кого исходили эти сигналы тревоги? От ненавистных ей демократов, бороться с которыми было ее первым, на уровне инстинкта, рефлексом. А тут -- такая удобная мишень: смотрите, люди добрые, что они делают, на кого руку поднимают! "Чего только не говорят о генералах, -- негодовал генерал Игорь Родионов, герой тбилисской бойни 1990 г., -- шельмуют, оскорбляют, делают посмешищем, какие-то фигляры поносят генеральские седины, генеральскую честь... Разрушить внутреннее единство армии -- вот задача пропаганды!"5. А может, оппозиция и сама верила этим жалобам, убеждала себя, что "общественное мнение страны все более положительно относится к армии, видя в ней естественного и наиболее последовательного защитника общенациональных интересов"6. А еще важнее было во-вторых: разувериться в армии -- значило разрушить свою собственную политическую стратегию, всецело ориентированную на военный переворот. Генералы представлялись не только исполнителями одной, хотя и важнейшей партии. За ними стоял еще могущественнейший, богатейший военно-промышленный комплекс, этот становой хребет имперской экономики. Будучи общенациональным институтом, армия имела гигантскую инфраструктуру, те самые опорные пункты по всей стране, ничуть не хуже мечетей Хомейни или Советов Ленина. Можно ли было противостоять таким соблазнам? ...и на земле Была, однако, у генеральского сценария и другая прискорбная слабость. Уж чересчур он был книжный, романтический и абстрактный. Он был навеян скорее опытом генерала Пиночета в Чили, нежели реалиями советской империи, не оставлявшими ему практически никаких шансов. Если бы оппозиционные романтики меньше витали в облаках, у них бы не было в этом ни малейшего сомнения. Для выходов на публику им было достаточно пропагандистских клише: "Никакой другой институт, кроме армии, не способен ясно осознавать и эффективно защищать высшие государственные интересы" (Александр Прокудин) или -- "Армия играет ключевую роль в функционировании авторитарной власти" (Шамиль Султанов). Но для конкретного политического анализа вся эта декламация, естественно, не годилась. Не будем возводить на аналитиков напраслину и го 263 ворить, что они не видели вообще ничего. Видели. Султанов, тот определенно видел: "Исторически несущей конструкцией советского государства являлся "великий треугольник": номенклатура КПСС-органы безопасности -- армия... Ключевой для всего советского государства являлась жесткая номенклатурная структура коммунистической партии"7. (Кстати, так было не только в советской империи. Ни в муссолиниевской Италии, ни во франкистской Испании ключевой роли армия никогда не играла, и при своем неравнодушии к этим режимам аналитики оппозиции должны были хорошо это знать). Ну, как, похоже это на Чили? Была армия Пиночета лишь самой короткой стороной треугольника власти, подчиненной двум другим, над которой к тому же "органы безопасности осуществляли тщательный надзор"? Если нет, то вся чилийская модель переворота рассыпается на глазах. С какой, собственно, стати должны были обе другие, господствующие стороны советского "треугольника" (партия и КГБ) добровольно отстраниться от власти в пользу третьей (армии)? Если встать на их точку зрения, претензии генералов, так заворожившие оппозицию, были всего лишь ординарным бунтом, нарушением субординации, попыткой самоуправно перераспределить власть в пределах "треугольника". Нет. Если и пошли бы партия и КГБ на авторитарный переворот, то уж никак не на генеральский. Они бы позаботились о том, чтобы роль армии оставалась сугубо служебной. Она делает, что прикажут. Устрашает публику, а потом отправляется обратно в казармы- "под тщательный надзор органов безопасности". Олег Бакланов, представлявший тогда высшую советскую бюрократию, принимал участие в бесконечных диалогах оппозиции с генералами. Но он вовсе не готовился вместе с ними к генеральскому перевороту. На самом деле он рекрутировал и тех, и других для участия в совсем другом перевороте, по совсем другому сценарию -- бюрократическому. Или, чтоб уж все было понятно, он пытался надуть и оппозицию, и генералов. И если бы оппозиционеры вслушались в то, что говорили их собственные советники, они, конечно, поняли бы: между советами, скажем, генерала Виктора Филатова и бюрократа Олега Бакланова -- пропасть. Как представляли себе грядущий переворот генералы? "Армия долго смотрела на весь этот бардак и надеялась, что премьеры наведут порядок. А они лишь разваливали. И армейцы сегодня поняли, что они не глупее премьеров. Сегодня начальник финансового управления [армии] может стать лучшим министром финансов, а начальник тыла Вооруженных Сил лучшим премьерминистром -- вот в чем, наконец, убедили армию бездарные антинародные правители... И уверяю вас, без крови и насилия строго по распорядку пойдут по железным дорогам поезда и будут восстановлены нормальные народно-хозяйственные связи"8. Как бы в ответ другой советник, Бакланов, говоривший от имени как раз тех самых гражданских "премьеров" и "бездарных правителей", которых намеревался оставить не у дел бравый генерал, делился своим видением места и роли армии: "Если ей придется взять на 264 себя управление экономикой, транспортом, обществом в целом, она сможет лишь некоторое время поддерживать такое управление, да и то на предельно низком уровне", и ей придется "как можно скорее передать это управление гражданским лицам, содействовать восстановлению гражданских структур"9. Тех самых, от которых генералы как раз и собирались избавиться. Ей-Богу, нужно было не иметь ушей, чтоб не услышать, что эти две линии нигде не пересекаются. И нужна была вся завороженность оппозиции мечтой о военном перевороте, вся высокомерная уверенность ее лидеров, что в каждый данный момент абсолютная истина у них в кармане, чтоб не заметить, как безнадежно запутались они между двумя сценариями. И не понять, что в советской ситуации на их милитаристском энтузиазме и пиночетовской браваде мог вырасти лишь их августовский позор. До января и после Но так отчаянно дорога была оппозиции эта воинственная мечта, что даже после этого катастрофического поражения не было сил с нею расстаться. Правда, в генералах, которых столько месяцев обхаживала, она полностью разочаровалась. Когда мы встретились с Прохановым в декабре 1991-го, он подарил мне верстку 21-го номера "Дня", где прощался с генеральской химерой. "Не оказалось государственно мыслящей элиты в армии, среди генералов, посовиному молчавших на съездах, шесть лет безропотно уступавших политикам в жилетках военную мощь государства... В дни кукольного мятежа и в нынешние унылые недели они, генералы, послушно склоняют шеи перед легковесными, как пузырьки, реформаторами, принимая из их рук отставку, домашние шлепанцы и колпак"10. Это было жестокое прощание. И в нем было много неблагодарности. Разве не сама оппозиция месяцами кричала на всех перекрестках, что "надежда примеряет мундир"? Разве не поддалась она на обман ничуть не менее легкомысленно, чем генералы? И разве не сам Проханов еще в июле писал "Слово к народу" -- манифест сурового военного переворота, а вовсе не "кукольного мятежа"? Расплевавшись с генералами, оппозиция сделала героями своей романтической мечты полковников, т.е. незаметно для самой себя соскользнула с классического генеральского сценария к неортодоксальному "греческому". Теперь она связывала свои поруганные бюрократами надежды с первым Всеармейским офицерским собранием, назначенным на январь 1992-го. На этом собрании действительно доминировали полковники. Но оно принесло ей еще более ошеломляющее разочарование. "Помню, как "Трудовая Москва" встречала делегатов первого Всеармейского совещания, -- запоздало сетовал Александр Казинцев, -- знаменами, цветами, со слезами на глазах. Так встречают освободителей. Восторженные ожидания померкли в тот же день после его оглушительного провала. Пришла пора признать: у России больше нет армии"11. 265 Странным образом это похоронное выражение вдруг стало после января стандартным припевом оппозиционной прессы, только что на все голоса распевавшей гимны "особой роли армии" и "необходимости вмешательства военных в экономическую, политическую и социальную области"12. "Армии больше нет"13. "Армии нет. От горечи этих слов сохнет глотка. Но это так. Армии у нас больше нет"14. Означать эта отходная армии могла только одно: февраль 1992-го оппозиция встречала без всякой политической стратегии. Ни генералам, ни "черным полковникам" веры больше не было. Не на кого стало писать сценарий военного переворота. Из "мундира" в "жилетку" В лихорадочных поисках новой стратегии оппозиция попробовала было поиграться со сценарием революции снизу (массовый вариант). Она выводила народ на московские площади, устраивая один за другим то "марши пустых кастрюль", то грандиозные митинги -- 12 января, 9 февраля, 23 февраля, 17 марта -- с требованиями восстановления СССР и возвращения ленинских Советов: других-то опорных институтов после развода с армией у нее в стране не осталось. Рассчитывала, что эти митинги спровоцируют всеобщую забастовку. Но -- не получалось. Страна не отзывалась. Никто не выражал желания умереть за осточертевшие бюрократические Советы. И московская милиция вовсе не торопилась присоединяться к митингующим. Зато она пристрастилась разгонять особо разбушевавшихся демонстрантов. И что еще хуже -- массовое движение оказалось сразу же монополизировано коммунистами. Черно-золотистые знамена "белых" тонули в море красных флагов. И вел митингующие массы Красный Дантон, Виктор Анпилов, никому не позволявший себя перекричать. Чем лучше шли бы дела у оппозиции, тем реальнее бы становился коммунистический реванш. Не только лидеры "белых" -- даже Николай Лысенко забил тревогу. "Ортодоксальные коммунисты опять выдвигаются на первый план... Их лозунги просты и понятны: быстро сделаем, как было раньше, что-то подправив и изменив. В их пользу, несомненно, то, что народ помнит, как еще совсем недавно, при коммунистах, колбаса была по два рубля, как исправно работал транспорт, системы тепло- и водоснабжения. И народ может за ними пойти, забыв про все преступления коммунистического режима"15. Массовый вариант сценария революции снизу решительно не проходил как одновременно и бесперспективный, и слишком опасный. Харизматический, по причине отсутствия отечественного Муссолини, нечего было и рассматривать. Как и третий вариант -- народного ополчения. Бурление в регионах в единый порыв не сливалось. Куда теперь? Как раз в это время в парламенте начал формироваться блок "Российское единство". В него вошли как "красные", так и тяготеющие к "белым" фракции. В апреле, на VI съезде народных депутатов, 266 новая "лево-правая" коалиция была официально зарегистрирована. Она тоже требовала восстановления СССР и "отставки правительства рыночных экспериментаторов". Но при этом, в отличие от анпиловских демонстрантов, она имела выход на общенациональную арену и не угрожала коммунистическим реваншем. Ломать себя -- иного выхода у оппозиции не оставалось. Генеральское презрение к парламентским болтунам в новой ситуации стало неуместно. Конечно, ни у кого из лидеров оппозиции рука не поднялась бы написать статью под названием "Надежда примеряет жилетку". Но шло все именно к этому. На горизонте оппозиции замаячила новая политическая стратегия, новый сценарий -- конституционного переворота. Как и было официально зафиксировано в "Политической декларации левой и правой оппозиции" от 21 сентября 1992 г., называла она себя "лево-правой". "Красно-белой", если перевести на язык политических цветов. На самом же деле, как мы видели, еще с января это было не двухцветное знамя, а триколор -- с яркой коричневой полосой понизу. "День", именовавший себя "газетой духовной оппозиции", ни разу не вышел без какой-нибудь антисемитской мерзости. Баркашов, с его поклонами "Адольфу Алоизовичу", был для всех уважаемой персоной. Лидерам льстило внимание европейских фашистов, приобщавших их к своим нравам и философии. Парламентская эра В эту новую, демилитаризованную эру оппозиция вступила еще более разношерстной, чем раньше, еще менее похожей на