил, что заимствовал эти данные от камердинера поляка, мрачного Гагена из страны Нибелунгов, который за прибавку к годовому жалованью в шесть польских гульденов сделал глубокомысленную книгу своего работодателя доступной для немцев. Старый барон возразил: - Это пустяки, если человек вообразил себя тряпкой, раз есть столько тряпок, которые воображают себя людьми. Однажды я видел... Мюнхгаузен сказал, что если эта история не вызывает в нем удивления, то его несомненно поразит одно доказательство его собственного гения. А именно при теперешнем общем расцвете художественных талантов он почувствовал в себе дарование к пластическим искусствам и потому сделался учеником одной знаменитой академии. Метод обучения и влияние мастеров подействовали на него самым изумительным образом, ибо, согласно отзывам печати, он уже на первой неделе сделался Леонардо да Винчи, на второй - Микеланджело, на третьей - Рафаэлем. На четвертой он превратился в комбинацию Винчи-Анджело-Рафаэль. Позднее он перебросился на голландское искусство, и через двадцать четыре часа его звали маленьким Рембрандтом. - Но мне надоела живопись, - продолжал Мюнхгаузен, - я решил сделаться скульптором, и, для начала, Фидием; разумеется, не без указания, предначертания и просветления свыше. Однажды вечером я лег спать с этой мыслью в погребе у торговца маслом. Как я туда попал - к делу не относится; словом, я заснул в погребе. Ночью мне снились сказания о богах и героях; я, правда, почувствовал, что работаю руками и туда и сюда, но не знал, что я делаю, потому что все-таки наполовину спал. На следующее утро лавочник пришел в погреб с фонарем, посветил вокруг и воскликнул: - Батюшки светы! Что ж это сталось с маслом! Тут я проснулся и смотрю: оказывается, я вылепил во сне из масла группу Кентавров и Лапифов (*75) в самом серьезном, строгом и благородном стиле. Я так похозяйничал в кадках, что все они были пусты. Мой лавочник начал было ругаться, но успокоился, сообразив, что на этом произведении он может заработать немалую толику денег. Мы осторожно вынесли наверх масляную группу и поставили ее на солнце, чтобы дать ей надлежащее освещение. Но это оказалось неблагоразумно, так как фигуры растаяли на солнце, сначала Лапифы, потом Кентавры. Разве это не удивительно? - Что именно? То, что вы сделали Кентавров и Лапифов из масла, или то, что эта скульптура растаяла, когда вы захотели дать ей надлежащее освещение? - спросил старый барон. - Последнее, - возразил Мюнхгаузен. - Ради такого произведения небо могло на один раз изменить действие законов природы. То, что это масло растаяло на солнце, что не случилось никакого чуда, это-то я и нахожу чудесным. Но старый барон сказал: - Это уже совсем ерунда, потому что слишком субтильно. Так ни один рассказ не приходился больше по вкусу владельцу замка. Гений Мюнхгаузена выветрился во мнении барона быстрее любого министерства июльской монархии. - Разве он не может рассказывать мне про какие-нибудь настоящие достопримечательности? - в сердцах восклицал старик после ухода Мюнхгаузена. - Что-нибудь такое... что-нибудь такое... чего вообще нельзя рассказать! Только два приключения еще до известной степени возбуждали любопытство старого барона: это жизнь Мюнхгаузена среди скота, в особенности среди коз на Геликоне, и еще то, как он недавно познакомился в Швабии с духами и демонами. Барон неоднократно выражал желание узнать эти приключения, но каждый раз случайные обстоятельства отодвигали рассказ, как было, например, с первой главой этой книги, которая не могла выполнить то, что обещали ее начальные строки. В этом тоскливом настроении старый барон взглянул на особу г-на фон Мюнхгаузена с пытливым раздражением или с раздраженной пытливостью и обнаружил в ней многое, достойное удивления. На позеленение щек и разноцветные глаза можно было после разъяснений Мюнхгаузена пока не обращать внимания, но зато в этом удивительном человеке обнаружилась масса новых феноменов. Странно было то, что Мюнхгаузен всегда говорил с грустью и как-то туманно о своем появлении на свет; сюда прибавлялись еще и непонятные отношения между господином и слугой, которые вскоре бросились в глаза обитателям замка. Общеизвестен упрек, брошенный нашему времени, что вместе с прогрессом возросла и наглость прислуги. Среди многих дрянных слуг, порожденных современностью, Карл Буттерфогель - для нас он сохраняет это имя - был безусловно одним из самых дрянных. Когда барин ему что-нибудь приказывал, то на первый раз он вовсе не слушался, на второй раз - тоже, а на третий - слушался, но как бы из милосердия. Платье он выколачивал, когда у него была охота, а прочие обязанности исполнял, поскольку вздумается. Если барин ругал его или грозил прибить, то этот тип разражался таким потоком ехидных, наглых и странных намеков, что даже самый непредубежденный человек пришел бы в недоумение. Однажды старый барон был свидетелем подобной сцены; при этом Карл Буттерфогель крикнул Мюнхгаузену, чтобы он поберегся, так как он знает, что... Тогда барон сказал Мюнхгаузену: - На вашем месте, милейший, я вышвырнул бы этого наглеца за