го возлюбленного из гехелькрамского княжеского дома. Действительно, этот предмет имел все свойства, необходимые, чтобы воспламенить воображение любой чувствительной девушки. Вся его статная, коренастая, пропорциональная фигура дышала мужественной силой; в его лоснящемся розовом лице с широкими, крепкими скулами светилась решимость разгрызть любой, даже самый твердый орех, предложенный ему судьбою; правда, в связи с его профессией, рот его был несколько больше, чем позволяли законы идеальной пропорции, но удивительно пышные черные усы, окаймлявшие губы, исправляли этот недостаток. Большие светлые, небесно-голубые глаза кротко глядели прямо перед собой, и в них отражалась душа, в которой уживались вместе доброта и сила. Одет был этот идеально красивый щелкунчик в красный лакированный мундир и белое продолжение; на голове же у него была импозантная шляпа с пером. Эмеренция получила его ко дню ангела. Как только она его увидела, она задрожала, завздыхала, заалела. Никто не понял ее волнения. Она же отнесла щелкунчика в свою комнату, поставила на камин, долго смотрела на него, пылая и плача, и наконец воскликнула: - Да, так должен выглядеть человек, которому отдастся это переполненное сердце! С этого момента щелкунчик сделался ее предварительным возлюбленным. Она вела с ним нежнейшие беседы, целовала его черные усы, и так одушевила их отношения, что каждый раз, как собиралась раздеться перед сном, стыдливо прикрывала платком голову своего друга, стоявшего на камине. Щелкунчик на все соглашался, уверенно стоял на своих ногах и смотрел перед собой кротко и энергично большими намалеванными голубыми глазами. От этой прекрасной любви Эмеренция быстро расцвела. Если природа и не расщедрилась для нее на чары, то все же она наградила ее красивым цветом лица и полными руками; поэтому у нее не было недостатка в поклонниках среди соседних помещичьих сынков. Но она отказывалась от всех предложений, говоря, что следует своему идеалу и принадлежит будущему. Под идеалом она понимала того, кто стоял на камине, а под будущим гехелькрамского князя. Родители не неволили ее. Они говорили, что в ветках Шнук-Муккелиг и Шнук-Пуккелиг чувства в течение столетий всегда шли по правильной геральдической линии. А потому не к чему искусственно изменять или перефасонивать душевные переживания дочери. В эпоху самого обильного и пылкого сватовства барон предпринял со своими одно из упомянутых увеселительных путешествий, чтобы отдохнуть от бремени охот и карточной игры. Целью поездки был на этот раз курорт Ницца. Семейство путешествовало под чужим именем, так как шесть пылких помещичьих сынков поклялись последовать за барышней на край света; она же хотела быть одна, одна со своим щелкунчиком, со священным морем и возвышающимися над ним вечными Альпами. Семейство носило в Ницце фамилию фон Шнурренбург-Микспиккель. Однажды Шнурренбург-Микспиккели гуляли по штранду. Барышня со своим другом в ретикюле шла несколько впереди. Вдруг родители видят, что она покачнулась; отец бросается к ней и принимает дочь в свои объятия. Лицо ее бледно, но глаза сверкают восхищением; она покоится в блаженстве на груди отца. Взгляды ее робко устремляются вдаль и затем, точно нагруженные золотыми сокровищами счастья, уходят в себя. Родители, проследив направление дочерних взглядов, тоже охвачены удивлением. Ибо с противоположной стороны пляжа идет им навстречу фигура, и кто же вы думаете? Щелкунчик в человеческий рост: красный мундир, белое продолжение, шляпа с пером, ярко-голубые, но все же добрые глаза, лоснящееся, точно лакированное, розовое лицо, широкий рот, скрытый черными усами удивительной пышности, красивая, коренастая фигура, сила во всех членах, - словом, щелкунчик во всех подробностях, до мельчайшей черты, до последней складки. Он подходит к ним и озабоченно осведомляется, что случилось с дамой. Отец, в свою очередь, спрашивает, - с кем имеет удовольствие?.. - Я, - отвечает незнакомец, шевеля вздрагивающими ноздрями и щуря глаза, - синьор Руччопуччо из Сиены, командир шестой слоновой роты в войсках европейского образца его величества царя всех бирманов. - Фу-ты ну-ты, издалека же вы, сударь, прибыли! - воскликнул старый барон. - Не так страшно, - возразил незнакомец, расправив бедра, так что суставы хрустнули. Старик расспрашивал его о бирманах, мать рассматривала шитье на его вороте, Эмеренция, погруженная в пучину счастья, только шептала: - О, Руччопуччо!.. Так дошли они до гостиницы, где незнакомец вскоре откланялся, испросив разрешение возобновить свой визит и еще раз многозначительно взглянув на Эмеренцию своими прищуренными глазами. Но разрешите мне умолчать о ней. Сон стал действительностью, сердце воплотило желание и придало ему ощутительную форму. На следующий день командир шестой бирманской слоновой роты приказал доложить о себе. Где заговорила судьба, там умолкает язык человека. Он входит в одну дверь, она входит в другую; он теребит ус, она теребит носовой платок; вот он бледнеет, а она краснеет; он раскрывает объятья, она раскрывает объятья; он наклоняется к ней, она наклоняется к нему, и: - Мы созданы друг для друга! - срывается первое слово с ее горящих уст после блаженства первого поцелуя. - Мы созданы друг для друга! - клятвенно подтверждает Руччопуччо, снова щуря при этом глаза и шевеля вздрагивающими ноздрями. Но за этой быстро расцветшей весной любви последовала гибельная буря, грозившая сразу сломать все розы. А именно, в Эмеренции проснулась вся диалектика тонко чувствующих женских сердец, когда они не знают, чего хотят. Бедняжка увидела себя раздвоенной острым комплексом чувств. Щелкунчик был ее идеалом, князь гехелькрамский - ее будущностью, бирманец Руччопуччо из Сиены - ее настоящим, ее действительностью. Должна ли она изменить идеалу и будущему ради настоящего, ради действительности? Должна ли она пожертвовать настоящим, пожертвовать действительностью, чтобы, быть может, остаться со своим идеалом и со своим будущим в старых девах? Горький выбор, ужасная борьба, растормошившая всех богов и демонов в ее груди! Дамское перо опишет вам в добавлении к настоящим рассказам эту часть истории Эмеренции. Только писательнице под силу распутать все тайные волокна и нити, из которых состоит ткань таких трагедий. Наконец настоящее и действительность одержали верх над идеалом и будущим. Сперва судьба убрала с дороги идеал, воспользовавшись для этого рукою матери. Баронесса, улучив момент, незаметно для дочери взяла щелкунчика и приказала выбросить его на помойку позади отеля. Там, в сущности, ему и было место, после того как он выполнил свое назначение и идея, деревянным носителем которой он был, получила полное осуществление в лице Руччопуччо. Руччопуччо же, узнав от возлюбленной причину ее горя, накрепко поклялся ей обезьяной гануманом, что в действительности он и есть гехелькрамский князь, подмененный ребенок, разными дьявольскими интригами вывезенный в Сиену и оттуда заброшенный к бирманам. Скоро он вернется в Гехелькрам и, представив неоспоримые документы, будет домогаться отцовского трона. ВТОРАЯ ГЛАВА Любовь Эмеренции поверила в то, в чем поклялась любовь Руччопуччо, в особенности потому, что клятва была принесена именем обезьяны ганумана, которая пользуется в Индостане еще большим почетом, чем какая бы то ни была обезьяна в Европе, где они ведь тоже играют немаловажную роль. Таким образом все сочеталось весьма гармонично: предназначение дочерей из рода Шнуков, Щелкунчик как идеал и, наконец, князь гехелькрамский, скрывающийся под личиной императорского бирманского офицера из Сиены. В данном случае можно сказать, что осуществление превзошло ожидание. Если Эмеренция проникла в великую тайну Руччопуччо, то сама она, однако, не могла решиться открыть ему свое настоящее имя. Возлюбленный ее был простодушен и болтлив; она заметила это еще в начале их знакомства. Он был способен разболтать ее секрет, это могло дойти через Альпы до шести пылких помещичьих сынков; те исполнили бы свою клятву и помчались бы за ней; а тогда - прощай тихое небесное счастье в Ницце. Поэтому Эмеренция продолжала оставаться для Руччопуччо баронессой фон Шнурренбург-Микспиккель и звалась Марсебиллой, так как это имя звучало в ее ушах особенно сладостно и романтично. Тогда наступили для обоих любящих те сказочные дни, в которые люди не могут расставаться друг с другом, в которые губы льнут к губам, в которые, когда милая чихнет, милому слышатся эоловы арфы и пенье ангелов, а когда он подавит зевок, она открывает новое божественное выражение в его дорогих чертах, - дни, когда они блуждают вдвоем и заклинают солнце, месяц и звезды взглянуть с высоты на их счастье, если им больше нечего сказать друг другу. Руччопуччо и Эмеренция основательно прошли сквозь все эти этапы любви; в особенности они много гуляли вдвоем. Он водил ее к морю, он водил ее на Альпы, он водил ее в оливковую рощу, он водил ее днем, он водил ее ночью, а она часто и нежно восклицала, что никто еще не водил ее с такой приятностью. Маленькой тучкой на горизонте их радостей было то обстоятельство, что претендент на гехелькрамский трон всегда сидел без гроша. Он уверял ее, что ему следует от бирманского царя столько-то и столько-то тысяч лак (*35) недополученного жалования, которое должно поступить с первой же почтой; а пока что она должна ссудить его из своей копилки. Когда таковая была исчерпана, он заявил, что неизбежен новый оборот колеса фортуны, и для того, чтобы его символически предвосхитить, он намерен исписать несколько маленьких полосок бумаги, которые имеют прямое отношение к оборотам и в мире прозы именуются векселями, а также способствуют чудесным сменам свободы и необходимости. Так протекло еще несколько недель в любовных усладах и в изготовлении векселей. Как-то вечером они опять отправились гулять в одну райскую местность, овеваемые теми сладостными эолами, которые вливают бальзам в грудь болящих и точно шелковыми ручками ласкают ланиты здоровых людей. Они всей душой погрузились в высокие рассуждения о боге и бессмертии, они говорили о том, что эти откровения можно было бы хоть сейчас напечатать в "Часах молитвы" (*36), как вдруг перед счастливой парочкой выросло восемь евреев и шестнадцать полицейских, ибо каждый еврей нанял себе по два сбира. Евреи тыкали Руччопуччо в нос полные пригоршни символических бумажек, а сбиры крикнули ему по-итальянски: - Марш! - указывая путь вытянутыми пиками. - Милый, во имя всех святых! - воскликнула Эмеренция. - Что это означает? - Ничто иное, сердце мое, как дьявольскую интригу, именуемую арестом за векселя, - отвечал Руччопуччо, ни на минуту не потеряв самообладания. - Царь всех бирманов - тиран! Тиран, говорю я, презренный тиран! Он не может обойтись без меня, он прислал за мной: я должен помочь ему сформировать седьмую, восьмую и девятую слоновые роты, которые он за это время набрал. Прямо он этого сделать не мог; поэтому он играет заодно с паршивыми жидами (как мелко для царя!); они посадят меня здесь за векселя, а затем будут таскать из тюрьмы в тюрьму, и так до самого Индокитая; я вижу это отсюда. О, служба царская! служба царская! **** Не полагайтесь **** на сынов человеческих, ибо вы не дождетесь от них спасения!" Говоря это, Руччопуччо возвел глаза к небу и прижал руку к сердцу, как граф Страффорд, когда ему объявили, что Карл Стюарт соблаговолил пожелать, чтобы он, Страффорд, соблаговолил взойти на плаху ради своего короля. Дрожащая Эмеренция подошла к нему и воскликнула: - Ты покидаешь меня в то время, когда... - и она шепнула ему нечто на ухо. Розовое лоснящееся лицо Руччопуччо покрылось мертвенной бледностью, и на нем началась такая удивительная и не свойственная другим человеческим лицам игра красок, что даже евреи и полицейские отступили в изумлении, а Эмеренция лишилась бы сознания, если бы не была так занята собой и своей участью. Но Руччопуччо быстро оправился и сказал Эмеренции спокойным приветливым тоном: - Это естественные последствия естественных причин, которые не могут удивить мудреца. Положись на меня, Марсебилла, я разорву оковы тиранов, вернусь обратно гехелькрамским принцем и приеду за тобой в Шнурренбург, замок твоих дедов. Дух осеняет мои уста песней утешения, храни ее в самом сокровенном ларчике