лась на ливадийском пляже). Однако ялтинский оптик не брался изготовить очки: - Слишком сложный рецепт... Тогда Прокофий Семенович позвонил по телефону в Москву, своей жене. Та пообещала немедля выслать ему запасную пару бандеролью или с оказией. Но пока что наш руководитель видел, по его словам, не дальше собственного носа. - В поводыре я, конечно, не нуждаюсь, - сказал он, - однако пара надежных молодых глаз мне до прибытия очков просто необходима. Михаил! - Он обнял меня за плечи. - Не откажешься?.. Послужат твои глаза нам обоим? Ну, тогда будешь эти дни возле меня. Не безотлучно, разумеется, это не требуется, но все-таки большую часть времени. Согласен? - Еще бы! Я был необычайно изумлен и горд тем, что выбор Прокофия Семеновича пал на меня. Ребята прямо рты раскрыли от неожиданности. Ведь я не различал сиреневатой тени облачка на вершине тополя. Я никогда не видел круглой тени земного шара на облаках в предзакатный час. С холма Дарсан, господствующего над Ялтой, мой взгляд не достигал судов, причаливающих к Ливадийскому пирсу. (Мы установили это не далее как вчера.) И все-таки моими глазами предпочел Прокофий Семенович глядеть на мир, лишившись очков! Но почему?.. Я спросил. И наш руководитель мне ответил: - Я предпочитаю глаза, которые видят только то, что действительно видят, - хорошее зрение, не поддающееся внушениям. Словом, глаза, которым не мнятся миражи. - Так тени облачка на верхушке тополя... не было?! - догадался я. - Не было? - прищурился Прокофий Семенович. - Ну, почему же. Была. Но секунду, не больше. Потом исчезла - облачко проплыло. И тут ее кое-какие наблюдатели разглядели... "Кое-какие наблюдатели" потупились. Я совсем осмелел. - Может, и тени земного шара никто никогда не видел? - Никто и никогда? Это слишком сильно сказано. Один путешественник описал то, о чем я рассказал вам, в своих воспоминаниях - очень красочных, кстати. Но он имел обыкновение кое-что прибавлять, попросту - привирать. Так что... И, кроме того, его наблюдения относились не к тому полушарию, в котором обитаем мы о вами. Быть глазами Прокофия Семеновича мне очень нравилось. По его просьбе я часто смотрел на то, на что сам не обращал и не обратил бы внимания. По нескольку раз в день он спрашивал меня, какого цвета море и небо; листва на конском каштане; иглы на итальянской сосне; водоросли на прибрежном камне. Я научился различать оттенки цветов и узнал, что эти оттенки имеют названия. Мой словарь обогатился прилагательными "ультрамариновый", "бирюзовый", "лазурный". Мне доставляло удовольствие щеголять ими... Тоже часто Прокофий Семенович поручал мне взглянуть на кого-либо из ребят. То на Жору Масленникова - не бледен ли он? (Жора поднимался по утрам раньше всех, а засыпал поздно); то на девочек - "не превращают ли они загар в самоцель", не шелушатся ли у них по этой причине плечи и носы?.. Носы шелушились почти у всех, и строгим голосом я просил девочек "знать меру". Но самое главное, став "глазами" Прокофия Семеновича, я мог сколько угодно смотреть на Олю Бойко. Я смотрел на нее не с праздным любопытством, пугающимся ответного взгляда, а со спокойной, откровенной пристальностью. И, когда Оля один раз спросила: "Что ты так смотришь?.." - я, не смутившись, ответил: - По поручению Прокофия Семеновича. По-видимому, Оля мне поверила. Это было хорошо. Но, может быть, по ее мнению, я был просто мал для того, чтобы глазеть на нее как-нибудь иначе, не по поручению? Такое опасение мелькнуло у меня, когда как-то вечером, на сборе туристической группы, Оля Бойко заботливо сказала: - Мы забываем, ребята, что для младших участников путешествие утомительнее, чем для нас. Ведь ребятам такого возраста, как, например, Михаил, надо спать на целый час больше, чем Жоре или мне. А они ложатся и встают вместе с нами... Если не считать этих слов Оли, то за дни, что я был "глазами" Прокофия Семеновича, мне не пришлось пережить неприятных моментов. Во всяком случае, никто из ребят не ехидничал, когда я смотрел на Олю, хотя я, бывало, не отрывал от нее глаз по нескольку минут... Но вот нашему руководителю прислали очки. К нему вернулось зрение - разумеется, это сразу стало всем известно, - а я не сразу отвык глазеть на Олю сколько вздумается. И буквально через два часа после того, как была получена бандероль с очками, Оля Бойко внезапно спросила меня: - А сейчас ты тоже глядишь на меня "по поручению Прокофия Семеновича"? - Сейчас - нет... - Я не знал, куда деваться. - Неужели "сейчас - нет"? Да что ты! Думаешь, я не знала, что и раньше ты тоже не поручение выполнял? - Последнюю фразу Оля произнесла, слегка понизив голос. - Да я вовсе... Да тебе Прокофий Семенович подтвердит... - Перестань! - Оля махнула на меня рукой. Мы шли по узенькой гурзуфской уличке. Только что мы побывали на развалинах древней Генуэзской крепости и теперь направлялись к автобусной остановке. Так как Оля замедлила шаг, другие ребята оказались далеко впереди нас. - Перестань, - повторила Оля мягко. - Не надо притворяться. Ведь в тебе самое лучшее... в общем, как раз то и нравится (она не сказала - мне нравится), что ты ничего не умеешь скрывать. У тебя же все на лице написано. Ты же весь как на ладони! - Далеко не все написано. Далеко не весь на ладони, - отвечал я самым интригующим тоном, на какой только был способен. Я был в восторге оттого, что чем-то нравился Оле Бойко. И вместе с тем я не желал быть человеком, лишенным всякой таинственности. - Так у тебя есть секреты!.. - воскликнула Оля, понизив голос, отчего ее восклицание особенно меня взволновало. - Ты мне откроешь, да? И так захотелось доказать, что на лице у меня написано не все, так захотелось вдруг открыться девочке, говорившей со мной ласковым полушепотом, что я взял и рассказал ей обо всем, что тяготило меня с первого дня путешествия. Я подчеркнул, что выдержал экзамен лишь благодаря шпаргалке, что именно из-за меня не поехал в Крым Саша Тростянский. Я был беспощаден к себе и даже преувеличивал. Утверждая, что у меня нет к путешествию научного интереса, а у Саши он был, я сказал, будто оставался равнодушным, когда мы осматривали царский курган. Это было уже чересчур. - И у тебя не замерло сердце, когда мы вошли в дромос?* - поразилась Оля. (* Дромос - сводчатый коридор, ведущий в толос - помещение, где погребен покойный.) - Нет. Да, я себя не пожалел. Но и Оля меня не пожалела. - Я знаю, что ты должен сделать, - живо сообразила она. - Тебе сразу станет легче. - Что? От чего станет легче? - спросил я с надеждой. - Оттого, что ты во всем признаешься Прокофию Семеновичу. - Ты думаешь, от этого станет легче? - спросил я с некоторым разочарованием. - Безусловно, - твердо ответила Оля. - Я об этом только недавно читала. Несомненно, я почувствовал бы себя увереннее, если б Оля сослалась не на прочитанное, а на пережитое. Но, может быть, ей просто не случалось совершать проступки?.. - Хорошо, - решился я, - завтра расскажу Прокофию Семеновичу. - Сегодня, Миша, - настойчиво сказала Оля. Возможно, она где-то читала, что признания в провинностях не следует откладывать на завтра. - И ляжешь спать уже с легким сердцем. Чем-то мне не понравился этот разговор. (Должно быть, и тем, что Оля в ответ на мою откровенность лишь отослала меня к другому человеку, и тем, что Олин тон стал под конец чуточку наставительным.) Но Прокофию Семеновичу я все рассказал в тот же вечер. Наш руководитель выслушал меня и сказал: - Очень и очень жаль, что Тростянский не поехал. Когда вкус к истории появляется так рано, как у Саши, особенно важно, чтоб человек не одними книгами питался, чтоб он, - Прокофий Семенович пошевелил пальцами, - осязал остатки материальной культуры прошлого. Ощупывал бы что можно. Поэтому нехорошо, что Саша не поехал. Досадно. Теперь о тебе, Михаил. В этом соревновании перед путешествием, в котором выявлялись "достойнейшие из достойных", ты участвовал не вполне честно. И переживаешь. И хорошо, что ты совестлив. Но не казнись теперь - думаю, случившееся поправимо. Будущим летом, коли до той поры доживу, возьму Сашу в путешествие непременно... Досадно, что Тростянский не с нами, и хорошо, что ты совестлив, - повторил он по привычке педагога делать из сказанного краткие выводы. Как предвидела Оля Бойко, я уснул с легким сердцем. VI Последние дни пребывания на юге остались в памяти как совершенно беззаботные. Не помню поводов, по которым мы то и дело смеялись, но помню, что было очень весело. То, что Прокофий Семенович обещал взять Сашу в путешествие будущим летом, меня успокоило, и я включился в общее веселье. Через несколько дней после нашего возвращения в Москву в школе был устроен вечер, на котором мы рассказывали о путешествии и читали отрывки из коллективного дневника. Послушать нас собралось довольно много ребят, и среди них Саша Тростянский. В перерыве я подошел к нему и сказал, что Прокофий Семенович собирается непременно взять его в путешествие в будущем году. - Знаю, знаю, спасибо, - признательно закивал Саша. Оказалось, что Прокофий Семенович уже сам сообщил ему об этом. Но он был рад, что и я спешу сообщить ему добрую весть. - Знаю, спасибо, - сказал он еще раз. - Не за что, - ответил я и снова почувствовал неловкость, от которой, казалось, избавился. Впрочем, через минуту это прошло. И тут меня негромко окликнула Оля. - Тростянский знает то, в чем ты признался нам с Прокофием Семеновичем? - спросила она, отведя меня в сторону. Я покачал головой. - Когда-нибудь узнает. - Не когда-нибудь, а сегодня же, - возразила Оля с уже знакомой мне непреклонностью. - И ведь ты понимаешь, что будет лучше, если от тебя самого?.. Я понял, что ни обойтись без признания, ни отдалить его мне не удастся. - Подойди к Тростянскому сейчас, - сказала Оля. И я направился в другой конец школьного зала, где стоял Саша. Оля следовала за мной на расстоянии двух шагов, но у меня было такое чувство, точно она на глазах у всех ведет меня за ухо... - Саша, - начал я, набравшись духу, - ты хотел участвовать в путешествии, потому что твои научные интересы... - Какие научные интересы... - перебил Саша со смущенной улыбкой. - Просто тянет странствовать - в крови у меня это. - Он по-прежнему улыбался. - Почему - в крови? - спросила Оля с любопытством. - Не знаешь? У меня дед был странник, бродяга. Где только он не ходил, не кочевал! Всюду был. - Твой дед был бродяга? - удивленно переспросила Оля. - Родной дед. Папин папа, - подтвердил Саша. - Вот то-то и оно. Чем плохо мне было этим летом в лагере жить? А тянуло бродить, колесить. Ну, в будущем году... О том, что Сашин дед исходил некогда чуть ли не пол-России, я знал и раньше, но впервые я слышал, что по этой причине Сашу тянет путешествовать. Впрочем, скорее всего он сказал так из скромности, чтобы я перестал говорить о его научных интересах. Между тем Оля, сблизив брови, что-то соображала. И, раньше чем я снова раскрыл рот, она потянула меня за рукав. - Пожалуй, Тростянскому и не надо было участвовать в нашем путешествии, - вдруг сказала она, когда мы отошли от Саши. - Почему? - поразился я. - Да, почему?.. - присоединился ко мне подошедший Жора. - Потому что, - отвечала Оля, напряженно припоминая, - бродяг сейчас приучают жить на одном месте. Они не промышляют больше браконьерством, занимаются полезным трудом и ведут оседлую жизнь. Вот. Я читала. А кто кочевал и попрошайничал, переселяются теперь из кибиток в просторные дома. И должны трудиться. - Ну и что? И что?.. Что из этого? - несолидно закричал я. Ведь Саша-то никогда не кочевал и не бездельничал. Он хорошо учился и определенно не промышлял браконьерством. (Более того: Жора сказал, что и Сашин дед тоже не промышлял браконьерством.) Но допустим даже, что Сашины предки были бездельники и браконьеры, - разве из-за этого мы изменили бы отношение к Саше?.. Все это мы с Жорой запальчиво и вперебой выложили Оле. Каждое возражение Жора бросал с такой горячностью, точно врезался очертя голову в неразбериху драки. Но Оля стояла на