морщины щек и лба, у него не было ни одного седого волоса; держался он совершенно прямо, мускулатуру имел плотную, а движения юношески бойкие. Я не знаю, как тебе описать этого Шримбса, или Пеппеля; он был всем на свете. Как угорь, ускользал его дух при малейшем стремлении удержать его в определенном положении; как ртуть, дробилось это холодное, тяжелое и все же бесконечно текучее и делимое существо на маленькие блестящие шарики, которые под конец всегда соединялись в один большой шар. Ты, вероятно, слышал о нем, так как он в разное время перебывал во многих городах под самыми различными видами. Быть может, он был и в твоих краях. В Тюбингене он фигурировал в качестве магистра и вел богословские споры, в Штутгарте был попеременно политиком и лирическим поэтом, в Вейнсберге он помогал нашему старому Юстину узреть еще больше духов, чем тот уже видел собственными глазами. У этого человека был такой дар сочинять и разглагольствовать, какого я никогда ни у кого не встречал. Он обладал аристофановским юмором, фантасмагорической силой воображения и неисчерпаемым подъемом духа, но главным образом страстью и любовью к вранью, которое было прямо-таки гениально. Никто его не уважал, и в то же время он был повсюду принят. Наше замкнутое общество раскрыло перед ним двери; он был украшением наших семейных, холостых и прочих кружков, ибо ты знаешь, что, как мы ни чопорны и ни тяжелы на подъем, все же испокон веку все шарлатаны делали с нами и у нас все, что им было угодно. Его считали чем-то вроде честного проходимца и в то же время с нетерпением поджидали, если ему случалось опоздать. Я все же убежден, что скверных поступков за ним не было, иначе он держался бы тише, скрытнее, искусственнее. Некая теоретическая неправдоподобность сделалась его второй натурой, но против законов он, вероятно, не погрешил. Ты спросишь: "Чем же он вас обворожил?" Да, чем? Несуразными сказками, которые он нам рассказывал, сарказмами, фокусами. В своих сказках он с невероятной дерзостью хватал какое-нибудь ближайшее явление или общественное лицо и вертел, и крутил, и манипулировал им так, что оно превращалось в его руках в фантастического паяца, который, если посмотреть ему поближе в лицо, лопался, как мыльный пузырь. Во время его рассказов я часто чувствовал себя так, точно передо мной возникает, движется и распадается смерч. Легкое облако парит над океаном, протягивает длинный тонкий палец в бесконечные глуби, навстречу ему вскипает, вертится и пляшет вздыбившаяся вода, она свистит и шипит; туман и пена кругом, и молнии без грома! Так прыжками продвигается вперед призрак, который уже больше не пар и не волна, пока с плеском не разорвется. И когда я говорил себе: господь всемогущий собрал в этом архиветрогоне все поветрия нашей эпохи, насмешку без убеждений, холодную иронию, бездушную фантастику, экзальтированный ум, чтобы, когда этот тип сдохнет, одним ударом избавить от них мир, хотя бы на время. Этот Шримбс, или Пеппель, этот остроумный сатирик, этот враль и юмористически усложненный всемирный скоморох, это - дух эпохи in persona, не дух времени или, вернее говоря, Вечности, творящий свое тайное дело в тихих глубинах, а пестрый гаер, которого хитрая Старуха послала в толпу, чтобы отвлеченная им и его карнавальными дурачествами и сикофантскими декламациями толпа не мешала своим дурацки-наглым глазением и цапаньем рождению Будущего. У этого бродяги были две замечательные особенности: во-первых, он не рассказывал чистейших сказок, но преподносил вам самые гротескные выдумки и фигуры с таким спокойствием, убеждением и серьезностью, так они въелись ему в плоть и кровь, что вы не получали во время рассказа художественного наслаждения, но либо должны были считать его сумасшедшим, либо хоть на час поверить в его басни, как бы нелепы они ни были. Во-вторых, если он в своих милетских рассказах и продергивал глупцов и злодеев нашего времени, то скоро вы убеждались - по крайней мере, у меня было такое ощущение после недолгого знакомства, - что насмешка не исходила от возмутившейся добродетели, а от мозга, которому была мила и нужна извращенность и для которого она являлась потребностью и субстанцией. Ты знаешь мои принципы в этом отношении. Я стремлюсь к положительным ценностям: воодушевление и любовь - единственная пища, достойная благородных душ. Шутку я признаю. Но мне глубоко противны издевки, брюзжание и хихикание, вертящиеся вокруг мусорной ямы, которой мы делаем слишком много чести, упоминая о ней. Вернувшись домой, я уже застал его вполне акклиматизировавшимся в нашем обществе. Все старые дяди и кузены надрывали животы от его выдумок или разевали рты, насколько позволяли мускулы, когда он показывал им их собственные доморощенные персоны, отображенные в удивительных гротесках. Я тоже слушал его и бывал попеременно то одурманен его речами, то неприятно отрезвлен. Возможно, что я не сблизился бы так с Клелией, если бы эта запутанная околесина не усилила бы во мне потребности в простом, искреннем общении. У этого Шримбса, или Пеппеля, была еще одна странность: регулярно каждый день он запирался на три часа с тремя молодыми людьми, прибывшими спустя некоторое время после него и носившими прозвище "неудовлетворенных". Они говорили только о том, что они не удовлетворены: при этом они тупо и странно смотрели перед собой. Никто не знал, откуда они явились, но так как они жили тихо и трезво, то они никому не казались подозрительными. Как я уже сказал, Шримбс запирался с "неудовлетворенными" ежедневно на три часа. Чем они там занимались, так и осталось неизвестным. Но ни дело, ни приглашение в гости, ни прогулка с восторженными слушателями, ни что бы то ни было другое не могли удержать его - едва наступал назначенный час, - чтобы не бросить все и не отправиться в дом, где происходили таинственные встречи. Когда его пытались расспрашивать об этом, он отвечал со своим отвратительным спокойствием и достоинством, что "неудовлетворенные" его изучают; когда же кто-либо хотел проникнуть в смысл этого загадочного объяснения, то он обычно заявлял, что они изучают его в связи со своими занятиями, а если его спрашивали, какие же это занятия, то ответ гласил: те, ради которых они меня изучают. Но теперь перейдем к концу этой истории. Он присутствовал во время всей моей нелюбовной новеллы с Клелией, но, казалось, не обращал на нее особенного внимания. Когда же все постепенно вошло в колею, мой друг Пфлейдерер приносит мне в полном замешательстве - это было в городе, где я тогда гостил, - литографированный листок; на этом листке была изложена вся наша история, все уловки и способы удалиться друг от друга, не привлекая к себе внимания, и все это было превращено в самую дикую бамбоччиаду (*56). Она называлась "Рассказ о Гусенке и Гусыне, которые не поняли своего сердца". Он сказал мне, что это произведение исходит от авантюриста Шримбса, о чем, впрочем, можно было догадаться по первым же фразам. Шримбс якобы рассказал эту историю в одном обществе, где ее нашли очень милой; какой-то проворный борзописец зафиксировал ее на бумаге и затем по общему желанию литографировал, злорадства ради, для членов этого общества. Каждый передавал ее по секрету близкому знакомому, и так она успела обежать полгорода. Я читал и читал и, пожалуй, стерпел бы все, касавшееся меня; мало того, я признаюсь, что в отдельных местах и сам невольно смеялся. Но, конечно, он там не пощадил и Клелию. Это привело меня в такое бешенство, что я окончательно озверел. Я поклялся отомстить плуту страшной местью. Чтобы осуществить эту последнюю, мне следовало подкараулить Шримбса в его квартире. Но, вот видишь, все та же глупость всегда замешивается в мои поступки! Я положил в конверт литографированный листок и написал автору, что я в такой-то и такой-то час явлюсь к нему и потребую удовлетворения, словом, форменный вызов. Когда в назначенный час я явился на его квартиру, гнездо оказалось пустым; он удрал, сломя голову. Я счел это за уловку и бросился в дом, где происходили таинственные встречи, так как думал его там найти, но тут сидели трое "неудовлетворенных" и сокрушались над исчезновением учителя - так они называли этого шута. Усиленные расспросы навели меня наконец на след беглеца, указывавший сюда, на север, в Нижнюю Германию. Я сел в коляску со старым Иохемом, который принимает это еще ближе к сердцу, чем я, и поскакал вдогонку из города в город, пока наконец не бросил здесь якорь. Я, видишь ли, послал Иохема на дальнейшие поиски, так как если мы хотим поймать Шримбса, то, прежде всего, необходимо соблюдать инкогнито: меня же люди повсюду примечали, куда бы я ни приезжал; бог ведает, почему это происходило, хотя я прилагал все усилия, чтобы скрыть свое истинное звание. Ради инкогнито мы и коляску оставили в Кобленце. Оттуда мы ехали на почтовых или шли пешком. Я радуюсь, как дитя, что исповедь сняла у меня с сердца эту историю, так как теперь я могу писать о более приятных вещах. Я не в силах описать, как хорошо у меня стало на душе в тишине холмистой вестфальской долины, где я вот уже восемь дней квартирую среди людей и скота. Именно среди людей и скота, так как коровы помещаются в доме по обе стороны сеней. Но в этом нет ничего неприятного и нечистоплотного; напротив, это усиливает впечатление патриархальности. Против моего окна шелестят верхушки дубов, а по бокам от них я вижу длинные, длинные луга, колышущиеся ржаные поля и между ними то здесь, то там дубовые рощи с одинокими хуторами. Ибо здесь все еще обстоит так, как во времена Тацита. "Они живут отдельно и разбросанно там, где им полюбился источник или поле или лес". Поэтому каждый такой двор - это маленькое обособленное государство, и хозяин его такой же государь, как сам король. Мой хозяин отличный старик. Его зовут Старшина, но, конечно, у него есть и другое имя; прозвание же Старшины принадлежит ему только как владельцу данного двора. Я слыхал, что здесь это принято повсюду. По большей части только двор имеет название, имя же владельца вполне им покрывается. Отсюда эта связь с почвой, эта жилистость, эта живучесть здешних людей. Моему Старшине лет шестьдесят, но свое сильное, крупное, костистое тело он носит, не сгибаясь. На его желто-красном лице отложился загар пятидесяти жатв, через которые он прошел; большой нос торчит, как башня; и над блестящими глазами свисают, точно соломенная крыша, взъерошенные брови. Он напоминает мне библейского патриарха, который ставит алтарь из неотесанного камня богу своих отцов, льет на него жертвенное вино и масло, вскармливает своих жеребят, жнет свою жатву, а потому неограниченно властвует над своими и судит их. Я никогда не видал более компактной смеси благородства и хитрости, ума и упрямства. Это настоящий свободный крестьянин прежних времен в полном смысле этого слова; я думаю, что этот тип людей можно встретить только здесь, где, благодаря древнесаксонскому упорству, разбросанности жилищ и отсутствию больших городов, сохранился характер первобытной Германии. Всякие правительства и власти пронеслись над ней, они скосили верхушки растения, но корней его не выкорчевали, так что оно продолжает пускать свежие ростки, которые, однако, уже не могут образовать густых вершин и макушек. Местность никак нельзя назвать красивой, так как она состоит из одних волнистых подъемов и спусков, а горы видны только в отдалении; к тому же последние более похожи на мрачный кряж, чем на красивую вытянувшуюся цепь. Но самая непритязательность этой местности, то, что она не лезет тебе в глаза своей нарядностью и не спрашивает: "как я тебе нравлюсь?", а, как смиренная домоправительница, помогает до последних мелочей строительству рук человеческих, делает ее мне особенно любезной, и я провел там много хороших часов во время одиноких блужданий. Может быть, этому способствовало то обстоятельство, что маятник моего сердца опять получил свободу раскачиваться как ему угодно и никакие благоразумные люди не крутят и не дергают механизм. Я даже стал поэтом; что ты на это скажешь, дорогой Эрнст? Я набросал сказку, на которую вдохновило меня одно божественное прекрасное воскресенье, проведенное мною когда-то в дубровах Шпессарта. Она называется "чудо в Шпессарте". Охотнее всего я сижу на холме в одном тихом местечке между ржаными полями