твоего сердца, как святую тайну чувства; по ней мы когда-нибудь узнаем друг друга: Ты Щелкунчика прежде любила, А после любила меня, Но рок, злодей и громила, Взял Щелкунчика, а после меня. Щелкунчик попал на помойку, А я к злым бирманам в наем. Не вернется Щелкун, но я стойко Разыщу тебя в замке твоем. Сбиры помешали окончанию этой оды, уведя Руччопуччо. Эмеренция упала в обморок. Два еврея доставили ее к озадаченным родителям. ТРЕТЬЯ ГЛАВА Дальнейшие сведения о старом бароне и его домочадцах Когда после довольно грустного путешествия родители вернулись вместе с дочерью в замок Шник-Шнак-Шнур, помещичьи сынки попытались возобновить прерванные домогательства, но расстроенная Эмеренция отказала им еще решительнее, чем раньше. Печаль губительно отразилась на ее здоровье; лицо зачастую принимало странное выражение, порой ей претила пища и от времени до времени она испытывала тошноту. Старый барон вызвал врача; врач поговорил с барышней с глазу на глаз, вышел из комнаты с вытянутым лицом и сказал родителям: - Воздух Ниццы был слишком питателен; он хорош для чахоточных, но не для полнокровных. У нее скопился излишек соков, ей нужен истощающий воздух, какой-нибудь другой курорт: тогда все придет в равновесие. И ехать она должна одна; пусть погрустит, потоскует, это самое верное средство похудеть. Родители поверили доброму рассудительному врачу и отпустили Эмеренцию на другой курорт, где воздух способствовал похуданию; они отпустили ее одну, ибо так советовал врач. Для успешности лечение должно было быть основательным и долгим; поэтому Эмеренция провела на водах несколько месяцев. Затем она вернулась свежее и здоровее, чем когда бы то ни было. Также и настроение у нее стало более веселым; она жила в твердой вере, что синьор Руччопуччо вернется в один прекрасный день в качестве счастливого претендента на гехелькрамский трон, чтоб увезти ее из замка. Мать сказала: - Если это будет так, то все обстоит благополучно, и, значит, ты исполнила в Ницце свое предназначение. После этого прошло много лет. Старый барон стал действительно старым бароном, фрейлейн Эмеренция - старой девой, а старая баронесса успела умереть от наследственной родовой болезни ветви Шнук-Муккелиг-Пумпель. Годы увеличивали возраст и уменьшали капиталы, что, впрочем, мало беспокоило барона. Если кастелян ему говорил: "Г-н барон, аренды и процентов не хватает", - то ответ гласил: "Не беда. Когда все будет прожито, я пойду в Верховную Коллегию и буду жить на жалование: я ведь прирожденный тайный советник. Мне нужны деньги, а потому, дорогой кастелян, продайте парочку участков". Кастелян руководствовался этими распоряжениями и мало-помалу спустил все земельные участки вокруг замка, все поля, луга, пастбища и рощи. Продавши последний участок, он снова отправился в покои барона и сказал: - Ваша милость, с участками мы покончили; я подаю в отставку, ибо где нечем управлять, там не нужен и управляющий. - Верно, - возразил барон, - так же верно, как то, что дважды два четыре. Я выдам вам аттестат за отличное управление; что касается меня, то я отправляюсь в Верховную Коллегию и становлюсь тайным советником. Увы! Когда он спросил про Верховную Коллегию, то оказалось, что ее больше не существует, а когда он спросил про князей гехелькрамских, то ему сказали, что они уже давно перестали править; тогда он попытался обратиться в рейхстаг, чтобы узнать, как ему осуществить свои исконные права, но тут ему сообщили, что Германская империя уже столько-то и столько-то лет тому назад нечаянно выскользнула из рук императора. - Удивительно! - воскликнул старый барон. - Как все это могло случиться? Он погрузился в глубокое раздумье и думал несколько лет о том, как могла ускользнуть Германская империя, как случилось, что гехелькрамская династия перестала управлять, и как это может быть, что он больше не прирожденный тайный советник в Верховной Коллегии. Для первых двух проблем он, в конце концов, нашел какое-то решение, но главная из них, проблема тайного советничества, так и осталась неразгаданной, и потому он пришел к мысли, что теперешнее положение является переходным, что доброе старое время уже стоит за дверьми и очень скоро постучится. Когда он дошел до этой мысли, к нему вернулась вся его прежняя веселость. Он решил жить и умереть с этим убеждением. Между тем бриллианты, жемчуга, робы и кружева покойной баронессы были распроданы; затем железная решетка ворот, плиты двора и все предметы домашнего обихода, без которых можно было обойтись, были превращены в деньги. В это же время грохнулся оземь геральдический лев, потом стала обсыпаться штукатурка, а затем угрожающе поддалась и стена, причем не было сделано никакой попытки ее починить, так как грубияны-мастеровые пальцем не пошевельнут, покуда не увидят денег. ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА Белокурая Лизбет Жалкий и одинокий образ жизни вели в вырешеченном, обветшавшем замке Шник-Шнак-Шнур старый барон и дочь его Эмеренция, которая с наступлением солидного возраста настолько же прибавлялась в весе, насколько убавлялись средства. Охота, разумеется, прекратилась, так как исчезли те леса, где можно было предаваться этому удовольствию; об игре не могло быть и речи: не играть же на фишки. Поэтому друзья стали навещать их все реже и реже, затем совсем бросили, вероятно, частью поумирали. Постепенно исчезли также слуги и служанки, так как им не платили жалованья, и, в конце концов, отец и дочь принуждены были бы сами готовить себе кофе и скромные трапезы, если бы это убогое и разрушающееся хозяйство не обрело опоры в лице белокурой Лизбет; как только руки Лизбет оказались достаточно сильными для работы, она стала служить старому барону и барышне, как самая простая служанка, варила, мыла, убирала и при этом всегда выглядела милой и любезной, а когда выполняла что-нибудь очень трудное, то делала такой вид, точно все это пустяки. Белокурая Лизбет была подкидышем. Однажды, много лет тому назад, какая-то старуха принесла в замок ящик с пробитыми в нем маленькими дырочками, передала его слуге и сказала, что близкий друг господина барона посылает ему этот подарок. В то время как слуга относил ящик в покои барина, подарок в нем зашевелился и оттуда раздался тонкий писк. Человек со страху уронил бы ящик, но вовремя оправился и осторожно поставил его на стол в комнате своего господина. Старый барон приподнял крышку и оттуда, точно прося защиты, протянула ему ручонки крошечная девочка, не больше шести недель от роду, завернутая в жалкие отрепья; при этом она бодро упражняла свою маленькую глотку теми первыми звуками, которые, вступая в жизнь, издает человек. Впрочем, под ребенка была постлана вата. Но ни амулетов, ни драгоценностей, ни крестов, ни запечатанных бумаг, которые бы указывали на происхождение младенца и без которых ни один уважающий себя найденыш вообще не может показаться в романе, там не оказалось. Никакой родинки под левой грудью, никакого выжженного или вытатуированного знака на правой руке, с которого впоследствии во время сна спустилась бы сорочка, так, чтобы кто-нибудь, случайно увидев, мог бы спросить: кто и когда? - нет! ничего, решительно ничего, так что мне самому становится страшно за развязку. В ящике лежал серый лист бумаги, уведомлявший, что девочка во святом крещении наречена Елисаветой. Надпись была неразборчива; по-видимому, писавший нарочно изменил почерк. Края листа были испещрены буквами, крючками и каракулями, но, при всем желании, соединить их в нечто связное было так же трудно, как те значки, которые обыкновенно бывают разбросаны на кредитных билетах. В эту бумагу был завернут цилиндр с двумя оптическими стеклами. Барон взял цилиндр, посмотрел в стекло, направил трубу в пространство, чтобы поймать разгадку, так сказать, налету, но сколько он ни смотрел и ни направлял, он не видел ничего, кроме голубого неба и мутно плавающих предметов. На эти тщетные усилия составить каракули и разгадать секрет при помощи оптического стекла ушло, по крайней мере, около получаса, во время которого барон не догадался спросить о подателе лежавшего перед ним божьего дара. Слуга, глазевший с открытым ртом то на младенца, то на усилия своего господина, тоже забыл упомянуть о старухе. Наконец, барон набрел на этот столь естественный при данных обстоятельствах вопрос. Слуга отвечал, как мог. Его отправили за мошенницей; он гонялся полдня по всем направлениям, но вернулся несолоно хлебавши, так как и сам не нашел старухи и не встретил никого, кто бы ее видел. Между тем в комнату явились старая баронесса, которая тогда еще была жива, и фрейлейн Эмеренция; барон, еще не справившийся с собственным удивлением, должен был выдержать натиск восклицаний и вопросов, посыпавшихся с уст супруги и дочери. Пришла также служанка, и пока господа обсуждали происшествие, она позаботилась накормить и успокоить все еще кричавшее дитя. Когда ребенок притих и, улыбаясь, задремал в ящике, семья уселась вокруг стола, на котором он стоял, и принялась совещаться о том, что делать с найденышем. Глава семейства и хозяин замка, безрассудство которого пасовало разве только перед его непоколебимым добродушием, сейчас же заявил, что дитя надо оставить и воспитать, как свое собственное. Супруга его сначала несколько противилась, но вскоре примирилась с этим гуманным разрешением вопроса, так как вспомнила, что старшая ветвь серо-крапчатых Шнук-Муккелиг-Пумпелей сама вела свое начало по женской линии от найденыша, оказавшегося девицей высокого происхождения. Больше всего возражала против подкидыша Эмеренция. После возвращения из второго путешествия она сделалась такой добродетельной, щепетильной и стыдливой, что ее глубоко задевал даже самый отдаленный намек на обстоятельства, при которых мы создаемся и возникаем. Она сильно невзлюбила цветы, с тех пор как один проезжий профессор объяснил ей значение тычинок; когда при ней рассказали, что бурая Дианка ощенилась шестеркой, она встала из-за стола; она даже приказала приспособить перед своими окнами особые пугала против воробьев, чтоб не видеть, как они целуются клювами, чем эти птицы по живости темперамента сильно злоупотребляют. Эмеренция сказала, что подозревает в найденыше - а подозрения женщины всегда бывают точны и безошибочны - плод запретной любви. От стыда она еле смогла произнести это слово. Она заявила, что не будет в состоянии смотреть на него иначе, как с отвращением, что присутствие этого создания в доме будет для нее невыносимо, и заклинала отца отправить ребенка в воспитательный дом. Но старый барон был непоколебим в своем намерении, мать, как уже было сказано, тоже стала на его сторону, и Эмеренции пришлось подчиниться, хотя и с великим отвращением. Впоследствии она всячески проявляла неприязнь к ребенку, и даже когда белокурая Елисавета, или Лизбет, как ее звали в замке, подросла и превратилась в идеальнейшее и добрейшее существо, она редко когда соглашалась удостоить ее милостивого взгляда. В Лизбет же ничто не могло убить удивительных симпатий, которые, казалось, предопределила в ней природа. К Эмеренции, обращавшейся с ней так плохо, она привязалась с поразительной нежностью, радостно исполняла для нее самую трудную работу, позволяла себя бранить и только ласково улыбалась при этом, тогда как к старому барону, собственно говоря, ее единственному защитнику и благодетелю, она питала чувства, не переходившие границ благодарности. ПЯТАЯ ГЛАВА Старый барон становится абонентом журнальной библиотеки Когда охота, игра и пиры перестали для него существовать, и разве одни только ласточки да летучие мыши, пробиравшиеся сквозь щели и гнездившиеся в необитаемых комнатах так называемого замка, могли еще, пожалуй, именоваться гостями, барон стал испытывать ужасную скуку, которую вначале ничем нельзя было рассеять. Правда, развлечения ради он воображал себе будущее, а именно, как он вскоре в качестве тайного советника будет заседать в Верховной Коллегии и справа от него на дворянской скамье будет сидеть господин фон такой-то, а слева господин фон такой-то; он отчетливо представлял себе президента и все детали старинного конференц-зала, а также стол заседаний с грудами бумаг и документов, которые не будет читать ни он, ни его соседи, а только образованные