политическую партию или хотя бы на коалицию партий, но зато куда более искушенной в политике и интеллектуально окрепшей. Наплыв демократических "перебежчиков" заставил ее отказаться от генеральских авторитарных формул, сменить словарь. Теперь вместе со своими парламентариями она говорила о защите конституции и свободы слова, а с интеллектуалами -- о "пассионарности" и "малом народе". Впрочем, это не мешало ее прессе продолжать упражняться в самом дешевом антисемитизме, ее уличным вождям -- формировать штурмовые отряды, а ее черносотенным люмпенам -- бесноваться в Останкино. Демократическая пресса окрестила эту новую эру "краснокоричневой". Это, конечно, кличка, и как всякая кличка, она была слишком плакатной, слишком лобовой. Она игнорировала мощную прослойку "белых" антикоммунистов и интеллигентных аналитиков, свободно парящих в таких эмпиреях, куда и во сне не заглядывали прежние советники. Адмирал Чернавин, надо думать, отродясь не слыхал о Юлиусе Эволе или Карле Шмитте, на которых уверенно ссылался в своих статьях Александр Дугин16. Олег Бакланов и в свободное от работы время не размышлял о "России как оси истории" или о том, как превратить "стандартную оппозицию правительству в духовную оппози267 цию современности", к чему призывал Вадим Штепа17. Это интеллектуальное возвышение тоже было знаком новой эры. Но зато никто из прежних оппозиционных корифеев в жизни не осмелился бы заявить, как Эдуард Лимонов, что не только "мы не хотим вашу либерально-демократическую интернациональную Россию, дверь в которую открыта настежь", но желаем "национальную Россию: от Ленинграда до Камчатки только русский язык и русские школы. Мы хотим русифицировать страну национальной революцией"18. Здесь и генералом быть не надо, чтобы перехватило дыхание. Представляете себе, читатель, какие кровавые средства потребовались бы в России, с ее двунадесятью языками, чтоб отнять у татар и башкир, и балкарцев, и черкесов, и якутов -- о чеченцах уж и не говорю -- их родной язык? А тут еще и Сергей Бабурин предлагает "вспомнить о русской миссии, о тайном судьбоносном предназначении нашего народа"19. Казалось, переменился сам воздух, которым дышит оппозиция. Но при всем этом кипении интеллектуальных страстей и мистических прозрений и в парламентскую эру веяло от реваншистской оппозиции чем-то неистребимо вульгарным и нечистоплотным. И дело было вовсе не в том, что интеллектуальный слой был недостаточно мощным, чтобы перебить этот дух: он и не пытался с ним бороться. Эти люди навеки испуганы. Они смертельно боятся своей "политической базы" и никогда уже, по-видимому, не смогут жить в мире с самими собой. Впервые я заметил это в феврале 1992-го, на известной уже читателю встрече демократических "перебежчиков" с "коричневыми" массами, где несчастные "жидо-масоны" Виктор Аксючиц и Михаил Астафьев походили не столько на укротителей "патриотических" львов, сколько на христианских девственниц, брошенных им на съедение. С тех пор это ощущение странной жалости преследовало меня всякий раз, когда мне приходилось встречаться с лидерами оппозиции. Если в квартире или в офисе, где наш диалог записывался на пленку, появлялись неожиданные посетители, мои собеседники замолкали и бледнели, словно пойманные за руку в момент преступления. Помню, как ошеломило меня откровенное признание одного из них, умного человека и далеко не труса, с которым провели мы много часов, обсуждая будущее России. Но оказалось, что мне не только нельзя обнародовать его мысли под его именем, но и сама наша встреча должна быть тайной. -- Если вы когда-нибудь кому-нибудь расскажете, что я у вас был, я погиб. -- Да как же можете вы, -- ахнул я, -- позволить себе зависеть от этой, по вашим собственным словам, "сволочи"? Он лишь устало пожал плечами. Как же рассчитывают оппозиционные интеллектуалы справиться с фашистами в собственных рядах -- в случае, если они, не дай Бог, победят? Как смогут они руководить будущей Россией, если уже сегодня чувствуют себя крепостными этой "сволочи", зависят от нее, приспосабливаются к ее образу мышления и молятся ее богам? И какая в 268 этом случае цена всем их ученым рассуждениям о "русской миссии" и "пассионарности"? Все это составляло сложный психологический фон, на котором вызревал сценарий конституционного переворота -- стержень новой, парламентской стратегии. Главные вехи этого вызревания мы уже с читателем обсуждали: февральский Конгресс гражданских и патриотических сил (где впервые обнаружилась коричневая подкладка красно-белой жилетки оппозиции) -- июньская попытка инаугурации генерала Стерлигова в качестве доморощенного Муссолини на Русском национальном соборе -- октябрьское фанфарное открытие Фронта национального спасения. Все, как видим, шло по учебнику. "Марсианский" 92-й спрессовал сроки, позволил парламентской оппозиции пройти весь путь раскрутки нового сценария. От образования коалиции реваншистских фракций ("Российское единство") и неудачной попытки свалить "оккупационное" правительство Егора Гайдара на VI съезде в апреле -- через устранение Гайдара на VII съезде в декабре -- прямым ходом к марту 93-го, к IX съезду, к импичменту. Правда, несмотря на весь обретенный в новой эре политический опыт и выучку, оппозиция слегка еще путалась в вариантах сценария, в его классических схемах, но главное условие она выполнила; полностью захватила контроль над парламентом. Впору было заказывать банкетный зал -- "обмывать" великое торжество. Все рухнуло 25 апреля. "Оккупационный" послеавгустовский режим получил на референдуме поддержку большинства избирателей. Элементарный просчет, но какой! Сценарий, оказалось, был построен на песке. Аналитики оппозиции ошиблись во всем -- от состояния здоровья президента и политического искусства его советников до настроения масс. Хамство разгулявшегося столичного люмпенства они приняли за волю народа. Подстать чудовищному провалу был шок в рядах оппозиции и паника среди ее лидеров -- ничуть не слабее той, что последовала за провалом августовского путча. Но уже летом 93-го один из аналитиков оппозиции Александр Казинцев, а за ним и другие, призывали "преодолеть истерические настроения, вызванные чередой поражений оппозиции, самым крупным из которых был проигрыш референдума (если Ельцин и не выиграл его, то у нас-то нет никаких оснований хорохориться -- мы проиграли)"20. Похороны конституционного сценария Никто не спорил с тем, что стратегию снова нужно менять. Но как? В какую сторону двигаться? Идти вперед или возвращаться назад? Своя же, родная пресса встала как бы в оппозицию к оппозиции. Вдруг выяснилось, что с самого начала ничего хорошего нельзя было ждать от парламентских затей и "красно-белых" союзов, которые тяготеющий к Анпилову журнал "Молодая гвардия" обозвал "лукавыми играми оппозиции". 269 "Сколько у нас было надежд на Союз гражданских и патриотических сил, на Русский национальный конгресс, на Фронт национального спасения! Но -- увы. Надежда не оправдалась. Нерешительность, демагогия и соглашательство оказались присущи всем этим организациям... А нужны ли и впрямь нашей стране все эти телевизионно-опереточные представления, называемые Съездом народных депутатов, если пользы от них нет ни на грош, а вреда хоть отбавляй?"21 И даже дальше пошел этот журнал, направив в сторону парламентской оппозиции стрелы, обычно приберегаемые для демократов: "Съезд выиграла тайная агентура... Громко отдекларировав национальное спасение, спасать народ не стали -- увязли в словоблудии..."22 "День", устами темпераментного Эдуарда Лимонова, страстно звал на баррикады: "Старые методы оппозиции не годятся. Ясно, что не помогут уже ни прения в парламенте, ни конгрессы и соборы... мы умрем, без сомнения, если не поднимемся против всех своих врагов на национальную революцию"23 Эти эпидемически распространявшиеся настроения суммируют молодые аналитики Александр Бородай и Григорий Юнин: "Оппозиция, пережившая поражение на VII и IX съездах, и власть, загнавшая оппозицию в фарватер вечного "реагирования", отняв у нее инициативу, представляют собой единый, конвергентный, управляемый политический ландшафт"24. А еще более радикальный Вадим Штепа добавляет: "Оппозиционеры стали заложниками эрзац-государственности и эрзац-политики"25. Это было больше чем разочарование в скомпрометировавшей себя стратегии. Это была пронзительная тоска по утраченной романтике, по высокой драме революционного действа, вытесненной скучными, усыпляющими парламентскими препирательствами людей "в жилетках", выдающих себя за оппозицию. В глазах мятежных аналитиков эта "холодная война" выглядела вульгарной профанацией святого дела, той "жажды великой Реставрации, ради которой легко идти на смерть"26. Или, хуже того -- постыдным лицедейством, коварно отвлекающим массы от нормальной, горячей войны: "Демороссы из президентских структур и театрально им противостоящая группа их коллег, вдруг опознавшая себя как "партию Советов", пребывая в единой, управляемой извне [читай: из-за океана] политической плоскости, вовлечены в искусственно инсценированное фронтальное соперничество"27. (Ремарка насчет Америки моя, но ключевые слова в тексте подчеркнули сами авторы). Вместо обещанного конституционного переворота все эти "телевизионно-опереточные представления" привели лишь к безнадежному конституционному тупику. Выбраться из него можно было теперь лишь посредством неконституционных акций. Это неправда, что сентябрьский демарш Ельцина обрушился на оппозицию, как гром с ясного неба. Неожиданностью он стал только для западной публики. Оппозиция не только ожидала его -- она без него задыхалась. Она рвала на себе парламентскую "жилетку", мечтая об открытой схватке, о горячей войне, о том, что "лозунги реставрационного движения окажутся... предельными, экстраординарными, 270 кровавыми"28. В воздухе, которым она дышала, запахло грозой задолго до сентябрьского роспуска парламента. Но самым очевидным свидетельством внутренней исчерпанности парламентской эры было даже не это вызывающее поведение оппозиционной прессы, но действия самих парламентариев. Они растерялись. Их заполошные призывы к всеобщей забастовке и всероссийскому бойкоту слишком напоминали стандартные заклинания Анпилова. Сам же Красный Дантон теперь звал народ "к оружию!" Ничем, кроме октябрьской трагедии, кончиться это не могло. Политический пат Посмотрим все же, к какому новому сценарию авторитарной реставрации могла двинуться оппозиция, считая от весны и лета 93-го? Какой выбор у нее оставался? Прежде всего -- о политической обстановке в России, сложившейся к моменту крушения конституционного сценария. Парламентом оппозиция, как мы знаем, овладела. Но захватить контроль над правительством не смогла. Тем самым в стране создалась патовая ситуация, из которой действительно не было никакого легитимного выхода. Верховный Совет оказался пятым колесом российской государственной телеги, "охвостьем" старого режима. Не способный реально проводить свои политические решения, он не давал делать это и никому другому. Он подрывал порядок в стране, превращая ее в заповедник беззакония. Даже Евгений Ясин, нынешний министр экономики, известный своей легендарной приверженностью к компромиссу и ухитрившийся в самый разгар шоковой терапии остаться в одинаково добрых отношениях и с реформаторами, и с их оппонентами из "Гражданского союза", -- и тот воскликнул в отчаянии, что "с таким парламентом Россия из кризиса не выберется!"29. Ясин расценил деятельность Верховного Совета в главной сфере его компетенции -- бюджетной -- как натуральное вредительство: "Парламент не руководствуется интересами страны. Представление об ответственности полностью утрачено"30. Премьер Виктор Черномырдин охарактеризовал бюджет парламента как "абсолютно непонятный" и назвал дефицит, превосходящий в нем доходную часть, "историческим". А Борис Федоров, министр финанасов, просто заявил, что исполнять парламентский бюджет правительство не намерено. Дальнейшее сосуществование реформистского правительства с оппозиционным парламентом становилось немыслимым. Обе ветви власти взаимно одна другую парализовали. В августе 93-го большая группа писателей, включавшая многих литераторов, пользующихся в обществе непререкаемым авторитетом, обратилась к президенту с требованием "провести досрочные, не позднее осени текущего года, выборы высшего законодательного органа власти"31. Президент внял этому призыву. 