Старшины, которые там кончаются. Передо мною просторный склон, поросший травой и кустами ежевики. Вокруг разбросаны большие камни; самый крупный из них лежит против поля, и над ним сплели свои ветви три старые липы. Позади шуршит лес. Место это бесконечно уединенно, закрыто и спокойно, в особенности сейчас, когда его загораживает рожь в рост человека. Там я бываю часто; правда, не всегда для сентиментальных наблюдений над природой, ибо это мой обычный вечерний пост, откуда я стреляю в оленей и лосей, покушающихся на рожь Старшины. Они называют это место Тайным Судилищем. Вероятно, во время оно суд высиживал здесь среди ужасов ночи свои вердикты. Когда я как-то похвалил Старшине это Судилище, лицо его приняло любезное выражение. Спустя некоторое время он без всякого повода повел меня в одну комнату на втором этаже, открыл окованный железом сундук и показал лежавший там старый, заржавленный меч. При этом он торжественно сказал: - Этот меч - величайшая редкость; это меч Карла Великого, хранящийся в Обергофе свыше тысячи лет и не утерявший своей власти и силы. Затем он захлопнул крышку без дальнейших объяснений. Я не смог бы ничем разрушить его веры в эту святыню, хотя беглый взгляд и показал мне, что эта широкая рыцарская шпага не могла быть старше нескольких столетий. Но он показал мне форменный аттестат, подтверждавший подлинность оружия и выданный каким-то услужливым провинциальным ученым. Я собираюсь остаться здесь среди мужиков, пока старый Иохем не принесет мне известий о Шримбсе, или Пеппеле. Правда, отмахав восемьдесят миль, я несколько остыл, и нельзя не остыть, когда между намерением и исполнением проходит две недели; к тому же еще остается под вопросом, каким именно образом я должен ему отомстить; но, впрочем, там видно будет. Когда я перечитываю свое письмо, оно кажется мне довольно курьезным. Вначале прелестные рассуждения, которых мне нечего стыдиться, в конце то же самое, а в середине - точно глупый мальчик рассказывает свои проказы. Надеюсь, Ментор, ты вскоре еще услышишь о своем Не-Телемахе. Но прошу тебя, побрани его как следует". СЕДЬМАЯ ГЛАВА, в которой охотник рассказывает Старшине старую историю про своих родителей Прошло несколько дней в обычном для Обергофа спокойствии и однообразии. Старый Иохем все еще не давал знать ни о себе, ни о сбежавшем авантюристе, и его молодого господина уже начинало одолевать некоторое беспокойство. Ибо так нас всех оплела наша урегулированная эпоха, что никто, как бы необуздан он ни был, не может долго прожить, не примостившись к какому-нибудь делу или занятию. Правда, со Старшиной юноша общался, когда только представлялась возможность, и оригинальные свойства этого человека действовали на него все с той же притягательной силой, как и в первый день их знакомства, но старик то возился по хозяйству, то подолгу разговаривал с людьми, которые ежедневно приходили на двор, чтобы просить у него совета или помощи. При этом охотник заметил, что Старшина никогда не делал ничего безвозмездно в полном смысле этого слова. Он был готов на все для соседей, кумовьев и друзей, но всегда они должны были отплатить ему чем-нибудь, будь то исполнением самого незначительного поручения где-нибудь по соседству или другой подобной же услугой. Ежедневно шла пальба, но всегда мимо, так что старик, который попадал в цель, во что бы он ни метил, только диву давался, глядя на эти бесцельные потуги. К счастью для нашего охотника, владелец ближайшего поместья находился в то время в отъезде вместе с семьей и челядью, а то графские охотники изловили бы его около Судилища. Юный шваб охотно разузнал бы о некоторых вещах, которые были ему непонятны. Так, работник однажды спросил Старшину, не скосить ли ему созревшую рожь вокруг Судилища, и услыхал в ответ, что ее скосят после свадьбы. Охотник не обратил бы внимания на эти слова, если бы он невольно не связал их с содержанием одного разговора, незримым свидетелем которого он оказался незадолго перед тем. А именно: охотник слышал, как два соседних хозяина, посетившие Старшину, спросили его: "Когда собрание?" - и получили ответ: "На второй день после свадьбы", с добавлением, что тогда же и зятю дано будет посвящение. Молодой человек связал этот разговор с приказанием работнику не трогать ржи возле Тайного Судилища, не уясняя себе, однако, полного значения всего этого. В свою очередь, Старшина спросил однажды охотника, когда тот опять вернулся домой с пустой пороховницей и пустым ягдташем: - Скажите, молодой господин, почему вы никогда не попадаете? Охотник был в тот день в дурном настроении, что иногда способствует откровенности. Поэтому он ответил кратко: - Что я не попадаю, это не моя вина, а что, несмотря на это, не могу не стрелять, это у меня от рождения. - От рождения? - переспросил Старшина. - Я не могу этого иначе назвать, - ответил охотник. - Вы такой рассудительный человек, что у меня нет никаких оснований не рассказать вам истории, могущей объяснить мою неудачную охоту, по поводу которой вы с некоторого времени, как я вижу, покачиваете головой. Встречаются родинки в форме звезд, крестов, корон, мечей; их связывают с тем, что женщина, будучи в положении, взволновалась при виде ордена, крестного хода, коронования или находилась в то время среди военной сутолоки. Почему бы человеку не быть охотником от рождения? Старшина предложил юному гостю присесть за стол под липами перед дверью, приказал подать бутылку вполне пристойного вина, и тогда охотник рассказал следующее: - Мать повенчалась с отцом после того, как долго прогрустила и проплакала в невестах: родственники и разные обстоятельства мешали этому браку, но, наконец, любовь, которую они питали друг к другу, победила, и они обменялись кольцами. Последствием этих длительных задержек и препятствий вовсе не было быстрое охлаждение после достижения цели, как это нередко бывает: напротив, это был в высшей степени нежный брак, так что в этом случае любовь доказала свою правоту. Еще теперь пожилые люди, видевшие моих родителей в первые годы супружества, рассказывают о прекрасной чете; они обходились друг с другом, как влюбленные. Нежность моей матери выражалась в заботах о жизни и здоровье отца, которые нередко бывали преувеличены. Если он задерживался на прогулке или в гостях по соседству на несколько минут против назначенного времени, то она в испуге посылала за ним; если почему-либо цвет его лица был бледнее обыкновенного, то она тотчас же начинала опасаться тяжелой болезни и собиралась послать за врачом. Ни за что на свете не позволила бы она ему путешествовать ночью, и где бы он ни находился, он должен был оберегаться сквозняка. Оставаясь твердой, беззаботной и смелой в отношении себя, она видела во всем, что окружало отца, только ужас и гибель. - Да, да, - пробормотал про себя Старшина, - у благородных господ есть досуг для таких вещей. У нас, мужиков, тумак в счет не идет. - Особенно настоятельно мать просила отца воздержаться от охоты. В первые годы брака ей приснился какой-то путаный сон; проснувшись, она помнила только красивый зеленый мундир, виденный ею на муже, и то, что в этом мундире с ним случилось несчастье. Тут ей пришли в голову всякие происшествия, бывающие на охоте: испугавшиеся лошади, шальные пули, кабаны, бросающиеся на охотника, и т.п., и она заставила отца дать ей слово, что он никогда больше не станет предаваться этому роковому удовольствию. Тот согласился, так как видел ее любовь к себе и вообще не питал особой страсти к охоте, хотя и занимался ею, как это пристало его положению. Много лет брак оставался бездетен. Наконец матушка почувствовала, что господь благословил ее лоно. Обычно, как мне говорили, склонность жены к мужу слабеет в этом состоянии и обращается на созревающий плод; но мать моя составляла исключение из этого правила. Ее любовь к отцу еще возросла, если только вообще это было возможно. Одновременно она снова вспомнила о старом и почти забытом сне, детали которого, однако, не хотели проясниться, хотя она целыми часами старалась вызвать их в памяти. Отец должен был повторить прежнюю клятву. Между тем приближался день св.Губерта, когда князь, от которого отец мой зависел, обычно устраивал большую охоту. Среди его приближенных много раз болтали о том, почему мой отец за последние годы уклонялся от участия в этом развлечении; наконец как-то узнали настоящую причину, и это не слишком деликатное, ветреное общество потешалось над покорным супругом. Князь, резкий и настойчивый, решил нарушить это супружеское послушание. Вошло в обычай устраивать накануне св.Губерта веселый банкет в Охотничьем замке. Стены зала, в котором он имел место, были убраны оленьими рогами, арбалетами и старинными рогатинами. Там, как у нас говорят, основательно "наводили лоск", т.е. выпивали, и тот, кто присутствовал на банкете, не мог, разумеется, отказаться от охоты. Отец ни за что не принял бы участия в пиршестве, если бы князь не завлек его хитростью в Охотничий замок. А именно: он вызвал его туда под предлогом какого-то дела и задержал продолжительным разговором до момента, когда лакей доложил, что кушать подано. Тогда отец хотел ускакать обратно, но другой лакей, посланный вниз, вернулся и сообщил, будто конюх с лошадьми уехал до вечера домой, так как понял, что барин останется к столу. - Ну, раз это так, тебе придется удовольствоваться нашим обществом и остаться здесь, - сказал князь. Что было делать отцу? Как ему ни претило, но пришлось остаться. Когда за столом стало уже довольно шумно, один из присутствовавших бросил ему вопрос, будет ли он завтра на охоте. Не дожидаясь его ответа, другой воскликнул: - Нет, он не смеет: ему жена строго-настрого запретила. - Правда ли, - спросил князь через весь стол, - что жена приказала тебе не дотрагиваться до курка? Если так, то ты образец мужа на всю округу. Громкий смех последовал за этими словами, хотя в них не было ничего особенно потешного. Отец рассердился, но взял себя в руки и ответил, что это не так, что вообще нельзя думать, будто жена приказала ему нечто подобное, и сказал все, что можно было сказать в его положении и в таком расходившемся обществе. - Стой! - воскликнул князь. - Отлично! Значит, ты поможешь нам завтра доказать нашу преданность св.Губерту. А когда отец стал отнекиваться под предлогом поездки, гостей, нездоровья, то тот ответил: - Ого! Значит, супруга здесь все-таки замешана. Мы должны выяснить это дело. Напомните мне в следующий раз, когда я увижу строжайшую повелительницу, чтобы я серьезно расспросил ее об этом. В эту минуту отец решился. Он счел нужным избавить мать от неприятного разговора, которого, ввиду неделикатности князя, всегда приходилось опасаться, и сказал поэтому: - Для того чтобы рассеять ваши подозрения, я приму завтра участие в охоте. Раздались рукоплескания, и все с шумом поднялись из-за стола; князь сказал несколько отяжелевшим языком: - Но если завтра тебя не будет в шесть часов на месте сбора, мы все in corpore поедем поднимать тебя с постели. Отец коротко и сухо откланялся, накричал в передней на совравшего лакея, который, хитро улыбаясь, спросил, не прикажет ли он подать лошадей, и сам направился через двор в конюшню, где нашел конюха, и не думавшего никуда уезжать из Охотничьего замка. Из этого отец заключил, что все было подстроено по заранее подготовленному плану. На обратном пути он обдумал свой собственный план. Отступиться от данного слова было невозможно, так как на следующее утро вся компания, к ужасу матери, действительно была бы перед домом. Поэтому он решил принять участие в охоте, но удалиться, как только это будет возможно; для того же, чтобы скрыть от других свое отсутствие, он хотел просить своего друга обер-егермейстера, по мрачному лицу которого он угадал его отрицательное отношение к этой шутке, чтобы тот назначил ему самое отдаленное место, откуда он при благоприятных условиях мог удалиться. Дабы, однако, на будущее время внушить князю и всему обществу уважение к себе, он надумал послать самым ярым из вчерашних крикунов письменный вызов, который принудит их либо заткнуть рты, либо взяться за пистолеты. Дома он посвятил в тайну старого испытанного слугу и приказал вынуть из шкапа роскошный охотничий мундир, в котором каждый кавалер должен был являться на парадные