заседатели из разночинцев. Когда же эта картина была воссоздана им в сотый и двухсотый раз и описана его двум собеседникам, это занятие начало казаться ему монотонным, и он стал искать другого развлечения. Таковое пыталась доставить ему дочь - Эмеренция: она рисовала ему картину, как в один прекрасный день подъедет в красной лакированной карете, запряженной шестью изабеллами, князь гехелькрамский, он же Руччопуччо, вышлет своего скорохода в шотландской клетчатой ливрее, шелковом переднике с золотой бахромой и в шляпе с цветами, и прикажет спросить: помнит ли Марсебилла, или Эмеренция, - о которой он так долго и тщетно справлялся у всех представителей рода Шнурренбург-Микспиккель, пока, наконец, случайно не узнал, что она - урожденная Шнук-Пуккелиг - помнит ли она, Эмеренция, священные минуты в Ницце? Она на этот случай уже приготовила ответ, который будет гласить: - Государь! В расцвете молодости мы принесли жертву страсти на алтаре наших сердец. Для таких жертвоприношений у нас теперь не стало фимиама! Но алтарь еще стоит. Принесем же теперь на нем жертву дружбе, запас которой у меня для вас неиссякаем. Затем, пожалованная большим золотым наперсным крестом, она поселится в замке вблизи резиденции, сделается подругой князя, разумеется, только в самом платоническом смысле, будет встречаться с ним исключительно при свидетелях, помирит его с супругой и вообще станет добрым гением правящего дома и всей страны. Однако и это живописание не удовлетворяло старого барона; он называл его "carmen", желая сказать стихотворение; стихотворений же он никогда особенно не любил. Наконец ему пришла мысль заняться чтением, так как он слыхал, что очень многие убивают этим время. Между тем книги, небольшое собрание которых еще со времен его отца стояло на камине и которые он теперь выбирал наугад, доставляли ему мало утешения. Все в них было слишком длинно и растянуто; подчас автор только на двадцать четвертой странице объяснял то, что имел в виду на первой, или вообще требовал от читателя сосредоточенности, к чему старый барон по преклонности лет никак не мог привыкнуть. Он жаждал разнообразия, развлечения, как некогда в свои юные и веселые годы. Все это он получил сразу, когда набрел на счастливую мысль записаться в журнальную библиотеку, обслуживавшую духовной пищей всех алчущих знания на расстоянии четырех квадратных миль в окружности и давно уже славившуюся богатым выбором. Чтобы убить навсегда всех конкурентов на упомянутой обширной территории, владелец ее собрал у себя на полках все периодические издания нашего отечества. Там были не только все утренние, дневные и ночные "листки", но и "вестники" запада, востока, юга, севера, северо-запада и юго-востока; "собеседники" и "отшельники"; простые и элегантные журналы; избранные отрывки и "извлечения из избранных отрывков"; либеральные, сервильные, рационалистические, феодальные, супранатуралистические, конституционные, суперстиционные, догматические, критические органы; мифологические существа: Феникс, Минерва, Геспер, Изида; журналы местные и журналы заграничные: "Европа", "Азия", "Африка", "Америка" и "Голос Задней Померании"; кометы, планеты, вселенная - словом, восемьдесят четыре выпуска, так что каждый абонент мог в течение всей недели читать по двенадцати часов в сутки и каждый час по новому журналу. Это развлечение пришлось вполне по вкусу старому барону. - Вот, наконец, - воскликнул он, когда познакомился с объемом раскрывшихся перед ним запасов. - Вот, наконец, печатное слово, которое поучает, не затрудняя! Действительно, благодаря чтению журналов кругозор его быстро и необычайно обогатился. Если один журнал давал ему короткую заметку о суринамском ядовитом дереве, отравлявшем воздух на тысячу шагов, то другой поучал его, как предохранить картофель от зимней стужи; то он читал о Фридрихе Великом, то, минуту спустя, о грефенбергских целебных водах, но не долго, так как третий журнал сейчас же рассказывал ему историю новых открытий на луне. Четверть часа он проводил в Европе, затем, точно перенесенный на фаустовском плаще, разгуливал под пальмами; Христос был то существом историческим, то мифологическим, то его совсем не было; утром барон нападал на министров вместе с крайне левой, днем он был настроен абсолютистски, а к вечеру окончательно сбивался с толку и ложился спать, чтобы ночью увидеть во сне амстердамского фокусника Янхена. Он никогда не поверил бы, что дождется в жизни такого счастья. Положение его все ухудшалось, у него остался один только крошечный неотчуждаемый майорат, спасавший его от крайней нужды, но это мало его беспокоило. Когда белокурая Лизбет говорила ему, что фронтонная стена дала новую трещину и что дом может обрушиться за ночь, то он обыкновенно отвечал: - Оставь меня в покое! Мне еще надо проштудировать шесть номеров. Если она настаивала, он раздраженно восклицал: - Прежде чем замок рухнет, я еще буду тайным советником! - и она отступалась от него, ничего не добившись. Правда, неиссякаемый материал, который он должен был каждый день переваривать, вызывал у него в голове большую путаницу представлений, и он подчас принужден был хвататься за голову, чтобы вспомнить, находится ли он в нашей или в другой части света, да и вообще на земле или давно уже где-нибудь на Сириусе. Он был теперь готов поверить чему угодно, даже тому, что птицы поют по ночам. - Ибо, - говорил он, - ничего не может быть глупее в наше время, чем качать головой и разыгрывать Фому неверного; достаточно быть абонентом нашей библиотеки, чтобы знать, что нет такого чуда, которое бы теперь не случалось; люди, вещи, открытия невероятно прогрессируют, и если это будет продолжаться, то мы дождемся того, что еще мост через море перекинут и мы так и будем катить на почтовых до самого Лондона. Если что его и удручало, то это было отсутствие друга, которому он мог бы открыть душу, с которым мог бы обменяться мыслями. Тоска по созвучной душе, по стимулирующему общению с другим человеком была в нем иногда очень сильна. Дочь не могла удовлетворить этой потребности, она шла своими чувствительными, идеальными путями и питала мало склонности к реальным познаниям; Лизбет же, когда он как-то захотел поговорить с ней о столь живо интересовавших его предметах, отказалась раз навсегда, заявив, что не намерена забивать себе голову. ШЕСТАЯ ГЛАВА Как сельский учитель Агезель потерял рассудок из-за немецкой грамматики и с тех пор стал называть себя Агезилаем До известной степени, хотя и не в полной мере, желание старого барона все же исполнилось, и он получил, так сказать, некоторый паллиатив против духовного одиночества, когда учитель Агезилай вошел в круг его жизни. Этот человек, который раньше назывался Агезелем и которого старый барон давно знал, занимал до переворота в своей судьбе должность учителя и обучал детвору соседней деревушки чтению и письму. Он жил в мазанке, в которой кроме классной комнаты была только боковушка, и получал ежегодно жалованья тридцать гульденов, да еще плату за учение - двенадцать крейцеров с мальчика и шесть с девочки; кроме того, ему предоставлялась лужайка для коровы и право выгонять двух гусей на общинное пастбище. Он исполнял свои обязанности добросовестно, учил молодежь по старинке, как это практиковалось на селе лет сто с лишним, разбирал по складам: "к, о = ко, з, а = за - коза" и т.п. и нередко доводил более способные головы до того, что они без особого напряжения читали по-печатному. Что касается письма, то из его рук от времени до времени выходил один-другой ученик, который мог вывести свое имя, разумеется, если его не торопили. С этой системой наш учитель дожил до пятидесяти лет. Но тут случилось, что всеобщий прогресс эпохи вызвал реформу учебного плана, которая должна была коснуться и сельских учителей. Начальство прислало ему учебник немецкого языка, один из тех, которые пытаются придать азбуке глубокомысленное и философское обоснование, и приказало рационализировать свой прежний грубый эмпиризм, прочесть предварительно книгу самому, а затем приступить к обучению молодежи по новому методу. Учитель прочел книгу раз, затем другой, затем третий; он прочел ее спереди и сзади, и посредине и не знал, что собственно он прочел. Ибо там говорилось о гласных и согласных, аблаутах, умлаутах и изглашениях; он должен был научиться по этой книге напрягать и облегчать звуки, выводить свистящие, шипящие, губные, носовые и гортанные; он узнал, что язык имеет просто корни и производные корни, что "и" есть исконная гласная и что для ее произнесения необходимо крепко сжать голосовые связки. Он обратился к богу, чтоб тот просветил его темноту, но суровое небо не вняло его мольбе. Он снова сел за книгу, на этот раз с очками на носу, чтобы лучше видеть, хотя днем он еще прекрасно обходился и без стекол. Увы, от этого еще яснее выступили перед его вооруженными глазами ужасные загадки жизни, все эти свистящие, шипящие, губные, носовые и гортанные! После этого он отложил книгу, накормил гусей и дал мальчишке, прибежавшему сказать, что отец не хочет внести плату за учение, две здоровенные затрещины, чтобы тем самым найти какое-нибудь применение для теории в практической жизни. Тщетно! Он съел копченой колбасы, чтоб подкрепиться. Никакого толку! Он вылизал целую банку с горчицей, так как слыхал, что эта приправа заостряет ум. Напрасные старания! Вечером, перед сном он положил книгу под подушку. На следующее утро он, к сожалению, убедился, что ни просто корни, ни производные корни не проникли в его голову. Рискуя самыми страшными коликами, он охотно проглотил бы книгу (как сделал Иоанн с той, которую принес ангел), если б только это помогло ему одолеть содержание. Но каковы были шансы на успех этого смелого опыта, после всего того, что он проделал? Занятия в школе прекратились, и дети ловили майских жуков или загоняли уток в пруд. Старики качали головами и говорили: "С учителем что-то неладно". Однажды, доработавшись до отчаяния над напряжением и облегчением звуков, учитель воскликнул: - Одолей я хоть клочок этой треклятой книжки, может быть, остальное пришло бы само собой! Он решил сперва вплотную заняться исконным "и" по указаниям учебника. Он уселся для этого на лужайке, где эмпирически мычала его корова, нисколько не заботясь о рациональном воспроизведении звуков, подбоченился, энергично сжал голосовые связки и принялся выводить все те звуки, которые позволяло подобное положение. Последние звучали так странно, что даже корова подняла морду от травы и жалостливо взглянула на хозяина. Звуки привлекли целую толпу крестьян, которые с любопытством и изумлением обступили учителя. - Братцы! - крикнул тот, сделав маленькую передышку, - слушайте, чисто ли выходит у меня исконное "и"! И он опять занялся своими небно-гортанными упражнениями. - Господи, - восклицали крестьяне, расходясь по домам, - учитель свихнулся! Уже по-поросячьи пищит. И действительно, бедный учитель был близок к той границе, через которую он, по мнению крестьян, уже перешагнул. Срок, предоставленный ему для самообучения, истек: он обязан был приступить к преподаванию по новой книге. Приближался день, когда член училищного совета Томазиус должен был посетить школу; отчаяние охватило душу учителя, и мысли его начали путаться. Иные сходили с ума, ломая себе голову над беспорочным зачатием пресвятой девы Марии или над тайной Троицы или над Вечностью; почему бы не свихнуться сельскому учителю на новом учебнике грамматики? Однако довольно! Таков мой рассказ, а кто не верит, пусть спросит в деревне Гаккельпфифельсберг. Там это произошло, и всякий ребенок об этом знает. Некий путешествующий студент приехал в те дни в Гаккельпфифельсберг, завернул в харчевню и услышал про сошедшего или сходившего с ума учителя. Это был образованный, умный человек, особенно интересовавшийся психологией, и потому он возгорел желанием познакомиться с больным. Он застал учителя в большом ночном колпаке, без куртки, с раскрытой волосатой грудью. - Как поживаете, учитель? - спросил студент. - Да, да, чужеземец, - ответил тот, - не правда ли, древние спартанцы, вот это были люди! Никакой лишней учености, никакого мучительства с аблаутами, умлаутами и грудными звуками! Все с расчетом на силу воли, на реальную жизнь. Да, закалять