своем. - Ты не понимаешь, Масленников, - сказала Оля досадливо. Из нас троих она одна не повышала голоса. - Не понимаю? Чего не понимаю? - осведомился Жора со свирепой пытливостью. - А того, что, если у человека в крови - он сам сказал! - инстинкт такой - странствовать, значит, его надо научить сидеть на одном месте! - Выходит, если, допустим, у тебя мечта рисовать, надо у тебя, Бойко, отобрать краски? Так выходит? - язвительно спросил Жора. - Они должны оседлыми быть, - упрямо повторила Оля. - И, может, даже на будущий год незачем, ребята, Тростянскому путешествовать, - добавила она озабоченно. - То есть зимою, в воображаемом путешествии он может участвовать, но... В это время к нам подбежал сам Саша, которого живо заинтересовало, кто должен быть оседлым и по какой причине его не возьмут в путешествие и в будущем году. Оля повернулась к нему, готовая, видимо, это растолковать, но Жора взглянул на нее так, что она, как пишут в подобных случаях, прикусила язык. Затем, восклицая: "Нам нужен арбитр. Сашка, это, слово даю, тебя не касается!" - Жора потащил Олю к Прокофию Семеновичу. Но Прокофий Семенович уже объявлял, что вечер рассказов участников путешествия продолжается. Решение спора откладывалось примерно на час. И это было очень неприятно. Меня не волновало, что Прокофий Семенович признает Олю правой. Я знал заранее, что он не может ее поддержать. Но нехорошо было, что Оля еще на целый час останется в заблуждении. И волновало, что Оля могла так ошибиться. Как она просто решила Сашину судьбу: в настоящее путешествие не надо ему пускаться, в воображаемое - можно. Я не сомневался, что Прокофий Семенович сумеет объяснить Оле ее неправоту. Конечно, она поймет, что была неправа, вслух скажет об этом... И все-таки я чувствовал, что уже не буду так смотреть на Олю и так мечтать о ней, как тогда вечером, в салоне пароходика, плывшего из Керчи в Феодосию. Это было лишь две недели назад... Когда вечер окончился, Прокофий Семенович рассудил наш спор и, как мы ожидали, объявил Оле, что она заблуждается. Не надо смешивать бродяг и путешественников. После года хорошей работы или успешного учения каждый человек вправе провести отпуск или каникулы в путешествии. Это ни в коем случае не может вызвать нареканий. Прокофий Семенович снова подтвердил, что в будущем году обязательно возьмет Сашу в путешествие. И действительно, дело к этому шло. Хотя в новом году Саша учился неровно - по литературе, истории и географии на "отлично", а по другим предметам иногда и на "посредственно" (по выражению педагогов, у него проявились специальные способности), Прокофий Семенович и наш директор считали, что он достоин принять участие в очередном походе исторического кружка. В начале июня вопрос решился окончательно. А 22 июня началась война. И в самые первые дни войны, когда уходил на фронт мой отец, когда заговорили уже об эвакуации детей из Москвы на восток, когда все, что занимало меня до 22 июня, стало и очень давним и совсем неважным, - в те дни я успел все-таки подумать однажды: "...и путешествие не состоится. Какая жалость!.. Не придется Саше странствовать". В октябре 41 года в интернат на берегу реки Белой, где я оказался к тому времени, пришло письмо от Прокофия Семеновича. До этого я получал письма лишь от мамы. В этих письмах не было ни слова о наших школьных ребятах. И вот - письмо от Прокофия Семеновича, толстое, в настоящем, довоенном еще, наверно, конверте (а мама, как почти все тогда, складывала свои письма треугольниками) с выведенным крупно и твердо словом "Москва" внизу. Прокофий Семенович писал, что узнал мой адрес у мамы, с которой говорил по телефону, и дальше рассказывал о наших ребятах, "юных историках". Все они - кто раньше, кто чуть позже - пустились в дальние и печальные странствия. Жора Масленников уехал в Новосибирск и живет там у тетки. Оля Бойко - в Ташкенте, куда она добиралась эшелоном чуть ли не две недели. Некоторые ребята были эвакуированы не так далеко - в Саратов, в Куйбышев. А Саша Тростянский оказался оседлым москвичом - он не уехал никуда. "До вчерашнего дня, - писал Прокофий Семенович, - мы с Сашей виделись почти каждый день, так как оба дежурили на крыше школы во время налетов, которые никого в Москве уже не пугают, но мешают выспаться. Только вчера Саша добился в райкоме комсомола того, что его послали на рытье укреплений. Это близко..." Действительно, укрепления тогда строили под самой Москвой. Весть о том, что в этом участвует Саша, очень взволновала меня. И мое положение пятнадцатилетнего москвича, живущего на всем готовом вдалеке от родного города, к которому приближается Гитлер, показалось мне вдруг неловким и даже стыдным... А неделей позже до интерната дошел страшный слух: в прифронтовой полосе, во время бомбежки, убит Саша Тростянский. Я не хотел тогда верить, что это правда. И не верил до 44 года, когда уже в Москве, в нашей школе, увидел его фотографию на большом стенде. Фотография была без траурной рамки, но весь стенд посвящался памяти бывших учеников и выпускников, погибших в боях с фашистами... Я смотрел на стенд и медленно понимал, что Саша уже не просто прошлое школы - он ее история. Было странно и больно. И еще - горько, потому что за короткую жизнь он увидел меньше, чем мог бы. СОЧИНЕНИЕ НА ВОЛЬНУЮ ТЕМУ (Из рассказов Володи Шатилова) I Иногда я мечтал о несбыточном. В такие минуты я представлял себе, что затевается новая экспедиция на плоту по Тихому океану и меня включают в ее состав; что я знакомлюсь с Зиной Комаровой и она приходит ко мне в гости; что я выхожу на сцену зала имени Чайковского и после церемониального жеста президента Всемирной шахматной федерации (нажатием пальца он включает сдвоенные часы, ради чего как раз и прибыл из Стокгольма) усаживаюсь за столик против чемпиона мира; и, наконец, что Рома Анферов становится моим другом - всякий день мы вдвоем уходим из школы после уроков. Все это было равно недостижимо. Почему - будет ясно, даже если я перечислю причины не по порядку. Я плохо играл в шахматы (пятое место на чемпионате школы). Зина Комарова была красивейшая молодая артистка из Театра комедии и водевиля (многие считали, что она даже красивее, чем Изольда Извицкая). Объяснять, из-за чего я не мог бы поплыть на плоту по океану, по-моему, просто излишне. А вот почему казалось невероятным, что Рома Анферов станет моим другом, надо рассказать подробно. Рома Анферов был комсоргом нашей школы. Как и я, он учился в десятом классе. Он казался мне самым умным и волевым человеком из всех, кого я знал. Я наблюдал за ним влюбленным взглядом "болельщика". Мне постоянно хотелось на него походить: и когда дельно, без общих слов, он выступал на собраниях; и когда с учтивой сдержанностью он кивал при встрече учителям; и когда, чуть прищурясь, он бросал мимолетно-пристальный взгляд на свои часы. Если б я мог, выступая, выглядеть таким умным, раскланиваясь с учителями, - таким независимым, а глядя на часы, - таким деловитым!.. Но больше всего меня восхищало умение Ромы спокойно спорить, спокойно настаивать и никогда не ронять своего достоинства. Однажды он вступил в единоборство с самим Евгением Дмитриевичем. Это произошло перед зимними каникулами, в день, когда старшая пионервожатая, сокрушаясь, сообщила Роме, что для пятиклассников не запаслись вовремя билетами в цирк. - А что там, в цирке? - спросил он. - Новое иллюзионное ревю. Рома сказал: - Мы в школе можем, пожалуй, показать ребятам отличное "ревю"... - Каким образом? - Взять в физкабинете приборы. Перенести в зал. Продемонстрировать пять-шесть опытов. Для тех, кто не знает физики, это будет, ручаюсь, выглядеть весьма загадочно. А под конец можно пятиклассникам сказать, что разгадки всех тайн они узнают на будущий год, когда начнут изучать физику. - Здорово, но... - И ребята с большим нетерпением, чем до того, станут ждать будущего года! - заключил Рома. - Здорово, но... не обойтись ведь без Евгения Дмитриевича, - опасливо заметила вожатая. - Само собой. Евгений Дмитриевич преподавал у нас физику. Он отлично знал свой предмет, но был на редкость раздражителен и резок. Некоторые разговаривали с ним очень предупредительно и кротко, но это не помогало. Отчего он может "взорваться", никто заранее не знал, но все-таки ему старались не перечить. Рома заговорил с ним на заседании комитета комсомола, куда вызвали ребят, получивших в последнее время двойки. Больше всего было двоек по физике. Некоторым Евгений Дмитриевич поставил двойки справедливо, некоторым - под настроение (среди вторых был я). Но все мы одинаково обещали подтянуться. Когда с этим было покончено, Рома коротко рассказал Евгению Дмитриевичу о своей затее. В то время как он говорил, Евгений Дмитриевич смотрел в сторону. Рома, сидевший за столом учителя, смотрел прямо перед собой. Взгляды их ни разу не скрестились. Тем не менее с первой же Роминой фразы между ними начался поединок. Все почувствовали это гораздо раньше, чем изо рта Евгения Дмитриевича вылетело и разорвалось, как маленькая граната, слово "вздор". Затем с короткими интервалами раздалось еще два взрыва: - Абсурд!.. Ерунда!.. И после этого грозно, однако уже вполне членораздельно, Евгений Дмитриевич произнес: - Не намерен тратить время попусту! Рома не изменился в лице. В продолжение канонады он оставался невозмутимым и неподвижным, как Ботвинник в цейтноте. При последних словах Евгения Дмитриевича он поправил очки и сказал: - Ответ ваш производит, не скрою, весьма неблагоприятное впечатление. Впрочем, вы вправе располагать своим временем как угодно. - На кого... неблагоприятное впечатление? - спросил Евгений Дмитриевич, слегка изменив тон. - На комитет. И - предвижу - на актив. Не глядя больше на нашего физика, Рома предложил членам комитета перейти к следующему вопросу. Евгений Дмитриевич направился к двери. На пороге он задержался. - Если общее мнение сложится... по этому поводу, я не откажусь еще раз подумать о вашей затее, Анферов. - Что ж, это несколько обнадеживает, - спокойно заметил Рома ему вслед. Как внушительно это прозвучало! Как захотелось мне при первом удобном случае сказать какому-нибудь недоброму человеку, что он производит на меня "неблагоприятное впечатление", увидеть его растерянность и сухо заметить, что это меня "несколько обнадеживает"! Казалось, я узнал магические слова, которыми отныне всегда смогу защититься от любой грубости. С того дня я мечтал о дружбе с Ромой даже чаще, чем о знакомстве с Зиной Комаровой или шахматном матче с чемпионом мира. Но что же мешало мне на самом деле подружиться с Ромой? Почему я лишь мечтал о дружбе с ним? Рому уважали все, но близких друзей у него не было. Двое или трое ребят, с которыми он в прошлом близко дружил, а потом перестал, говорили, что он предъявляет к дружбе такие высокие требования, которых просто невозможно выдержать. Бывшие друзья очень жалели, что дружба с ним позади, но уверяли, что тут ничего нельзя было поделать. Слушая их, я всякий раз про себя думал, что уж я-то сумел бы сохранить Ромину дружбу! Я выдержал бы самые высокие требования. Но, уверенный, что сберег бы дружбу, я вовсе не надеялся ее приобрести. Мне казалось, что Ромино превосходство надо мной слишком велико. К тому же я не славился и особой активностью. Напротив, в докладе Ромы на отчетно-выборном комсомольском собрании, в разделе, начинавшемся словами "Вялое участие в работе принимали", моя фамилия стояла сразу после двоеточия. Чем же я мог быть интересен Роме Анферову?.. II Как-то солнечным мартовским днем я шел в "Ударник" на кинокартину с участием Зины Комаровой. Был морозец, но на солнечной стороне улицы таяло; прохожие, спасаясь от капели, отступали к самой кромке мокрого тротуара. Я шагал и, глядя на противоположный тротуар, по-зимнему обледенелый, присыпанный песком, думал вперемежку о Зине Комаровой и Роме Анферове. Я не мечтал о них, а мысленно рассуждал: наверно, нет на свете человека, который вспоминал бы о Зине Комаровой чаще, чем я, но