придворные охоты; при этом, несмотря на свое раздражение, он испытал - как он рассказывал много лет спустя, вспоминая эту историю, - тайное удовольствие, когда увидал зеленый, сверкающий колет с блестящими пуговицами, богатое золотое шитье, аксельбанты, тяжелые эполеты, завернутые в папиросную бумагу, и роскошный, хранившийся в футляре, охотничий нож со сверкающими каменьями в рукоятке - предметы, которые ему давно не приходилось видеть. Для матери он придумал какой-то незначительный повод, якобы заставлявший его уехать из дому на весь следующий день. Ему удалось ее обмануть; она спокойно легла спать рядом с ним. Ночью она опять видела тот же сон, подробности которого не могла вспомнить в бодрствующем состоянии. Ей снилось, что отец поднялся с постели и, бросив на нее озабоченный взгляд, вышел на цыпочках из комнаты. Затем сон повел ее в гардеробную. Там отец надевал, одну за другой, все части роскошной зеленой формы. Она не могла вдосталь на него насмотреться, так он казался ей хорош, но все же она настоятельно и в великом страхе упрашивала его оставить свое намерение. Он же не внял ей, опоясался охотничьим ножом, и в эту минуту заржала лошадь. Тут видение молниеносно оборвалось, и она с ужасом увидела моего отца лежащим на плитах двора с окровавленной головой. Прежде чем она успела наклониться, чтобы ему помочь, лошадь, которую она почему-то не видела, заржала во второй раз - и тут она проснулась, как ей показалось, от настоящего ржания. Полусонная, пощупала она вокруг себя, чтобы для успокоения погладить отца по щеке, беспокойная дремота уступила место испуганному воображению, так как соседняя кровать была пуста и одеяло откинуто. Она позвонила камеристке и спросила, где барин. Та видела, как отец, крадучись, проскользнул мимо нее, и ответила, не без колебаний, что он в гардеробной. Тут ее уже ничто не могло удержать, она быстро накинула пеньюар и скорее побежала, чем пошла в гардеробную. Когда дверь раскрылась, оба родителя очутились друг перед другом, одинаково испуганные, и думали, что они сейчас упадут в обморок. Отец стоял таким, каким он ей приснился, во всем своем блеске, освещенный розовым светом зари, и опоясывался охотничьим ножом. Последовали оживленные вопросы и объяснения, пока он не доказал ей самым настойчивым образом, что на этот раз отменить поездку было невозможно. Пока они спорили, оседланная лошадь отца в третий раз заржала во дворе. Мать бросилась к окну, увидела, как горячий скакун бьет копытами землю и становится на дыбы, ужасный конец сна встал перед ее глазами, и она принялась умолять отца во имя младенца, трепетавшего у нее под сердцем, по крайней мере не ехать верхом, а воспользоваться легким экипажем, так как у нее было твердое предчувствие, что на лошади с ним случится несчастье. Сильно расстроенный, он крикнул слуге: - Так прикажи запрягать! - ласково вывел мать за дверь и попросил ее, ради создателя, снова лечь в постель, так как в легком пеньюаре и при утренней стуже она могла тяжело заболеть; увидев, что она наконец направилась в спальню, он быстро сбежал по главной лестнице, чтобы вскочить на лошадь, как можно скорее вернуться с охоты и закончить этот проклятый день. Но мать, уже начавшая питать подозрения, проскользнула во двор по маленькой боковой лестнице, чтобы удостовериться в том, что отец действительно поехал в коляске. Когда она добралась вниз, то увидела, что отец уже сидит верхом и еле справляется с лошадью, которую он в своем раздражении еще больше нервировал резким обращением. С громким криком бросилась она во двор; лошадь, приведенная в бешенство этой внезапно появившейся белой фигурой, повернулась, обезумев, на задних ногах, попала на скользкое покатое место, поскользнулась и рухнула на землю. Отец действительно лежал на плитах двора с окровавленной головой, а мать не могла ему помочь, так как сама упала в обморок у дверей. Охотник остановился, переведя дыхание, сам взволнованный своим рассказом, подробности которого, как он сообщил после небольшой паузы, потому так живо стояли у него перед глазами, что происшествие было ему раз сто пересказано очевидцами во всех деталях. Оно вошло в историю их семьи и замка. Его слушатель задумчиво откинул волосы со лба и спустя некоторое время сказал: - Что происшествие не имело грустных последствий, это ясно, так как вы, сударь, сидите передо мной здравы и невредимы. - К счастью, все свелось к испугу, - возразил охотник. - Отец сумел быстро бросить поводья, его эполет оторвался от резкого движения, попал ему под голову и защитил от слишком сильного удара; он отделался легкой раной. Матери, в отношении которой можно было опасаться самого худшего, помогла ее исключительно крепкая натура. Она оправилась и дождалась положенного времени, хотя мысли об этом утре не покидали ее ни на одно мгновение. - И вы полагаете, что отсюда происходит ваша страсть к охоте? - спросил Старшина. - Я появился на свет несколько месяцев спустя после этого события с родинкой под сердцем в форме охотничьего ножа. Когда я стал мальчиком, никакие увещевания и наказания не могли удержать меня от того, чтобы я не бегал за охотниками. И так оно продолжается и по сей день, хотя меня, как вы, к сожалению, успели заметить, не поощряет к этому занятию ни добыча, ни успех. - Но если ваша матушка питала такой страх перед охотой, то вы скорее должны были бы чувствовать к ней отвращение, - сказал Старшина. - Нет! - воскликнул молодой человек, и глаза его засветились темными огнями, как с ним обычно бывало, когда речь заходила об этом предмете. - В этом вы ничего не понимаете, Старшина. Если человеческое существо может невольно влиять на другое через кровь, через душу или симпатически, то это влияние падает в самые темные глубины, где силы властвуют и бушуют по своему усмотрению, ткут и создают наклонности, которых никто не в состоянии ни предвидеть, ни угадать. Омерзение может вызвать желание, страх - мужество, любовь - отвращение, и никому не дано восстановить родословное дерево таких новообразований. - В этом я действительно ничего не понимаю, и мне нет до этого никакого дела, - сказал Старшина. - Но из истории, которую вы так занятно рассказали, я вывожу тройную мораль. - Вы, по-видимому, высоко цените мораль? - Мораль отличает нас от скота, - торжественно заявил Старшина. - В сущности, скоту во всем живется лучше, чем человеку; он вернее находит дорогу, у него есть определенный корм, он не боится смерти, не предается бесплодному сладострастию; но морали у скота нет; мораль есть только у человека. - Так, значит, из моей истории вытекают три моральных вывода? - Да, три. И я не стану их скрывать от вас, г-н охотник. ВОСЬМАЯ ГЛАВА, в которой Старшина извлекает из истории охотника тройную пользу - Во-первых, - сказал Старшина, - история учит вот чему: если действительно ваша страсть ведет свое происхождение от вашей матушки, то это значит, что поныне еще нерушимо слово господне: "Я господь, бог твой, наказующий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих меня". Ибо сама по себе охота дозволенное и веселое дело. Но человек всегда грешит, когда он идет наперекор тому, что в обычае среди равных ему; тогда неважное становится важным и тянет за собой разные разности, подобно тому, как настала моровая язва, когда Давид приказал сосчитать народ, что не было в обычае у иудеев. Ваша матушка впала в грех, так как она не хотела пустить супруга на охоту, как ему полагалось по его званию, и потому дано вам это безумство: стрелять и не попадать. Но вам бы следовало отделаться от него силой, так как такие наклонности происходят не от "темных глубин", не от "усмотрения сил", как вы говорите, а только от дурости, из-за которой вы можете натворить много бед. И у детей порою бывает искушение поджечь дом, но они воздерживаются, если их крепко приструнить. А человек, над которым никто не поставлен, может и должен быть сам себе господином и наставником. Во-вторых, ваша история учит, что слишком большая любовь в брачной жизни тоже не годится. Ибо ваш родитель не упал бы с лошади, если бы ваша матушка в таком волнении не выскочила на двор. Она хотела оборонить его от опасности и тем самым ввергла его в беду. Как легко мог бы застрелить его кто-нибудь из тех господ, кому он собрался написать после охоты. В браке все должно быть умеренно, и любовь тоже: брак - дело долгое, пылу и жару на век не хватит. Холостой человек может делать что хочет: беды от того не будет; но после брака - стой! Возьми себя в руки и подавай другим пример. На мужа и жену все смотрят, и от них соблазн - двойной соблазн. С холостым мало кто имеет дело, но на хозяйстве и семье стоит все житье-бытье: соседство и подмога, христианская вера, церковь и школа, двор и дом, чада и говяда; и как тут быть закону и порядку, если супруги ведут себя как сумасброды? У нас, крестьян, этот порок попадается реже, но у городских - я их много видывал и здесь, и в других местах и обычаи их хорошо знаю - мне многое не по вкусу. Если муж бьет или ругает жену без нужды, то создает соблазн, ибо апостол Павел сказал: "Мужья, любите жен своих, как и Христос возлюбил Церковь", но если жена так заполонит мужа ласками и сладкими речами, что он боится посидеть с приятелями после положенного часу или воздерживается от всего, что веселит сердце, то она опять-таки создает соблазн, ибо апостол Павел паки написал: "Жены, повинуйтесь мужьям своим". Но страх состоит не в таких повадках, а в том, чтобы с мужа воли не снимать, так как брак должен возвышать мужчину, а не втаптывать в землю, ибо все тот же самый апостол Павел писал к коринфянам: "Не муж от жены, а жена от мужа". От времени до времени при хорошей погоде у меня здесь собираются большие компании из горожан, которые плезиру ради проводят день на свежем воздухе, а к вечеру уезжают. И тут я наблюдаю, между прочим, что молодожены, которые только год или два как поженились - после уж этого не бывает, - переглядываются, перемигиваются, лижутся и амурятся, точно они одни-одинешеньки и никого ни кругом, ни около. В этом опять кроются три соблазна. - Жаль, Старшина, - со смехом прервал его охотник, - что вас не слушает профессиональный философ. Он похвалил бы архитектоническую симметрию вашего строя мысли. Три соблазна, соответствующие трем моральным выводам. Старшина, не обращая на него внимания, продолжал: - Во-первых, в компании всегда есть люди, которые хотели бы посвататься, да не могут, и у них такое любезничание при народе ведет к тайной зависти и недоброхотству, от чего человек да оберегает ближнего своего. Это первый соблазн. Во-вторых, когда проделывают такое при людях, что надлежит хранить в тайности, то всякий подумает: уж, верно, они дома пылают в таких страстях, от которых можно вконец известись. В-третьих, иной и решит: что одному хорошо, то и другому ладно; вы не стыдитесь, так и мне ни к чему; вам можно лапать, а мне царапать; он и выпустит всех змей, которых носил в сердце и до этого сдерживал, - все дурные, насмешливые речи, издевки и поклепы; заденет этим других, а те ему ответят, так что всякому согласию конец. Я уже видел, как из-за такой нежничающей парочки поднялся в компании спор и раздор, который тем больше разгорался, чем больше они миловались. Напротив, это одно удовольствие, когда порой встречаешь молодых людей, которые ведут себя скромно и прилично; женушка сидит здесь, а муженек там, каждый вежливо беседует со своим соседом, один как будто на другого и не глядит, за руку друг друга не возьмут, а о поцелуях и речи нет, и все-таки каждый видит по их бодрым, розовым лицам, что дома у них счастье и благодать; как два яблочка на одном суку, которые хоть и не оглядываются друг на друга, а все же цветут, растут и зреют вместе. Брак - божье благословение; но он требует, чтобы с ним обращались разумно, ловко и деликатно, иначе он, как вино, выпитое не в меру, делает человека пьяным, глупым и больным. Он, как зеленый сук яблони: если плод хочет на нем созреть, пусть спокойно и тихо держится за него и в дождь, и в ведро. - Мораль у вас хотя и довольно доморощенная, но какая-то правда в ней есть, - сказал охотник. - Здравый смысл всегда оказывается прав, хотя сам по себе он не является высшей истиной. Что касается моих родителей, то их дальнейшие отношения до известной