тело, заострять ум апофтегмами! Пусть меня повесят, если я не устрою все в будущем по лакедемонскому образцу. О, мои славные предки! Ибо что такое Агезель? Агезель это извращенное, историческое Агезилай, имя храброго спартанского царя. Турки прогнали греков, в том числе и потомков царя Агезилая, и те постепенно доплелись до здешних мест, но последний слог по дороге утерялся. Тот, кому в свое время свело кишки от корней и дериватов, не найдет в этом ничего удивительного. - Ого, - подумал студент, - вот до чего дошло! Но интересный случай! Надо понаблюдать. Он провел весь день с учителем и путем разных вопросов узнал из его путанных ответов, что больной некогда прочел старинный фолиант об обычаях и нравах этой греческой республики, еще тогда пришел от нее в большое восхищение, и что теперь эти дремавшие в нем представления проснулись и зажили лихорадочной жизнью. Вечером студент занес в записную книжку следующую заметку: "Паралич мыслительных функций у ограниченного субъекта, вызванный трудно переваримым умственным материалом. Постепенное образование пустоты в мозгу. Появление в пустоте доминирующей идеи из области классической древности. Атомы разрушенного мышления устремляются к этой идее. Бредовое состояние. Консолидация бреда. Навязчивая идея. В остальном здравомыслящий человек. N.B. Разработать после каникул". Месяца три спустя после этих событий учитель, прикрытый одним только грубым бурым плащом, с молодой елкой в руке появился перед старым бароном, наслаждавшимся свежим воздухом в своем запущенном французском парке позади замка. Барон уже знал в общих чертах о том, что случилось с его знакомцем, и потому отступил на несколько шагов назад, в особенности, когда увидел, что тот вооружен довольно увесистым еловым стволом. Но учитель улыбнулся и, точно угадав чужие мысли, положил палицу на землю. Затем он вежливо поклонился барону и произнес обычное приветствие, причем ни в тоне его, ни в обращении не прорвалось ничего эксцентричного. Это вернуло барону смелость, он подошел к учителю и, взяв его за руку, сказал: - Ну, как поживаете, старый сумасшедший черт? Что вы за штуки выкидываете, Агезель? - Агезилай, с вашего разрешения, - мягко и вежливо поправил учитель. - Я, ваша милость, снова принял свое доброе, честное родовое имя. После этого барон снова несколько отошел от своего посетителя и робко взглянул на него со стороны. Но учитель степенно продолжал: - Я знаю, что вы обо мне думаете, благодетель. Вы считаете меня сумасшедшим. Но это не так, г-н барон, я не сумасшедший, мне было бы жаль, если б я находился в этом состоянии, так как тогда вы бы с полным правом отказали мне в том, о чем я хочу вас попросить. Я владею всеми пятью чувствами и знаю, что я потомок древнего царя Агезилая, а потому обязан служить образцом спартанских нравов и спартанской жизни, которая вообще могла бы стать великолепным коррективом к этой рыхлой, расслабленной, перемудрившей и софистической эпохе. Барон спросил, чтобы сказать что-нибудь: - Правда ли, что вы смещены, господин... господин... Агезилай... так, кажется, вы себя называете? - Смещен или, если хотите, выгнан членом училищного совета Томазиусом, - спокойно ответствовал Агезилай. - Когда я преодолел грамматическую горячку, которой меня наградила эта адова фонетика, я счел своим долгом воспитывать вверенных мне сельских отроков в лакедемонском духе. Поэтому я учил их красть и не попадаться, чтоб развить в них хитрость и смелость, подстрекал их к ссорам и дракам, чтобы испытать их отвагу, и порол их без всякой причины три раза в неделю по образцу бичеваний на алтаре Дианы. Моя система чудно привилась. Дети находили, что никогда еще учение не шло так весело; они дубасили друг друга, так что любо было смотреть; крали яблоки из-под носа родителей и не попадались; терпели даже беспричинную порку ради прочих развлечений, которыми они теперь безнаказанно пользовались. Но идиоты-крестьяне не могли понять моего плана. Они стали кричать, что я порчу им посев на корню, и пожаловались на меня. Тогда член училищного совета - тоже не из светлых голов! - выставил меня вон, - и так настиг меня фатум. - Я удивляюсь, - сказал барон, который все еще не мог прийти в себя от изумления, - всем тем ученым выражениям, которые сыплются из вас, как пух из подушки, когда взбивают постель. Откуда у вас все эти фатумы, софистические эпохи и все, что вы там еще наговорили? - Все это и многое подобное я черпаю из внутреннего просветления и вдохновения, - ответил учитель. - С тех пор, как во мне пробудилось старинное воспоминание о моих мужественных и несравненных предках, дух мой овладел такими предметами, которые были мне малодоступны в прежнем моем деревенском существовании. Затем он изложил барону свою просьбу, состоявшую в том, чтобы предоставить ему приют и необходимую пищу, так как он после своего увольнения лишился всего и обладал только тем, что было с ним и на нем. Барон затруднялся оставить в замке сумасшедшего (ибо таковым он считал учителя); но, с другой стороны, его доброе сердце не позволяло ему отказать неимущему в еде и приюте. Он предоставил ему поэтому маленький, ветхий, некогда зеленый павильон, который помещался в самой глубине французского парка на горке со спиральными дорожками. Его подопечный остался этим вполне доволен. Он поселился в павильоне, назвал горку Тайгетским хребтом и окрестил Эвротом маленький ручеек, тащившийся довольно вяло под мелкой ряской. Раз в день он являлся в замок, чтобы разделить с его обитателями скудную трапезу, а ужинал он у себя. Этот ужин, как правило, состоял из своего рода мучной каши, которую он приготовлял на костре из сучьев возле своего жилища и называл черным супом. Единственной его одеждой была пелерина; воду он черпал из колодца старым глиняным горшком, который олицетворял для него спартанскую чашу или котон, и похвалялся, что этот сосуд, благодаря загнутым краям, удаляет от уст, подобно вышеназванному античному ковшу, все опасное и нечистое; каждую неделю он ходил в замок за свежей соломой для своего ложа и называл это "резать камыш у Эврота". Спустя некоторое время старый барон потерял всякий страх перед жильцом. Ибо он заметил, что тот думал и говорил о любом предмете так же разумно, как самый заурядный уравновешенный человек, и что его спартанские идеи превратились в совершенно невинную причуду, или, что называется, заскок. К тому же барон должен был признать, что под режимом повара Недоедая, царившего как над замком, так и над павильоном, спартанская скромность была вполне у места, и что ее приверженцу можно было заодно простить и его родство с царем Агезилаем. Общество учителя стало доставлять ему удовольствие; теперь у него был человек, с которым он мог поболтать в длинные зимние и осенние вечера; ему нечего было опасаться, что его задушит почерпнутый из журналов преизбыток идей. Правда, как мы уже сказали в начале этой главы, учитель был для барона всего лишь паллиативом. Владелец замка мог обсуждать с ним всякие рассказы и анекдоты, и ему была обеспечена оживленная беседа, когда он затрагивал разные важные моменты истории, как-то: прав ли был Брут, убивая Цезаря; что случилось бы с миром, если бы французы не сделали революции, или если бы Фридрих Великий и Наполеон были современниками и т.п. Зато у предполагаемого потомка лакедемонского царя отсутствовал всякий интерес к курьезам народоведения и географии, а также к изобретениям, торговле и промышленности, к которым барон питал настоящую страсть. С барышней у учителя не раз бывали недоразумения, и в сущности она терпела его исключительно ради отца. Он стал ей особенно ненавистен после одной пламенной речи, в которой горячо превозносил обычай спартанцев заставлять девушек танцевать нагими на празднествах в честь богов. После этой речи с ней случился нервный припадок и она несколько недель чувствовала себя нездоровой. Поэтому он решил впредь быть осторожнее в отношении своих излюбленных тем, чтобы не взорвать под собой ту почву, на которой обрел пристанище. С другой стороны, все три академика замка Шник-Шнак-Шнур приняли постепенно за общее правило не наступать друг другу на любимую мозоль. В таких-то условиях коротали старый барон, барышня и учитель свои странно-отрешенные от мира дни. Однажды вечером владелец замка сказал своему подопечному: - Вы стали, г-н Агезилай, гораздо спокойнее и уравновешеннее, чем раньше, когда вам в сущности жилось значительно лучше. В те времена вы бывали подолгу угрюмы и раздражительны. - Нет, благодетель, - возразил учитель, - не угрюм и раздражителен, а задумчив и меланхоличен. Раньше я заставлял своих грязных мальчишек читать по складам, и так из недели в неделю, из месяца в месяц, и все это безрезультатно, ибо те, которые выучивались, покидали школу, и их сменяли свежие ряды, которые ничего не знали и с которыми приходилось начинать все сызнова, опять и опять; тогда, вы понимаете, жизнь могла показаться жалкой и нескладной, и бывали ночи, когда мне снилось, что человеческое существование - это длинный бессмысленный ряд разных а-бе-це, с иксом, ипсилоном и зетом, уходящими в бесконечность, из которых нельзя образовать ни толковой фразы, ни даже путного слова. Если я тогда и говорил себе в утешение, что я только бедный сельский учитель, что мои мрачные взгляды происходят от угнетенного положения и что более счастливые люди, например, высшее начальство или светлейшие правители, в состоянии придать своему существованию осмысленную связь, то все же этого успокоения мне хватало ненадолго. Ибо зрелое размышление убеждало меня, что управлять страной и людьми - это то же пустое нудное обучение азбуке и что не успели вы втолковать грамоту одному какому-нибудь болвану, как он исчезает, и с другой стороны начинает лепетать новый потребитель букваря. Но с тех пор, как я открыл своих предков, с тех пор, как я знаю, каких чудесных традиций я являюсь продолжателем и носителем, все во мне прониклось спокойствием и радостью, все составные части жизни сгруппировались вокруг меня, - коротко говоря, я обрел ясность и понимание окружающего. - Удивительно! - воскликнул про себя старый барон, когда учитель покинул его после этого объяснения. - По-видимому, человеку необходимо иметь какой-нибудь пунктик, чтобы не расклеиваться. Разум - как чистое золото: он слишком мягок, чтобы принять твердую форму, и в него надо прибавлять большой кусок меди, хорошую порцию безумия, и только тогда человек чувствует себя хорошо, только тогда он представляет собою фигуру, и с ним надо считаться. Что за балда был раньше этот учитель и как разумно он разговаривает теперь, когда у него не все дома. Жизнь - курьезная штука, и не будь я прирожденным тайным советником Верховной Коллегии, я бы сам за себя боялся. Но раз это так, то в голове у меня все в порядке. СЕДЬМАЯ ГЛАВА Барон фон Мюнхгаузен брошен на арену вышеописанных событий Белокурая Лизбет отправилась в горы, чтобы собрать с крестьян недоимки. Она случайно разыскала их в одном старом забытом реестре, валявшемся в чулане среди прочего хлама. Ее приемный отец боялся пустить девочку одну в горы, но она храбро сказала: - Ничего со мною не будет. Я принесу деньги! Затем она срезала себе у Эврота ивовую трость, вскинула на плечи дорожный мешок с необходимым бельем, зашнуровала полусапожки и, надев соломенную шляпу на удалую головку, отправилась в путь. Однажды днем во время ее отсутствия старый барон, барышня и учитель гуляли по запущенному французскому парку. Они не общались друг с другом, как это обычно бывает во время таких прогулок, но предавались собственным мыслям на разных дорожках и тропинках. Дороги вокруг замка были почти повсюду преграждены терновником или болотом, так что тропинки парка, все еще до известной степени прикрытые песком, были предпочтительнее для променада. Но для того, чтобы каждый мог пользоваться полной свободой в эти совместные часы отдохновений и чтобы не транжирить зря материал вечерних бесед, старый барон установил на время этих прогулок, как правило, прекращение взаимных сношений. На случай же какого-нибудь исключения и возобновления беседы, он изобрел надежный и выразительный способ оповещения. А именно, он писал мелом на груди каменного гения, стоявшего перед маленькой темной