дверь. - Не могу, - простонал Мюнхгаузен, с болью глядя на небо, - потому что... - Что?.. Потому что?.. Что означает это "не могу"? И что означает это "потому что"? - пробормотал старый барон. В другой раз разгневанный Мюнхгаузен действительно прогулялся палкой по спине неслуха. Тот убежал, ругаясь, как извозчик, и беспрестанно повторяя: - Как! Меня бить? Этакий мункул! - Мункул? - спросил старый барон. - Что такое мункул? Очевидно, слуга знал нечто такое, что годилось не для всех ушей. Но верхом всех мюнхгаузеновских тайн были его загадочные эксперименты. Каждую неделю посылал он Карла в аптеку соседнего города, затем отбирал у него снадобья, запирался у себя в комнате, закрывал окна и за семью замками и кисейными занавесками делал вещи, которые видел один только бог. Во время этих опытов по дому носились тонкие минеральные пары, прорывавшиеся сквозь замочную скважину. То, что после этого от самого Мюнхгаузена пахло, как от серного источника, мы уже слышали из уст старого барона. Однажды во время такого эксперимента обитатели замка испытали страшный испуг. А именно: в комнате раздался оглушительный взрыв. Мюнхгаузен сильно толкнул дверь, оттуда вырвался пар, комната была полна пара, и в парах стоял Мюнхгаузен, бледный и испуганный. Стол был уставлен всевозможными бутылками и аппаратами, наполненными странными переливчатыми жидкостями. Все это Мюнхгаузен впопыхах убрал, когда несколько мгновений спустя пришел в себя. Этот инцидент довел до высшего предела напряженное любопытство барона. Весь интерес, который он питал к рассказам гостя, он перенес теперь на его личность. Таким образом, то значение, которое наш герой утерял в одном отношении, он выиграл в другом благодаря грубостям слуги, серному запаху, парам и взрыву. - Скучный рассказчик, но замечательная историческая личность, быть может, единственная в своем роде! - сказал старый владелец замка. К сожалению, жгучее любопытство барона оставалось неудовлетворенным, так как никто не мог пролить свет на человека, который, казалось, не имел подобного себе на земле. Мюнхгаузен победоносно ускользал от всех попыток проникнуть в его тайны дальше известного предела. Расспросить слугу о его господине - эту мысль, как-то мимолетно явившуюся ему, старый барон отбросил от себя. Несмотря на любопытство, барон фон Шнук был человеком старогерманского уклада и обходительности. Ни одной минуты не забывал он своего долга по отношению к гостю. Так носило его между желанием и невозможностью сорвать завесу, и сердце его наполнялось до краев беспокойством и раздражением. Что же касается учителя, то он был погружен в серьезное самонаблюдение. Он еще больше, чем раньше, держался вдали от прочих обитателей замка и целыми днями одиноко сидел на горе Тайгет, разглядывая кончик своего носа наподобие индусского йога. Если он и появлялся среди остальных, то очень ненадолго, так как никто не обращал на него внимания: Мюнхгаузен потому, что потомок царя Агезилая был ему не нужен, барышня потому, что вообще, как мы знаем, была далека от всего земного, старый барон потому, что ломал себе голову над мункулом. Что касается Мюнхгаузена, то этот удивительный человек сохранял внешне всю свою выдержку; но и его грудь терзали разные огорчения. Что он наскучил владельцу замка своими рассказами - это он уже давно заметил; теперь же он обнаружил другое опасное явление, а именно, что тот копается в его личности. Это ему было неприятно. Ему было важно пользоваться еще некоторое время приютом и столом в замке в качестве безобидного (хотя и весьма остроумного и многоопытного) частного лица. Он решил поэтому развернуть героическую энергию в деле рассказывания, отвлечь этим по возможности внимание барона и таким образом еще раз подставить судьбе свой независимый и мужественный лоб, который не смог еще разнести ни один удар. В то время как обитатели замка приближались таким путем к решительным событиям и характеры их все более определялись, Карл Буттерфогель был единственным счастливцем. Он поедал столько мяса, колбасы и яиц, сколько барышня могла ему подсунуть, служил своему барину с убеждением, что теперь от него только зависит спихнуть тирана, и переживал все чары тайной и возвышенной любви. ШЕСТАЯ ГЛАВА События одного вечера и одной ночи В тот вечер, когда Мюнхгаузен и владелец замка обменялись откровенными признаниями, Карл Буттерфогель заставил пять раз звать себя, прежде чем явился к своему барину, который собирался раздеться. Когда он наконец показался, барин встретил его со словами: "Мошенник! Бестия!" После чего слуга схватил стул, прикрылся им для защиты и стал кричать, точно его посадили на вертел. На этот крик прибежал по лестнице старый барон в халате. Эмеренция же, глубоко погруженная в свой мир, ничего не слыхала, продолжая изливать стенке сердечные тайны. Старый барон, державший ночник в руке, спросил: - Что здесь опять происходит? На что Мюнхгаузен ответил: - С этим мерзавцем нет больше никакого сладу, с каждым днем он становится ленивей. Понять не могу, что у этого чучела в голове! - Любовь у чучела в голове! - злобно крикнул слуга. - Любовь