степени подтверждают вашу теорию. Мою мать точно подменили после того ужасного испуга; он подействовал на нее, как душ. Отец мог после этого приходить, уходить, одеваться, поступать как хотел, и с тех пор, как я себя помню, брак родителей представляется мне хотя и ласковым, но все же свободным и спокойным союзом. - Да, да, - сказал Старшина, - так оно и должно было случиться. Где тонко, там и рвется; перетянешь лук, он сломается; после солнышка - дождь. Во всяком случае я хочу дать вам добрый совет, молодой господин. Если вы хотите сохранить свое инкогнито и сойти за сына горожанина, за которого вы себя выдаете, то не рассказывайте мне историй про охотничьи замки, княжеские банкеты, золотые камзолы, лакеев и конюхов. - Совет пришел слишком поздно, - весело воскликнул молодой человек. - Я вижу, что из моего притворства ничего не выходит; даже если я спрячу голову, как страус, меня все равно узнают. Только не выдавайте меня; у меня есть особые основания для этой просьбы, и вы можете исполнить ее с чистой совестью, так как преступления я не совершил. - Надо полагать, что нет: на преступника вы не похожи, - сказал, улыбаясь, Старшина. - А теперь примите и от меня совет. Вы старый, положительный человек, которому важнее скрыть свои намерения, чем мне. Если вы хотите уберечь от меня и моего любопытства секреты, которые, безусловно, у вас есть, то вы не должны сами возбуждать мое внимание, показывая мне меч Карла Великого с такой торжественной и таинственной речью. Старшина выпрямился. Его высокая фигура, казалось, еще выросла, и появившаяся луна бросала от него длинную тень на двор. Он произнес низким голосом и с выражением, от которого у охотника пробежали мурашки по телу: - Горе тому, кто увидит или услышит тайны меча Карла Великого, если таковые существуют. - После этого он снова сел, налил гостю последний стакан вина и сделал вид, точно ничего не случилось. Тот смущенно молчал. Он понял, что относительно некоторых вещей со стариком не следовало шутить. Чтобы снова завязать разговор, он наконец сказал: - Вы обещали мне три моральных поучения, а сообщили только два. - Третье, - ответил Старшина, - скажется не в словах, но в действиях или поступках. После этих слов, смысла которых он не пояснил, Старшина вошел в дом. ДЕВЯТАЯ ГЛАВА Охотник возобновляет старое знакомство На следующий день, в обеденный час, охотник услышал шум под своим окном, выглянул и заметил толпу людей, стоявшую перед домом. Старшина в праздничной одежде как раз выходил из дверей; напротив, у дубовой рощи, стояла парная повозка, на которой среди нескольких корзин сидел человек в черном одеянии, по-видимому, духовное лицо. В некоторых из этих корзин трепыхалась домашняя птица. В задней части повозки он увидел женщину в одежде горожанки, тоже державшую корзину на коленях. Возле лошадей стоял крестьянин, сжимая в одной руке кнут, а другой обхватив шею одного из животных. Подле него находилась служанка, опять-таки держа под мышкой корзину, прикрытую белой салфеткой. Человек в широком коричневом сюртуке, степенная походка и торжественное выражение лица которого позволяли безошибочно угадать в нем причетника, направился с достоинством от повозки к дому, остановился перед Старшиной, приподнял шляпу и произнес следующий стишок: Мы все явились к вам на двор, Причетник и отец пастор, Пономариха и служанка, Чтоб с Обергофа спозаранку Собрать все дани и дары: Курей, яички и сыры. Итак, готово ли все это, Что надлежит собрать за лето? Старшина прослушал этот стих с непокрытой головой. Когда тот кончил, он подошел к повозке, поклонился священнику, почтительно помог ему сойти и остановился с ним в стороне для беседы, которую охотник не мог расслышать; в это время женщина с корзиной тоже слезла, и все они, причетник, мужик и служанка, выстроились позади двух главных персонажей для торжественного шествия. Охотник спустился вниз, чтобы уяснить себе суть этой сцены, и увидел, что сени посыпаны белым песком и что соседняя с ними горница украшена зелеными ветками. Там сидела хозяйская дочь, тоже разодетая по-воскресному, и пряла с таким усердием, точно еще сегодня хотела сдать целую кипу. Она вся раскраснелась и не отводила глаз от веретена. Он вошел в горницу и только что собрался ее расспросить, как шествие незнакомцев вместе со Старшиной появилось в сенях. Впереди шел священник, за ним причетник, затем мужик, затем жена причетника, затем служанка и, наконец, Старшина - все поодиночке. Священник направился к прявшей дочке, которая все еще не поднимала глаз, любезно поздоровался с ней и сказал: - Так и надо, милая девушка, чтобы невеста усердно крутила прялку; тогда суженый может быть уверен, что у него дом будет как полная чаша. Когда же свадьба? - Через неделю в четверг, с вашего позволения, господин пастор, - ответила она, покраснев еще больше, если только это было возможно; затем она смиренно поцеловала руку пастора, который был еще сравнительно молодым человеком, взяла у него шляпу и трость и подала ему с приветствием освежительный напиток. Остальные, пожав по очереди руку невесте и высказав ей свои пожелания, тоже усладили себя напитком, а затем покинули горницу и направились в сени; пастор же остался поговорить о приходских делах со Старшиной, который продолжал стоять в почтительной позе со шляпой в руках. Молодой охотник, не замеченный никем и наблюдавший эту сцену из угла горницы, охотно еще раньше поздоровался бы с пастором, если бы он не счел неприличным вмешаться в диалог между приезжими и хозяевами, в котором, несмотря на крестьянскую обстановку, было что-то церемониальное. Ибо в пасторе он с удивлением и радостью узнал прежнего знакомого по университету. Тут Старшина на минуту покинул комнату, и тогда охотник подошел к пастору и приветствовал его, назвав по имени. Тот был ошарашен, провел рукой по глазам, но тотчас же узнал охотника и обрадовался не меньше его. - Однако, - добавил он после первых приветствий, - сейчас не место и не время для разговора, подойдите ко мне после, когда я уеду со двора, тогда мы поболтаем; здесь я - официальное лицо и нахожусь под властью строгого церемониала. Мы не должны обращать друг на друга никакого внимания; подчинитесь и вы пассивно этому ритуалу. А главное, не смейтесь над тем, что увидите: иначе вы сильно обидите этих добрых людей. Впрочем, как ни странны на вид эти старинные крепкие обычаи, они не лишены известной величественности. - Не беспокойтесь, - ответил охотник, - но я все же хотел бы знать... - Все потом, - шепнул пастор, косясь на дверь, в которую снова входил Старшина. Затем он отошел от охотника, как от чужого. Старшина с дочерью сами ставили блюда на стол, накрытый в этой горнице. Тут были и суп из курицы, и миска зеленых бобов с рождественской колбасой, и свинина со сливами, и хлеб, и масло, и сыр, а также бутылка вина. Все это было поставлено на стол одновременно. Крестьянин, стерегший лошадей, тоже пришел. Когда кушанье было подано и дымилось на столе, Старшина вежливо пригласил пастора откушать на здоровье. Было накрыто только на два лица. Пастор, прочитав молитву, уселся, а несколько поодаль от него поместился крестьянин. - А я не здесь обедаю? - спросил охотник. - Боже сохрани, - ответил Старшина, а невеста удивленно покосилась на него. - Здесь кушают только господин пастор и колон (*57), а вы садитесь вместе с причетником. Охотник направился в другую, противоположную комнату, успев заметить, к своему изумлению, что Старшина и дочка сами обслуживали парадный стол. В другой горнице тоже было уже накрыто, и охотник застал там причетника, его жену и служанку, которые, казалось, с нетерпением ждали своего четвертого компаньона. На этом столе дымились те же блюда, не хватало только масла и сыра, а вино было заменено пивом. Причетник с достоинством подошел к верхнему концу стола и, глядя на миски, произнес следующий стих: Все, что ползет по земле и летает по небу, Сделал Господь человекам на потребу. Куриный суп, бобы, свинина, сливы и колбасы Да будут благословенны от Господа-спаса. После этого общество уселось с причетником во главе. Последний не расставался со своей важностью, как и причетница со своей корзиной, которую она поместила возле себя. Напротив, пасторская служанка скромно поставила свою поодаль. Во время трапезы, состоявшей из целых гор провизии, наваленных в миски, соблюдалось полное молчание; причетник с самой серьезной миной поглощал чудовищные порции, да и жена не отставала от него; опять-таки и в этом отношении скромнее всех держала себя служанка. Что касается охотника, то он ограничивался почти исключительно наблюдением: сегодняшний церемониальный обед был ему не по вкусу. Покончив с едой, причетник обратился с торжественной улыбкой к двум служанкам, прислуживавшим за этим столом: - А теперь, с благословения господня, примем причитающиеся с сего места повинности и доброхотные даяния. В ответ на это служанки, успевшие убрать со стола, удалились, причетник уселся на стул посреди горницы, а по бокам от него поместились обе женщины, т.е. причетница и служанка, поставив перед собой открытые корзины. После того как ожидание, отражавшееся на лицах сидевших, продлилось несколько минут, в горницу вернулись обе служанки в сопровождении своего хозяина, Старшины. Первая несла корзину с редким плетением, в которой испуганно кудахтали и бились куры. Она поставила ее перед причетником, и тот, заглянув внутрь, сказал: - Раз, два, три, четыре, пять, шесть; правильно. Затем вторая вынула из большого платка копу яиц, а также шесть круглых сыров и, сосчитав их, положила в корзину пасторской служанки не без проверки со стороны причетника. После этого он сказал: - Ну-с, поелику господин пастор получили свое, теперь очередь за причетником. Ему отсчитали в корзину его дражайшей половины тринадцать яиц и один сыр. Супруга проверяла свежесть каждого яйца потряхиванием и на запах и забраковала две штуки. После этой процедуры причетник встал и обратился к Старшине: - Как будет, господин Старшина, со вторым сыром, который причетнику надлежит получить от сего двора? - Вы сами знаете, причетник, что Обергоф никогда не признавал этого второго сыра, - ответил Старшина. - Этот второй сыр ложится на Бауманову вотчину, которая более ста лет тому назад была в одних руках с Обергофом. С тех пор как произошел раздел, на здешний двор ложится только один сыр. На буро-красном лице причетника появилось столько глубоких морщин, сколько оно могло вместить, от чего оно разграфилось на множество четырехугольников, кругов и углов. Он сказал: - Где теперь Бауманова вотчина? Раздроблена, растерзана и разделена в смутные времена! Должен ли причт страдать от этого? Отнюдь! Однако же, неукоснительно сохраняя за собой все и всяческие права на оный, оспариваемый свыше ста лет и лежащий на Обергофе второй сыр, я беру и приемлю этот один сыр. Сим мы покончим с повинностями для пастора и причетника, и да начнутся доброхотные даяния. Эти последние состояли из свежеиспеченных пирогов, из коих шесть пошли в пасторскую, а два в причетническую корзину. На этом закончилась церемония подношений. Причетник подошел к Старшине и произнес нижеследующий третий стих: Все шесть куриц были чудесны, И сыры тоже полновесны. Яйца оказались свежими на славу, И угостили нас тоже по уставу. Посему да спасет господь ваш двор, Да минут его огонь, и глад, и мор. И богу, и людям будет мил, Кто дары приносит по мере сил. На это Старшина отвесил благодарственный поклон. Причетница и служанка забрали корзины и погрузили их на повозку. Одновременно охотник увидел, что служанка вынесла из горницы, где трапезовал пастор, миски и тарелки в сени и принялась мыть их на глазах у пастора, который вышел и стоял на пороге. Покончив с мытьем, она подошла к нему, а он вынул завернутую в бумагу мелкую монету и, развернув, отдал ей. В это время причетник смаковал кофе, а так как и охотнику была подана чашка, то он подсел к нему. - Я здесь чужой, - сказал молодой человек, - и не вполне понял обряды, которые сегодня видел. Не согласитесь ли вы объяснить их мне, господин причетник? Разве на крестьянах лежит повинность снабжать господина пастора припасами? - Повинность - в отношении кур, яиц и сыра, но не пирогов, каковые суть доброхотные даяния, однако же беспрекословно подносятся