беседкой с приложенным к губам пальцем и принадлежавшего к наиболее сохранившимся статуям парка, слово "colloquium", одно из немногих латинских слов, которое он еще помнил с детских лет. Таким образом, как только кто-нибудь из этого общества вступал в парк, он смотрел на грудь гения и молчал или разговаривал, в зависимости от распоряжения владельца замка, ибо, несмотря на всю бедность барона, его окружающие привыкли в точности руководствоваться его желаниями. На этот раз на груди гения не стояло никакого коллоквиума. Уже в течение нескольких недель старый барон находился в хмуром, тоскливом настроении, которое как раз сегодня чрезвычайно омрачилось и совпадало с подобным же настроением учителя и Эмеренции, так что оба они были в тот день особенно довольны наложенным на них траппистским запретом. Обыкновенно бывает так: истинные, основные причины целого комплекса ежедневных разочарований, сокрытые от нас, вдруг, подобно подземному ключу, неудержимо вырываются на поверхность. Чувства трех прогуливавшихся персон вылились в форму разговора с самим собой, так как они расхаживали настолько далеко друг от друга, что не боялись быть услышанными. Старый барон гулял взад и вперед между двумя стенами тисов, верхушки которых некогда представляли изящнейшее сочетание крестов, колонн и урн, но давно уже были запущены и превратились в бесформенные уродливые комья зеленых листьев и веток. Шаг его был порывист, взгляд тяжел. - Да, - воскликнул он, - будь у меня человек, который бы меня понимал, при котором я мог бы думать вслух и который обладал бы широким кругозором, мне жилось бы весело и прекрасно! Я всегда ищу нового и чудесного; журналы больше меня не удовлетворяют, они кажутся мне пресными. Я жажду гипотез, одна смелее другой, ибо только гипотезы утоляют жажду знаний, раз она уже разгорелась. Что от того, что я прочел сегодня о тысячелапых чудовищах с шаровидными тельцами, с хоботами или клыками, живущих в каждой капле воды? Поумнел я, что ли, от этого? Нет, наоборот, поглупел. Откуда они появляются? Как живут? Что едят? Как оплодотворяются? Что это, млекопитающие, живородящие, или рыбы, несущие яйца? Ах, найди я человека, с которым можно было бы обо всем подробно говорить и который самым темным вопросам давал бы объяснение, все равно, какое! Учитель - честный малый, но, в сущности, балда со своими спартанскими бреднями. Я представлял себе сумасшедших гораздо более занимательными... этот Агезель начинает мне надоедать. Расстроенный, он подошел к каменному пастушку, который помещался на одном из концов тисовой аллеи и некогда играл на флейте, а теперь только тщетно складывал губы сердечком и впустую протягивал руки в неестественной музыкальной позе, так как время давным-давно унесло его флейту. Старик мрачно оперся об искалеченную статую, и перед его духовным оком ползли, мчались, катились гигантские инфузории, пока мысли его не расползлись в бесформенную массу. Между тем фрейлейн Эмеренция кружила вокруг окаймленного раковинами бассейна, который, правда, уже много лет был так же сух, как Красное море, когда его переходили израильтяне. Дельфин выпячивал вздернутый нос из середины этого бассейна. Счастье его, что он был сделан из листовой меди: не обладай он такой конституцией, он давно бы сдох от засухи. Еще одно праздное существо! Откуда было взяться струе, которую он раньше метал в небо из своих разверстых, ноздрей? Барышня, как мы уже сказали, ходила вокруг бассейна, поглядывая то на дно, то на дельфина, то на пестрые кругляки, сложенные в звезды, ромбы и цветы и украшавшие площадку вокруг бассейна, причем ни один из этих предметов не утешал ее в ее унынии. - Злая участь, - прошептала она печально, - с таким богатым сердцем, с такими нежными чувствами жить среди холодных, бесчувственных натур! Кто поймет здесь святой порыв, влекущий меня к Руччопуччо, к тайному принцу гехелькрамскому? Я знаю, судьба, направляющая наши жизни, требует, чтобы ее спокойно поджидали, и потому ни одно пылкое желание не предвосхищает в моей груди грядущих дней! Нет, спокойно ждет верующая душа любящей женщины блаженного мига, когда раззолоченная карета остановится перед замком и скороход в переднике и украшенной цветами шляпе войдет в дверь и спросит про Эмеренцию, которая в Ницце в священные часы звалась Марсебиллой. Но другую чувствительную и сочувствующую душу ты желаешь и имеешь право желать, бедная Эмеренция, чтобы облегчить муки ожидания! Как же удовлетворить здесь этому желанию? Кто тебя окружает? Понимает ли твои вздохи кто-нибудь из тех, с кем связала тебя судьба? Отец добр, очень добр, но разве он не смеется, когда ты робко и стыдливо раскрываешь перед ним тайны своего сердца? О, как портит людей односторонняя умственная культура, которую человек черпает из журналов! Как она опустошает сердце! А этот простонародный спартанский шут... нет, не стану думать о нем, об этом глупце; от одного воспоминания о его циничных речах моя целомудренная душа кровоточит из тысячи ран. О, приди, человек, сочувствующий человек, которого я не знаю, но вижу воплощенным перед очами моего духа, ты, что поймешь меня без слов, как священная луна, когда я возношу к ней взор, ты, кому все несказуемое во мне будет ясно, как лепет невинности. Приди Параклит, утешитель, истолковать мои сладкие чаяния и понять во мне то, чего я сама не понимаю! После этих слов, которые, несомненно, сделают Эмеренцию любезной сердцу всех чувствительных читательниц, она присела против дельфина на кучу дерна, некогда представлявшую скамью, и принялась испускать душераздирающие вздохи. Учитель тоже не был счастлив. Он примостился на корточках перед огнем, который ветер отклонял то в одну, то в другую сторону, и варил у себя на Тайгете черный суп. Ибо в замке к обеду был шпинат, единственное блюдо, которого он, не будучи привередой, все же не мог выносить, так как, по его мнению, оно по вкусу напоминало табак. Во время этого занятия он то выкрикивал, то бормотал следующее: - Скверно, очень скверно, шут подери, когда имеешь дело с игнорантами! Барышня наша - лунная принцесса, а барон, да воздаст ему господь за его доброту ко мне, - блаженный путанник! У меня же ничего не выходит. Я могу проследить своих предков до Богемии, куда они бежали от турок, но дальше - ночь, мрак, непроходимая пустыня. Мой прадед был из Букстегуде, следовательно, спартанцы дали крюк к Немецкому морю. Как связать этот крюк с поселениями остальных Агезелей, или, вернее, фамилии Агезилая, в здешней местности? Но раз факт налицо, то можно его и доказать. О, где ты, ученый, исследователь, который связал бы все мои предположения и сам бы выдвинул предположения там, где иссякают мои предположения! О, такой человек мне необходим, как воздух! Он резко размешал черный суп, и речь его вылилась в отрывистые восклицания, свидетельствовавшие о раздраженном состоянии его души. Несколько минут спустя барышня вздохнула у высохшего бассейна так громко, что это услыхали и отец возле флейтиста без флейты, и учитель на своем Тайгете. Из симпатии они присоединились к ней, и мощный, тройной вздох тоски огласил парк замка Шник-Шнак-Шнур. Не успел он отзвучать, как в углу возле наружной ограды раздался сильный стук как бы от падения какого-то тела с изрядной высоты, затем стук копыт убегающей лошади и разговор двух голосов, из которых один спросил: - Что, ваша милость, ушиблись? На что другой отвечал: - Нисколько, нисколько, ты ведь знаешь, что мне всякие падения нипочем: к тому же, как видишь, тут навалена мягкая куча сорной травы, и на нее-то я и упал, когда спустился с воздушных высей. - Догнать лошадь? - спросил первый голос. - Зачем? - возразил тот. - Мы у цели, указанной нам судьбой. Пусть животное тоже бежит к своей цели, каковой, несомненно, является конюшня в городе, где я нанял этого одра. Тут старый барон, барышня и учитель направились к месту, откуда раздались шум падения и разговор, и увидели двух мужчин, приведших их в немалое изумление. Один из них был коренастым человеком лет за сорок, с очень бледным, но сильно мускулистым лицом, на котором сверкали большие живые глаза. Костюм его ничем не выделялся, но зато привлекала внимание чрезмерно большая соломенная шляпа с полями шириною в фут, валявшаяся на песке в нескольких шагах от него. Эта соломенная шляпа, в сущности, не была шляпой, так как тулья ее представляла нечто среднее между шапкой и каской, и там, где она встретится в дальнейшем, мы будем называть ее соломенным шлемом. Второй был еще приземистей и коренастей, чем первый; он казался одних лет с ним, но обладал обычным цветом лица здорового человека. Глаза у него были еще лучистей, чем у его господина... Я сказал: господина, ибо, по-видимому, таково было его отношение к последнему, так как на нем была яично-желтая ливрея и лакированный полуцилиндр, и он старательно счищал щеткой следы земли и травы со светло-серого редингота своего барина. Когда обитатели замка приблизились к незнакомцам и те их увидели, то первый шепнул что-то на ухо второму, после чего лакей поднял с земли соломенный шлем и подал его своему господину. Тот подошел к хозяевам и, странно играя мускулами лица, обратился к старому барону с несколькими словами извинения за то, что свалился в его сад без доклада. Барон возразил, что это не имеет никакого значения, а учитель прибавил к этому глубокий поклон. Оба с удивлением рассматривали атрибуты незнакомца - тетради, свитки и бумажные листы, торчавшие из его задних, передних и боковых карманов, а также из кожаного ранца, который он носил на ремне через плечо. Внимание барышни, напротив, с первых минут было приковано слугой. Действительно, в одежде этого человека многое отступало от обычной ливреи. Ибо, не говоря уже о букете полевых цветов, благоухавшем на его шляпе, должно было казаться странным, что он повязал себе бедра, точно фартуком, большим пестрым платком. Тем временем его господин стал между бароном и учителем, и это движение побудило барышню взглянуть на него внимательнее и подойти ближе; таким образом, вокруг пришельца образовалась, как бы сама собой, группа слушателей. - Уважаемые незнакомцы, зачем нам так долго стоять в недоумении друг перед другом? - начал он с некоторой торжественностью, что, впрочем, не мешало удивительной игре мускулов его лица, о которой мы уже упоминали. - Внутренний голос говорит мне, что наша встреча в этом запущенном французском парке является следствием какой-то астральной конъюнкции, которая соответствует сигнатурам наших четырех микрокосмов. Если это так, то пустое удивление и суетные условности ничего не говорящих комплиментов, украшающих преддверие малозначащих знакомств, были бы просто потерей драгоценнейших мгновений. "Лови момент, ибо на его воскрыльи покоится вечность", - сказал некий мудрый поэт. Глубочайшее предчувствие моей души говорит мне: это было предназначено! Назрел час, когда лошадь моя должна была дать козла у этой изгороди и сначала сбросить меня на кучу травы, чтобы я затем мог очутиться в вашем любезном и гостеприимном кругу. - Вы упали с лошади? - спросил старый барон. - Да, - ответил незнакомец, - или вернее, я слетел и описал дугу, вычисление которой, вероятно, дало бы все элементы эллипса. Я предпринял пешком научное путешествие, преследующее цель найти минерал, при посредстве которого воздух... впрочем, пока ни звука об этих вещах! Но, почувствовав усталость, я нанял в городе, в четырех милях отсюда, лошадь, чтоб завернуть в эту местность. Сюда направили меня почерпнутые из разных трудов глухие указания, на которые толпа не обращает внимания, но которые содержат крупицы чистейшего золота. Также и личные соображения убедили меня в том, что здесь расположено местонахождение мин... но, как сказано, об этом ни слова! Сидя на лошади, я предавался различным наблюдениям, так как мои довольно обширные познания способствуют тому, что самые разнообразные вещи приходят мне в голову одновременно. Я нашел, что инфузории, быт которых, между прочим, занимает меня в последнее время, представляют собою в сущности недоразвившихся карпов и обладают памятью... - Можете ли вы обстоятельно рассказать мне про инфузории? - со страстным энтузиазмом прервал оратора старый барон. - Сколько хотите; я находился в самом близком общении