, что сокровищ у них в доме побольше, чем у Александра Македонского,-- заключил рассказчик. Хайдар ответил с чуть заметным превосходством: --Если павлин распустит хвост в джунглях, кто ж им полюбуется? Сам же не сводил глаз с мальчика в окне, пока джип вез его к гостинице. Там его встретила жена с распущенными волосами, с ненакрашенным безбровым лицом -- живое олицетворение постигшей семью беды -- и поведала мужу то, о чем стыдилась написать. Больная дочка, чужой мальчишка в окне с биноклем причудливо отобразились в измученной трехмесячным пребыванием в пустыне душе полковника, и полыхнувшая ярость погнала его прочь из "гнездышка для молодоженов". Чтоб ярость не спалила его дотла, нужно было найти какой-то выход, причем незамедлительно. Вызвав штабную машину, Хайдар помчался прямо в резиденцию губернатора Гички -- тот жил в военном городке. Не считаясь с этикетом, напрямик доложил ему, что строительные работы в Игольной долине идут полным ходом, но местные племена будут до тех пор представлять опасность, пока ему, полковнику Хайдару, не дадут чрезвычайных полномочий: жестоко карать любое неповиновение. -- С помощью Аллаха мы удерживаем позиции. Но хватит миндальничать! Сэр, дайте мне право действовать по собственному усмотрению. Так сказать, carte blanche. Иногда гражданский закон должен отступить перeд военной необходимостью. Эти дикари понимают только один язык -- силу. Закон же обязывает нас говорить на другом-- мы, точно слабые женщины, позорим себя! Толку не будет, сэр. Последствия я предсказать не берусь. Гички возразил было, что государственные законы никоим образом не должны попираться армией: -- Мы не позволим, сэр, варварского обращения с местным населением. Никаких пыток! Пока я губернатор, ни одного горца не повесят на дереве вниз головой. Реза заговорил в неподобающе высоких тонах, громовой его голос раскатился далеко за двери и окна резиденции губернатора, поверг в трепет караульных -- они никогда не слышали, чтоб их командир кричал. А кричал он вот что: -- Господин Гички, армия не дремлет! Все честные солдаты видят, что творится в стране, и поверьте, сэр, они не очень-то довольны. Народ волнуется. И у кого им искать честности и порядочности, если политики обманут их чаяния?--И Реза Хайдар в гневе покинул Гички. А маленькому, коротко стриженному губернатору, похожему лицом на китайца, осталось лишь мысленно парировать нападки полковника. А того у штабной машины поджидал Дауд. Офицер и святой старец разместились на заднем сиденье, из-за стеклянной перегородки до водителя не донеслось ни слова. Но можно предположить, что хотя бы одно слово (точнее, имя) все же донеслось до полковничьего уха из благочестивых уст. И имя это сулило скандал. Неужели благочестивый Дауд рассказал Хайдару о свиданиях Билькис с ее Синдбадом? Наверное не скажу, могу лишь предполагать. Есть замечательное правило: не пойман -- не вор. В тот вечер директор Синдбад Менгал вышел из кабинета при кинотеатре Менгал-Махал через черный ход -- он выводил в узкий коридор прямо за экраном. Синдбад насвистывал печальную мелодию: лунной ночью юноша томится без возлюбленной. Несмотря на меланхолию, одет он был щегольски -- привычке не изменял: яркая европейская рубашка, парусиновые штаны тускло блестели в лунном свете, так же, как и набриолиненные волосы. Вероятно, он не успел сообразить, почему вдруг в коридорчике сгустились тени, да и ножа он не увидел, его до последнего мгновения прятали от предательского лунного лика. Об этом можно сказать с уверенностью. Синдбад Менгал насвистывал, пока ему не вспороли живот. И кто-то другой во тьме тут же подхватил мотив -- не ровен час случится на улице любопытный прохожий, а Синдбаду тут же надежно зажали рукой рот и не переставали орудовать ножом. Потом несколько дней все удивлялись, почему Менгал не появляется у себя в кабинете. Вскорости зрители стали жаловаться на ухудшившийся стереозвук, инженеру пришлось слазить за экран, обследовать колонки с громкоговорителями. В них-то и нашел он клочья белой рубашки, парусиновые штаны, черные полуботинки и некоторые части директорского тела. Так, член был отрезан и воткнут в зад. Голову вообще не нашли. Не предстал перед судом и убийца. Жизнь, оказывается, не всегда долга. В ту ночь Реза на редкость грубо и беспеременно исполнил свои супружеские обязанности. Билькис готова была объяснить это долгим пребыванием мужа в пустыне среди кочевников. Имя Менгала ни разу не упомянули ни муж, ни жена, даже когда в городе только и говорили, что об убийстве. А скоро Реза снова отбыл в Игольную долину. Билькис больше не ходила в кино; внешне она сохранила свою царственную осанку, но порой на нее находила дурнота, кружилась голова, будто стоишь на самом краю пропасти и из-под ног осыпается земля. Однажды она играла со своей увечной дочкой в "водоноса" -- перебросила девочку через плечо, будто бурдюк с водой,-- и упала в обморок, не успев положить на землю свою ношу. Малышке это очень понравилось. Вскорости Билькис позвонила Рани Хараппе и известила подругу о том, что беременна. Пока она делилась своими секретами, левый глаз у нее вдруг начал непроизвольно подмигивать. Если чешется ладонь -- это к скорым деньгам. Ботинки на полу вперекрест -- к дороге, а перевернутые -- к беде. Если ножницы режут по воздуху -- готовься к ссоре в семье. А начнет мигать левый глаз -- жди плохую весть. "Следующий отпуск,-- писал Реза жене,-- проведу в Карачи. И родных надо навестить, да и у маршала Аурангзеба на приеме побывать. Не отказываться же от приглашения главнокомандующего. Тебе же в твоем положении нужен покой, и безрассудно было бы с моей стороны звать тебя с собой: дела все не ахти какие важные, а дорога тяжелая". Под заботливостью может скрываться капкан, куда и угодила Билькис,-- любезные мужнины слова связали ее по рукам и ногам. "Воля твоя",-- написала она в ответ. Двигало ею не только раскаяние, но и нечто неуловимое, не передаваемое словами, нечто вроде заповеди, по которой полагалось притворяться, будто веришь мужниным словам, будто и нет в них скрытого смысла. Заповедь эта называется ТАКАЛЛУФ. Чтобы разгадать народ, обратитесь к его непереводимым словам. Вот и ТАКАЛЛУФ принадлежит к таинственному всемирному клану понятий, которым не ужиться в чужом языке. ТАКАЛЛУФ -- это обычай говорить, но так ничего и не сказать; это общественная узда на недовольного, она не позволит ему выразить в словах желаемого; это ироничная насмешка, которую должно принять, ради соблюдения приличий, с невозмутимой миной, будто и нет в словах подтекста. Когда же ТАКАЛЛУФ поселяется в семье -- добра не жди! Итак, Реза Хайдар отправился в столицу без жены... там-то пресловутый ТАКАЛЛУФ опять свел его с Искандером Хараппой (тоже, помнится, не обремененным супругой). И поскольку наши дуэлянты вот-вот сойдутся на поединок, пора поподробнее рассказать и о его причине. "Причина", то бишь яблоко раздора, уже прихорашивается с помощью служанки: умащивается и заплетает косы. Атыйя Ауранг-зеб (для близких друзей просто Дюймовочка), жена престарелого маршала (главнокомандующего и начальника генерального штаба), собирается устроить вечеринку в честь великого, но почти впавшего в детство мужа-полководца. Ведь ей всего тридцать пять (чуть больше, чем Резе и Искандеру), и обаяние еще не пошло на убыль. Зрелые женщины по-своему привлекательны. Как известно, брак с дряхлым маршалом -- западня, вот и приходится Атыйе искать маленькие радости где придется. А жены двух ее гостей томятся каждая в своей ссылке, каждая -- с дочерью (точнее, с несостоявшимся сыном) на руках. (Об Арджуманд Хараппе речь еще впереди, равно, а то и в большей степени, о бедной, умоповрежденной Суфие Зинобии.) Их отцы по-разному приняли свой жребий. Искандер Хараппа, вкупе с жирным боровом по имени Омар-Хайам Шакиль, предается распутству. А Реза Хайдар подпал под чары некоего верного слуги Аллаха, который разъезжает с ним в армейских лимузинах и нашептывает на ухо нечто секретное, от чего полковник лишь морщится. Кино, сыновья колдуний, шишки на