ряженно шевельнулись ее губы. - Служу, но не здесь. Мне разрешили свидание. - Что с моими детьми? - вскрикнула она и вся напряглась. - Там же, в деревне. У Анфисы Алексеевны. - Правда? - Анфиса Алексеевна была здесь. - Дай-то бог, дай-то бог, - вздохнула Мила с облегчением и перекрестилась. "Она же спросит о муже", - оробел Сорокин. Он заметил, что латыш-надзиратель, хотя и делает вид, будто занят своим делом, в то же время внимательно прислушивается к их разговору. Поэтому они говорили тихо, только чтобы расслышать друг друга. Сорокин спросил, за что ее арестовали. - Не знаю, вот вам крест. Меня всего один раз допрашивали, ночью. Спросили, где муж, с кем приходил домой, с кем связан. Клянусь, ничего не знаю. Я его совсем мало видела. Не знала, и чем он занимался. Что за люди к нему приходили? Говорил, фронтовики, однополчане. - Ну а вы сами помогали чем-нибудь тем фронтовикам? - Я? - Глаза ее застыли и смотрели на Сорокина подозрительно и даже враждебно. - Вам поручено меня допросить? - Ну что вы, Мила... Эмилия Викторовна. Я просто хочу знать всю правду. Мы же родня. - Последние слова он произнес нарочито громко, для надзирателя. - Если все обстоит так, как вы говорите, то... Словом, это не самое страшное. Уверен: разберутся, выпустят. Я буду ходатайствовать, чтобы разобрались. - Спрашивают, где Ларик. А что я им скажу? Если б я сама знала. Может, его давно и в живых нет. Он жалел Милу и верил, что ей в самом деле давно ничего не известно о муже. Вот если б этот флегматичный латыш отлучился хоть на минутку, можно бы сказать и о Ларике. Латыш не отходил. Завели разговор о прошлом, вспомнили тетку Анфису и то лето в теткиной усадьбе. - Боже, как вы были в меня влюблены и как я вас жалела, - сказала Мила с грустной улыбкой. - Все прошло, - соврал Сорокин, ибо то далекое так и не забылось, боль не унялась. - Женаты? - Не успел. Вот кончится эта... катавасия - женюсь. Латыш обернулся к ним спиной, присел на корточки подле тумбочки и что-то там искал. Сорокин встал, подошел к Миле и пальцем написал на покрытом легкой пылью столе: "Жив, заходил вчера". Она прочла, кивнула, что, мол, поняла, и он тут же ладонью стер написанное. - Спасибо тебе, Максимка, - прошептала она, назвав его так, как называла в то далекое лето. Чтобы еще больше утешить Милу, сказал, что обратится к наркому Луначарскому и тот попросит чекистов поскорее разобраться с ее делом. На том и расстались. На прощание Мила взяла его руку в свои, подержала секунду-другую, потом обхватила его за шею, и он, верста коломенская, вынужден был нагнуться, чтобы она могла поцеловать. Поцеловала трижды, по-христиански. Латыш по-своему крикнул что-то в даль коридора, пришла все та же женщина и повела Милу в камеру. Солнце светило жарко, щедро, когда Сорокин после свидания с Милой шел по улице. Блестели, хотя много лет не видели швабры, пустые витрины богатых некогда гастрономов, орали галки на липах, ярко пылали церковные купола, и сиял в синем, по-осеннему высоком небе на всю Москву огромный шелом храма Христа-спасителя. Пожелтевшие деревья роняли листву, она сплошь лежала на тротуарах, на мостовых, в подъездах домов, занесенная туда ветром и ногами прохожих. Сорокин шел с приятным ощущением сделанного доброго дела. Он верил, что все будет по справедливости, Милу выпустят. Сегодня же поговорит о ней с Луначарским. Однако в тот день встретиться с наркомом не привелось. Прошло и еще несколько дней. Вечером он был дома, лежал под одеялом - было прохладно, а печки не топили. Читал, пока было светло, а когда стемнело, просто лежал, глядел в закопченный потолок и думал. Думал о своей жизни, которая пошла не совсем так, как планировалось. Когда-то в гимназии, еще в пятом классе, расписал свое будущее чуть ли не на каждые пять лет. После гимназии рассчитывал окончить университет и художественную академию. Потом - поездка в Италию, Грецию для изучения античной культуры, и на всю оставшуюся жизнь он должен был посвятить себя древнерусскому искусству. Любовь, семья (пятиклассник!) в расчет не принимались. Не мог он, конечно, предвидеть и таких глобальных событий, как война, революция. Многое сбылось. Окончены гимназия, университет, были учеба в академии, работа в музее... Была война, были революции, и он, дворянин, принял революцию, служил ей. Стал большевиком. Почему так поступил, порою сам не мог себе объяснить. Главным, видимо, было то, что поверил в победу революции, в правоту ее дела. Его родовое имение в Смоленской губернии крестьяне сожгли - и дом, и все хозяйственные постройки, оставили только мельницу. Мать живет в Ярославле, у сестры. Обе работают в больнице акушерками. Московский их дом реквизирован и заселен кем попало. Его наспех перепланировали, наделали перегородок, новых дверей, пробили в стенах новые окна. И дом не знает покоя ни днем, ни ночью. Сорокину досталась комната куда ни шло, довольно просторная. Правда, несколько раз пытались и его разгородить, чтобы подселить кого-то, но Сорокин не уступил, отвоевал свое - как-никак работник наркомата... Наступила ночь, а заснуть не удавалось - мешали. Где-то стряпали на примусе, и чад от него проникал в комнату. Наверху бранились мать с дочерью. "Раскладушка ты, а не девица!" - кричала мать. Что отвечала дочь, не было слышно. За стеной чаевничали две женщины-вагоновожатые, а их сосед, ухаживавший за одной из женщин, играл на балалайке и распевал частушки, такие бесстыжие, что оставалось удивляться, как женщины могут их слушать. А они слушали и хохотали. "Чертовы бабы, - клял их Сорокин, - ночь же, неужто не понимают". Раньше несколько раз в такие вот шумные ночи не выдерживал, ходил к соседям, просил, чтобы хоть ночью не шумели. А в ответ слышал: "Эйш, какая благородь даликатная. Захочешь спать - уснешь. Мы спим, и хоть бы что". Наконец угомонился балалаечник, мать с дочерью прекратили ругань, и Сорокин уснул. Но спал недолго. Разбудили выстрелы во дворе и крики. Сорокин вскочил с постели, прильнул к окну, силясь что-то там рассмотреть в темноте. Выстрелили еще два раза - теперь уже где-то в отдалении. И снова ночная тишина. Соседи, конечно, не слыхали ни выстрелов, ни криков, спали сном праведников. Подумав, что это милицейский патруль наткнулся на каких-то злоумышленников, Сорокин лег. И в этот момент заколотили в дверь. На его вопрос ответили: сотрудники чека. Сорокин впустил их. Вошли двое в фуражках с красными звездами, в штатских пиджаках, с маузерами. - Нам нужно осмотреть вашу комнату, - сказали они и сразу же принялись за дело. Заглянули за шкаф, под стол, под кровать, отворили дверцу шкафа. - А по какому поводу обыск? - спросил Сорокин. - Ночью... - А кто к вам должен был прийти сегодня ночью? - в свою очередь спросил чекист, который постарше. - Кого ждали? - Никто... Никого я не ждал. - Никого? А штаб-ротмистра Шилина не ждали? Знаете такого? - Знаю. Он мой дальний родственник. - А его жена? - Тоже родственница. У меня было с нею свидание в чека. - Нам об этом известно. Так Шилина, говорите, не ждали? - Нет. А почему я должен был его ждать? - Сорокин смекнул, что Шилин, направляясь к нему, наткнулся на патруль, а возможно, и на засаду. - Несколько дней назад к вам Шилин не заходил? - спросил тот же, постарше. - Заходил, - ответил Сорокин, не сомневаясь, что об этом чекисты знают. Чекисты расспросили обо всем, что им было нужно, попрощались и ушли. В окно Сорокин видел, что к ним во дворе присоединились еще двое. Он встревожился. Шилин, конечно, шел к нему, чтобы узнать о Миле. Но почему его здесь поджидали чекисты? Откуда им стало известно, что Шилин может прийти к Сорокину домой? Значит, после свидания с Милой они взяли его, Сорокина, на подозрение, а квартиру - под наблюдение. Решили, что Шилин непременно поинтересуется судьбой жены и зайдет к Сорокину. Что ж, правильно рассчитали. До самого утра Сорокин не мог заснуть. Через день его вызвали в чека, переписали всех его родственников, равно как родственников Милы и Шилина, их адреса. Особенно допытывались, не знает ли Сорокин кого-либо из офицеров - знакомых Шилина. Через месяц от тех же чекистов Сорокин узнал, что Шилин бежал из Москвы куда-то на запад. Примерно в то же время Сорокин получил от Шилина гневное письмо, в котором тот называл его предателем, иудой и грозился при первой же встрече повесить на осине. Шилин счел, что Сорокин сообщил в чека о его возможном приходе и чекисты устроили засаду. Миле Сорокин не помог. Ее осудили и сослали в Петушки - небольшой городок во Владимирской губернии. Такова была история любви Сорокина к Эмилии. Она припомнилась и шевельнулась болью, когда он стал нечаянным свидетелем любовного свидания Булыги и Катерины вечером на берегу Днепра. 7 Сорокина к завтраку пригласил отец Ипполит. Он тяжело волочил ноги - застарелый ревматизм. Прося принесла из кухни чугунок с картошкой; обхватив тряпкой, чтоб не ошпарить руки, грохнула его на стол. Завтрак был простой, крестьянский: отварная картошка, малосольные огурцы с укропом, по ломтику сала и простокваша. Катерина пришла в столовую немного погодя, радостная, бодрая, причесанная по-новому - пышно и высоко. Лицо припудрено, легонько тронуто кремом. На ней красная кофта и бордовая юбка. Поздоровалась, улыбнулась чему-то своему, глаза ее весело сверкнули. Прося хмыкнула в кулак - рассмешила Катеринина прическа, - прикрывая рот, в котором не хватало трех передних зубов. Сорокин встретил Катерину комплиментом: - Вы сегодня необычайно хороши. - Еще бы, - ответила она и опять улыбнулась. - Французы говорят: если женщина некрасива в семнадцать лет, это ее беда, если в сорок - ее вина. А мне не семнадцать, стараюсь. Причину ее радости Сорокин знал: еще не отошла от ночного свидания, жила им. Ипполит раз и другой взглянул удивленно: не понимал, чему она радуется. Исподтишка, с любопытством посмотрел и на Сорокина, считая, видимо, его виновником такого настроения дочери. - Рыжики несут из леса полными лукошками, - сказала Катерина. - Может, и мне сходить? Она ждала, что ответит отец, но тот промолчал, даже не поднял на нее глаз. - Уж так много рыжиков, - повторила Катерина. - Схожу. - Рыжики тэи солить надо, - заметила Прося, - а где соли возьмешь? Боровики неси. "Интересно, - ухмыльнулся Сорокин, - а Булыга пойдет по рыжики?" Катерина, позавтракав, взяла лукошко, поправила перед зеркалом прическу и вышла из дому. В окне мелькнул ее силуэт. Сорокин с Ипполитом немного помешкали, потом направились в церковь. Храм поразил Сорокина еще накануне, хотя в тот раз он и не успел почти ничего рассмотреть. А сейчас, налюбовавшись снаружи, он с жадностью впивал красоту его внутреннего убранства. Церковь казалась высеченной из одной глыбы, все здесь пребывало в гармонии: стены, синие своды в золотых звездах, строгие линии колонн красиво завершающихся вверху арками... Мягким и торжественно-тревожным эхом отдавались каждое слово, каждый шаг, и невольно настораживалась душа, настраивалась на молитвенное созерцание. Приятный полумрак и прохлада были пронизаны солнечными лучами, проникавшими сквозь узкие прорези окон. Казалось, коснись этих лучей - и они зазвенят, как струны, волшебной музыкой. Она, музыка, тут словно застыла во всем - в гулкой прохладе каменных стен, в лепных узорах арок, как бы приподнимающих церковь, создающих иллюзию беспредельной высоты. Большинство икон и росписей поблекло от времени. Лики святых исполнены по преимуществу в коричнево-желтых тонах, характерных для стиля старых мастеров. Лишь в некоторых простенках и над дверью были росписи значительно более позднего времени. Ипполит обратил внимание Сорокина на эти поздние росписи: - Видите бородача-святого? Автопортрет художника. А рядом богородица - наша сельчанка. Оба покойные, царство им небесное. - А кто художник? - спросил Сорокин. - Тоже наш. Учился у владимирских мастеров. Долго скитался где-то, воротился сюда, попросил: хочу, мол, память о себе оставить в храме. Сорок лет назад это было. Я только принял