странно, именно с таким человеком, то есть со мной, она не знакома. Когда я иду из школы, а она - в свой театр (наша школа и Театр комедии и водевиля стояли на одной улице), мы встречаемся и на узеньком тротуаре оказываемся совсем близко друг от друга. Однако ни разу она на меня не посмотрела. Если б ей сказали: "О вас больше всех людей думает парень, которого вы встречаете по пути в театр возле почтового отделения", она поняла бы, о ком говорят?.. Нет, скорее всего - нет. Ну неужели оттого, что мы ходим по одной и той же улице, ничего не меняется? Неужели я мог бы жить в другом городе и от этого Зина Комарова не была бы более далека?.. Должно быть, так. Артисты не знают в лицо своих зрителей, а я всего-навсего ее зритель - и в кино, и в театре, и... И просто стыдно, что в воскресенье, в час окончания дневного спектакля, я уже два раза делаю одно и то же. Низкой и длинной, как тоннель, подворотней прохожу во двор дома напротив театра. Отсюда наблюдаю за артистическим подъездом. Появляется Зина Комарова и минуту стоит на пороге, ожидая подругу. А я, наполовину скрытый за домом, одним глазом гляжу на нее в трубу тоннеля, точно в подзорную трубу... Стыдно... Хоть ничего другого и не придумать. Но как повел бы себя на моем месте Рома Анферов? Это я не успел себе представить. Передо мной, как говорится, "откуда ни возьмись", возник Рома Анферов. Он вел под руку пожилую женщину и в то же время нес на плече массивный чемодан. Сама женщина несла только круглую картонную коробку, в какие пакуют торты и шляпы. - Привет! - сказал Рома Анферов, еще не останавливаясь, но так, что я сразу почувствовал: за этим что-то последует. Действительно, он спросил: - Куда направляешься? - В "Ударник", на новую картину, - ответил я, от волнения забыв ее название. Впервые Рома завязывал со мною разговор. - На какую? - спросил он. - Как называется? - Называется? Очень похоже на старую одну картину... - И название старой картины, мелькнув, ящерицей ускользнуло из моей памяти. - Ясно! Название новой картины, которое ты забыл, напоминает тебе название старой картины, которое ты тоже забыл, - сказал Рома быстро и весело. - Все равно я знаю: там Зина Комарова снималась? - Совершенно верно. Кажется, да, - отвечал я так, точно вспомнил, что мне об этом говорили. Я не хотел открывать Роме Алферову, что иду в кино именно ради того, чтобы увидеть Зину Комарову. - Слушай, ты очень хочешь в кино?.. - спросил он. - Один идешь? - Да. Не особенно. А что? Один. - Я не знал, как пойти ему навстречу: мне казалось, он не решается о чем-то попросить. - Тут такая штука... Вы познакомьтесь... - Мы с Роминой матерью раскланялись. - Я провожаю мать на вокзал. Но через пятнадцать минут... - он бросил мимолетно-пристальный взгляд на часы, - начинается пленум райкома комсомола. С вокзала мне к началу не поспеть. Может быть... - Может быть, я провожу вас? - перебил я, обращаясь к Роминой матери. - Просто меня выручишь, - сказал Рома, переставляя чемодан со своего плеча на мое. - А на картину эту сходим с тобой завтра. Я билеты возьму. До вокзала мы с Роминой мамой доехали на метро. По дороге она несколько раз повторила, что ей очень неудобно меня затруднять, а я неловко ответил, что рад был затрудниться. Едва мы вышли на вокзальную площадь, к нам подошел носильщик и взял у меня чемодан. Ромина мама принялась меня благодарить. Я пожелал ей счастливого пути. Носильщик поставил чемодан на тележку. Ромина мама спросила, почему она никогда не видела меня у них дома. Человек, правивший электродрезиной, груженной мешками с почтой, крикнул нам, чтобы мы посторонились. Носильщик покатил тележку к воротам перрона. По радио сообщили, что начинается посадка на поезд Москва - Киев. В этой суете можно было и не отвечать на вопрос. А потом носильщик, лавируя между пассажирами, быстрее покатил тележку, и у входа на перрон мы с Роминой мамой простились. - Приходите к нам в гости! - крикнула она мне вслед. Домой я возвращался пешком и по дороге думал: как это удивительно получилось - шел в кино, а вместо этого проводил на вокзал маму Ромы Анферова, которую еще час назад совсем не знал... И завтра иду в кино с самим Ромой Анферовым! Мог ли я еще утром предвидеть что-либо подобное? И я радостно почувствовал вдруг, что впереди ждет меня еще не раз и необычайное и непредставимое... - "Все мечты сбываются, товарищ!.." - запел кто-то возле самого уха, вкрадчиво и настойчиво обнадеживая. Я поднял голову. Окно второго этажа было настежь распахнуто. На подоконнике стоял проигрыватель. В глубине комнаты звенели бокалы. Мужской голос громко сказал: - За встречу! "Должно быть, встретились люди, которые долго этого ждали, - подумалось мне. - Может быть, уже не надеялись увидеться. Но встретились". И чья-то открытая, нараспашку, радость на миг коснулась меня. И явственнее, острее, чем минуту назад, я ощутил тогда, что в жизни все несбыточное может сбыться... - Как картина, понравилась? - спросила мама, когда я вернулся домой. - А я не был в кино. На вокзал ездил. - Зачем? - Конечно, этот вопрос не мог не прозвучать. - Провожал мать товарища, спешившего на пленум, - четко и громко, однако нарочито будничным тоном отвечал я, не в силах умолчать о том, что у меня есть такие товарищи, но не желая этим кичиться. Новое, приподнятое настроение не оставляло меня весь вечер. III - И что же такое, по-твоему, друг? - спрашивал меня назавтра Рома Анферов. (После кино мы зашли к нему.) - Сформулировать? - пробормотал я с усмешкой. И зашагал по комнате. Я снова ощущал необычайность, даже нереальность происходящего. Странно! Сегодня рассуждаю о дружбе с Ромой Анферовым, завтра, может быть, потолкую о любви с Зиной Комаровой!.. Это волновало меня. А на Ромин вопрос я не мог ответить ничего, помимо общеизвестного: друг - это тот, кто выручит, на кого можно опереться в беде; с другом достижимо такое, что одному не под силу. Но я не стал говорить вслух того, что знает каждый. Рома ждал. "Может быть, он хочет знать, кого приобретает в моем лице?.." И с забившимся сердцем я подумал о том, до чего нелепо, что я, так давно мечтавший с ним дружить, в эту минуту нем... Раньше чем мне пришло на ум что-либо подходящее, Рома заговорил сам: - А я, пожалуй, могу сформулировать. - Он был серьезен и не усмехался. - Друг - это... Друг говорит тебе то, что сказал бы себе ты сам, если б мог видеть себя со стороны. Друг - тот, кто в силах всегда сказать тебе это. Он "второе я", alter ego, как говорят в торжественных случаях. "Второе я", зорко наблюдающее за "первым я". "Второе я", зорко наблюдающее за "первым я"! Мне показалось, что это поистине метко сказано. Кроме того, приятно было наконец мимоходом узнать, что значат слова "alter ego", на которых я не раз спотыкался, читая классическую литературу. Я решил, что при случае спрошу у Ромы, что такое "альма матэр" (alma mater) и "пинке-нэц" (pince-nez). - Поэтому никто не может помочь тебе стать лучше - понимаешь? - чем друг, - продолжал Рома. Он что-то вспомнил, чуточку помрачнел и добавил: - При условии, что ты не вздумаешь на него обижаться... Ведь не обижаешься же на себя, если мысленно себя выругаешь! Я сказал, что Рома совершенно прав: и я так представляю себе дружбу. - Что ж... тогда... - Рома помедлил, глядя на меня с некоторым сомнением. Потом энергично протер глаза, точно перед этим дремал. Во взгляде его больше не отражалось никакого сомнения. - Мы с тобой, Володя, конечно, часто будем видеться - и в школе и не в школе. Я кивнул. - Условимся, что будем всегда говорить друг другу о том, что мне в тебе или тебе во мне не нравится. О любой слабости, о каждом недостатке. Увидишь, я смалодушничал - пусть на минуту! - скажи. Я увижу, что ты маху дал, - тут уж... - Он развел руками: не взыщи, мол, скажу все напрямик. - Конечно, все это возможно, только если верить друг другу. Я тебе, Володя, верю. - И я тебе, - сказал я. - Ну и, разумеется, на основах взаимности, так сказать... - Рома улыбнулся. - А не то что один всегда критикует, другой всегда молчит! - Конечно, - отозвался я готовно. - Попробуем, значит, помогать друг другу воспитывать характеры. - Обязательно! Теперь, когда было достигнуто согласие, и притом торжественное, об основах нашей дружбы, возникла пауза. Перейти сразу на будничный тон было трудно, как после присяги. Мы помолчали. Потом я произнес: - Между прочим, Рома, ты, наверно, знаешь, что такое "альма матэр" и "пинке-нэц"? Рома был озадачен: - "Пинке-нэц"?.. "Альма матэр" - мать родная. Но "пинке-нэц"... А к чему это относилось в тексте? - Это... кажется, это надевали. - Надевали? Кто? - Рома недоумевал. - Напиши-ка мне это слово латинскими буквами. Я написал. Рома прочитал и после этого смеялся минуты две. Узнав, в чем дело, захохотал и я. Мы весело ржали в два горла, откинув головы на спинку дивана... - Ну, знатока языков из тебя, видно, не получится, - сказал наконец Рома, отрывисто дыша. - Ты кем, кстати, хочешь стать? А, пинке-нэц?.. - Океанографом, - ответил я со всхлипом. - В общем, там видно будет... А ты? Он стал совершенно серьезен: - Скорее всего - психологом. ...О том, что Рома хочет стать психологом; я в тот день услышал в первый раз. Я, кажется, спросил его тогда: - Учебник новый будешь писать? - Почему-то мне не пришло в голову, что могут быть какие-либо труды по психологии, помимо учебника для десятых классов. В ответ он пожал плечами: - Почему же обязательно учебник? Скоро я убедился в том, что он действительно готовится в психологи. Началось с того, что, когда мы вместе вышли из школы после уроков - совершенно так, как я представлял себе это в мечтах неделю назад, - Рома сказал: - Что ж, обменяемся впечатлениями друг о друге? Ну, что ты думаешь обо мне? Твое слово, Володя. Давай. - Может, сперва ты? - предложил я, робея. - Сказать, что я о тебе думаю? - Да. Пока он несколько мгновений медлил, мне было тревожно и боязно, точно предстояло впервые взглянуть на себя в зеркало после долгой болезни или тяжких невзгод. Ну, как же я теперь выгляжу?.. - По-моему, ты хороший парень, - начал Рома. - Добрый. У меня отлегло от сердца. - Но ты, что ли... Ты, пожалуй, не считаешь себя взрослым человеком, вот что! Да, у меня такое впечатление. Ты, похоже, считаешь, что взрослым станешь, когда кончишь институт. Неверно? Мне кажется, ты иногда думаешь: жаль, не скоро это будет... Бывает? Верно! Бывало, что я так думал. Удивительно, что Рома это знал. - Я неверно сказал, что ты хороший парень, - продолжал Рома, и тут я просто испугался. - Ты хороший мальчик. Ты будешь еще долго и терпеливо мечтать о поступках, которые совершишь, "когда вырастешь большой", когда тебя будут считать уже взрослым. - Но я же еще действительно... Ты разве считаешь себя совсем уже взрослым человеком?.. - Считаю. В основном - да. Вообще, по-моему, в нашем возрасте предстоит не "вырасти большим", а стать взрослым. Стать, понял? - Это прозвучало у него задорно, лихо, серьезно и... чуточку по-мальчишески все-таки. - Это же определяется поступками, Володя. Я знаю одного студента третьего курса. Он все равно как школьник, только тринадцатого класса. А его одногодок учится на первом курсе вечернего техникума, днем работает на заводе, женат уже - взрослый человек! - Потому что он работает, - сказал я. - Ну конечно. Хотя и студент ведь не обязательно школяр. И старшеклассник не обязательно птенчик... Рома смолк. Теперь, по-видимому, была моя очередь сказать Роме, что я о нем думаю. Я глубоко вздохнул и начал: - Из всех, кого я знаю, ты, по-моему... - Извини, перебью тебя, - спохватился он. - Вот еще что: ты трусоват немного, мне кажется. Когда ты не записался в боксерскую секцию из-за того, что у тебя будто бы нет времени, мне показалось, что на самом деле ты не хочешь рисковать носом. Продолжай, Володя. Последнее сказано было, пожалуй, тоном председателя. Но не это удивило меня - Роме очень часто приходилось председательствовать, что и проскользнуло сейчас в манере говорить, - а