богомольном лбу, пугливые лягушки и тщеславные павлины -- все лишь разжигало самолюбие будущих соперников. И вспыхнувшее пламя не унять. А потому дуэлянтам пора сходиться. Реза Хайдар, можно сказать, был сражен наповал очаровательной Атыйей Аурангзеб. Он так страстно возжелал Дюймовочку, что заломило шишку на лбу. (Однако уступил сопернику в тот же вечер на приеме у маршала. Старый рогоносец мирно спал в углу на кресле, в стороне от блистательного сборища, держа в сонной, но неколебимой руке бокал, до краев полный виски с содовой,-- он не пролил ни капли!) Вот тогда-то и вспыхнуло соперничество между Хайдаром и Хараппой и продолжалось оно, покуда оба они были живы, а то и долее. Поначалу они сражались за обладание маршальской женой, потом борьба перекинулась и в более высокие сферы. Но обо всем по порядку. Маршальская жена: волнующая, дразнящая плоть -- зеленое сари приспущено, как принято у женщин в Восточном Пакистане; звездчатые в алмазах серьги из серебра так и играют в мочках ушей; на безудержно манящие плечи накинута тончайшая шаль, вышитая не иначе как искуснейшими рукодельницами из Ансу: золотой нитью меж арабесок вытканы крошечные фигурки -- персонажи "Тысячи и одной ночи". Словно живые скачут золотые всадники по плечам Атыйи, а птички устремляются вниз, вниз по спине маршальской жены... Эх, да такой красотой только и любоваться. Что и делал Искандер Хараппа, а Реза Хайдар безуспешно пытал- ся пробраться сквозь чащобу молодых щеголей и востроглазых женщин к Дюймовочке. Подле нее уже стоял хмельной и вечно похотливый Хараппа, а красавица улыбалась ему так лучезарно, что капельки пота с разгоряченного страстью чела Хайдара застывали на нафабренных усах. А первый распутник в городе, этот грязный ублюдок, кото- рого стыдится даже двоюродный брат, потчевал богиню красоты пошлыми анекдотами. Реза Хайдар замер, вытянулся по стойке "смирно", изготовился говорить, дабы под жестким словесным крахмалом ТАКАЛЛУФА сокрыть свою страсть. Но тут Хараппа икнул и воскликнул: -- Вы только посмотрите! Никак наш герой пожаловал, наш горный орел в оперенье стрижа. Дюймовочка так и расцвела, когда Иски, кривляясь, изобразил оратора, поправил невидимое пенсне и продолжал: -- Как вы, вероятно, знаете, мадам, стриж -- пичужка маленькая, толку в ней никакого, зато когда с неба камнем падает -- залюбуешься. В дремучей чаще молодых повес пробежал смешок. -- Рада познакомиться,-- прожурчала красавица и одарила Резу взглядом; казалось, Реза вмиг превратился в кучку пепла у ее ног, но тут же услышал свой собственный, убийственно казенный и напыщенный ответ: -- Знакомство с вами для меня честь. Смею заверить вас, что с помощью Аллаха новые земли и новый люд помогут в деле создания нашей великой новой нации! Красавица закусила губку, сдерживая смех. -- Да пошел ты в задницу!-- воскликнул Искандер Хараппа.-- Мы повеселиться собрались, а не речи слушать! Ярость, закипавшая в благовоспитанной полковничьей душе, казалось, вот-вот задушит его; но ничего поделать он не мог: сквернословие и богохульство считались особым изыском, равно и умная ироничность, Способная на корню убить желание и уязвить достоинство. -- Прости, брат,-- безнадежно начал Хайдар,-- я ведь простой солдат. Хозяйке, видно, надоело сдерживать смех, она положила руку на плечо Хараппе и сказала: -- Иски, проводи меня в сад. Там тепло, а то кондиционер совсем меня заморозил. -- Что ж, идем туда, где тепло! Идем-идем! -- вскричал обходительный Хараппа и сунул в руку Хайдару свой бокал -- для сохранности.-- Ради тебя, красавица, и в аду готов гореть, если и там тебе моя помощь понадобится. Вот и мой родич -- трезвенник Реза, тоже в огонь и в воду готов пойти.-- И уже на ходу бросил через плечо:-- Только не ради дам, а ради газовых скважин. А откуда-то сбоку за тем, как Хараппа уходил с вожделенным призом в благоуханный сумеречный сад, следил большой, как гора, весь в жирных складках человек -- это наш "герой с обочины", доктор Омар-Хайам Шакиль. Не думайте очень плохо об Атыйе Аурангзеб. Она сохранила верность Искандеру Хараппе, даже когда он остепенился и не нуждался более в ее ласках. Без единой жалобы или упрека затворилась она в своей несложившейся личной жизни. И жила так вплоть до его смерти. В тот день она подожгла на себе старинную расшитую шаль и длинным кухонным ножом пронзила сердце. Иски, по-своему, тоже остался верен ей. Как только она стала его любовницей, он перестал спать с женой, отказав ей, таким образом, в детях, а себе -- в продолжателе рода (мысль эта, как признался он Омар-Хайаму, даже в чем-то привлекала). (Здесь придется сделать отступление и пояснить мысль о дочерях -- "несостоявшихся сыновьях". Суфия Зинобия действительно родилась "фальшивым чудом", так как отец ее жаждал сына; с Арджу-манд Хараппой обстояло иначе: дело было отнюдь не в родительской, воле. Сама Арджуманд, известная впоследствии под прозвищем Кованые Трусы, жалела, что уродилась женщиной. В тот день, когда в ней пробудилась плоть, она посетовала отцу: -- К чему это женское тело уготовано? Рожать детей, терпеть щипки да сносить стыд...) А Искандер вернулся из сада и решил загладить вину перед Резой. Тот как раз собирался уходить. -- Дорогой мой, прежде чем вернешься в горы, непременно погости у меня в Мохенджо. Рани очень обрадуется. Бедняжка, как жаль, что она не видит прелестей городской жизни. Да и Биллу с собой обязательно возьми. Наши женушки наговорятся вдоволь, а мы поохотимся. Ну как, договорились? И ТАКАЛЛУФ принудил Резу Хайдара ответить: -- Спасибо за приглашение. Мы приедем. Накануне вынесения смертного приговора Искандеру Хараппе разрешили ровно одну минуту поговорить с дочерью по телефону. И последние слова его были горьки, безнадежны, полны тоски по сжавшемуся в комочек прошлому. -- Арджуманд, доченька, самая большая моя ошибка в том, что я не раздавил этого мерзавца Хайдара, когда он стал силу набирать. Эх, не довел я дело до конца... Даже во времена гульбы и бражничества у Искандера порой кошки на душе скребли из-за покинутой Рани. Тогда он брал с собой пяток дружков, садился с ними в просторную машину, и развеселый пир продолжался на его усадьбе в Мохенджо. Дюймовочки в такие дни и близко не было, зато Рани царствовала безраздельно с утра до вечера. Решив навестить Мохенджо, Реза Хайдар с Искандером отправились в путь, за ними следовало еще пять машин с огромным запасом виски, второразрядными кинодивами, сынками текстильных магнатов, дипломатами-европейцами, сифонами с содовой и женами. Жену Хайдара, Билькис, Суфию Зинобию и ее няню-айю встретили на частной железнодорожной станции, построенной Мииром Хараппой на магистрали от столицы до города К. И тот день (единственный) не омрачился ничем дурным. Несколько лет после казни Хараппы Рани и Арджуманд не дозволялось покинуть Мохенджо. Тогда-то, чтобы развеять тягостное молчание, мать принялась рассказывать дочери про знаменитые шали: -- Я начала расшивать их еще до того, как узнала, что у мужа и Миира-Меныпого одна любовница. Но чуяло мое сердце -- не она мне соперница. Арджуманд к тому времени подросла и принимала в штыки всякую хулу на отца. Потому и озлилась: -- Аллах тебе судья, матушка, ты только и знаешь, что поносишь нашего покойного премьер-министра. Если он тебя не любил, значит, не очень-то ты старалась его любовь заслужить. Рани лишь пожала плечами: -- Премьера Искандера Хараппу, твоего отца, я всегда любила, хотя таких бесстыжих, как он, на свете не сыскать. Подонок из подонков и жулик из жуликов. Видишь ли, доченька, я хорошо помню те времена. Тогда у Резы Хайдара еще не выросли дьявольские рожки да хвост, а Искандеру еще не примеряли ангельские крылья. Дурное в присутствии четы Хайдар затеял в Мохенджо толстый, выпивший лишнего господин. Случилось это вечером, на второй день, на той же самой веранде, где некогда Рани Хараппа расшивала золотом шаль, в то время как дружки Миира-Меньшого грабили усадьбу. Последствия того налета видны были и сейчас: пустые картинные рамы с обрывками холста по углам, диваны с