испокон веку, - вполне серьезно ответствовал причетник. - К диаконату, или соборному приходу в городе, приписаны для кормления три крестьянские общины, и часть пасторских и причетнических доходов составляют повинности, которые ежегодно несут отдельные дворы. Для того чтобы их собрать, мы совершаем, как повелось с незапамятных времен, ежегодно два обхода или объезда, а именно: нынешний летний, или малый, объезд, а затем зимний, или большой, после рождественского поста. На летний объезд падает куриная, яичная и сырная повинности, с одного двора столько-то, с другого - столько-то; первая же рубрика, а именно куры, относится pro diaconatu, причт же должен удовольствоваться яйцами и сыром. На зиму приходится зерновая повинность: ячмень, овес и рожь; тогда мы приезжаем на двух повозках, потому что одна не может забрать всех мешков. Так совершаем мы двукратно в год круговые объезды по общинам. - А куда вы направляетесь отсюда? - спросил охотник. - Прямо домой, - ответил причетник, расстегивая сюртук и вытягивая из-под него пуховую подушечку, которой он согревал свое чрево, несмотря на теплую погоду; однако после основательной трапезы она, по-видимому, показалась ему в тягость. - Сия крестьянская община - последняя, а сей Главный Двор - последний двор, где свершается положенная трапеза, - сказал он. Охотник заметил, что в отношении трапезы, приветствий, принятия припасов и даже мытья посуды, по-видимому, соблюдался заранее установленный порядок, на что достойный причетник возразил следующее: - Безусловно. Для каждого из таких объездов установлен особый чин и твердый порядок, от коего не полагается отступать. В шесть утра мы выезжаем из города: господин пастор, я, моя жена и пасторская служанка. Рейманов хутор поставляет повозку для частных приношений, однако только после вежливого обращения и просьбы; с повозкой идет и сам колон и не отступает от господина пастора ни на шаг; он же один садится с ним за стол, как вы, вероятно, изволили заметить. Первую корзину для кур мы берем с собой из города, но так как она наполняется на первом же дворе, то этот последний одалживает нам другую для следующего и так далее до сего места. Колон кормит лошадь овсом, каковой мы взимаем с Бальструпа в размере одного шефеля и возим с собой; а служанка, которая должна вымыть тарелки на глазах у господина пастора, получает за это три с половиной штивера, для сей цели и на сей предмет взысканные и полученные с Малого Бека в общине Брандстедде. - А вирши, господин причетник, которые вы так громко и внятно читали, они тоже старинные? - спросил охотник. - Разумеется, - ответил тот. - Однако, - охотно продолжал он, - кой-какие места, напоминавшие о темных временах, я выпустил или исправил, как того требует современность. Например, старый текст благодарственной речи кончается так: Попробуйте только нас обмерьте: Всех вас вместе задушат черти. А если в сырах не полная мера, Так пусть поразят вас чума и холера. Эти непристойные стихи я мало-помалу выкинул, опуская каждый год по одному, а то делал вид, будто закашлялся, или еще что-нибудь в этом роде, так как в отношении новшеств с крестьянами нельзя спешить. Все же это вызвало нарекания; нашлись деревенские тупицы, которые ни за что не хотят выпустить эти грубости, так как, говорят они, им здесь и быть надлежит. Они не внесут повинностей, если я не посулю им черта и холеры; Старшина в этом отношении благоразумнее. Причетника позвали, так как повозка была уже заложена и пастор с сердечными рукопожатиями и пожеланиями прощался со Старшиной и его дочкой, которые стояли перед ним так же почтительно и вежливо, как во время всех остальных обрядностей этого дня. Наконец шествие тронулось между ржаными полями и высокими изгородями, направляясь по другой дороге, чем та, откуда оно пришло. Колон с кнутом - впереди лошадей, за ними - медленно двигающаяся повозка, а на ней кроме двух женщин теперь еще и причетник, восседавший между корзинами и здоровья ради снова подсунувший под кафтан пуховую подушечку. При прощании охотник скромно держался в стороне, но когда пасторская повозка удалилась на некоторое расстояние, он пустился за ней быстрыми шагами и нашел пастора, который отстал от своего воза, сидящим в уютном местечке под сенью деревьев. Здесь, свободные от обергофского церемониала, они крепко обнялись и пастор, смеясь, воскликнул: - Вам бы никогда в голову не пришло, что вы встретите вашего старого знакомца, который так бережно водил юного швабского графа по скользкому паркету науки и элегантной жизни большого города, в роли какого-то Лопеса из "Испанского священника" Флетчера. - Хотя ваш причетник и не веселый Диего, но зато он цельная натура, - ответил охотник. - Он объяснил мне ритуал повинности как настоящий церемониймейстер и вел себя с таким достоинством и умом при принятии, упаковке даров и произнесении виршей, что я могу его отрекомендовать в качестве образца любому полномочному министру, которому предстоит выполнить важное поручение своего правительства. - Да, - сказал пастор, - сегодня его праздник, которому он радуется еще недель за шесть. Вообще между причетниками сохранилось довольно много комических фигур, которые теперь вымирают. По должности им приходится выслушивать много возвышенных и поучительных слов, колокольный звон, оглашение рождений и смертей; все это придает их существу какую-то удивительную высокопарность, с которой страшно контрастирует их счастливый аппетит или, вернее, безграничное обжорство. Правда, дома у них не очень-то сытно, и вот они обеспечивают себя на целые недели вперед во время крестин, свадеб, поминок и пожирают чудовищные порции, все это с елейностью или со слезой радостного сочувствия или горестного соболезнования в глазах. У моего причетника кроме профессиональных особенностей имеется еще и личная: он отчаянный трус, и во время наших ночных хождений по больным и умирающим я пережил с ним немало комических сцен. Но оставим причетника и его глупости. Что касается процедуры, свидетелем которой вы сегодня были, то необходимо, чтобы я участвовал в ней персонально; мои добрые отношения с этими людьми были бы нарушены, если бы я из чувства брезгливости отказался от выполнения подобных обрядностей. Мой предшественник по должности, который был не из здешних мест, стыдился этих периодических объездов и просто не хотел иметь с ними ничего общего. Чем же это кончилось? У него возникли крупнейшие нелады с крестьянством, от которых даже пострадали церковь и школа. В конце концов он вынужден был просить о переводе, и когда я получил этот приход, я тотчас же принял за правило следовать во всем местным обычаям. Благодаря этому я чувствовал себя до сих пор очень хорошо, и та видимость материальной зависимости, которая связана с этими объездами, не только не вредила моему престижу, а напротив, он от этого только повышался и укреплялся. - Иначе оно и быть не могло, - воскликнул охотник. - Я должен признаться, что, несмотря на весь комизм, который сумел внести в эти обряды ваш причетник, меня все время не покидало какое-то чувство умиления. Я видел в этом принятии простых даров природы благочестивейший и смиреннейший лик церкви, нуждающейся для существования в хлебе насущном, а в почтительных дарителях - олицетворение верующих, подносящих ей земные блага в смиренном убеждении, что получат взамен их вечное; таким образом, ни для той, ни для другой стороны не возникает никакой рабской зависимости, а, наоборот, создается искренность полного взаимного общения. - Очень рад, - воскликнул пастор и пожал руку охотнику, - что вы воспринимаете это таким образом; другой, может быть, стал бы издеваться над этим; я должен вам сознаться поэтому, что в первую минуту мне было неприятно увидеть вас неожиданным свидетелем этой сцены. - Упаси меня господь издеваться над чем бы то ни было, что я видел в этих местах, - возразил охотник. - Я теперь искренне рад, что некий сумасшедший поступок забросил меня в здешние поля и леса; иначе я бы никогда не познакомился с этим краем, так как он не пользуется никакой известностью и действительно содержит мало привлекательного для утомленных и издерганных туристов. Но еще сильнее, чем на родине, я почувствовал: вот земля, которую более тысячелетий попирает несмешанная раса. И идея бессмертного народа, я сказал бы, почти физически предстала передо мной в шуршании этих дубов и в окружающем нас изобилии плодов земных. После этого заявления между пастором и охотником последовал разговор, который они вели, медленно шагая за повозкой. ДЕСЯТАЯ ГЛАВА О народе и высших сословиях - Бессмертный народ! - воскликнул пастор. - Да, это вы правильно сказали. Уверяю вас, что я возвышаюсь духом, когда думаю о неослабной памяти, непоколебимом добродушии и богатых творческих силах, благодаря которым издревле сохранялся и укреплялся наш народ. Говоря о народе, я имею в виду лучших из свободных граждан, т.е. почтенное, деятельное, мудрое и трудолюбивое среднее сословие. Именно их я имею в виду в настоящий момент, и никого другого. От них, от всей этой массы веет, как от взрытого весной чернозема, и во мне пробуждается надежда на вечное созревание, рост и расцвет, исходящий из темного благостного лона. Из него снова и снова родятся истинная слава, могущество и великолепие нации, которые зиждятся на ее обычаях, на сокровищнице ее мысли и искусства и на героизме, проявляющемся порывами, когда обстоятельства приводят ее к отвесному краю гибельной пропасти. Этот народ, как ребенок в сказке, постоянно находит жемчуга и драгоценные камни, но не обращает на них внимания, а продолжает довольствоваться своим убогим достатком; этот народ - исполин, который позволяет вести себя на шелковом шнурке доброго слова; он глубокомыслен, наивен, предан, храбр и сохранил все эти качества при обстоятельствах, которые сделали другие народы поверхностными, наглыми, вероломными и трусливыми. Я не стану разыгрывать, подобно Ле-Вайану, превозносившему добродетели готтентотов в ущерб европейской цивилизации, апологета мужицкой идиллии и мещанской узости; я отлично чувствую, что в связи с изменившимися временами мы рождаемся со склонностью к блестящим, изысканным предметам, к своего рода аристократизму существования, выходящему за пределы средних возможностей, и от которого мы уже не можем отделаться без ущерба для своего естества; тем не менее я должен рассказать следующее из своей биографии. В то время как я руководил молодым шведским графом, еще сам весьма нуждаясь в руководстве, я сделался под влиянием тех остроумных, элегантных, блестящих и шикарных личностей, с которыми я сталкивался по тогдашней моей должности, таким же остроумным, половинчатым, критизирующим и ироничным, как многие; гениальный в своих требованиях к жизни, но не в своей деятельности, я был недоволен всем происходящим и всегда стремился в голубую даль; словом, уступая худшей части моего существа, я сделался одним из "новых", страдал мировой скорбью, мечтал о новой Библии, новом христианстве, новом государстве, новой семье и о том, чтобы самому перемениться с головы до пят. Коротко говоря, я был на пути к сумасшедшему дому или к самому невыносимому филистерству, ибо это два конечных пункта, куда большей частью приходят современные Чайльд Гарольды. И только здесь, среди удивительных, но достойных уважения оригиналов этого маленького города и среди окружных хуторян, я вернулся к самому себе, обрел твердую почву под ногами, почувствовал, как с меня сходит пена эпохи, и нашел мужество основать уютный домашний очаг. Ибо в народе еще живы основы человеческого общежития; там отчетливо выступает отношение между полами, там болтовня не имеет веса, а только ремесло или профессия; там за работой регулярно следует отдых, и удовольствие еще не изгнано из развлечений. Присмотритесь к ликованию в городе и в деревне на воскресных танцах, на свадьбах, на состязаниях стрелков и судите сами, так ли скоро вымрет веселье, как это думают современные юноши печального образа. И в городе, и в деревне есть тунеядцы, плохие браки и злые бабы, но их называют своими именами, не прибегая к изысканным парафразам. Наконец, совершенно неизвестна народу эта помесь скуки и восторженности - как удачно выразился один мой приятель, - которая порождает в утонченном обществе