поразительно было то, что, рассказав о случае, когда, ему показалось, я не захотел рисковать носом, он даже не спросил: "Так и было?" Между тем именно так и было! Непонятно только, как он это узнал. Как мог заметить, что я струсил, когда я без какой-либо заминки или запинки отвечал: "Нет времени". Что, кстати, отчасти было правдой. - Из всех, кого я знаю, - снова начал я с того самого места, на котором Рома меня прервал, - ты, по-моему, самый наблюдательный человек... Ты замечаешь столько... - Пытаюсь... - пробормотал он. - И... тоже мне по душе, что ты никогда - что бы там ни было! - себя не роняешь. Это... - Стараюсь, - буркнул он, точно поправляя. - Еще мне очень нравится... Я прямо завидую тому, какая у тебя выдержка! Она... - Вырабатываю, - вставил он. Я осекся. Опять он одним словом как бы пригасил мою похвалу. И вдруг обнаружилось, что мне больше нечего сказать. На очереди не было ни одной мысли. - Так-с, - заметил Рома. - Теперь о моих недостатках. - Твоих недостатках? Каких? - Как - каких? - спросил он недоумевая. - О тех, которые ты во мне находишь. - А если не нахожу? - Как - не находишь? - переспросил он, начиная сердиться. - Мы, по-моему, знакомы довольно давно. Что ж, ты не замечал во мне никогда никаких изъянов, ни одной дурной черты? - Как-то не замечал, - признался я. - Нет... - Значит, по-твоему, у меня нет пороков? - спросил он раздраженно. - Так, что ли, ты считаешь? Довольно странно! Надо, Володя, развивать наблюдательность. - Конечно, надо, - согласился я. - И потом, ведь мы с тобой еще недавно дружим. Так что, возможно, я еще разгляжу в тебе и недостатки, и слабости, и пороки, - добавил я обнадеживающе. Конечно, со стороны наш разговор выглядел бы очень странным. И мне самому, когда перед сном я вспомнил о нем, он тоже показался немного диковинным. Правда, скоро я привык к Роме. Много позже - понял его. А пока что мне приходилось трудно... Рома воспитывал свой характер с великим нетерпением. Он развивал проницательность, тренировал наблюдательность и с застенчивой беспощадностью открывал во мне все новые изъяны. Казалось, он видел меня насквозь. Но главное - он требовал ответной беспощадности. В этом было все дело! Ибо оттого ли, что я был худшим психологом, чем Рома, или потому, что у него было куда меньше недостатков, чем у меня, - так или иначе, я очень редко отвечал ему "взаимностью". Как-то, правда, я сказал Роме, что у него неприятная манера насвистывать, слушая собеседника (действительно так бывало несколько раз, когда я ему о чем-либо рассказывал), но, едва я сделал это критическое замечание, он сейчас же извлек из него урок. И больше не насвистывал, слушая меня, ни разу. А других дурных привычек я у него не обнаруживал... Это сердило его: - За полторы недели я открыл в тебе, Володька, наверно, десяток - не меньше! - отрицательных черт. А ты - просто смешно! - один раз сделал мне толковое замечание... Так развивались наши необычные отношения. Меня тяготило лишь то, что я не оправдываю Роминых надежд. Я вспоминал, как бывшие друзья Ромы говорили, что он предъявляет к дружбе невозможные требования. Неужели это были те самые требования, которых не выдерживаю я? И может ли быть, что мы раздружимся оттого, что я не нахожу в нем изъянов? Ведь обычно-то расходятся, наоборот, оттого, что находят их друг в друге! Довольно часто я задавал себе эти вопросы. А Рома тем временем не дремал. Его проницательность не притуплялась и не знала устали. Стоило мне, между прочим, вскользь упомянуть как-то о Зине Комаровой, и он сейчас же сказал: - Надо будет пригласить ее к нам в школу. Я уже думал об этом, а потом из головы вылетело. Пусть расскажет, как работала над последними ролями. Ребятам будет интересно, а? - Пожалуй, - ответил я, изо всех сил стараясь рассеянно глядеть по сторонам. - На днях зайду в театр и приглашу ее. Это ты мне удачно напомнил. Кого бы, Володька, взять с собой, чтоб, так сказать, делегация была? - Кого-нибудь, - ответил я и зевнул. Это был натуральный, непритворный, протяжный зевок. И какой своевременный! Какую подлинность придал он моему ленивому "кого-нибудь"! Но, едва я закрыл рот, Рома рассмеялся. - Не темни, брат, - сказал он, - не к чему. Ты со мной и пойдешь. Или откажешься? День, когда мы с Ромой отправились в театр к Зине Комаровой, по многим причинам запомнился мне навсегда. IV Идя в дирекцию театра по длинному и узкому коридору, мы встретили попа в рясе и незагримированного мужчину с галстуком-бабочкой. Оба с удивлением на нас посмотрели. Не будь рядом Ромы, мне стало бы не по себе. Теперь же я спокойно и бегло их оглядел. Когда Рома был рядом, я не робел. Боязнь попасть в неловкое положение, которая одолевала меня то и дело, совершенно исчезала. Это было очень ново и приятно. Вскользь я уже замечал это за собой. Но сейчас, приближаясь по толстому ковру к столу секретаря дирекции, я испытывал особенное, осознанное удовольствие оттого, что чувствую себя так свободно в положении, в котором один краснел бы и немел. - Нам нужно повидать артистку Комарову. Она в театре, кажется? - осведомился Рома у пожилой седоволосой секретарши. - По-моему, да, - ответила та. - Если вы посидите в коридоре на диванчике, она непременно пройдет мимо вас. Вы Комарову в лицо-то знаете? Раньше ли, позже ли, она, как соберется уходить, пройдет мимо вас. - Мне случалось встречаться с Комаровой на нескольких конференциях, - отвечал Рома, - а мой товарищ видел ее только на сцене. Но, к сожалению, мы не располагаем временем. В семь в райкоме начнется совещание, и я не хотел бы на него опаздывать. Поэтому... Со словами "одну минутку, товарищи" секретарша сняла трубку и по внутреннему телефону попросила Зину Комарову (она назвала ее Зиночкой) зайти в дирекцию. Через минуту вошла Зина Комарова. Я впервые видел ее так близко. Если она шла навстречу по улице, я всегда отводил глаза, когда она оказывалась совсем рядом. Сейчас, пока Рома от лица школы приглашал ее к нам на вечер, я смотрел на нее без стеснения. На Зине Комаровой была голубая шелковая косынка с изображением карты Польши. Это была очень подробная карта - на ней обозначались не только крупные города, но и маленькие. Такой косынки я еще не видел ни на ком. Она вполне могла служить учебным пособием. И промышленный центр Лодзь на круглом плече Зины Комаровой вдруг напомнил мне, как я в прошлом году "плавал" на уроке экономической географии... Но необыкновенная географическая косынка удивила меня на Зине Комаровой гораздо меньше, чем обыкновенные вещи: блузка такая, как у нашей соседки, туфли, как у моей тетки. Было очень странно, что у Зины Комаровой может быть что-то такое же, как у обычных людей, не причастных ни к театру, ни к кино, ни к славе. Не значило ли это, что мы живем в одном и том же мире?! Зина Комарова держалась очень просто. Она сразу согласилась прийти в нашу школу, спросила, бываем ли мы в соседней - оказалось, что она кончала соседнюю пять лет назад, - а на вопрос Ромы, какое у нее отчество, ответила: - Николаевна. Но можете, если хотите, называть меня просто по имени - не настолько уж я старше. К слову, Зина Комарова рассказала, что пошла в первый класс, когда ей было шесть с половиной лет (мы с Ромой пошли в семь с половиной). Тут же она со смехом вспомнила, как трудно давалась ей геометрия: однажды, не в силах доказать, что два треугольника равны, она даже попросила математика поверить ей на слово... У ограды нашей школы мы расстались, и Зина Комарова дружески помахала нам вслед. Я почувствовал такое воодушевление, какого не испытывал никогда. Ведь Зина Комарова старше меня лишь на четыре года. Ведь через несколько месяцев я окончу школу. И стану взрослым человеком. И какое значение будет иметь через два-три года то, что я немного моложе ее?! - Очень хорошая девушка! - произнес Рома после паузы задумчивым тоном. Таким тоном произносят первые слова после того, как закрылся занавес, еще не покинув мира пьесы, еще оставаясь на своем месте, хотя занавес больше не откроется. - Ну что ж, Володя, по домам, а? - спросил он тут же совсем по-иному, как бы окунаясь в забытую было обычную жизнь, которая - хотим ли, не хотим ли - нас окружает. Вернемся из мира театра в свой мир?.. Но ведь мы видели Зину Комарову не в пьесе! - Рома, ведь... - Ты сейчас, по-моему, в мечтах на такую вышину забрался... Да? - спросил он негромко и как бы вызывая меня на откровенность. - А правда, слушай-ка, - сказал я. - Нет, серьезно, я думаю, так может получиться... - Все-таки было трудно сказать вслух, что может получиться; Рома смотрел на меня неотрывно. - Года через два-три я уже не буду - верно же? - в ее глазах мальчиком. И тогда... - В чьих это - "в ее глазах"? - осведомился Рома, как экзаменатор, понимающий, о чем идет речь, но все-таки требующий, чтоб ученик выражался более четко. - В глазах Зины Комаровой. Через два-три года. И тогда, может быть... Конечно, это не близкое будущее. Я просто... - Мне хотелось, чтоб Рома ободрил меня, кивнул, соглашаясь. - Ты, помнишь, сам рассказывал про одного парня, который днем на заводе работает, вечером в техникум ходит, а... и женатый. - Значит, точно, - сказал Рома словно бы самому себе. - Ну и ну! - Он покачал головой. - Все это может быть: и завод, и техникум, и жена, брат, - продолжал Рома энергично. - Единственно только - Зинаида Николаевна Комарова тут ни при чем. Это просто нелепо и смешно - мечтать о ней!.. - Почему?.. - спросил я, хотя мне было все равно почему. Нелепо и смешно, вот и все - какая разница почему? - Потому что актрисы выходят замуж за режиссеров. - Все? - спросил я сдавленно. - На всех бы не хватило режиссеров. Самые красивые. Должно быть, он знал наверняка. - Что ж... - сказал я после молчания. - Не так-то уж было заметно, а я все-таки сразу догадался, что у тебя на уме, - проговорил Рома довольным голосом. Если б я открыл в Роме какой-нибудь недостаток, то сразу же, по долгу дружбы, ему об этом сообщил бы. Но сейчас мне показалось, что нет у нас дружбы, и, ошеломленный этим, я попрощался, ничего не сказав. А он не прочитал в этот раз моих мыслей, кинул: "Привет!" - и удалился, легонько насвистывая. Я побрел домой, как к разбитому корыту. Было ясно, что Рома вовсе не дружит со мной. Он пробует на мне остроту своей наблюдательности, вот и все, и только за этим я ему нужен. Я шел, ни о чем не размышляя, ни до чего не доискиваясь, а просто сживаясь медленно с открывшейся мне ясностью. Смешно мечтать о Зине Комаровой. Наша дружба с Ромой ненастоящая... Но я не мог привыкнуть к этому. Наутро мне было так же не по себе, ничуть не легче, чем в минуту, когда меня осенило и мы с Ромой простились. И, наверно, потому я попробовал взглянуть на все по-иному. Ведь Рома давно еще мне сказал, что друг - это "второе я". И что на него так же нельзя обижаться, как на самого себя. Я с этим тогда согласился. А теперь "второе я", наблюдая за "первым я", то есть за мной, установило, что я нелеп и смешон, когда мечтаю о Зине Комаровой. Оно, то есть Рома, конечно, не скрыло этого от меня. Вполне понятно, что у Ромы, после того как он предостерег меня, был довольный голос: он радовался, что больше я не буду выглядеть нелепо. Вот почему у него был довольный голос, ясное дело!.. Тут мне стало легче, но только на один день. V На заседании комитета с активом стоял вопрос о характеристиках, которые комсомольская организация давала ребятам, поступавшим на заводы, в техникумы или институты. Рома доложил, что некоторые характеристики, выданные за последние полтора-два года, оказались неглубокими. - Так получилось потому, что мы не знали как следует этих ребят, которым давали характеристики, - сказал Рома. - А надо, чтоб характеристику составляли те, кто знает человека. И, во-вторых, бывает, что нельзя уложиться в несколько строк: нужно, может быть, исписать страницу. Допустим, пришлось бы мне, например, о Володе Шатилове писать... И Рома заговорил обо мне. ...