разорванной кожаной обивкой, разрозненные столовые приборы, непристойные слова, намалеванные на стенах, проглядывающие сквозь свежую побелку. Разоренная усадьба, собравшиеся гости -- все это напоминало пир во время чумы и предвещало новые беды. Потому-то совсем не радостно, а скорее истерично смеялась актриса Зухра, потому-то так поспешно пили мужчины. Рани не покидала своего кресла-качалки и не оставляла вышивания, возложив все хлопоты на старую айю. А та голубила Искандера, ровно трехлетнего малыша или какое божество. А может, он был для нее и тем и другим. Наконец пришла и беда, и принес ее Омар-Хайам Шакиль: ему на роду написано влиять (с обочины) на ход важнейших событий, в то время как их главные действующие лица все вместе влияли на ход его жизни. Весь вечер он пил, чтоб заглушить беспокойство, осмелел на язык и заявил, что госпоже Билькис Хайдар повезло: ведь Искандер увел любовницу из-под носа ее мужа. -- Не окажись там в нужную минуту Иски,--разглагольствовал Омар-Хайам,--достопочтенной супруге нашего героя пришлось бы спать одной, а всю любовь только детям отдавать. Говорил Шакиль нарочито громко, ему хотелось привлечь внимание Зухры, а ту больше занимали страстные взоры некоего Акбара Джунеджо, завсегдатая игорных домов и кинопродюсера. Вскорости она, не удосужившись откланяться, исчезла, и перед Шакилем предстала Билькис: она только что уложила дочку спать и вернулась на веранду, беременность ее была уже заметна. Может, этим и объяснялось ее поведение, а может, она просто хотела переложить свою вину на мужа, чья честность тоже подверглась сомнению молвы? Остается лишь гадать. А дальше все повернулось так: когда гости поняли, что женщина с горящим взором слышала каждое слово Омар-Хайама, воцарилась тишина, все замерли, ни дать ни взять живая картина "Ужас". И в этой тишине прозвучал голос Билькис -- она звала мужа. Не забывайте, что эта женщина умудрилась сохранить дупату скромности, даже лишившись остальной одежды. И она не из тех, кто безропотно снесет клевету. Реза Хайдар и Искандер Хараппа молча уставились друг на друга, а Билькис указывала пальцем с хищным ногтем прямо в сердце Омар-Хайаму Шакилю. -- Ты слышал, что сказал этот человек? За что мне такой стыд?! И вновь опустилась тишина, точно облако затянуло горизонт. Даже ночные совы примолкли. Реза Хайдар стоял навытяжку. Коль скоро ифрит, этот злой дух чести, пробудили от сна, он не угомонится, пока не насытится. -- В стенах твоего дома, Искандер, я драться не буду,--заявил Реза. И сделал нечто малопонятное, даже сумасбродное. Он чеканным шагом прошел с веранды на конюшню, вернулся с деревянным колышком, киянкой и мотком веревки. Вбил колышек в твердую, как камень, землю, привязал себя за щиколотку к колышку, отшвырнул киянку -- вот как поступил будущий президент, нынешний полковник Хайдар.-- Я буду здесь! -- крикнул он.-- Каждый, кто позорит мою честь, пусть выйдет ко мне. И остался там до утра. Омар-Хайам Шакиль вбежал в дом и рухнул без чувств -- от страха и обильной выпивки. А Хайдар, набычась, ходил вокруг колышка, насколько доставало веревки. Ночная мгла окутала дом, гости отправились спать, на веранде остался лишь Хараппа; он понимал, что хоть смуту посеял глупый толстун, выяснять отношения с полковником ему, Хараппе. Актрисочка Зухра, отправляясь спать (причем не одна, подсказывает мой не в меру разболтавшийся язык, на этом я его и окорочу), дала хозяину дома совет: -- Иски, дорогой, ты только смотри не выдумывай ничего! И не смей туда ходить. Ведь он -- вояка, ты только взгляни, как танк тебя раздавит, от тебя мокрое место останется. Оставь его, пусть чуток поостынет, ладно? А вот Рани Хараппа не удостоила мужа советом. (Лишь много лет спустя она сказала дочери: "Мне вспоминается, как твой отец сдрейфил, поступил не по-мужски".) Кончилось все прискорбно, иначе и быть не могло. Перед рассветом. Представьте себе: Реза провел бессонную ночь, охраняя свою честь, глаза у него набрякли и покраснели от ярости и устали. И естественно, видели плохо, да и ночная мгла еще не отошла, да и обязан ли он видеть всякого слугу? Это я к тому, что, проснувшись спозаранку, старый Гульбаба вышел во двор с круглым медным кувшином -- хотел совершить омовение перед намазом, тут-то и увидел он полковника Хайдара, привязанного к колышку. Подобрался поближе, коснулся хайдарова плеча, намереваясь узнать, что это здесь делает господин и не лучше ли ему... Ах, разбалованные, дерзкие старые слуги. Все-то им позволительно за долгую службу. Но осовевший Реза заслышал лишь шаги, почувствовал, как кто-то коснулся его плеча, заговорил -- мгновенно обернувшись, полковник нанес сокрушительный удар и срезал Гульбабу, словно лозу. Что-то оторвалось в стариковском теле, наверное, ниточка, связывавшая его с жизнью; не прошло и месяца, как старый Гуль умер. Лицо у него было сосредоточенное и виноватое, словно он припрятал дорогую вещицу, да никак не вспомнит, что именно. После мужниного смертоносного удара Билькис немного смягчилась, вышла из дому, еще погруженного в предрассветную дымку, и уговорила Резу закончить ночную вахту. -- Подумай о нашей бедной дочурке. Не к чему ей такое видеть! Реза вернулся на веранду, там его встретил небритый и тоже не сомкнувший глаз Искандер Хараппа, простер к нему объятия, и полковник, проявив немалое великодушие, ответил тем же, обнял Иски, и они, как говорится, обменялись братским поцелуем. Когда утром Рани Хараппа вышла из спальни попрощаться с мужем, тот помертвел, увидев на плечах жены шаль тончайшей работы, вышитую не иначе как искуснейшими рукодельницами из Ансу: золотой нитью меж арабесок вытканы крошечные фигурки -- персонажи "Тысячи и одной ночи". Словно живые, скачут золотые всадники по спине Рани, а птички устремляются вниз, вниз по спине. -- До свидания, Искандер, и помни, что не у всех женщин любовь слепа. Что касается Резы и Искандера, то, конечно, связывала их отнюдь не дружба, но именно так они называли свои отношения после ночного бдения Резы. Порой так трудно отыскать подходящее слово. Всю жизнь мечтала она стать принцессой, и вот наконец, когда Реза Хайдар достиг высот поистине королевских, Билькис лишь недовольно кривит губы. У нее родилась вторая дочка (на полтора месяца раньше срока), однако Реза ни словом не выказал подозрения. И недовольства -- тоже. Сказал лишь, что, очевидно, после первенца сына следовало ждать дочь, и она ничуть не виновата в роковой ошибке с первым ребенком. Девочку назвали Навеид, что значит "Благая Весть". Малышка родилась идеальной по всем статьям. Но досталась она матери нелегко. Доктора заключили, что больше ей рожать нельзя. Значит, у Резы Хайдара никогда не будет сына. Лишь однажды заговорил он о чужом сыне, о мальчике с биноклем у окна в доме колдуний, но больше этой темы не касался. Как не касался больше и жены, все больше и больше отдаляясь от нее, одну за другой затворяя двери в коридорах памяти: за одной скрылся Синдбад Менгал, за другой -- ссора в Мохенджо; забывалась и любовь. И не с кем разделить Билькис ложе, разве что с былыми страхами. Именно с той поры страшится она знойных полуденных ветров, веющих из былого. В стране введено чрезвычайное положение. Реза сажает под арест губернатора Гички и становится главой провинции. С женой и детьми перебирается в резиденцию губернатора, предоставив забвению старую гостиницу с последней дрессированной обезьянкой, которая бесцельно скачет по чахлым пальмам в ресторане; музыкантов, которые пиликают на рассохшихся скрипках перед пустыми столиками. В эти дни Билькис редко видит мужа, он очень занят. Строительство газопровода идет полным ходом, Гички уже не опасен, и можно устроить показательные казни арестованных горцев. Билькис боится, как бы жители К., насмотревшись на повешенных, не воспротивились мужу, но ему об этом не говорит. Он проводит твердый курс, и мудрый старец Дауд даст нужный совет по любому вопросу. Когда я в последний раз приезжал в Пакистан, мне рассказали анекдот. Спускается Бог на землю пакистанскую посмотреть, как дела, и спрашивает Айюб Хана, почему страна в таком запустении. Тот отвечает: "Это все из-за чиновников. Лихоимцы и бездельники. Убери их, с остальными я управлюсь". И не осталось ни одного государственного служащего. Проходит время, Бог возвращается и видит, что еще хуже жизнь стала. Спрашивает у Яхья Хана: объясни, мол, в чем дело. Тот давай во всем винить Айюба, его сыновей да приспешников. "Воздай ему по заслугам,--просит.