всякие извращения и из которой тот же приятель выводил катастрофу одной красивой, достойной сожаления молодой дамы; все ее несчастье заключалось в том, что она вышла замуж за посредственного поэта, но великого эгоиста (*58). Весь этот потенцированный и дистиллированный жанр, этот гермафродитизм духа и характера, порожденный досугом длительного мира, навсегда останется чужд основному ядру нашего народа. Эти прямые и нормальные отношения явились для меня ортопедической лечебницей, в которой выправились мои слегка искривленные члены. Правда, в тишине и отрешенности от бушующих течений нашей эпохи надлежит следить за собой, так как нас подстерегает опасность омужичиться. Между тем я еще связан скрытыми, но прочными нитями со вселенной, с той только разницей, что теперь эти нити цепляются за предметы, на которые указывают мне мои духовные потребности, в то время как раньше я придумывал себе немало духовных потребностей, как это делают многие из наших современников. После этой речи охотник шел некоторое время молча и опустив голову. - Что с вами? - спросил пастор, немного повременив. - Ах, - ответил тот, - вы дали правильную характеристику немецкого народа, но мне грустно, что верхушка не соответствует основанию. Этот способный народ мог бы создать гораздо больше, мог бы расширить свою деятельность, если бы высшие слои отличались такими же качествами. Ужасно, что я сам должен сказать: да, это не так. - К сожалению, говоря коротко и ясно, наши высшие сословия отстали от народа, - ответил пастор. - Кто станет спорить, что имеется много весьма почтенных исключений из этого правила. Но они только его подтверждают. Благородное сословие, как таковое, не окунулось в волны движения, которое началось с Лессинга и повлекло за собой безмерное расширение всего германского мышления, науки и литературы. Вместо того чтобы быть прирожденными покровителями всего выдающегося и талантливого, многие среди знати смотрят на талант как на своего естественного врага или как на нечто тягостное и неудобное, и, во всяком случае, лишнее. Есть целые местности в нашем отечестве, где дворянство все еще считает чтение книг недостойным своего ранга, и вместо этого проводит дни буйно и бессодержательно, как во времена бюргеровской баллады о парфорсной охоте. Самое удивительное во всем этом то, что после всех серьезных уроков, которые дала привилегированным мировая война, они не убедились, что пустому блеску навсегда пришел конец и что первое сословие неизбежно должно основательно взяться за себя и за свое преобразование. Понять это было его первой обязанностью; для него было вопросом жизни и смерти тесно сплотиться со святыней немецкой мысли и немецкого быта, оказать защиту всякой исходящей из правдивого источника духовной жизни, дабы ее чудодейственные воды омолодили его одряхлевшие члены. Оно не поняло ни своего положения, ни самого вопроса; оно прибегло для оздоровления ко всевозможным мелким домашним средствам и благодаря им пришло в полную негодность. Никогда и ни в какие времена ни одно сословие не существовало иначе, как благодаря идее. Также и первое сословие создали и укрепили идеи, сначала храбрость в бою и вассальная верность, затем идея сословной чести. В настоящее время, благодаря спасению отечества, в котором участвовали все сословия, высшая честь стала всеобщим достоянием; поэтому первенствующие сословия, если они опять хотят получить преобладающее значение, должны принять на себя протекторат над духовной жизнью. - В одной высокопоставленной и знатной семье, - сказал вполголоса охотник, - с которой я встретился недавно во время странствий, мне пришлось, попросту сказать, познакомить двадцатилетних барышень с "Ифигенией". Они не имели о ней никакого понятия, так как родители считали Гете писателем, совращающим молодежь. - А кто знает, не является ли глава этой семьи, - сказал пастор, - одной из тех персон, которым поручают или поручат руководить культурой страны. Непредубежденный наблюдатель порою наталкивается в этой области на самые ужасные нелепости. При этом вы должны учитывать, что французский маркиз или герцог, которому приписали бы такое варварство по отношению к какому-нибудь национальному классику, потерял бы на всю жизнь свою репутацию в парижском обществе. - Пример Франции сам собой наводит на вопрос, - сказал охотник. - Почему там так естественно произошло то, что у нас никак не может осуществиться: постоянный контакт знати с великими людьми и духом нации, уважение к духовной славе нации и бесспорный взгляд на литературу как на достояние нации? - Французская нация, ее дух и литература насквозь проникнуты тем, что называется esprit, остроумие, - ответил пастор. - Остроумие - это флюид, которым природа при благоприятных условиях может наделить целые страны и народы. Во Франции таким образом перекинут естественный мост от народного духа и литературы к духу высших сословий; последние в своих интересах и без всякого усилия воспринимают только то, что им родственно. У нас нет такого esprit. Наша литература - это продукт умозрения, свободной фантазии, разума, мистического элемента в человеке. Воспринять эту исходящую из глубин работу духа может только дух, закаленный работой. При поверхностном отношении нельзя постичь немецкого национального характера. Дворяне же, как известно, не любят работать и предпочитают пожинать то, чего не посеяли. Поэтому естественно, что высшее сословие - если даже отрешиться от огульного обвинения его в варварстве - мало связано с немецким духом; для более тесной связи ему пришлось бы сделать чрезмерное усилие. - Нельзя, однако, отрицать, - сказал охотник, - что, не будучи затронут пагубным дыханьем высшего общества, немецкий дух именно потому сохранил много ценных качеств, например свежесть, упрямую, суровую девственность, неудержимое стремление вширь и вдаль. Ибо всякие порывы творческой души, которые постоянно должны опасаться столкновения с требованиями общества, неизбежно механизируются. Наша наука, наша философия, наша литература суть дочери Бога и Природы, и своего родословного древа они никому не уступят. Тут разговор был прерван страшным криком или, вернее, ревом, раздавшимся с повозки. Подбежав, они увидели причетника в испуганной позе: руки раскинуты, как перекладины верстового столба, лицо в бурых и белых пятнах, рот раскрыт, как у Лаокоона. Вокруг него стояли женщины и колон, остановивший повозку. Причетница колотила мужа в спину, служанка наполовину расстегнула ему сюртук, из которого угрожающе торчала пуховая подушечка. Пастор осведомился о причине этого явления и узнал от служанки - так как пациент все еще не был в состоянии говорить, - что причетник сошел с повозки, чтобы пройтись, как он сказал, для приятного пищеварения; тут мимо него прямо через дорогу пробежала большая черная собака, и причетник поднял такой крик и рев, что лошадь чуть было не понесла. В эту минуту причетница, видя, что удары не помогают, воскликнула: - Ну, если судорога не проходит, то поможет это, - и она изо всех сил закатила мужу пощечину. Тотчас же челюсти испуганного причетника сомкнулись, как дверцы ворот, он отер слезы с глаз и сказал жене: - Благодарю тебя, Гертруда, за эту оплеуху, которою ты избавила меня от тяжких страданий. И, обратившись к пастору, продолжал: - Да, господин пастор, страшный, бешеный пес. Хвост между ногами, красные и при этом слезящиеся глаза, морда в пене, синий язык высунут, шатающаяся походка - словом, все признаки бешенства. - Ради создателя, куда же он вас укусил? - бледнея, воскликнул пастор. - Никуда, господин пастор, - торжественно ответил причетник, - никуда, благодарение всемогущему. Но сколь легко он мог бы меня укусить. Как другие прогоняют страшного волка игрой на скрипице, так и я отогнал чудовище звуком голоса, данного мне богом, в тот момент, когда оно собралось броситься на меня. Оно оторопело, кинулось в сторону и перескочило через изгородь. Но от нечеловеческого напряжения, сделанного мною ради того спасительного крика, судорога развела мне челюсти, которые моя добрая супруга вправила мне, как вы видели, при помощи благодетельной оплеухи. Да, этот объезд будет мне памятен. Пастор и охотник с трудом удержались от смеха. Служанка же сказала, что, по ее мнению, собака не была бешеной, а, вероятно, потеряла хозяина, в каких случаях эти твари всегда ведут себя несуразно. Действительно, несколько поодаль все увидели собаку, которая спокойно, виляя хвостом, шла по полевой тропинке за человеком, несшим какую-то поклажу. Причетник нисколько от этого не смутился, но сказал совершенно серьезно: - А сколь легко собака могла быть бешеной. Пастор приказал трогаться и расстался на этом месте с охотником, заявив, что беседа их все равно нарушена и что колон может обидеться, если он будет избегать его общества во время всего обратного пути. На прощание молодой шваб должен был обещать пастору, что он погостит несколько дней у него в городе. Затем они разошлись по разным направлениям. ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА Странный цветок и красивая девушка. Ученое общество Солнце еще высоко стояло на небе, и охотнику не хотелось так рано возвращаться в Обергоф. Он взобрался на одну из самых высоких земляных изгородей, огляделся кругом и решил, что он успеет еще побродить по кряжу холмов, курчавые верхушки которых виднелись неподалеку, и все же засветло вернуться восвояси. Встреча с пастором и их разговор оживили в нем разные воспоминания прежних дней; он испытывал беспокойство, и под влиянием этого настроения его тянуло на незнакомые тропинки, к горам и деревьям, к виду которых он еще не успел привыкнуть. Да, глубоко, глубоко окунуть горячую душу в прохладу лесного мрака, в сырой туман мшистых скал, в одухотворенную пену прыгающего ручья - вот чего ему хотелось! Об этом мечтал он среди палящего жара ржаных полей. От встречи с пастором стало и радостно, и грустно; их первое знакомство было отмечено той безбоязненной гимнастикой ума, в которой любит упражнять молодежь свои бьющие через край силы. Тот, хотя и был старше и, как сказано, сопровождал знатного молодого шваба, все же охотно вступал в споры и оппонировал студентам, и не один полуночный час охотник провел с ним в жаркой борьбе и препирательствах. - Да! - воскликнул он, направляясь к холмам. - Ты, мое отечество, вечно будешь благословенным очагом, местом рождения священного огня. Везде на каждом твоем клочке приносятся жертвы Невидимому, и немец - это Авраам, воздвигающий алтарь своему Господину повсюду, где он проспал хотя бы одну ночь. Он вспомнил речи своего знакомого и ситуацию, в которой они произносились. - Только у нас может случиться, чтобы бедный пастор, плетущийся за своей телегой с курами, вдохновлялся бессмертной идеей нации, - сказал он. - Смешно и величественно! Смешно, потому что величественное проглядывает у нас даже сквозь бедное и жалкое и победоносно ломает формы ничтожного. О, как ты богато, мое отечество! Нога его вступила на свежую, сырую зелень лужайки, окаймленной кустами, под которыми струился прозрачный ручей. Эта богатая, здоровая, юная душа еще нуждалась в символических поступках, чтобы дать выход натиску чувств. Неподалеку виднелись небольшие утесы, между которыми пробегала узкая, скользкая тропинка. Он направился туда, пролез между камнями, отвернул рукав и расцарапал кожу на руке; кровь каплями стала стекать в воду, в то время как он без слов произносил тихий, благочестивый обет. Он сунул руку в воду; поток приятным холодком остудил горячую кровь. Так, полусидя, полустоя на коленях в этом сыром, темном, скалистом углу, смотрел он в сторону на открытое пространство, и тут взгляд его был зачарован роскошной картиной. На траве виднелись старые высохшие пни, торчавшие черными пятнами среди окружавшей их свежей зелени. Один из них был совершенно полый; внутри его сгнившая древесина превратилась в коричневую землю, и из этого пня, как из кратера, выглядывал роскошнейший цветок. Из венка мягких, круглых листьев вырастал стройный стебель, увенчанный чашечками несказанно красивого красного цвета. В глубине чашечек виднелась нежная волнистая белизна, откуда к краям сбегали тонкие зеленые жилки. Очевидно, это был нездешний, чужой цветок, семя которого бог весть какими судьбами занесло на