вполне благородной особы, и есть тестюшки, которые ничего не знают и будут очень даже удивляться, если и впредь будет добрый харч. - С ума он спятил, что ли? - изумился старый барон. - А служба мне вообще больше не по нутру, и меньше всего я стану служить у такого мункула, который к тому же вздумал меня колотить! - крикнул Карл Буттерфогель. - Я требую жалованье за четыре месяца, двенадцать гульденов двадцать четыре крейцера, и что я выложил, тоже составляет сорок два штивера и три геллера, и это я хочу и я требую, и после этого я сейчас же ухожу, так как я через мои связи получу еду и питье, и если мне еще скажут какое-нибудь эдакое слово, то я все выложу своему тестю и про неестественное рождение, и про химическую мазню... Мюнхгаузен в изнеможении присел на кровати. Ноздри его по обыкновению дрожали, все лицо выражало страдание. - Ужасный рок, отдавший меня в руки подлеца, - простонал он. - Почему, чудовище, я не был скрытен с тобой, как с другими? Я открыл тебе сердце... Я нуждался в душе, которую бы мог посылать в аптеку, а теперь ты пойдешь и предашь меня!.. - Не изводись, брат, - сказал владелец замка. - Этот индивид всегда останется лакеем; люди нашего происхождения не должны раздражаться из-за такой сволочи. Правда, что касается неестественного рожденья и химикалий, то я очень хотел бы... Мюнхгаузен сделал величественный жест. - Не требуй этого, брат, - сказал он с достоинством. - Я знаю тебя, барон Шнук, ты слаб; ты можешь перенести откровенность, ты можешь перенести, чтобы немец сказал немцу: "ты олух!", но этого ты не сможешь снести. Ты держишься за идеи, которые всосал с молоком кормилицы, ты требуешь, чтобы человек родился по-человечески. Открытие, к которому влечет тебя твое злосчастное любопытство, будет тебе стоить друга! Он со страстной горячностью сбросил с себя всю одежду и в одной сорочке стал смотреть в окно, повернувшись к присутствующим спиной. Карл Буттерфогель, нисколько не смущаясь, кричал во время этой рацеи: - Это стыдно для такого барина, когда такой барин постоянно врет! Вранье это для нас, для простых людей, нам часто без этого не обойтись, и господь прощает нас, потому что без того у нас хлеба не будет, и как только у меня будет благородный тесть и я смогу рассчитывать и впредь на надлежащий добрый харч, я тоже брошу; а для такого господина, как господин фон Мюнхгаузен, нехорошо, и всем людям он врет, и везде он врал, а они так глупы, что постоянно верят ему, хотя он не говорит ни слова правды. - Довольно, Карл, остальное можешь досказать за дверью, - сказал, обернувшись, Мюнхгаузен. Тон его голоса был мягкий, но решительный. Он повязал голову желто-красным шелковым платком наподобие ночного колпака, так что узлы спадали ему на уши. - Покойной ночи, брат Шнук. Ты прав, не стоит раздражаться из-за таких людей. Я сумею обойтись без слуги. Можешь идти, Карл, завтра ты получишь свои двенадцать гульденов двадцать четыре крейцера. Ступай, Карл, следуй предначертанию твоей судьбы, ты обойдешься и без пая Акционерного общества по сгущению воздуха, который я тебе предназначал. Лицо у Карла вытянулось, он опустил стул, который все еще держал для самозащиты, и столь же трусливо, насколько раньше нагло, произнес: - Как же это так, барин? - Акционерное общество по сгущению воздуха? - спросил старый барон. - Да, - ответствовал г-н фон Мюнхгаузен и сдернул чулок с левой ноги. - Новейшие химики открыли в Париже средство уплотнять воздух, придавать ему твердую форму. - Уплотнять? Твердую форму? - Ну да, они делают из него массу, нечто среднее между снегом и льдом, что-то вроде крутой каши. Когда я узнал об этом открытии, я познакомился с ним ближе и скоро убедился, что воздух, сгущенный и уплотненный при помощи преципитации, кальцинации, оксидации и некоторых других средств, пока составляющих мой секрет, может достигнуть такой густоты, твердости и веса, что ничем не будет отличаться от камня. - Не будет отличаться от камня? - Не будет. Почему это тебя удивляет, Шнук? Что стало кашей, может стать и камнем. Хочешь посмотреть? Карл, окажи мне любезность, - ибо я уже не могу тебе больше приказывать, - и принеси мне из дорожной сумки зеленую коробку N_14. Карл Буттерфогель, обнаруживший после разговора об Акционерном обществе по сгущению воздуха смиренную покорность, стремительно бросился к дорожной сумке и достал зеленую коробку N_14, откуда Мюнхгаузен извлек камень величиной с кулак. Он показал его старому барону и спросил, что это такое, по его мнению. Барон подержал его перед ночником, присмотрелся к нему, прищурившись, и сказал: - По-моему, это булыжник! - Это сгущенный, преципитированный, оксидированный и при помощи других секретных способов уплотненный воздух, - сказал, зевая, г-н фон Мюнхгаузен и положил камень обратно. Он снял чулок с правой ноги и продолжал: - Ты видишь теперь своими глазами; ударь его топором, он даст огонь; так велика крепость этого воздушного камня! - Это же огромное, невероятное, неоценимое открытие! - воскликнул старый барон. - Во всяком случае, довольно важное, - хладнокровно сказал г-н фон Мюнхгаузен. - Сейчас в мирное