21 сентября он распустил парламент, назначив досрочные выборы, хотя конституция и не давала ему таких полномочий. Кажется, что логика рассуждения подталкивает нас к тому, чтобы 271 остановиться и заняться рассмотрением этого шага, его правомерности, его последствий. Ведь именно это занимало все внимание участников и наблюдателей этих драматических событий -- и в сентябре, и в октябре, и еще много-много месяцев спустя. Но я намеренно не стану этого делать, потому что поговорить хочу как раз о том, чего ни участники, ни наблюдатели не заметили. Паралич обеих ветвей власти, вынудивший одну из них к неконституционным действиям, был не единственным аспектом политического пата, созданного в трансформирующейся стране "красно-белой" оппозицией. Есть еще один. И он намного более серьезен. Имеет ли в принципе эта ситуация решение на внутренней политической арене? Или возможные варианты (хотя бы и досрочные выборы нового парламента) всего лишь создают иллюзию такого решения? Тогда, осенью 93-го, я не видел никаких гарантий, что новый парламент, ради выборов которого все это затевалось, будет лучше старого, что отныне правительство реформ сможет надеяться на устойчивое большинство и повторение до-сентябрьского паралича тем самым исключается. С тех пор прошло много времени, событий хватило бы не на одну книгу, но таких гарантий я не вижу до сих пор. Патовая ситуация сохраняется -- меняются только ее формы и острота. Сломать инерцию политического пата послеавгустовский режим мог бы только в одном случае: если бы он нашел в себе силы и решимость сделать то, чего не сумел веймарский -- поднять страну на мощное демократическое контрнаступление, переломить ход психологической войны. Но нет у него для этого ни интеллектуальных ресурсов, ни политической интуиции, ни даже понимания того, куда ведут страну эта инерция и эта война. Ничем он пока что не показал, что он сильнее веймарского режима, что он обладает качествами, которых тому в свое время недоставало. Значит, и выйти из патовой ситуации, опираясь на собственные силы, послеавгустовский режим в Москве уже не сможет -- ни завтра, ни послезавтра, ни при экономическом провале, ни при стабилизации. Может казаться, что после 1993-го напряжение в стране все же разрядилось, тем более, что внимание сейчас приковано к другому -- состоятся ли новые выборы в парламент, что они дадут. Но ведь и в Германии после выборов 1920 г., создавших роковую ситуацию политического пата, прошло целых 12 лет, и тоже год на год не приходился. Но ни разу за все эти годы ни одно из республиканских правительств не имело в рейхстаге устойчивого большинства. Расколотая психологической войной, страна оказалась не в состоянии дать такое большинство республиканскому правительству -- ни во времена развала и гиперинфляции, ни в годы экономического благополучия. Веймарский парламент оказался безнадежно искалеченным. До такой степени, что Детлев Пюкерт, один из самых выдающихся историков республики, воскликнул: "Действительное чудо Веймара в том, что республика продержалась так долго"32. Эта аналогия помогает нам понять, что в основе политического паралича 1992 -- 93 гг. лежала вовсе не тупая непримиримость быв272 шего "коммунистического" парламента, как думали многие в России и на Западе, но реальный раскол российского политического общества. Уже результаты апрельского референдума в 93-м, свидетельствовавшие, что юго-западная Россия отказала президенту в доверии, должны были нас в этом смысле насторожить. Ибо означать они могли лишь одно: даже потерпев оглушительное политическое поражение, оппозиция добилась гигантской психологической победы -- страна оказалась расколота. Тогда же, летом 93-го, прошли местные выборы. В Пензе, например, назначенный президентом губернатор собрал всего 1,6 процента голосов, а бывший секретарь обкома КПСС -- 71 процент. В Орле главой областной администрации был избран бывший секретарь ЦК КПСС. Результаты выборов в Курске, Смоленске, Туле, Брянске, Краснодаре и Челябинске, повсюду -- были ничуть не лучше. Уже известный нам Александр Казинцев имел полное право сказать, что "если общероссийский референдум принес поражение оппозиции, то областные выборы стали ее триумфом"33. Итоги референдума оказались не случайными: юго-западная Россия действительно поворачивалась к "красным". По-особому зловещим признаком раскола в те же месяцы было фактическое сотрудничество местных командиров российской армии с абхазскими сепаратистами в войне против ненавистного оппозиции Шеварднадзе -- вопреки официальной миротворческой политике Москвы. Да мало ли было примеров, показывавших, что корни конфликта уходят вглубь, в самую толщу расколотого общества? Политический пат был лишь внешним симптомом этого раскола. Не думайте, что я забыл о мною же поставленном вопросе -- какой выбор сценариев остается у оппозиции в ситуации политического пата. Но придется еще немного повременить, чтобы взвесить ее достижения и ее слабости. Сила и слабости оппозиции Отдадим прежде всего должное ее успехам, достигнутым в парламентскую эру. Их не хотят замечать, как мы видели, ни еретики в ее собственных рядах, ни западные критики. Но это несправедливо. Романтическая мечта о военном перевороте -- та действительно не принесла ей ничего, кроме позора. А вот прозаическая парламентская работа сцементировала "красно-белую" коалицию, и та сумела создать ситуацию политического паралича, которая резко затормозила ненавистную реформу. И это, конечно, свидетельство силы, а не слабости. В Молдове и в Абхазии, в решении проблемы Курильских островов она добилась решающего перелома в свою пользу. Это тоже свидетельствует о ее силе. Да, и результаты местных выборов: еще одна серьезная победа. Это правда, что она не сумела предотвратить разгром парламента в октябре. Но отчасти и это объясняется ее собственным разоча 273 рованием в "телевизионно-опереточных представлениях" парламентской эры. Кризис осени 93-го обнаружил, однако, и ее слабости. Парадоксально, но слабостью обернулся главный ее успех. И не только потому, что созданная ею ситуация политического пата неминуемо вела к октябрьскому побоищу, к поражению ее очередного кандидата на роль Муссолини, Руцкого, и разгрому штурмовиков Баркашова. Гораздо серьезней были последствия долгосрочные: разваливалась сама "краснобелая" коалиция, которой она всеми своими достижениями и обязана. Воссоздание коммунистической партии и серия побед коммунистов на региональных выборах были все-таки успехом "красных", а не "белых". И возрождение в связи с этим ортодоксально-коммунистических воззрений в "красной" среде не укрепляло коалицию. Если генерал Стерлигов попрежнему провозглашал: "Дорогу национальному капиталу!", а партия Геннадия Зюганова записывала в свой манифест как основное требование "возврат на социалистический путь развития"34, то какая уж тут коалиция? С другой стороны, возвращение Александра Солженицына в Россию не могло не усилить позиции антикоммунистического крыла в стане "белых". И, наконец, ошеломительный успех на декабрьских выборах имперско-либерального крыла, "коричневых" вообще все смешал. Константинов и Стерлигов, вожди Фронта национального спасения и Русского национального собора, сами оказались в том же положении аутсайдеров, в каком раньше был Жириновский со своей ЛДПР. Расстановка сил в рядах оппозиции стала совершенно другой. Революция снизу? Очевидно, что после окончания эпохи путчей и мятежей, точно так же, как в веймарской Германии, выбор непримиримой оппозиции свелся к одному-единственному сценарию, один раз уже похороненному- конституционному. Заметно, как старается она преодолеть свое отвращение к "телевизионноопереточным представлениям" парламентской эры и переключается на кропотливую и прозаическую работу с избирателями -- в попытке добиться успеха на парламентских и президентских выборах. Так сделали в 1924 г. и нацисты, после выхода из тюрьмы Гитлера. Как говорил сам этот гроссмейстер психологической войны -- "Хотя перестрелять либералов быстрее, чем отнять у них большинство, зато в последнем случае успех гарантирует нам сама их конституция. Раньше или позже большинство будет наше -- а за ним и страна!"35 Однако и мысль о революции снизу нельзя считать полностью отброшенной. Она очень близка молодежи -- бунтующей против скучных парламентских маневров, пронизанной прежним революционным нетерпением и тоскующей по романтическому возбуждению минувшей эпохи. Эта бушующая молодежь хотела бы склонить старших товарищей к иной стратегии. Кажется, что предлагать ей нечего. Харизматических лидеров по-прежнему не видать, массовых волнений не вызвала 274 даже Чечня. Но не забудем, что революция снизу знает еще один вариант сценария -- пусть он тоже сегодня нереалистичен, но это я так думаю, а молодые и не очень молодые романтики думают по-другому. Это -- провинциальное "народное ополчение". Такая стратегия означает принципиальный отказ от опоры на общенациональные институты, будь то армия или парламент, и перенесение основных усилий оппозиции из столицы на периферию. Если же совсем не выбирать выражений, речь идет о том, чтоб натравить регионы на Москву. Москва предала Россию -- вот лейтмотив мятежных аналитиков. Ее интеллигенция безнадежно испорчена общением с иностранцами и западническими иллюзиями. Как в 1612-м, спасти Россию сможет только провинция. "Наша задача, -- формулирует, например, Лимонов, -- оттеснить из политики разбитной московско-городской интернациональный класс". Заменив его кем? "Впустить на политическую сцену провинцию -- Сибирь и другие окраины -- в них сильны национальные инстинкты"36. Казинцев попытался даже положить этот эмоциональный призыв Лимонова в основу новой политической стратегии оппозиции, исходящей из того, что "именно там, в провинции, выковываются Минины и Пожарские. В продажной деморализованной столице они появиться не смогут"37. Конечно, само по себе противопоставление народа интеллигенции, провинции центру, "земель" столице -- старинная славянофильская идея. И мысль об изгнании из российской политики столичной интеллигенции, "образованщины", не нова, она принадлежит на самом деле Солженицыну. Но сегодняшние оппозиционные бунтари идут дальше. Недаром Лимонов называет свой сценарий "национальной революцией". Он прав. Ловушка для оппозиции Ничем, кроме крайнего отчаяния, не могут быть продиктованы эти призывы. Какой Минин, какой Пожарский? В стране, начиненной ядерным оружием и атомными электростанциями, сценарий провинциального народного ополчения, натравливания регионов на Москву, грозит российской Вандеей, грандиозным кровопролитием и в конечном счете распадом России. Но ирония ситуации заключается в том, что в эту опасную ловушку загнал оппозицию вовсе не ее главный враг, Запад, и тем более не послеавгустовский режим. Она сама себя туда загнала -- своей неспособностью просчитывать последствия собственных действий, своим провинциальным невежеством, своей вульгарной авторитарной и антисемитской риторикой, своим постоянным поиском реваншистского, чтоб не сказать фашистского решения имперского кризиса. Начиная с мечты о военном перевороте в 91-м и далее везде -- она упорно отказывалась видеть реальность собственной страны, на протяжении трех поколений страдавшей под авторитарным игом и 275 I слышать не желающей о его реставрации. По крайней мере тогда, когда оппозиция пыталась ей его навязать. Подобно германским "патриотам", стремившимся в эпоху путчей и мятежей 1920-23 гг. сокрушить веймарский режим лобовой атакой, российские реваншисты были обречены в стране, где резервуар прозападных симпатий и, следовательно, либеральных ценностей был достаточно велик, чтобы дать переходному режиму еще один шанс. Тем более, что отчаянно расколотая оппозиция не могла предложить ни лидера, способного на равных соперничать с Ельциным, ни программы, в которую