этот приход. Разрешил. Вот художник и заполнял все пустоты. Спешил очень. Сутками не слезал с лесов, там и спал. Слаб был, боялся, что не успеет. - Как Микеланджело, - сказал Сорокин. - Тот, когда расписывал свод Сикстинской капеллы, тоже спал на досках. От красок одежда его закорела, как панцирь. Рубаху, штаны ножом срезали. - Я тогда распознал в ликах святых своих сельчан и сказал об этом художнику. А он ответил, что человек и есть бог для самого себя, вот пусть на себя и молится. Как убедился Сорокин, художник был талантлив, со своим отличительным стилем. Его голубые ангелы были столь невесомы, что, казалось, реально плыли в воздухе. Ипполит рассказал, что художник скончался, едва только успел дописать этих ангелов. Из его потомков в Захаричах остался один внук - Булыга. - Председатель? - Он самый. Художник оставил ему несколько икон своей работы. Где они сейчас, не знаю. Булыга выкинул. Сорокин попросил показать ему "Варвару-великомученицу". Ипполит взял его за локоть: "Давайте подойдем". Потрясенный, стоял Сорокин перед иконой и не мог оторвать взгляда: он сразу определил, что это шедевр. Снял со стены, на обратной стороне прочел: "Писал Изосим 1684 года Христова из Ростова Великого". Коричневый фон, черные с красным одежды, на лице боль, взгляд горек. Сложенные, будто связанные руки. Это был символ страдания человечьего, образ женщины, вместившей в себе вселенское горе... А глаза, глаза как написаны! Кажется, они отвечают на твой взгляд, как будто между тобою и ею идет немой диалог... - Дар архимандрита Юрьева монастыря Фотия, - пояснил Ипполит. Как же талантлив был художник, если создал такой шедевр, будучи вынужден следовать строгому диктату узаконенной церковью иконографии, традиции, ограничивающей и сковывающей его волю. Непреложные каноны церкви предписывали определенное построение композиции, положение фигуры, пропорции. И художник, не отступив от этих правил, сумел все же и в их пределах проявить свою индивидуальность, глубоко раскрыть душу образа. Написана Варвара на доске, покрытой тонким слоем левкаса - гипса в смеси с клеем, темперой - в распространенной технике иконописи. Краски, замешанные на яичным желтке, сохранили свежесть, словно были неподвластны времени. Дерево приняло цвет во всей его чистоте и яркости. - Вот и нашел то, что искал, - сказал Сорокин. - Место ей, Ипполит Нифонтович, в столичном музее. - Дай боже, - вздохнул тот. - Если закроют церковь, ей тут не уцелеть. И еще была вовсе уж неожиданная встреча Сорокина с высоким искусством. На своде купольного барабана увидел фреску Христа. Освещенный из узких, как щели, оконец, смотрел с вышины своей Иисус Христос, смотрел большими пристальными очами, околдовывал, гипнотизировал. Глаза его как бы втягивали тебя в свою мудрую бездонную глубину, проникали в душу - от них не утаишь ничего, не скроешь, не солжешь. Все было в его взгляде: осуждение и сочувствие, всепрощение и тревожный вопрос. Святой одновременно жалеет человека и осуждает, боится за него и не верит ему. Словно говорит: неужели ты, человече, не переменился за тысячу восемьсот восемьдесят семь лет после смерти моей? Неужели в тебе так и остались зло, корыстность, жестокость, лживость? Неужели ты, брат мой, не стал братом всем и каждому и по-прежнему воюешь, убиваешь?.. Всмотришься в эти его глаза - и содрогнешься, поклонишься, как живому. Бессмертны творения бессмертных мастеров! "Варвару-великомученицу" можно взять в музей, - с горечью думал Сорокин, - а как спасти этот шедевр?" И потом все время, сколько находился Сорокин в храме, его так и тянуло посмотреть вверх. Кажется, он чувствовал на себе пристальный взгляд Спасителя, когда и не смотрел туда, на свод, как чувствуют кожей луч солнца. Была и третья счастливая находка в церкви - старинное рукописное Евангелие. Книга заключена в кожаный переплет, с металлическими накладками на углах и застежками. Украшена миниатюрными изображениями апостолов, различными христианскими символами. На первой странице фигура евангелиста Матфея. Под ним текст: "Переписал в 1591 году инок Аким первый". Интересный был переписчик! Пишет, пишет, а потом возьмет да и нарисует на поле какую-нибудь птицу, зверька. Заглавные буквы - не буквы, а какие-то фантастические животные, расписанные красным. И все же видишь, что это буквы. - Ипполит Нифонтович, - спросил Сорокин, перелистывая книгу, - неужели никто из ученых в нее не заглядывал? И как она тут уцелела? - При мне никто не интересовался ею. А уцелела потому, что я - ключник надежный. Они были в церкви уже часа полтора. Сорокин все осмотрел, даже на звонницу слазил, подивился на колокола - они тоже были давнишней работы. После осмотра сел писать охранные грамоты. - Я напишу грамоту на рукописное Евангелие, на "Варвару-великомученицу" и... - он надел очки, глянул на свод. - И на него, на Христа. И вот еще, Ипполит Нифонтович: вы вчера говорили мне про золотой крест. Как бы взглянуть на него? Ипполит привычным жестом - словно заносил руку, чтобы осенить себя крестом, - попросил прощения за свою забывчивость и повел Сорокина в опочивальню. Крест был спрятан в стенной нише, замаскированной кладкой в один кирпич под слоем известки. Ипполит зубильцем отбил известку, вытащил кирпич. В нише лежал сверток. - Доставайте, - предложил Ипполит. Сорокин взял сверток, и рука его под неожиданным грузом пошла вниз. Развернул. Блеск золота и острые лучики от бриллиантов полыхнули в глаза. На кресте было рельефное изображение распятого Христа, ниже его - череп и скрещивающиеся кости. "Смертью смерть поправ" - таков смысл этого знака. Над головой Христа священный нимб, немного повыше - сегментик солнца. В нимб и были вкраплены три бриллианта. Все оконечности креста расширены в полукружия. Сорокин всматривался, нет ли на кресте каких-либо букв или цифр: может, они бы подсказали, когда он сделан, кто мастер. Ни того, ни другого не нашел. - Тяжесть, - сказал Сорокин, взвешивая крест на ладони. - Действительно из чистого золота? Не позолота? - Истинный бог, золото. И бриллианты натуральные. Видите, какой резкий блеск... И что прикажете делать с крестом? Сорокин молчал. Вчера на такой же вопрос он не нашел ответа. Ну что он мог посоветовать? Передать крест уездным властям? Нет никакой гарантии, что там он будет в сохранности, уж очень велик соблазн - золото и бриллианты! А если крест имеет к тому же и историческую и культурную ценность, то место ему не в уезде, а в музее. Взять с собою, чтобы доставить в Москву или в губернский центр? Это значит таскать его в своем бауле, а в дороге еще доведется быть долго. - Не знаю, - пожал плечами Сорокин. - Тогда меня послушайте. Спрячем его в эту самую нишу, и пускай лежит до лучших времен, когда наступят мир и покой. А мне можете довериться. Я же вам доверился. - Спасибо, Ипполит Нифонтович. И все же не верится, что такая дорогая вещь столько времени обреталась в этой сельской церкви. Видимо, все-таки не совсем он золотой и бриллиантовый. - Не сомневайтесь, сын мой. Потому мы сейчас и держим его в руках, что и те, в чьих руках он был прежде, тоже считали его подделкой... Хочу, чтобы крест достался не кому-то одному, а всем... всем людям. Отриньте и сомнения, будто я хитрю, пытаюсь извлечь какую-нибудь корысть. Вижу, вы в недоумении: чудак священник, такие деньги за него взял бы, хватило бы и самому до конца дней, и детям осталось бы... Не так все. Не так... Сделали, как советовал Ипполит: положили крест в тайник, закрыли отверстие кирпичом, замазали, как прежде, известкой. Опять заключили мученика Христа в темницу, и ни тот, ни другой не знали, до каких пор ему там пребывать. Помимо отдельных грамот, на все церковное имущество, имевшее историческую ценность, Сорокин написал четыре экземпляра охранной ведомости. Один экземпляр отдал Ипполиту, второй предназначался уездным властям, третий - Булыге, а четвертый оставил себе. На крест тоже написал отдельную охранную грамоту и только в двух экземплярах - себе и Ипполиту. Причем в экземпляре для Ипполита не указал, что крест золотой, просто назвал его "причащальным крестом, подарком князя Потемкина-Таврического". А в своем описал его полностью: золотой, с тремя бриллиантами. 8 Из церкви Сорокин направился в волостной Совет - отдать экземпляр охранной грамоты. Шел и не рассчитывал застать там Булыгу. "Рыжики несут полными лукошками", - усмехнулся он, вспомнив Катерину. Так оно и было: мужчина, дежуривший в Совете, сказал, что Булыга собирался на ляда, туда, видно, и пошел. - Что за ляда? - спросил Сорокин. Мужчина удивился, что его не понимают. - Ну, ляда, на которых в лесу просо, лен сеют. Полянки такие в лесу, старые вырубки. - А-а, - сообразил Сорокин. - Говорят, рыжики уродили? - Еще сколько! - Дежурный не знал, с кем он разговаривает, на сходе вчера не был, потому и смотрел на Сорокина с подозрением. Какой-то непонятный человек: френч и очки вроде бы начальнические, но шляпа свалявшаяся, брюки в полоску, потертые, ботинки разбитые. Спросил, кто он. Услыхав в ответ, что Булыга о нем знает и что это он выступал вчера на сходе, дежурный успокоился. Сельсовет занимал помещение бывшей волостной управы. Дом разделен на две части: одна поменьше, с двумя столами, - комната председателя, вторая, большая, - для сходов. В этой, большей половине стояли скамьи, под ними набросано окурков, шелухи от тыквенных семечек. Стены увешаны плакатами. Один бросился в глаза: "Экспроприируем экспроприаторов. Все богатства помещиков и капиталистов, церквей и монастырей - это кристаллизованный труд, превращенный в капитал в разных его видах и формах. Возвратим его трудящимся!" Сорокин подумал, что вряд ли тут кто-нибудь поймет смысл этих мудрых слов. В меньшей комнате стояло несколько винтовок и карабинов. Сорокин и дежурный (звали его Парфеном) разговорились. Парфен с радостью сообщил, что к ним идет отряд красноармейцев и милиции и что теперь здесь будет спокойно. - А то бандитам раздолье. Вот в Дубровенской волости... Налетели и такой погром учинили. Сельсовет сожгли, председателя повесили. - Парфен разъяснил, что он тут дежурит, чтобы поднять людей по тревоге, если близко объявится банда. - И нападали уже? - спросил Сорокин, ощутив в груди беспокойный холодок - о зверствах бандитов наслышался вдосталь. - Два раза. Хотели Булыгу взять ночью. Сорокин еще немного послушал Парфена и вышел из сельсовета. Определенной цели - куда идти и что делать - у него не было. В Захаричах он сделал все, что требовалось. Ему оставалось осмотреть в этом уезде еще три церкви. Правда, там он почти не надеялся найти что-нибудь интересное: церкви поздней постройки. День стоял тихий, теплый, как частенько бывает в сентябре, и по-летнему прозрачный. Воздух напоен запахами спелой огороднины, фруктов, самой земли, насытившейся к осени всем живым, что росло на ней. Стаями пролетали грачи, где-то над лесом кричали гуси, которые уже тронулись в дальний путь. Сорокин пытался разглядеть гусей в синеве неба, но солнце слепило глаза, вынуждало щуриться, и он оставил эти попытки. С улицы повернул на огороды к Днепру. Не хотелось идти на виду, испытывал неловкость - люди-то работают, все заняты. И детей мало встречалось: ученики в школе, а что поменьше - в лес подались: грибов и правда было много, несли полные лукошки. Деревня была тихая, как и этот теплый сентябрьский денек. На берегу заметил кладку - полоскать белье, брать воду. Ступил на эту кладку, постоял. Река спокойная, чистая, поверху плавают бойкие мальки. Поодаль от берега всплеснула какая-то крупная рыба, от нее пошли круги, которые тут же и унесло течением. Настроение было под стать этому дню: покой, умиротворение и легкая грусть, скорее не грусть, а какой-то холодок на душе, который при желании можно бы и развеять, да не хотелось делать этого. Горожанин Сорокин, когда ему случалось бывать у реки, любил вот так смотреть на воду и еще - на огонь. Вода его успокаивала, огонь настраивал на философический лад. Видно, предки