время везде строят здания, мосты, улицы, дворцы, дома умалишенных, памятники. Но в некоторых местностях строительный материл слишком дорог. Вот на такие-то бедные камнем местности я и хочу поставлять окаменелый воздух. Воздух можно иметь везде. Производственные расходы не так велики; самое главное при процедуре - это состав самого воздуха, и мне кажется, что я напал здесь на верный след хорошо каменеющей атмосферы. Поэтому я так и нюхаю воздух. Я хотел заложить здесь фабрику, главную фабрику, после которой в подходящих местах будут открыты дочерние предприятия. Это будет акционерное общество; утвержденный устав уже у меня в кармане. Если вести это дело с некоторым размахом, то уже в первом году оно должно дать, по самому худому расчету, сто тридцать и три восьмых процента. Это и есть Акционерное общество по сгущению воздуха, о котором ты спрашивал. Будет назначено два директора с полной доверенностью, двенадцать членов правления на жалованье; секретарей и прочих служащих пока предполагается человек сорок с лишним. Карла, моего бывшего слугу, я хотел сделать техническим содиректором. Ну-с, из этого теперь ничего не выходит: мне придется подыскать кого-нибудь другого. Тут Карл Буттерфогель испустил такой вздох, что комната загудела. Барон же надул щеки, подбросил ночной колпак к потолку и сделал шаг, скорей походивший на прыжок, от которого свеча у него в руках ярко вспыхнула. - Есть у тебя еще акции? - спросил он Мюнхгаузена, который равнодушно укладывался спать. - Все расписано, - отвечал тот, натягивая одеяло на голову, - стоят уже выше номинала. Но я все-таки хочу отблагодарить тебя за твое гостеприимство, Шнук. Твой замок несколько обветшал; как только моя фабрика и Акционерное общество осуществятся, я построю тебе новый из моего материала. Старый барон стремительно поставил свечу на стол, бросился к лежащему Мюнхгаузену, взял его обеими руками за голову и воскликнул: - Значит, я буду жить как бы в воздушном замке? Ну и анафемский же ты парень! - Называй это так, если хочешь, старый дружище, - ответил Мюнхгаузен, - только не обрывай мне ушей. Видишь ли, в этом и состоит величие современности, что многое, изобретенное наивной фантазией первых времен и долго считавшееся сказкой, образом, или символом, оказалось, благодаря научным исследованиям, исторической реальностью. Таким же образом и старинная поговорка о воздушных замках получает, благодаря моему Акционерному обществу, конкретное существование. Понятие воздушных построек перестает быть пустой фразеологией, и люди действительно будут вкладывать в них деньги. А теперь, голубчик, ступай отдохни, я устал, и мне хочется спать. Мюнхгаузен повернулся и заснул. Старый барон пробормотал: - Гм-да, это получает теперь совсем другое освещение, мы переходим на практическую почву. Он должен... он должен... - Старик ушел настолько погруженный в мысли, что даже забыл взять с собой ночник... Освещенный мрачным светом этого ночника, Карл Буттерфогель остался подле кровати. Лицо его от замешательства даже вздулось, по временам крупная слеза катилась по носу; он стоял неподвижно, как статуя, и не вытирал капавших слез. Виновник огорчения преспокойно храпел. Простояв так с добрый час, опечаленный слуга принялся бережно собирать платье барона, валявшееся на полу и на стульях. Он осторожно положил его на обычное место, приблизился на цыпочках к кровати, подергал барона за сорочку и прошептал: - Ваша милость! Мюнхгаузен приподнялся, протер глаза и спросил: - Зачем ты меня будишь, нахал? - Я не хотел вас будить, - робко ответил Карл Буттерфогель, - я только хотел спросить, когда прикажете завтра вас разбудить? - Вот как! - воскликнул Мюнхгаузен. - Ты хочешь остаться у меня, скотина? Нет, сын мой, держись крепко своих намерений, уходи от вруна, не будь так глуп, не верь ему, ему, который не говорит ни слова правды; короче говоря, проваливай, мерзавец! Карл Буттерфогель упал на колени перед кроватью, схватил руку барона, целовал ее, выл и рыдал так, что камень бы прослезился, - даже воздушный камень; при этом он воскликнул: - Ваша милость, я знаю, что я был мерзавцем. Но я никогда в жизни больше не буду. Ах, простите мне только на сей раз, чтобы я мог остаться техническим содиректором, я так уже рассчитывал на эту должность и на хороший кусок хлеба, и я был бы конченый человек, если бы это от меня ускользнуло; а с господином тестем это еще дело далекое, и кто его знает, будет ли впредь отпускаться добрый харч, из-за которого я все это проделываю, и никогда больше я не стану болтать о неестественном рождении, и о мункуле, и о химической мазне, потому что я вижу, что это вас огорчает; и о жалованье, и о том, что я выложил, тоже не будет больше речи. Нет! Все даром: и одевание, и раздевание, и хождение за водой, лишь бы мне остаться у вас на службе. - Только отвратительный эгоизм побуждает тебя к этим горячим мольбам, - серьезно сказал Мюнхгаузен. - Техническое содиректорство, видно, засело тебе в голову. Но утешься, мой друг, ты ничего не потеряешь, уйдя от меня. Как может врун когда-либо сказать правду? И Акционерное общество по