с этими существами, - возразил тот. - В то же время я обдумывал свои гипотезы о насильственных и добровольных передвижениях древних наций во время переселения народов и убедился, что в нас течет довольно много греческой крови, на что в некоторых случаях указывает и наш язык, например, слово "кот", происходящее от греческого "чистить, очищать", так как это животное очищает дом от мышей; или же "кот" происходит от приставки вниз, прямо, на, через, сквозь, вдоль. Разве коты со своими ласковыми и порывистыми движениями не суть до известной степени ожившая приставка? Разве они не спрыгивают беспрерывно вниз с крыш и деревьев? Не бросаются прямо на стены? Не перескакивают через чердак, освещаемый луной? Не пролезают сквозь огонь и воду? Не крадутся вдоль ржаного поля? Так что повсюду в Германии, куда бы вы ни вступили, греческие рудименты и... - В особенности спартанские, не правда ли? - спросил учитель со сверкающими глазами. - И их тоже, конечно, легко удается обнаружить, - ответил незнакомец. Учитель горячо пожал руку барона за спиной незнакомца, а владелец замка, который думал об инфузориях и забыл всякие различия рангов, ответил теплым рукопожатием на это выражение восторга. Незнакомец между тем продолжал: - Эти и многие другие вопросы я обдумывал, удобно сидя на спине клячи, уже переставшей находить радость в телодвижениях и соглашавшейся идти более или менее пристойным шагом только под ударами хлыста, которыми шедший за мною слуга обрабатывал ляжки лентяйки. Я потому так подробно излагаю эти обстоятельства, что они имеют значение для последовавшего происшествия. А именно, когда я загибал на дорогу вдоль вашей ограды и мой проклятый конь ступал самым степенным шагом, в то время как я не думал ни о чем ином, как о том, чтобы познакомиться с замком и его обитателями, - лошадь испугалась, точно ей, подобно валаамовой ослице, явилось видение, закинула голову, стала на передние ноги, подпрыгнула с невероятной резвостью, одновременно брыкая задними ногами, и боковым прыжком бросилась в колючий кустарник; я же, потеряв поводья, описал упомянутую дугу, согласно параллелограмму равнодействующих сил козляния, брыкания и бокового прыжка, и полетел через изгородь на кучу травы. Но во время полета и падения во мне молниеносно зародилось интеллектуальное представление, которое с физической силой проникло из крестца через позвоночник в мозговые нервы, и в переводе на слова гласит: "Это великий исторический момент, это исходная точка важных событий". Но для того, чтобы вы уразумели, кого так неожиданно закинуло в гущу ваших отношений, узнайте мое имя, титул и звание. Я барон фон Мюнхгаузен, член почти всех ученых обществ, принятый в Аркадскую академию в Риме под именем "Неувядающего". ВОСЬМАЯ ГЛАВА трактует о слуге Карле Буттерфогеле и о любезном приеме, оказанном барону фон Мюнхгаузену в замке Шник-Шнак-Шнур - А я, - сказал лакей, смело подходя к господам, - слуга Карл Буттерфогель, - чищу щеткой платье барина и натираю ему сапоги. Сударыня смотрит с удивлением на мой букет на шляпе и на этот платок, что выглядит, пожалуй, как передник скорохода; я скороход, да такой, которого всякая улитка догонит: а все от этого ранца, в котором лежат инструменты барина. Цветы я срывал от скуки, пока барин изучал воздух, а передник я нацепил, чтоб спасти брюки от колючек, сквозь которые барин хотел пролезть во что бы то ни стало. Я не думаю, чтоб кляча испугалась исторического момента, как вы говорите, а просто ее колючки царапали, она от того и взбесилась. Старый барон и учитель слушали с удивлением сверхнаглую речь слуги. Мюнхгаузен пытался выразительным взглядом поставить нахала в рамки, но тот выдержал взгляд, не сдаваясь, и тогда его господин опустил глаза, причем на лице его отразилось скрытое душевное страдание. Барышня же испытывала сильнейшие внутренние переживания. Во время речи Карла Буттерфогеля щеки ее сделались огненно-красными, взгляды быстро перебегали от господина к слуге и обратно, а губы шепотом вопрошали судьбу: - Передник скорохода? Шляпа с цветами? Старый барон любезно пригласил г-на фон Мюнхгаузена погостить у него столько, сколько ему заблагорассудится, на что г-н фон Мюнхгаузен согласился с благодарностью. После этого все направились из парка в замок, причем владелец его объяснил гостю, смотревшему с некоторым недоумением на разрушенное здание, что хозяйство в связи с разными обстоятельствами пришло в некоторый упадок, но что предполагается стройка. На лестнице, ведшей из сеней в комнаты, с гостем чуть было опять не случилось несчастье, ибо одна из трухлявых ступеней, на которую он ступил, затрещала и сломалась. При этом он потерял равновесие, хотел удержаться за перила, но схватил только воздух, так как перила давно уже пошли в топку. Он бы и упал, если бы старый барон не удержал его за полу кафтана. Благодаря этому он благополучно устоял на ногах и был введен в общую комнату, где его попросили обождать, пока будут готовы его апартаменты. Заботу об этих последних взял на себя учитель, так как барышня оказалась ни на что не пригодной. Она сидела с просветленным взглядом в углу комнаты, смотрела перед собой, и мысли ее, казалось, были далеко. Когда отец сказал ей: - Ренцель (так он называл ее, когда бывал особенно в духе), откуда взять ночной столик для гостя? Она отвечала: - Отец, заря всходит. А когда он попросил ее позаботиться о постельном белье, она неподвижно посмотрела ему в лицо и не поняла. Учитель же, который при таковых обстоятельствах предложил себя в дворецкие, обнаружил немалое проворство. В бытность свою в Гаккельпфиффельсберге он был у себя и слугой, и служанкой, а потому приобрел весьма точные познания во всевозможных мелочах домашнего обихода. Быстро убрал он из кладовой, которую владелец замка предназначил для гостя (как единственное помещение, еще имевшее окно), сушеные яблоки, бобы и горох, припасенные там на зиму, позаботился о безопасности г-на фон Мюнхгаузена, отбив шестом с потолка растрескавшуюся штукатурку, чисто вымел пол, прогнал пауков из их воздушных замков, взял с кроватей остальных обитателей то, чем они еще могли поступиться, смастерил из разных кусков дерева с помощью пилы, молотка и гвоздей нечто вроде козел и ухитрился даже раскопать для гостя сносный стол и стул. Закончив работу, он спустился вниз и нашел старого барона помолодевшим на десять лет. Мюнхгаузен расписал быт инфузорий в таких очаровательных красках, что его слушатель пришел в восторг: он нарисовал ему целые идиллии, эпопеи и трагедии, которые, по его заверениям, происходят в каждой капле воды. Когда учитель остался на несколько минут наедине с Мюнхгаузеном, то по его настоянию тот заверил его честным словом, что недалеко от Букстегуде он нашел отчетливые следы спартанского происхождения и нравов, поскольку люди там презирали науки и были покрыты грязью. Учитель, в высшей степени довольный, пошел есть свой черный суп и предоставил Мюнхгаузена Эмеренции. После паузы, такой же торжественной, как та, которую устраивают комедианты перед захватывающей сценой, где любовь побеждает коварство тем, что Фердинанд подсыпает своей Луизе крысиного яду в лимонад, - после паузы, которая была такой же длинной и тяжелой, как предшествующая фраза, Эмеренция робко сказала гостю: - Г-н фон Мюнхгаузен, вы как некий мифологический продукт нашего существования, движимый внутренней необходимостью, вступаете в замок моих дедов. Еще в парке вы сказали, что чувствуете себя крепко связанным со всеми нашими желаниями и надеждами. Не обессудьте поэтому робкую деву, если она, нарушив законы скромности, присущей ее полу, спросит вас настойчиво и от всего сердца: "существуют ли еще скороходы?" - Да, сударыня, - серьезно и прочувственно возразил г-н фон Мюнхгаузен, - скороходы еще существуют. - Держат ли князья таких скороходов? - спросила барышня, смахивая слезу с правого глаза. - Только князь и может себе это позволить! - воскликнул Мюнхгаузен и поднес носовой платок к своему левому плачущему глазу. - А теперь еще один, последний, вопрос, обращенный к вашему прекрасному сердцу, благородный человек, вопрос, которым я отдаю вам душу: носит ли скороход там, где он появляется, шляпу с цветами и передник? - Шляпа с цветами и передник останутся эмблемами скорохода до конца дней! - торжественно провозгласил барон фон Мюнхгаузен и поднял вверх, как бы для клятвы, два пальца правой руки. - Благодарю вас за эту минуту, - сказала барышня. - Моя жизнь снова расправляет крылья. Судьба подает знак! В уста невинности, в уста вашего Карла вложила она свое многозначительное слово, созвучное волшебным тонам моих сокровеннейших глубин, сокровищам моей груди, которые, лучась, только что вырвались из мрака. Вы же, великий учитель, деликатно и мудро превратили сладостную сказку в истинную, простую правду. О, я знала, что здесь я буду понята! - Безусловно понята! - воскликнул г-н фон Мюнхгаузен. В эту минуту вернулся в комнату старый барон, ходивший осматривать покои, приготовленные для гостя, и пригласил его проследовать туда, чтобы сразу же расположиться поудобнее. Оставшись одна, Эмеренция сказала: - Явился тот, кто понимает меня без слов; небо держит обещания, которые дает нам в часы воздыханий! Скоро, скоро прибудет и Руччопуччо, князь гехелькрамский, чтобы взять отсюда свою подругу в самом непорочном смысле этого слова. ДЕВЯТАЯ ГЛАВА Взаимное понимание и непонимание - интенсивная воля - орден - убеждения и почетные должности - Геррес и Штраус - "Орлеанская девственница" - знамения, чудеса и новые тайны В последовавшие за приездом гостя дни пылкий восторг обитателей замка перед удивительным человеком перешел в более спокойную, а тем самым и более прочную уверенность, что в его лице им явился предназначенный судьбой, давно желанный Мессия. Ибо старый барон заметил уже в первый вечер, когда наслаждался беседой с г-ном фон Мюнхгаузеном, что никто между землей и небом не мог сравниться с его гостем в отношении знаний, опыта, приключений, взглядов, идей и гипотез. Гость, судя по его рассказам, побывал почти во всех известных и неизвестных странах земли, занимался всеми искусствами и науками, заглянул в Вейнсберге в мир духов, испытал всякие положения в жизни, был попеременно поваренком, воином, политиком, естествоиспытателем и машиностроителем. Судьба выбрасывала его даже из круга человеческой жизни; после первых часов знакомства он дал понять, что провел часть своего детства среди скота. Старый барон установил для бесед главным образом вечерние часы, когда все обычно собирались в общей комнате и усаживались при свечке на деревянных табуретках вокруг соснового стола. В отношении прогулок по парку он еще строже, чем раньше, соблюдал правило молчания. - Ибо, - говорил он, - надо освободить день для размышлений над тем, что Мюнхгаузен рассказывает по вечерам; иначе накопится слишком много материала и мы, как овцы, впадем в вертеж от мудрости этого человека. От библиотечного абонемента он теперь отказался; гость давал ему больше любого журнала; дух всех журналов воплотился в Мюнхгаузене. Этот удивительный человек всегда исходил в своих рассказах из чего-нибудь знакомого и установленного, затем отделялся от земли для самых смелых и рискованных полетов, и про него можно было сказать, что своей персоной он олицетворял могучий прогресс нашего времени. Впрочем, в ощущения владельца замка вторгалось по временам и чувство недовольства. Мюнхгаузен много говорил о литературе и поэзии и при этих рассказах легко впадал в сатиру. Барон же не интересовался этими областями и ненавидел сатиру, а потому вступал в подобные разговоры только с некоторой досадой. Но действительно оскорбленным он чувствовал себя, когда Мюнхгаузен, как это нередко бывало, высказывал мнение, что все люди рождаются равными и что только ослепление, ныне навсегда похороненное, могло признавать за кем-либо прирожденные привилегии, которые в то же время не принадлежали бы и всем остальным его собратьям. Отношения между барышней и гостем вскоре приняли глубокую и прочную форму того деликатного понимания без слов, которое так ценят наши мечтательные и возвышенные дамы. Когда она шептала ему, что невыразимое нечто пронизывает ее, то он уверял, что вполне ее понимает; и если она под наплывом