--А я уж наведу порядок". Грянул гром небесный, и сгинул Айюб. В третий раз сошел Бог на землю, видит -- совсем в стране худо, видно, прав Зульфикар Али Бхутто: пора к демократии возвращаться. Обратил Бог Яхья Хана в таракана и упрятал его в щель под ковром. Проходит несколько лет, а перемен к лучшему нет. Пошел Бог к генералу Зие, дал ему неограниченную власть, только одно условие поставил. "На любое согласен",--отвечает Зия. "Ответь мне лишь на один вопрос, и я этого Бхутто в лепешку раскатаю, -- шепчет Бог на ухо генералу.--В чем дело? Я столько помогал этой стране и никак в толк не возьму: почему народ меня больше не любит?" Похоже, президент Пакистана убедительно ответил Создателю. Любопытно, что он сказал? Книга 3. Стыд, Благовесточка и Дева Глава седьмая. Сгорая со стыда Недавно в Лондоне, в Ист-Энде, один пакистанец убил свою единственную дочь за то, что она якобы переспала с белым парнем и тем самым навлекла позор на всю семью. Смыть его могла только кровь. Трагедия вдвойне ужасная, так как отец, несомненно, горячо любил дочь, а дружная когорта родных и друзей, все как один "азиаты" (хотя этот модный в наши суровые дни ярлык мало что объясняет), не спешили осудить его поступок. Выступая по радио и телевидению, они вздыхали, качали головами, но, по сути, защищали убийцу, говорили, что готовы его понять. Не изменилось их отношение и тогда, когда выяснилось, что девушка ничего "лишнего" и не позволила своему приятелю. Кровь стынет в жилах от такого рассказа, и неудивительно. Я сам недавно стал отцом и понимаю, сколь велика должна быть сила, одолевшая отцовские чувства и направившая нож на его собственную плоть и кровь. Но еще больше ужаснулся я, поймав себя на том, что тоже готов понять убийцу, как и его родные и друзья, с которыми беседовали журналисты. Точнее, страшное известие не ошеломило меня, как нечто из ряда вон выходящее. Сызмальства для нас понятия "честь" и "стыд" едва ли не важнее хлеба насущного. И мы готовы объяснить поступки, совершенно немыслимые для народов, памятующих, что за их грехи Господь пошел на смерть. Возможно ли принести в жертву самое дорогое и горячо любимое, только чтобы ублажить мужскую гордость -- это жестокосердное божество? (И, как оказывается, не только мужскую. Я вскоре прослышал о таком же преступлении и по тем же мотивам, только убийцей оказалась мать). Стыд и бесстыдство -- концы одной оси, на которой вращается наше бытие. И на обоих этих полюсах условия для жизни самые неблагоприятные, можно сказать, губительные. Бесстыдство и стыд -- вот они, корни зла. Моя героиня, Суфия Зинобия,-- плоть от плоти убитой девушки, хотя ее отец -- Реза Хайдар -- и не бросится на нее с ножом, не бойтесь, Я вознамерился писать о стыде, а перед глазами у меня -- мертвое девичье тело: горло перерезано, точно у курицы; лежит девушка на пешеходной "зебре" через дорогу, черная полоса -- белая, черная -- белая; мигнет над ней в лондонской ночи желтый глаз светофора: вспыхнет -- погаснет, вспыхнет -- погаснет. Прямо там, под любопытными окнами, и свершилось преступление -- открыто, как и велит обычай. И никто не закричал, не воспротивился. На что рассчитывали полицейские, обходя дома, неужто наивно верили, что им помогут? Нет, под взглядом недруга "азиатское" лицо делается непроницаемым. И даже те, кто в ту ночь мучился от бессонницы, ничего не увидели за окном, они просто-напросто закрыли глаза. Зато отец девушки кровью смыл позор со своего имени, променяв стыд на горе. Мое неуемное воображение даже наделило убитую именем: Ана-хита Мухаммад, или просто Анна. Говорок у нее -- как у всех в восточном Лондоне, джинсы -- всех цветов радуги (из каких-то атавистических побуждений она стеснялась оголять ноги). Она, разумеется, понимала и родной язык, на котором разговаривали родители, но сама из упрямства на нем и словечка не произнесла. Вот такая Анна Мухаммад: непоседа, красавица (что уже небезопасно в шестнадцать лет!). Мекка рисовалась ей роскошным танцевальным залом: под потолком крутятся зеркальные шары, подсвеченные лучом прожектора, от них по стенам разбегаются веселые блики... И Анна, молодая, красивая, танцует у меня перед глазами. Однако всякий раз, как я представлял ее, она менялась: то сама невинность, то едва ли не шлюха, то одна, то другая. И наконец, растворилась, исчезла совсем. Тогда я понял: чтобы писать о ней, о стыде, мне нужно вернуться на Восток, уж там-то моя фантазия найдет благодатную почву. Итак, допустим, что, расставшись с жизнью и Англией, Анна очутилась на родине, которую никогда и не видывала, заболела менингитом и превратилась в слабоумную Суфию Зинобию. Зачем я так с ней обошелся? Может, менингита никакого и не было, может, его придумала Билькис Хайдар, чтобы оправдаться: она часто била девочку по голове и, возможно, нанесла той увечье. Так из "фальшивого чуда" может вырасти идиотка, и причиной этому--родительская ненависть. И в какие бы одежды ни рядилось наше оправдание-- оно неубедительно. На срезах жизненных пластов очень трудно отыскать истину. Каждый срез -- это фотография. Что-то показывает, что-то скрывает. Всякий раз рассказ изобилует тенями несостоявшихся завязок, обойденных сюжетных линий, персонажей. Над этой книгой витает призрак Анны Мухаммад. Но о ней я пока писать не стану. Хватает и других призраков (как прошлых, так и нынешних лет), оживших фантазий,-- средоточия стыда и злобы. И призраки вроде Анны населяют страну вполне реальную. Не вымышленный Пеккавистан, а самый настоящий Лондон. Расскажу лишь о двух случаях. Поздно ночью в вагоне метро несколько подростков напали на девочку и избили. Девочка опять же "азиатка", а мальчишки, как нетрудно догадаться, белые. Потом девочка рассказывала, как ее били, но злобы у нее в голосе не было, лишь стыд. И вообще ей не очень-то хотелось говорить на эту тему, она даже в полицию не заявила, стыдилась огласки. И таких, как она, великое множество. Порой на телеэкране мелькают кучки бегущих по закопченным улицам молодых людей, и на челе у каждого горит печать стыда, от него занимаются лавки, полицейские щиты, машины. И мне вспоминается та безвестная девочка в метро. Если людей долго унижать, в них вызреет и вырвется наружу неукротимая ярость. Потом, когда остынут, они будут изумляться: неужели это они учинили такой погром? Они ж не хотели, понятия не имели, что такое натворят, они еще дети, обычные милые ребята... Но мало-помалу у них в сердцах прорастает гордость -- ага, значит, и у нас есть силенка, значит, и мы можем дать сдачи. А случись, такая ярость вспыхнула бы у девочки в метро? Она б в два счета раскидала по сторонам своих обидчиков, и не сосчитать сломанных рук и ног, разбитых носов. Она и сама бы не поняла, откуда у нее эта ярость. Не поверила бы потом, что в ней, хрупкой, худенькой, вдруг проснулась такая силища. И что б тогда оставалось делать мальчишкам? Как объяснить в полиции, что она их поколотила, одна-единственная малосильная девчонка? Как смотреть в глаза дружкам? И в душу мою заползает подленькая радость. Ах, как манит, как завлекает эта слепая сила, порожденная злобой. Для меня девочка из метро так и осталась безымянной. Хотя и ей уготовано воплотиться в Суфие Зинобии -- сами убедитесь, когда она появится. Последний призрак, которого я поселю в свою героиню, --юноша. О нем или о его прототипе вы, наверное, читали в газетах. Его заметили на автостоянке, когда он был уже объят пламенем. Спасти юношу не удалось, Труп и место происшествия тщательно обследовали и пришли к почти невероятным выводам: юноша не обливал себя бензином, не пользовался огнем извне, он самовозгорелся. Каждый из