могло бы поверить большинство. Вот почему, чем более открыто демонстрировала оппозиция свой догматический авторитаризм, тем глубже становилась пропасть между ней и страной. Как и в Германии после 23-го, результатом оказалась лишь растущая политическая индифферентность населения, положившая конец фазе путчей и мятежей. Наступила новая эпоха -- время политической стабилизации. И оппозиционная риторика зазвучала вдруг как сектантские завывания, а внутренние споры -- как перебранка банкротов. И особенно неуместными и дурацкими выглядели пламенные призывы этих банкротов к новой революции снизу. Как будто она не пробовала уже однажды вытащить этот сценарий, правда, в другом, "массовом" его варианте, тоже в ситуации политического безрыбья, когда она уже отреклась от "мундира" ("армии у нас больше нет" -- помните?), но все еще чуралась парламентской "жилетки". Бездна сил была вложена в организацию "маршей пустых кастрюль" и многотысячных митингов под красными знаменами. И чем это кончилось? Ничем -- кроме отчаянного бунта "белых" антикоммунистов, устрашившихся, что такое развитие событий ведет к коммунистическому реваншу, что их "патриотические" штандарты растворяются в море красных знамен, а единственным вождем в конечном счете может оказаться Красный Дантон. В тот раз с помощью "перебежчиков" конфликт удалось погасить, слепив "красно-белую", а точнее "красно-белокоричневую" оппозиционную амальгаму. Она никогда не была по-настоящему прочной. Ведь только растерявшиеся от крушения очередного сценария аналитики могли трактовать победу коммунистов на выборах как "триумф оппозиции". На самом деле "красные" вовсе не хотели делиться с "белыми" своим успехом. Но революционный пафос эпохи путчей и мятежей все же как-то скреплял триаду. А вместе с той эпохой кончилась и единая оппозиция. Не сумев выработать объединительную идеологию между августом 1991-го и октябрем 1993-го, она обрекла себя на распад. Точнее поэтому, наверное, говорить о конституционных сценариях -- каждая из фракций пойдет к завоеванию голосов на выборах под своим знаменем. Когда и чем закончится новое безвременье? Выполнят ли известные, а там, возможно, и еще не известные нам идеологи свои обещания, предложат ли новую объединительную идею, подготовив 276 таким образом почву для новой эпохи путчей и мятежей, -- покажет время. Но в любом случае реформаторам тут радоваться нечему. Ибо главное достижение оппозиции -- созданная ею ситуация политического пата -- остается. И психологическая война продолжается И резервуар прозападных симпатий в России неуклонно пустеет. И надежды, что страна как-то выкарабкается из кризиса, опираясь лишь на внутренние политические ресурсы, становится все эфемерней. Своими силами маргинализовать непримиримую оппозицию до следующей эпохи путчей и мятежей режим, ослабленный метастазами имперского реванша в собственном организме, уже не сможет. Угодив в роковую ловушку, оппозиция ухитрилась затащить в нее и послеавгустовский режим. 277 эпилог ПОЛИТИКА СОУЧАСТИЯ Без западной мысли наш будущий Собор так и останется при одном фундаменте. Александр Герцен Глас вопиющего в пустыне хуже всего слышен в оазисах. Евгений Сагаловский На чем стоит Америка Каждый студент в Америке знает, что отцы-основатели этой страны никогда не расставались с исторической аналогией -- не только в своих речах и трактатах, но даже в частных письмах. Их политика зависела от того, как толковали они прошлое. Недавно изданная книга о конституционных дебатах в Филадельфии 1787 г., где впервые собраны вместе аргументы сторонников и противников федеративной республики,1 воскрешает и несходство интерпретаций, и ярость споров, беспощадно расколовших ряды героев войны за независимость и превративших вчерашних соратников в непримиримых оппонентов. Основанное на исторических аналогиях "опасение, что республики смертны, пронизывало Филадельфию 1787 г.", -- объясняет Артур Шлезингер2. Маркс посмеивался над этой приверженностью революционеров к историческим аналогиям, над их странной, как он думал, привычкой философствовать о прошлом, когда надо делать черную работу настоящего. "Как раз тогда, когда люди как будто только тем и заняты, 278 что переделывают себя и окружающее, как раз в эпохи революционных кризисов они боязливо вызывают себе на помощь духов прошлого, заимствуют у них имена, боевые лозунги, костюмы, чтобы в освященном древностью наряде, на заимствованном языке разыгрывать новый акт на всемирноисторической сцене"3. В отличие от отцов-основателей, Марксу не пришлось при жизни делать историю. И мне кажется, что его ирония каким-то образом связана с этим пробелом в его судьбе. Иначе для него не было бы ничего непонятного в том, что так очевидно было Шлезингеру: "Отцы-основатели страстно штудировали труды классических историков в поисках способов избежать классической судьбы"4. Аналогии помогали им ввести свое предприятие в контекст всемирной истории. Если они и вызывали духов прошлого, то лишь для того, чтобы заглянуть вперед и все узнать о подстерегающих там ловушках. Они творили новый мир всерьез и надолго и потому отвергали статичный, внеисторический подход, продиктованный сиюминутными политическими расчетами. Может быть, именно поэтому и стоит сотворенный ими мир уже третье столетие. Если считать это американской традицией, становится совершенно непонятно, почему она бездействует в отношении России, тоже переживающей сейчас момент сотворения. Допустим, ожидать, что сегодняшний Вашингтон, подобно Филадельфии 1787-го, весь окажется пронизан опасением, что, перефразируя Шлезингера, новорожденные демократии смертны, было бы чересчур. Но специалисты, занимающиеся Россией профессионально, эксперты, делающие карьеру на российской проблематике, они-то почему не всматриваются в прошлое, которое одно только способно защитить от повторения "классической судьбы"? Может быть, они нашли другой способ, другую теоретическую модель, которая лучше, чем историческая аналогия, позволяет им хоть приблизительно, хоть в общих чертах представить дальнейший ход российского кризиса? Не стоит обольщаться: никаких других способов тоже нет, и никто их не ищет. Частичный ответ на эту загадку читатель уже знает. Отбивая ритуальные поклоны в сторону российской демократии, все, чем озабочены на самом деле мои американские коллеги, -- это проблема российского капитализма. А тут уж точно -- исторические аналогии ни к чему. Да их просто в природе существовать не может, потому что никто еще, никогда и нигде не переходил из социализма в капитализм. В этом смысле то, что происходит сегодня в России, не имеет ровно ничего общего с ситуацией в предвоенных Германии или Японии, о которых так много было сказано в этой книге. Обе они были вполне рыночными странами и в момент катастрофы их демократии в конце 20-х., и во время тоталитарной диктатуры в 30-40-е, и в годы их успешной демократической реконструкции после войны. Мы видели, что даже авторы самого тщательного исследования будущего России5 утешают читателя тем, что хотя тяжелые повороты событий не исключены, но исход будет благоприятный -- утвердится "капитализм русского стиля". Что же касается демократии, тут непонятно: может, она будет, а может -- и нет. Но так ли уж это существенно, если капитализм в любом случае России гарантирован? 279 Откуда же такая действительно напоминающая флюс однобокость? Ближайшее объяснение -- сила инерции. Эти люди сформировались в годы холодной войны с коммунизмом, и перестать воевать с ним -- выше их сил. Если не с ним, то с его призраком -- с возможностью его реставрации. Победоносный капитализм один только сможет справиться с этим призраком. Поэтому ни о чем другом они не в состоянии ни говорить, ни писать, ни думать. Они все еще живут в том недавнем прошлом, откуда не видно, что история уже сделала свой выбор и коммунизм в России мертв. Преувеличение? Но если бы наши эксперты поспевали за ходом событий, они бы, наверное, заранее были готовы к внезапному окончанию холодной войны. И российская экономическая реформа не застала бы их, скорее всего, врасплох. Так что же невероятного в том, что они опять отстали от поезда? И ровно в той мере, в какой зависит от этих ученых мужей русская политика Америки, отстает от поезда и она. Но и вправду ведь с точки зрения строительства капитализма невозможно оценить реальную опасность политических мутаций в России. Не случайно лишь отдельные отряды российской непримиримой оппозиции сосредоточены на противодействии капиталистической трансформации. Для других это побочная цель, а третьих вообще хоть сегодня можно объявить потенциальными союзниками. И вправду, с этой точки зрения сверхидея оппозиции -- реставрация империи, как и воспитание ненависти к Западу, как и порыв к удушению демократии -- могут выглядеть чем-то второстепенным. Есть к тому же капитализм и капитализм. Если видеть в нем только могильщика коммунизма, тогда действительно неважно, какой именно капитализм воздвигается на развалинах Советского Союза. Но ведь и в муссолиниевской Италии, и в гитлеровской Германии как раз капитализм и служил основанием имперской экспансии. Той самой, о которой мечтают лидеры оппозиции -- от Проханова до Жириновского. Так стоит ли помогать им строить такой капитализм? Легче ли было европейским евреям от того, что газовые камеры, в которых их уничтожали, выстроили образцовые антикоммунисты? Принципиальные политические различия между обычными национальными государствами, как, допустим, Польша, и бывшей имперской державой, как Россия, при таком подходе размываются до неуловимости. Но ведь Россия -- это не просто очень большая Польша или Болгария, или даже Украина. Добрых полторы дюжины стран постсоветского мира переживают сейчас маркетизацию как тяжелую болезнь. Но нигде больше реакция на эти испытания не вызвала к жизни антизападную оппозицию, свирепую, непримиримую и достаточно могущественную, чтобы захватить контроль над парламентом страны. Только в России. Ни в одной столице не была зарегистрирована попытка фашистского мятежа. Только в Москве. Где еще сумела реваншистская оппозиция расколоть страну, загнав ее в ситуацию политического пата? Где еще возникло что-нибудь подобное феномену Жириновского? Или Проханова? Или Шафаревича? И где еще, наконец, есть вероятность, что кто-то из таких лидеров, вдохновляемых беспощадной ненавистью к Западу, может и впрямь оказаться у руля ядерной сверхдержавы? 