сгущению воздуха я тоже выдумал! - Нет, нет, нет! - громко и восторженно воскликнул Карл Буттерфогель. - Меня не проведешь! Бывает, конечно, что ваша милость из любви к искусству малость зальет, но на сей раз это истинная правда. Я уж вижу, что ваша милость меня только испытывают и уже шутят-с; значит, я остаюсь у вас. - Ладно, - сказал г-н фон Мюнхгаузен, - на сей раз я тебя прощаю; но это уже в последний. Будешь ли ты техническим содиректором, зависит исключительно от твоего дальнейшего поведения. А теперь, мошенник, тащи сюда палку, так как новый контракт, который мы заключаем, должен быть подтвержден и скреплен задатком. Карл Буттерфогель принес палку, стоявшую неподалеку от постели. Мюнхгаузен вытянул его ею несколько раз по спине так называемым охотничьим ударом; слуга, правда, покряхтел от боли, но затем отряхнулся и сказал, утешенный: - Сейчас же становится легче на душе, когда опять поступишь на прочное место. После его ухода барон остался сидеть на постели и сказал: - Удивительно, какой властью я пользуюсь над окружающими! Он опустился на подушки, повернулся на бок и снова заснул. Однако в эту ночь ему не суждено было воспользоваться длительным покоем. Не успел он подремать с полчаса, как его снова разбудил какой-то шум за окном. В первый момент он подумал, что это лезут воры, выскочил спросонья из постели к окну, но, окончательно разбуженный прохладным ночным ветром, увидел во дворе темную фигуру с длиннейшим шестом в руках. - Кто там? Что это значит? - крикнул Мюнхгаузен, обращаясь к фигуре. Та отвечала: - Это я, учитель, именуемый также Агезилаем, а этим длинным шестом, составленным из нескольких огородных жердочек, я стучал в окно, чтобы привлечь ваше внимание, г-н фон Мюнхгаузен, так как вы не откликались, когда я тихо и скромно произнес несколько раз ваше уважаемое имя. Увидев свет в вашей комнате, я решил, что не погрешу против вежливости, попросив вас побеседовать со мной, что я настоящим и делаю. Я страстно хочу поговорить с вами об одном для меня весьма важном предмете. Не будете ли вы столь любезны открыть мне тихо дверь, так, чтобы не разбудить никого из обитателей дома, и разрешить мне доступ в ваши покои? - К черту, сударь! Этого мне еще не хватало! - воскликнул с раздражением г-н фон Мюнхгаузен. - Как вы смеете будить людей по ночам? То, что вы имеете мне сказать, вы можете сказать снизу. - Конечно, - спокойно согласилась фигура с шестом. - Но наша беседа во всяком случае должна состояться, чтобы я сегодня же мог принять решение. Краткость, ядреная спартанская краткость да послужит мне образцом, так как здесь довольно сильно дует из-за угла. Г-н фон Мюнхгаузен, существо, которое достойно имени человека, обладает мыслями. Мысли обладают содержанием, а содержание может быть правдивым или лживым. Оно лживо, если оно противоречит действительности, и правдиво, если ей соответствует. Что такое правда, действительно трудно сказать, но пока не раскрыта эта великая тайна, мы должны довольствоваться тем, что другие люди думают о наших мыслях. Нам поэтому столь важно узнать их мнение, что хотя мы таким путем и не постигаем действительности как таковой, но все же получаем некое на нее указание. Такого указания в настоящую минуту я и жду от вас, г-н фон Мюнхгаузен. - К делу, сударь! Эти обиняки вы называете краткостью? - вскрикнул Мюнхгаузен, так как совсем замерз у окна. - Итак, к делу. Я хочу знать ваши мысли о моих мыслях. Я все еще считаю, что веду свое происхождение от лакедемонян, и в частности от их великого царя. Что вы думаете об этой моей мысли? У Мюнхгаузена лопнуло терпение. - Я думаю, что вы идиот, сударь! - крикнул он и хотел захлопнуть окно. - Уделите мне, пожалуйста, еще минуту. Из ваших слов я усматриваю, что вы не разделяете убеждения, которое было для меня до сих пор самым дорогим. Не будете ли вы столь любезны привести мне доказательство моей неправоты и объяснить, почему Агезели не могут происходить от этого греческого племени? - Нет. Будьте чем хотите, афинянином или спартанцем, мне это совершенно безразлично! Мюнхгаузен захлопнул окно и проворчал: - Ну и ночка сегодня выдалась! Затем он бросился на кровать, в третий раз повернулся на бок и в третий раз заснул. Но на сей раз дух, бродивший в эту ночь, не дал ему отдохнуть и четверти часа. Не успел он заснуть, как почувствовал, что кто-то крепко трясет его за руку. Вскочив со словами: "Черт подери, что это еще такое?" - он, к величайшему изумлению, увидел при свете ночника старого барона, снова стоявшего у его постели в прежнем одеянии, а именно в желтых туфлях и красном миткалевом халате, вышитом зелеными виноградными листьями. - Брат Мюнхгаузен, - сказал владелец замка и уселся на стул возле постели, - не сердись на меня за то, что я тебя тревожу, но я не могу сомкнуть глаз. Ты так взбудоражил мне кровь своим воздушным предприятием, что я не нахожу себе покоя в комнате. Посмотри мне прямо в глаза и скажи как кавалер кавалеру: здесь ничего не наврано? - Шнук... - Прошу тебя, пусть на этот раз ничего не будет наврано! Я охотно верю тебе; было бы ужасно, если бы ты соврал, так как