радиотехнического я, Борис Стрекозов, помнишь, в мореходке в самодеятельности участвовал... - А-а... Помню, - сказал капитан. - Плясун. - Верно, - обрадовался Стрекозов. - Сядем в углу, выпьем за встречу. Не побоишься? Капитан пожал плечами и направился к столику. Он подумал, что и пьет-то со Стрекозовым как с иностранцем... Молчание затягивалось, и капитан наконец спросил: - Живешь-то как? - Неплохо. Работаю экспертом в электронной фирме. Женился на дочери одного из директоров, он тоже из семьи русских эмигрантов... Сейчас еду в Штаты, в командировку, жду "Эль-Франс", в рейсе буду проверять на нем электронное оборудование. Вообще, Волков, здесь можно развернуться, имей только голову на плечах да крепкие руки... - И дядю, - добавил Волков. - Как? - не понял Стрекозов. - Родственничков, говорю, богатых по линии жены надо иметь. Таких, как у тебя. - А, конечно, они помогли мне, - сказал Стрекозов. - Но только здесь для делового, поворотливого человека, который знает, чего хочет, для такого здесь все условия, не то что у нас... Он так и сказал "у нас", Волков отметил это и усмехнулся. Но Стрекозов по-своему понял это. - Только не подумай, что я агитирую, а то, чего доброго, врежешь и для себя только неприятностей наживешь... - А ты и не агитируешь вовсе, - сказал капитан. - Разве что за Советскую власть? Стрекозов опять недоуменно поглядел на Волкова, но не стал допытываться. - Оглянись, - сказал капитан. - Ты и без моей помощи синяков себе наставил. Стрекозов повернулся к зеркальной стене. - Видишь? Глаза у тебя, как у побитого пса. Жалкие. Такими и останутся до конца. Стрекозов взболтнул виски в стакане: - Шутишь... Да, тебе это можно. А здесь шуток не любят. Так-то, земляк... "А какие сейчас глаза у меня?" - подумал капитан. Он опустил веки, словно боясь увидеть свои глаза и прочесть там нечто такое, на что не имел права. "Я будто стыжусь... А есть ли для этого основания? - спросил себя Волков. - Да, уже то, что дал загнать себя в ловушку... Почему я не остался в море, там, где остались мои ребята? Но ведь на Овечьем острове я оказался помимо воли, и надо было выжить ради истины, ради того, чтобы люди узнали, что произошло в ту ночь... Случись все по-другому - я последним ушел бы с корабля или не ушел бы вовсе, будь хоть какая-то моя вина в том, что корабль попал в катастрофу. В этом я могу поручиться перед самим собой. Но что я должен сделать сейчас?" Капитан закурил сигарету и вспомнил, как тогда, у берегов острова Бруней, на борту обледеневшего "Кальмара" он искал выход для всех... ...Тогда он обдумывал несколько вариантов сразу и отбрасывал их, все они не годились. Оставаться на месте? Люди измотаны до предела, лед растет, ветер усиливается, траулер все больше теряет остойчивость. Еще немного - и груз, приложенный в верхней части судна, накренит траулер до критической величины, а удары волн довершат дело. Выброситься на берег? Пожертвовать судном? А спасутся ли при этом люди? О скалистые берега Брунея "Кальмар" разобьется в щепки, и не станет ни судна, ни экипажа... Капитан дал полный ход. Траулер дернулся. Стоявший за штурвалом матрос крепко ухватил рукоятки штурвала и переложил его влево. Капитан нагнулся к переговорной трубке, хотел предупредить старпома о своем замысле - и дикий вопль толкнул его в спину: "А-а-а-а!" Матрос вдруг поднял руки, схватил себя за волосы, штурвал качнулся и бешено завертелся вправо. Темная завеса стерла едва светлевший горизонт, она поднималась все выше, нависая над полубаком и рубкой "Кальмара", выворачивалась, стремясь обнять беспомощное тело траулера. Матрос прыгнул в сторону и бросился к двери. - Стой! - крикнул Волков. Штурвал продолжал вращаться, и "Кальмар" забрасывал отяжелевшую корму влево, разворачиваясь бортом к волне. Капитан выбросил руку к штурвалу, больно ударили рукоятки по пальцам. Волкова откинуло в сторону, он с трудом удержался на ногах, остановил штурвал и, задыхаясь, перекладывал его влево, заставляя траулер выйти носом к волне. Завеса упала, накрыв судно, напрягся и задрожал под тоннами воды "Кальмар". Казалось, ему не подняться больше на поверхность, но вот корпус тряхнуло, еще и еще, будто отряхивалась собака, завеса исчезла, и заглянул в рубку краешек посветлевшего горизонта. "Надо прожить этот день, только один день, он не должен стать для ребят последним". Усилилась килевая качка. Все труднее становилось удерживать траулер носом к волне. Одно неверное движение, чуть больше переложить перо руля, и "Кальмар" повалится лагом к волне... "Команду "Спустить шлюпки! Экипажу покинуть судно!" я не подам, - подумал Волков. - Шлюпки примерзли к кильблокам. Да и времени нет. Все может случиться в считанные минуты, два-три сильных удара, и "Кальмар" окажется на борту. Плавная, медленная бортовая качка - это значит, что траулер больше не встанет, он превратится в плавающее бревно. Еще две-три волны - крен резко увеличивается, и судно - вверх килем. А потом двадцать-тридцать минут каждому... Может быть, кто продержится дольше..." Снова и снова поднимались над судном серые завесы, на мгновение застывали, словно примеривались. "Надо уходить, - подумал капитан. - Повернуться к ветру кормой и спускаться к зюйду. Там теплое течение, оно собьет лед, там плавбаза, архипелаг..." Он свистнул стармеху в машину и, не выпуская штурвала, сказал, что пойдет к повороту на заднем ходу, пусть следят за перебоями машины, когда оголится винт. И еще капитан распорядился: команде приготовиться к повороту, надеть шерстяное белье, нагрудники, быть наготове оставить судно, боцману заняться маслом и по команде слить его за борт, штурману жечь ракеты - место пустынное, но кто знает, лишних из машинного отделения отправить на палубу, зачем лишать их последнего шанса, словом, стоять по местам и быть готовыми к последнему повороту. Стармех из машины сказал, что у него все готово и осадку на корму он сделал. Волков подвернул немного вправо от направления ветра, поставил руль в положение "прямо", крепче сжал рукоятки штурвала, ожидая, когда волна ударит в перо руля, и дал машине малый назад. Мгновение траулер стоял неподвижно, сотрясаясь мелкой дрожью, затем корма стремительно побежала влево, полубак пересек линию ветра и покатился вправо. Ураган ухватил приподнятый нос "Кальмара" на левую скулу и стремительно поволок его. Еще секунда - траулер встал бортом к волне, начался крен, но сильный вращающий момент уже развернул судно, и обманутая "Нора" из всех сил поддала "Кальмар" в округлую корму. ...- С новым годом, - сказал Крохайцев. - Давай выпьем с тобой, Олег Васильевич. Они сидели в просторной каюте начальника промысла. Плавбаза укрылась от шторма в бухте. Здесь собралась вся флотилия. "Кальмар", ободранный, избитый, покачивался у борта плавбазы, его латала ремонтная бригада вместе с экипажем. - С Новым годом? - спросил Волков. - Ах да, я и забыл совсем... Матрос-буфетчик приготовил закуски и из представительских запасов Крохайцева поставил на низенький столик бутылку. - Досталось тебе, поди, - сказал старик, открывая бутылку. - Ладно, потом расскажешь... Он налил по неполному бокалу и опустил ложечку в тарелку с оплывшими кубиками льда. - Тебе со льдом, Васильич? - спросил Крохайцев. - Теперь можно и со льдом, - ответил капитан. "...Как давно это было, - подумал Волков. - Давно... Или мне кажется? Еще и года не минуло с тех пор. Новый год... Каким-то он станет для меня?" Волков сделал три шага по комнате, подошел к столу, нашарил не глядя пачку сигарет и вдруг судорожно скомкал ее. "Спокойно, капитан, спокойно, - сказал он себе. - Пока они лишь только прощупывают, так сказать, устраивают первое испытание, пробный камень вроде... Будут еще разговоры, угрозы, всякие штучки, о них ты читал и слышал, эти парни - народ изобретательный, верно, А ты наплюй на них, капитан, за тобой ведь сила... И тебя ведь уже ищут, "Кальмар" ищут, неделю ты не выходил на связь, по всему бассейну тревога, как ты мог забыть об этом?.." Он вскочил на ноги и зашагал по комнате. - Но пока суд да дело, надо и самому что-то придумать, - сказал капитан. - Придумать... Он подошел к окну. Улица была по-прежнему пустынна, и только на самом углу склада, у поворота, торчал человек в черной кожаной куртке. Когда капитан выглянул в окно, человек мельком посмотрел в его сторону, затем повернулся спиной и вытащил из кармана пачку сигарет. Капитан отошел от окна и присел на край койки. "Понятно. Только к чему это, мистер Коллинз?.. Проще предупредить кого следует в порту, на аэродроме и на почте. Но что делать мне? Заявить протест? Ведь не все же здесь коллинзы, есть и честные люди... Проникнуть в муниципалитет и потребовать... Наверняка наши оповестили все приморские государства об исчезновении траулера "Кальмар". И местные власти должны знать об этом тоже... Надо попасть к мэру города. А тип под окном? Вот для чего он болтается тут! Мистер Коллинз и это учел". В дверь постучали. Капитан не ответил. Стук повторился, и тогда вошел доктор. - Что с вами, сэр? - спросил он. - У вас совсем потерянный вид. Если вы по поводу мистера Коллинза, то бросьте переживать. Это его работа. Но я не мог начинать действовать до тех пор, пока не определил вашей позиции. Согласитесь, что я совершенно не знаю вас и вынужден был полагаться лишь на интуицию, а она может подвести и таких старых морских чертей, как я. Теперь мне известен ваш ответ Коллинзу, надо браться за дело. Я сообщил властям, что вы нуждаетесь в дополнительном врачебном обследовании. Это даст нам время, чтобы связаться с посольством. Сейчас к вам придет один молодой человек - жених Джойс, можете ему доверять. А я ухожу и к этой истории не имею никакого отношения. Выше голову, капитан! Когда через несколько минут в дверь опять постучали, капитан с готовностью отозвался. Длинный тощий парень с нервным, подвижным лицом и громадными ручищами, вылезающими из-под обшлагов мешковатого пиджака, переступил порог палаты. Следом за ним в дверь проскользнула Джойс и спряталась за спиной парня. - Питер Абрахамсен, - сказал, улыбаясь, вошедший, - мое имя Питер Абрахамсен. Репортер... - Из столицы? - живо спросил капитан. Он почему-то решил, что помощь придет издалека, не представляя, чем могут помочь ему жители Бриссена. - Нет, мистер капитан. Питер Абрахамсен принялся озабоченно шарить по карманам, потом вытащил из кармана смятый газетный листок, хотел протянуть капитану, но раздумал. - Здешняя газета, мистер Волков. Шеф не хочет давать о вашем деле ни строчки. Он боится... Абрахамсен обернулся к Джойс. Девушка кивнула, и репортер продолжал: - Шеф боится... Ну, вы сами понимаете. Мы живем в очень маленьком городе, и столица слишком далека от нас, сэр. Но я могу передать информацию в центральные агентства, если вы, мистер Волков, не будете против этого возражать и согласитесь дать мне короткое интервью. Понимаете? - Понимаю, мистер Абрахамсен. Я готов, - сказал капитан. Он встретился глазами с Джойс, девушка улыбнулась, отступила назад и осторожно прикрыла за собой дверь. "Фарленд айлес ньюс": "Некоторое время гостеприимством города Бриссен пользовались капитан потерпевшего катастрофу русского рыболовного траулера "Кальмар" мистер Олег Волков, 30-ти лет, и его товарищ по несчастью Сергей Денисов, 32-х лет. Единственные из всего экипажа оставшиеся в живых русские находились на попечении старшего врача портового госпиталя, нашего уважаемого земляка доктора Джеймса Флэннегена. Вчера, 22 августа, наши гости вылетели рейсовым самолетом до Айсбурга и далее в метрополию в сопровождении сотрудника советского посольства, специально прибывшего в Бриссен". ГЛАВА ДЕСЯТАЯ После судебного процесса, когда председатель уголовной коллегии областного суда огласил приговор, меня отвезли в следственную тюрьму и поместили в одиночной камере. Ко мне пропустили адвоката, и он стал убеждать меня в необходимости подготовить ходатайство в Верховный суд республики. Но я поблагодарил адвоката за помощь, за хлопоты и от подачи ходатайства отказался. От дальнейших его услуг я отказался тоже... Меня приговорили к восьми годам лишения свободы с содержанием в колонии общего