Мне всегда бывает не по себе, если говорят про меня в присутствии многих людей. Даже если говорят одно хорошее, я все равно рад бы исчезнуть, не быть при этом. А тут собралось довольно много ребят, и Рома рассуждал перед ними о моем характере. Он рассуждал с таким знанием, какое может быть только у друга, и с таким беспристрастием, какого, казалось мне, у друга как раз не может быть. И он словно бы приглашал всех заглянуть ко мне в душу, даже не постучав перед этим, не спросив меня: "Можно?.." И я не выдержал: рванул на себя дверь, выскочил в коридор. (Потом мне сказали, что Рома после этого говорил обо мне еще несколько минут - главным образом о моих достоинствах.) Сейчас же меня окликнул Афанасий Кожин: - Досталось? - Он не то любопытствовал, не то сочувствовал. Афанасий приоткрыл дверь комнаты, где заседал комитет, на миг просунул туда голову, после чего взглянул на меня с возросшим интересом. - Что, Анферов по косточкам разбирал? - спросил он, чему-то радуясь. - Так тут же нечему удивляться! Вы, кажется, дружили последнее время?.. Да? А теперь больше не хочешь? Ну еще бы! Я же сам с ним одно время дружил. С ним же невозможно!.. Он стал возбужденно объяснять, что за человек Рома. По его словам, Рома был эгоист, парень с большим самомнением, "невозможно принципиальный" и "типичный пижон". То, что с Ромой "невозможно", было, пожалуй, правдоподобно. Вместе с тем Рома не был "типичным пижоном" - у пижонов, конечно, особых принципов как раз и нету... Хоть я и злился на Рому и вообще волновался, но видел, что концы с концами Афанасий не всегда сводит. И тем не менее мне было приятно, что Афанасий принижает Рому. Я возражал Афанасию, спорил с ним, но то, что в ответ он пуще ругает Рому, доставляло мне удовольствие. - Я же сам с ним одно время дружил, - повторял Афанасий. - Он же такой: ради принципа какого-нибудь не пожалеет друга! Осмеять может, разругать - пожалуйста, раз плюнуть! А я так не могу: если я, допустим, твой друг, я уж всегда буду за тебя. Что бы ни было! - Всегда?.. Значит, ты будешь беспринципный друг? - Зато верный, - отвечал он. И мы стали дружить с Афанасием или, как говорят в школе, ходить с ним. Вместе ходить по коридору на перемене, вместе уходить из школы, вместе прогуливаться, покончив с уроками. Может быть, так получилось потому, что, раздружившись с Ромой, мне не хотелось оставаться одному. Но главное, после мудреных Роминых рассуждений о "втором я, зорко наблюдающем за первым я", простые слова Афанасия "я уж всегда буду за тебя" чем-то очень меня подкупили. Даже тронули. Так началась самая трудная полоса в моей жизни, потому что ни до того, ни потом я не попадал в глупое положение на такое долгое время. Я впервые понял тогда, что пребывать в глупом положении не только неловко, но просто опасно. Дело в том, что, находясь в глупом положении долго, даже смышленый, умный человек глупеет. Если б не это, я рассказал бы о дружбе с Афанасием как о забавном эпизоде, над которым можно посмеяться, только и всего. VI - У меня к тебе большая просьба, - сказал вдруг Афанасий, замедляя шаг, когда мы шли из школы к нему домой. Это было через два или три дня после нашего разговора о Роме. - Какая? - спросил я. - Я тебя очень прошу: не говори моей матери, что ты получил уже табель с четвертными отметками. Если она тебя спросит, получил ли, ответь: нет еще. Я ей не говорю, что получил табель, чтоб ее не огорчать. Там ей, знаешь, нечему радоваться, так я... - Ну пожалуйста, - сказал я, - я ей не скажу. - Большое спасибо! Большущее, Володя! - Пустяки... - пробормотал я, смущенный размерами его благодарности. Мы поболтали о шахматных и футбольных новостях и кинокартине с участием Зины Комаровой. - Знаешь что, - сказал Афанасий спустя пятнадцать минут, когда мы поднималась по лестнице его дома, - ты и своей матери не говори, что получил табель. Голос у него был такой, точно в промежутке мы и не толковали с ним о других вещах. - Почему? - спросил я. - Моя мать знает, что мы с тобой подружились. Она может позвонить твоей и спросить, принес ли ты табель. Если твоя мать ответит "да", то моя поймет, что и мне уже выдали. И огорчится раньше времени. - Понятно, - сказал я. - А долго мне нужно будет отвечать маме, что табель еще не выдали? - Да, - отвечал Афанасий. - Как можно дольше. - Ладно, - сказал я. - Я мог бы ее, правда, отметками порадовать, но... Ну ладно. - Тебе это будет очень трудно?.. - спросил он сочувственно и в то же время моляще. - Ничего... - Большое спасибо! - Не за что, - ответил я чуточку досадливо. Открыла нам мать Афанасия. Она была очень приветлива и сейчас же пригласила нас обоих к столу. - Пожалуйста, пожалуйста, у нас уж так заведено: всех товарищей Афика - в обед ли, в ужин ли - мы всегда просим к столу! - объявила она, когда я стал отказываться. - Так у нас в доме заведено! Такой уж в нашем "монастыре" устав... - заключила она радушно и, пожалуй, немного хвастливо, распахивая перед нами дверь столовой. - Нам только сначала, мама, руки надо помыть, - сказал Афанасий, опасливо пятясь и почему-то делая мне знаки. - Мы сейчас... - Пожалуйста, идите в ванную, - отозвалась его мать тем же радушным голосом. - Дашь, Афик, товарищу чистое полотенце. В ванной Афанасий торопливо закрыл дверь на задвижку, сильно открутил кран, но мыла в руки не взял, а произнес озабоченно: - Володя, я тебя еще не предупредил... - О чем? - спросил я. - Мама с тобой за столом будет на разные темы беседовать... - сообщил он под шум падающей воды. - И что? - сказал я. - Так ты, прошу тебя, не упомяни случайно об институтах, студентах, приемных экзаменах и всяких таких вещах. - А почему? - спросил я. - Потому что, видишь ли какая штука, она мечтала всегда, чтоб я после школы пошел в вуз. Но с таким аттестатом, какой у меня будет, конечно, в институт и соваться нечего при теперешнем конкурсе. А мать все с этим не свыкнется и, как услышит о студентах, дипломах там, деканах, расстраивается сразу. Ты этого не касайся, Володя. Тут его мать сквозь дверь осведомилась, куда мы запропастились. Афанасий находчиво отвечал, что мы выронили и не сразу нашли мыло. - К столу, к столу, быстренько! - донеслось из-за двери, и мы с Афанасием направились к столу. По коридору мы шли молча, но на пороге столовой Афанасий потянул меня за рукав. - Что?.. - спросил я, понижая голос. - О техникумах лучше тоже не упоминай, - шепнул он. После этого мы сели к столу. Ужин был очень вкусный. Но я с опаской ждал минуты, когда мать Афанасия начнет со мной беседовать. На всякий случай я повторял про себя слова - темы, которых Афанасий просил не затрагивать. "Табеля, институты, студенты, дипломы... - твердил я, запоминая, и мне хотелось загибать пальцы на руках. - ...Деканы, ректоры, экзамены... Что-то еще я забыл? Что?.. Да, техникумы!" Между тем мать Афанасия осведомилась, с родителями ли я живу и кто по профессии мой отец. Считая, что ничуть не подведу Афанасия, я сразу отвечал, что папа геолог. - И мой брат геолог! А что твой папа заканчивал? "Геологоразведочный институт", - чуть не ответил я тотчас же, но вовремя спохватился: "Институт... нельзя". Пришлось думать, как быть. Думал я с таким видом, точно припоминаю, где папа учился. Афанасий тем временем, недвижно уставясь на меня, с усилием жевал. Казалось, кусок кулебяки у него во рту рос и твердел... Продумав под его взглядом минуты две, я наконец сказал, что папа самоучка. Такой ответ, во всяком случае, не наносил Афанасию никакого ущерба. И вообще за весь вечер я ничем не повредил ему, но сам произвел на его мать впечатление недоумка. Когда я ушел, она долго у него допытывалась, что он во мне нашел. При мне же она только один раз сказала с улыбкой: - А Володя, по-моему, очень задумчивый, да? Он как будто все время в мыслях витает где-то... Да, Афик? - Ага! - весело подхватил чертов Афик. - Чудак человек! - И он расхохотался. Действительно, перед тем как раскрыть рот, я каждый раз надолго задумывался, чтоб ненароком не подвести Афанасия. Но гораздо нелепее было другое. За целый вечер я не сказал ни слова правды. Любой мой правдивый ответ каким-нибудь образом вредил Афанасию. На самый простой и обычный вопрос нельзя было отвечать, не подумавши... Мне вспомнилась вдруг известная детская игра с трудным условием: "Да" и "нет" не говорите, черного и белого не берите". Пожалуй, игра, в которую втянул меня Афанасий, была посложнее. Но главное, этой игре не было конца. - Володя, ты просто огромнейший молодец! - объявил Афанасий, выйдя вместе со мной во двор, чтоб проводить меня до ворот. - Я несколько раз так струхнул, что, знаешь... Но ты так выворачивался, что просто... Ну, я тебе, Володя, так благодарен... - Афанасий, что называется, не находил слов. - Я тебя хочу познакомить с Зоей, - сказал он после паузы решительно и облегченно, точно нашел-таки способ выказать мне и доверие и благодарность. - С какой Зоей? Кто это - Зоя? - Это девушка, в которую я влюблен, - отвечал Афанасий, оглядываясь по сторонам. - Ее еще не видел никто из моих знакомых, и ни мама, ни папа не видели... Она, как мы, десятый класс кончает, но за ней и студенты бегают, и новатор один лет двадцати пяти на нее заглядывается. Зойка... - А из какой она школы? - спросил я. Оказалось, что из той же, которую кончала Зина Комарова. Тут у меня почему-то увеличился интерес к неизвестной Зойке. - Как же ты нас познакомишь? - Мы к ней послезавтра вечером пойдем в гости. Она меня приглашала прийти с товарищем. - А по какому поводу зовет? - спросил я. - Да просто так - весна, майские дни... Через два дня Афанасий под вечер зашел за мной, и мы отправились к этой его знакомой девочке. А за несколько часов до того в школе, когда я забежал в гардеробную за фуражкой, меня остановил Рома. - Мне кажется, в последние дни ты за что-то на меня в обиде, - сказал он. - Если так, это очень глупо. Если мне померещилось, тогда "инцидент исчерпан"... Рома смолк. Признаваться в обиде, которую уже заранее, наперед, он объявил глупой, я не хотел. Заверять его, что решительно ничего не произошло, - тоже. И вообще, к чему объясняться? - Спешу сейчас. Бегу... - отвечал я уклончиво. - Ладно, - сказал он, легко меня отпуская. - Вечером, надеюсь, будешь свободен. Это прозвучало мне вслед не как вопрос, а, что ли, как напоминание о само собой разумеющемся. - Не буду, - отвечал я тоже вскользь, очень довольный тем, что это правда. - Я приглашен в гости. Пока! Мне было очень приятно произнести это - почти так же, как когда-то сказать дома: "Провожал мать товарища, спешившего на пленум". А довольно давно это было!.. Хотя не так уж... Афанасий зашел за мной даже раньше, чем мы уговорились. Он был наряден, возбужден и сильно суетился: - Володя, галстук не очень пижонский? Что брюки внизу обтрепаны, не заметно? Сойдет, а? Слушай, я не очень жирный? Анферов мне сказал, что я жирный парень. Спортом, говорит, позанимайся. По-твоему, ничего? А сзади?.. - Ничего. И потом, все равно тебе сегодня уж не успеть похудеть, как бы там ни было. - Сегодня? Да, сегодня, верно, не успеть, - согласился Афанасий и расхохотался. - Это ты остроумно заметил! Но сам я не находил в своем замечании ничего остроумного. Оно было, как любит выражаться моя мама, резонным. Не больше. Я недоуменно пожал плечами. - Между прочим, у Зои побольше остри, - продолжал Афанасий, не обратив на это внимания. - На инструментах ты, кстати, не играешь? - На каких? - На музыкальных. - Нет. А что? - А то, что я, понимаешь, тоже не умею. У них там рояль есть. Умел бы я, сел бы и сыграл попурри какое-нибудь... Надо будет нам побольше шутить, - закончил он озабоченно. - Ты знаешь веселые истории? Веселых историй я знал немного, но одна случилась недавно со мною самим. Я застрял в лифте за полчаса до начала спектакля, на который собирался идти вместе с родителями. Кто-то побежал за монтером, а мама тем временем пыталась просунуть мне еду сквозь металлическую решетку, точно зверю в клетку. Не просовывалось ничего, кроме сосисок, которые, к счастью, оказались