наши селились вблизи рек не только, чтобы воду из них черпать да пить, а чтоб и на течение посмотреть, подумать, успокоиться... Стоял Сорокин, смотрел на воду. Она струилась, текла и текла мимо, а он думал о своей жизни и пришел к мысли, что ему надо было родиться лет на десять-пятнадцать раньше или на столько же позже. Если б раньше, то уже все у него бы осуществилось, успел бы сделать что-то важное для науки, имел бы семью. А позже - остались бы позади эти войны и разруха, поломавшие его жизненные планы. Мысленно вернулся в Москву, в свою комнату, к любимым книгам, которых так не хватало ему в дороге, в командировках и по которым он тосковал, как тоскуют по любимой женщине. Все потерял - и дом в городе, и поместье, а библиотеку сумел сберечь - главное свое богатство. От этих мыслей потянуло в Москву, к письменному столу. Бросить бы тут все дела и уехать. И уедет скоро, немного осталось, какая-нибудь неделя, и он - дома. Поднявшись по той же тропке, какой спускался к реке, заметил на улице тревожное оживление. Бежали дети, то и дело оборачиваясь, чтобы глянуть в конец села, выскакивали из дворов женщины и, посмотрев туда же, поспешно возвращались, запирали за собою ворота, калитки. Эта их тревога передалась и Сорокину. Прибавил шагу, тоже не забывая оглядываться туда, куда и все. Хотел спросить у кого-нибудь, что стряслось, откуда угроза, но так и не спросил: в это время ударили в колокол. Звонили часто, как на пожар или как в давние времена оповещали, что на город надвигается татарская орда. Сорокин повернул на звон, к сельсовету, увидел, что туда же бегут Булыга и трое хлопцев, среди которых узнал гармониста и бубнача. Булыга был без шапки, с наганом в руке. Перешел на бег и Сорокин, еще не зная, почему поднята тревога, но уже не сомневаясь, что и он тоже в опасности. В колокол били и били в одном темпе, звонил Парфен, которого Сорокин узнал издали. Когда он, тяжело дыша, подбежал к сельсовету, там уже собралось человек десять. Все были с винтовками. - Банда идет, уже в Выселках. Будем принимать бой. Булыга дал и Сорокину винтовку, патроны, скомандовал "за мной", и все быстрым шагом двинулись за ним в конец села, туда, где прямо к околице подступал лес. Несли про запас еще четыре винтовки: по дороге кто-нибудь присоединится. Их догнал мужик верхом, спрыгнул, коня повернул назад, хлопнул ладонью по крупу, и тот сам затрусил по улице домой. За околицей на выгоне их ждали Анюта и еще два хлопца. Лес начинался по одну сторону дороги, по другую - поле-ржище со вспаханными там-сям полосками под озимые. Опушка леса - молодой ельник, такой густой и ровный, словно его специально посеяли. А сам лес старый - сосны высокие, толстые. - Вот тут мы их и встретим, - сказал Булыга. Рукавом бушлата обтер лицо, сошел с дороги, подал знак, чтоб и остальные сошли. - Оборону занимаем вдоль дороги. Всем залечь в ельнике, лежать скрытно. Он каждому показал, где тот должен лежать. Сорокину и Анюте определил место в середине цепи. - Огонь открываем, когда голова колонны поравняется с Парфеном, - отдавал распоряжения Булыга. - Парфен и стреляет первым. Вникли? Парфен лежал в цепи с самого краю, ближе к селу. - А банда, слыхать, большая, - сказал кто-то. - Ну и что? - спросил его Булыга. - Боязно. - Боязно, так молчи, а коль сказал, так не бойся. Люди занимали позицию тихо, все были возбуждены, взволнованы, надо всеми висела тревога, томила неизвестностью: никто не знал, что там за банда, сколько в ней человек и смогут ли они, неполных два десятка самооборонцев, вынудить банду отступить, обойти село стороной. Сорокин прикинул, как и что ему видно с отведенного Булыгой места. Место было лучше не надо: винтовка легла на толстый корень, выпиравший из земли, упор для стрельбы будет надежный. Патронов Булыга дал ему всего дюжину, да еще обойма была в магазине. Патроны положил на землю, рядом с винтовкой. Встал. Ельник был невысокий, по грудь ему, и Сорокин справа видел дорогу далеко, на версту, а слева - село, в котором все будто вымерло. Жители, известно, попрятались: кто на задворках, кто в лес побежал, кто заперся в хате, надеясь на милость бандитов. Было уже два таких набега на Захаричи. Правда, банды небольшие. А тут, поговаривают, банда штаб-ротмистра Сивака гуляет по губернии. Может, она и идет? - Мне страшно, - сказала Анюта, подойдя к Сорокину. Ждала, что он ответит, покусывала губу. В глазах застыл страх. - Боюсь. - Будьте здесь, со мной, - показал ей Сорокин место по другую сторону сосны. Анюта положила на хвою свою винтовку без ремня и стала смотреть в ту же сторону, куда и Сорокин. Над ельником торчала только ее голова с двумя тощими косичками. Красную косынку, которую всегда носила и в которой прибежала по тревоге, спрятала за пазуху - Булыга подсказал, демаскирует, мол. Сорокину стало жаль этой девчонки, ей ли лежать тут, принимать бой. Вчера она выглядела и постарше, и вроде бы не такой щуплой. Что ж, то было иное состояние духа, чувствовала свою силу и власть. - Знаете что, - сказал Сорокин, - шли бы вы в лес. Все равно подмога от вас... Анюта посмотрела на него с удивлением и даже с насмешкой: - Я сбегу, а как же хлопцы? Я ведь секретарь ячейки. Ни на дороге, ни в деревне по-прежнему никто не показывался. Тишина висела над округой. Тревожная тишина. Даже собаки почему-то не брехали, петухи не драли горло. Словно и не день был на дворе, а глухая ночь или пора перед самым рассветом. В такой тишине прошло еще минут двадцать. Осмелели, повеселели, начали переговариваться. Хотелось верить, что банда - это всего лишь выдумка, что просто кто-то из озорства пустил про нее слух. Но беда не прошла мимо. На дороге показались сперва три конника, одетых кто во что горазд, на разномастных лошадях. Ехали прямо в село, и, ясное дело, это был дозор. Лошадей не гнали, те шли шагом. - Бандиты! - крикнул Булыга. - Всем замереть. Верховых пропустить. Не стрелять. Конники приближались. Двое молодых, третий в годах, а может, его просто старила борода. Под этим третьим было седло, и держался он в седле легко, чувствовалась кавалерийская выучка. На двух других конях были наброшены то ли дерюжки, то ли сложенные пополам попоны. И сидели молодые, как сидят простые деревенские хлопцы, когда едут в ночное. У всех карабины. У молодых - за спиной, бородатый держал свой в руке, положив ствол на загривок коня. Молодые переговаривались между собою, а бородач ехал молча, немного впереди, и, как заметил Сорокин, только он и озирался по сторонам. Пешая колонна показалась, когда верховые миновали засаду. В ее движении не было того порядка, по которому всегда отличишь воинскую колонну. Шли как попало, а на колонну эта толпа смахивала только потому, что иначе идти не позволяла узкая дорога. Еще издалека было видно, что банда прет разношерстная, одетая по большей части в мужичье да в солдатское. У кого торчали из-за спины стволы винтовок, а у кого и нет - значит, вооружены были наганами, обрезами. У каждого оттягивал спину туго набитый мешок или котомка. Сколько там было людей, гадать трудно, пожалуй, больше сотни. Бандиты проделали немалый путь, устали, внимание их было рассеяно, и уж конечно, они никак не ждали, что тут, у самого села, может быть засада. Голова колонны поравнялась с ельником. Идут, пылят, иные сгибаются под тяжестью своих мешков. Мелькают ноги в узких просветах между елочками. Сапоги, башмаки, а вон и желтые гетры. Все это видел Сорокин, прижимая к плечу приклад винтовки, еще не зная, в кого будет целиться, в кого попадет. Кто у бандитов старший, кто командир, где они - не разберешься. Идут в молчании, шаркают, топочут ноги, бряцает оружие, котелки, что-то награбленное в мешках - а что там еще может быть? Первым должен стрелять Парфен, он слева, с краю. У Булыги граната, он швырнет ее в эту потную массу, чтобы оглушить, нагнать страху, посеять смерть. А потом все начнут их расстреливать в упор, а сами не покажутся, пускай бандиты думают, что бойцов тут много. Увидел Сорокин и пулемет "максим". Один бандит нес его тело, второй - станок, третий - коробки с лентами. Взял на прицел того, что нес тело. Парфен первым и выстрелил. За ним открыли огонь другие. Сорокин малость замешкался: пулеметчик, в которого он целился, еще за какие-то секунды до того, как бабахнуть Парфену, вдруг остановился, переложил тело пулемета с одного плеча на другое и почему-то повернулся в сторону ельника, скользнул по нему глазами и задержал взгляд, как показалось Сорокину, на том месте, где он лежал. Сорокин невольно пригнул голову. Потому он и выстрелил последним и попал: пулеметчик тут же осел на землю, отшвырнув от себя тело пулемета. Стрельба была, разумеется, не густая и не очень меткая. Но бандиты в панике бросились бежать от леса в поле, оставив на дороге пятерых убитых или раненых, в том числе и пулеметчика. Те, что шли в хвосте колонны - кто послабее и у кого мешки потяжелее, не сразу поняли, кто и откуда стреляет, остановились, сгрудились толпой. Вот туда Булыга и бросил гранату. Ее разрыв заглушил и выстрелы, и крики, а что там наделала граната, Сорокин не видел. Он продолжал стрелять, и от его выстрелов падали, может быть, и убитые. Стреляла рядом и Анюта, вся содрагаясь после каждого выстрела - так отдавала ей в плечо винтовка. Залегли, начали в ответ стрелять по ельнику и бандиты. Затенькали пули над головой, засвистали, срезая лапки елочек. Одна пуля сухо шпокнула в комель сосны! - У меня всего два патрона! - крикнула Анюта и выстрелила. - Один остался, - показала она патрон Сорокину. Он схватил с ее ладони этот патрон, сказал: - Беги отсюда, скорей! В лес беги! - Мне страшно. - Кому говорят! - вспылил он. - Что тебе тут делать без патронов. Ну! Она встала сперва на колени, потом, пятясь на корточках, подалась назад в ельник, вскочила и побежала. Патроны кончались и у Сорокина. А на дороге лежали убитые, и у них были патроны. Вот бы вскочить да отвязать подсумок! Выстрелы самооборонцев совсем поредели. Стреляло лишь несколько человек. У Сорокина оставалось последних три патрона. Выглядывая из-за комля сосны, он искал среди залегших бандитов того, кто у них руководит боем. Не может быть, чтобы никто не командовал. Не этот ли, что лежит в борозде, в офицерской фуражке? Тот что-то кричал, показывая рукой на дорогу. В него Сорокин и выстрелил. Булыга крикнул: - В лес отползайте! Отходим! Не вставать! Кто-то не послушался - вскочил, похоже, гармонист, вскрикнул, как кричат раненые, но не упал, побежал, завилял между деревьями. Бандиты, конечно, сообразили, что в засаде людей мало, осмелели. Две группы пересекли дорогу справа и слева, углубились в лес с явным намерением окружить самооборонцев, не дать им отойти, скрыться в лесу. Бойцы бежали теперь почти не отстреливаясь - у кого кончились патроны, а кто их берег. И еще не хотели обнаруживать себя выстрелами, показывать, где они бегут. Бежал и Сорокин. У него оставался всего один патрон, и Сорокин хотел сохранить его на самый крайний случай. Бандиты не отставали, гнались по пятам. Лес был не очень густой - сосна с мелким подростком. Они кричали, гикали, и была эта погоня сродни травле зверя, которого стараются направить в загон, где его поджидают стрелки... Сорокин из своих видел только Парфена. Видел и бандитов - как они мелькали меж деревьев. Он задыхался, непривычный к столь длительному и быстрому бегу, и все ждал, что пойдет наконец густой лес и можно будет оторваться от бандитов, спрятаться, в самую же глушь они не полезут. Парфен бежал впереди, его и держался Сорокин в надежде, что он знает лес и бежит не наобум. Поднажал, чтобы нагнать Парфена, но почувствовал удар в левое плечо, удар тупой, болезненный - рука сразу ослабла, выпустила винтовку. Он присел, чтобы поднять ее, но боль скрутила, пронзила насквозь, обожгла каждую клеточку тела. Схватился за плечо - руку обдало горячим и липким. Только теперь понял, что ранен... Ни бежать, ни даже идти не мог. И Парфена не увидел, чтобы крикнуть, позвать