чувств не могла подобрать конца к началу фразы, то он намекал, что вторые части предложений хранятся невысказанными в его молчаливой душе. Кроме того, она наслаждалась до глубины сердца его блестящими описаниями далеких стран, и ее возбуждение доходило до энтузиазма, когда он произносил двадцатичетырехсложные мексиканские, перуанские или индусские названия. Правда, по временам и ее кое-что задевало. Рассчитывая понравиться ей еще больше, Мюнхгаузен иногда высказывал мнение, что только женщина остается верна своим чувствам, а что к мужчине применима поговорка: "С глаз долой, из сердца вон", почему никогда и нельзя рассчитывать на обещание этих непостоянных существ. Он, конечно, не мог знать, как сильно такие изречения шли наперекор ее ожиданиям. На это она обыкновенно отвечала: - Г-н фон Мюнхгаузен, ваше появление и появление Карла заранее опровергают для меня эту фразу на основании высших предчувствий. Когда она это говорила, то он ее действительно не понимал, но у него не хватало смелости в этом признаться. Между тем эти отдельные размолвки быстро растворялись в чувствах преклонения и восхищения, которые испытывали к нему отец и дочь; мало того, в силу контраста размолвка придавала этим чувствам еще большую страстность. Напротив, отношение к нему учителя было совершенно особенное; оно напоминало те шуточные рисунки, которые кажут веселое лицо, когда посмотришь на них с одной стороны, и раздраженное, когда посмотришь с другой. Личность Мюнхгаузена и его речи не могли не произвести сильного впечатления на учителя; мы знаем, какие он имел виды на этого фатального человека для подтверждения самых дорогих для него убеждений. Но он не всегда мог согласиться с мюнхгаузеновским методом изложения. В начальной школе он привык к простоте; просто, без всяких прикрас, отбарабанивал он мальчикам и девочкам сотворение мира, грехопадение, жертвоприношение Авраама и историю о целомудренном Иосифе. Мюнхгаузен же, обуреваемый воспоминаниями, переполненный ссылками, ретроспективными взглядами и отступлениями, городил столько побочных эпизодов на основной рассказ и часто залезал в такой лабиринт, что бедный учитель, принужденный поневоле разыгрывать блуждающего Тезея, нередко упускал из рук нить Ариадны. Кроме того, он замечал, что Мюнхгаузен, смотревший на него, как на ничтожного нахлебника - чем он в действительности и был, - обходился с ним не с той же любезной внимательностью, как со старым бароном и барышней, и совсем не реагировал на его увещевания документально изложить переселение изгнанных спартанцев в княжество Гехелькрам. Поэтому он то бывал в восторге от Мюнхгаузена, то зол на него. Истинно сказано, что несть пророка в своем отечестве без какого-нибудь Фомы, который сегодня следует за ним, а завтра предаст его. Во время одной из вечерних бесед барон сказал гостю: - Видит бог, я неохотно верю в чудеса и держусь того мнения, что природа - это дом, где все еще каждый день обнаруживают новые комнаты и каморки; но когда я подумаю, дорогой Мюнхгаузен, что вы были заброшены к нам в тот самый момент, когда, как я узнал от Эмеренции и учителя, мы все трое одновременно мечтали о таком именно человеке и в один присест испустили громкий вздох, то я, право, не знаю, происходят ли такие вещи естественным путем. - А что такого удивительного в том, друзья мои, что вы притянули меня вздохом? - воскликнул Мюнхгаузен. - Ведь мы же знаем, что, когда человеческий дух сосредоточится как следует на каком-нибудь пункте, ему бывают присущи повышенные способности. Так, Геррес рассказывает в своей "Христианской мистике", книге, безусловно достойной доверия, что однажды святая Екатерина не могла причаститься из-за легкого недомогания и потому во время службы стояла на коленях в углу церкви: но это не имело никакого значения, так как облатка полетела через весь церковный корабль прямо ей в рот (*37). Так вот я всегда и говорю: что одному хорошо, то и другому здорово. Ежели праведники могут притягивать молитвой святые дары на сто с лишком шагов, то миряне, если они только энергично сосредоточатся на одном пункте, могут приманить к себе этот пункт, будь то деньги, женщины или почет; и, таким образом, каждому воздается по его желанию; праведники получают, что им необходимо, а миряне - что им полезно. Я убежден, что ваши желания набросили на ноги моей клячи магический аркан, который потянул ее в колючки садовой ограды, и что затем ее вспугнула мистическая сила ваших вздохов, благодаря чему, пройдя сквозь последующие причинные звенья, я попал к вам. - Да, Мюнхгаузен, - воскликнул старый барон, - вы свалились к нам из эфира, как громовая стрела! Мюнхгаузен продолжал: - Не обладай человеческая воля такой силой, то как могло бы случиться, что иная славная, красивая девушка выходит за безобразного олуха? Олух втемяшил себе в голову, что он женится на красавице; он направляет на оную все свои желания, и точно: она отдает ему руку, сама хорошенько не зная, как это произошло. Другой больше интересуется почетом и высоким положением: он не знает ничего, решительно ничего, даже в писаря не годится, но он человек "с убеждениями", в том смысле, в каком мы, посвященные, понимаем это слово; он обладает максимальной интенсивностью желания доставить себе и своему кузену все мыслимые блага и еще парочку в придачу; он убежден, что если ему и г-ну кузену будет хорошо на этом свете, то счастье страны обеспечено. Человек с убеждениями, без знаний и ума, так долго и с таким жаром тайно мечтает сделаться наместником или министром, что в одно прекрасное утро он просыпается таковым. Мир кричит о мелких интригах. Ерунда! Он бы лучше научился заглядывать в великие тайны природы. Мистическая сила желания была причиной того, что наместничество полетело человеку с убеждениями прямо в рот, как... - Как жареный голубь! - вставил старый барон. - Как облатка святой Екатерины, по крайней мере, по Герресу, - сказал Мюнхгаузен. - Однажды (это было в герцогстве Дюнкельблазенгейм) возмечтал я о местном ордене; это не значит, что я вздыхал о нем страстно, но тщетно. Нет, я реально примечтал его к своему фраку (*38). Тамошний герцог - добрый старик; образование его ограничивается баснями Геллерта; дальше этого он не пошел; и вот, в память этой поучительной детской книжки он учредил орден Зеленого Осла с командорством, с большим и с малым крестом. Так вот, мне страшно захотелось иметь этот зеленый ослиный орден, ибо вас в Дюнкельблазенгейме почти что за человека не считают, если вы не принадлежите к ослам: так для простоты называют там кавалеров этого ордена. Как-то утром подходит к моей постели мой тогдашний чистильщик сапог, Калинский, подносит мне фрак, который провисел всю ночь у меня в спальне, и восклицает: - Г-н барон, вы за ночь стали ослом. Смотрю и сам несколько удивлен: действительно, в третьей петлице - переливчатый бант, и на нем висит крест с любителем чертополоха и девизом. Выскакиваю из постели и справляюсь в доме, не прокрался ли кто ночью, чтобы сыграть со мной эту шутку. Но дверь всю ночь была на запоре, до Калинского никто не приходил. - Орден налицо; где же заслуги? - спрашиваю я себя. - Есть ли у тебя какие-нибудь заслуги перед Дюнкельблазенгеймом? Строжайше испытываю свою совесть и разбиваю главный вопрос на шесть второстепенных. Но на все вопросы, главные и второстепенные, я принужден был ответить: нет! У меня не было никаких, решительно никаких, ну просто ни малейших заслуг перед этим государством. Перед другими государствами у меня были заслуги, но не перед Дюнкельблазенгеймом. Я ничего не сочиняю. А орден все-таки был тут. Опять доказательство мистической силы настойчивого желания. Самое удивительное во всем этом деле, и чего я до сих пор не мог себе объяснить, - это не то, что я притянул крест своим желанием, но то, что он, со своей стороны, повлиял на переливчатый бант, который сам вделся в петлицу. Я попытался развязать узел, но он был так крепко затянут, что это мне удалось только после больших усилий. И впоследствии бант продолжал плотно держаться, подобно тому, как в "Христианской мистике" держалась на кресте Хуана Родригес, не будучи к нему прибита. - Ах, если бы мне быть Хуаной Родригес! - пропела барышня. - Чепуха! - пробурчал учитель. - В этой книге Герреса, по-видимому, имеются удивительные вещи, - сказал старый барон. - Ого, там еще не то расписано! - воскликнул Мюнхгаузен. - У святого Филиппо Нери так распухло сердце от молитв, что оно проломило ему два брюшных ребра, а именно четвертое и пятое; святого Петра из Алькантары так жгло любовное пламя, что снег вокруг него таял и что однажды зимой он принужден был прыгнуть в прорубь, чтобы охладиться, но лед вокруг него шипел и кипел, как в котле, поставленном над большим огнем. - Перестаньте, перестаньте! - взмолился старый барон. - У меня голова кружится. Но Мюнхгаузен продолжал с жаром. - Геррес, кроме того, говорит, что святые прекрасно благоухают, в особенности, когда страдают проказой. Но самое очаровательное это то, что они источают миро. Святая Лиутгарда пускала его из пальцев, у святой Христины оно было в персях, а у аббатисы Агнессы из Монте-Пульчано монахини выдавливали целые кружки. Геррес, кроме того, совершенно правильно распределяет этот процесс маслообразования по разным частям тела, так как он вообще не излагает ничего грубо и в сыром виде, а выводит все, что происходит со святыми, из высшей физиологии. В нижних прикрытых частях тела образуются нежные или жирные масла, говорит Геррес... - Понимаю, понимаю, нечто вроде оливкового или салатного масла, - прервал его старый барон и помахал шапкой, - а где царит настоящая святость, там зеленое прованское... - Ах, если б и я могла источать миро! - вздохнула барышня. - ...Дальше же в верхних частях, примерно начиная с грудобрюшной преграды, образуются главным образом летучие масла, ароматы, как говорит Геррес. Иногда, при известном составе воздуха, эти ароматы оседают на теле в виде манны крестообразной формы; тогда верующие соскребают ее со святых и съедают. Так это было, согласно Герресу, с уже упомянутой аббатисой Агнессой из Монте-Пульчано. - Мюнхгаузен! Мюнхгаузен! - воскликнул старый барон, надув щеки и выпустив струю воздуха, как он это обыкновенно делал, когда им овладевала какая-нибудь мысль. - Мы живем в великое время. Везде во всех областях знания зарождается ясность и связь. То, что случилось с сердцем Филиппе Нери, это как бы проявление в высшей области того самого, что каждодневно происходит в низшей, животной сфере. - Если бы полностью вернулись времена герресовских чудес, то одним святым можно было бы удовлетворить почти все домашние потребности и сэкономить сотни расходов, которые теперь так удорожают жизнь. Такой герресовский святой протопил бы нам комнату, дал бы масло, снизу жирное, сверху летучее, да раза два в году еще миску с манной... - Добрый, невинный папа! - сказала Эмеренция и с жалостью поглядела на отца. - Дойдет ли до этого, сказать не могу, - продолжал Мюнхгаузен, - но сам я испытал с этой книгой трехцветное чудо. Учитель вышел. Такие рассказы были ему особенно в тягость, так как он был убежденный рационалист. Барон же и его дочь настоятельно попросили г-на фон Мюнхгаузена сообщить им про трехцветное чудо, и тот продолжал: - Узнайте же, дорогие друзья и слушатели, что эта достохвальная христианско-мистическая книга стояла у меня на полке рядом с "Жизнью Иисуса" Штрауса. Мудрецам достаточно и немногих слов. Ученого учить - только портить, а потому мне незачем, достойный патриарх и хозяин, излагать вам подробно содержание последнего произведения: вам и без того известно из ваших журналов, что в то время, как христианский мистик свидетельствует о появлении стигматов еще в наши дни, Штраус отказывает Христу даже в его евангельском существовании; он утверждает, что апостолическая церковь была чем-то вроде акционерного общества, которая заказала Спасителя на общественные деньги, так как на него был спрос. Было большой неосторожностью с моей стороны поставить рядом две такие взъерепененные книги; я должен был предвидеть, что они не уживутся. Однажды ночью я просыпаюсь от удивительного шума, который раздается с библиотечной полки. Зажигаю свечу, освещаю библиотеку и вижу необычайное зрелище. Штраус