нас -- суть энергия, суть огонь, суть свет. Юноша постиг эту истину, переступив запретный порог, и сгорел. Пора остановиться. Пока я вещал о духах и привидениях, в моем рассказе промелькнуло десять лет. Впрочем, еще одно слово, прежде чем поставлю точку. Когда я впервые задумался о судьбе Анахиты Мухаммад, на ум пришла последняя фраза из "Процесса" Франца Кафки, в котором удар ножом прерывает жизнь Иозефа К. Моя Анна, как и герой Кафки, тоже погибла от ножа, чего, право, не скажешь о Суфие Зинобии, однако фраза из романа 'призрачным эпиграфом витает и над моим рассказом. "Сдохну, как собака!" -- прошептал он, словно стыду его суждено было жить и после смерти. Прошло несколько лет, и супруги Хайдар возвратились в Карачи. Столица выросла, погрузнела, от былого девического изящества не осталось и следа. Реза и Билькис просто не узнали города своей молодости, так столица постарела и подурнела. Поползли жирные складки пригородов, поглотив вековые солончаки: там и сям у песчаных карьеров разноцветными фурункулами выскочили дачи богачей. На улицах встречалось множество угрюмых молодых людей: подпав, под чары пышнотелой столицы-обольстительницы, они обнаружили, что ее прелести им не по карману. И у них на челе запечатлелось сдерживаемое неистовство -- страшно ходить меж развалин чужих надежд. В городской ночи вольготно жилось контрабандистам, наняв рикш с мотороллерами, они спешили на побережье. Власть, разумеется, находилась в руках армии. Едва Реза Хайдар вышел из поезда, как молва наградила его венком сплетен. Незадолго до этого бесследно исчез бывший губернатор провинции Аладдин Гички (его наконец выпустили из тюрьмы за недостаточностью улик). С месяц жил он тихо-мирно при жене и собаке, но вот в один прекрасный день отправился погулять с овчаркой и не вернулся, хотя и наказал жене напоследок: "Меня что-то сегодня голод разобрал, скажи-ка повару, пусть дюжину тефтелей к обеду приготовит". Но дымящиеся, с пылу с жару тефтели (ровно двенадцать!) так и не дождались едока -- видно, ему было в тот день не до еды. Может, он насытился, сожрав овчарку (она тоже исчезла без следа, ни волоска с ее шкуры не удалось отыскать). О таинственном исчезновении пошли слухи, причем нередко упоминалось и имя Резы Хайдара. Дело в том, что Гички и Дауд люто ненавидели друг друга, и это было известно, знали все и о тесной дружбе Дауда с Хайдаром. Из далекого городка К. до Карачи долетали удивительные слухи и долго-долго крутились в городском кондиционированном воздухе. Если верить официальным источникам, правление Резы в Западной провинции оказалось, несомненно, успешным, и карьера его круто пошла в гору. С бандитизмом покончено, в мечетях полно народу, в государственном аппарате долее не процветает гичкизм, то бишь взяточничество, покончено и с сепаратистскими настроениями. Бывалый Резак уже стал бригадным генералом... однако Искандер Хараппа частенько подшучивал над ним, когда оба бывали под хмельком: -- Чего скрывать, дорогой, каждый знает, почему дикари там бесятся. Ведь Хайдар невинных людей за яйца вешает. Молва не обошла вниманием и семейные заботы Хайдара. Даже до сосланной на край света Рани Хараппы долетели слухи о раздорах меж супругами, об их слабоумной дочке, которую мать величала Стыдобой и ела поедом, о том, что из-за каких-то женских неполадок у Билькис так и не будет сына, а сама она вот-вот заблудится в коридорах своего меркнущего разума. Рани не умела подступиться к подруге с такими разговорами и поэтому уже долго не снимала телефонную трубку. А кое о чем предпочитали не говорить. Никто, например, не помянул и словом пухлогубого Синдбада Менгала, никто не усомнился в отцовстве младшей дочери Резы... С вокзала бригадного генерала Резу Хайдара отвезли прямо в святая святых -- к президенту, фельдмаршалу Д. Одни утверждают, что генерала встретили с распростертыми объятиями и самым дружеским расположением, другие -- что президент свирепо отчитывал стоящего навытяжку Резу и весь аж дымился от ярости (дым якобы даже просачивался в замочную скважину, а сам Хайдар, очевидно, получил тяжелые ожоги). Наверное можно сказать одно: из кабинета президента Реза вышел министром образования, информации и туризма, а в К. оправился на поезде новый губернатор. И еще: брови Резы Хайдара отнюдь не пострадали. Не пострадала и его дружба со стариной Даудом: тот последовал за четой Хайдар в Карачи и, утвердившись в резиденции новоиспеченного министра, тут же отличился: затеял шумную кампанию против потребления креветок и крабов. Они, дескать, питаются всякой нечистью, а поэтому и сами нечисть, не лучше свиньи. В далеком К. о креветках и крабах никто и слыхом не слыхивал, зато в приморском Карачи их хоть отбавляй. Пройдясь по рыбным рядам, почтенный старец был глубоко оскорблен, увидев изобилие мерзостных тварей в хитиновых панцирях. Привлек он на свою сторону и столичное духовенство (те просто решили не спорить со стариком). Спрос на ракообразных стал угрожающе падать, и местные рыбаки обратились к иной статье дохода -- контрабанде. Теперь юркие парусники загружались не крабами, а запретным спиртным да сигаретами. Но ни то, ни другое не попадало в резиденцию Хайдара. Дауд совершал неожиданные набеги на комнаты прислуги и проверял, послушны ли они Всевышнему. -- С помощью Создателя можно очистить даже этот город, кишащий всякой морской нечистью,-- заверил он Резу. Прошло три года после возвращения Резы Хайдара из К., и стало очевидно, что его звезда потихоньку движется к закату -- грязные слухи (о Менгале, Гички, пытках горцев) по-прежнему бродили по городу. Может, поэтому Хайдара и оставили в Карачи, когда столица переехала на север, туда, где чистый горный воздух и безобразные новомодные, возведенные специально домины. Переехало (со всеми сотрудниками) и министерство образования, информации и туризма; а Резу Хайдара, по правде говоря, оттуда вытурили. Его вернули в армию и поставили командовать военной академией. Резиденцию не отобрали, но старец Дауд подзуживал: -- Эка важность -- мраморные стены ему оставили! Все равно унизили, с грязью сровняли; краб и в мраморном панцире краб. Но рассказ мой несколько опередил события. Оставим пока и слухи и креветок. Вернемся к зардевшейся слабоумной Суфие Зинобии. Слабоумием я ее наделил, чтобы подчеркнуть ее невинность. Чем еще передать чистоту и невинность на Земле Чистых Сердцем? Как написано, невинны простые души. Не слишком ли высокое предназначение идиотке я избрал? Возможно, но прочь сомнения! Суфия Зинобия уже подросла (скорее телом, нежели умом), но именно благодаря ее слабоумию она представляется мне душой чистой в грязном мире. Вглядитесь: вот она гладит рукой плоский камушек, не умея выразить словами, почему в нем сокрыто совершенство; вот она прямо светится от радости, слыша ласковые слова, и не важно, что они почти всегда предназначены не ей... Вся материнская любовь Билькис досталась младшенькой -- Навеид. Благовесточка -- вот какое прозвище пристало к ней, и девочка просто купалась в любви Билькис, едва не тонула в ласковых волнах. А Суфие Зинобии -- материнскому позорищу и обузе---не перепадало и капельки. Зато на нее дождем сыпались попреки, ругань и даже побои. Увы, такой дождь не умягчает душу. Без любви душа очерствеет, но девочка тем не менее тянулась к ласке и, почуяв столь драгоценное сокровище рядом, вся светилась от радости. Еще она умела краснеть. Если вы помните, с рожденья. Но и десять лет спустя родителей немало смущали пожаром вспыхивающие щеки дочери. Думается, пожар этот разгорелся еще пуще в пустынном краю, в городке К., когда чета Хайдар нанесла непременный визит вежливости Бариамме и ее племени. Древняя старуха наклонилась было поцеловать девочек и ахнула, обжегшись о пылающие щеки Суфии Зинобии. Губы она все-таки чуток опалила и полмесяца их пришлось смазывать дважды в день целебным бальзамом. Столь непослушный температурный режим девочки лишь разъярял мать. И на этот раз Билькис привычно заголосила, будто не замечая изумленных взглядов: -- Это не ребенок, а выродок! На