280 В любой стране национализм может быть и отвратителен, и очень опасен. И все же в таких странах, как Польша, характер у него скорее оборонительный, чем агрессивный, скорее этнический, чем имперский, и обращен он скорее внутрь, нежели на внешнюю экспансию. А российскому национализму свойственны прежде всего именно эти оттенки -- агрессивные, экспансионистские, имперские. Но если мышление зациклено на старом добром антикоммунизме, по необходимости принявшем вид помощи "капитализму русского стиля", эти различия могут показаться несущественными. Что, похоже, и происходит. Злоключения веймарской гипотезы Начиная много лет назад эту работу, я вовсе не думал о том, что пишу исторический сценарий и что в итоге он окажется веймарским. Я просто искал объяснения некоторым волновавшим меня фактам и пользовался при этом единственно доступным методом исторической аналогии. Передо мной были две нации, русская и немецкая, рождение которых, по воле истории, совпало с формированием империи. Эта особенность придавала специфическую окраску всем проявлениям национального в массовом сознании. Одна из них уже продемонстрировала, что распад империи воспринимается этим экстраординарным национализмом тоже экстраординарно -- как смерть нации. Значит, и другая нация на схожие события могла выдать точно такую же реакцию. Передо мной были две страны, опоздавшие с либерализацией в девятнадцатом веке и попытавшиеся "прыгнуть" в демократию в начале двадцатого. В одной из них этот прыжок обернулся установлением фашистской диктатуры. Значит, и для другой страны вероятна была такая перспектива. Так постепенно, на множестве сопоставлений, складывалась веймарская аналогия. Она вобрала в себя японский и китайский демократический опыт начала века, японский и германский послевоенный опыт. Я увидел глубочайшее родство имперских держав, скрытое за их географической, исторической, культурной непохожестью. Я убедился в крайней уязвимости, чтоб не сказать обреченности новорожденной демократии, возникающей на руинах таких имперских держав. А над могилами демократии неотвратимо вырастал фашизм. Когда полтора десятилетия назад, в сумрачную эру брежневского детанта (американский синоним разрядки), я впервые вышел с этими соображениями на публику, ясно было, что я практически ставлю на кон всю свою научную репутацию6. Говорить об угрозе фашизма в России казалось тогда совершеннейшим вздором, если не безумием. Российский публицист Вилен Люлечник ничуть не стесняется признаться в этом: "Между 1945 и 1985 сама постановка вопроса о возможности возникновения фашизма в России казалась абсурдной"7. Это говорит о полном пересмотре позиции, от чего мои американские коллеги и сейчас так же далеки, как и тогда. Успех моя гипотеза имела нулевой. Серьезные советологи в ту пору игнорировали русский имперский национализм. Веймарский 281 сценарий не показался им заслуживающим их внимания, и они снисходительно его третировали. Может быть, сейчас, они переменили бы мнение, если бы заметили, что в этом сценарии точно определены будущие места и роли и для Шафаревича, и для Жириновского, и для Проханова, хотя в ту пору Шафаревич был еще почтенным диссидентом, Жириновский клерком, а Проханов писал романтические, не лишенные обаяния очерки и думал только о своих публикациях. Но кто же, кроме самого автора, заглядывает в его давние статьи и книги? Я только-только приехал тогда из брежневской России, имея лишь самое смутное представление об американской истории. Конечно же, и подозревать не мог, что, основывая свои работы на исторической аналогии, я лишь присоединяюсь к старой и славной школе мысли, к которой принадлежали и отцы-основатели этой страны, что и для них аналогия была главным аналитическим инструментом, хотя уж они-то ставили на кон нечто неизмеримо большее, нежели академическая репутация. Естественно, это наполняет мое сердце подобающим смирением. И все же я не перестаю недоумевать, почему недавний русский эмигрант, следующий в своем поиске по пятам за отцами-основателями Америки, оказался в этой стране в таком одиночестве? Давно, впрочем, известно, что человек не может быть судьей в своем собственном деле, а если пытается, то сразу навлекает на себя косые взгляды. Насколько он объективен? Насколько способен прислушаться к чужому мнению? Ему кажется, что его игнорируют. А может быть, есть к нему серьезные претензии, только он их пропускает мимо ушей? Охотно уступаю судейские функции читателю, выложив перед ним на стол все аргументы критиков. Вот возражение одного из вождей реваншистской оппозиции Сергея Бабурина, который вглубь не пошел, а ограничился разъяснением, что "неубедительно выглядят применительно к современной России постоянные ссылки на опыт "веймарской" политики и восстановления Германии и Японии (после войны). Ситуации настолько отличаются, что даже как-то неудобно напоминать об этом автору"8. Действительно неудобно -- сводить полемику к таким тривиальным вещам, как неповторимое своеобразие любого исторического прецедента. Ситуации античных Афин, скажем, 387 г. до н.э. и Филадельфии 1787г., -- разделенные не шестью десятилетиями, а двадцатью двумя столетиями -- различались неизмеримо больше. Но это не помешало отцам-основателям разглядеть то общее, что между ними все-таки содержалось, и опыт афинской демократии до сих пор исправно служит народу Америки. Но, кстати, и сходство может обмануть, если скользить по поверхности. Да, в Москве не в диковинку сейчас услышать, что фашист -- это звучит гордо и великолепно. Да, фюрер германских неонацистов Герхард Фрей приглашает Жириновского как почетного гостя на съезд своей партии, а немецкие бритоголовые восхищаются организацией штурмовых отрядов Баркашова. Да, губернатор Нижнего Нов 282 города Борис Немцов вполне допускает, что в нижней точке падения экономики власть возьмут фашисты9, и 65% опрошенных в России евреев опасаются повторения Холокоста, и по крайней мере дюжина аналитических центров не покладая рук работает сегодня над контурами националистической контрреволюции. Но следует ли из всего этого, что советская Россия уже окончательно и бесповоротно стала веймарской и пост-ельцинской Москве не избежать судьбы Берлина? Что подобно тому, как победивший в Германии фашизм тотчас опрокинул все расчеты и реформы европейских политиков, мгновенно смешает все карты политиков сегодняшних и российский фашизм в случае своей победы? Ясно, что ответ на эти страшные вопросы больше зависит не от количества и даже не от точности таких прямых совпадений, а от их интерпретации. Перейду поэтому к возражениям более серьезных, чем Сергей Бабурин, критиков и к их интерпретации фактов, которой они пытаются разбить мою. Ручаюсь, что свожу их к трем пунктам единственно из соображений экономии бумаги: ничего существенного мною не выброшено. Даже если картина точна, она ничего не добавляет к тому, что и без того известно. Да, в пост-ельцинской России возможен брутальный авторитарный переворот. Но кто это отрицает? Никто и без веймарской аналогии никогда не сомневался, что переход России к демократии будет медленным и мучительным и что от авторитарных реставраций она не застрахована. В том числе и от режима националистической диктатуры, "Русского медведя", как называют его Ергин и Густафсон. Но: этот репрессивный режим не будет подогреваться классовой ненавистью, и он вряд ли продержится долго. Уже через несколько лет его правители, не имея никакой экономической альтернативы, будут опять готовы слушать советников, ориентированных на рынок. Давление в пользу экономической либерализации снова начнет нарастать. Так что нечего беспокоиться, от капитализма России все равно не уйти. А на трансформированной экономической базе, на фундаменте свободного рынка и политическая надстройка тоже сама собой образуется. Не раньше, так позже, если не к 2010, то, скажем, к 2025 г.: какая разница, если демократия в Россию все равно придет? А вот русский национализм в веймарском сценарии обрисован искаженно. Во-первых, концентрируя все внимание на непримиримой оппозиции, этот сценарий навязывает миру абсурдную идею, что никакого другого русского национализма, конкурирующего с этой оппозицией, в сегодняшней России не существует. В сценарии этом даже не рассматривается умеренный, цивилизованный национализм, лучше всего представленный в культурной сфере выдающимся ученым Дмитрием Лихачевым, а в политической -- самим Борисом Ельциным. Во-вторых, даже если "Русский медведь" и победит на время в Москве, у него все равно не хватит ресурсов, чтобы серьезно угрожать Западу. Он может быть сколь угодно жестоким и репрессивным внутри страны, но представить реальную проблему для национальной безопасности США он не сможет. 283 Звучит, конечно, успокоительно -- в особенности по другую от "Русского медведя" сторону океана. Но эта интерпретация охватывает только одну модель развития событий и никак не покрывает других. Где, например, гарантии, что "авторитарной реставрации" в России отмерен настолько короткий срок, что и тревожиться не о чем? Свободный рынок, капитализм? Но он уже однажды не спас европейских евреев от Холокоста, а США -- от ПирлХарбора. Экономические трудности, создающие давление в пользу экономической либерализации? Так ведь ни германский, ни японский "медведи" этому давлению не поддались. Все, в чем нуждались их страны, они вполне успешно разрешали внеэкономическими средствами, изящным слогом выражаясь, а попросту -- за счет грабежа. Такого же точно грабежа, каким прельщает своих избирателей Жириновский. Тем хищникам недостаток ресурсов послужил не препятствием, а только стимулом и оправданием их агрессии. А "Русский медведь", он что, не той же породы зверь? Из чего, далее, следует, что эта новая диктатура будет мягче и умереннее, чем сталинская? Из того, что она будет утверждаться не на классовых, а на националистических страстях? Но разве были смягчены национализмом тоталитарные режимы в Германии и Японии? Разве он умерил их агрессивность? И, наконец, разве были в распоряжении демократического сообщества какие бы то ни было другие средства сопротивляться фашистской агрессии, кроме военных? И уж совсем непонятно, на чем основана уверенность, что "Русский медведь", если ему удастся победить в Москве, этим и ограничится. Не мешало бы интерпретаторам рассмотреть его и в другой ипостаси -- как ударную силу всемирного фашистского и фундаменталистского восстания против демократии. Даже если, в отличие от меня, этот вариант не кажется им наиболее вероятным. Что же до "умеренного и цивилизованного" национализма, то обойден он мною лишь потому, что его сегодня в России не существует. И этот взгляд, кстати, полностью разделяют и Ельцин, и Лихачев, высказавшийся на этот счет с исчерпывающей определенностью: "Я думаю, что всякий национализм есть психологическая аберрация. Или точнее, поскольку вызван он комплексом неполноценности, я сказал бы, что это психиатрическая аберрация... Я повторяю это снова и снова и буду повторять"10. Либерал и патриот своей страны, профессор Лихачев был бы смертельно оскорблен, узнав, что его смеют называть русским националистом. И Ельцин, думаю, тоже. Узелки на память Этот раздел, в котором я попытаюсь свести к нескольким простым формулам свою интерпретацию, -- особый. Внимательный читатель, общение с которым длилось у нас на протяжении стольких страниц, может его пропустить: ему и так уже все известно. А. Главное, из-за чего сегодня в России идет смертельная борьба между агрессивной и ненавидящей Запад оппозицией и неустойчи 284 вым веймарским режимом -- контроль над арсеналом ядерной сверхдержавы. Не может быть сомнения, что в случае победы оппозиции арсенал этот будет повернут против Запада. Б. Исход этой борьбы зависит не столько от текущих политических схваток, которые Ельцин умеет выигрывать и может выиграть еще много, и тем более не от успехов приватизации, сколько от того, кто возьмет верх в затяжной психологической войне за умы россиян в пост-ельцинскую эпоху. В. Выигрыш в этой войне, в свою очередь, зависит от того, удастся ли оппозиции внушить большинству избирателей, что Запад пытается поработить Россию, превратив великую и гордую державу в свой сырьевой хинтерланд. Г. Даже в том фрагментарном состоянии, в каком находится сегодня оппозиция, лишенная бесспорного фюрера и объединительной идеологии, ей удалось загнать послеавгустовский режим в ловушку политического пата. Это позволяет нам судить о ее политических потенциях в постельцинскую эпоху, когда и если обретет она и то, и другое. Д. До тех пор, покуда Запад будет идентифицироваться в глазах россиян исключительно с шоковой терапией и кричащим социальным неравенством, он будет, по сути, работать против себя и на оппозицию, помогая ей окончательно победить в психологической войне. Е. Переломить ситуацию можно лишь одним способом -- отбросив "гуверовский" подход к России и трансформировав русскую политику Запада в нечто подобное рузвельтовскому Новому курсу. Поскольку опираться он сможет лишь на быстро испаряющиеся прозападные симпатии в России, фактор времени оказывается здесь критическим. Ж. Главная задача такого Нового курса должна заключаться в нейтрализации имперского реванша, (Даже американский аналитик Майкл Мак-Фол уже подчеркивает, что "инфляция больше не является в России врагом No 1. Фашизм является"11). 3. Нет другого способа борьбы с русским фашизмом кроме мощного демократического контрнаступления. Тем более, что только оно и может вывести на сцену новых лидеров, без которых демократия в пост-ельцинской России обречена. И. Проблема здесь, однако, в том, что демократические силы России уже не способны перейти в такое контрнаступление, опираясь лишь на собственные политические и интеллектуальные ресурсы. К. Поэтому, если демократическое контрнаступление вообще возможно в России, инициатива должна прийти извне -- в сотрудничестве, разумеется, с наиболее авторитетными в глазах населения лидерами российской культуры. Л. Именно по этой причине ключ к демократическому возрождению России больше не в Москве. Русские сделали, что могли, мы -- не сделали. Они покончили с "империей зла", с холодной войной, с коммунизмом. Они разрушили адский механизм гонки ядерных вооружений. Но сделать все это необратимым они не в силах. 