на помощь. Заполз под елочку и лег. Его заметили, пнули сапогом, заставили встать и повели из лесу в село. Вот ведь как может распорядиться судьба: возьмет и столкнет людей лоб в лоб, да еще при самых драматических обстоятельствах. Сорокин сидел на скамье в сельсоветской комнате председателя Булыги. Все там было, как и утром, когда заходил, чтобы отдать Булыге экземпляр охранной ведомости. Те же плакаты и тот, самый большой, что призывал экспроприировать экспроприаторов. Но за председательским столом сидел не Булыга, а... Ларик, Илларион, штаб-ротмистр Шилин, вожак этого бандитского отряда. Только фамилия у него теперь была иная - Сивак. Это его банда держала в страхе окрестные уезды, и это с нею вступили в бой захаричские самооборонцы. Плечо Сорокину перевязали, даже йодом помазали (так распорядился Шилин). Была перевязана кисть левой руки и у Шилина. На нем был тот же кавалерийский мундир, в котором он приходил к Сорокину домой. Та же фуражка, но уже с кокардой, лежала на столе. Сорокин, глядя на раненую руку Шилина, отчего-то поверил, что это его пуля: стрелял же в человека, который, лежа в борозде, кричал что-то своим и показывал рукой на дорогу. Сидели напротив друг друга, молчали. Их разделял стол с синими чернильными пятнами и черными отметинами от цигарок - о него сельсоветчики гасили окурки. Раны обоим причиняли боль. Несколько раз с тех пор, как привели сюда Сорокина и посадили на скамью, они встречались взглядами, схлестывались, но никто первым так и не обмолвился словом. Шилин время от времени ухмылялся с каким-то горьким злорадством. В комнате, кроме них, никого не было. - Вот и опять встретились, - не выдержал наконец Шилин. - Встретились, - тихо и словно бы виновато эхом повторил Сорокин. - И чего же вас сюда занесло? - Спасаю церкви и церковные ценности. - Вот как... Церковные золото и серебро? - Старинные иконы, книги. - Спасаете? Это после того, как столько уничтожили храмов? А с иконами что делали? Тротуары мостили, причем ликами богов вверх - топчите, товарищи, ваша воля и ваша власть. - Это варварство. Мы боремся с такими варварами. - Мы... - Брезгливо-злобная усмешка скривила Шилину рот. - Это значит большевики? И ты в их числе?.. Хранители культуры. Где она, ваша культура? Где интеллигенция? Кому посчастливилось спастись от чека, те там, на западе, в эмиграции. - Забыв, что рука ранена, хватил ею по столу и скрипнул от боли зубами. - Сволочи вы, орда татаро-монгольская. Он лег грудью на стол, едва не доставая подбородком до столешнины. Смотрел на Сорокина суженными глазами, в которых дрожал лиловый огонек гнева и страдания. Щеки стали серыми, бледная серость наползла и на лоб - мучила, известно, раненая рука. Он понянчил ее у груди, чтобы унять боль. Когда отлегло, правой, здоровой рукой пригладил русый клок волос на лбу, поправил усы. - И ты такой же варвар, - произнес тихо, но видно было - сдерживает себя, чтобы не сорваться на крик. - Предатель. Ты предал все святое: свое сословие, Россию, нацию. Ты шкурник, иуда. Пополз к большевикам шкуру свою спасать. Продался. Честь рода дворянского растоптал... Он был страшен в эти минуты. Здоровая рука его несколько раз невольно нащупывала кобуру, расстегивала ее. И Сорокин ждал, что вот сейчас выхватит Шилин наган и поставит точку в этом их разговоре. Молчал, избегал взгляда Шилина и в то же время непроизвольно следил за его рукой, хватавшейся за кобуру. Если прежде он еще надеялся, что Шилин его спасет - распорядился же перевязать ему рану, дать воды, родня как-никак, - то теперь ждал от него самого страшного. - Тебя взяли с оружием? - после небольшой паузы спросил Шилин уже спокойнее. - Ты стрелял в моих бойцов? - Стрелял. - Может, и убил кого-нибудь? - Возможно. - А как все-таки попал к этим... чоновцам или как их там? - По партийному долгу. - Долгу? - Шилин привстал, оперся локтями на стол, приблизил лицо к самому лицу Сорокина. - Значит, по партийному долгу ты и меня продал там, в Москве? Это по твоему доносу чекисты устроили засаду? Донес им, что приходил и что еще приду? Да? Сорокин смело глянул в глаза Шилину, отрицательно покачал головой. - Что уставился своими слепыми бельмами? Не ожидал услышать? - Шилин снова сел, смотрел в глаза Сорокину с ненавистью, силясь заставить его отвести взгляд, но Сорокин не отводил. - Так знай же, что после той засады, когда я чудом ушел от чекистов, я охотился за тобой. Хотел убить. Однажды шел следом по Тверской квартала три и все не мог улучить момента. Не выстрелил в затылок не потому, что тебя пожалел. Себя жаль стало, могли схватить. - Илларион Карпович, я не доносил в чека о вашем приходе ко мне. Честное слово. А Эмилии об этом сказал. Я тогда добился свидания с нею. - Сорокин подробно рассказал об этом свидании. Шилин отстранился от стола и смотрел на Сорокина уже без злобы и гнева, а когда взгляды их встретились, первый отвел глаза. - Почему же тогда они мне устроили засаду? - Не знаю, честное слово. Может, Эмилия проговорилась, что вы приходили и еще должны прийти. Сказала кому-нибудь в камере, и это дошло до чекистов. Помолчали. Шилин, прикрыв ладонью глаза, колыхал раненую руку. Разговор с Сорокиным взволновал его и утомил, и ему нужно было какое-то время, чтобы успокоиться. Сорокину он, видно, поверил и теперь раздумывал, что делать с ним. Ничего не придумав, крикнул: - Ворон! Ворон-Крюковский! Из большей комнаты вошел и козырнул хлопец, нисколько не похожий на ворона: рыжий, круглолицый, со светлыми жидкими усиками, в черной смушковой кубанке. - Отведи его к этому... Туда, - показал рукой на окно, - и пускай пока посидит. В карманы загляни. - Отведу и загляну, - ответил тот и подмигнул Сорокину. Он тут же вывернул все карманы Сорокина, найденное положил на стол перед Шилиным. Там были мандат, копии охранных грамот на "Варвару", Евангелие и на крест. Деньги и часы у него отняли еще там, в лесу. Шилин изучил мандат, усмехнулся, сказал: - Все дороги вам открывал этот мандат? - Помогал. Охранные грамоты на "Варвару" и на Евангелие Шилин скомкал и швырнул в угол, где лежала кучка мусора. Мандат сунул в нагрудный карман мундира. - А про какой это крест тут написано? - показал Сорокину на третью грамоту. - Обычный причащальный, старинной работы. - Старинный? А где он сейчас. - В церкви, - ответил Сорокин после паузы. Шилин кивнул Ворон-Крюковскому, тот легонько, с улыбочкой хлопнул Сорокина по здоровому плечу, сказал: - Прошу, милостивый государь, следовать вперед. Они вышли во двор. Во дворе, приставив винтовки к стене, сидело на бревне несколько человек. Обедали. Ели каждый из своего мешка. А хлопец в кожаной фуражке пытался играть на гармошке. Гармошка была расстроена, да и сам гармонист не большой искусник - не играл, а терзал меха. Сорокина подвели к строению, на воротах которого было написано черной краской: "Пожарный сарай". Скрипнули тяжелые врата, лязгнул засов, и Сорокин очутился во мраке - ничего, кроме тонких ниточек света из небольших щелок в стенах, не видел. Стоял, ждал, пока глаза привыкнут к темноте. - Браток, и тебя сюда? - услыхал он слабый голос. - Кто здесь? - обрадовался этому голосу Сорокин. - Булыга. Сорокин пошел на голос, выставив вперед руки, напряженно вглядываясь в темноту. Увидел перед собою светлое пятно. Это и был Булыга. - Подсекли меня. В ногу. Крови потерял... Голова кружится, браток. - И я ранен, - сказал Сорокин. Он присел, пошарил по земле рукой, выбирая место, лег. - Шпокнут они нас, - проговорил Булыга. - Или повесят, согнав людей на спектакль. Сорокин промолчал. Он все-таки надеялся, что Шилин его не расстреляет. Поверил же, что не он навел чекистов на мысль устроить засаду. Если пожалеет, не расстреляет, то он, Сорокин, попросит и за Булыгу. Хотел даже сказать ему об этом, утешить, но не сказал. За стеной гармонист продолжал мучить гармошку и пел: На свете все пустое - И званье, и чины. Было б вино простое, Кусочек ветчины. Пропев, повторил то же самое еще раз и еще. Кто-то из бандитов оборвал гармониста: - Что ты затянул лазаря! Давай другое или заткнись. Гармонист огрызнулся. Тот, что кричал, выругался и пригрозил: - Не замолкнешь - гармошку раскурочу, а тебе, как слепню, в одно место соломинку вставлю. Загоготали, гармошка пискнула и умолкла. - Отсюда нельзя выбраться? - повел глазами вокруг Сорокин. - Подкопаться, скажем? - Не выберешься... И с подкопом не выйдет - фундамент глубокий. Да и нет у меня сил бежать. Били меня, - сказал Булыга, хватая воздух, запинаясь, и Сорокин понял, что каждое слово ему дается с трудом. Переводя дух, Булыга продолжал: - Кто-нибудь из наших непременно доберется до уезда, и сюда отряд пришлют... Вот только б нас тут подольше подержали... Успели бы наши... Времени было немногим за полдень. Солнце самую малость склонилось к западу, и в щель между бревнами уже в другой, западной, стене пробился скупой лучик. В его свете толклись, как мошкара, пылинки. Сорокин вытащил из паза мох, щель увеличилась, в сарае посветлело. Со двора доносились спокойные голоса бандитов. Тихо было и на селе. Казалось, ничего ровным счетом не произошло и стоят над дворами и хатами мир и покой. - Тихо, - сказал Сорокин. - Почему это? - Еще услышим... Они сейчас ищут кого нужно и что нужно. Услышим... Внезапно ожил ветер, будто вырвался из какой-то теснины. Зашумела береза, стоявшая во дворе, ветром качнуло колокол, и он прогудел тихонько, но звук его угасал долго и тревожно. Сорокин припал к стене в надежде увидеть Шилина. Но видел тех же бандитов на бревне, их винтовки, прислоненные к стене сельсовета. Да еще приметил сивого коня, запряженного в таратайку. И когда это она подъехала, что не было слышно? К сельсовету подошли сухонькая старушка с клюкой и молодая девушка, скорее - девочка. Остановились на улице, не осмеливаясь войти во двор. - Сынок, где нам вашего начальника увидеть? - спросила старушка у бандита, проходившего мимо них. - Кто там? - поднял голову Булыга, расслышав голос. - Кто? - Старуха с девочкой. - Не мать ли... - Булыга подполз к щели, приподнялся на руках, глянул. - Мать с дочушкой моей! Чего ж они, безмозглые, пришли?! К таратайке подбежал Ворон-Крюковский, вскочил на нее, рванул вожжи - на крутом повороте таратайка едва не опрокинулась. Сивый вылетел на улицу и исчез вместе с таратайкой в поднятой пыли. - Ксенечка, Ксеня... Доченька! - негромко позвал Булыга. Она услышала, вскрикнула: "Тата, таточка!", метнулась к сараю, стала искать дырку, через которую долетел до нее отцовский голос. - Тут я, тут, - отозвался Булыга. - Сюда. - Таточка, ты жив? Тата! - Жив... Ксенечка, беги отсюда, прячься. Это же банда. Они с тобой... все могут. Прячься. - Тата, а кто еще с тобой? - Из Москвы товарищ... Сорокин. - Тата... - Она не успела договорить, подскочил один из бандитов, отшвырнул от стены, грязно обругал. - Гад, жлоб... - простонал Булыга, скрипнув зубами. - Ох, запомнить бы тебя. - Упал навзничь на землю: голова как раз пришлась на полоску света из щели. Сорокин вздрогнул, увидев его лицо: на нем не было живого места - опухшее, в кровоподтеках, один глаз заплыл. Били Булыгу, несомненно, и ногами, и прикладами. А немного погодя услыхали и женский вопль, крики, несколько выстрелов. Совсем близко на высоких нотах забилось причитание, долгое, как по покойнику. Заверещал поросенок - это группа бандитов приволокла его во двор сельсовета. Бандиты пьяно гоготали, гармонист опять взялся за гармошку, захлипал, и под это его хлипанье затопотали, засвистели. Веселились, пробовали петь, а точнее - драли глотки. Шла в разгул, отпускала тормоза бандитская вольница... "А что сейчас делает Шилин? - подумал Сорокин. - Банда-то его вон как разошлась. Пусть гуляют, пусть пьют, может, наши из уезда подоспеют..." "Ларик, Ларик... Патриот России... Разве мог я тогда, во время тех каникул на Волге, даже подумать, что тот пижонистый корнет, рафинированный, изысканный барчук возглавит банду?! И какую банду! И он сам будет решать, убить тебя