режима. Это не так уж много за гибель судна и всего экипажа. Для судей моих на вопрос, что случилось в ту ночь у островов Кардиган, не было иного ответа, кроме заключения опытных экспертов-капитанов: "Кальмар" пошел северным проливом и, по-видимому, с полного хода налетел на подводные камни, распоров себе днище. Другого ответа, который снимал бы с меня вину, не было. И судьи по-своему были правы: вина лежала на капитане, мне не было оправдания. До сих пор в ушах раздается плач жены моего старпома. Конечно, дело мое было не из легких. Оно усложнялось тем, что я был единственным свидетелем катастрофы, но я сам толком не мог объяснить, что же произошло в ту ночь. Тут еще примешивалось обстоятельство, по которому мои свидетельские показания носили субъективный характер, так как обвиняемым был я сам... Случись все это у наших берегов, прокуратуре не составило бы труда послать к месту кораблекрушения своего работника, и тот легко бы выяснил у жителей побережья, был ли ночью взрыв или нет. Но мы не могли вести следствие у берегов другого государства. Правда, прокуратура еще до моего прибытия в порт сама выдвинула версию со взрывом мины и запросила соответствующие материалы, подключив к этому делу компетентные организации. Но ответ был отрицательным. Кстати, район последнего плаванья траулера "Кальмар" не считался опасным в минном отношении, зато он был весьма опасен в отношении навигационном. Поэтому заключение комиссии капитанов-экспертов и послужило обоснованием для составления обвинительного заключения. Выдвинутая мною в ходе следствия версия о взрыве мины была отвергнута. Вот если бы я рассказал об угрозе Коллинза и сделал бы это сразу, тогда органы следствия стали бы искать иные пути постижения истины. Но я молчал. Во-первых, я не видел рапорта смотрителя маяка на мысе Норд-Унст, а только слышал о нем от Коллинза. Во-вторых, покажи Коллинз этот рапорт мне, кто бы мог доказать, что этот "рапорт" не фальшивка и что сочинил его не сам мистер Коллинз - такие молодчики, как он, способны на любой подлог. И в-третьих, упоминание о "рапорте" в собственном сейфе мистер Коллинз мог использовать как средство шантажа. Вот почему на следствии и суде я молчал. И все шло своим законным чередом. Когда же я снова попытался прояснить истину и сказал судьям о взрыве плавающей мины, государственный обвинитель зачитал официальную бумагу администрации Фарлендских островов из Бриссена. "Никто из жителей островов взрыва не слышал". Тут же прилагалась метеорологическая справка: в ту ночь в районе катастрофы было спокойно на море, в воздухе и на суше. Другими словами, не услышать взрыва было невозможно. Отсюда судьи сделали вывод: версию отклонить как несостоятельную. Но должно же быть объяснение случившемуся? Этого требовало не только правосудие... Вдовы и дети, родители и друзья погибших - весь город, наконец, ждал, когда суд установит истину и накажет виновника катастрофы - капитана. А в том, что виновен в несчастье он, мало кто сомневался. Я уже упоминал, что авторитетная комиссия опытных капитанов и представителей морской инспекции, которая по просьбе областной прокуратуры самым тщательным образом разобрала рейс, проанализировала навигационную обстановку в районе гибели "Кальмара" и воссоздала примерную прокладку курса траулера, не преминула подчеркнуть, что проход ночью северным проливом не рекомендован лоцией, хотя и объяснила следствию и суду: прямо этот факт в вину капитану ставить нельзя. На вопрос прокурора, мог ли выбор капитаном "Кальмара" южного пролива гарантировать безопасность плаванья, председатель комиссии, известный капитан Лошкарев, ответил, что в море никто не может гарантировать безопасность плаванья... И все же... - По всей видимости, кто-нибудь из штурманов допустил ошибку в прокладке курса, - сказал Лошкарев. - Такие вещи случаются на флоте. Достаточно перепутать знак поправки компаса - и курс судна может пройти по берегу. А в условиях плаванья в узкостях и сильных течениях, которые просто невозможно иногда учесть до конца, вероятностная ошибка увеличивается во много раз. Долг капитана учитывать все варианты отклонения от истинного курса, проверять своих помощников-штурманов. Трудно судить о том, что именно произошло. Но капитан среди нас, а тех, двадцати, уже нет, и никто из них никогда не вернется... Впрочем, судить - это не моя компетенция... Так сказал старейший капитан нашего бассейна, получивший диплом Ллойда еще до революции. И он был прав. И судьи тоже были правы, вынося приговор. А те, кто слышал взрыв мины, - жители Фарлендских островов, - не могли пока свидетельствовать в мою пользу. Когда председатель суда спросил меня, допускаю ли я возможность ошибки в прокладке курса, под нарастающий шум присутствующих в зале я ответил: - Да, допускаю... Но судно погибло от столкновения с миной. - Подсудимый Волков, - спросил председатель суда, - признаете ли вы себя виновным? Я должен был ответить "да" или нет". И все-таки я надеялся, что рапорт смотрителя на мысе Норд-Унст хранится в сейфе мистера Коллинза, догадывался о содержании этого рапорта, оно снимало с меня вину, и, может быть, когда-нибудь его содержание могло бы стать известным суду... И я не мог принять на себя несуществующую вину... - Нет, - сказал я. - Если и виновен, то в том, что остался жив... А потом судья прочитал приговор: "Виновным себя не признал... выдвинутая подсудимым версия не подтверждается документами... Листы дела такой-то и такой-то... Учитывая заключение экспертной комиссии... Принимая во внимание... Суд приговаривает гражданина Волкова Олега Васильевича к восьми годам лишения свободы с содержанием в колонии общего режима... Приговор может быть обжалован в семидневный срок, считая с момента его оглашения..." Галку я просил не приходить на суд, но сейчас мне хотелось ее увидеть, и адвокат обещал передать мою просьбу. Для себя я решил, что сниму с нее всякие обязательства и скажу ей об этом, когда увижусь с ней. Адвокат ушел, и я остался один со своими раздумьями, но понял, что притворяюсь перед самим собой, играю в рыцаря, а кому это нужно? Не мне, во всяком случае... Уже тогда пришла ко мне мысль, как бы такой разговор не ударил Галку по сердцу, как бы я не оттолкнул ее придуманным из ложно понятого чувства благородства равнодушием. И все-таки я пошел на этот разговор. Теперь-то я знаю, что прозвучало это тогда, в камере, как отказ от нее. Не найдя для Галки доброго слова в те минуты, я расплатился за это сполна. Но в то время слишком подавили меня события. Едва я закрывал глаза, я видел вдов, родителей и детей, плачущих в зале суда, за ними вставали лица погибших, и эта трагедия заслонила мой собственный мир; мои собственные беды казались чересчур мелкими. Отгородившись бедою от жизни, я притиснул к земле еще одну душу, даже не заметив этого тогда, не поняв, что делаю... Уже после случившегося, когда узнал о жене и Решевском, я часто думал, осыпая их мысленными упреками за "предательство", что тогда, в камере для свиданий, я предал не только ее, но и себя самого. Но в тот злополучный день, когда из подсудимого я превратился в осужденного, я не был еще готов к такому выводу. Мне предстояло многое узнать и пережить, чтоб научиться по большому счету искать изъяны в своих действиях и в самом себе... Камера, куда меня поместили, была, пожалуй, даже попросторнее, нежели моя каюта на "Кальмаре". Правда, на новых плавбазах у капитанов настоящие апартаменты из нескольких комнат. Но на таких судах мне плавать не приходилось и теперь уже вряд ли придется... Я подумал, что, впрочем, и в своей каюте капитан одинок, хотя, независимо от класса корабля, на каждом из них капитан наделен неограниченной властью и судьба всего экипажа в его руках... Трудно быть капитаном. Этой профессии не обучают. Учатся на штурмана в средних и высших мореходках. Капитаном становятся. Капитан - опытный штурман, отплававший положенный срок и благословленный на это святое место отделом кадров. И дело не только в великой ответственности капитана за все и всех. Доверяешь экипажу - спи в своей каюте, не доверяешь - торчи на мостике дни и ночи рейса напролет. Что бы ни случилось на судне - столкновение ли, поломка ли двигателя, посадка на мель, пожар, потеря якорей, опоздание из рейса, "сгоревший" план или несчастные случаи с людьми, и чья бы ни была при этом вина - за все отвечает капитан. Только в одном случае снимается с него вина - в случае действия непреодолимой силы, "форс-мажор", как говорят французы, и "Акт оф Год" (действие бога), как говорят англичане. Ну, скажем, разверзлось неожиданно море, и корабль оказался на обнажившемся дне. Или цунами зашвырнуло судно на берег... Или... Впрочем, и здесь нужно доказать, что имело место именно "форс-мажор", а не элементарная оплошность капитана. Гибель "Кальмара" - типичное "действие бога" или, скорее, черта, но так уж сложилось, что в игру случая включились иные силы... Дважды я испытал в море чувства, какие, наверное, неведомы человеку, живущему только на земле. В первый раз это было, когда, окончив мореходное училище и получив штурманский диплом, я вышел на промысел со старым капитаном Фроловым. Сейчас он уже на пенсии, больше не плавает... Взял он меня к себе третьим помощником; на стоянке, когда готовились к рейсу, гонял по порту с разными поручениями и лично проверил полученные мною в навигационной камере морские карты, лоцию и мореходные инструменты: транспортиры, параллельные линейки, хронометры, секстаны... Словом, все, что находится в ведении третьего штурмана. Я из кожи вон лез, чтоб как-нибудь не опростоволоситься, и Фролов, по-видимому, остался доволен, разносов не устраивал, а говорили, будто он на них мастер. Капитан лишь неопределенно хмыкал, когда я докладывал ему о готовности судовых ролей, документов и штурманского оборудования. Пока шли Балтикой, он все мои вахты простаивал на мостике, приглядывался, иной раз словно бы невзначай ронял замечания о том, что вот лучше взять пеленг на тот маяк или на этот, а здесь, мол, район интенсивного судоходства, скажите матросу, пусть повнимательней наблюдает вокруг; или отсюда вот уже хорошо слышны сигналы радиомаяка на мысе Скаген, попробуйте прикинуть радиопеленг. В общем, старик вводил меня в настоящую штурманскую работу и делал это словно бы между делом, так что уже с первых вахт своих я почувствовал себя на мостике уверенно и быстро освоился с тем, что изучал в теории и закреплял на практике. Но ясно, что одно дело - когда ты вроде гостя на мостике, крутишься под ногами у настоящих штурманов с секстаном в руках и лезешь к ним в карту со своим карандашом, а совсем другое - знать, что этот настоящий штурман - ты сам, и в твою спину испытующе глядят глаза капитана, решающего сейчас, достоин ли ты доверия в предстоящем рейсе или не достоин... Остались за кормой Датские проливы, мы вышли в Северное море и огибали южную часть Скандинавского полуострова. В двадцать часов я заступил на свою "детскую" вахту. Фролов был уже на мостике. Когда я вошел, он о чем-то спорил со старпомом. Я принял у старпома место на карте, он показал мне приметные возвышенности и маяки, рассказал навигационную обстановку и, пожелав доброй вахты, ушел. Через час стемнело. Я видел, что берег остается позади, скоро скроются маяки, буду переходить на радиопеленгование. Сказал об этом капитану, но тот промолчал. В двадцать два часа я в последний раз определил место судна. Фролов прикинул его циркулем на карте, "поколдовал" над нею, потом положил на карту линейку и провел от последней точки курс на север. - Рассчитайте, Олег Васильевич, компасный курс, - сказал он, - и задайте его рулевому... Я снял с карты истинный курс, определив склонение компаса в этом районе, рассчитал магнитный, выбрал из таблицы девиацию компаса и определил компасный курс. Потом полез на мостик к главному компасу и стал через переговорную трубу отдавать команды рулевому, чтоб он ворочал вправо и выходил на новый курс. Когда траулер лежал на курсе, я спросил у рулевого показания на путевом компасе, крикнул: "Так держать!" - и спустился в рубку. Капитана там не было. - Где