285 М. Ельцин (или, скажем, Черномырдин) может удерживать для нас форт ядерной сверхдержавы еще несколько месяцев или даже несколько лет. Но какой смысл удерживать форт, если главные силы даже не собираются идти на выручку? Джордж Вашингтон и Джордж Буш Этот особый раздел предназначен особому читателю. Я писал его, видя перед собой государственных деятелей, принимающих решения по российским делам. Если книга попадет к ним в руки, нет у меня уверенности, что у них достанет терпения рассматривать всю нарисованную в ней картину в деталях --от слабости, коррумпированности и уязвимости послеавгустовского режима до причин, по которым непримиримые не способны пока что этой слабостью воспользоваться, от фашистских уличных драк вокруг Останкино до "биосферных" изысков Льва Гумилева. Но выбор -- за ними, и они должны знать, что и почему они выбирают. Если они, читатели этого особого раздела, обладают исторической и философской интуицией, подобно, скажем, Джорджу Вашингтону, они не смогут не почувствовать грозную возможность реализации наихудшего сценария. И в этом случае, я убежден, сделают с веймарской политикой то же самое, что сделал президент Рузвельт с отжившими догмами гуверизма в разгар Великой Депрессии. То есть отбросят ее вместе с порожденной ею опасной стагнацией мысли и немедленно начнут поиск принципиально нового подхода к проблеме, покуда еще есть для этого время. Если же их мышление и их интуиция находятся где-то на уровне питающих их идеями экспертов, то скорее всего, подобно, скажем, Джорджу Бушу, они предпочтут не делать ничего. Деловая игра Предположим лучшее -- что дух Джорджа Вашингтона сумеет возобладать, Запад откажется от привычной веймарской политики и начнет переход к Новому курсу. Как он будет воспринят в Москве? Согласитесь, что от ответа на этот вопрос многое зависит. Поэтому весной 1993 года я предложил редакции лучшего московского политического журнала "Новое время" провести нечто вроде деловой игры. В те дни я был близок к отчаянию, хоть и без видимых причин. До октябрьского фашистского мятежа было еще тогда далеко. Представить себе российские танки, бьющие прямой наводкой по российскому парламенту, было еще немыслимо. Жириновский тоже покинул на время авансцену российской политики. И все же никак я не мог избавиться от болезненного ощущения, что это -- затишье перед бурей. В московском воздухе отчетливо пахло грозой. Все, что мог, я сделал, чтобы обратить на это внимание Вашингтона. Выступал в Конгрессе, рассылал по всем адресам отчаянные меморандумы -- тянул, одним словом, небо к земле. Но все попыт 286 ки провалились. Никто в Вашингтоне и ухом не повел. Говорить о корректировке западного курса накануне грядущей бури оказалось не с кем. Тогда и предпринял я нечто, для меня совершенно нехарактерное, авантюрное, если угодно. Я попытался сам спровоцировать в Москве предварительную дискуссию о такой корректировке, ту самую, которой следовало бы полыхать в Вашингтоне. В "Новом времени" был опубликован анонимный меморандум "Как сделать российскую демократию необратимой". Основные его мысли полностью воспроизведены в этой книге. Развернутых откликов на него было довольно много, но для ответа на наш вопрос достаточно будет познакомиться с двумя полярными точками зрения. Первая принадлежит Александру Яковлеву, известному российскому политику горбачевской эры, которого многие называют "архитектором перестройки". Вторая -- не менее известному оппозиционному лидеру Сергею Бабурину. Яковлев отнесся к идее радикальной смены курса западной политики в высшей степени положительно. Бабурин, естественно, -- наоборот. "В альтруизм США мало верится на фоне полного краха американских советников правительства Гайдара. Для Запада развал российской экономики означает устранение важного конкурента и получение доступа к его сырьевым ресурсам. Надеюсь, что в США не считают нас настолько близорукими, чтобы не видеть, что за речами в защиту демократии кроется стремление к закреплению нынешнего полуколониального статуса России"12. В критике сегодняшнего американского курса полюса, впрочем, совпали. Мнение Бабурина -- "американский истеблишмент вновь вырабатывает свою политику в отношении другой страны на тактическом, функциональном, а не историкофилософском уровне"13 -- разделяет и Яковлев: "Нынешний курс представляет собой пусть несколько подрумяненное повторение преимущественно выжидательной политики предшествующей администрации... В трудную минуту реформации надежного спасательного круга ни от США, ни от других членов клуба "большой семерки" России не поступило"14. И дальше: "Семерка все еще вглядывается в происходящее в России, не входя в зону риска и смелых решений... Что-то посулили, но не дали; что-то подбросили на возвращение по прежним долгам, что-то провалилось через дырявые государственные карманы... Схематически рисуется такая картина: стоит на берегу тренированный пловец, а в бурных водах барахтается человек. И слышит крики с берега: греби сильнее, работай энергичнее и руками и ногами. Ничего, что холодная вода. Выплывешь. А я сбегаю поищу где-нибудь спасательный круг"15. Во всем остальном оппоненты разошлись -- и круто. "Меморандум разочаровывает" -- "Публикация в "Новом времени" заслуживает внимательного чтения... ее выводы и предложения нестандартны, в них присутствует момент мрачного грядущего, если мировое сообщество обреченно будет тащиться по старым колеям"16. 287 Можно даже не помечать, кому принадлежит первая, а кому вторая оценка. Бабурина, однако, не устраивают и "старые колеи", коль скоро предусматривают они поддержку "гадкого утенка" послеавгустовско-го режима. "Уже ясно, что нынешний режим не понимает историко-культурного смысла России и поэтому объективно обречен на поражение... Поддерживать нынешнюю правящую группу (несмотря на ее явную неспособность вывести страну из кризиса) значит только консервировать накапливающиеся противоречия, которые на каком-то этапе все равно будут разрешаться, но уже не в эволюционном реформистском режиме, а в революционном"17. Ну, а как же следует понимать этот "историко-культурный смысл России"? Если отбросить риторику, остается жесткий и циничный геополитический вызов. "Ситуация довольно проста: Россия, начавшая 300 лет назад мощное ускорение, чтобы сократить огромное отставание от Западной Европы, к середине 60-х годов XX столетия практически ликвидировала это отставание, а в чем-то и вышла вперед"18. Интриги западных спецслужб сорвали это ускорение, но оно обязательно возобновится, если понадобится -- посредством "национальной революции". В этом предназначение России, в этом наша судьба. И потому "наш совет: не мешайте России"19. Устами Бабурина говорит здесь сама полутысячелетняя империя, униженная, проигравшая очередную битву на своем историческом пути, но отказывающаяся признать себя побежденной и уверенная, что сумеет взять реванш. Эта маленькая дискуссия и отвечает, по сути, на вопрос, как был бы принят в России гипотетический Новый курс Запада. Реакция была бы полярной. Протест против Запада, который позволяет себе "мешать России", -- усилился бы. Недовольство Западом, который "стоит на берегу", -- пошло бы на убыль. Непримиримая оппозиция встала бы против Нового курса стеной. Это ясно. Но поскольку она даже и веймарскую политику успела непредусмотрительно окрестить "оккупацией", то еще выше поднять вольтаж своего максимально наэлектризованного красноречия ей будет трудновато. А в то, что она сможет оказать реальное противодействие, Яковлев не верит. "Группы реванша беззастенчивы, озлоблены, шаманствуют, пытаясь сбить людей с толку. Но я верю, что управа на них найдется и на государственном уровне, и на уровне общественного мнения20". Демократически настроенная публика, конечно, поддержала бы такой поворот. Хотя убедить ее, что Запад действительно изменил курс, будет непросто. Терпение ее уже на исходе, она чувствует, что Запад ее предал. Но то -- полюса, со своим не только наиболее осознанным и отчетливым, но и с наиболее постоянным настроем. Предсказать же массовую реакцию гораздо сложнее. В начале 1990 г., когда мне впервые было разрешено приехать в Москву и прочитать курс лекций в МГИМО, в спектре мнений преобладала готовность брататься с Западом. Он ассоциировался с началом новой жизни, твердо обещанной народу его руководителями. Но с каждым следующим приездом я видел, как постепенно испа 288 ряются эти надежцы, а вместе с ними -- и вера в то, что Запад поведет себя так, как положено более сильному и богатому брату. Воспользуюсь описанием этих изменений, опубликованным московским Институтом социально-политических исследований: "Резко сократилось число сторонников курса радикальных реформ. Многочисленные результаты социологических опросов свидетельствуют о качественных изменениях и переориентации массового сознания россиян: от мощного общественного подъема и веры в скорые положительные результаты до состояния отчуждения и неприятия официально проводимой политики"21. Не сладко придется Западу, однозначно отождествившему себя именно с этой политикой! Справедливо или нет, но ее живым олицетворением стала российская люмпен-буржуазия, киоскеры, торгующие низкосортным импортным хламом вокруг каждой станции метро. Джудит Инграм в "Нью-Йорк Таймс" передает точные приметы этой однозначной идентификации: "Старушки все время приходят и проклинают нас, -- жаловалась одна из продавщиц... У многих, кто радовался разграблению киосков [во время октябрьского мятежа], источником ненависти было не только отчаяние по поводу российской бедности, но и отвращение к Западу. "Убирайтесь домой и возьмите с собой свои сникерсы", -- кричали американскому фотографу демонстранты около парламента. Это было постоянной темой антиельцинских демонстраций... У ближайшего к парламенту метро женщины собирали подписи в поддержку Александра Руцкого и Руслана Хасбулатова под плакатом, умолявшим русских не становиться "рабами Запада""22. Можно ли разрушить эту идентификацию? Изменится ли она даже в том случае, если будет реально доказано, что поддержка Запада -- это не одни только сникерсы? Боюсь, что во многом изменения необратимы. Два великих разочарования -- в реформаторских потенциях послеавгустовского режима и в союзнических потенциях Запада, наложившись одно на другое, породили невиданной силы эффект отчуждения. Сердце кровью обливается, как подумаешь, насколько просто было этого избежать. Ничего не стоило Западу, поставившему себя в России в положение президента Гувера в разгар Великой Депрессии, уподобиться другому президенту -- Рузвельту, вернувшему американцам надежду. И тогда все эти отчаявшиеся женщины оказались бы на его стороне. Это не фантазия. Расскажу в доказательство о своих одиноких попытках пойти против течения. Кое-что читатель о них уже знает, но теперь, думаю, ему и понятнее станут уроки, которые я из них извлек. Средство от шок За два десятилетия, которые я провел в Америке, живя, главным образом, в маленьких академических городках (я преподавал историю и политические науки в Беркли и в Энн-Арборе), успел опубликовать много книг о русской истории и политике. Получив возможность приезжать и наблюдать события на месте, я тотчас убедился в том, как на глазах обрастает плотью моя веймарская метафора. 