или оставить в живых". Не было ничего странного в том, что Шилин не признал и не принял революцию и советскую власть - они отняли у него все. Не удивился бы Сорокин, если б услышал, что Шилин эмигрировал или пошел в белую армию - бывший офицер воюет за свои утраченные привилегии, хочет вернуть старые порядки. Но встать во главе банды, большинство в которой заурядные уголовники - убийцы, грабители, дезертиры, - нет, это не укладывалось в голове. Убивать, вешать, обирать до нитки, отлично понимая, что потерянного не воротишь, - так может поступать только сумасшедший, деградированная до конца личность. Да Шилин уже и не личность, а обычный бандит, убийца. Сколько он уже пролил крови и сколько еще прольет!.. "А ведь он и меня не пощадит!" - вдруг пронизал страх Сорокина. И он поверил в это, похолодел весь и начал думать о своей смерти. Он, как и все нормальные люди, боялся ее и очень хотел жить. Сводный отряд красноармейцев и милиции, в котором была и конная группа в пятьдесят сабель, ворвался в Захаричи утром. Но было поздно - банда Сивака-Шилина оставила село за каких-нибудь тридцать минут до этого. Ни Булыга, ни Сорокин уже не слышали криков радости сельчан, встречавших своих избавителей. Расстрелял их ординарец Шилина Ворон-Крюковский. Вошел в тот самый "Пожарный сарай", оставив нараспашку ворота. Золотой утренний свет хлынул в сумрачное помещение. Ворон-Крюковский с лисьей усмешечкой под рыжими усами пожелал обоим доброго утра, похлопал лежащего Сорокина по плечу, думая, что тот спит. - Милостивый государь, - сказал он, - будьте любезны проснуться и выйти из сарая. И ты, матрос - полосатая душа, тоже. Скоренько, скоренько. Комиссар, пособи матросу. Под мышки его возьми. Вот так. Булыга со стоном оперся на здоровое плечо Сорокина, и они двинулись к распахнутым воротам. Когда вышли на берег Днепра - он был рядом, - Булыга тут же опустился наземь, стоять не было сил, а потом и вовсе лег, распластался на траве. Вода мягко и тепло плескалась о берег, ласково блестела на солнце, а посередине реки плыл белый табун гусей. - Присядь и ты, комиссар, - снова похлопал Ворон-Крюковский Сорокина по плечу. - Вот так, правильно, молодчина, слушаешься. Глянь, как красиво гуски плавают. Сорокин и впрямь смотрел на гусей. И в этот миг сухой револьверный выстрел заставил его содрогнуться. Он круто обернулся. Булыга вздрагивал всем телом, мелко и часто, как будто кто толкал его исподнизу в живот. Ворон-Крюковский стоял над ним с наганом в руке и с той же лисьей усмешечкой, в которой надо всем преобладало любопытство, смотрел, как тот вздрагивает. - Живой, а? - удивлялся он. - Дрыгает. Вот живуч человек, а? В следующую секунду Булыга вдруг вытянулся всем телом и затих. - Теперь готов. - Ворон-Крюковский энергичным жестом сбил на затылок свою смушковую черную кубанку, долгим взглядом посмотрел в глаза Сорокину, словно о чем-то раздумывая. У Сорокина захолонуло в груди, отвернулся от этого взгляда. В этот самый миг Ворон-Крюковский и выстрелил ему в затылок. Обоих убитых столкнул с берега в Днепр. Банда между тем готовилась к маршу, Шилин был в седле. Ворон-Крюковский подкатил к нему на таратайке и доложил, что приговор исполнил. - Матроса? - Ага, матроса. - А тот? - Очкарика не стал. Как вы и сказали. Он там, в сарае. - Ладно, пусть живет, - произнес Шилин, полнясь ощущением собственного великодушия. - Пусть живет и помнит. - Оглянулся на свое войско, которое не выросло, как он надеялся, а наоборот, уменьшилось числом - в бою было потеряно шесть человек, снял фуражку. - Пусть вам всем будет земля пухом, - сказал, обращаясь ко всем убитым - своим и чужим. Ворон-Крюковский тоже снял кубанку: - Пусть... будет пухом. В Захаричах в этот же день хоронили убитых: Парфена, гармониста Юрку - их убили в лесу во время погони - и двоих крестьян, застреленных за то, что вступились за своих дочерей. Убитых сперва отпевал отец Ипполит, потом прощальное слово сказал командир красного отряда Пилипенко. Это был красивый двадцатилетний хлопец в гимнастерке из красного сукна с "разговорами", в красных галифе, в шлеме с нашитой красной звездой. - Дорогие граждане и гражданки! - сказал он. - А также дорогие товарищи бойцы. Разная бандитская нечисть еще творит свое кровавое дело, убивает наших лучших людей. Вот и сегодня мы хороним тех, кто пал от руки бандитов... Товарищи, а вы знаете, что в бандах и те, кто скрывается от мобилизации в Красную Армию? Они думают, что после окончания войны будут спокойно жить. Как бы не так! Они ответят за все... Товарищи, банду эту мы хорошо знаем. И не раз уже громили. Ее атаман - бывший офицер штаб-ротмистр Шилин, он же Сивак. Он не только грабит и убивает наших людей и активистов - он еще и провокатор. Переодевает бандитов в красноармейскую форму и грабит селян, насилует женщин, чтобы вызвать ненависть к советской власти... Память о погибших товарищах будет вечно жить в наших сердцах. После его речи дали залпы из винтовок и спели "Интернационал". А что произошло с Булыгой и Сорокиным, так никто в Захаричах и не знал. Считали, что их увели бандиты с собою. Докладная командира сводного отряда Пилипенко губкому ...Банду Сивака-Шилина мы в Захаричах не застали. Должно быть, кто-то предупредил ее о нашем приходе, и она рассеялась в лесах. В ходе преследования одной ее группы взяли в плен двенадцать бандитов. Они показали, что цель всей банды - пробиться к польской границе и там соединиться с войсками Булак-Балаховича. Бандиты учинили в Захаричах следующие злодеяния: убили четырех человек, изнасиловали трех женщин, побили шомполами восьмерых мужчин. Отняли у многих хозяев свиней, подсвинков, овец, а также четыре лошади... Исчезли председатель сельсовета Булыга и уполномоченный из Москвы Сорокин М.О. Есть предположения, что банда увела их с собою с целью или казнить публично перед народом, или в качестве заложников. ...В отряд добровольно вступили для прохождения службы пять бойцов. Я принял от них присягу, выдал винтовки. Прилагаю также объяснительное письмо местного попа, которое должно заинтересовать чека. В правдивость написанного попом я верю. Отец Ипполит писал: Я, священнослужитель Захаричского прихода церкви Воздвиженья Ипполит Нифонтов Субботин, по своей доброй воле, руководствуясь своею совестью, по поводу, который меня тревожит, докладываю. Ко мне на постой был прислан Сорокин Максим Осипович. Его интересовало имущество храма, представляющее историческую и культурную ценность... Храм М.О.Сорокиным был осмотрен, имущество сверено по учетной ведомости. На некоторые предметы им были выданы мне на руки охранные грамоты, на иные - сводная ведомость... Вчерашнего дня ко мне в дом зашел вооруженный человек, назвавший себя штаб-ротмистром, командиром отряда повстанцев, и потребовал отвести его в церковь, не говоря, по какой надобности. В церкви он показал мне копию охранной грамоты на крест (видимо, изъята у Сорокина) и приказал показать ему оный крест. Офицер сказал, будто о кресте ему известно давно и якобы тот принадлежит ему по праву наследования, как одному из потомков князя Потемкина-Таврического. Я не имел никакой возможности отказать офицеру, вынужден был достать крест из тайника и передать ему. Расписку в получении от меня креста офицер выдал, каковую я храню у себя. Поясняю, что крест золотой, с тремя бриллиантами. 9 На какое-то время потрепанные красноармейскими отрядами банды в Горецком, Мстиславльском, Быховском, Чаусском уездах притихли, забились в лесную глушь. Часть бандитов отсеялась, создав малочисленные группы, - так легче было уцелеть и прокормиться. Сотни дезертиров пришли с повинной и сдали оружие. Несколько человек, в основном это были офицеры, подалось на юг с намерением пробиться к армии Врангеля. А некоторые банды двинулись к западной границе. Однако в лесных чащобах бандитов еще хватало, и в сельской местности было неспокойно по-прежнему. ...Поредел и отряд Шилина-Сивака. В результате двух стычек с отрядом Пилипенко большинство дезертиров разбежалось, человек двадцать сдалось в плен, исчезла группа земляков-климовчан. Они сбежали ночью, прихватив две подводы с награбленным добром, в том числе с тремя чемоданами Шилина. И осталось в отряде человек сорок. Вот эти остатки и встали как-то вечером на привал в лесной сторожке. Дом был новый, целехонький, только что окна заколочены досками. Новенькие стояли рядом хлев и сарайчики, колодец со слегка затхлой водой - им давно не пользовались. Сорвали с двери замок, отбили на двух окнах доски, и первым в дом вошел Шилин. Пахнуло нежилым, каким-то кислым духом, сыростью, плесенью. Все было в этом доме: кровати с сенниками и подушками, скамьи, лавки, стол, разная посуда, у припечка - ухваты, чепела, кочерга и помело. В красном углу висели образа Николая-чудотворца и матери божьей. Повсюду лежала толстым слоем пыль, изукрашенная следами мышей. Не было только никакой одежды, да пустым оказался незамкнутый сундук. Почему люди оставили этот добротный дом, было неизвестно. Шилин приказал Ворону-Крюковскому прибрать в комнате и вышел во двор, присел на лавочке у колодца. Раненая рука уже почти зажила и лишь изредка напоминала о себе тупыми толчками боли. День с самого утра хмурился и сулил дождь. Небо, затянутое тучами, было серо, как шинельное сукно. Оттуда, из этих туч, шел неприятный, промозглый холод. У Шилина разнылась нога, раненная еще в четырнадцатом. Сидит проклятый осколочек, которого во время операции в госпитале не нашли, а во второй раз лечь под нож, когда он дал о себе знать, Шилин не захотел. Ворон-Крюковский привел в дом двух хлопцев с наломанными в лесу вениками - наводить порядок, а сам подошел к Шилину и присел на бревнышке напротив. - Что? - неприязненно спросил у него Шилин. - Так, - ответил тот с усмешечкой. - Удобное бревнышко, вот и потянуло, ваша благородь. "Какие у него страшные глаза. Пустые, как у рыбы, - подумал Шилин с брезгливостью и с чувством невольного страха, чего прежде за собою не замечал. - И усмешечка жуткая. Он и убивает с этой усмешечкой". - Иди помоги прибрать, - сказал ему Шилин. Ворон-Крюковский сидя козырнул, встал, но пошел не в дом, а к костру, на котором кипело какое-то варево. "Хоть бы ты в плен сдался или сбежал, - пожелал ему Шилин. - А лучше, пусть бы тебя укокошили". То, что отряд уменьшился числом, Шилина не очень чтобы угнетало. Отсыпалась в основном всякая случайная мразь - те, кого привела в стан борьбы против Советов не идея, а возможность нажиться и поразбойничать. Принимая их в отряд, знал, что это за люди, но принимал, не мог не принять, ибо ему нужны были послушные исполнители, которые не гнушались бы стрелять и убивать. Заморосило. Мельчайшие, почти невидимые капельки влаги, казалось, висели в воздухе и не могли упасть из-за своей легкости. Воздух был уже пресыщен сыростью, и она словно цедилась, выпадала на траву. Вся трава взялась росой и мутно блестела. Шилин встал и пошел в дом, где успели уже убрать и даже помыть полы. Хотелось побыть одному, полежать, подумать. Прилег на кровать. Настроение было скверное, болели рука, нога, но больше - сердце, полное горечи. Понимал Шилин, как никогда до этого, понимал: никаких надежд не осталось, он окончательно потерпел крах, как и все те, кто так же надеялся вернуть утраченное. Вокруг него - пустота, он в положении игрока, который пошел ва-банк, поставил на кон последнее свое богатство - нательный крестик, но проиграл и его. Вся его борьба против Советов, как и потуги всей бывшей элиты России, - впустую. Белая армия разгромлена, будет разгромлен и Врангель - потому Шилин и не искал удачи на юге, - и никакое чудо, никакой бог уже не помогут вернуть прошлое, как нельзя вернуть вчерашний день. Дальнейшая борьба, в святость и правоту которой он так верил, ничего, кроме новых жертв, не принесет. Да это уже и не борьба, а месть за неосуществленные планы и мечты. Все, поздно... А так близка была победа. Так близка... Только центр Руси оставался в руках