я уже душой отдался предприятию и единственное утешение моей старости пропадет, если из этого дела ничего не выйдет. Само по себе оно не заключает ничего невероятного, поскольку за последнее время было сделано столько удивительных открытий; добывают же, например, свет из нечистот, уксус из дерева, лимонную кислоту из картофеля и сахар из урины. Почему нельзя было бы делать камни из воздуха? Ведь он же нередко давит нам грудь. Поэтому с меня будет достаточно твоего слова, кавалерского слова, что тут ничего не наврано. Но тот в рубашке и в ушастом платке посмотрел в упор на своего хозяина и торжественно произнес: - Акционерное общество по сгущению воздуха так же верно осуществится, как и то, что ты будешь тайным советником в Верховной коллегии. - Так, - сказал другой в красном миткалевом халате, вышитом зелеными виноградными листьями, - теперь я успокоился. Г-н фон Мюнхгаузен попросил своего хозяина дать ему, ради бога, отдохнуть, но старик был вне себя и все сидел на стуле, не переставая возбужденно разговаривать. - Ты должен сделать мне одно одолжение, Мюнхгаузен, - воскликнул он. - Я не допущу, чтобы ты устранил меня от твоего Акционерного общества, так как времена теперь тугие и сто тридцать шесть с восьмой процентов за первый год - это не кот наплакал. Если Лизбет принесет мне недоимки, у меня будет круглая сумма и я смогу заплатить за одну акцию. Я хочу, хочу и хочу иметь одну акцию. - Будь она проклята, эта биржевая лихорадка! - воскликнул г-н фон Мюнхгаузен. - Я же тебе сказал, что все расписано. Иди же спать, ради всех святых!.. - Не пойду спать! - хрипел возбужденный старик. - Если ты не дашь мне воздушной акции, я велю завтра выбросить тебя из дому. - Однако ты обнаруживаешь себя с приятной стороны! - сказал г-н фон Мюнхгаузен и устало отклонился назад. - С тех пор как мы с тобой перешли на ты, между нами происходят одни только грубости. По-видимому, правильно, что есть такие дружбы, которые настроены исключительно на "вы" и не могут без ущерба отбросить эту формулу обращения. Старый барон, придя в себя, извинился перед гостем и сказал, чтобы тот не принимал этих слов всерьез. Затем он попросил его дать ему хотя бы платное место в Обществе, чтобы и он тоже мог извлечь пользу из предприятия. - Что же мне с тобой делать? - спросил г-н фон Мюнхгаузен. - Директорские посты заняты, членов правления полный комплект, должности секретарей и рассыльных тебе не подходят; остается еще арбитражный отдел, должность синдика для разрешения споров между воздушными акционерами; она свободна - хочешь ее занять? - Эге! - воскликнул старый барон. - Это мне подойдет. Я буду считать это промежуточным занятием, хорошей подготовкой к тому времени, когда вернутся старые порядки и я займу свой пост прирожденного тайного советника в Верховной коллегии. Принимаю. - По рукам! - воскликнул Мюнхгаузен. - Ты будешь судьей между сгустителями воздуха и получишь ежегодный оклад в шестьсот тысяч фунтов воздушных камней. Ибо, по примеру Китая, где расплачиваются рисом как самым ходким сельскохозяйственным продуктом, мы постановили платить жалованье только нашим продуктом, а именно окаменевшим воздухом. - Очень благоразумно, - согласился барон. - Вы сберегаете таким способом наличные деньги. Я согласен; только я просил бы выдавать мне воздушные камни с пробой и обусловливаю право не принимать брака и лома. После этого Мюнхгаузен принужден был долго и подробно объяснять новому синдику приготовление твердого воздуха, причем он, разумеется, умолчал о главных фабричных секретах. Но его слушатель этим не удовольствовался, а расспросил его основательно о структуре Общества, об акционерах с правом и без права голоса, об акционерном капитале, об управлении, об общих, генеральных, обыкновенных и чрезвычайных собраниях, для того чтобы, как он говорил, вовремя ознакомиться со всем, что касалось его должности. Мюнхгаузен, хотя ему больше всего хотелось спать, поневоле дал барону самые точные разъяснения по всем этим пунктам, так что договорился до хрипоты. Наконец старик ушел. Ночь протекла в этих происшествиях и разговорах. Златокудрый Феб заглянул в окно. Обессиленный Мюнхгаузен еще раз прилег, чтобы насладиться утренним покоем хотя бы на час. - Нельзя пробуждать в людях слишком много идей, - сказал он, засыпая. Но вскоре под его окном раздался звук упорно работавшей пилы; этот звук, регулярно переходящий от нестерпимого скрипа к необработанному сопрано и затем ниспадающий от ужасающего жужжания до испорченного альта, в состоянии, как известно, разбудить даже глухого. "Это галлюцинация, - подумал сначала Мюнхгаузен и уткнулся головой в подушку. - Это не галлюцинация, - сказал он себе минуту спустя, - но я все-таки постараюсь отвлечь себя абстракцией от чувственного впечатления". Он действительно принялся отвлекать мысли от скрипа и жужжания, и с присущей ему огромной силой воли ему бы, наверное, удалось справиться с чувственными восприятиями, если бы одновременно с визгом пилы над его головой не началась невероятная возня. Действительно, над потолком раздавался такой грохот, точно весь чердак вверх