капитан? - спросил я рулевого. - Вниз ушел, - ответил матрос. - Что он сказал? - А ничего... Услышал, как вы крикнули: "Так держать!", заглянул ко мне в картушку компаса и пошел вниз... Я растерялся. Конечно, давно готовился к тому, что когда-нибудь останусь на мостике один, но так вот неожиданно это случилось... И Фролов ничего не сказал... На мгновение показалось, что я беспомощный котенок, заброшенный в лужу, и подумал, не послать ли матроса за капитаном... Потом вошел в рубку, постоял над картой, снова пересчитал перевод курса, все сходилось, вдруг вспомнил, как не любят капитаны, когда помощники торчат в рубке, и выскочил на мостик. Пошел четвертый час моей вахты, первой вахты, когда я был на мостике один и весь корабль с его экипажем был доверен мне одному... Легкий зюйд-вест догонял наш траулер, и встречный поток воздуха не ощущался. Было тихо и спокойно, так тихо бывает лишь на парусном судне, когда ветер несет его по океану, неслышный ветер, без запаха сгоревшего соляра и машинного масла. На паруснике я был лишь однажды, но рейс из Питера в Клайпеду запомнил на всю жизнь. И вот теперь на этой вахте было почти как тогда... Правда, попутный ветер забрасывал дым иногда на мостик, и пахло не так, как на шхуне, и внизу стучала верная "букашка"*, но все это были мелочи по сравнению с тем, что я, понимаете, я самостоятельно, без присмотра капитана вел судно в открытом море... (* Так на флоте называют судовой двигатель фирмы "Букау-Вульф".) Может быть, и есть слова, точно выражающие те чувства, какие я испытывал, но мне тогда они не пришли на ум, а может быть, они и не существуют, такие слова... Я всегда избегал разговоров о море вслух, не хвалил и не хаял его, для меня быть там - естественное состояние души и тела, хотя справедливости ради сказать, в море тянет на берег, а на берегу - в море. В полночь меня сменил второй штурман. Капитан так и не появился в рубке. Когда я плавал уже старпомом, мои капитаны нередко оставляли меня за себя, переходя на плавбазу. И в порту швартовался самостоятельно, и рыбу подходил сдавать к рефрижератору - всякое бывало. Но все равно я оставался старпомом, и только. А потом настал и мой черед самостоятельно вывести судно из порта и проложить свой первый курс... И вот за кормой остались входные маяки Приморсна, теперь я был хозяином на мостике и понял тогда, что уже не могу быть прежним Волковым. Я один нес ответственность за судно и судьбу доверенного мне экипажа, и не было плеча, на которое можно было бы переложить хоть толику ответственности. Я знал, сколько глаз устремлено на капитана и как его любое действие оценивается командой, все знал, ведь сам был матросом, видно, недаром Кодекс торгового мореплавания СССР требует, чтобы и самый малый штурманский диплом выдавался человеку, наплававшему определенный матросский ценз, недаром устроено так, что путь на капитанский мостик лежит через драйку палубы и чистку гальюнов... Теперь я не имел права на ошибку, я стал капитаном. А вдруг ошибка все-таки совершена? Как тогда поступать? Словом, есть над чем задуматься тому, кто принял на себя такую ответственность. Я не раз думал об этом, но понял по-настоящему только в зале суда, когда сидел на скамье подсудимых с опущенной головой под гневными взглядами родных и друзей не вернувшихся со мной ребят. Капитан оставляет судно последним - не просто красивая фраза. Это статья, записанная в Кодексе торгового мореплавания и Морском уставе. Это правовая норма, которую нельзя преступать. Преступил ли я ее? Ведь если меня сбросило с мостика взрывной волной, значит, в воде я оказался первым... Не по своей воле, но первым. Как разобраться во всем этом? Я лежал на тюремной койке и думал о капитанах, о моих сверстниках, и о маститых зубрах, про которых рассказывают легенды несколько поколений рыбаков подряд. Что они чувствовали бы на моем месте, каким судом судили бы себя? Я напрягал свою память, но не мог найти в многочисленном перечне морских историй сходной ситуации. Вспомнилась история про капитана Васильева с траулера "Лось". У "Лося" случилось что-то с машиной, и пока механики колдовали над двигателем, траулер лежал в дрейфе. Дело происходило у берегов канадского полуострова Лабрадор, где много льда, где проходят пути айсбергов, выносимых холодным Лабрадорским течением из Девисова пролива в Атлантику. Один такой "кусочек" льда и вынесло на беспомощный "Лось". Или, точнее, "Лось" понесло на айсберг. Судно было обречено. К ним шли на помощь, но помощь бы не успела, не придумай Васильев поднять на "Лосе" паруса, сооруженные командой из трюмных брезентов. Эти "паруса" и позволили "Лосю" изменить направление дрейфа, уйти от столкновения с айсбергом. Когда мне пришлось плавать на Дальнем Востоке, я попал однажды на пароход "Желябов", старенький-старенький пароход, носивший тем не менее почетный вымпел министерства. За дело, конечно, за работу... Капитаном на нем лет тридцать бессменно плавал Киселев, уже пенсионного возраста капитан, но мостика Киселев не оставлял, хотя в конторе ему не раз предлагали уйти на покой. "Желябов" стоял на линии Холмск-на-Сахалине - Углегорск - Николаевск-на-Амуре - Советская Гавань. Ну и в мелкие портопункты заглядывал между делом. Однажды в сильный туман - дело было в Татарском проливе, а локаторы в те годы на такие "корыта", как наше судно, не ставили, мало их, локаторов, было, так вот, в сильный туман потеряли штурманы свое место. Доложить капитану вроде боязно, мнутся на мостике, а толку мало. Тут появляется Киселев, видит по карте, что точка по счислению липовая, а определиться никак нельзя: туман, ни берега, ни светил небесных в наличии нет. Ну, ход, конечно, сбавили до самого-самого... Киселев взглянул укоризненно на помощников, подошел к левому борту, посмотрел на воду, потом с правого заглянул вниз, понюхал ветер, пожевал губами, словно хотел что-то сказать, возвратился в рубку и молча ткнул пальцем в карту. К нему подскочил старпом, обвел палец карандашом и облегченно вздохнул: место судна было определено. Конечно, для непосвященного звучит это как анекдот. И сам я, стоя тогда за рулем, молодой матрос, салага, готовящийся через несколько лет стать штурманом, я сам воспринял это как чудо. Позднее понял, что все дело в опыте. Киселев бороздил эти воды тридцать лет. Он по цвету воды мог прикинуть свое место, по запахам, доносящимся с берега... ...Откинулась металлическая заслонка "волчка", в камеру заглянул надзиратель, и тотчас же заскрипел запор. Дверь отодвинулась в сторону, вошел пожилой старшина-сверхсрочник. Он молча кивнул мне и поставил три миски. В нижней был суп, вторая закрывала суп, а на донышке ее стояла третья миска, с кашей. Надзиратель вышел и сразу вернулся: принес кусок хлеба, ложку и алюминиевую кружку с жидким чаем. - А можно воды? - спросил я. Надзиратель не ответил. ...Уж не помню, кто надоумил меня взяться за это дело. Скорее всего сам сообразил, когда увидел шныряющих в базарной толпе ребятишек с ведерками в руках. Люська со мной увязалась тоже, и я не гнал ее - все веселее вдвоем. Рано утром в воскресный день мать - в который раз! - перебирала наши пожитки, чтобы отнести кое-что на базар: то, что еще годилось в продажу. Собрав вещи, она ушла на барахолку, а через какое-то время мы с Люськой решили ее проведать и появились на базаре. Но мать ничего еще не продала и сидела, поникшая, оглушенная криками торговок. Мы принялись бродить по базару, заваленному недоступными для нас с сестренкой овощами и фруктами. День был жаркий, хотелось пить, а отойти от прилавков торговцы не решались: тогдашние базары кишели жульем. И тут я увидел, как меж торговых рядов шмыгает парнишка с ведерком воды в руках и, весело приговаривая, балагуря, предлагает холодную воду в обмен на смятые рублевки. Я быстро сбегал домой, взял ведерко и кружку, у колонки наполнил ведерко холодной водой и двинулся вдоль торговых рядов, весело распевая: - Вот кому воды холодной? Во-о-ды-ы-ы! Вот кому воды холодной? Во-о-ды-ы-ы! На самом деле мне было не так уж весело. Я боялся, что увидят знакомые ребята, хотя в те времена продавать или обменивать что-либо не считалось зазорным, все продавали и меняли, но все равно мне было не по себе, и самым трудным было в первый раз крикнуть: "Вот кому воды холодной..." Потом я освоился, бегал к колонке, наполнял быстро пустеющее ведро, поил базар и прятал в карман смятые бумажки. Кружка стоила рубль. Такие были деньги. Рядом со мной торговали водой другие ребятишки, но мы не конкурировали, воды в колонках было много, солнце припекало, а базар был огромный... Вечером мы с Люськой ждали маму с барахолки. Она пришла, обвела нас усталыми глазами и присела у стола, оставив у порога сумку. - Как дела? - спросил я. - Что-нибудь продала? - Нет, сынок, почти ничего. Вон возьмите в сумке помидоры и половинку чурека. Поешьте... - А я... Вот! И тут же выложил на стол кучу рублевок. Их было около ста. Не так уж много по тем временам, но и это были деньги. Не успела мама опомниться, как мы с Люськой, захлебываясь и перебивая друг друга, принялись рассказывать о том, как торговали водой. Мать сложила деньги, тяжело вздохнула и сказала: - Спасибо, сынок. Вот и ты помог мне. Только не надо больше... Ладно? Я договорилась тут у одних людей хату белить. Завтра начну. Они продуктами заплатят. А там и пенсию за отца принесут, проживем... Водой я все-таки торговал еще несколько воскресений, в будничные дни это не имело смысла. Но таких поильцев "рубль - кружка" становилось все больше и больше. Заработки падали, как у рыбаков в затраленном и перетраленном районе промысла. В последний раз у меня купили пять или шесть кружек за день. А потом приехала бабушка и увезла нас на лето в совхоз. ...Есть мне не хотелось, но я заставил себя проглотить и суп, и кашу, и хлеб, а потом запил водой, которую мне принес надзиратель вместо чая. Вода была тепловатой, пахла хлоркой, имела металлический привкус. Не та вода, одним словом... У меня пока не было ни книг, ни бумаги, ничего такого, что могло бы убить время, и я принялся вспоминать, что делал в этот день в прошлом году, в позапрошлом и так далее. А в это время Станислав Решевский, мой лучший друг, бегал по городу и уговаривал маститых капитанов поставить свою подпись на письме прокурору республики с просьбой назначить новое рассмотрение дела. Он обращался даже к тем, кто был в составе комиссии, написавшей заключение для следствия и суда. Решевский искренне хотел мне помочь, и не его вина, что письмо это не имело последствий. Стас мне про случай этот вообще не писал, а сообщила обо всем Галка. И все-таки, получив в колонии это письмо, я задумался над тем, почему Женька Федоров, явно недолюбливавший меня, да он и не пытался скрывать своей неприязни, сам пришел к Стасу, чтоб подписать прошение прокурору, а Рябов, ходивший в моих друзьях, от подписи уклонился... Припомнился мне случай с Рябовым. Тогда, в Атлантике, внедряли в практику промысла кошельковый лов сельди. Он давно уже привился на Дальнем Востоке, да и норвежцы промышляли таким способом, а у нас пока дело не шло. Саша Рябов больше других капитанов носился с этой идеей, выступал в газете и на совещаниях, ссылался на свой опыт: он плавал в Охотском море штурманом на сейнерах. Начальство Сашу заметило, полетел Рябов в Находку стажироваться у приморских капитанов. А когда вернулся, отправили его на экспериментальный лов. Ловили мы в одном квадрате, только я - по старинке, а Рябов - кошельком. Сделали ему поворотную площадку на корме для невода, снабдили всем необходимым, и стал он гоняться за косяками. Но дело не клеилось. Каждый день на радиосовете капитанов мы слышали его голос, сообщавший: "колеса", "колеса". Однажды, когда мы оказались рядом, я крикнул Рябову в мегафон, что собираюсь к нему в гости. Море было штилевое, мы подошли к рябовскому траулеру лагом, я перескочил на борт, приказав старпому лечь в дрейф неподалеку. - Ну что, Сашок? - спросил я Рябова, когда мы уселись у него в каюте. - Не ловится? - Будь она проклята, эта селедка, - сказал Рябов. - Понимаешь, на Востоке самолично по пятьсот-семьсот