и Геррес неистово лупят друг друга переплетами, размахивая ими, как два рассвирепевших индейских петуха. Члены консистории Паулус, Штейдель, Маргейнеке, даже Толук (*39), стоявшие по обеим сторонам от этих произведений, робко отступили в сторону, так что у противников оставалось достаточно пространства для развития своей переплетной полемики. При этом они издавали удивительные звуки. Из "Жизни Иисуса" исходило тонкое, хрустящее царапанье, как от грызущей мыши, тогда как толстая "Мистика" урчала и хрюкала наподобие ржавого баса. Я взял с полки моего бедного Герреса, который даже нагрелся, - хотя и не распалился подобно святому Петру из Алькантары, - приласкал его, утешил и, наконец, добился того, что книга окончательно успокоилась от своего ужасного волнения, в то время, как "Жизнь Иисуса" все еще продолжала размахивать одной крышкой переплета в воздухе, воюя против веры в чудеса, которая давным-давно уже отошла в область преданий. Когда же я обследовал переплет Герреса, чтобы посмотреть, не пострадал ли он в этой потасовке со Штраусом, то тут мне явилось трехцветное чудо. Дело в том, что я переплел Герреса в пурпуровый переплет, и что же вы скажете, друзья мои? От волнения на нем появились синие и белые пятна. Да, дорогие мои, "Христианская мистика" приняла старые революционные цвета 1793 г.: синий, красный, белый. Кобленц, да и только! Один специалист по краскам сказал мне впоследствии, что эта трехцветка и есть настоящая окраска автора, каковая победоносно выступает при всяком возбуждении (также и при мистическом) из-под последующих перекрашиваний (*40). Как бы то ни было, я поставил своего Герреса на другую полку, но, утомленный ночными происшествиями, опять выбрал для него неподходящее место, в чем я убедился на следующее утро. А именно, я поместил его рядом с "Девственницей" Вольтера. Но из борьбы с этой устаревшей сатирой христианская мистика вышла гордо и победоносно. Представьте себе, через ночь благочестивая книга обратила "Девственницу" на путь истинный, главным образом, вероятно, благодаря произошедшему в ней образованию жирных и ароматических масел. Верьте или не верьте, мне это безразлично; но это сущая правда. Фривольная поэма ушла в себя, текст исчез, и когда я туда заглянул, то оказалось, что я держу пачку невинно-белых листов в полукожаном переплете вместо кощунственных анекдотов о Карле VII, Агнессе Сорель, Дюнуа, Жанне д'Арк и ее осле. Мало того, бумага стыдилась своих прежних грехов и на ней появился чуть заметный розовый отблеск, наперекор изречению "Litterae non erubescunt". Я вам ее сейчас принесу, вы сами убедитесь. Мюнхгаузен выбежал с быстротой трясогузки. Старый барон зашагал взад и вперед по комнате, фехтуя руками в воздухе и играя в мяч собственной шапкой. - Чертовский парень, этот Мюнхгаузен! - воскликнул он. - Хочешь, не хочешь, а он тебя увлечет! Вначале я всегда противлюсь его рассказам, а затем не успеваю заметить, как он уже накинул мне петлю на шею и утащил. Что ты на это скажешь, Ренцель? На это Эмеренция отвечала: - Я еще надеюсь пережить это особое состояние воздуха и выделить манну из своего аромата. - Дура ты, - разбушевался старый владелец замка, - все только думаешь о себе и не хочешь расширять своего кругозора. Будь я похож на тебя, я не извлек бы из сегодняшнего вечера ничего, кроме эгоистического желания приворожить себе в петлицу Зеленого Осла. Как ты думаешь, разве твой отец не хотел бы на старости лет иметь орден, не оказав при этом Дюнкельблазенгейму ни одной из шести услуг? Но я не так ограничен: я дорожу своим образованием и сегодня же вечером спрошу Мюнхгаузена о его разных глазах и "позеленении"; мы находимся сейчас в самой гуще удивительных и невероятных комбинаций, к тому же и учитель со своей глупой, язвительной миной нам сегодня не мешает. ДЕСЯТАЯ ГЛАВА Самая короткая глава этой книги с примечанием автора Чтобы понять этот последний разговор, необходимо сказать, пока Мюнхгаузен не вернулся в комнату, что из многих поразительных свойств гостя, останавливавших на себе внимание обитателей замка, два в особенности вызывали их удивление. А именно, один глаз был у него голубой, другой карий; это обстоятельство придавало его лицу необычайно характерное выражение, тем более характерное, что, когда душа его была полна смешанных ощущений, эти различные элементы его настроений отражались в его глазах порознь. Так, например, когда он испытывал радостную тоску, то радость светилась в карем глазу, а тоска трепетала в голубом. Вообще, голубой был предназначен для нежных, карий же для сильных чувств. Лицо его, как я уже описывал, было бледно с желтоватым налетом, нечто вроде цвета пентелийского мрамора или вываренной в воске пенковой трубки, еще не нашедшей своего курильщика. Когда он переживал аффекты, от которых мы обычно краснеем, то по его лицу пробегал зеленый тон. Вот почему старый барон вполне правильно употребил выражение "позеленение", и мы собираемся им пользоваться и в дальнейшем, когда на протяжении этой истории Мюнхгаузен будет впадать в аффекты и меняться в лице. Вначале обитатели замка смотрели с тайным страхом на это явление. Вскоре, однако, великие достоинства гостя и его увлекательные повествования уничтожили боязнь, и осталось одно только острое любопытство в отношении игры красок. Незачем говорить, что сильнее всего любопытство проявлялось в старом бароне. Но и в этот вечер ему не суждено было его удовлетворить. После того как он вместе с дочерью прождали довольно долго возвращения Мюнхгаузена, вместо него вошел в комнату слуга Карл Буттерфогель и сказал: - Барон приказали извиниться; они никак не могут найти книги. К тому же, - тихо и таинственно добавил он, - они взялись за свои химические средства. - Средства? Химические средства? - спросил озабоченно старый барон. - Заболел, что ли, твой барин? - Никак нет, - возразил Карл Буттерфогель, - но жизненный пурцесс у него ослаб и пришлось применить гасы. - Ты, вероятно, хочешь сказать жизненный процесс и газы? - спросил барон после некоторого раздумья. - Но что все это значит? - Не знаю, - ответил слуга с многозначительной миной. - Поживем - увидим; а с барином моим обстоит неладно. Разумный барин, ученый барин, но я предпочел бы отца с матерью. Владелец замка тщетно убеждал малого объясниться вразумительнее. Новая тайна, однако, не успела пустить корни в сердцах обитателей замка, так как рассказы Мюнхгаузена были в последующие дни особенно содержательны; старый барон забыл даже на некоторое время вопрос об игре красок на лице своего гостя. В дальнейшем мы познакомим читателя с некоторыми из этих речей и рассказов. Примечание За сим следуют главы 11-15, которые благожелательный переплетчик поместил ради динамики рассказа в начале книги. Я обдумал наставления, которые дал мне по секрету этот человек, и решил им следовать, а потому могу гарантировать благосклонному читателю в последующих частях великолепнейший и драгоценнейший материал. "Мюнхгаузен" обещает быть такой книгой, что нельзя понять, как господь бог, не читав ее, справился с сотворением мира. Немецкая литература, собственно говоря, начинается только с моего Мюнхгаузена. Да поверит благосклонный читатель этим обещаниям! Я должен был бы, конечно, нанять для исполнения их какого-нибудь молодого человека из Гамбурга, Берлина или Лейпцига, но, в конце концов, я подумал: своей ли, чужой ли работы будет этот товарец, цена ему одна, а потому я сэкономил гонорар и комплименты. ШЕСТНАДЦАТАЯ ГЛАВА Почему барон Мюнхгаузен зеленел, когда стыдился или гневался После многих интересных вечеров старый барон снова вспомнил о вопросе, который давно хотел задать. Это был чудный дружеский час; уже несколько дней как Мюнхгаузен касался только таких тем, которые действовали на владельца замка и его дочь наиприятнейшим образом; даже недовольство учителя, казалось, несколько оттаяло. Поэтому, когда был съеден скудный ужин, состоявший из салата и яиц, хозяин по-приятельски подсел поближе к гостю и сказал: - Было бы очень любезно с вашей стороны, дорогой Мюнхгаузен, если бы вы угостили нас сегодня достоверной гипотезой относительно ваших разных глаз и вашего позеленения. Невозможно, чтобы вы не обратили внимание на эти чудеса природы; кроме того, вы человек, который задумывается над всем, а потому у вас, наверное, имеется и соответствующая гипотеза. - У меня нет никакой гипотезы, а я наверняка знаю, в чем тут дело, - возразил Мюнхгаузен и приподнял брови, так что голубой и карий глаз выделились еще отчетливее, чем обыкновенно. - Что касается двухцветности моих зрительных органов, то это связано с тайной моего зачатия - не краснейте, сударыня, я больше не буду распространяться на эту тему - каковая тайна бросает черную тень на целые периоды моей жизни. Как часто завидовал я поденщику, который в поте лица дробит челюстями твердый кусок черного хлеба, но зато не лишен сладкого утешения: "Ты создан, как все люди, и уйдешь туда, где покоятся твои деды". Но я... увы!.. - Впрочем, прострем завесу над этими безднами. Они глубоки и страшны, бедный Мюнхгаузен! Друзья мои, о моем голубом и карем глазе я могу сказать вам только следующее: соки или субстанции, или материи, или специи... Господи, как мне начать, чтобы объяснить вам это наглядно, не разоблачая моего так называемого отца? Или ингредиенты или зелья... Знаете ли вы, дорогие мои, что такое смеси? - Не затрудняйтесь, дорогой учитель, - мягко и сердечно сказала барышня, - я вас вполне понимаю. - О, Господи, какое счастье постоянно понимать друг друга без слов! - воскликнул Мюнхгаузен и по обыкновению поцеловал барышне руку. - Значит, я могу не говорить дальше об этом предмете и обращусь сейчас же к объяснению второго феномена, чтобы... - Но мы теряем от этого! - воскликнули в один голос старый барон и учитель. - Потому что мы решительно ничего не поняли. Мюнхгаузен откашлялся и ответил: Римское I: 0,208 глицерина + 0,558 воды + 1,010 углекислоты, высушенной при 110o = голубой. Римское II: 0,035 углекислого натра + 0,312 хлористо-галоидной водородной кислоты + 0,695 глицерина, высушенного при 108o - голубой, склонный к потемнению. - Поняли? - Да, это уже яснее! - воскликнули барон и учитель. - Тут хоть есть над чем подумать. - Итак, довольно о голубом и карем глазе, - сказал Мюнхгаузен. - Что же касается того, что я зеленею, когда другие люди краснеют, то я приобрел это свойство в связи с ужасными, трагическими превратностями в любви. Если для вас не утомительно, то я изложу вам вкратце мои любовные приключения. - Мюнхгаузен, вы - и любовь, это должно быть нечто величественное! - воскликнула барышня, сверкая глазами. - Да, фрейлейн, это было исключительное зрелище, - ответил Мюнхгаузен. - И потому оно было особенно исключительным, что я занимался любовью не на авось, как прочие молодые люди, а по определенному плану. С тех пор как я мыслю, я всегда обладал ясным сознанием; все душевные силы хранились во мне порознь, как снадобья в аптечных банках; у меня бывали дни, когда я мозгом выводил умозаключения, воображением рисовал золотые воздушные замки и в то же время отдавался неопределенным ощущениям. Так мне удалось создать в себе из отдельных составных частей тот могущественный аффект, который обычно захватывает людей врасплох, как ночной пожар, и подготовить себя окончательно для главной страсти своей жизни. Я уже становился взрослым, и мне было ясно, что любовь состоит из чувственности, одухотворенности, сентиментальности, фантазии, эгоизма и самопожертвования, - значит, из шести элементов, которые я должен был выработать в себе один за другим. В этот период моей удивительно непоседливой юности я жил во дворце одного франконского прелата, который потерял свою епархию в связи с насильственным переворотом в тамошнем управлении, но сохранил большую часть своих доходов и потому мог проводить жизнь в полном удовольствии. Этот старый господин особенно ценил лакомый стол, и мое назначение заключалось в том, чтобы доставлять ему это наслаждение. Я растапливал огонь в очаге, полоскал предназначенные для яств сосуды, пускал в ход машину, к которой был прикреплен вертел, коротко сказать и без обиняков, я был у прелата _поваренком_, но поваренком философствующим. Прелат исходил из принципа, что в