нее и взглянуть-то нельзя, двух слов не сказать -- сразу зардеется, что твой маков цвет. Ей-богу! Разве нормальное дитя может распалиться докрасна, так что одежда тлеет?! Но что поделаешь, неудачный ребенок, нам остается лишь все с улыбкой сносить. Недовольство отца с матерью своей старшей дочерью ужесточилось в суровом пустынном краю и стало допекать ее неистовее ярила-солнца. Было от чего горевать. Вернувшись в Карачи, Билькис наняла для дочери няньку-огнепоклонницу, и та в первый же день пожаловалась: купая Суфию Зинобию, она обварила руки. Красная как рак, девочка источала такой жар, что вода в ванночке едва не кипела. А дело вот в чем: Суфия Зинобия Хайдар непроизвольно краснела всякий раз, когда кто-либо замечал ее присутствие на белом свете. А еще, мне думается, краснела она и за весь белый свет. Позвольте поделиться догадкой: переболев менингитом, Суфия Зинобия обрела сверхъестественную чувствительность ко всему, что творится вокруг в сфере невидимой, и как губка впитала множество "беспризорных" чувств. Куда ж деваются эти "беспризорные", то есть отринутые нами чувства, как по-вашему? Когда б огорчиться грубому слову, а мы не огорчаемся; раскаяться б в содеянном зле, а не раскаиваемся; не внемлем зову смущения, морали, стыда. Представим себе стыд в виде напитка -- сладкого, шипучего, от которого портятся зубы,-- такой продается в любом автомате. Нажмешь нужную кнопку, и в стакан упруго ударит пенная струя. Как эту кнопку нажимать? Да проще простого. Нужно лишь соврать, или переспать с белым парнем, или, вопреки родительским ожиданиям, уродиться "фальшивым чудом". И вот уже, пенясь, хлынул стыд -- угощайтесь! Но сколько людей так и не нажимают на нужную кнопку, творят постыдное: лгут, распутничают, не уважают старших, не выказывают патриотизма, подтасовывают избирательные бюллетени, обжорствуют, изменяют супругам, пишут романы о своей жизни, мошенничают в картах, унижают женщин, проваливаются на экзаменах, переправляют контрабанду, в решающие минуты крикетных матчей нарушают правила и делают все это нимало не стыдясь. Так куда же девается весь неиспитый стыд? Что происходит с пенистым напитком? Вспомните автомат: вы нажали кнопку, но чья-то бесстыжая рука вырывает стаканчик, и струя бьет мимо, бежит на пол, оставляя пенное озерцо. Однако я увлекся сферой невидимого, измыслив автомат, торгующий стыдом. А весь неиспитый стыд как раз и уходит в сферу невидимого, но, очевидно, есть на свете несколько душ, чья нелегкая доля-- служить помойным ведром, куда сливаются остатки расплескавшегося чужого стыда. Мы стараемся упрятать такие ведра подальше, стараемся не вспоминать о них, хотя благодаря им наша совесть чиста. Итак, в присутствии родни слабоумная Суфия густо покраснела, а мать истолковала это так: -- Она нарочно, чтоб внимание привлечь! Знали б вы, скольких сил, скольких мучений мне это стоит! И все ради чего? Да просто так! Какая мне радость! Слава богу, у меня Благовесточка еще растет. Но сколь бы слабоумной Суфия Зинобия ни казалась, всякий раз, когда мать косо смотрела на отца, дочка заливалась краской на глазах у всей семьи, и родные понимали, что меж супругами Хайдар зреет раздор. Да. Убогие души чувствуют немало. Вот так-то. Краснеть -- значит медленно гореть. Но не только. Еще это называется психосоматическим явлением и описывается так: "Внезапное перекрытие артериально-венозного анастомоза лица приводит к наполнению капилляров кровью и создает характерную интенсивную окраску. Те, кто не верит в психосоматические явления и в то, что душа непосредственно, через нервную систему, влияет на тело, пусть задумаются-- почему люди краснеют, почему, вспомнив даже о давней оплошности (причем не о своей, а о чьей-то, больно ударившей), они заливаются краской стыда. Это ли не доказывает (причем убедительнейше), что душа главенствует над телом!" Как и авторы вышеприведенной цитаты, наш герой Омар-Хайам Шакиль тоже врач. Более того, он тоже интересуется воздействием души на тело, например, поведением людей в гипнозе; фанатизмом шиитов, которые наносят себе во время шествий и молитв кровавые раны (Искандер Хараппа презрительно обозвал их клопами-кровососами); интересно Омар-Хайаму узнать и отчего люди краснеют. Очень-очень скоро сойдутся Суфия Зинобия и Омар-Хайам, больная и врач, в будущем -- муж и жена. Иначе и быть не может. Ведь повесть моя не про что иное, как про любовь. Рассказ о событиях сорокового года в жизни Искандера Хараппы следует начать с того, что он прознал, будто его двоюродный братец Миир-Меньшой добился расположения президента и вот-вот займет высокий пост. Как ошпаренный соскочил Искандер с постели, а Дюймовочка (ей-то принадлежала и постель и новость) даже не шелохнулась, хотя и поняла, что минута роковая! Иски потащил следом за собой и простыню, обнажив тело сорокатрехлетней красавицы; оно уже не источало чудесный свет, слепящий мужчин,-- прошли те времена, когда мужчины, увидев Дюймовочку, забывали обо всем на свете. -- Да испоганится могила моей матери!--возопил Искандер Хараппа.--Сначала Хайдар в министры пролез, теперь этот! Нам к сорока катит, мы уже не в бирюльки играем! "А жизнь-то тускнеть начинает",--подхватила про себя Дюймовочка. Она по-прежнему лежала в постели и курила одиннадцатую сигарету подряд, а Искандер, завернувшись в простыню, вышагивал по комнате. Вот простыня соскользнула на пол, Дюймовочка принялась за двенадцатую сигарету, созерцая Иски во всей его красе. А тот все шагал и шагал, удаляясь от настоящего, устремляясь к будущему. Красавица уже овдовела -- старый маршал Аурангзеб наконец-то переселился в мир иной,--и ее пирушки как-то потеряли значительность, а городские слухи она узнавала последней. Вдруг ни с того ни с сего Искандер сказал: -- На Олимпийских играх в Древней Греции за второе место не чествовали! От неожиданности у Дюймовочки осыпался пепел с сигареты. А Искандер быстро, но как и подобает истинному щеголю, аккуратно оделся (эта черта так нравилась Дюймовочке) и покинул любовницу навсегда. Без каких-либо объяснений, если не считать последней реплики. За долгие годы последующего затворничества она все обдумала и поняла, что История давно поджидала, когда ж Искандер Хараппа обратит на нее взгляд, ну, а всякий, кого приманит эта кокотка, не находит потом сил ее бросить. История -- это и есть естественный отбор. Разные виды и подвиды прошлого отчаянно борются за власть. Появляются виды (то бишь толкования) новые, и старые истины, подобно ящерам, вымирают, или их с завязанными глазами ставят к стенке, разрешая напоследок выкурить сигарету. Выживают сильнейшие. А от слабых, побежденных и безымянных, остаются лишь жалкие следы: маршальские регалии, отрубленные головы, легенды, разбитые кувшины, могильные холмы да блеклые воспоминания о молодости и красоте. История любит тех, кто властвует над нею, она же и обращает их в рабов! Вот такая взаимозависимость. И для всяких там Дюймовочек в Истории места нет, равно и для подобных Омар-Хайаму Шакилю (это уже мнение Искандера Хараппы). А новоявленных триумфаторов и грядущих олимпийских чемпионов ждут трудные и напряженнейшие тренировки. Оставив любовницу, Искандер Хараппа поклялся бросить и все прочие вредные привычки -- все, что могло бы подорвать его боевой дух. Его дочь Арджу-манд вовек не забудет, что отец в ту пору бросил играть в покер, в железку, его больше не видели в определенных домах за рулеткой, он потерял интерес к тотализатору и скачкам, отказался от французской кухни, опиума и снотворных таблеток. Более того, он перестал шарить под сверкающими серебром банкетными столиками в поисках егозливой коленки или податливого бедра какой-нибудь светской дивы; он перестал ходить к шлюхам -- их томные и циничные забавы (либо с ним, либо с Омар-Хайамом, либо меж собой по двое, а то и по трое) он еще недавно так любил запечатлевать своей любительской кинокамерой. Да, в ту пору начиналась его, ставшая легендой, политическая карьера, вершиной которой явилась победа над самой Смертью. Пока же его успехи скромнее -- он