у соседей... В театр мы немного опоздали. Афанасий сказал, что история, пожалуй, забавная, но для сегодняшнего случая никуда не годится. Я не обиделся и не спросил почему, но он сам стал объяснять мне: - Понимаешь... чуть не забыл тебя предупредить... В общем, умоляю, Володя: сейчас у Зойки - ни слова о театре! Пусть тебе театр, кино, артисты на язык не попадаются, иначе... Вероятно, я зарычал, потому что Афанасий, отпрянув, крикнул: - О музеях - пожалуйста! Ну?.. О картинах там, статуях. А?.. - У него был испуганный взгляд и успокоительный голос. - Что - "Ну"? Что - "А"? - озлился я. - Что за ерунда опять? - Нет, ты вникни сперва, - сказал он жалобно. - Ты вникни, Володя, если ты друг, - повторил он жалобно и настойчиво. - Во что? - спросил я спокойнее. - А в то, - ответил он, приободрившись. - Вот во что: я Зойку обещал пригласить на балет в Большой театр. Это раз. А в кино, сказал, будем ходить на каждую новинку! - Чего ж, - сказал я. - И на здоровье. - А дома денег не дают на театр и кино: не отвлекайся, мол, от занятий... И я ее никуда не зову... Никуда не зову, понял? Потому-то и нельзя с ней говорить про кино и театр - вдруг о моем обещании вспомнит?! - Значит, сама она, думаешь, не вспомнит? - спросил я с насмешкой. - Если не напоминать, конечно, не вспомнит. Это же психологически можно объяснить, - сказал он, и тут я подумал, что, дружа с Ромой, Афанасий у него набрался кое-какой науки. - Само ведь в памяти ничего не всплывает. Если по дороге из школы ей не попадется на глаза театральная афиша, если она не услышит случайно, как по радио передают спектакль, если мы какой-нибудь такой темы не коснемся, ничего ей не вспомнится, будь уверен. - Может быть, - согласился я. - Не знаю. Может быть, этой Зойке правда не попадаются на глаза афиши, может быть, она редко включает радио, но я уж обязательно брякну при ней что-нибудь о балетах или деканах и все тебе испорчу. Лучше я сейчас не пойду с тобой, Афанасий. - Так о деканах-то - пожалуйста! - залопотал он. - Это с мамой о них не надо... А тут только о театрах, кино... У Зойки. С мамой как раз об этом можно... - Пожалуй, лучше мне с тобой не ходить, - сказал я и остановился. - Да брось, да мы уже пришли! - Тут Афанасий крепко взял меня под руку. - Вот в этом доме живет Зоя. А вот, между прочим, эти девочки тоже к ней идут. Две девочки, очень симпатичные на вид (одна - с виолончелью под мышкой), действительно шли по переулку, приближаясь к тому парадному, возле которого остановились мы. - Ни шагу назад! - крикнул мне Афанасий шутовским голосом и оглянулся на девочек. - Здравствуйте! Спешите видеть Володю, он собрался удирать! - Да ну-у!.. А почему?.. - спросили девочки хором ноющими голосами, точно они меня знали и могли жалеть о моем уходе. - Дело есть. Надо, - ответил я, не вдаваясь в подробности, кивнул им всем и, высвободив локоть из пальцев Афанасия, зашагал было прочь. - No pasaran! - крикнул со смехом Афанасий, широко разведя руки в стороны, и преградил мне дорогу. Я остановился. "No pasaran"... Недавно я прочел эти слова в чьих-то воспоминаниях об испанской войне, и они запали мне в память. "No pasaran!" - "Они не пройдут!" - это был клич республиканцев, клятва в том, что революционный Мадрид не будет отдан фашистскому войску Франко. С этими словами шли в неравный смертный бой... Потом Мадрид пал. Испанскую революцию подавили. И это было уже очень давно. Но пусть давно, с этими словами шли на смерть за свободу. И вот их Афанасий произнес сейчас так... так, как я слышал. Он, по-прежнему улыбаясь, загораживал мне дорогу, и с каждой секундой его улыбка становилась мне все неприятнее. - Слушай, я пойду, - сказал я твердо. - Но я же обещал, что тебя приведу, - возразил он растерянно и перестал улыбаться. - Получится, что я обманул?! У него был такой тон, точно по моей вине он может попасть в совершенно непривычное, невыносимо стыдное положение. Это взбесило меня. - Так и получится, - заверил я и ушел, не оглядываясь. Я ничуть не жалел о том, что оставил Афанасия одного перед домом его знакомой девочки. Нельзя сказать, что на душе у меня после этого было радостно, однако я шел, слегка и приятно удивленный тем, что характер мой, пожалуй, тверже, резче, чем я предполагал раньше. Мне всегда плохо удавалось отказаться от чего-либо наотрез. Мне это было очень трудно, если меня упрашивали. А сейчас - смог... - Здравствуй, Володя! - Я услышал незнакомый женский голос, поднял глаза, посмотрел перед собою, затем вбок - и увидел мать Ромы Анферова. - Добрый вечер! Почему вы к нам никогда не заглядываете? - Она спросила об этом не на ходу, а с интересом, ожидая ответа. Мне даже показалось - с беспокойством. - Да как-то так получается... - промямлил я. - Все учимся... (Не жаловаться же ей на Рому!) - Ну, понятно; вам, конечно, много приходится успевать, - заметила она раздумчиво. - Да... Вы бы не проводили меня, Володя, - в этот раз не на вокзал, ближе - домой? - Ромина мама улыбнулась. - Пожалуйста. - Я понимал, что она хочет о чем-то мне рассказать. - Видите ли, Володя, меня огорчает... - Ромина мама запнулась. - Рома, наверно, не одобрил бы того, что я... - Она махнула рукой. - Неважно. Словом, меня огорчает, что вы с Ромой раздружились. Между прочим, я совершенно не виню в этом вас, ни в малейшей мере!.. - Последнее было сказано так поспешно, точно предыдущая фраза могла меня задеть и обидеть. - Я вижу причину вашей... ну, что ли, размолвки с Ромой в его странностях - в странностях, вполне объяснимых. То есть их можно объяснить, но сам Рома, пожалуй, не в состоянии это сделать... Она помолчала. - Дело в том, что и раньше, и в этой школе, где вы уже учитесь вместе с Ромой два года, на Рому, по-моему, часто призывали равняться, предлагали брать с него пример... Это так? - Да, бывало, - согласился я. - Ребята действительно уважают Рому. - Я в этом не сомневаюсь. Но я не о том... Вы можете припомнить, чтобы Рому за что-нибудь пробирали? - Да нет... А может быть, не было повода? Ромина мама покачала головой и улыбнулась: - Он не безгрешен, Володя. Но он скромный. Непритворно скромный. И поэтому он испугался того, что на него всегда равняются, что с него во всем берут пример. Он подумал, что может... может утратить верное представление о себе. Вот тогда и появилась у него мечта о наблюдательном близком друге, который видел бы его недостатки, говорил бы ему о них. У него в этом такая потребность, как у растущих детей - в соли. (Вы никогда не видели, как малыши едят соль прямо из солонки?..) А особенно близких друзей у Ромы как-то не было... Вот, Володя... Ты не хотел бы сейчас к нам зайти? Или уже поздний час?.. - Спасибо, в другой раз лучше, - сказал я. - Ну хорошо, в другой. Но непременно, Володя, да? Я кивнул. Мы простились, и, уже никого не встретив по пути, я быстро дошел до своего дома. - А тебя тут товарищ ожидает, - сказала соседка, открывая мне дверь. ...Не знаю, что бы я почувствовал, если б узнал днем, что вечером ко мне собирается нагрянуть Рома Анферов. Но, внезапно увидев его у себя дома, я просто обрадовался: - О, привет! - Привет! - отвечал Рома. - Давно не виделись. Как провел время с Афанасием? - А ну его к дьяволу! Он... - Вот именно, - сказал Рома веско. - Нет, он ничего парень, но его запреты... - А, так он на разные слова накладывает табу? - В том-то и дело! Сегодня, понимаешь, на одни, завтра... - Ну, потолкуем о том, что Афанасий тебе запрещал, - предложил Рома смеясь. - Отведем душу! И весело и раскрепощенно, перескакивая с темы на тему, мы поболтали о театре и кино, институтах и техникумах, приближающихся экзаменах на аттестат зрелости и предстоящем выступлении Зины Комаровой в новой роли... - Теперь перейдем к вещам серьезным, - сказал Рома. - Давай все же в этом разберемся, чтоб потом не возвращаться. Ты на меня за что обижался? - За то... - начал я, силясь ответить как можно короче, чтоб не получилось утомительного "выяснения отношений". - За то... У твоего "второго я" - будь это Володя Шатилов или кто другой - есть и его собственное "я". Есть... Про это не годится забывать. - Принимаю, - сказал Рома с заметным усилием. - Принимаю этот упрек. Может быть, в нем есть рациональное зерно... - Есть, - заверил я. - Но хуже то, что мне иногда казалось... Мне казалось, я тебе довольно безразличен и ты просто пробуешь на мне остроту своей наблюдательности. - Ну, - сказал он, поморщившись, - ты несешь ахинею. Лучше выясним... - Нет, - перебил я, - мне действительно так казалось, и не без причины. - А знаешь, - сказал Рома с веселой злостью, - я сейчас тебя с удовольствием стукнул бы... - И, употребив глагол "стукнуть" в сослагательном наклонении, он вдруг на самом деле дал мне тумака. - Представь, я, наверно, дал бы тебе сдачи,- ответил я и немедля сильно ткнул его в плечо. - Принимаю, - сказал Рома так, точно настроение его улучшилось оттого, что мы размялись. - Принимаю этот ответ. Ты вообще-то ничего... Не понимаю только, как ты оказался в объятиях Афанасия. Вот это надо бы нам рассмотреть, - продолжал он тоном председателя, - потому что... - Минутку, - снова перебил я. - Когда встречаются два товарища, ни одному из них, по-моему, незачем председательствовать. - А... меткое замечание, - выговорил Рома оторопело. - Пожалуй, в нем есть рациональное зерно. Ну вот, забыл, о чем хотел сказать. Та-ак... Вспомнил: о робости духа, которую ты проявил! Я готов выкинуть председательский колокольчик, но выслушать меня, Володька, придется! Чтоб выражаться поточнее, я даже себе кое-что для памяти записал. Он вынул из кармана блокнотный листок и жестом Ботвинника поправил очки. Он был такой же, как всегда, и в чем-то иной... Я приготовился его слушать. "ТЕБЕ ПОСВЯЩАЕТСЯ..." I Виктор Громада впервые написал стихотворение, которое ему назавтра не разонравилось. Раньше он, сочинив стихи, на другой день рвал их на клочки, а эти клочки иногда еще сжигал, разведя костерчик в пепельнице. В этот раз он написал стихи вечером, дома, перечитал их наутро на уроке, поправил последнюю строчку, спрятал и испытал на минуту чувство, до того не испытанное и совершенно неожиданное. Стихотворение начиналось строчкой "Мне без тебя так трудно жить...". Виктор имел в виду Инну Петрову, учившуюся в их девятом "А" уже три месяца, с января (раньше она училась в другой школе и в другом районе). Ему действительно было трудно, оттого что Инна его не замечала. Она ни разу не оказывалась рядом, когда он на переменах удачно шутил и ребята вокруг него громко смеялись. Ее не было в классе, когда учительница литературы читала вслух его сочинение о Базарове, которое назвала "наиболее своеобычным". Но еще труднее стало Виктору после того, как, по-прежнему не замечая его, Инна заметила Гришку Мигунова. Вот тогда он взялся за перо. И сейчас, перечитав стихи, он почувствовал то, чего не ожидал и не надеялся почувствовать: ему стало легче. Не так трудно, как было. Это изумило и даже смутило его. Но облегчение было недолгим, потому что Мигунов передал Инне записку, и она, слегка улыбаясь, тут же принялась за ответ. Мигунов был старше других ребят в девятом классе. Ему уже исполнилось семнадцать лет, у него росли усы и борода, и он каждое утро пользовался электробритвой "Нева". Кроме того, он курил сигареты и катался на мотороллере. Помимо этих чисто мужских привычек, у него были и мужские переживания. Например, недели полторы назад Гришка бросил курить. С искаженным мукой лицом он сосал на переменах пустой мундштук, и все это видели. А по вечерам - о чем тоже знали все - он два раза в неделю навещал старушку, которую сбил, мчась на мотороллере. И эти в высшей степени мужские Гришкины беды внушали, по-видимому, Инне сострадание. Однажды она поехала вместе с Мигуновым проведать старушку и с заднего сиденья мотороллера помахала рукой переходившему улицу Виктору. После чего Мигунов умчал ее на второй космической скорости, а Виктор забыл, в какую сторону шел... Виктор решительно не понимал, как