центнеров брал за один замет, а здесь... Только выйдешь на замет, бросишь кошелек, выберешь стяжной трос, а косяка в неводе - тю-тю... И ведь был: и сам вижу, и прибор пишет, а нету. Прямо наваждение! Уже и команда косится, и начальник экспедиции ворчит... - Так у тебя ж эксперимент? - Ну и что?! Ну получит команда сто процентов оклада плюс морские... А нам рыба нужна, рыба! И тут пришла мне в голову мысль, уж лучше б она не приходила... Теперь-то я, кажется, понял, почему Рябов не поддержал меня после суда. - Дай, - сказал я Рябову, - дай мне попробовать... Когда-то в Охотском море известный капитан Арманского рыбокомбината Кулашко показал мне, как окружают кошельковым неводом жирующую сельдь. И секрет-то весь, как выяснилось позже, заключался в том, что сельдь сельди рознь, у атлантической повадки иные, нежели у тихоокеанской. Я еще не понимал, в чем у Рябова просчет, но попробовать сделать замет невода мне, конечно, хотелось. - Дай попробовать, - сказал я Рябову. Рябов махнул рукой. - Пробуй, - сказал он, - тебе-то все равно делать нечего, рыбой завалился, а плавбаза не подошла... Не знаю, как это случилось, может, Рябов шепнул, только команда решила, что я эксперт по кошельковому лову и прибыл к ним на поддержку. Это и обеспечило мне неожиданный успех. Решив, что появился наконец мастер и теперь они будут с рыбой, а значит, и с деньгами, люди Рябова работали как черти. Мы вышли на косяк, я стоял на мостике, Рябов не вмешивался и наблюдал, думая, видимо, что это хорошо, если провалюсь, будет видно, что в Атлантике действительно не та сельдь, чтоб таким дуриком, как кошелек, ее брать... Делая замет, я по наитию задал сумасшедший темп и когда подобрал кошелек, в неводе было центнеров двести рыбы... Да, Рябов был прав в одном: атлантическая селедка другая. Но Рябов не знал, что она быстрее уходит на глубину, что ее можно брать кошельковым неводом, только очень быстро окружая косяк и одновременно стягивая нижнюю подбору невода. Я начал было Саше все это объяснять, но увидел, что он и так все понял без меня, я пожелал ему удачи и отправился к себе. О единственном своем замете я никому не рассказывал, а Саша Рябов стал ловить как бог, на весь бассейн прогремел... Других капитанов к нему на выучку посылали, а потом вообще сделали начальником группы траулеров, оборудованных кошельками. О том случае никогда мы с ним не говорили, встречались и расставались как друзья... И вот Саша от подписи отказался... А Женька сам ее навязал... Чудно... Снова заскрипел запор, "волчок" на этот раз оставили в покое, и в камеру вошел Юрий Федорович Мирончук. Надзиратель лишь заглянул в камеру и отступил назад, прикрыв дверь. - Здравствуй, Волков, - сказал секретарь парткома, - насилу добился разрешения поговорить с тобой здесь, наедине. Я молча пожал ему руку и предложил сесть на койку, так как стулья в камере не полагались. - Ты ведь знаешь, - заговорил Мирончук, усаживаясь поудобнее и доставая сигареты, - я только вернулся с промысла, три месяца болтался в море, переходил с судна на судно... Курить здесь можно? - Можно. - Тогда задымим, под курево и разговор веселее идет. Ты вот, значит, что, Волков, давай без предисловий. Расскажи все, как было, понимаешь, как на духу, ведь я твой крестный, вроде как отец, и времени у нас хватит, на два-три часа прокурор разрешил... - А что говорить? - сказал я. - Все в деле есть, показания мои, а свидетелей нет... Виноват - и все. - Подожди, не лезь в пузырь. Дело мне разрешили посмотреть, не в нем суть. Ты во мне не следователя должен видеть, а товарища, коммуниста. - Меня уже исключили, так что... - Ну и что? Ты ведь знаешь, что человек не может оставаться в партии, если его обвинят в уголовном преступлении. И потом, все происходило без меня. Может быть, случись этот разговор до суда... А если по судебному делу смотреть, то и я б за исключение руку поднял, только, наверно, сначала б у тебя все сам повыспросил, но вот, понимаешь, вернулся поздно. Поэтому не становись в позу, а выкладывай, что произошло с тобой и судном в море, да с подробностями, ничего не упуская. Если честно, я тогда и не подумал, что Мирончук мне поможет, хотя и знал, что он всегда заботится обо мне. Может быть, потому и не приходила в голову мысль обратиться к нему, что еще с первых дней учебы в мореходке я ощущал его поддержку, мог поделиться с ним сомнениями и бедами. Собственно говоря, и в училище я попал не без его совета. Мирончук был комиссаром, который в сорок первом написал матери, как погиб на его глазах мой отец. Спустя год после освобождения нашего города от немцев мы получили от Юрия Федоровича письмо. Он расспрашивал мать о житье-бытье, интересовался, получаем ли пенсию за отца и какую, как учатся дети... Примерно два-три раза в год приходили от него письма, а в сорок пятом получили мы от Юрия Федоровича две посылки... Когда я учился в седьмом классе, он написал, что работает теперь в портовом городе, в рыбопромысловом управлении, что открылось здесь мореходное училище, где курсанты на всем казенном, что там я могу получить хорошую специальность, и матери будет легче, останется только сестренку поднять... О море мечтал я давно, только как все это устроить, не знал, в высшее военно-морское надо аттестат зрелости, а вот про средние мореходки у нас в сухопутном городе не было известно... Мать поплакала, соседки похвалили доброго человека, не забывшего вдову с ребятишками, а я, конечно, ликовал и навалился на учебу. Юрий Федорович о строгостях в этом плане предупреждал. Потом я соблазнил открывшейся перспективой и Стаса... Приемные экзамены в училище я сдал на "отлично", Мирончуку за меня краснеть не пришлось. И с тех пор и до конца я старался следовать этой линии. По сути дела за помощью к нему я не обращался, но само его существование придавало мне силы, уверенность, что ли... От других я знал, что он строг, но справедлив, а ко мне он относился очень просто, видел во мне равного и говорил как с равным... Когда я был курсантом, то часто приходил к нему, обязательно дождавшись приглашения от Мирончука самого или от тети Маши, его сестры. Родные у них погибли, а тетя Маша в бомбежку ослепла, и они жили вдвоем, два добрых, отзывчивых на чужую беду человека. Когда кончил мореходку и женился, к Мирончуку заходить стал все реже и реже - я мало бывал теперь на берегу. В конторе с Юрием Федоровичем мы встречались часто - ведь он был секретарем нашего парткома, и рекомендацию в партию получил я от него... И вот сейчас, в камере, я стал рассказывать все, что произошло со мной, не скрывая ни одной мелочи. Когда я закончил, Мирончук вытащил новую сигарету, протянул мне и достал другую - для себя. - Так значит... Он чиркнул спичкой и дал мне прикурить. - Значит, про Коллинза ты следователю ничего не рассказал? - Я не был до конца уверен, что его трюк с рапортом - правда... Мало ли что мог придумать такой мистер. Ведь я-то своими глазами взрыва не видел. Помню лишь, что меня сорвало с трапа, когда я спускался с мостика. И вообще мне думалось, что надо выждать, узнать, какое обвинение против меня выдвигают. - И ты, значит, поначалу промолчал, а потом, не упоминая о Коллинзе, выдвинул версию с миной? - Да. А когда следователь показал мне документ с Фарлендских островов, тогда уже было поздно говорить о Коллинзе. - Дурак ты, Волков, дурак... А впрочем, может, в чем-то ты и прав. Раз уж не рассказал всего сразу... Если б я не знал тебя столько, не знал твоего отца, то вряд ли поверил бы этому. Вот если б сразу... Да... запутал ты дело. Жаль, что я был во время следствия в море. Состоись этот разговор сразу после твоего возвращения, глядишь, все содеялось бы по-другому. Кстати, мы с начальником управления получили за "Кальмара" по строгому выговору с занесением. - А вы-то при чем? - А вот при том... Но дело не в нас, мы на свободе, а ты вот здесь... Еще до разговора с тобой я чувствовал, что попал ты, Волков, в сложную переделку. Ведь сам-то ты твердо убежден, что с прокладкой было все в порядке? Я понимаю, почему ты выбрал северный пролив - торопился сдать рыбу, и все-таки... - Никаких рифов не было, Юрий Федорович, в этом я уверен. Но вот как быть с рапортом, что у Коллинза в сейфе? - Да, закручено лихо. А ведь ясность могла и раньше появиться. Тут ты и сам виноват. Смолчал напрасно... Но все равно... Я за тобой, Волков, с первого дня, как ты в контору нашу пришел, наблюдаю, чувствую, что не ошибся в тебе... - Зато я сам в себе крепко ошибся!.. - Что ж, Олег, твое положение действительно не из простых. Сейчас против тебя выступают факты. Вопрос в том, соответствуют ли они действительности? Я верю тебе, Волков, но против фактов эмоции и интуиция бессильны. Нужны доказательства. Добыть их при сложившейся обстановке трудно. Нужны адреса тех людей в Бриссене, которые помогли тебе и Денисову... - Постойте, Юрий Федорович, - перебил я Мирончука, - мне не хотелось бы ставить их под удар... Мирончук задумался. - Пожалуй, ты прав, - сказал он. - Надо прикинуть, как лучше размотать этот клубок. В конце концов их показания в твою пользу мы не обязаны предъявлять тамошним властям, власти могут об этих показаниях не знать. Весь вопрос в том, как раздобыть свидетелей, которые слышали взрыв, и заручиться письменными документами на этот счет... - И что вы намерены предпринять? - Пока не знаю, надо все обдумать, разработать план. Одно обещаю: за истину будем драться. Расчет Коллинза тоже понятен: он полагает, что восемь лет отсидки - и ты его потенциальный союзник. Не могу сказать, сколько пройдет времени, пока я вытащу тебя отсюда. Рассчитывай на худшее. Но помни одно: я рекомендовал тебя в партию и продолжаю верить тебе. Сохрани себя таким, какой ты есть, помни, что тюрьма может и надломить человека. Будь стойким, Волков, не потеряй своего лица. И не остервенись, не ожесточи сердце, не думай о себе как о жертве. Понимаю, легче об этом говорить, давать добрые советы, но я верю в тебя, парень... - Спасибо вам, Юрий Федорович, - сказал я, - спасибо, что верите. - Благодарить меня не за что, - сказал Мирончук, - не на мне одном свет клином сошелся. И другие могли поверить, если б... Да что сейчас об этом говорить. Ты вот что, Олег... Тебе передадут бумагу и чем писать. Пока тебя отправят в колонию, пройдет время. Сиди и пиши подробный рассказ о том, что произошло в госпитале этого самого Бриссена. Все-все подробности, все напиши, не забудь ни одной детали. Начни с аварии, с ваших приключений на острове и до возвращения на родину. Главный, конечно, акцент на твои беседы с Коллинзом. Опиши его самого подробнее, что он говорил, как говорил, каким тоном, что предлагал, о его угрозах тоже, конечно. Все-таки напиши про тех, кто помог тебе. Товарищи, которые займутся этим, сумеют сделать так, чтобы не повредить порядочным людям... - Кому адресовать свое послание? - Мне, Олег. Так и пиши: секретарю партийного комитета Управления тралового флота Юрию Федоровичу Мирончуку. Раз на мое имя, значит, мне тобой и заниматься. Знаешь, на всякий случай. Чтоб никто не мог сказать: не в свое ты ввязался дело, товарищ Мирончук. Он поднялся и пристально посмотрел мне в глаза: - Напиши мне оттуда, - сказал Мирончук. - Я буду держать тебя в курсе всех дел. Юрий Федорович широко улыбнулся, хлопнул меня по плечу ладонью, подмигнул и повернулся к двери. И снова я один. Слова Мирончука запали в сознание, но оно еще не отозвалось в них, лишь много дней спустя вспомнил о том, что говорил он мне в камере тюрьмы, и помню эти слова до сих пор. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ - Слушай, я боюсь опоздать на поезд, а мне надо еще в магазин, сигаретами запастись. Олег, я совсем не хочу опаздывать на поезд... В наш город Сергей приехал на несколько дней, командировка его кончалась, сегодня он уезжал, а их хоронили тоже сегодня. ...