Советов. Деникинские воины подходили к самой Москве. Даже и позже, когда он собрал лесной отряд, верилось в победу: мужики взбунтуются, Советы они приняли только на первых порах, клюнули на большевистский лозунг - земля крестьянам. А потом те же мужики застонали от продразверстки. Многие в леса подались воевать с Советами, казалось, вот-вот бунт охватит все села. И думалось Шилину: создаст он целую крестьянскую армию с мобильными конными отрядами и пойдет захватывать волости, уезды, целые губернии... Он сочинил тогда листовку-призыв, в которой писал: "Мираж революции рассеялся. Вместо мраморных дворцов и висячих садов мир увидел бескрайнюю пустыню, загроможденную руинами и густо усеянную могилами. Разрушена величайшая в мире держава, до самых основ опустошено хозяйство многомиллионного народа, вырождается и вымирает сам народ. Потоплены в море крови и все высочайшие человеческие ценности: религия, совесть, мораль, право, культура, опыт веков... Над хаосом витает ненавистный дух разрушения... Все честные люди, крестьяне, вас большинство, интеллигенция, - все в бой за святую Русь!.." Листовку эту Шилин напечатал в тысячах экземпляров, рассылал по селам и городам. Призывал в свой отряд, которому дал имя Русского народного воинства. Не вышло, не вырос отряд в армию, и теперь, как доложил Ворон-Крюковский, осталось человек сорок. А вскоре и эти сорок человек ему не понадобятся. Крах надежд, крах иллюзий... Осталось только позаботиться о своем собственном спасении, о детях, о жене, высланной в Петушки. Слава богу, хоть жива, не расстреляли. Дождь разошелся, по стеклам поползли потеки, закапало с потолка. В хате потемнело, а на душе стало еще горше, хоть возьми да пусти себе пулю в лоб. Он поднялся, сел, снял с плеча полевую сумку, в которой были крест, взятый в церкви, и фамильное золото, драгоценности - все его богатство. Крест этот приумножил его и достался на диво легко, без насилия и крови. А хорошо бы, если б он еще представлял и историческую ценность, скажем, принадлежал князю Владимиру - крестителю Руси. Шилин не устоял против искушения взглянуть на крест. Достал из сумки, развернул лоскут ризы, взвесил на руке - тяжелый. Когда клал крест назад в сумку, увидел красную картонку - мандат Сорокина, хотел скомкать и выбросить, да тут вспомнил своего родича (он так и не узнал, по чьей же линии они с Сорокиным в родстве). Вспомнил его не нынешнего, а того нескладного гимназиста, без памяти влюбленного в Милу. "Он узнал тогда о моих ночных визитах к Миле, оттого и возненавидел меня", - усмехнулся Шилин, испытывая прилив жалости. А пожалев того, нескладного гимназиста Сорокина, почувствовал удовлетворение: правильно, что подарил ему жизнь. Пусть живет и помнит этот благородный поступок, пусть благодарит его, Шилина, за такую милость... Шилин смотрел на мандат, перечитывал фамилию Сорокина и не решался ни скомкать, ни выбросить этот кусочек картона. Держал в руке, еще не зная, что станет с ним делать. И вдруг понял, какой бесценный документ у него в руках! Этот мандат откроет ему все дороги и двери, он его и спасет и даст возможность жить, не боясь за свое прошлое. Он уже не Шилин, не Сивак, он - Сорокин. Шилин толкнул ногой дверь, распахнул ее, крикнул с крыльца: - Поручик Михальцевич! Откуда-то из сумерек и дождя вышел заштрихованный его косыми нитями Михальцевич в кожаной куртке, перетянутой блестящими ремнями. Еще б звездочку на фуражку - типичный комиссар. - Зайди, - сказал ему Шилин. - Есть разговор. Прошли в дом, сели на кровать, засветили свечку, что сыскалась у Ворона-Крюковского. Поручик понимал, что зван на беседу важную, секретную; приблизил лицо к лицу штаб-ротмистра, с подчеркнутым вниманием приготовился слушать. Он был полноват, невысок, с большой головой, пухлым лицом, которые подошли бы человеку более внушительного роста. Слабый свет свечки затрепетал на их коричневых огрубевших лицах. Посмотреть со стороны - заговорщики. Толстенький Михальцевич, с глазами навыкате, как у страдающего базедовой болезнью, и словно высеченный из камня, жилистый, костистый Шилин. - Что делать будем? - спросил Шилин. - Не понимаю, - мотнул головой Михальцевич. - С отрядом что делать? Посоветуй. - Так у нас же задача: двигаться к границе. В Польше полно русских. Войска Перемыкина, Булак-Балаховича... - С этими шкуродерами? - показал Шилин на окно, за которым пиликала гармошка. - По пути вольются новые. От этих потом отделаемся. - Новые? Такая же мразь прибьется. Это, дорогой мой поручик, то же самое, что церковь обдирать да костел латать. - Тогда не знаю, что делать. Может, порвать со всем и... - Явиться с повинной? Не то, поручик, не то. Шилин протянул Михальцевичу мандат Сорокина. Тот, приблизив лицо к самой свечке, прочел его, уставился на Шилина своими выпученными, словно застывшими глазами. - И что? - спросил несмело, как будто стесняясь своей недогадливости. - А то, что этот мандат может быть и моим документом. Я Сорокин, а никакой не Шилин. Михальцевич заулыбался, радостно и поспешно затряс головой. - Понимаю, - сказал он. - А тот, настоящий Сорокин где? - А что ему тут делать без мандата? Возможно, уже к Москве подъезжает... Так вот: я - Сорокин, уполномоченный наркомата просвещения. А ты мой помощник. Устроим и тебе соответствующий документ. А подпись подделаем знаешь чью? Ленина! - А отряд? - Эту шваль за собою не потащим. Завтра объявим, что все они вольны делать что хотят. Пусть ими командует Ворон-Крюковский. На этой половине хаты они и остались вдвоем на ночь. А Ворон-Крюковский устроился в передней половине на двух скамьях. ...Засыпал Шилин с легкой душой, будто вызволился от тяжкой ноши или ушел от грозной погони. На память пришла фронтовая песня, и он повторял и повторял строчки про горящую землицу-мать, про белого коня, летящего навстречу ночи... Так и уснул с песней в голове. Ему и впрямь приснился белый конь, и он сам в седле, - упираясь в тугие стремена, мчится по широкому, без конца и края полю, припав к белой конской гриве, и ветер резко сечет по лицу, и он, Шилин, чувствует себя совсем молодым, ему впервые привалило счастье вот так ощутить простор и скорость полета. "Ах, как хорошо, как легко мне, как я счастлив, ибо все меня любят и я их люблю, и коня своего белогривого, и это раздольное русское поле..." Но вдруг поле словно оборвалось - впереди отвесная круча и внизу черная бездна, там что-то бурлит и кипит. Конь остановился, повернул к седоку голову, словно спрашивая совета, куда дальше скакать, и, не получив его, взвился на дыбы. Шилин вылетел из седла и проснулся... Склонившись над ним, Ворон-Крюковский тащил из-под головы полевую сумку. Он был одет, на голове - черная кубанка. Какое-то время Шилин, как парализованный, не мог шевельнуться, потом сел и схватился за сумку, которую Ворон-Крюковский успел вытащить из-под подушки. - Что ты делаешь, скотина? - сказал Шилин. - Что тебе нужно в сумке? В окна цедилась рассветная серость, и в хате было уже довольно светло. Ворон-Крюковский отпрянул от кровати, выпрямился. Шилин потянулся рукой под подушку за револьвером - его там не было. - Спокойно, ваша благородь, - тихо сказал Ворон-Крюковский. - Бросьте мне вашу сумку и можете досыпать. - Все та же зловещая усмешечка недобро скривила его рот. - Ну! Голоса разбудили Михальцевича, но спросонку он не мог понять, что происходит. Все стало ясно, когда увидел, как Шилин, не спуская глаз с наведенного на него нагана, потянул из-за спины сумку. Сумка полетела под ноги Ворону-Крюковскому, тот нагнулся за нею, и в этот момент Михальцевич трижды в него выстрелил. Ворон-Крюковский ткнулся носом в пол и больше не пошевелился. - Спасибо, дорогой поручик, не изменили боевому братству, - обнял его Шилин. Утром Шилин объявил всем, что отряд прекращает существование и все могут расходиться, кто куда хочет. 10 Объяснительная записка председателя сельсовета Ермаченко П.В. Я, председатель Батаевского волостного совета, даю объяснительную записку товарищу уполномоченному губчека. К нам в Батаевку привезли на подводе из Потаповки двух товарищей уполномоченных. Один товарищ Сорокин, второй товарищ Лосев, оба из Москвы. Сам видел мандат, подписанный товарищем Ульяновым-Лениным. Вечером они провели сход. На сходе говорил речь т.Сорокин. Говорил по-ученому, грамотно, про две диктатуры: диктатуру пролетариата и диктатуру буржуев, и что первая теперь при власти в нашей стране и все классы она сведет на нет. На вопрос, кажется, Андрюшкина, а почему нет диктатуры селян, а только пролетариата, Сорокин отвечал, что селяне класс мелкобуржуазный и его надо превратить в пролетариат. Тут кто-то выкрикнул, что ж это получается: селяне то под сапогом царей и панов были, а теперь под диктатурой пролетариата. Товарищ Сорокин сказал, что вскорости будут создавать коммуны, всю землю и всю живность заберут и тогда селяне тоже станут пролетариями. Все закричали, что им не нужно такой коммуны. Товарищ Сорокин назвал крикунов враждебными элементами и сказал, что ими займутся чекисты. Когда уполномоченные ушли, я едва успокоил сход. Таких речей у нас еще не говорил на сходе никто. В чем и даю подпись. Ермаченко Возвращаясь с собрания, Михальцевич, он же Лосев - сделал себе документ на это имя, - сказал Шилину: - По-моему, что-то ты перегнул насчет диктатуры и коммуны - не поверят. - Ничего не перегнул. Я большевистскую теорию им излагал. А что до коммуны, так я и вправду согнал бы туда все мужицкое быдло. И жен сделал бы общими. В батаевской церкви они взяли всего-навсего золотой крестик, позолоченные чашу и ложку. Потом зашли домой к попу. Шилин стал писать на изъятое золото расписку, а Михальцевич обошел и осмотрел все комнаты дома. В одной увидел старинной работы красивый письменный стол. Когда остановился подле него и с интересом начал рассматривать, заметил, как встревожилась попадья. Он догадался, что это неспроста, дернул ручку нижнего ящика. Он был заперт. Велел попадье отомкнуть. Та не тронулась с места. Михальцевич пригрозил револьвером, и попадья подчинилась. В ящике стола лежала шкатулка и тоже была на замке. Михальцевич потряс ее и велел открыть. В шкатулке были золотые кольца, кулоны, нательные крестики. - Вот мы, матушка, и конфискуем это, - сказал Михальцевич, вышел к Шилину и поставил шкатулку перед ним на стол. - Эксплуататорское золото, нажитое нетрудовыми мозолями. - Экспроприируем, - заявил Сорокин, принимаясь писать расписки и на это золото. - Товарищи комиссары, - запротестовал поп, - кольца венчальные: мое, жены, дочери. Они не подлежат конфискации. Это уже... мародерство... Такого у нас еще не бывало. - А теперь будет. Мы вот и положили начало, - ответил ему Шилин. - И мы не мародеры, делаем это от имени советской власти, официально. Все свои действия, как видите, документально оформляем. Священник и его жена, конечно же, были напуганы. Попадья схватилась за сердце, села в кресло и закатила глаза. - Неужели сам Ленин вас послал на такое?.. - робея, спросил священник. - Сам, святой отец. Золото это пойдет на укрепление советской власти. А что ей остается делать, если в стране разруха и голод? - Проклятые, - всхлипнула попадья. - Обручальные кольца... Татарва... - Выбирайте слова, матушка, - набычил голову Михальцевич, словно приготовившись ее боднуть. В такой позе он оставался довольно долго, гневно таращил глаза, и Шилин едва сдержался, чтобы не рассмеяться. - Успокойся, родная, - перекрестил жену поп. - Ну, коль уж с самого верху указания, чтоб сдирать с рук кольца, надо смириться. Таким же образом, предъявляя мандат, Шилин и Михальцевич осмотрели еще четыре церкви в уезде, забрали все ценное. Но особенно им повезло в одном местечке. Дознались, что там живет бывший владелец двух московских магазинов, переехавший недавно на родину. Вызвали в Совет, потребовали, чтобы сдал золото. Тот клялся, божился, что все у него отняли еще в Москве в восемнадцатом. Тогда его посадили в подвал, пригрозили, что и жена с детьми