лишь побеждает свои страсти и страстишки. Он изъял из своих публичных "городских" обращений обширный репертуар забористых деревенских ругательств, энциклопедическими познаниями которых обладал -- прежде от его громоподобных проклятий хрустальные бокалы выпрыгивали из самых мужественных рук и разбивались вдребезги, еще не долетев до пола. (Однако, выступая перед деревенской аудиторией, сражаясь за их голоса в предвыборной кампании, Искандер пускал в ход испытанное оружие и воздух прямо-таки раскалялся от более чем крепких выражений.) А куда подевался его беспечный смех? Капризные, высокие нотки в голосе бывшего повесы сменились уверенным басовитым рокотком, как и подобает истинному государственному деятелю. Даже к служанкам в собственном городском доме он и то перестал приставать. Разве кто иной жертвовал стольким ради своего народа?! Хараппу не видели больше ни на петушиных боях, ни на медвежьих потехах, ни на схватках змей с мангустами. Забыл он дорогу и на дискотеки, и к главному киноцензору, где раз в месяц ему показывали специально подобранные наисмачнейшие кадры, вырезанные из новых зарубежных фильмов. А еще он решил расстаться с Омар-Хайамом Шакилем и так говорил привратнику: -- Заявится этот ублюдок, ты ему на жирную задницу кипятку плескани, чтоб он полетал кувырком! Сам же Хараппа удалился в белую с золотом спальню, убранную в стиле рококо,--самое прохладное место у него в особняке (эта бетонная глыбина с кирпичной облицовкой напоминала телефункенов-ский проигрыватель с приподнятой крышкой). В спальне Хараппа буквально впал в транс, предавшись размыслительному самоуглублению. На удивление, его закадычный друг и не наведывался, и даже не звонил. Лишь через сорок дней доктору Шакилю довелось удостовериться в переменах, произошедших в доселе беспечном и бесстыдном приятеле... А кто это там у ног отца-повесы, в то время как его любовница Дюймовочка тихо увядает в своем пустом доме? То Арджуманд Хараппа; ей уже тринадцать лет, на лице написано полное довольство. Скрестив ноги, сидит она на мраморном полу в вычурной спальне и следит за тем, как ее отец внутренне перерождается. К Арджуманд еще не прилипло мерзкое прозвище Кованые Трусы, от которого ей не отделаться всю жизнь. Скороспелым своим умом она знала, что под личиной отца сокрыт совсем другой человек, он все растет, набирается сил и вот-вот вырвется наружу, а былая, теперь уже ненужная личина старой змеиной кожей шурша упадет на пол, где ее испепелят безжалостные солнечные лучи. Не нарадуется Арджуманд, глядя на чудесное перерождение,-- наконец-то у нее будет достойный отец! -- Это из-за меня,--объясняет она отцу.--Мне так хотелось, чтоб ты переменился, и ты наконец мое желание почувствовал. Хараппа улыбается дочери, гладит ее по голове. -- Да, такое порой случается. -- И чтоб никаких больше дядей Омаров,-- добавляет дочь.-- Сорную траву с поля вон! Арджуманд Хараппа, она же Кованые Трусы, всю жизнь будет бросаться из крайности в крайность. Уже в тринадцать лет она обнаружила дар ненавидеть, хотя умела и подольститься. Ненавидела она Шакиля, эту жирную образину,-- сел отцу на шею и вдавил того в самую грязь; ненавидела она и мать: Рани тихо жила в далеком Мохенджо, как крот в норе, и представлялась дочке воплощением неудачницы. Арджуманд уговорила отца, дескать, учиться и жить ей лучше в городе. Потому-то и почитала она отца без меры: разве что не молилась на него. И вот теперь ее божество и впрямь стало достойно поклонения. И Арджуманд не скрывала радости: -- Ты даже не представляешь, на что способен! Ну, ничего, скоро увидишь! Искандер, окруженный белыми с золотом постельными покровами и беспредельным обожанием, с неожиданной ясностью мыслит вслух: -- Запомни, Арджуманд. В этом мире хорошо живется только мужчинам. Вырастешь, постарайся стать выше своего естества. Женщине в нашей жизни делать нечего,-- от его слов веет грустными воспоминаниями -- то последним вздохом отлетает его любовь к Дюймовочке. Но дочь принимает его слова как наказ; когда груди у нее станут набухать, она так туго перевяжет их льняными тряпицами, что покраснеет от боли. Потом ей даже понравится воевать с собственным телом, шаг за шагом тесня ненавистную девичью плоть... но оставим-ка мы пока дочь наедине с отцом, пусть она творит в душе легенду о его богоподобии (а после его смерти уже ничто не сдержит это мифотворчество); а отец пусть призовет на свет отныне чистые душу и разум и решит, как достичь грядущего триумфа и как улестить время. А где же Омар-Хайам Шакиль? Что сталось с нашим окраинным героем? Время не остановилось и для него: ему, как и Дюймовочке, уже крепко за сорок. Однако оно пощадило доктора, лишь посеребрив его волосы и козлиную бородку. Уместно напомнить, что некогда он считался первым учеником, с годами его первенство не потускнело (как в безудержных любовных утехах, так и в работе). Омар-Хайам первый человек в лучшей городской больнице, иммунолог, хорошо известный и за рубежом. С тех пор как мы последний раз виделись с ним, он успел побывать на научных семинарах в Америке, опубликовал работы о возможности психосоматических изменений в иммунной системе организма, одним словом, сделался важным человеком. Он по-прежнему толст и некрасив, но одевается уже с изыском -- видно, общение с франтом Хараппой не прошло даром. Омар-Хайам носит только серое: серые костюмы, серые шляпы, серые галстуки, серые замшевые туфли, белье серого шелка -- будто скромный цвет поубавит нахальства в его физиономии. Он не расстается с подарком своего друга Искандера -- затейливо изукрашенной резной тростью каштанового дерева, в которой сокрыт кинжал, кованный умельцами из долины Ансу. Спит он по-прежнему очень мало, два-три часа в день, но давний страх (как бы не свалиться с края света!) нет-нет да и навещает его. Иногда даже во время бодрствования, ведь людям, которые мало спят, трудно провести четкие границы меж сном и явью, а еще труднее эти границы соблюдать. Так и мечутся явь и сон меж пограничных тумб, избегая таможенных постов сознания... Тогда-то и нападает на Омар-Хайама ужасное головокружение, словно стоит он на краю обрыва, а земля под ногами обваливается, крошится -- приходится покрепче опереться на трость, чтобы не упасть. Следует еще сказать, что и успех на врачебном поприще, и дружба с Искандером Хараппой в какой-то мере утвердили положение Омар-Хайама, и приступы уре-дились. Но совсем не прекратились -- изредка напоминали Омар-Хайаму, что близок он к краю и никуда ему не деться. Где ж он сейчас? Почему не позвонил своему закадычному другу, почему не навестил, почему не полетел кувырком с ошпаренной задницей? Я вижу его в городке К. в неприступной крепости матушек и чую: стряслась беда! Иначе ни за что на свете не вернулся бы Омар-Хайам в родные края. Он не появлялся в Нишапуре с того дня, как, погрузив ноги в ванночку со льдом, отбыл на поезде. И напоминал о себе лишь денежными переводами, так оплачивая свое отсутствие ...