Каждый день тысячи траулеров и других судов уходят в море и, возвращаясь, спешат к берегу. Вдоль и поперек пашут тралами океан мои друзья по нелегкой работе. Она становится будничной, привычной... Но к сигналам "SOS" и к тому, что может последовать потом, привыкнуть нельзя. Черные дни редки, очень редки, но они вырублены в памяти каждого рыбака. Траулер "Сатурн" Управления экспедиционного лова вышел на промысел в Южную Атлантику, миновал Датские проливы и затонул в шести милях от Ютландского полуострова. Дело было в феврале. Команда покинула судно, бросившись в спасательных нагрудниках в ледяную воду. Одиннадцатибалльный ветер развел крутую волну. Большую часть моряков с затонувшего судна выловила рижская плавбаза, их сумели спасти. Десять утонули, семнадцать закоченевших рыбаков, поднятых датскими судами, привезли в наш город, и сегодня их будут хоронить. Сергей живет в Ленинграде. Он учился с нами в одном классе, а теперь художник, говорит, женился, но дома у Сергея я не был. Решевский, тот побывал. Сергей - хороший парень и картины, говорил Стас, пишет неплохие. С субботы мы вместе, сегодня понедельник, мы никак не можем расстаться, а сделать это придется, и мы бродим с утра по городу. Сергей поглядывает на часы, он хочет везде успеть, а главное, сегодня их будут хоронить. - Ну что ты знаешь еще? - говорит Сергей. - Ведь в Питере расспросами замучают... В который раз принимаюсь пересказывать версии катастрофы, версий много, я на ходу придумываю еще одну. Сергей подозрительно смотрит на меня - версия фантастическая. Солнце заливает улицы светом, деревья голые, начало марта, но золото повсюду. Мы проходим к причалу, где стоит мое судно, небольшая такая "коробка", а рядом высятся надменные громадины, я предупреждаю Сергея, и он улыбается и кладет на плечо мое руку. - Брось, старик, - говорит он. - Ты на нем капитан. Это здорово. Понимаешь: капитан... Он знает о море понаслышке, Сергей хороший парень, но моря не знает. Ему не понять: ведь не так уж сладко быть капитаном "корыта", от киля до клотика пропахшего селедкой, и таскать эту селедку из воды по всей Северной Атлантике. Каждый рейс селедка и селедка... Сергею я не говорю ничего, зачем ему мои болячки, будто своих у него нет. Идем дальше и останавливаемся. - Вот, - говорю я, - он был тоже таким, это его близнец... Я говорю про него "был", как про умершего человека. Он лежит на небольшой глубине, его обязательно поднимут, и снова он будет ходить по морям, и тут он отличается от человека способностью жить дважды. Еще сотня метров - и мой траулер. Сергей с любопытством осматривает скромную каюту, а я складываю в его авоську самодельные балыки - презент ленинградцам. - Мне нравится у тебя, - говорит Сергей. - Возьмешь к себе матросом? Соглашаюсь, конечно, и знаю, что матросом он никогда не пойдет. Но вслух об этом не говорю. Он начнет доказывать, спорить, уверять самого себя, что мечтал об этом давно, вот вернется в Ленинград и будет начальство просить, а то и без содержания отпуск возьмет. Они всегда и все так говорят, мои друзья, не знающие моря. Но по-прежнему справляют свою службу, радуясь повышениям и премиальным, срываются иногда и подчас тратят силы на деятельность пустую и ненужную им. Они неплохие парни, но бросить все и уйти в море - на это их не хватает. А жаль. Не только моим друзьям, всем парням я прописал бы крещение океаном... ...За километр до рыбацкого дома нас встретили первые кордоны. А там, за кордонами, в Доме рыбаков, ждал нас Решевский. Он состоял в похоронной комиссии и обещал нас встретить. Не люблю похорон, но прийти сюда был обязан. Да и из-за Сергея мне следовало сюда прийти. Он художник, пусть узнает другую сторону моря. В это время разомкнулась синяя шеренга, и человек с красно-черной повязкой на рукаве вышел вперед и принялся отсчитывать новую партию. Мы рванулись вперед, но после третьего кордона стало ясно, что до Решевского нам не добраться. Люди стояли группами, отделяясь и сливаясь с толпой, охватившей Дом рыбаков. Говорили громко и тихо, вытягивая шеи, смотрели туда, где из высокого подъезда опускали в толпу гробы. И трудно было рассмотреть что-либо там, дальше, где скипелись воедино люди. Они заполонили собой солнечный мартовский день, дом с колоннами, с голыми деревьями площадь и нехотя выпускали из своих объятий кумачовые машины. - Главное, только на промысел вышли... - Салаг, говорят, было много, кто по первому разу. - Их на каждом судне достаточно. - Может, кто вышел на корму потравить - штормило ведь крепко - и клинкетную дверь за собой не задраил?.. - Всякое могло, кто знает... - Капитана не нашли? - Не нашли. - А что же он "SOS" не давал? На себя надеялся? - Надеялся... А ты бы дал? - Не знаю. - А я бы нет. Конечно, если б знал, чем кончится - другое дело. - Не торопятся "SOS" давать... Потом попробуй доказать, что сам ничего поделать не смог. - А люди-то, люди... - Да... Вот они... Толпа напирала к выходу, откуда выносили по двое отплававших ребят, машина с огненными бортами раздвигала толпу, и люди снова смыкались за ее кормой, и снова двоих выносили на солнце, и над нами метался радиоголос: - Граждане, соблюдайте спокойствие! Освободите проход! Соблюдайте спокойствие! Но люди не могли оставаться спокойными. Они метались из стороны в сторону, лезли на деревья и ограду, висели на балконах и громыхали жестью на крышах домов. Сергей стоял у дерева и собирался присоединиться к мальчишкам, уже сидящим на его ветвях. - Брось, - сказал я. - Идем, покажу проход. Садом мы обогнули площадь и вышли к дому с другой стороны. Здесь я увидел знакомого капитана с повязкой на рукаве, капитан жадно затягивался сигаретой и, не глядя, сунул Сергею ладонь, когда я их знакомил. - Не могу больше, - сказал мне этот капитан. - Поручение, я тебе скажу... Я сочувственно покивал капитану и подумал, что мне повезло, тяжело с такими поручениями, а кому-то выполнять их надо... Толпа вдруг дрогнула, подалась вперед, и снова над нею заметался радиоголос. - Молоденькая, - сказала бабка. Она стояла на перевернутом ящике из-под цемента, тянула голову, чтобы получше увидеть, и морщинистая шея у бабки разгладилась и помолодела. - Врачиха, - сказал капитан. - Как на войне. И бабы гибнут на море... Я поднялся на ограду, чтоб стать рядом с Сергеем, и увидел, как маленький гроб осторожно лег на машину. Машина тронулась, завыли надраенные трубы. - На кладбище пойдем? - спросил я. - Не успеем, - ответил Сергей. - Не хочу опаздывать на поезд. На вокзал мы ехали трамваем среди взбудораженных людей и слушали, как они говорили об этом... - Знаешь, о чем думаю? - сказал Сергей. - О них? - И о них тоже... - Он замолчал. - А Вселенная наша расширяется, - сказал Сергей. - Весь космос миллиарды лет расширяется от необычайно сверхсжатого и сверхгорячего состояния, и те звезды, что видим мы в небе - по ним ты определяешь место свое в море, - и галактики тоже бегут друг от друга в стороны, словно люди из горящего дома, бегут вот уже миллиарды лет. А еще будет так, - сказал Сергей, - на сорок пятом миллиарде лет прекратится это движение, и все звезды побегут в обратную сторону, понимаешь, теперь друг другу навстречу, начнется сжатие... Потом снова расширение. И так без конца... - Сорок пять миллиардов, - сказал я. - На нас с тобой хватит. - Ничего ты не понял, - сказал Сергей. Врет он, я все понял, у меня даже дух захватило от Серегиных слов, но ему ничего не сказал об этом, я знал, как ему неуютно где-то внутри себя. Мы вышли на вокзальную площадь, и мне показалось, будто мы потеряли что-то с Сережкой. Наверное, он испытал такое же чувство, повернулся ко мне, заглянув в глаза, и тронул за рукав. - Замолчали, - сказал он, и я понял, что не хватало нам корабельного воя в порту. - Последнего опустили, - сказал Сергей. Мы забрали в камере хранения чемодан и медленно - время еще оставалось - побрели на перрон, где стоял поезд и возле вагонов не было пассажиров, никто не хотел уезжать из этого солнечного дня, а Сергей уезжал. Не нужно, чтоб он уезжал, не надо мне оставаться с этим днем наедине. - Смотри-ка, - сказал Сергей, - никак Решевский?.. Стас догонял нас, улыбался, и мы заулыбались тоже. Сергею было приятно, что и Стас его провожает, и мне теперь будет легче - рядом останется человек. Вагон не уместился под навесом, мы стояли у подножки вчетвером - Сережка, Стас, солнце и я. Но поезду следовало трогаться, и он двинулся, тихо двинулся вдоль перрона, а мы принялись тискать Сережке ладонь. Он прыгнул в тамбур, поднял и опустил руку, крикнул, мы не расслышали слов и молча стояли на перроне, где почти не было провожающих, поезд уходил все дальше, солнце припекало наши затылки. Сергей продолжал стоять на подножке, потом исчез. Мы разом отвернулись, хотя поезд не успел скрыться из виду, закурили и не торопясь вышли на вокзальную площадь. - Посидим, - сказал Стас. Солнце оказалось перед глазами, мы щурились, затягивались дымом и молчали. В порту было тихо, день продолжался, и казалось - он не окончится сегодня. - Что собираешься делать? - спросил я Стаса. - Тут одна девчонка приглашала, - сказал он, - день ее рождения. - Возьми меня с собой, - попросил я. Мне не хотелось с ним расставаться, я знал, что надо домой и все равно придется туда идти, рано или поздно, знал, что Галка ждет меня дома, и подтолкнул Решевского локтем. - Возьми, - сказал я. - Брось, тебе домой надо, - ответил Стас. - Гад ты, - сказал я. - Ползучий. - Не заводись, все гады ползучие. Завтра спасибо скажешь... ...Не раз и не два вспоминал я солнечный день в марте, он мне снился в колонии едва ли не каждую ночь, только хоронили в моих видениях ребят с "Кальмара", Галку, Решевского и меня самого. Не знаю, кого похороню в следующем сне, но вот здесь, в зале ресторана "Балтика", к исходу вечера я стал понимать, как уходит от меня былая уверенность в незаслуженной обиде, и все больше и больше ощущаю себя лишним с ними - с Галкой и Решевским... Решевский пристально посмотрел на мою руку, и в эту минуту я понял, что он вспоминает ту историю, что случилась с нами на практике. Было это много лет назад, наверное, мы тогда были другими. Ни мне, ни Стасу не пришло бы и в голову, что окажемся с ним когда-нибудь в нынешней ситуации. А на "Волховстрое" произошло вот что... ...Северным морским путем мы пригнали в Петропавловск сейнеры для камчатских рыбаков. Практика началась в мае, а сейчас был конец сентября. Нам бы на самолет - и до дому, благо на перегоне мы были зачислены в штат матросами первого класса и денег у нас было довольно. Но всем вдруг захотелось побывать во Владивостоке, а чтоб не идти в этот порт пассажирами неделю, мы нанялись на сухогрузный транспорт "Волховстрой", пароход, построенный еще в двадцатые годы. Нас, четверых, определили матросами, отвели каюту и сразу кинули на погрузку: через сутки судно готовилось отойти. Начался рейс. Все шло нормально. Мы спустились на юг вдоль камчатского побережья, прошли Первым Курильским проливом в Охотское море, оставив справа мыс Лопатку и налюбовавшись вдоволь на остров-вулкан Алаид. Не принес нам неожиданностей и пролив Лаперуза: был, правда, туман, но он скоро рассеялся, едва миновали Хоккайдо. Японское море встретило нас жестоким штормом. Бешеный норд-вест поддавал в правый борт и валил "Волховстрой" из стороны в сторону, доводя крен до тридцати-сорока градусов. Положение создалось критическое, и капитан принял решение изменить курс. Судно привели носом на ветер, бортовая качка сменилась килевой, и мы медленно выгребали против ветра, делая по две мили за четырехчасовую вахту. И тогда случилось ЧП. На палубе "Волховстроя" стояли крепко принайтованные тросами трехосные машины. Во время штормовой свистопляски лопнули от нагрузки крепления одной машины. Избавившись от пут, она принялась кататься по палубе, расшибая своим корпусом все к чертовой матери. По сигналу "Аврал!" во главе со старпомом мы выскочили на палубу. Предстояло поймать машину, остановить ее и снова закрепить на уходящей из-под ног палубе. Задача, прямо скажем, не из веселых. "Волховстрой" раскачивался во все стороны, и трудно было угадать, куда вдруг ринется машина. Мы боролись с машиной часа два, пока не набросили на ее передний бампер петлю из проволочного троса. Свободный конец был у меня в руках, и я успел накинуть на кнехт два шлага, две восьмерки, чтобы задержать машину. Но двух было мало, а на третью не хватило времени. Пароход круто положило налево, машину понесло к левому борту, трос дернулся - двух шлагов было мало, и трос стал травиться, хотя я изо всех сил пытался удержать его. Машина двигалась к фальшборту своим задним бортом. Стас и Женька Наседкин, отброшенные к фальшборту, оцепенели от ужаса и, не шевелясь, смотрели, как надвигается на них машина. Я упирался изо всех сил, но трос медленно травился, и машина пошла на ребят. Мои руки в брезентовых рукавицах вместе с травящимся тросом оказались у чугунной тумбы кнехта. Я даже не почувствовал, как левая рукавица уже попала между тросом и кнехтом, я ждал, когда волна положит "Волховстрой" направо. Потом, не теряя времени, я быстро выбрал образовавшуюся слабину и намертво закрепил машину. Когда ко мне подбежали Женька, Стас, другие матросы, я почувствовал, как горит левая рука, и сдернул с нее рукавицу, уже наполнившуюся кровью. Доктора на каботажном судне не полагалось, потому операцию мне сделали во Владивостоке. ...