уготованную разлагающими силами природы почву и которому благоприятное солнце дало возможность взрасти и расцвесть. Охотник наслаждался очаровательным зрелищем, как бы вознаграждавшим его за данный им обет принадлежать родине душой и телом и до самой смерти не признавать никаких богов, кроме отечественных. Опьяненный магией природы, он отклонился назад и закрыл глаза, отдаваясь сладостной грезе. Когда он их снова открыл, вся сцена переменилась. Прелестная девушка в скромном платьице с соломенной шляпой, свисавшей с руки, стояла на коленях перед цветком; она обнимала стебель пальчиками так нежно, точно шею возлюбленного, и глаза ее, устремленные в глубь чашечки, отражали светлую и неожиданную радость. Вероятно, она тихо подошла, пока охотник запрокинул голову. Его она не видела: скалы скрывали его, а сам он опасался сделать какое-либо движение, чтобы не вспугнуть видения. Но когда она, спустя несколько мгновений, подняла голову, вдыхая воздух, взгляд ее скользнул в сторону на воду и она заметила тень человека. Он увидел, как она побледнела и выпустила стебель из рук, продолжая, впрочем, по-прежнему стоять на коленях. Тогда он приподнялся на полтуловища из-за скал, и четыре юных, невинных глаза скрестили пламенные лучи. Но только на мгновение, потому что девушка тотчас же встала с пылающим лицом, набросила шляпу на голову и в три прыжка исчезла за кустами. Он тоже вышел из-за скалы и протянул окровавленную руку в сторону кустов. Что это было? Не ожил ли дух цветка? Он снова взглянул на него, но цветок уже не казался ему таким красивым, как за несколько мгновений до этого. - Амариллис, - сказал он холодно, - теперь я его узнал; у меня есть такие в оранжерее. Не побежать ли ему за девушкой? Он хотел это сделать, но скрытая робость сковала ему ноги. Он схватился за лоб; он знал, что это не было сном. - К тому же во всем происшествии нет ничего такого необыкновенного, чтобы его нужно было принимать за сон, - воскликнул он наконец с некоторым напряжением. - Хорошенькая девушка идет по дороге и залюбовалась на красивый цветок - вот и все. Он блуждал по незнакомым местам, по горам и долинам, пока ноги соглашались носить его. Наконец, пора было подумать о возвращении. Поздно, в темноте и только с помощью случайно подвернувшегося прохожего, достиг он Обергофа. Во дворе мычали коровы, Старшина сидел в сенях за столом с дочерью, работниками и служанками и собирался приступить к поучительной беседе. Но охотник был не в состоянии принять в этом участие; все казалось ему изменившимся, грубым и неуклюжим. Он быстро направился в свою комнату, не уверенный в том, сможет ли он выдержать здесь еще бог знает сколько времени. Письмо от друга Эрнста из Шварцвальда, которое он нашел наверху, только усилило его досаду. Это настроение испортило ему часть ночи и не прошло даже на следующее утро, так что он был очень доволен, когда пастор прислал маленькую коляску, чтобы отвезти его в город. Башни, высокие стены и бастионы уже издали показывали, что город, некогда могущественный член Ганзейского союза, знал великие, доблестные времена. Еще был налицо глубокий ров, теперь, правда, используемый под огороды и насаждения. Миновав темные готические ворота, коляска молодого охотника продвигалась с некоторым трудом по выбоинам каменной мостовой и остановилась наконец перед приветливым домиком, на пороге которого его уже поджидал пастор. Он вошел в веселое, уютное жилище, оживляемое бодрой, красивой хозяйкой и двумя бойкими мальчуганами, которых она подарила своему супругу. После завтрака они совершили прогулку по городу. Улицы были довольно безлюдны. Между старинными арками, башенками, кригштейнами и остатками статуй встречались болотца, группы деревьев и лужайки. Вокруг старого здания с четырьмя изящными обелисками по углам и гирляндой трав и роз из песчаника бежал шаловливый ручеек; плющ и дикий виноград приютились в трещинах стен. Везде вокруг - глубочайшая тишина. - Точно видишь воочию, как дух истории прядет и ткет свою нить, - сказал охотник в одном из таких мест. - Да, - ответил пастор, - здесь как-то сам собой окунаешься в старину, и реминисценции начинают овладевать твоей душой. Это усугубляется еще тем, что половина населения состоит из человеческих руин. - Как так? - спросил охотник. - Из-за дешевизны жизни, из-за тишины и, может быть, из-за того, что физиономия города напоминает человеческую старость, сюда стекаются пожилые люди, когда оставляют службу или дела, чтобы провести остаток дней за этими выветрившимися стенами, - сказал пастор. - Здесь целая куча престарелых чиновников и военных, проедающих свою пенсию, и пожилых рантье, передавших свои конторы в более молодые руки. Если среди этих ушедших на покой есть много скучных олухов, то встречаются также и такие люди, которые побывали в разных переделках, накопили целую сокровищницу опыта и от которых можно услышать далеко не общеизвестные вещи. Так каменные развалины повествуют историю, а человеческие развалины, ковыляющие между ними, сообщают мемуары. Вот, вы сейчас познакомитесь с таким осколком прошлого, с одним старым капитаном; только, прошу вас, не спорьте с ним: он не выносит никаких противоречий. Пастор позвонил у дверей довольно хорошего дома, стоявшего в тени каштанов; слуга с военной выправкой открыл дверь и проводил гостей в комнату, сверкавшую чистотой. Затем он отправился звать своего господина, который, как он сообщил, кормил кур. Пастор окинул взглядом комнату и быстро сказал охотнику: - Капитан настроен сегодня на французский лад, поэтому, ради бога, никаких патриотических выступлений, что бы он ни говорил. Охотник тоже осмотрелся в комнате. Все дышало воспоминаниями о временах империи. На секретере стояла фигура Наполеона в знакомом мундире со скрещенными руками; кроме того, он фигурировал в многочисленных бюстах и на медалях. По стенам висели Мюрат на лошади в своем театральном костюме, Евгений, Ней и Рапп (*59). Был тут и генерал, навещающий прокаженных в Яффе, и первый консул, и император, прощающийся с гвардией в Фонтенбло. Кроме того, висело еще много других картин в том же духе. В одном из углов охотник увидел книжную полку с произведениями Сегюра, Гурго, Фена, Лас Каза (*60) и других, принадлежавших к той же плеяде. Все же охотник не вполне понял предупреждение своего провожатого и уже собрался просить некоторых разъяснений, когда капитан вошел в комнату. Это был пожилой господин в синем сюртуке с красным бантом в петлице. Его худое лицо было изборождено бесчисленными морщинами и несколькими рубцами. Он вежливо, но сухо поздоровался со своими гостями, пригласил их сесть и попросил сказать ему фамилию охотника, что пастор и сделал, прежде чем ее носитель успел ему в этом помешать. - Я встречал, - сказал, подумав, капитан, - одного вашего однофамильца среди вюртембергцев в России. Судьба сводила нас несколько раз; под Смоленском мы оба попали в плен, но затем вскоре выкарабкались. - То был мой дядя, - ответил охотник. Это открытие тотчас же сблизило его с капитаном, все лицо которого оживилось. Он пожал руку племяннику своего старого товарища и разразился потоком военных воспоминаний, вплоть до Лейпцигской битвы. Но тут они оборвались, как бы остановились перед шлагбаумом, через который не могли перескочить. Под конец своего рассказа капитан заявил: - С великой личностью дело обстоит особо, и человечество непременно выкопает ее образ из-под обломков, как бы ни была велика куча, наваленная на нее несчастьем. Что дали победителям в смысле посмертной славы все эти победы, дважды приведшие их в Париж? Ничего. Они остались фактами, которые мир холодно выслушивает и передает дальше, но император, император остается единственным героем этих дней. Он мучил людей, и все-таки они его боготворили; да, да, немножко мучений полезнее для человеческого рода, чем слишком вялое благоденствие. Истинно, истинно говорю вам: у чугунных монументов под шатровыми крышами будут стоять на часах инвалиды и раскрывать решетки перед путешествующими англичанами (*61), но только у подножья Вандомской колонны будут лежать каждое пятое мая свежие иммортели. Пастор поднялся; капитан спросил, встретится ли он еще со своим новым знакомцем; на это пастор ответил, что его молодой друг хотел сделать ему удовольствие и присутствовать на заседании ученого общества. - Мы сильно рассчитываем на вас, дорогой капитан, для этого заседания, - сказал он. - Я познакомлю вас с отрывком из бумаг моего покойного друга, который покажет вам, какие желторотые птенцы утверждают, что побили великого императора, - ответил тот иронически. - Да ведь это отчаянный бонапартист, - заметил охотник пастору, когда они вышли в переднюю. - Как в какой день, - ответил тот. - Иоганн, не можете ли вы показать нам прусскую комнату, - обратился он к провожавшему их слуге. Тот оглянулся кругом и после некоторого молчания сказал: - Барин сейчас, наверно, уйдут; извольте тихонько войти сюда, я постерегу. Пастор направился через переднюю вместе с гостем на другую половину дома и отворил дверь в комнату, перед окном которой дикий виноград создавал зеленоватое освещение и откуда открывался приятный вид на цветущие клумбы. Первое, что бросилось охотнику в глаза - так как находилось против самой двери, - было собрание трофеев на высоком постаменте, состоявшее из пушек, оружия, знамен и военных доспехов. На постаменте сверкали золотыми цифрами года 1813, 1814, 1815, а на стене над трофеями выделялись на белом фоне в обрамлении из золотых звезд названия освободительных боев. Стены этой комнаты были украшены бюстами союзных властителей и их полководцев. Тут можно было видеть прощание добровольцев, Блюхера и Гнейзенау в дождевых плащах, едущих верхом через поляну после битвы при Кацбахе, вступление в Париж, планы Лейпцига и Бель-Алианса. И чтобы симметрически дополнить контраст с французской комнатой, здесь имелось маленькое собрание военных книг, но написанных немцами и в немецком духе. - Ну-с, скажите, что все это значит? - спросил охотник, с удивлением разглядывая окружавшие его предметы. - Что ваш капитан, амфибия, что ли? - В этом роде, - ответил пастор. - Но я слышу: хлопнула дверь; по-видимому, он ушел из дому, и я могу спокойно объяснить вам контрасты, которые вас поражают. Он усадил гостя на кушетку и после непродолжительной паузы продолжал: - Наш капитан - это прямая, крутая и цельная личность. Поэтому воспоминания его разложились на две математические фигуры. Он с большим отличием служил у французов; вы видели, что под наполеоновскими орлами он удостоился красного банта. После Лейпцигской битвы его корпус был расформирован; как немец, он был возвращен самому себе и судьбам родины. Между тем пушки продолжали грохотать, и весь мир воевал против Франции; было бы странно, если бы этот старый рубака остался дома, а потому он поступил на прусскую службу и воевал в числе многих тысяч других на той стороне, которую еще несколько месяцев перед тем старался уничтожить. Он отличился и под этими знаменами; говорят, он дрался как лев в кровопролитных нидерландских сражениях. К кресту почетного легиона прибавился железный крест, столь враждебный первому. После заключения мира он не долго оставался в армии; труды и раны сломили его. Он удалился сюда с пенсией, которая дает ему возможность прилично существовать. В то время как все вокруг него сумели справиться со своими чувствами в этой отвоеванной обратно западной части нашего отечества, амальгамировали или, по крайней мере, спаяли симпатии к разрушенной Империи и немецкий национализм, нашему бедному неподатливому капитану это как-то не удалось. С саблей в руках он, не задумываясь, рубил и за, и против; но досуг и размышления мирного времени вызвали в нем раздвоение и смятение, которые едва не свели его с ума. Он не мог освоиться с тем, что в течение одного года был и храбрым французом, и храбрым пруссаком, что до октября он хотел покарать "la perfidie du cabinet de Berlin", а после октября помогал спасать отечество. С удивлением разглядывал он оба ордена, этих враждующих львов, которые, как ягнята, мирно покоились на его груди. Он стал говорить и делать вещи, заставившие его знакомых опасаться за него. Я узнал об этом от других, так как меня в то время еще здесь не было. Возможно, что это