дном переворачивали. Зажатый между шипением пилы и чердачным шумом, он уже больше не мог выдержать. - Даже сколько-нибудь поспать не удастся! - воскликнул он и соскочил обеими ногами сразу с беспокойного ложа. Он позвонил и приказал своему техническому содиректору - он же претендент на гехелькрамский престол, он же Карлос Мотылек - одеть себя. От бессонной ночи он выглядел совсем желто-зеленым, и глаза его были мутны. Визг пилы же исходил от учителя, а чердачный шум от старого барона. СЕДЬМАЯ ГЛАВА Почему учитель пилил, а старый барон шумел После того как Мюнхгаузен захлопнул окно, учитель тяжело вздохнул и, воскликнув: "Не удостоил даже опровержения", отправился к себе на гору Тайгет. Там, поставив на стол маленький потайной фонарь, он просидел несколько часов, покачивая головой и размышляя. Упершись руками в колени, он, не отворачиваясь, смотрел в огонь фонаря. Спустя некоторое время он встал, медленно провел рукой по подбородку и сказал: - Да, теперь мне все совершенно ясно, и я принял решение. Он направился в угол, где помещалось его ложе, и промолвил: - Это просто солома, и к тому же мятая, а вовсе не тростник. Он взял фонарь, вышел наружу, обвел светом площадку перед беседкой и произнес: - Обыкновенный холм, а то, что журчит внизу, - это просто безымянный ручеек. Он вынес из своего жилища кубок - он же котон, а попросту говоря, глиняный горшок - и разбил его изо всей силы со словами: - Ты меня больше смущать не будешь! После этого он опустился на соломенное ложе и погрузился в крепкий, освежающий сон. Он проснулся несколько часов спустя, когда забрезжил свет, так как вообще спал мало, достал свои старые письменные принадлежности, нашел, к счастью, кусок бумаги и написал члену училищного совета Томазиусу. С этим письмом в руках учитель вышел навстречу утру. Он порадовался восходящему солнцу и воскликнул: - Совсем другое дело это милое божье солнце, не то что давно похороненный идол Гелиос! - Добрый день, Агезель! - крикнул чей-то голос снизу. "Счастливое предзнаменование! - подумал учитель. - Кто-то назвал меня христианским именем, и, значит, с Агезилаем покончено навсегда". Взглянув вниз, он увидел письмоносца с коричневой палкой и черной кожаной сумкой, который совершал свой обход, пробираясь через терновник вдоль изгороди. - Постойте, Риттершпорн, захватите по дружбе это письмо к г-ну Томазиусу, - крикнул учитель и сбросил свое послание. Он пошел в замок, где застал барышню уже на ногах, так как она мало спала в эту ночь. - Нет ли какого-нибудь полезного дела? - спросил он. - Есть, - ответила она, - надо распилить дерево и наколоть дров. Учитель весело направился в дровяной сарай, расставил козлы под окном барона Мюнхгаузена и принялся старательно и настойчиво за ту работу, о которой была речь в предыдущей главе, уже заранее радуясь колке, когда распилка будет окончена. Этим объясняется первая часть происшествия. Со стуком же дело обстояло так. В связи с промышленными проектами этой ночи старого барона обуяло неудержимое рвение. Он уже видел перед собой мосты, шоссейные дороги, дворцы, даже целые города из окаменелого воздуха. Правда, покинув во второй раз Мюнхгаузена, он снова прилег, но заснуть ему опять не удалось; он переворачивался со стороны на сторону, и перед его воспаленными глазами неслись воздушные постройки. При свойственной ему живости он недолго улежал на своей неудобной кровати и, вскочив, направился на чердак с нелепым, но твердым планом. А именно ему пришло в голову, что разногласия между воздушными акционерами будут носить сложный и острый характер, а потому ему надлежит для добросовестного выполнения обязанностей синдика навостриться в вынесении справедливых решений. Он задумал поэтому устроить себе предварительную судебную камеру, притом вдали от всякого мешающего шума, на чердаке, в том самом чулане, где Лизбет нашла записи о недоимках. Мюнхгаузен должен был - таков был его план - предлагать ему вымышленные юридические казусы, как делают со студентами на семинариях по пандектам; он же собирался выносить решения согласно воздушному праву. Едва забрезжила заря, он отпер чулан. У покатой кровли, где лучи изломами пробивались сквозь щели между черепицей и тесом, стоял на трех ножках вышедший из употребления ломберный стол с наборным рисунком; барон окрестил его судейским столом. Чтобы добраться до него, он должен был убрать несколько рядов пустых бутылок из-под шампанского, три разбитые японские вазы, медную клетку для попугая и изогнутый охотничий рог - все свидетели и памятники прежних счастливых дней. После этого уже было легко перенести стол на середину чулана и подпереть его в качестве четвертой ноги геридоном из пожелтевшего алебастра, случайно нашедшимся там же. В другом углу стояло вольтеровское кресло, обитое оранжевым плюшем; его он пододвинул к столу в качестве судейского кресла. Теперь недоставало только актов, книг и судейской мантии, чтобы придать всему надлежащий импозантный вид. Акты и книги быстро нашлись, так как на полу валялись связки старых бумаг и кучи книг в свиных переплетах. Он взял несколько пачек оставшихся