Не знаю, может быть, это следствие полузабытых и не всегда осознанных обид детства, но я ревнив к мужской дружбе. В принципе при первой встрече люди кажутся мне славными... Потом происходит отбор, бывает и разочарование. Но если кто-то становился хорошим товарищем, на него возлагались сложные обязанности. При внешней моей коммуникабельности я трудно схожусь с людьми по большому счету. Таким уж уродился, и изменить здесь ничего нельзя. Меня и моя история, может быть, больнее всего ударила тем, что обиду нанесли самые близкие мне люди. - Привет, Галочка! Здорово, Стас! - услышал я за спиной и узнал голос Васьки Мокичева. Он подошел к нашему столику. Стас жестом пригласил его сесть, и Мокичев сел, небрежно мне кивнув. - Не узнаешь? - спросил Ваську Решевский. Мокичев пристально посмотрел на меня. - Боже мой, - тихо проговорил он. - Да ведь это Олег... - Он самый, - улыбаясь, сказал я, довольный растерянностью никогда и ничем не смущавшегося Васьки. - Ну и ну, - сказал он. - Вернулся, значит... - Как живешь? - спросил я. - Все суда перегоняешь? - Обычное дело... Вот прилетел с Востока, гнали туда плавбазу из Швеции. Да что я, ты-то как?.. Мы тут о тебе часто вспоминали... И рюмку поднимали за твое возвращение. Его словам я не очень поверил, но все равно слышать это было приятно. По беспокойным глазам Мокичева, с интересом оглядывающего нас троих, я понял, что он обо всем знает и теперь старается выяснить для себя, что же здесь происходит и как ему держаться за нашим столом, дабы не попасть ненароком впросак. - Вот ты где, Василий! - громко сказал маленький человечек с грустными глазами. Он неожиданно вырос за спиной Васьки и тронул сухонькой лапкой его за плечо. - А я тебя ищу, ищу... - А, Коля, - снисходительно и небрежно сказал Мокичев. - Тащи стул и садись с нами... Это был Николай Снегирев, корреспондент местной газеты. Снегирев знал все, что касается флота, и наверно, не хуже начальника главка. Я помнил его еще с первого курса мореходки, когда он пришел к нам желторотым мальчишкой и выдал в газете репортаж о будущей рыбацкой смене - о "молодых орлятах океана". С тех пор он не изменился, был таким же суетливым, но слушать морскую травлю умел внимательно, выуживал даже у самых молчаливых необходимую информацию и с восторгом писал о "славных рыцарях моря". Я наблюдал за Снегиревым со стороны, меня привлекали его глаза, контрастирующие со всем его обликом и манерами. Я понимал, что глаза мудрые и печальные. Но случая разговориться со Снегиревым по душам не было, хотя я чувствовал, что и он присматривается ко мне. Только однажды возникла такая возможность, хотя непосредственно перед этим я подавил в себе желание двинуть Снегирева в челюсть. Получилось так, что с Галкой мы попали как-то к его друзьям. В большую комнату набилось десятка два людей, разных по возрасту, внешности и манерам. Надрывалась радиола, танцевали пары, в углу на низком столике стояли бутылки и поднос с бутербродами. В коридоре целовались, на кухне читали стихи, а мы с Галкой с любопытством разглядывали этот бедлам. В разгар вечеринки в комнату ворвался длинноволосый парень в полосатых брюках и красной кофте. - Вадик! - закричали девчонки. - Вадик! Парня я узнал. Это был Вадим Зайцев, один из ведущих актеров нашего театра, любимец публики. Вадим подошел к радиоле, снял пластинку и поставил ту, что принес с собой. Остановились пары, и, когда все смолкло, он опустил адаптер на черный диск. В наступившей тишине послышался стук. Вадим повернул регулятор громкости вправо, и в комнате забухали глухие удары. Звук ударял в уши, ослабевал, прерывался и снова рвался из динамика радиолы. Мы не знали, что означает этот стук, но было в нем что-то тревожащее душу, непонятное смятение охватило меня, и я видел, как застыли лица захваченных врасплох людей. Мельком взглянув на Вадима, я обнаружил на его лице ухмылку. Неровный стук прекратился. Щелкнул автомат, остановив движение диска. Я приподнял адаптер, снял диск пластинки и в синем круге ее прочитал: "Апрелевский завод. Долгоиграющая, 33 об/мин. ВТУ VXII 231-60 33 ИД-8378. 2-я сторона. Большая медицинская энциклопедия Э 26. Митральные пороки сердца (оконч.)". "Вот именно, "оконч.", - успел подумать я, Вадим вырвал пластинку из моих рук и нарочито по-театральному прочитал написанное в синем круге. Мгновение все молчали, не зная, как к этому отнестись. Вадим Зайцев обвел всех помутневшими глазами и глухо проговорил: - Вот так... Так оно бьется, черти... А теперь пляшите! Он сунул пластинку с синим кругом под мышку, поставил другую, бросил на нее адаптер и вышел из комнаты. Снегирев придвинулся ко мне боком и спросил, поводя глазами к двери, за которой скрылся Вадим: - Силен, бродяга! Ну и как тебе эта хохма? Вот тогда и захотелось мне двинуть Снегирева в челюсть, но никто бы меня не понял, и потом я успел заглянуть журналисту в глаза - и ему не поверил. Стало ясно, что он "работал" на меня и ждал, как откликнусь на "хохму". Только зачем ему это понадобилось? Я пожал плечами и повернулся к Галке, о чем-то спросившей меня... Уже позднее я узнал, что у Снегирева большая семья, трое или четверо детей. Мне рассказывали ребята, которые обращались к нему за помощью по разным вопросам, что Снегирев хватался за каждую болячку, обивал пороги начальства до тех пор, пока не добивался справедливости и не выручал попавшего в беду рыбака. Он успевал взять обязательный материал для газеты, писать в каждом номере о проблемах промысла, присутствовать на всевозможных совещаниях и бегать по квартирным делам какого-нибудь рефмашиниста или тралмейстера, усмирять излишне ревнивого рыбака, убеждать сурового главного капитана. Да, далеко не однозначным человеком был Николай Снегирев. А в истории с пластинкой, как он мне потом объяснил, он пытался разобраться во мне самом. Сейчас Снегирев придвинул к нашему столу пятый стул и, влюбленно поглядывая на Ваську, говорил, захлебываясь от восторга: - Силен, бродяга! Полшарика отмотал! А заходы какие... Будем давать его очерки в газете. "Глазами советского моряка!" - Брось, Коля, - лениво сказал Мокичев, - я лишь фамилию поставил. А писал-то ты, по моим байкам... - Литературная обработка - в порядке вещей... - сказал Снегирев, но я заметил, как он при этом смутился. - С твоими связями среди моряков да опытом давно бы книгу написал про нашего брата, - сказал Васька. - А ты все "обработка да обработка"... Снегирев вздрогнул, прикрыл глаза и вновь заулыбался. - Эх, старик... В каждом газетчике есть этот комплекс - все мы мечтаем о литературе, о своей книге, а изо дня в день даем в газету информации на сорок строк. А книга так и остается ненаписанной. Он повернулся ко мне. - Вы с Патагонского шельфа вернулись или из Африки? - Из тюрьмы, - ответил я. Снегирев оглядел всех и понял, что я не шучу. - Постой, постой, - медленно начал он, - как же я не узнал... Ведь вы тот самый Волков? - Тот самый... - Волосы, - сказал Снегирев. - Волосы... Простите... И тут принялся за дело оркестр. Снегирев поднялся. - К сожалению, эта сенсация не для газеты, - деланно улыбнулся он и стал прежним Снегиревым. - Но мы еще поговорим... Это ведь тема для большой вещи, которую я задумал... А сейчас я временно покину вас, здесь кавалеров избыток. И каких кавалеров! Он поклонился Галке и направился в дальний угол зала. - Как думаешь начинать, Олег? - вполголоса спросил меня Мокичев. - Пойдем покурим, что ли... Я понял, что он хочет поговорить со мной о деле, и поднялся из-за стола. Мы прошли через вестибюль и стали у колонны, подперли ее плечами, закурили. - Отошел иль нет еще? - участливо спросил Мокичев, и в эту минуту я поверил в его искренность. - Отхожу, - ответил я. Участие участием, но мне не хотелось ворошить старое, но он ни о чем таком не спросил. - Давай к нам, старик, - сказал Мокичев, - в нашу контору. Меня выдвигают в замы главного капитана, поддержу... А работа у нас - сам знаешь. Не промысел, ведь туда тебе сейчас и не нужно, поди, и так по людям стосковался. На перегоне, понимаешь, все веселей, смена обстановки частая. Виза-то у тебя будет? - Должна быть, - сказал я. - На мне больше ничего нет. - И прекрасно! - вскричал Васька, ухватив меня за рукав. - Прямая тебе дорога в Мортрансфлот! - Я подумаю, Василь, спасибо. Но мне как-то промысловое судно милее... - Так ты и будешь плавать на них, чудак. Только рыбу ловить не придется. Правда, иногда после приемки судна у фирмы мы идем в район промысла и понемножку рыбачим, чтоб опробовать оборудование. Так что и у нас ты свою страсть можешь удовлетворить. Только я не понимаю твоего промыслового азарта. По мне, так пускай эту рыбу ловит тот, кто ее в океан выпустил... Ладно-ладно, я шучу, не смотри на меня волком, Волков! - Он засмеялся, довольный случайной игрой слов. - Значит, договорились? Когда мы все четверо оказались снова за столом, Ваську осенило, он внимательно посмотрел на меня, потом на Стаса, видимо соображая, как выйти из положения, и наконец сказал, глядя поверх наших с Решевским голов: - Коллеги, разрешите пригласить на танец даму... Не сговариваясь, мы поглядели со Стасом друг на друга и ничего Мокичеву не ответили. - Молчание - знак согласия! - Васька, лихо вскочив, поклонился Галке. Впервые за весь вечер остались мы с Решевским наедине. Не знаю, кто проявил больший такт, оставив нас вдвоем, Галка или Мокичев, а может быть, все произошло случайно, скорее так оно и было. Если раньше я думал о необходимости такой встречи и последующего мужского разговора, то сейчас, когда вечер подходил к концу и я о многом успел подумать, многое смог по-новому переосмыслить и другими мерками измерить, сейчас я не видел больше никакого смысла в этом разговоре. "Слов не будет, дружище... Если я произнесу их, они потеряют всю силу. Иногда слова нуждаются в том, чтобы их не произносили вслух. Они родились в сознании и только в нем способны существовать. Стоит слететь им с губ, и они поблекнут, превратятся в прах". - Можешь ударить меня, Олег, - сказал Решевский, - но я хочу тебе все рассказать... - Ударить? Могу, конечно... Только зачем? Это ничего не изменит. И потом, ты разве убежден, что заслужил это? Ты, кажется, доволен судьбой. Чего же еще лучше? Ну а о себе позабочусь я сам. Видишь вон ту красотку, что на стене, с янтарем в руках? Возьму ее в жены. Как смотришь? Годится? Надежно и оригинально... - Олег, я понимаю тебя, но... - И хорошо. Когда понимают - хорошо. Больше всего страдаешь от человеческого непонимания. А с тобой удобно. Ты все понимаешь, и не нужно сотрясать воздух словесами. Ты мне вот что лучше скажи, море почему бросил? Она заставила, да? Всерьез занялся преподавательской деятельностью или временный этап? Решевский молчал, видимо, обдумывая ответ. - Тут вопрос сложный... - начал он. - А ты не усложняй без нужды... - Видишь ли, конечно, она настояла, ну и я... Сейчас учусь заочно, хочу заняться теорией судовождения. - А практику оставляешь нам, простым смертным? Что ж, ничего зазорного в твоих планах нет. Каждому свое. Иногда я жалел, что соблазнил тебя мореходкой... Решевский вздрогнул. - Жалел? - Ну не в том смысле, в каком ты сейчас