она может сочувствовать Гришке. Он не видел в Гришкином отвыкании от сигарет ни геройства, ни мученичества, поскольку того никто не заставлял приучаться к курению. И точно так же Виктор считал, что Мигунов вполне мог не сбить с ног старушку, если б не мчался что есть духу неизвестно зачем. То, что беды, в которых Гришка сам виноват, могут казаться Инне испытаниями, выпавшими на долю его сильного характера, поражало Виктора. Ему даже как-то пришло в голову, что Инна только делает вид, будто Гришкины переживания ей небезразличны. И, вероятно, именно поэтому вторая строчка его стихотворения в последнем и окончательном варианте звучала так: "А ты?.. Ты дразнишь и тревожишь..." II Неизвестно, что произошло бы дальше с только что написанными стихами Виктора, если бы в тот день, когда он принес их в школу, его брата Алешу Громаду, ученика шестого класса той же школы, и ученика тоже шестого класса, Ваську Тушнова, не привели на большой перемене к директору школы. - Драчунов из шестого "Б" - ко мне, - произнес Иван Еремеевич с порога кабинета. Алеша и Васька вошли, сопровождаемые девятиклассником Михаилом Матвеевым и руководителем школьного кружка художественного чтения Глебом Анисимовичем. Глеб Анисимович и Михаил Матвеев приблизились к директорскому столу, а Алеша с Васькой остались у дверей. - Вы сказали "драчунов - ко мне", Иван Еремеевич, между тем драчун тут только один... - проговорил Глеб Анисимович. У него был такой артистический голос, такая великолепная дикция, что казалось странным, если этим голосом он не стихи по радио читал и не монологи со сцены произносил, а сообщал что-нибудь обыденное, стоя от вас к тому же в двух шагах. - Вот этот, Тушнов, - пояснил Матвеев. - Да, этот Тушнов на моих глазах, как говорится, ни с того ни с сего смазал по физиономии этого мальчика... - продолжал Глеб Анисимович. - Алешу Громаду, - вставил Матвеев. - ...Алешу Громаду, который от этой затрещины отлетел на несколько шагов и едва не упал. Алеша печально подтвердил: - Я с трудом сохранил равновесие. После этого директор спросил: - Тушнов, почему ударил Громаду? И услышал в ответ: - Он мне не давал марку... Директор не понял: - Какую марку? А Васька пожал плечами. Тогда директор спросил Алешу: - Что же произошло? И Алеша принялся охотно объяснять: - Это очень ценная марка, поэтому я... Она ценилась еще тогда, когда она была просто маркой голландской колонии. И теперь, представляете себе, она стала маркой бывшей колонии! - Он вынул марку из нагрудного карманчика куртки. - Вот она! - Как тебе удалось достать? - спросил директор, разглядывая марку. - Выменял? - Да, на две, - живо ответил Алеша. - Тоже ценных... Но тех у меня, Иван Еремеич, остались дубликаты. - Толково, - сказал директор, возвращая Алеше сокровище. Потом взглянул на Тушнова: - Что ж ты молчишь? (Васька пожал плечами: "А вы, мол, мне подсказываете, что говорить?..") Не просишь у Громады прощения? Немедля Тушнов отрывисто произнес: - Извини, Громада. На что Алеша ответил несколько театрально: - Если ты сожалеешь о своем поступке, я тебя прощаю, Василий. - Ага, - сказал Василий, подумав о том, что пробыл в директорском кабинете уже вполне достаточно. - Можно идти? - спросил он буднично. И тут как раз послышался звонок, возвещавший о конце перемены. - Нет, - ответил директор. Затем повернулся к Алеше Громаде и Михаилу Матвееву: - Вы свободны, идите в классы. И оба ушли, а Тушнов остался. На лице его появилось выражение недоумения. Точно до этой минуты все было в порядке вещей, "нормально", как говорил он по всякому поводу, а теперь начинается, неизвестно для чего, нечто излишнее. - Он же меня извинил, так? - пробормотал Васька. - Чего ж тут... - Ты находишься в кабинете директора, Василий Тушнов! - напомнил Глеб Анисимович своим великолепным, звучным и гибким голосом. (Слыша этот роскошный голос, невольно думалось, что Глеб Анисимович бедновато одет. Пожалуй, не будь у него такого роскошного голоса, это просто не бросалось бы в глаза и никто не замечал бы, что его костюм немного потрепан.) - Видишь ли, Громада тебя простил, а я - нет, - сказал директор спокойно. - Возможно даже, что я сочту нужным исключить тебя из школы. - За что? - спросил Тушнов хрипловато. Директор не отвечал. Потом спросил сам: - Когда, по-твоему, можно бить человека по лицу? Пытаясь угадать, чего от него ждут, Васька пробурчал: - Никогда нельзя... Только простил же Громада... - Ну, почему же - никогда? - жестко осведомился директор. - Если человек грязно оскорбляет женщину, нужно ему... - Как это - "грязно оскорбляет"?.. - Тушнов наивно и непонимающе поглядел в глаза директору. Ваську забавляло, когда, запинаясь и затрудняясь, старшие потешно неподходящими словами рассказывали о том, о чем, по их мнению, ему лучше не знать и что ему, однако, давно известно во всех подробностях. Но директор ответил коротко и сразу: - Ты знаешь как. Вот за такое следует бить по щекам. А ударить просто так - это... - Иван Еремеевич возмущенно смолк. - Ты, вероятно, знаешь, Тушнов, чем отвечал в старину на пощечину порядочный человек? - спросил Глеб Анисимович. - Не. Не знаю, - ответил Васька. И он действительно не знал. - Вызовом на дуэль! - сообщил Глеб Анисимович. - Может быть, ты не читал пушкинского "Выстрела"? - спросил он с брезгливым состраданием. Васька затряс головой отрицательно, украдкой следя за тем, какое это производит впечатление. Чутье невнятным шепотком подсказало ему, что его невежество может, пожалуй, в известной мере смягчить педагогов. - Так тебе незнакомо это?! - И, приблизившись к Тушнову на расстояние шага, Глеб Анисимович наизусть прочитал: - "Главное упражнение его состояло в стрельбе из пистолета. Стены его комнаты были все источены пулями, как соты пчелиные. Искусство, до коего достиг он, было неимоверно, и если б он вызвался пулей сбить грушу с фуражки кого б то ни было, никто б в нашем полку не усумнился подставить ему своей головы". Васька слушал и чувствовал смущение от какой-то неопределенности происходящего. Это было нечто среднее между нахлобучкой и концертом. Он даже не знал, как ему теперь держаться... - Не узнаешь этот отрывок? - спросил Глеб Анисимович. - Проходили, возможно, - ответил сумрачно Тушнов. - "Возможно"?.. Печально, - промолвил Глеб Анисимович с горечью. Он сделал выразительную паузу и медленно, будто думая вслух, прочитал: - "Мы полагали, что на совести его лежала какая-нибудь несчастная жертва его ужасного искусства". Глеб Анисимович пытливо взглянул на Тушнова, желая, может быть, определить, нашло ли его чтение какой-нибудь отзвук, а Ваське почудился вдруг в последней фразе упрек. - Ну что я сделал?.. - ворчливо запричитал он. - И ведь извинился - пожалуйста! А что я сделал? - Стань в угол! - резко сказал директор. - Вон в тот! Он указал на дальний угол в глубине кабинета. Тушнов секунду колебался, затем, пожав плечами, подчинился. И директор с Глебом Анисимовичем повели между собой неторопливый разговор, будто его уже не было в комнате. - Вот... Это не первый случай, когда в классе-то проходили, а следа в душе не осталось никакого... - Иван Еремеевич покачал головой. - Не только в душе - в памяти. Что, я бы сказал, еще более странно, - добавил Глеб Анисимович. - Да, на уроке у ребят, я замечаю, с литературой складываются... порой, конечно... очень уж официальные отношения. - Как говорится, увы, это так, - подтвердил Глеб Анисимович с унылой скорбностью. - Тут у нас три года работал литкружок, - продолжал директор. - Довольно много ребят в нем занималось - больше, правда, старших. И они, понимаете, были с литературой на короткой ноге. В хорошем смысле. - Я понимаю. Без развязности в отношениях с классиками, - вставил Глеб Анисимович. - А главное, к современной, прежде всего, литературе вкус прививался. Его надо прививать, потому что и ерунды же много печатается... - Да, столько, знаете ли, дребедени всякой... - Потому-то, конечно, необходимо ребятам дать ориентировку. Да. А Оксана Георгиевна нас покинула. Уехала с мужем учительствовать на необжитые земли. Кому-то там, вдалеке, повезло, - так? - а для нас утрата. Вот... Не согласились бы вы... - Сейчас не то время, чтобы в угол ставить! - выпалил из своего угла Тушнов. - Это раньше ставили, а теперь... - и замер, ожидая оглушительных громов на свою голову. Но Иван Еремеевич одобрительно сказал: - Хорошо, Тушнов! Постоял, подумал и начал, я смотрю, потихоньку разбираться в том, что можно и чего нельзя в наше время. Постой, что ли, еще минутку-две, а потом скажешь, в чем еще разобрался, и, может, в класс пойдешь. Затем, повернувшись к Глебу Анисимовичу, он сказал: - Так не взялись бы все-таки литкружок у нас вести? - Вы говорите так, точно уже предлагали мне это... - А разве я вам минуту назад этого не предлагал? - удивился Иван Еремеевич. - Нет? Ну, все равно - согласны? - Если позволите - один предварительный вопрос, - отвечал Глеб Анисимович с некоторой торжественностью. - Почему именно мне вы... - Понимаю, понимаю, - перебил Иван Еремеевич. - Во-первых, загружены наши преподаватели. И потом... хочется же, чтобы кружок вел человек, видящий в литературе красоту! Не только, знаете ли, то или иное содержание. Словом, человек с любовью к художеству... Вот вы на память читаете прозаическое произведение. Это... - Это моя профессия, - произнес Глеб Анисимович со строгим достоинством. - Я знаю на память сотни страниц прозы - по роду профессии, Иван Еремеевич. - Он как бы не допускал удивления тем, что в порядке вещей. - Но... отпираться не стану - люблю литературу. - Что и требуется, - сказал директор. - Так берете литкружок? Я бы, знаете, начал на вашем месте с конкурса... ну, там с конкурса на лучшее стихотворение. Выявил бы виршеплетов - такие, конечно, найдутся - и вообще неравнодушных. Образовалось бы ядро, а вокруг ядра... - Он прервал себя, как бы не желая в фантазиях чересчур высоко залетать. - Так беретесь? Глеб Анисимович отвечал степенно: - Ваша идея с конкурсом мне нравится. Ваше предложение принимаю с одной только оговоркой: не позволю никому, и для начала вам, именовать литературный кружок литкружком. Это звучит для моего уха так же уродливо, если угодно - уничижительно, как "Сикстинка", "Третьяковка" или... что-либо подобное. - Согласен на эту поправку, - сказал, улыбаясь, директор. - Принимайтесь, Глеб Анисимович. - И, встав из-за стола, круто повернулся к Тушнову: - Ну, что ты еще понял насчет нашего времени? - В наше время... нельзя без причины рукам волю давать, - с запинкой ответил Васька. - Ну, куда ни шло. Хоть так. Запомни крепко! - После чего Тушнов был, наконец, отпущен и вслед за Глебом Анисимовичем покинул кабинет. Вот что предшествовало объявлению по школьному радио, которое среди других услышал Виктор Громада. Объявление было короткое: - Сегодня у нас в школе состоится конкурс! Это будет конкурс поэтов нашей школы на лучшее стихотворение и конкурс чтецов на лучшее исполнение какого-либо стихотворения... - диктор помешкал, - ...можно не своего. Лучшие стихи будут помещены в общешкольной стенгазете и переданы по нашему радио в исполнении авторов. Лучшие чтецы также выступят у нас перед микрофоном. Утверждено жюри конкурса... Это известие свалилось на Виктора Громаду посредине его разговора с Женей Старковым. Разговор был самый откровенный из всех, какие когда-либо затевал Виктор, а Женька вел его как обыкновенный, "нормальный", ничем особенно не замечательный. III - Понимаешь, Женька, я написал... Конечно, в шестнадцать лет все стихи пишут, я знаю... Но, в общем, я, по-моему, написал настоящие стихи... Хотя, вполне возможно, это ерунда. Ну, бумагомарание, помешательство на почве весны и ж-жалкие потуги... Черт его знает. Все-таки получилось, кажется, очень здорово! Но... - Стоп. Прочти, - сказал Старков. - Я потом прочту... Тут шумят... Действительно, все, для кого, как для них, пятый урок был последним, лавиной неслись вниз. Но Старкову это не мешало. Притиснутый к перилам эскалатора, он мог читать учебник, во время объяснений учителя - решать шахматный этюд, а дома - спать, когда рядом беседуют мать с отцом и теткой и по радио транслируют симфонический концерт по чьим-то заявкам. Женька везде делал что хотел. - Прочитать бы мне, Жень, эти стихи перед большим залом, - мечтательно продолжал вполголоса Виктор. - В Лужниках, в Колонном? - спросил Старков. - Допустим, в Колонном - там же бывают вечера поэзии? И, значит, когда прочту, когда... - Виктор запнулся, - одобрят... - ...