289 Развал империи был при дверях, демократическая трансформация набирала обороты, радикальная реформа была неминуема. Неназванные по имени герои моих книг -- фашистские философы и журналисты, не имевшие до перестройки никакого отношения к московской политике, прозябавшие в подпольных сектантских кружках и издательских группах, -- вышли на политическую сцену. Ясно было, что чем радикальнее будет реформа, чем больше лишений принесет она массам, тем больше будет у этих людей шансов создать и возглавить массовое реваншистское движение. На администрацию Буша надежды не было ни малейшей. В моих глазах она воплощала интеллектуальную стагнацию, тупой и самодовольный "гуверизм". Не было у меня и адекватного доступа к средствам массовой информации, чтобы серьезно предупредить западную публику: титулованные эксперты, о которых я уже столько говорил, меня заблокировали. Я чувствовал, что остался один на один со страшной проблемой. Что же было делать? Просто сидеть и смотреть, как неотвратимо растет самый большой экзистенциальный страх всей моей жизни? Все мое существо протестовало против такого предательства -- своей родины, своих друзей, своих убеждений, самого себя, наконец. Тем более, что кое-какие моральные ресурсы в моем распоряжении все-таки были. Был у меня, например, мой старый диссидентский авторитет в России. Плюс тот очевидный факт, что к власти шло поколение моих читателей. Мое имя открывало мне все двери в тогдашней Москве. Не такой уж великий капитал, но и он мог принести какието дивиденды. Долго думать о том, с чего начать, не требовалось. Со времен мировой войны не знала Россия такой остроты потребительского кризиса. Исчезло все -- хоть шаром покати. Чтобы хоть что-то поставить на стол, люди проводили большую часть своих дней и ночей в бесконечных очередях. Шахтеры бастовали, требуя -- американский читатель мне не поверит, а российский уже подзабыл -- мыла. Популярный анекдот тех дней: "У вас нет мяса? -- У нас нет рыбы, мяса нет в соседнем магазине". Можно было, не думая, вставлять и другие названия -- молоко, сахар, сыр, овощи, что угодно. Не было ничего. Впереди маячил голод. Шоковая терапия была неизбежна, как ампутация при гангрене. Но, как и ампутация, она могла оказаться смертельной. Выбив почву из-под ног у и без того измученных, предельно раздраженных людей, она толкнула бы их в объятия непримиримой оппозиции, и сектантские "патриотические" кружки немедленно превратились бы в массовое фашистское движение. Поскольку в моем арсенале не было ничего, кроме нетривиальных идей и доступа к высокому начальству, я и предложил этому начальству нетривиальную идею -- "товарный щит реформы". Прошу читателя пробежать глазами мое открытое письмо Б. Ельцину и всесильному тогда Г. Бурбулису, напечатанное в "Аргументах и фактах". 290 ТОВАРНЫЙ ЩИТ ОТ НИЩЕТЫ Как и многие здесь, на Западе, я чрезвычайно рад вашему мужественному решению начать, наконец, немедленный прорыв России к рыночной экономике. Видит Бог, люди достаточно настрадались, годами маршируя в никуда. Тревожит меня и заставляет писать это письмо совсем другое: в ваших заявлениях нет упоминания о товарном щите реформы. О том самом щите, который предназначен ликвидировать товарный голод в стране в момент прорыва и таким образом примирить людей с рынком вместо того, чтобы их с ним поссорить. О щите, который способен связать в их сознании рынок с улучшением их судьбы, а не с прыжком в нищету. Необходимость такого щита мы обсуждали с вами, и вы оба с этой идеей согласились. В год прорыва в страну должно быть завезено столько продовольствия и предметов первой необходимости, что само уже давление этой гигантской товарной массы не позволит повториться скачку цен -- и доступно оно будет всем. Ведь даже самые лучшие хирурги не решатся делать операцию на сердце без анестезии. Ибо пациент может умереть у них на столе просто от болевого шока. Товарный щит -- анестезия реформы, Не подачки на бедность, не бессмысленные в условиях беспощадной инфляции и товарного голода прибавки к зарплате, не новые заплаты на старые, а товарное изобилие, дающее народу возможность познакомиться с рынком в условиях благополучия, а не обнищания. Продовольствия более чем достаточно -- и в Америке, и в Европе. И деньги на него Запад дать не отказывается, Даже Пентагон предлагает не только выделить из своего бюджета миллиард долларов, но и предоставить свои военно-транспортные самолеты. А где же советские военные? Где организационный штаб товарного щита в российском правительстве? Где стратегия его реализации? Нет спора, съедят и износят все это быстро, может быть, за год. Но ведь какой год это будет! Тот самый, которого боялись и который откладывали с начала перестройки. Откладывали именно из-за страха перед болевым шоком. И насколько же легче будет вам в этот грозный год иметь дело с народом, воспрянувшим и почувствовавшим вашу заботу о нем, нежели с деморализованными от недоедания и уставшими от беспросветности и постоянных разочарований массами, которые могут оказаться легкой добычей отечественных изоляционистов. Еще не поздно. С военными и с Западом еще можно договориться. Организационный штаб товарного щита еще может быть создан. Необходима лишь политическая воля. Не слушайте благополучных бюрократов, которые убеждают вас, что нашему народу не грех и поголодать, и подзатянуть пояса на годик -- другой, будет, мол, только на пользу делу, научатся вертеться. С глубоким уважением и надеждой на вашу государственную мудрость. Александр ЯНОВ Заранее, до резкого скачка цен надо было мобилизовать продовольственные и товарные ресурсы Запада и выбросить их на российский рынок в первую же ночь реформы. Сам подавляющий объем этой товарной массы ограничил бы взлет цен, к тому же на самом деле в магазинах появилось бы "все". Наверное, все равно было бы трудно перенести шок, но не возникло бы это отчаянное, толкающее 291 прямо к фашистам чувство обездоленности и беззащитности. Этот товарный десант был в моем проекте скомбинирован с превентивными мерами социальной защиты, в первую очередь -- с западной гарантией компенсации потерянных сбережений. Действительно только кулаки сжимать остается, думая о том, как просто было сделать совершенно иным "марсианский" 92-й! Товарный щит мог избавить миллионы людей от страданий. Он мог укрепить позиции режима. Демократия не отождествилась бы с нищетой, вынудив демократов уйти в глухую оборону. Но и о Западе думал я не меньше, обходя со своим проектом кабинет за кабинетом. Об укреплении прозападных симпатий в России, той главной подспудной силы, на которую, как на фундамент, опирается надежда на ее демократическое преобразование. Запад получал уникальную возможность на деле продемонстрировать россиянам, что, поддерживая реформу, он не забывает и всех обездоленных ею, стоит на страже их интересов и вообще не намерен дать им пропасть. Это и вправду была бы позиция, достойная президента Рузвельта, победившего Великую Депрессию. Мгновенно выдернув ковер из-под ног своих ненавистников, Запад предотвратил бы перерастание сектантских фашистских кружков в массовое -- и вооруженное -- реваншистское движение. Остановка была лишь за малым: как уговорить западных политиков сделать России, миру и самим себе такой подарок? На этот случай была у меня в запасе еще одна идея -- я уже изложил ее подробно, рассказывая,"как не спас Россию". Мне виделся какой-то современный, не оккупационный эквивалент макартуровского штаба в Японии, которому можно было бы доверить все необходимые для щита средства и полномочия. Придуманный мной Неправительственный Совет Взаимодействия, объединяющий российские авторитеты и сильнейших из отставных политиков Запада, карьера которых на национальной арене окончательно завершена, но которые попрежнему кипят идеями и энергией, идеально подходил на роль такого штаба. Он был бы достаточно влиятелен не только для того, чтобы вести переговоры с западными правительствами, но и работать внутри страны. Мне виделась сеть потребительских кооперативов, организованных самими гражданами и способных справиться с распределением товарной помощи куда эффективнее государственной бюрократии. Одновременно началась бы самоорганизация гражданского общества... Реформа! Читатель уже знает, что было дальше. Понадобились почти два года и все мои силы (я буквально не вылезал тогда из Москвы), чтобы 1 мая 1993 г. НСВ был, наконец, создан. Да и то скорее случайно. Фракция радикальных демократов в парламенте задумала создать свой "теневой кабинет" и, к моему вящему изумлению, пригласила меня в качестве премьерминистра. Придя в себя, я и поставил условием создание НСВ. С российской стороны согласились войти в НСВ такие серьезные политики, как Александр Яковлев, Сергей Шахрай, Дмитрий Волкогонов, Петр Филиппов и Григорий Явлинский, а с западной -- Сайрус Вэнс, Валери Жискар дЭстен, Ясухиро Накасоне, Маргарет Тэтчер, Роберт Макнамара и Дэвид Рокфеллер. 292 Какой букет имен! И вообще, как обнадеживающе все это выглядело! Подумайте только, один человек, обладающий лишь нетривиальными идеями и неограниченным энтузиазмом, сумел создать международную организацию, способную реально соединить интересы демократической России с приоритетами мировой политики. Теперь ведущие государственные деятели смогут, помимо протокола, приезжать в Россию и помогать России... Но все это была иллюзия. Начиная с того, что идея товарного щита реформы, первое и главное, чем должен был заняться НСВ, успела к тому времени потерять всякий смысл. Вокруг нас бушевала совсем другая страна. Покуда я искал пути в фантасмагорической неразберихе и преодолевал головоломные бюрократические препятствия, успела развалиться советская империя. Реформа началась -- без всякого щита. "Марсианский" год России, который я так отчаянно пытался предотвратить, наступил. И самое главное, подтвердились мои худшие опасения: сектантский фашизм действительно превратился в массовое реваншистское движение. Он отвоевал у демократов московскую улицу. Один за другим сотрясали Россию грандиозные митинги у Кремля, участники которых истерически обличали Запад и обещали повесить "Иуду Ельцина". Судя по этим митингам, за русскими фашистами шли уже сотни тысяч людей. Запад однозначно отождествил себя со страданиями миллионов. Поздно стало думать о предотвращении психологической войны. Думать надо было о том, как ее не проиграть. Революционное ускорение истории отменило миссию, для которой был задуман НСВ. Теперь нужна была новая идея -- и новая миссия. Я предложил ее членам новорожденного Совета. Запад начинается с Востока Что еще не было тогда поздно, это включить в игру Японию с ее баснословными технологическими ресурсами. Оппозиция еще не успела организовать массовое движение протеста против возвращения Японии Южных Курил. И значит, обмен островов, захваченных Сталиным, на японские капитал и "ноу хау" был еще возможен. Я ни минуты не сомневался, что ни доллара из этих кредитов, если бы их удалось получить, не должно попасть в руки правительства. Безнадежно расколотое, оно уже доказало свою неспособность определить собственные приоритеты. Оно беспомощно дрейфовало, зажатое в клещи, между двумя необходимостями -- остановить инфляцию и предотвратить массовую безработицу. Хитрость заключалась в том, чтобы отключить коррумпированную государственную бюрократию и направить эти ресурсы непосредственно заинтересованным группам граждан, полагаясь на их демократическую самоорганизацию. Это могло быть сделано под эгидой НСВ, стать частью его новой миссии. Японцы хотели вернуть острова отчаянно. И готовы были за это платить. Вопрос заключался лишь в том, сумеют ли они определить свои собственные приоритеты. Поймут ли они, что задача, которая перед ними стоит, по природе своей внутриполитическая и поэтому 293 требует для своего решения политической стратегии? Простое давление на российское правительство, руки которого уже безнадежно связаны непримиримой оппозицией, ровно ни к чему не вело. Чтобы президент мог действовать, ему надо было сначала развязать руки -- нейтрализовать реваншистов. Нейтрализовать их способна была лишь политика Нового курса. Япония должна была выступить инициатором этой новой политики. Так выстраивалась для нее стратегия возвращения северных территорий. Способен ли был НСВ подтолкнуть ее к такому радикальному повороту даже при том, что в него входили два бывших японских премьера, в том числе и такой опытный политик, как Ясухиро Накасоне? И главное, можно ли было быстро осуществить такой