подумал. Просто видел, что ты способен на большее. Кончал бы полную школу и шел в институт, глядишь, получился бы ученый или хороший врач, как отец... У тебя было это, ну, способность к анализу явлений, что ли, Стас, понимаешь... Впрочем, и сейчас не поздно. - Ты так считаешь? - Конечно. Ведь начинаю же я сегодня новую жизнь. А море ты бросил зря. Ну, это я на свой аршин прикинул, извини... "А может быть, и ты когда-нибудь бросишь море, - подумал я о себе, - надоест болтаться месяцами и видеть вокруг воду, одну лишь воду да примелькавшиеся лица твоих штурманов и ждать, когда море подкинет пакость, вроде той, что я имел уже несчастье попробовать, или нечто другое - ассортимент у моря велик, и оно не скупится на вариации. Оно чужое для нас, землян, хотя и говорят, что жизнь возникла в море. Наверно, было это так давно, что оно утратило память об этом и видит в нас лишь назойливых муравьев, настойчиво царапающих его поверхность килями своих кораблей, волокущих тралы по дну. Не случайно "море" - слово среднего рода. Море - это не поддающееся человеческому разумению существо. Вот "земля" - это понятно. Слово женского рода. Земля, мать, родина. И все-таки люди снова снаряжают корабли, и снова гремят якорные цепи, снова летят в воду сброшенные с причала швартовы - море призывает к себе людей, утоляющих ненасытную жажду познания. Многие не осознают этого, но инстинктивно, подсознательно захвачены морем в плен. Иные уходят совсем, уходят и не возвращаются к морю. Однако тоска, грустная память о нем остается. Как бы и тебе, Решевский, не затосковать... А может быть, ты и тоскуешь, парень?" Вслух я ничего не сказал. Это мое восприятие моря, и оно не касается остальных. А тут Мокичев вернулся с Галкой к столу, откланялся и двинул к своим ребятам - те уже махали ему руками, известно, какая компания без Васьки? А при Галке ни о чем таком, связанном с морем, говорить нельзя. Мне становилось ясно, что пора бы закончить вечер, нервы у меня не стальные, а я перетягивал их сегодня, забыв о пределе запаса прочности. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Шаги под дверью затихли. Залязгал запор, дверь распахнулась, и в камеру "шизо" вошел Загладин. Штрафной изолятор, или сокращенно "шизо" (странное слово, созвучное со словом "шизоид", "шизофреник", интересно, знал ли об этом тот, кто первым придумал такое сокращение и пустил его в обиход?), так вот, значит, этот самый шизо, тюрьма в тюрьме, находился на территории общей "зоны" и имел свою собственную охрану и систему ограждения. Туда помещали заключенных, которые нарушили режим или совершили преступление уже в колонии и ждали следствия и суда. Были там камеры общие, на десять-двенадцать человек, получивших нестрогую отсидку. Таких кормили по полному рациону и давали работу прямо в камеру, чтоб не слонялись от безделья. Меня определили в одиночку, на строгий режим, работы мне не полагалось, выводили лишь на тридцатиминутную прогулку. Попав в одиночку, я почувствовал себя, как ни странно, счастливым. После такой встряски мне никого не хотелось видеть, и возможность побыть с самим собой наедине оборачивалась неожиданно приятной перспективой, о чем, вероятно, не подумала администрация, определяя мне строгий режим. А может быть, как раз и решено было проявить своеобразную гуманность и дать мне возможность побыть одному, ведь больше всего я нуждался тогда именно в этом. На второй день пришел ко мне Загладин. Но здесь нужно быть последовательным и объяснить, за что я попал в шизо. Исполнялся год моего пребывания в колонии. "Прошел год, - подумал я, - тебе уже тридцать один. Если отбудешь срок полностью, исполнится тридцать восемь. Не так уж и много на первый взгляд. Но это не обычные годы. Наверно, условия неволи таковы, что какие-то качества человеческой натуры бесследно исчезают и появляются новые. Можно потерять нечто невосполнимое, значение которого трудно переоценить, и приобрести то, что помешает жить на воле". Для меня не оставалось ничего другого, как исправно работать, читать, размышлять о самых различных вещах, ждать от Галки писем и загонять подальше, в затаенные уголки души, теплившуюся надежду на успех усилий Юрия Федоровича Мирончука. Мирончук изредка писал, рассказывал о новостях в Тралфлоте, старался ободрить и делал это не прямо, в лоб, а незаметно, исподволь, трудно было ухватить, где и как он меня подбадривает, но тем не менее от писем его становилось спокойнее. О деле моем писал он скупо, однако я чувствовал, что Юрий Федорович о нем не забывает. Не так-то просто пришлось Мирончуку. Он понимал, в какую сложную ситуацию попал я. Стечение обстоятельств препятствовало обнаружению истины. И, конечно, за этим стояла тень Коллинза. Но ему, Коллинзу, так и не удалось сделать из меня союзника, хотя бы и потенциального. Да, Мирончуку было нелегко. Так уж, видно, устроено человеческое общество, что наряду с людьми, откликающимися на чужую беду, живут и такие, для которых своя рубашка ближе к телу. Кто его знает, может быть, какой-то резон в этом и есть, может быть, сама эволюция позаботилась о наделении человека не только разумом, но и "разумным" эгоизмом? Находились такие, что говорили Мирончуку: "И чего ты связался с этим делом, Юрий Федорович? Непонятна твоя позиция... Сам подумай. Корабль был? Был. Утопил его со всей командой Волков? Утопил. Есть документы, снимающие с Волкова вину? Нету их. Суд признал капитана виновным? Признал. Чего же ты хочешь, дорогой товарищ Мирончук? Или ты следствию и суду не доверяешь, а?" В Управлении тралового флота отказались создать еще одну, внутреннюю, комиссию из опытных судоводителей, которая бы снова рассмотрела все возможные варианты причины гибели "Кальмара". Не поддержало Мирончука и начальство Тралфлота. "Схватил строгача, - сказали ему, - и будь доволен. А Волков еще легко отделался. Так вот..." - Ты что ж это, - сказало начальство Тралфлота, - ставишь под сомнение приговор областного суда по делу о гибели "Кальмара"?.. - Я не ставлю судебный приговор под сомнение, - ответил Мирончук. - По тем данным, которые имелись в деле, Волков осужден правильно. Весь вопрос в том, что в деле не было доказательств, оправдывающих капитана "Кальмара". - А у тебя они есть, эти доказательства? - Пока нет... - Так чего же ты тогда лезешь не в свое дело, подменяешь органы следствия? У тебя разве дел своих мало? Опять у нас с планом нелады, ремонт траулеров затянули... Вот чем надо тебе заниматься как партийному секретарю. А ты затеял неизвестно что. Должны тебе сказать, Юрий Федорович, что надо понимать и важность текущего момента. А какого характера в настоящее время этот момент? Весь город еще находится под впечатлением гибели "Кальмара" и его экипажа. После суда, когда все убедились, что виновник наказан, страсти стали стихать. А ты опять хочешь людей взбудоражить. Безответственно поступаешь, товарищ Мирончук, безответственно... - Простите меня, но я не могу с этим согласиться, - сказал Юрий Федорович. - Что ж, выходит, что из-за "момента" невиновный человек должен сидеть в тюрьме? Мне кажется, что люди нас скорее поймут, если мы сможем доказать истинную причину гибели траулера. - А откуда тебе известно, что Волков невиновный? И разве мало тебе материалов следствия и суда? И вообще, смотри, Мирончук... Поддержали Юрия Федоровича в горкоме партии и в прокуратуре области. Прокурор Птахин согласился с Мирончуком, с его идеей попытаться добыть новые доказательства. - Если мы будем располагать официальными свидетельскими показаниями жителей Фарлендских островов, то можем поставить вопрос о пересмотре приговора по вновь открывшимся обстоятельствам, - сказал он. - Все дело в том, как добыть эти показания. Ведь катастрофа произошла у чужих берегов. Можно, конечно, как мы это уже делали в процессе следствия, запросить через Министерство иностранных дел администрацию Фарлендских островов. Это официальный путь, другого для нас, для прокуратуры, нет. Но на новый запрос придет тот же ответ, ответ, опровергающий версию со взрывом мины... - И какой же вы видите выход? - спросил Мирончук. - Надо добывать доказательства иным путем. Давайте попробуем связаться с работниками нашего посольства, корреспондентами и попросим их помочь делу неофициальным порядком. Но, конечно, показания должны быть заверены где-то на месте, скажем, в муниципалитете одного из островов. Только в этом случае документы приобретут юридическую силу. Как видите, нелегкое это дело... Товарищи, поддерживающие Мирончука, посоветовали ему самому отправиться за границу и на месте объяснить суть дела. Для этого можно было бы использовать заход одного из наших судов на Фарлендские острова. И снова возникли трудности: кое-кто опять засомневался в целесообразности хлопот Юрия Федоровича. Тогда он пошел вместе с прокурором к секретарю обкома партии, и вдвоем они убедили секретаря, что за границу Мирончуку ехать необходимо. - Ты смотри только там, Юрий Федорович, - сказал секретарь. - Не превращайся в детектива. Расскажи товарищам суть дела и возвращайся домой. А уж они лучше тебя знают, как в этом деле разобраться. Будь осторожен. - И потом, - продолжал секретарь обкома, - не забывай, что история с Волковым - не твое частное дело. Нас всех это ой как касается. Конечно, это хорошо, что наши товарищи за границей узнают все подробности от тебя лично, но вот копию его подробного объяснения всех обстоятельств случившегося с ним в Бриссене я уже передал куда нужно. Там тоже займутся судьбой твоего "крестника". Общее это дело, Мирончук, наше дело, дорогой товарищ... Так боролись за меня Мирончук и те люди, которые верили ему, а, значит, верили и мне... Я тем временем работал не жалея сил, и работа приносила мне облегчение. Я работал и думал о том месте, которое занимал в жизни сейчас и займу потом, когда выйду за ворота зоны. Меня ожидали два события. Мне разрешили трехдневное свидание с женой. Я тотчас же отправил ей письмо и с нетерпением принялся ждать ее приезда... И второе событие: выходил на свободу Иван Широков, донской казак, бывший агроном, собиравшийся снова вернуться к земле и выращивать на ней хлеб. С ним, с Иваном Широковым, человеком большой доброты и души, меня связывала искренняя дружба. Иван часто принимался рассказывать о жене и дочери, ожидающих его возвращения, о своей станице, о том, чем займется в первые дни, но иногда вдруг замолкал, смотрел на меня виноватыми глазами, клал тяжелые руки мне на плечи и смущенно заглядывал в лицо: - Прости, Капитан, разбрехался я... А ты не горюй, и твоя очередь наступит, не верю я, что долго здесь пробудешь, и к тебе повернется новая судьба. Перед самым освобождением во время обеда, когда мы приканчивали кашу, Широков облизал ложку, сунул ее в карман куртки и потянул к себе алюминиевую кружку с жидким компотом. - Бурда, - сказал он, - сейчас бы нашего узвару, Капитан. Знаешь, какой компот у меня Верка варит... Узвар, по-нашему... Утром принесет из погреба крынку, обхватишь крынку за бока руками и дуешь... Мечта... А то пиво. Тоже недурственное дело в выходной день женку в магазин с бидончиком пошлешь, чтоб пива принесла, а сам соседа покличешь и с ним подашься на речку раков ловить. Нарежешь веток на берегу, свяжешь их в веник и засунешь под каждую корягу. Сиди себе и покуривай в холодке. Покурил, с соседом покалякал за жизнь - и в реку, к веникам своим. А там уже раков полно. Позацепились клешнями и не отпускают. Так и лезут на верную свою погибель. Известное дело, в кипяток их, а потом - к пиву... Ты раков любишь, Капитан? - Пробовать доводилось. Ловить вот не пришлось. Я лангустов ловил, омаров. В них мяса много. А раки... Мелковаты уж больно. - А где эти омары водятся, Капитан? - В океане. Обычно там, где вода потеплее. Они совсем как раки, особенно лангусты похожи, да только покрупнее раков раз в десять-пятнадцать... - Ну?.. - Вот тебе и "ну". Было у меня заветное местечко у юго-восточного берега Исландии. Стоит там островок Ленасдакур. Плюгавенький островок, одна скала из воды торчит. Однако координаты хоть сейчас вспомню. Вот, изволь: шестьдесят четыре градуса тридцать шесть минут