и стихнут аплодисменты, прерываемые криками "Ура!", "Бис!", "Вперед!", "Вот дает!.." - Да... Тогда пройти мимо Инки Петровой и так, знаешь, на ходу ей сказать: "Тебе посвящается..." - Ого! - сказал Старков как-то неопределенно. - Думаешь, не бывать этому? - спросил Виктор, вдруг сникая и чувствуя изнеможение после своей откровенности. - Чему? Тому, что ты прочтешь когда-нибудь свои стихи перед большим залом? По-моему, это вполне возможно. - Правда, Женьк?! - Другое дело, - продолжал Старков, - как там окажется Инка? На вечере поэзии. - А что?.. - осведомился Виктор с острым интересом, ожидая услышать что-либо об Инне. - Ничего, - ответил Старков. - Предупредишь меня за неделю - я ее приведу. Не забудь: за неделю до вечера в Колонном, - повторил он деловито. И оба рассмеялись, одновременно стукнув кулаком по плечу один другого. Тут они и услышали объявление по школьному радио. После слов "конкурс начнется ровно через час, в зале" Старков сейчас же сказал: - Может, сперва в этом зале прочтешь? Недолго ждать, недалеко ходить. И к тому же... почти наверняка Инка здесь окажется. - Ты думаешь? - Забежит на огонек. - Значит, читать, Жень? - спросил Виктор с волнением, ожидая сейчас от Старкова и более решительного, и более заинтересованного тона. - А чего ж? - сказал Старков. - Сходим только пока что в буфет, если открыт. Если закрыт, домой придется сбегать. И хотя, не отвечая настроению Виктора, эти слова чем-то его разочаровали, они в то же время подействовали на него успокоительно. По пути в буфет, спускаясь с четвертого этажа, Старков и Громада столкнулись с бегущим наверх Тушновым. - Вы, а призы там давать будут? - спросил Тушнов, приостанавливаясь. - Будут, - сказал Старков. - Какие? - Разные, - ответил Старков. - Ну какие - разные? - настойчиво допытывался Тушнов. - "Москвич", кажется, - отвечал Старков, продолжая спускаться по лестнице. - Две машины: одна - швейная, другая - стиральная... Стихи, значит, читать собираешься? Тушнов на ходу бойко отвечал: - А чего ж, мало ли их... "Стрекоза и муравей лето красное пропели, оглянуться не успели..." - Оба, значит, пропели? - крикнул вдогонку Старков. - А что? - И Тушнов скрылся из виду. - Вот паренек не робеет, а ты робеешь, - сказал Виктору Женька. - Ладно, не буду. И все-таки, когда через час они остановились на пороге школьного зала (конкурс уже начался), Виктор совсем не выглядел решительным. Пока Старков, приоткрыв дверь, заглядывал внутрь, он успел отпрянуть в сторону, но Женька шепнул ему: "Инка там", взял за рукав и спросил: - Пошли? - Минутку... - Виктор высвободился, прошелся, читая про себя стихи, по коридору из конца в конец. - Что ж, пойдем, Жень, - и переступил порог зала, подумав о том, что ни за что не сделал бы над собой этого усилия, не будь рядом Женьки. На сцене, за столом жюри, сидели лицом к залу Глеб Анисимович, Михаил Матвеев и секретарь школьного комитета комсомола Рома Анферов. Зал был заполнен меньше чем на треть - первые и последние ряды были совершенно пусты. В середине же группками, с интервалами, расположилось человек сорок старшеклассников. Хотя самый зал выглядел так же, как во время других школьных мероприятий, на которых бывал Виктор, а ребят собралось не меньше, чем можно было предположить заранее, Виктор изумился. Чему? Ведь, и не имея воображения, легко было себе представить, что, войдя, он увидит именно то, что увидел. Но, обладая воображением, Виктор ожидал за знакомой дверью увидеть зал, смахивающий на Колонный, - большой зал, из тесноты которого вырвутся крики одобрения... - Сейчас свои стихи прочитает Люда Семенова, ученица восьмого "Б", - сказал Матвеев с благожелательной улыбкой. - Пожалуйста, Люда. Люда неторопливо поднялась на сцену. Она довольно часто выступала, спокойно и без смущения. В последний раз (это запомнилось Виктору) - на встрече с писателем. Писатель приезжал в их школу зимой и сидел за столом с краю, как сейчас Рома Анферов, а Люда стояла там же, где сейчас, и говорила, глядя попеременно то на гостя, то на ребят: "Пусть писатели почаще заглядывают к нам в школу. Это поможет им повысить качество их книг. Мы подскажем им новые темы и идеи, которые, мы надеемся, они сумеют воплотить". Писатель растерянно глядел на уверенную Люду. Может быть, он не надеялся, что сумеет воплотить все темы, какие ему подскажут. А может быть, его поразило, что, на взгляд этой девочки, подсказать писателю тему - несложное дело... Шутя он заметил, что хорошие писатели, как и хорошие ученики, подсказкой не пользуются. В общем, ни в тот день, ни потом Виктору в голову не приходило, что Люда сама пишет, и притом - стихи... Между тем Люда Семенова с выражением читала: Нам в будущее все пути открыты, И все дороги к счастью нас ведут, О счастье шепчут колоски пшеницы, И птицы песню счастья нам поют! И города растут и расширяются, И красотой манят своей, И трубы заводские возвышаются Над городами Родины моей. Расти и крепни, Родина свободная, Шумите же, колхозные поля, Цветите же, сады необозримые, Красуйся же, великая земля! В то время как Люда читала эти стихи, Рома Анферов после каждой строфы посматривал сначала на часы, затем - на нее, как это делает председатель, напоминая оратору о регламенте. Когда Люда кончила, в зале раздалось несколько хлопков. Глеб Анисимович сказал задумчиво: - Вот таким образом... - И церемонно: - Благодарю вас. Спасибо. - Не за что, - ответила Люда машинально и, сойдя со сцены, села на свое место. - Сейчас мы послушаем следующего... м-м... стихотворца, который пожелает принять участие в нашем конкурсе, - объявил Глеб Анисимович. - Давай, Вить, давай, - заторопил Старков, выталкивая Виктора из ряда в проход. - Да погоди... Почему - сразу?! - Видимо, нам сейчас прочитает стихи Виктор Громада, - сказал Михаил Матвеев, заметив их возню. Виктор, не чуя под собой ног, поднялся на возвышение. - У тебя - свои? Или чужие будешь художественно читать? - спросил деловито Матвеев. - Свои... Я просто прочту свои стихи... Виктор поискал взглядом в зале Инну Петрову, но не нашел ее и, смущенный тем, что пауза, кажется, затянулась, начал: Мне без тебя так трудно жить, А ты - ты дразнишь и тревожишь. Ты мне не можешь заменить Весь мир... А кажется, что можешь. Есть в жизни у меня свое: Дела, успехи и напасти, Мне лишь тебя недостает Для полного людского счастья. Мне без тебя так трудно жить, Так неуютно... Все тревожит. Ты мир не можешь заменить! Но ведь и он тебя - не может... Виктор смолк и почти сразу услышал, как Глеб Анисимович произнес, точно про себя: "Любопытно!" - а затем отчетливо и церемонно: - Благодарю вас. Виктор, не поднимая глаз, вернулся на свое место. Старков сильно похлопал его меж лопаток, словно распрямляя, после чего показал ему большой палец. - Что же... Обменяемся мнениями о последних двух стихотворениях, с которыми нас познакомили Семенова и Громада, - сказал Глеб Анисимович. - Та-ак. Кто же у нас окажется самым отважным и сломает лед молчания? После короткой заминки решительно встал Матвеев: - Я, пожалуй, скажу. - Он заглянул в блокнот и веско начал: - Во-первых, мне понравились стихи Люды Семеновой. Я их слышу, по правде говоря, во второй раз. Мне их Люда показывала недавно, советовалась, поскольку я член литературного объединения при газете. (Михаил Матвеев был членом литобъединения при газете "Комсомольцы впереди", о чем к слову охотно упоминал.) Тогда у нее не ладилось с ритмом. Теперь наладилось. Теперь с этим благополучно. А было... Я думаю, Люда на меня не обидится, если я напомню, как было: Нам в будущее все дороги открыты, И все пути к счастью нас ведут, О счастье шепчут колосья пшеницы, И птицы песню счастья нам поют. Теперь же, когда Люда поработала, стихи стали хорошие. Я считаю, их стоит передать по школьному радио и напечатать в спецвыпуске стенгазеты. Люда выразила то, что мы все думаем и чувствуем... - Не все. Я лично вовсе этого не думаю, - перебил вдруг Старков. - Интересно!.. - произнес Матвеев ошарашено и сейчас же добавил иронически: - У Старкова особое мнение. Ну, выскажешься потом. - Лучше сейчас, - отозвался Старков чуть громче прежнего. У него был тон человека, преодолевающего лень. - Вот мы часто думаем - и педагоги с нами об этом говорят - о выборе пути в жизни. Чего ж думать и выбирать, если Семенова пишет: "Все пути к счастью нас ведут"?.. - "Все дороги" у меня теперь... - поправила Люда Семенова. - Ну, все дороги. Все равно. "Все дороги к счастью нас везут" - это, что ли, дороги вроде эскалаторов: сами везут, и ногами передвигать не надо? - Во-первых, не "везут" а ведут, - вмешался рассерженно Матвеев. - А во-вторых, Семенова так чувствует! У поэта такое чувство. Понял, Старков? - Понял. И пожалуйста. - Старкову, казалось, надоело уже спорить. - Только ты же сказал, она выразила то, что все мы думаем!.. - И вдруг таким голосом, каким говорят о своих причудах, Женька закончил: - Ну, мне чего-то не захотелось, чтоб кто-нибудь решил, будто и я так думаю! Он прикрыл рукой зевок и снова спокойно опустился на стул рядом с Виктором. - Это как раз в духе Старкова, - пояснил Матвеев Глебу Анисимовичу и повернулся к залу: - А насчет стихов Громады скажу... В них, правда, тоже ритм соблюден, но чувства... очень странные! На самом деле: Виктору Громаде кажется, что девушка может ему заменить весь мир. Он улыбнулся, слегка разведя руками, и Виктор увидел улыбку человека, которому это не покажется никогда. - Весь мир, товарищи! - повторил Матвеев. - Выходит, любовь может заменить ему и учебу, и общественную работу, и культурные развлечения, и дружбу, и занятия спортом. - "Занятия спортом", а спортплощадка не оборудована! - крикнул из зала парень в лыжном костюме. - Ответственный кто - физкультсектор? Так? А кому физкультсектор поручен? - Мне, - ответил Михаил Матвеев. - Физкультпривет! - крикнул парень в лыжном костюме, и собравшиеся зашумели, а кто-то захохотал, тыча пальцем в сторону Матвеева. - Тише! - Матвеев повысил голос. - Вот тоже... Как будто это поехал и взял инвентарь! Меня направляют на склад, а на складе говорят: жди. Что ли, вы не помните, как с духовыми инструментами было? Когда... - А кто был ответственный за культпоход в Малый? - перебила девочка с бантами из нейлона. Тон у нее был на редкость язвительный. - К твоему сведению, не я! - ответил, торжествуя, Матвеев. - Погоди, Михаил, - вмешался на этот раз Гришка Мигунов. - По-моему, турник, кольца можно сейчас безо всяких... Виктор, холодея, слушал эту перепалку насчет инвентаря. Он предпочел бы самые суровые слова о своих стихах. Наконец Рома Анферов постучал карандашом по горлышку графина: - Отвлеклись, ребята! - Да, вернемся, друзья, к нашей теме, - поддержал его Глеб Анисимович. - Стало быть... - И он жестом предложил Матвееву продолжать. - Значит, насчет стихов Громады... - вернулся к теме Матвеев. - Плохо то, что Виктору кажется, будто любовь может ему заменить весь мир, - я уже говорил про это. Кроме того... Черт, потерял мысль. Сейчас вспомню... - Он потер лоб. - Ну, только что из головы вылетела! Минутку... - Можно, я пока скажу? Я совсем коротко... - подала голос Люда Семенова. - Пожалуйста, если коротко, - кивнул Глеб Анисимович. - Ребята, я считаю - такое мое личное мнение, - Люда в этот раз не поднялась на сцену, а просто встала, - что нам еще рано писать о любви... ну, такой - мальчика к девочке или, наоборот, девочки к мальчику. Лучше пока что в нашем возрасте писать о дружбе. Не нужно за