состояние было вызвано ранением в голову и русскими льдами, но я уверен, что причина лежала в духовной области, в прямолинейности его благородного характера. Наконец лихорадка сжалилась над ним и освободила тело и душу. Сейчас же после выздоровления он устроил себе тот удивительный образ жизни, особенности которого вас так поразили; я застал его уже в этой стадии. А именно: он установил в своих воспоминаниях военный порядок и разделил их, так сказать, на два корпуса, действующих самостоятельно. То он - француз и утопает в великолепии наполеоновской эры, то он на время становится коренным пруссаком и апологетом великой эпохи национального движения. Эти фазы наступают у него попеременно, в зависимости от преобладания впечатлений первого или второго порядка, и длятся до тех пор, покуда очередное впечатление не выветрится. Понятно, что он носит всегда только один орден, либо прусский, либо французский. В соответствии с этими состояниями он устроил два отдельных помещения, и при каждом из них по спальне. Он живет среди маршалов, когда он француз, а возле трофеев в свои прусские дни. Не правда ли, в нашей местности имеются порядочные оригиналы? - Действительно, - ответил охотник, - у вас чувствуешь себя, точно попал в мир Тристрама Шенди (*62). Впрочем, как ни странны чудачества славного капитана, но я должен сказать, что они не кажутся мне такими глупыми. Многие немцы, долгое время не знавшие, кто они собственно такие, немцы или французы, сохранили бы таким путем свою индивидуальность в более чистом и непосредственном виде. Но какую шутку сыграло с ними подсознательное чувство! Для отечественной комнаты он выбрал лучше расположенное помещение с приятным видом на зелень, в то время как французская комната выходит на голую, пустынную улицу. - В одном отношении, - сказал пастор, - капитан достоин всякого уважения, а именно в том, что, хотя фантазия его прикована по целым дням и неделям к иноземным воспоминаниям, в нем никогда не зарождается желание вернуть это время всеобщего бедствия. Для нашего ученого общества он в высшей степени полезен, так как у него имеется настоящая сокровищница в виде рукописи мемуаров одного умершего друга-офицера, с которым он был связан искренней приязнью. Из этих мемуаров узнаешь будни войны, то, чего не содержат настоящие исторические книги, а также описания битв и военные сообщения, и так как эти безыскусственные заметки написаны человеком с яркими чувствами и безошибочной наблюдательностью, то у меня в отдельных местах бывало ощущение, что передо мной развертывается новая Илиада и Одиссея. По крайней мере, несмотря на пассивную субординацию и механизацию войны в наше время, индивидуумы действуют там наподобие гомеровских героев. Отрывки из этих воспоминаний капитан иногда читает в нашем обществе. Охотник спросил пастора про ученое общество, о существовании которого в этом городе он не подозревал; тот, продолжая водить его по улицам, рассказал ему с улыбкой про его своеобразную организацию и устав, а также о наиболее деятельных членах, среди которых был один поэт, один коллекционер и один профессиональный путешественник. Он сообщил ему, что послал за ним коляску еще с утра, для того чтобы он мог присутствовать на заседании, назначенном на вечер, где он, быть может, проведет несколько занимательных часов. За этим разговором они дошли до просторной лужайки, которая находилась еще по сю сторону городских стен. На ней возвышалась церковь, такая же зеленая, как и лужайка. Охотник не мог оторвать от нее глаз. С одной стороны, самый цвет песчаника был весьма своеобразен, а с другой - природа начудила над пористым и податливым материалом и при помощи дождя и сырости придала колоннам, богатой резьбе, краям и углам совершенно новые конфигурации, так что, по крайней мере в отдельных местах, здание выглядело, точно оно создано ею самой, а не человеческими руками. - Какие странные символы порой создаются вокруг нас! - воскликнул охотник. - Вот стоит церковь, где, во всяком случае, хотя бы в орнаментике нельзя отличить, что хотел архитектор, а что добавили время и погода. А вот вчера мне подле лесного цветка явилась прекрасная девушка. Пастор расспросил его, и охотник рассказал ему со сверкающими глазами и волнением в голосе про свое лесное приключение. - Судя по вашему описанию, вы встретили белокурую Лизбет, - сказал пастор. - Это милое дитя бродит теперь по округе, чтобы достать денег для своего старого приемного отца, у которого не все дома; она была и у меня несколько дней тому назад, но не хотела остаться. Если это была Лизбет, то природа вам действительно показала символ, так как эта девушка расцвела из плесени и трухи, как ваш чудесный цветок из старого пня. Ангел-хранитель оберегает ее. Это милейшая из Золушек, и я от души желаю ей принца, который бы влюбился в ее крохотный башмачок. На обратном пути им предстояло посетить коллекционера и путешественника, но ни того, ни другого не оказалось дома. Зато у пасторши собралось несколько приятельниц, как бы случайно, но на самом деле чтобы посмотреть на молодого красивого гостя. Его живой, сердечный характер быстро создал наивную близость между ним и всеми женщинами, среди которых не было ни одной некрасивой; ему даже не повредило то, что они изредка посмеивались над его шипящим произношением. За столом он похвастался своей скрытностью. Когда все встали, хозяйка быстро отвела его в сторону и шепнула ему: - Не говорите им обеим, - она указала на двух приятельниц, оставшихся к обеду, - про сегодняшний вечер: им готовится сюрприз. - Вы имеете в виду ученое заседание? - Да, - лукаво ответила пасторша, - и умолчите по крайней мере о месте собрания, если вы все-таки проболтаетесь; да, кстати, где оно будет? Он, ничего не подозревая, назвал ей место, которое случайно узнал от пастора. - Да, да, верно! - воскликнула она и поспешила к своим приятельницам, после чего все три, смеясь и перешептываясь, покинули комнату. ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА Письмо и ответ Окружной начальник Эрнст охотнику "Если ты называешь меня Ментором, то во мне сидит Афина Паллада, и если я, несмотря на свою божественность, все еще чувствую привязанность к непослушному Телемаху, то в этом повинен рок, перед которым склоняются и боги и люди. Скажи мне: кто ты такой? Где у тебя, о гибридное существо, начинается разум и где прекращается безумие? Собираешься ли ты навеки остаться ребенком? Неужели ты все время будешь только цвести, никогда не принося плодов? Я думал, что все надоедает, в особенности глупые проказы, и что ты уже преодолел в этой области интерес новизны. Во всяком случае, я согласен с тем, что человеку приходится кое-что терпеть от темных инстинктов, и, в частности, возможно, что романтическая и преувеличенная нежность твоих родителей, коим ты обязан жизнью, привила тебе этот зуд постоянного перескакивания от приключения к приключению. Но если ты думаешь, что эти инстинктивные порывы заключают в себе нечто великое или что из них может выйти хоть что-нибудь хорошее и разумное, то ты жестоко ошибаешься; я наблюдал, что поступки настоящих людей начинаются тогда, когда эта пора туманного произвола уже осталась позади. Ты забыл конец твоей истории о людвигсбургском искателе гранат. После своей счастливой находки он приучился пить и однажды вечером, бродя, или, точнее сказать, шатаясь по окрестностям, свалился в Неккар, откуда на следующее утро вытащили его труп. Вы, рыцари темных сторон природы, выхватываете всегда из фактов то, что льет воду на вашу мельницу и чем вы можете по-капуцински подтвердить ваши притчи. Твои блуждания отняли у тебя много прекрасных часов и не одну тысячу гульденов; с твоей проклятой стрельбой ты когда-нибудь попадешь в беду. Что касается твоего благоговения перед женщинами, то это для меня новость; я раньше не замечал в тебе ничего особенного в этом отношении. Я чуть не заболел от твоего письма, так как нет ничего опаснее, чем когда человек в твоем возрасте и положении выкидывает штуки, которые с трудом прощают даже бродячему студенту. Люди не верят в безумства, они ищут и находят в таких эуленшпигилиадах основания и намерения. О последствиях твоей проделки я расскажу тебе коротко и просто. Здесь вспомнили однажды сделанный тобой намек на то, что ты обручен за границей; твою поездку ставят в связь с этой болтовней и говорят, что ты просто воспользовался предлогом, чтобы удрать, и вернешься неожиданно со старой студенческой зазнобой. Фрейлейн Клелия страшно скомпрометирована твоим рыцарством и совершенно безутешна. Это рассказал мне Пфлейдерер, который был здесь проездом из Штутгарта. Кроме того, вся история в приукрашенном виде была напечатана в "Меркурии" (*63), а что знает "Меркурий", то, как известно, знает вся Швабия. Я решился в один миг. Твоей покойной матери я обещал, что буду заботиться о тебе при всех эксцессах, на которые толкает тебя твой безудержный темперамент, - и, как настоящий деловой человек, я сдержу свое слово. Летние каникулы стоят у дверей, моцион после вечного писания мне тоже необходим, раздражение при виде тебя еще усилит циркуляцию крови, - словом, через неделю я запираю свое управление, спускаюсь по Рейну, сворачиваю к твоей тацитовской Германии, где ты проводишь столь блаженные дни среди бобов, свиней и мужиков, хватаю тебя, где б я тебя ни поймал, и посмотрим, уеду ли я один. Пребываю, впрочем, твоим неизменным другом. Эрнст". Охотник окружному начальнику Эрнсту "Посылаю тебе эти строки навстречу в Штутгарт, где они будут храниться для тебя у Вильгельма, ибо, как истинно верующий, ты, наверно, сначала совершишь молитву в нашей национальной Каабе, прежде чем пуститься в полную опасностей лживую чужбину. Только сейчас мне стало легко. Ты отчитал меня, и теперь все в порядке. Ты бежишь за мной! Это приводит меня в восторг! Это доказывает, что безумство заразительно и что оно сильнее рассудительности. Когда ты приедешь, я последую за тобой, как покорная овечка, если только в промежутке не найдется этот Шримбс, или Пеппель, на что мало надежды. Как бы мне только раздобыть моего старого Иохема. Кто знает, где блуждает этот несчастный. Я справлялся о нем через разные правительственные листки, но все напрасно. Я уже несколько дней пребываю в этом старинном городе у одного хорошего знакомого, с которым случайно встретился. Меня окружает семейный уют и приятное общество. И здесь тоже я нашел странных чудаков, которые тем не менее остаются хорошими, достойными, образованными людьми, так что можно одновременно и посмеиваться над ними, и относиться к ним самым серьезным образом. Какая бездна образования, учености и своеобразия рассеяна у нас повсюду. Если эта поездка не принесет в дальнейшем никакой пользы, то она уже тем будет для меня ценна, что укрепила во мне это убеждение. Но гвоздем наших развлечений был позавчерашний вечер, когда заседало (не вздумай смеяться) местное ученое общество. Здесь создалась академия, в которой читаются самые разнообразные доклады. Согласно статуту, эти доклады ни в коем случае не подлежат опубликованию. Каждый, кто для поддержки своего мнения сошлется на листок или газету, платит штраф, и женщины исключены из собраний. В этом обществе я провел настоящий платоновский вечер, и хотя мы говорили и не так красноречиво, как греки, все же было проявлено столько остроумия и веселости и высказано столько мнений и наблюдений, что ты бы удивился. По утрам я записываю для тебя историю этого вечера под заглавием: "Пир". Дело приняло неожиданное направление, так как я по наивности выдал дамам место сборища, а те подстроили фантастический и юмористический финал. Ах, дорогой мой, у меня сейчас так сладко на душе, мне кажется, что поэзия жизни мне так близка, как будто я смогу схватить ее руками за каждым кустом, высосать из каждой цветочной чашечки. Здесь, там - повсюду выглядывает эльфа и смотрит на меня влюбленными глазами. Разве всякая жизнь непременно должна давать, наподобие запутанных алгебраических уравнений, только приблизительную аналогию решения и разве нет скромных, ровных существований, которые из желания и осуществления выводят чистый итог? А каково твое мнение об этих витиеватых словах, которые непроизвольно выскочили из-под моего пера? Я в такой же степени поэт, как ты шва