северной широты и тринадцать градусов тридцать одна минута западной долготы. На дне моря у острова бьют горячие источники, вода там теплая. И у Ленасдакура поселилась колония лангустов. Некоторые капитаны знают о ней и по дороге на Ньюфаундленд или Лабрадор заворачивают к острову, чтоб сделать пару-тройку тралений. Наберут центнеров двадцать лангустов - и в холодильник. И тогда на весь рейс хватает свежемороженых раков... - Это вроде как свой огород у тебя в океане? - Ну да. Ты координаты не запомнил? Тогда могу быть спокойным за своих лангустов: в огород ко мне не заберешься... - Что ты, Капитан, я и моря-то ни разу не видал. - Выйдешь послезавтра и катай в Одессу. - А что, и поеду. За два-то года можно себе позволить... Да, послезавтра Широков выйдет отсюда и многое сможет себе позволить. Может просто войти в лес, упасть в траву и бездумно смотреть, как близко от лица спешит рыжий-рыжий муравей... Простились мы утром. А выпускали его в двенадцать часов, мне же предстояло идти на работу. - Напишу, Капитан, - сказал Широков, - что и как, словом... И ты пиши. Адрес я оставил. Говорят, Верка приехала, ждет меня на вахте. Ну, значит, иди... Вон строятся уже. Так ушел из зоны Иван Широков. Потом он написал мне письмо, все у него в новой жизни сладилось, но это было уже потом, а пока сразу после его освобождения майор Загладин объявил, что теперь старшим дневальным буду я. Это ставило меня в несколько привилегированное положение и одновременно усложняло существование... Но против решения Загладила я не возражал, потому как он сам меня об этом просил: помогать мне, мол, будешь, Волков... Я ждал свидания с Галкой, ждал от нее телеграмму с датой приезда. По моим расчетам она уже получила письмо, день-два на переговоры в школе о замене на уроках, значит, дня через три будет телеграмма, сутки на дорогу, полетит, конечно, самолетом, и... О дальнейшем я старался не думать, но с заключенным, выполнявшим обязанности коменданта гостиницы, расположенной в "зоне", условился о том, что он будет держать для меня, вернее для нас с Галкой, самую лучшую комнату. К намеченному мною сроку я добавил еще два дня, а телеграммы все не было. Мы сидели на скамейках у входа в столовую, курили в ожидании сирены на работу и лениво - был теплый день бабьего лета - вели неторопливый разговор. Любимой темой наших разговоров была амнистия. О ней говорили ежедневно, и разговор возникал по любому, казалось бы, совсем далекому от нее поводу. Намеки на скорую возможность амнистии заключенные искали в газетах, в передачах по радио, в лекциях о международном положении, в докладах на Пленумах ЦК партии и сессиях Верховного Совета. Завели про амнистию и в этот раз. И уже рявкнула сирена, подняв всех с мест, когда ко мне подошел дежурный надзиратель и передал распечатанную телеграмму: "Приехать не могу. Подробности письмом. Галина". Ничего не зная еще, я вдруг понял, что произошло непоправимое. Наверное, на лице моем было написано про это, товарищи обступили меня, и кто-то сказал: - Несчастье какое, Капитан? Я вытер со лба пот, сунул телеграмму в карман и крикнул, чтоб все построились - пора на работу в цех. Вечером после отбоя долго не мог уснуть и думал о том, почему она так подписала телеграмму. Она не любила полного своего имени "Галина", я всегда называл ее Галкой, и все письма и радиограммы в море она подписывала так: Галка, Галка, Галка... Ее подпись сказала мне о многом. Детали узнал, когда получил извещение - оно пришло после телеграммы, и между телеграммой и извещением не было ничего, видно, побоялась написать письмо, да и о чем, собственно, писать - когда получил извещение о том, что наш брак с Галиной Ивановной Волковой, девичья фамилия такая-то, расторгнут на основании статей таких-то и таких-то, а также приговора коллегии по уголовным делам областного суда от такого-то, и так далее, и тому подобное... Так оно все и было. При таких обстоятельствах не стало у меня жены. Потом пришло сумбурное и истеричное письмо от нее. Я с трудом дочитал его до конца и уничтожил. Было еще два письма, но я отправил их назад, не распечатав. В колонии быстро узнали обо всем. Видно, разболтал писарь канцелярии, тоже из заключенных, вручавший мне решение суда. Заговаривать со мной остерегались, уж очень мрачен я был тогда. Но нельзя было долго нагнетать пар в котлах. Обрушившаяся на меня беда, нет, не беда, это слово здесь не подходит, "несчастье" тоже не годится, все равно что "беда", ведь я не чувствовал себя несчастным, не знаю, как и определить свое состояние, но в душе неудержимо росло давление. Оно могло разорвать сердце, если не найти выход, если не сработает клапан и не стравит пар. Наверно, я смог бы рассказать обо всем Ивану Широкову, поделиться с ним, и мне стало бы легче. Но он был уже далеко отсюда. Оставался Игнатий Кузьмин Загладин. Начальника отряда я уважал, да и не только я. Мне всегда казалось, что Загладин именно тот человек, которому только и можно доверить сложное и трудное дело - возвращать обществу оступившихся людей. Думаю, с поправкой на разницу нашего положения, я могу утверждать, что мы дружили с Игнатием Кузьмичом. Но он носил майорские погоны. Загладин был "гражданин начальник", человек из другого мира, и это, а может быть, что другое, остановило меня от разговора с ним на столь сокровенную тему, хотя мы часто беседовали как два добрых приятеля. Но я так думаю, что эти беседы вообще входили в план работы начальника отряда, ну и пусть, пусть так, никакой искусственности, игры на публику не было у Загладина, это я сейчас придумал про план работы, просто-напросто был он истинным человеком, великой души человеком и в жизни повидал немало... Неоднократно замечал, как он приглядывается ко мне в последнее время, не решаясь заговорить. Его тоже, видно, останавливали какие-то соображения, может, боялся нарваться на грубость или такт проявлял, не знаю, только разговора у нас не состоялось, он не проклюнулся даже. И тут подвернулся Желтяк. Мы прибыли с ним в колонию вместе. Фамилия его была Желтяков, сидел он за кражу и отбывал срок в соседнем отряде. Но работал в нашем цехе, поэтому виделись мы ежедневно. Никто не знал, как зовут его, Желтяк и Желтяк, у него и лицо, круглое, словно тарелка, было желтого цвета, печень, верно, беспокоила или от природы такой, и глаза желтые, окруженные мохнатыми, тоже желтыми ресницами, ну, чистый филин, только звали его Желтяком, и по фамилии, и по обличью кличка как нельзя лучше приклеилась к этому типу. Он ко мне и подвалился, филин. - Капитан, - сказал Желтяк, - брось казниться из-за бабы... - Что тебе? - спросил я Желтяка. Он подмигнул мне и стал утешать, "по-своему", конечно... - Пошел ты... Знаешь куда? - сказал я. - Куда? - полюбопытствовал Желтяк. Я удовлетворил его любопытство, популярно объяснив маршрут, и повернулся, чтобы уйти - А ты подумай, Капитан! - крикнул мне вслед Желтяк. И в тот день я действительно думал. Я находился в каком-то странном состоянии: я двигался, работал, сдавал после смены продукцию, что-то жевал в столовой, отвечал на вопросы - и при этом как бы стоял в стороне от окружавшего меня мира и обитавших в нем людей. Существовало два Волкова. Как тогда, на острове Овечьем, в момент, когда подошел катер, чтобы снять нас с Денисовым. Один Волков - невозмутимый наблюдатель, с интересом, носившим, правда, я бы сказал, несколько академический характер, следил за действиями второго Волкова, Волкова-заключенного, который продолжал жить предписанным правилами распорядком и пытался сохранить какую-то видимость самостоятельности в своих действиях. Первый Волков явно презирал своего двойника, а двойник мучился, потому что знал об этом и не умел ничего противопоставить этому презрению. И мысли у них были разные... От этой раздвоенности раскалывалась голова, я все время пытался примирить неладящих между собой Волковых, но они продолжали жить независимой друг от друга жизнью... Наступил вечер. Перед отбоем весь отряд находился в камере. Мое место было наверху, то самое, что год назад мне определил Иван Широков. Только теперь Ивана не было рядом... Барак гомонился разными голосами, шли бесконечные разговоры "за жизнь" - о чем могут говорить разные по возрасту, взглядам, общественному положению мужчины, собранные вместе по единственному признаку: вина перед обществом. Да и вина их была разная... Настоящий Ноев ковчег, только без семи пар чистых. Я лежал на верхней койке, лежал и бессмысленно глядел в потолок, наблюдая за поведением двух разных людей, которых одинаково называли когда-то капитан Волков. И вдруг я понял, что рядом говорят обо мне. Я услышал голос Желтяка: ... - Он ждет ее, ждет и место в гостинице уже забил получше. А тут тебе вместо свиданки - ксива о разводе. Облизнулся наш Капитан! И я понял, что весь это разговор затеян с расчетом на меня. Я приподнялся на локте. Желтяк с тремя дружками стоял у моей койки и выжидающе глядел на меня. Я опустил ноги и сел. - Что тебе нужно? - спросил я у Желтяка. - А че ты ерзаешь, Капитан? - сказал Желтяк. - От настоящих людей рубильник воротишь? Поди, и от бабы своей воротил, вот тебе и заворотила! Ха-ха-ха! Желтяк задрал голову и заржал. Его поддержали стоявшие подле него дружки, но смеяться долго им не пришлось. Перед глазами моими вдруг возникла красная завеса. Все исчезло, лишь красное заливало мое сознание, обволакивало его, делало неуправляемым и чужим. Потом разом все прояснилось, завеса исчезла, и я увидел запрокинутое лицо хохочущего Желтяка, но смеха его не услышал. В ушах мерно гудело. Потом снова все исчезло. Теперь красное полностью овладело мной. Неведомая сила сняла меня с койки, и я ощутил под пальцами щуплую шею Желтяка. С трудом припоминаю, как развивались события дальше. Потом мне рассказали, что я опрокинул Желтяка на пол, и трудно сказать, чем бы кончилось дело, если б один из заключенных, тоже из секции внутреннего порядка, не догадался крепко двинуть меня в челюсть. Удар привел меня в чувство. Я поднялся и неверными шагами двинулся к выходу. Желтяк без сознания остался лежать на полу барака. Заключенные в замешательстве расступались передо мной. Я подошел уже к двери, она вела на лестницу вниз, и вдруг почувствовал, как в левой части груди становится жарко. В голове появилась необыкновенная ясность, вокруг все показалось увеличенным и четким - и ряды коек, и лампочки у потолка, и лица стоящих вокруг заключенных, и близкие уже створки дверей, из которых я выйду сейчас. Когда я ступил на лестницу, жжение в груди прекратилось. И я услышал стук, будто кто бил по моим ребрам кувалдой изнутри. Все с той же поразительной ясностью я видел вокруг, принимая мир в стерильном, очищенном состоянии, но возбуждение неожиданно исчезло. Постепенно меня стал охватывать страх. Я не мог объяснить себе, чего же на самом деле боюсь, но страх продолжал держать меня в плену, страх неясный, необъяснимый, но это был именно страх, какого не испытывал еще никогда. Он сковал меня, не позволяя ни двинуться с места, ни шевельнуть рукой. Вдруг я почувствовал, как с перебоями забилось сердце, я с трудом поднес руку к груди и... ничего не услышал. Потом, словно автоматная очередь, серия резких ударов - и снова тишина. И еще очередь... Тишина... Мне показалось, что эти звуки я слышал однажды. Да, да, я уже слышал это, слышал! Мучительно попытался припомнить, где и когда, голову сдавило тисками и сжимало все сильнее. - Вспомнил, - прошептал я, удивляясь тому, что еще в состоянии шевельнуть губами и слышать собственный голос. - Вспомнил... Пластинка, да, пластинка. Снегирев и этот, как его... Да вспомнил Зайцев... Я увидел пред собой маленький черный круг с голубой сердцевиной. Он выплыл передо мной и стал кружиться, сначала медленно, словно нехотя, потом все убыстряя и убыстряя свое движение. И вот глазам моим уже больно смотреть на вращающийся круг с голубой сердцевиной. Он крутится, крутится, а в ушах раздаются бухающие удары и голос актера: "Митральные пороки сердца! Митральные пороки сердца!" И следом шелестит. "Оконч. Оконч. Оконч..." Я попытался взмахнуть рукой, чтобы прогнать назойливый круг, но рука