поворот? В мае 93-го было вполне очевидно, что в нашем распоряжении оставалось всего несколько месяцев. Захватив инициативу и развивая психологическое наступление, оппозиция уже готовилась вторгнуться в сферу внешней политики. Я отчетливо понимал, что снова упустить время -- значило обречь новую миссию НСВ на ту же участь, что постигла прежнюю. А тут замаячила на горизонте очередная неподъемная проблема. Способен ли новорожденный НСВ функционировать в таком напряженном режиме? Его состав и организация были всецело в руках парламентариев, привыкших работать по-русски. То они позабыли пригласить на учредительную конференцию самых важных иностранных членов, то не сообразили ответить на их письма, как было с Дэвидом Рокфеллером... Задумывалась чрезвычайная акция, а сам инструмент для нее рассыпался в руках. В любом случае требовалось срочно найти среди японских политиков людей с достаточным влиянием и политическим воображением, способных выступить против официального курса. Критиковать этот курс было легко, потому что заключался он главным образом в тупом и заунывном повторении примитивного рефрена: "Отдавайте наши северные территории!" Японцы действовали в высшей степени непрофессионально, не принимая во внимание ни разгорающуюся психологическую войну в России, ни само даже существование мощной реваншистской оппозиции с ее беспрерывно нарастающим давлением на слабое и нерешительное веймарское правительство в Москве. Снова -- в который уже раз! -- недоставало мелочи: как убедить японских политиков перестать ставить телегу впереди лошади? Дни проходили в бесконечных дискуссиях и переговорах -- сначала с одним из бывших премьеров и сопровождавшими его лицами, потом с японским послом в Москве и его командой, затем с российским заместителем министра иностранных дел, ответственным за Дальний Восток. Наконец, был готов и разослан членам Совета меморандум о новом проекте. Смысл проекта состоял в том, чтобы одним ударом решить болезненную проблему российских беженцев из отделившихся республик и деморализовать оппозицию, создав условия для мощного демократического контрнаступления. Читатель, я надеюсь, помнит, что в диалоге со мною Проханов, демонстрируя свои козырные карты, одной из первых назвал проблему 294 беженцев. А вот что говорил о ней примерно тогда же один из самых интересных московских политических аналитиков Михаил Малютин: "В ряде регионов России число вынужденных переселенцев уже стало значимым фактором (минимальная их оценка за 1992 год приближается к миллиону). Потенциал настоящей гражданской войны... формируется именно в этой среде"23. Год спустя число беженцев достигло 2,5 миллиона человек, эксперты же прогнозировали трехкратный или даже четырехкратный прирост в ближайшие годы. Миллионы неустроенных, страдающих, отчаянно борющихся за выживание -- и проигрывающих эту борьбу людей! Проханов и Малютин верно судили: брошенные на произвол судьбы, эти люди и впрямь могут составить массовую армию оппозиции -- если дать им скатиться на уровень люмпенов. Но они же представляют и надежду России. Эти россияне закалены жизнью, в большинстве случаев образованны, трудолюбивы и прилежны. Дайте им поприще для приложения сил, возможность достойно жить -- вы получите настоящую армию возрождения страны. Мой план и был построен на этой, как говорят шахматисты, "вилке": одной акцией и отнять у реваншистов массовую политическую базу, и создать плацдарм для демократического контрнаступления. Тем более, что без такого контрнаступления, говорил я тогда японцам, не видать вам Курил, как своих ушей. Во всяком случае в нынешнем поколении. Время работает против вас. Если сегодня руки у президента связаны сопротивлением оппозиции, то завтра, когда она возьмет под контроль международные дела, ваш вопрос вообще будет закрыт (и именно так, читатель знает, несколько месяцев спустя все и произошло). Но тогда японские политики выслушали мое предложение заинтересованно и благожелательно. Конкретно заключалось оно в том, чтобы Токио переадресовал 2,5 миллиарда долларов, предназначенных для России, нашему Совету. Что пользы, если они попадут московской бюрократии с ее дырявыми карманами, пытался я им объяснить. Кроме того, передача денег российскому правительству сделает эту помощь политически невидимой, а анонимность -- это как раз то, чего вам во что бы то ни стало нужно избежать. Вам как раз нужна громкая международная кампания. Вам нужно показать всему миру и, в первую очередь, российской публике, что именно вы взяли на себя заботу о ее беженцах, о ее демобилизованных солдатах, о ее бездомных и отчаявшихся. Обо всех тех, одним словом, до кого не доходят руки у Запада. Голубые город А предложил я японцам вот что: выступите с инициативой строительства в сердце страны двух или трех городов, соответствующих вашим современным стандартам. Причем специально для беженцев и бездомных. И чтобы строили они их сами. Такой проект не только нанесет сокрушительный удар "непримиримой" оппозиции, развязав тем самым руки президенту для реше 295 ния курильской проблемы. Он изменит политический климат в России и развяжет несколько узлов, которые сейчас выглядят мертвыми. Камня на камне не останется от действующих неотразимо обвинений, что демократия покинула в беде миллионы русских за пределами России. Вместе с убойным лозунгом оппозиция потеряет и наиболее воинственных потенциальных приверженцев. Этим людям некогда будет скандалить на площадях, они будут строить собственное жилье. Растущие города переломят безнадежность и апатию, станут наглядным символом того, что может принести России демократия, а одновременно -- предметным напоминанием о том, что может она потерять, если мир от нее отвернется. В стране начнется строительный бум. Хоть капитал и менеджмент придут из-за границы, но технология, инженерные и архитектурные таланты, рабочие руки и строительные материалы все равно будут отечественными. А уж как будут деморализованы "непримиримые" -- и потерей козырного туза из своей колоды, и стремительным переходом демократии в наступление -- это уже вообще само собой разумеется. Только в такой обстановке, при таких радикальных изменениях политического климата в стране сможете вы говорить с президентом о Курилах, убеждал я японцев. А вот чего я им не говорил. Приняв такой проект, они могли бы, я надеялся, стать своего рода локомотивом реформы всей западной политики в отношении России. Они создали бы, по сути, новое -- символическое -- ее измерение. Наглядно показали бы миру, что такое политика соучастия в демократической трансформации имперской державы. И доказали бы, что такая политика в принципе возможна. Создав в России остров надежды, символ великого гражданского будущего, политика соучастия одновременно продемонстрировала бы и самому российскому правительству, что к такому будущему ведет не утверждение своей гегемонии в соседних республиках, а внутренняя гражданская трасформация. Верил я и в то, что "японский" проект создаст новое гигантское поле приложения сил не только для российской молодежи (которая может клюнуть -- и, к сожалению, клюет-таки -- на фашистскую романтику "национальной революции"), но и для интеллигенции, оказавшейся одной из главных жертв переходного времени. Особенно, если бы новые города для беженцев, полностью демилитаризованные и свободные от государственной собственности, предназначены были стать, скажем, эталонами экологической чистоты и центрами демографического возрождения страны. А какой простор для предпринимательской деятельности открыли бы они в задыхающейся от господства государственных монополий стране! Ничего общего с кредитами МВФ, от которых трудящемуся россиянину не тепло и не холодно. Ничего общего с невидимой "помощью", бесследно исчезающей в пучине экономического хаоса. Каждый гражданин России сможет увидеть своими глазами, сможет пощупать собственными руками, сможет почувствовать, что дает ему политика соучастия. 296 Сколько осталось бы тогда избирателей у Жириновского? Ведь он лишь обещает нации возрождение, а мы бы ее -- возрождали. На каждой из моих встреч с японскими политиками неизменно присутствовали молодые помощники, прилежно записывающие в свои блокнотики каждое мое слово. От некоторых из них я слышал потом, что они совершенно со мною согласны. К сожалению, ни их блокнотики, ни их поддержка ровно ничего в официальной японской позиции не изменили. В результате произошло то, что должно было произойти. Уже к осени 1993 г. оппозиция перешла в очередное наступление, и вопрос о Курилах был снят с повестки дня. "Японский" проект разделил участь щита реформы. Еще один раунд в психологической схватке был проигран. Правда, через несколько месяцев оказалось, что какое-то будущее у проекта, возможно, есть. На этот раз не я искал, а меня нашли в Москве люди, профессионально занимающиеся проблемой беженцев. От них я узнал, что сами их подопечные прочли в газетах о моем проекте и он их очень воодушевил. Не совсем разобравшись, что к чему, они поняли так, что в далекой сытой Америке кто-то думает об их судьбе, сочувствует их бедам -- и отчаянно пытается помочь. Попал проект и в руки к московским представителям Международной организации по миграции (MOM), которые, замечательно его трансформировав, сделали своим рабочим документом. Вместо мегагородов предложили они создать для мигрантов и демобилизованных солдат мега-регионы, в Тамбовской и Новгородской областях, где сейчас проживает около двух миллионов человек, а могло бы разместиться десять, -- при готовой инфраструктуре и сочувствующей местной администрации. Кроме средств, поступающих из-за рубежа, финансировать все работы должны были предприниматели из числа тех же беженцев. Проект обещал быстрое развитие областей в целом -- а в России очень важно, чтобы не появлялись привилегированные, возбуждающие зависть группы. Единомышленников у меня нашлось множество. Десятки профессионалов и энтузиастов -- архитекторы, градостроители, проектировщики, менеджеры -- с увлечением подхватили идею. Одно только плохо: и по сию пору это всего лишь проект. Опыт-сын ошибок Прерву на этом свою одиссею, хоть она еще и не закончена. Но характер ее уже обрисовался ясно. Неудача за неудачей, опоздание за опозданием, провал за провалом. Ничего не удалось сделать, ничему не удалось помешать. Но почему? Какую истину должен я извлечь из всех этих горьких разочарований? Идея была пустая, неосуществимая? Но ведь это не так. Она не раз проходила самую строгую экспертизу. Допустим, мнение, как их называют, простых людей, мешками славших мне горячие восторженные письма, не в счет: у них золотые сердца, но они некомпетентны. Но неужели такие асы современной политики, как Маргарет Тэт297 чер или Валери Жискар д'Эстен, согласились бы включиться в какое-то нелепое предприятие? Рискнули своей репутацией непревзойденных стратегов и тактиков, заранее зная, что ничего у них не выйдет? Или во мне самом причина? Я взялся не за свое дело, оказался чересчур наивен, непрактичен... Что ж, если у читателя возникнет такое мнение, мне нечего будет возразить. Но я ведь был не один, я не испытывал ни малейшего недостатка в самых трезвых и проницательных единомышленниках. И если бы проблема была в незнании механизмов высшего государственного управления, то и таких людей, делом не раз доказавших, что эта премудрость им известна, рядом со мной было немало. Нет, объяснений надо искать в другом. В особенностях времени, например. Артур Шлезингер в своих "Циклах американской истории" говорит, что режимам реформ, открытым для новых идей, периодически приходят на смену режимы интеллектуальной стагнации. Очевидно, это справедливо и для Америки, и для России. Моя собственная теория политических циклов в российской истории это полностью подтверждает24. Как выбирает страна свои политические приоритеты? Кто определяет наше будущее? Ведь это подумать только: одна шестая часть планеты резко меняет устоявшийся за столетия облик. Событие не менее экстраординарное, чем если бы, к примеру, Атлантида вдруг поднялась на поверхность, дав новое и неожиданное направление всему -- от океанских течений до мирово