без ответа напоминаний о долгах и покрыл ими судейский стол. По краям он поставил в качестве юридических справочников и пособий аббата де ля Плюш, "Путешествия Шельмуфского", "Курьезный Театр Вселенной" и "Азиатскую Банизу", а также "Житье пресловутой госпожи Нейберши" (*76). Отыскать судейское облачение оказалось труднее, но в конце концов ему и здесь повезло. Ибо, когда он отодвинул ширму с пастушками из геснеровской "Идиллии", стоявшую у противоположной стены, то он обнаружил разное старое платье, висевшее на гвоздях. Среди этих костюмов барон увидел черное домино, которое, как ему вспомнилось, он носил на маскараде по случаю бракосочетания последнего князя гехелькрамского, затем бархатный берет, в котором его супруга некогда очаровала одного английского герцога, и поношенные кружевные брыжи, история коих выскользнула у него из памяти. Он взял эти три предмета, долженствовавшие заменять ему судейскую мантию, берет и воротник и повесил их на колышке против судейского стола. После того как владелец замка, произведя вышеописанный шум, устроил зал суда, он уселся в дедовское кресло, обитое желтым бархатом, положил руки на стол и порадовался делу рук своих. - Этого мне не хватало! - воскликнул он. - Мне была необходима какая-нибудь практическая деятельность. Поэтому, несмотря на свои научные занятия, я чувствовал мучительную пустоту. Махровые цветы кажутся красивее, но они менее выносливы и скорее отмирают, чем простые; так и незанятый человек: как бы роскошно он ни украсил свой дух, в лучшем случае он будет подобен махровому цветку. Он растрачивает силы души на суетное размножение лепестков, и не только остается бесплодным, но и сам скоро, гибнет от избытка ложно направленных соков. Напротив, практическая деятельность устремляет силы, питающие жизнь, по верным трубам и каналам, откуда они выливаются в здоровые и приятные формы в виде стройных стеблей, свежих листьев, душистых цветов. Все праздные люди, даже самые лучшие, имеют или приобретают наклонность огорчать других, лишь бы чем-нибудь наполнить дни, в то время как труд, выполняемый по повелению судьбы или по собственному желанию, облагораживает даже самые ничтожные души. Можно сказать, что он как магнит становится сильным от постоянного притягивания тяжестей, в то время как праздность - это сталь в футляре, которую в конце концов разъедает ржавчина. И еще можно добавить, что хотя природа наделила трудолюбивых пчел колючим ядовитым жалом, но жалят они только обидчиков, а необидчика пропускают нетронутым через рой, в то время как бездельницы-осы злобно нападают на всякого, даже на самого миролюбивого человека. Поэтому прилежание - друг и себе и другим, а леность - враг и себе и всякому. И я очень рад, что вместо праздных мечтаний, высушивавших и подтачивавших меня, я проведу свои последние дни в почетной деятельности, занимаясь которой, я могу с чистой совестью и ясным сознанием терпеливо ждать возвращения прежних порядков и вступления в Верховную коллегию. Разумеется, нельзя недооценивать и того, что и благосостояние тоже подымется. Шестьсот тысяч воздушных камней - прекрасный доход; если я даже буду считать по десять талеров на тысячу, то это составит годовой заработок в шесть тысяч талеров. Из них я буду проживать четыре тысячи, а остальное откладывать: половину для дочери, половину на приданое моей Лизбет. ВОСЬМАЯ ГЛАВА Юридические казусы и объяснения Когда новоявленный синдик и сгуститель воздуха закончил эти размышления, он услышал, что кто-то поднимается на чердак; он окликнул пришельца и увидел, что это был Карл Буттерфогель. Тот, узнав голос барона, поспешно спрятал в карман куртки колбасу, которая предназначалась ему на завтрак. Дело в том, что облагодетельствованный слуга имел обыкновение совершать свои тайные трапезы на чердаке, потому что барышня предписала ему это самым категорическим образом, пока будет длиться его инкогнито. - Эге, мой друг! - воскликнул старый барон, глаз которого навострился на все съедобное, с тех пор как его кормили впроголодь. - Что это у тебя там такое? Так рано тебя уже тянет на жирные кусочки? - Я отнял колбасу у кошки; она с ней из кухни выскочила, - ответил Буттерфогель. - В таком случае она твоя, - сказал старый барон, - я рад, что бестия хоть раз почувствует, как приятно, когда у тебя выхватывают кусок изо рта. Карлу вовсе не улыбалось, чтобы чердак перестал быть укромным местом. Он стоял, чесал затылок, вздыхал и наконец спросил: - Что, ваша милость теперь часто будет здесь сидеть? Получив утвердительный ответ, до сих пор столь отлично харчившийся претендент на престол вздохнул еще громче, так что возбудил во владельце замка желание узнать причину такой печали; но он не мог вытянуть из слуги ничего, кроме разговоров о спокойной жизни, взаимной помехе, хлебе насущном, благородной любви и согласии жениться, если и впредь будет отпускаться добрый харч, - словом, мешанина, в которой барон никак не мог разобраться. - Что тебе, собственно, нужно и почему ты всегда так странно на меня смотришь? - спросил он Карла, не сводившего с него глаз. - Ваша милость, - сказал Мотыле