последуют за ним, продержали ночь, и купец сдался. Повел домой, в саду выкопал жестянку от монпансье. Там были золото и несколько драгоценных камней. После этой акции Шилин и Михальцевич сказали в Совете, что едут в Гомель, а сами, запутав след, перебрались в другой уезд. - Поручик, - пошутил как-то в дороге Шилин, - а тебе, я вижу, понравилось быть экспроприатором. Признаюсь, мне тоже. Давно бы нам этак, а не носиться с идеями освобождения русского народа. Слыхал мудрость народную: как ты хлопаешь, так я и танцую? Власть держится на разбое, и мы так же должны жить. А что до русского народа, то он - быдло. Узнал его за это время. Правда была за Вороном-Крюковским, он так и жил. И награбил дай боже. Жаль, мало нам из его добра досталось. Когда Михальцевич застрелил Ворона-Крюковского, они перетрясли его торбы и нашли мешочек с золотом и серебром - малую толику того, что тот награбил: большую часть Ворон-Крюковский или спрятал, или роздал по родне. - Я тоже давно расстался с верой в этот народ, - поддакнул Шилину Михальцевич. - Ты справедливо назвал его быдлом... А сейчас что нам остается? И таким, как мы? Спасаться. Что ж, каждый спасается в одиночку... - А мы, поручик, до поры будем спасаться вместе. Так легче. Как говорят, две кошки на одном сале... Вот укрепим свои финансы, и адью! - я уже не Шилин и не Сорокин, а какой-нибудь Петушков. Забьюсь в тьмутаракань и стану жить тихой неприметной жизнью. Рука у него зажила, он свободно шевелил пальцами - рана, слава богу, была не серьезная. Как и Михальцевич, он носил теперь кожанку, кожаную фуражку - в соответствии с типичным обликом тогдашнего советского начальства. - А я в Париж махну, - задумчиво проговорил Михальцевич. - Женюсь на парижаночке, заведу дамскую парикмахерскую... - Ну, удивил! Парикмахерскую... Сам будешь завивки делать? Ты лучше построй русскую баню. С массажными кабинами. А, поручик, не худо? - Мудро, идея, - засветился Михальцевич. - Русская баня с парком и березовыми вениками. Только где же там найдешь березовые веники... Гомель, Губчека Снова получена жалоба от граждан Чериковского, Быховского и Рогачевского уездов, что представители наркомпроса занимаются грабительством. Вменяю вам в обязанность проверить этих людей. Об исполнении телеграфируйте. Зам. председателя ВЧК 11 Днепр был серый, как мокрая песчаная дорога. И небо было такое же - сплошь затянуто тучами. С ночи сеял осенний дождичек, всюду были сырость, промозглость, под ногами хлюпало. Вода в Днепре, как всегда в дождь, помутнела, поднялась, бег ее ускорился. Сапежка и Иванчиков - один из губчека, второй тоже чекист, но здешний, уездный - сидели на берегу на перевернутой вверх дном дырявой лодке и думали, как им переправиться на ту сторону. Лодок на этом берегу не было. Ждали, может, с той стороны кто-нибудь сюда переплывет. Сидели, укрывшись брезентовым плащом Иванчикова, - Сапежка своего не взял, понадеялся на погоду. День занимался как-то сонно, казалось, еще дремал, не расчухался с ночи. И село, стоявшее напротив них на том берегу, хранило тишину, словно тоже еще не проснулось. - Хоть бы кто-нибудь к реке подошел - покричали бы, - сказал Сапежка. - Подойдут, - обнадежил его Иванчиков. Он был совсем молод, в сереньком пиджаке с коротковатыми рукавами, в такой же серой кепке. Рыжие кудряшки выбивались из-под кепки. Такие же рыжие веснушки густо усеяли лицо. Уши смешно топырились. Про таких говорят: рыжий с ушами. Иванчикова, конечно же, так и звали в его деревне. Дождь мелко выбивал дробь по брезенту, стекал на ноги, на Сапежкины сапоги. Иванчиков был в ботинках с обмотками. - На паром податься - далеко. Да еще этот паршивец дождь зарядил, - начал злиться Сапежка, и скулы на его смуглом плоском лице пришли в движение. А они начинали двигаться всегда, когда он злился. Сапежка был одет не так, как Иванчиков: кожаная куртка, галифе, хромовые сапоги. Они уже пятый день гоняются за московскими уполномоченными, и никак их пути не пересекутся. Третьего дня чуть не застали тех в Батаевке. Там сказали, будто они поехали в Дрозды. Поспешили туда, ждали полдня, не дождались, - значит, те двинули куда-то в другое место. В Батаевке Сапежка и Иванчиков взяли письменные объяснения у председателя сельсовета и у попа. Прочитав объяснительную записку председателя, Сапежка сказал: - Что ты тут плетешь? Товарищ правильно говорил про диктатуру пролетариата. И про селян тоже правда была сказана. Селяне и есть мелкобуржуазный класс собственников. Кто пополняет банды - пролетарии? Нет, селяне. А когда приехали в Бондаревку, где уполномоченные-москвичи ни у кого ничего не взяли, даже в церкви, Сапежка решил, что жалобы на товарища Сорокина не что иное, как поклеп. Он позвонил из Рогачева в Гомель, в губчека, и доложил: - Считаю, что жалобы пишут враждебные элементы. Ни один трудовой человек от уполномоченных не пострадал. Все, что конфискуется, они протоколируют и выдают расписку на изъятое. Товарища Сорокина я лично видел в Захаричах, проверил его документы, разговаривал с ним. Его мандат подозрений у меня не вызвал. Действия были законными. Я не верю тому, что о нем пишут. Товарищам председателям Сорокин говорил, что скоро поедет в Гомель и все реквизированное сдаст. - А с его помощником беседовали? Проверяли документы? - спросил Сапежкин начальник. - С помощником не беседовал. Я и не видел его. Сорокин, видимо, взял его позже. - Все же постарайтесь еще раз встретиться, - было приказано Сапежке. Сапежке осточертело мотаться по деревням. Он недавно женился, дома молодая жена ждет, полмесяца уже не видел ее: то за бандой Сивака гонялся, а теперь это задание - встретиться и задержать Сорокина и его помощника. Изложив начальству свое мнение о Сорокине, Сапежка попросил разрешения приехать в Гомель, но начальство не разрешило. Отсюда и дурное настроение, злость и на начальство, и на тех, кто шлет жалобы в губернию и в Москву, и на этот нудный, наводящий тоску дождь... Дождь не стихал и не усиливался, осенний, затяжной, его не переждешь под брезентом на этом голом берегу. Сидели, жались друг к дружке, молча смотрели на противоположный берег. А к лодкам, что там были причалены, никто не подходил - что людям делать на реке в такую непогодь? Сапежка не выдержал, откинул край плаща, зло сказал: - Хватит мокнуть. Пошли на хутор, возьмем подводу и поедем к парому. Иванчиков послушался - Сапежка старший. Он хотел опять поделиться с Сапежкой плащом, но тот отмахнулся: - Не сахарный, не растаю. Они и подались бы на хутор, да увидели, что к лодкам подошла женщина. Иванчиков крикнул ей, чтоб перевезла на тот берег, и помахал кепкой. Женщина что-то ответила, села в лодку и стала поспешно вычерпывать воду. Потом взмахнули, как крылья, белые весла и лодка вырвалась на быстрину. Течением ее сносило вниз. Иванчиков и Сапежка пошли по берегу вслед за лодкой. Причалила та у песчаной отмели. Иванчиков подтащил ее выше на сухое. - Здравствуйте, - сказал он, протягивая женщине руку, чтобы помочь выйти из лодки. Она от помощи отказалась, удивленно и растерянно смотрела то на Сапежку, то на Иванчикова, а потом спросила: - Вы кто? - А вы кто? - в свою очередь спросил у нее Сапежка. - Нам на тот берег нужно. - Я... я из Захаричей... Живу в Гомеле. Было видно, что она не из деревенских: плащ с капюшоном, туго повязанный кашемировый платок, городские ботинки. - Я обозналась. Подумала: Сорокин и Булыга. - Какой Сорокин? Какой Булыга? - Сапежка шагнул ближе к лодке и взялся руками за борт, словно боялся, что женщина вдруг отчалит и поплывет назад. - Комиссар из Москвы и председатель наш. - А вы их давно видели? - Недавно. В последний раз, когда Сивак с бандой наскочил на село. - Сорокина хорошо запомнили? Узнали бы? Обрисуйте его внешность. - А как же. Он у моего отца на постое был. Высокий, худой, в очках. Это была Катерина, дочь попа Ипполита. - Лады. Хорошо, - обрадовался Сапежка. - Я тоже его видел в ваших Захаричах. Вы нам будете очень нужны. Значит, Сорокина знаете. Ну и как по вашему мнению: может он быть грабителем и бандитом? - Что вы! Как можно о нем такое сказать... Интеллигентный человек. - И я так считаю. Ладно, мы с вами об этом поговорим на том берегу. Полезай в лодку, - велел он Иванчикову и сам шагнул через борт, сел на корму. Иванчиков взял у Катерины весла, попросил ее пересесть на носовую банку и погнал лодку. - Скажите, а вы кто? - спросила все еще смущенная Катерина. - Мы из чека и очень хотим встретиться с Сорокиным. Не слыхали, он не должен быть в этом селе? - В Батаевке говорили, будто бы сюда пошли. Ну и я сюда. Увидела вас, подумала - они. Пока переправились, Катерина все и рассказала Сапежке: - С тех пор как банда ушла из Захаричей, Булыгу и Сорокина никто не видел. Думали, убили их бандиты, так и среди убитых не нашли. А потом услыхали, что Сорокин с кем-то еще ходит по селам, церкви осматривает. Я хотела их повидать. Мы тут с Булыгиной дочерью. Вместе едем: я - в Гомель, она к тетке в Березово. Лицо ее было мокро от дождя, и казалось, что она плачет. Лодка тем временем приблизилась к берегу, навстречу откуда ни возьмись выбежала девушка, встала у воды, с любопытством и настороженностью смотрела на незнакомцев. - Нету, тетя Катя? Не они? - Не они, Ксенечка, не они, - ответила Катерина. Сапежка и Иванчиков догадались, что это и есть дочь Булыги. Ксения стояла неподвижно, словно застыла. Низенькая, плотная, крепенькая, как репка, с сильными загорелыми икрами. На ней промокший самотканый жакет, платочек, повязанный рожком. Вышла из лодки Катерина, обняла Ксению. - Вот, Ксенечка, эти люди их тоже ищут, - кивнула на Сапежку и Иванчикова. Глаза у Ксении затуманились, сделались как две большие слезинки, что набежали, но не пролились. - Может, папки давно в живых нет, - горько проронила она, но не заплакала и даже не всхлипнула. Иванчиков попытался ее утешить: - Раз ходит с комиссаром, значит, жив. Помогает, значит, ему. Пошли по скользкой дороге в деревню мимо крайней усадьбы, обсаженной вдоль всего забора калиной. Тяжелые, мокрые гроздья ягод блестели, как пунцовая роса. Маленькая девчушка, накинув от дождя на голову мешок, срывала ягоды и клала в берестяной туесок. - Зачем рвешь? - сказал Иванчиков. - Ягоды сейчас горькие. Пускай бы на морозе побыли. - Папка сказал нарвать на лекарство, - ответила девчушка и больше рвать не стала. Она и показала, как пройти к сельсовету. Сельсовет помещался в простой крестьянской хате с печью и длинными скамьями вдоль стен. Хата была не заперта, но почему-то пустовала. Сели, стали ждать - должен же кто-нибудь подойти. Сапежка время от времени зябко поводил плечами - пока переплывали реку да шли сюда, промокла спина. Был он раздражен, давала себя знать усталость. Две последние ночи спал мало, скверно, и теперь клонило в сон. Подмывало забраться на печь да хорошенько прогреться. И забрался бы, будь печь натоплена. Он сидел на скамье, смотрел через окно на улицу и молчал, хотя понимал, что Катерина и Ксения ждут от него каких-то расспросов, иначе зачем бы вел сюда. Сидел-сидел, а стоило положить голову на стол, как тут же и уснул. Иванчиков повесил свой плащ на гвоздь, помог раздеться Катерине. С плащей капало, капли шпокали по полу. Ксения присела на низенькую скамеечку, обхватила руками коленки. С Катериной завел разговор Иванчиков. Достал из брезентовой сумки тетрадку, химический карандаш и принялся записывать. Подробно записал приметы Сорокина и Булыги, во что были одеты. Писал медленно, аккуратно, как старательный ученик, выводил буквы, склонив набок голову... Рыжий, как медь, весь в веснушках, и на оттопыренных ушах густые веснушки. - А что Сорокин делал в вашей церкви? - Отец говорил: осмотрел ее, описал, что его интересовало. - А что интересовало? - Иконы, книги, роспись на стенах. Крест... - Крест? - Ага, крест причащальный. Папа говорил, что он золотой и с бриллиантами. - Это с такими блестящими стеклышками? - взглянул на Катерину Иванчиков. - Не стеклышками, - улыбнулась Катерина. - Это драгоценные камни. Дороже золота. - Ого, дороже золота! - с мальчишеской непосредственностью причмокнул языком Иванчиков. - А Сорокин этот крест не взял? - Нет, не взял. - Стоп! - оторвал Сапежка голову от стола, и его узкие глаза-треугольнички нацелились на Катерину. - А ведь креста нет в церкви. - Сивак взял. Он зашел к отцу, показал какую-то бумагу, которую составил Сорокин, и потребовал, чтобы отец отдал ему крест. Отец отдал. - Это уже что-то новое. Для нас новое, - оживился Сапежка. - А где Сивак мог взять ту бумагу? - Не знаю. - Вы все время были в деревне, пока банда там находилась? Сорокина среди бандитов не видели? - допытывался Сапежка. - А когда банда покидала село, Сорокина с ними не было? - Нет, не было его. А папку бандиты в сарае заперли, и комиссар из Москвы был там, - подала голос Ксения, и глаза ее опять подернулись туманом и стали как две слезинки, готовые вот-вот пролиться. Сапежка побарабанил пальцами по столу, сдвинул брови, задумался. Он в чем-то усомнился и высказал это свое сомнение: - А Сорокин и Булыга не могли... пристать к банде? - Боже правый! - воскликнула Катерина. - Что вы такое говорите! Какую напраслину на людей возводите! - А мы, чекисты, и не с такими фактами встречались. Все могло быть: вынудили - они и присоединились. - Не могло! - вскочила Ксения со скамеечки. - Не присоединились! - Теперь уже она заплакала, упала лицом в колени и вся вздрагивала от рыданий. - Сам ты бандит, сам! Иванчиков поерзал на скамье, осуждающе посмотрел на Сапежку: - Ну, это уж вы того... ляпнули. Сапежка и сам понимал, что сморозил глупость. Вылез из-за стола, потоптался по хате, тронул Ксению за плечо: - Ну хватит реветь, я же не утверждаю, я просто спросил. - Отстань! - дернула Ксения плечом, взглянула на него заплаканными глазами. - Противный! Сапежка вышел, сказав, что идет искать председателя. - Он ваш начальник? - спросила Катерина у Иванчикова. - Не начальник, но он из губчека. Вы простите его, он просто устал, замотался. Видите, спит на ходу. Ксения перестала плакать, вытерла подолом глаза. Лишь минут через тридцать вернулся в сельсовет Сапежка, ведя с собою седого, преклонных лет человека. Старик был настолько худ, что его широкие холщовые порты казались пустыми. Борода густая, маленькое личико утонуло в ней. - Полюбуйтесь на этого фрукта, - сказал Сапежка, показывая пальцем на старика, - на этого председателя советской власти. Мы сидим, ждем его в пустом, стоящем нараспашку сельсовете... - А от кого запирать? Печать у меня, - буркнул старик и сел за стол. - Мы его ждем, - еще больше распаляясь, продолжал Сапежка, - а он, видите ли, погреб чистит. - А кто мне его почистит? - Да замолчи ты! - Тонкие губы Сапежки сжались в ровную черточку. - Он погреб чистит, а те, кого мы поджидаем, церковь обшарили и очистили. Кто они такие, ты можешь сказать? - Кто такие? - повторил старик Сапежкин вопрос. - Комиссары, начальники. - Документы проверял? - А то как же. Сами показали. - Внимательно смотрел документы? Мандат читал? - А что его читать?.. Без этих мандатов начальники сюда не едут. Попросили отвести к попу, я и отвел. А уж с ним пошли в церковь. - Во, видали? А? Ну и фрукт. - Черные глаза Сапежки вспыхнули гневом. - Откуда они тут объявились? Приехали или пришли? - Не спрашивал. Может, и пришли. А может, приехали. - Попа видел после этого? - Он сам ко мне заходил, сказал, что церковь всю осмотрели и ничего не взяли. Да в нашей церкви и брать-то нечего. Что было, давно забрали комиссары из уезда и сами попы. За три года в приходе четвертый поп. А у попа взяли золотые часы. - В какое село они от вас пошли? - Кто их знает. Я спрятался, чтоб подводу не попросили. А то каждому начальнику выделяй коня. Вот они и обошлись без подводы. Сапежка резко крутнулся на каблуках, шагнул к столу и грохнул кулаком: - Да тебя же гнать надо в шею с этой должности! Ты же пустое место, дырка от бублика. Старик ощетинился. Достал из кармана печать в просиненном чернилами мешочке, швырнул на стол: - И гоните. Я не по своей воле ношу ее. Денег за это не получаю. Мой черед был. Три дня осталось, чтоб отбыть. - Какой еще черед? Тебя выбрали председателем? - Никто меня не выбирал - просто черед подошел. Нема охотников выбираться. - Не понимаю, что ты плетешь! Сапежка умолк, в отчаянье безвольно махнул рукой, сел на скамью. Тут старик и рассказал про эту председательскую очередь, как он говорил, - черед. Прежде в селе были председатели сельсовета выборные. Но одного повесили легионеры из корпуса Довбор-Мусницкого, второго застрелили дезертиры. Тогда выбрали председателем женщину, вдову, она сколько-то в городе на фабрике проработала. Думали, женщину пожалеют, не тронут. Однако и ее не миновала беда: бандиты отняли корову, лошадь, припугнули, что убьют, если не бросит председательство. Женщина струхнула - двое детей малых - и отказалась. Вот после этого на сходе крестьяне и постановили: исполнять обязанности председателя будут по очереди все грамотные мужчины. Срок такого дежурства - две недели. - Мне всего три дня осталось ходить с печатью, - закончил свой рассказ старик. - А потом Ахрема Земцова черед. О положении на селе Сапежка и Иванчиков знали хорошо. В этом лесном уезде хозяевами пока что были бандиты. Уездной милиции и чоновцам не хватало сил с ними совладать, а армейские отряды своих операций здесь еще не проводили. Сапежка встал и нервно заметался по хате. - Ну что тут делать? Что? - вопрошал, хлопая себя по лбу. - Как их застать? Как увидеть? - Остановился возле стола, оперся о него локтями как раз напротив председателя. - Спрашиваю, как нам их теперь увидеть? Может, подскажешь? Старик какое-то время смотрел на Сапежку испуганно, потом перевел взгляд на Иванчикова, как бы обращаясь к нему за советом и подмогой. - А что тут подсказывать? - проговорил наконец. - Те комиссары церкви осматривают. Так ступайте по селам, куда они еще не заходили. - А мы не так делаем? Вот и в твое село пришли... - Сапежка подсел к председателю и уже спокойно стал выспрашивать приметы. - Один длинный, второй потолще и покороче, - уставившись в потолок, вспоминал старик. - Хром на обоих да пушки по бокам. - Какие пушки? Револьверы? - Ну, леворверы. - В очках кто-нибудь из них был? - Не-а. - А что-нибудь матросское было хоть у одного? - Может, и было, да они же при мне штаны не снимали. В хроме были. Старика отпустили, и тот, обрадованный, что легко отделался, пожелал всем доброго здоровьечка и поспешил выйти. - Ну, кое-что выяснили, - сказал Сапежка. - А по правде, так ничего. Вы, гражданка, - обратился он к Катерине, - как полагаете: не похожи эти на Сорокина и Булыгу? Катерина неопределенно пожала плечами. - Видно, не он. - Сапежка повернулся к Иванчикову. - Вот что, я пойду в уезд. Оттуда свяжусь с губчека, пусть они предупредят другие уезды насчет этого Сорокина. А ты двигай по селам с церквями. Какие тут ближайшие села? - Ласки. Грибовцы. - Вот и жми туда. А вдруг повезет. Все вышли из дому. Дождь перестал. Прямо перед ними на западе туча разорвалась, и луч небесной синевы как бы прожег ее мережу. Синева эта стала расходиться от центра, и выглянуло солнце. Из протокола допроса Пастревича Г.К. Учитель, 46 лет, беспартийный, советскую власть признал в 1917 г., прежде учил в Могилевской гимназии. Женат, имеет пятерых детей. ...В эту среду меня вызвали из школы в волостной Совет. Там были председатель Хохлов, секретарь Письмен-ков и двое незнакомых мне мужчин. Хохлов сказал, что мною заинтересовались эти товарищи, они из Москвы и выполняют важное задание - конфискуют в пользу государства ценности... Я остался с этими мужчинами. Оба они были вооружены, оба в кожаных куртках. Один из них назвался Сорокиным и сказал мне: "Вы служили в гимназии, ваша жена из купеческого сословия. Нам известно, что до революции вы жили богато". Он дал мне бумагу и приказал написать, какие в семье имеются золотые вещи и драгоценности. Я записал, что у нас с женой есть по золотому кольцу, по крестику, а у жены, кроме того, и золотые серьги. По их приказу добавил серебряный портсигар и позолоченные часы. После этого они пришли вместе со мною ко мне в дом и приказали предъявить все перечисленные вещи, что я и сделал. Они составили опись, выдали мне расписку, а все вещи изъяли... Потом приказали товарищу Хохлову взять меня под арест и держать, пока не пришлют за мною конвой. Я сидел в волостном Совете двое суток, а потом товарищ Хохлов своею властью меня освободил, ибо конвой не прибыл... Таким же образом Шилин и Михальцевич выманили ценные вещи у бывшего чиновника Лякина и у инженера-железнодорожника Шестина, недавно переехавших из городов на жительство в местечки. 12 День был на исходе. Штаб-ротмистр Шилин и поручик Михальцевич прилегли отдохнуть на опушке леса, подложив под головы заплечные мешки. Ветерок трепал чубы деревьям, и с них стекал желтый и багряный лист. Лето отступало, сгорало, поджигая своим последним огнем лес и травы. С вечера и до утра плакали травы росою, мочили ноги каждому, кто шел по ним в эту пору. И за день не поспевала трава обсохнуть. - Лето красное висит на тонкой паутинке, - продекламировал Шилин, поймав на лету рыжий листок, опутанный паутиной. - Учил когда-то такие стихи. Это не Пушкин? - Видимо, нет. А я не люблю осень. Смертью от нее веет, - ответил Михальцевич. - Особенно от этой осени. Грустная она у нас, поручик. И поганая. Волки мы с тобой. Рыщем, от людей прячемся. - Мы боремся. А в борьбе все средства хороши. - Куда уж там... Мы, брат, с тобой не борцы. Мы - тати, шальники, ошуйники на святой Руси. Шилин снял фуражку, швырнул наземь. Лицо у него чисто выбрито - бреется каждый день, что вызывает у Михальцевича раздражение: хочешь не хочешь, и он вынужден также ежедневно бриться. Профиль у Шилина строгий, с резко выраженными чертами, подбородок раздвоенный, с ямочкой, и торчит вперед. Наполеоновский профиль - те же властность, жесткость, капризность. Если б Шилин надел еще и треуголку да ростом был поменьше - вылитый был бы император Наполеон Бонапарт. - Злоба, ненависть нами владеют. Мораль растоптана, - продолжал Шилин. - Ну можно ли было представить лет десяток назад, что я, дворянин, офицер, стану убийцей и грабителем? Ужас! - Мы боремся, - упрямо повторил Михальцевич. Он набрал вокруг себя сухих веточек, листьев, поджег. Синий дымок потянулся под крону березы, завис в ветвях. Оторвал и кинул в костерок лоскут бересты - он скрутился, подернулся жирной, черной копотью. - Мы воюем теми же средствами, какие применила против нас эта чернь. Что они сделали с элитой русского народа, с ее мозгом и сердцем? Нищими пустили по миру. Истребили. А мы что, должны были покориться? Вы стихи знаете их красного пиита: "Смиренно на Запад побрело с сумой русское столбовое дворянство". Верно, мы с сумой остались, нищими... - Все так, поручик, так. Наша трагедия, трагедия дворянства и всех просвещенных сословий, в том, что допустили этот кровавый хаос. Надо было предвидеть его лет за сто. - Илларион Карпович! - воскликнул Михальцевич. - Что это вы так раскисли? Что с вами? У нас же все идет не худо. Граница близко. Документы на руках. Наскучит или припечет пятки - смотаемся: я - на запад, вы - в свою тмутаракань. - В тмутаракань на вечное прозябание и жизнь под страхом. О боже мой, сколько же нас уже погибло. Безымянных и забытых своим же народом. И сколько еще погибнет... - Илларион Карпович! - взмолился Михальцевич. - Хватит душу травить. Давайте лучше что-нибудь веселое вспомним. - Он так же, как и Шилин, хватил фуражкой о землю, натужно улыбнулся, показав зубы с двумя золотыми коронками, уставился выпуклыми своими глазами на Шилина. - Припомнился мне случай. Просто анекдот, нарочно не придумаешь. Служил в штабе округа полковник с презабавной фамилией - Босой. Однажды прибыл он в наш полк и со станции позвонил в часть, чтоб за ним приехали. Солдат-телефонист доложил мне - дежурному: "На вокзале полковни