ведь некоторые векселя никакими деньгами не оплатить. И куда б ни бежал, от себя не убежишь. Он нарочито порвал с прошлым, он заставил себя почти не спать -- и то и другое в результате, точно льдом, сковало блестящей коркой шкалу его нравственных оценок, обратило его в бездушную, не различающую добра и зла мумию. И то, что он держится от матушек на расстоянии,-- следствие их же старинного наказа: мальчик не должен ведать стыда. У Омар-Хайама по-прежнему взгляд и голос гипнотизера. Сколько лет Искандера Хараппу вел и этот взгляд, и этот голос (в основном, на пирушки в гостиницу "Интернациональ"), сколько раз Хараппа пускал и то и другое в ход в своих целях. Ведь некоторых белых женщин привлекала как безобразная полнота Омар-Хайама, так и его глаза плюс голос. Они подпадали под его сладкоречивые гипнотические чары, млели от намеков на посвящение в тайны Востока. Он увозил их в заранее заказанный гостиничный номер, гипнотизировал, освобождал от пут условностей (правда, весьма непрочных), и они с Хараппой устраивали "пиршество плоти". Шакиль всякий раз оправдывался: "Невозможно внушить гипнотизируемой то, чего она делать не хочет", Хараппа же оправданиями себя не утруждал. Вот, кстати, еще одна черта, которую он искоренил -- уже без ведома Омар-Хайама. Того потребовала История. А попал Омар-Хайам в Нишапур потому, что умер родной брат, Бабур. Ему не исполнилось еще и двадцати трех, и Омар-Хайам его ни разу не видел. Теперь же от младшего брата осталась лишь стопка замусоленных блокнотов. Справив сорокадневный траур, Омар-Хайам заберет их с собой, в Карачи. Кляксы и каракули -- больше ничто не напомнит о младшем брате. Его застрелили, причем приказал открыть огонь не кто иной, как... впрочем, сперва -- бабуровы дневники. Его тело принесли с Немыслимых гор -- гнездилища порока и архаров -- и, обнаружив в карманах блокноты, вернули их родным, хотя многие страницы затерялись. Несмотря на непотребное обращение с дневниками, можно было восстановить несколько любовных стихов, обращенных к популярной кинопевичке, которую Бабур Шакиль и в глаза не видывал, Плохо рифмованные строки, выражавшие пламенную любовь к недоступной красавице, восхваляли ее ангельский голос, рядом, не очень-то к месту, шел уже стих белый, отчетливо порнографического свойства. Стихи перемежались рассуждениями Бабура об аде, который он познал, уродившись младшим братом Омар-Хайама. Тень старшего сына таилась в любом уголке Нишапура. Матушки уже давно прекратили сделки с ростовщиком и жили исключительно на деньги, которые присылал Омар. Видно, из благодарности они и поселили своего младшего отпрыска в этакий мавзолей из воспоминаний и оваций славному далекому первенцу. Омар-Хайам был много старше и давно не хаживал по грязным улочкам К., по которым ныне слонялись пьяные рабочие с газовых месторождений и задирали от нечего делать добытчиков угля, бокси- тов, оникса, меди и хрома. Над крышами домов еще возвышался все более и более унылый, треснувший купол "Блистательной". Бабур испытывал двоякое чувство: с одной стороны, образ отца (воплощенный в старшем брате) угнетал, с другой -- ускользал бесплотной тенью. Так, в женском затворе, пораженном сухоткой воспоминаний, отметил он свое двадцатилетие: сложил посреди внутреннего двора в кучу табели успеваемости, золотые медали, газетные вырезки, старые учебники, пачки писем, крикетные биты -- короче, все, что напоминало о прославленном старшем брате, и поджег. Матушки не успели его остановить. Бабур не стал глазеть, как старухи рылись на пепелище, выкапывали обгорелые фотографии, медали, обращенные огнем из золотых в свинцовые. Посредством подъемника юноша выбрался на улицу, настроение у него было далеко не юбилейное. Сам не зная куда, побрел он по улице, невесело задумавшись о весьма ограниченных своих возможностях и о неопределенности будущего. Тут-то и задрожала земля. Поначалу ему показалось, что задрожало у него внутри, но по щеке больно чиркнула острая щепка, и сознание будущего поэта вмиг прояснилось. "С неба осколки сыплются",--изумленно подумал он и замигал часто-часто. Ноги сами совершенно неумышленно принесли его в квартал лавочек и притонов. Там, среди маленьких ларьков творилось нечто удивительное, вряд ли такое можно вызвать внутренней дрожью: под ногами лопались дыни, остроносые шлепанцы соскакивали с полок; в проходах валялись и глиняные черепки, и поделки из драгоценных камней, и гребни, и парчовые платья. Бабур ошалело стоял среди всего этого разора, из разбитых окон еще сыпались осколки. Ему казалось, что его внутреннее неустройство и породило весь этот хаос. Как хотелось ему задержать хоть кого-нибудь, остановить эту безумную, охваченную страхом толпу карманников, продавцов, покупателей и попросить у всех прощения за причиненное зло. Потом он записал: "То землетрясение сотрясло что-то и во мне. Может, самую малость. Зато сразу все стало на свои места". Но вот все успокоилось, и Бабур отправился в дешевую пивнушку, шагая по хрустящему стеклу, слыша истошные вопли пострадавшего владельца. Уже на пороге он вдруг краем глаза приметил, как с крыши на него смотрит златокрылый человек. Бабур тут же поднял голову, но ангел исчез. Много позже, когда он примкнул к повстанцам, те рассказали ему и об ангелах, и о землетрясениях, и о подземном рае. Раз златокрылые ангелы на их, повстанцев, стороне, значит, несомненно, их дело правое, за него и умирать легко. "Сепаратизм,-- писал Бабур,-- это вера людей в то, что они не так уж и плохи и в ад не попадут". Так и провел Бабур Шакиль свой день рождения -- в пивной, среди разбитых бутылок. Не раз и не два выуживал он изо рта осколки, так что к ночи губы и подбородок у него были все в крови. Но спиртное надежно обеззаразило раны, и Бабур счастливо избежал столбняка. В пивной он сидел не один. Там еще были: несколько горцев, бельмастая шлюха да странствующие циркачи с барабанами и рожками. День затухал, веселье разгоралось. И в сочетании со спиртным этот коктейль так подействовал на Бабура, что от похмелья он так и не оправился. Ах, как там было весело! Тсс! Как бы кто не услышал -- рассказывали анекдоты. -- Знаешь, дорогой, что шепчет детям при обрезании тот, кто совершает обряд? -- Священную молитву! -- Знаешь, что он говорил, когда обрезал этого Резака? -- Нет. А что, ну, что? -- Всего-то три словечка и шепнул, дорогой мой, а за это его из дома вышвырнули. -- Крепкие, должно быть, словечки! Так какие же? -- А вот какие: "Эх, лишку отхватил!" И застит хмель Бабуру глаза. Веселье передается и ему, играет в крови, круто и навсегда меняется его жизнь. -- А знаешь, что про нас, горцев, говорят? Что мы родину слабо любим, хотя до любви ох как падки. И это верно. А хочешь знать почему? -- Хочу. -- Ну, так вот. Сначала с родиной разберемся. Во-первых, правительство у нас рис отбирает, чтоб армию кормить. И нам же еще велят этим гордиться. А мы знай ропщем: самим жрать охота. Во-вторых, правительство, у нас все полезные ископаемые забирает, экономику развивает, а мы опять недовольны -- нам-то прибыли никакой. В третьих, газ, что в Игольной добывают чуть ли не всей стране служит, а мы снова ворчим -- нам-то этого газа и не достается. Согласись, не за что нам родину-то любить. Это правительство нас без памяти любит. А мы знай подставляемся. Оттого и считается, что наш народ до любви падок. -- Это как понять? -- А так: нас правительство дрючит и будет дрючить до скончания веков. -- Складно говоришь, ох складно... А назавтра, поднявшись до зари, Бабур покинул дом и ушел к повстанцам -- матушки больше не видели его живым. В бездонных комодах Нишапура он откопал старинное ружье и несколько обойм к нему, захватил с собой и несколько книг да одну из школьных медалей Омар-Хайама, которую огонь обратил в презреннейший из металлов. Все для того чтобы не забыть причин, подвигнувших его на такой "сепаратизм", и истоков ненависти, столь сильной, что содрогнулась земля... Укрывшись в Немыслимых горах, Бабур начал отращивать бороду, изучал хитроумную структуру горных общин-кланов, писал стихи, отдыхал между набегами -- то на военные посты, то на железную дорогу, то на водохранилища -- и, так как обособленная жизнь диктовала свои условия, мог рассуждать в своем дневнике о достоинствах совокупления с овцами и козами. Некоторые повстанцы предпочитали тихонь-овец, другие же были не в силах устоять перед резвушками-козами. Более того, многие из бабуровых однополчан души не чаяли в своих четвероногих возлюбленных, и хотя за голову каждого сулилось вознаграждение, они с риском для жизни появлялись на базарах в К. и покупали подарки своим избранницам: гребни, чтобы расчесывать своих тонкорунных зазноб, или ленты с колокольчиками, чтобы украшать длинные шеи проказниц. Увы, гордячки не снисходили до благодарности. Если не телом, так уж душой Бабур воспарил много выше подобных страстей. И всю нерастраченную любовь он излил на образ популярной певички, ни разу так и не виденной им -- он лишь слышал ее пение из дребезжащего транзисторного приемника. Повстанцы наградили Бабура прозвищем, которым он чрезвычайно гордился: его прозвали Императором в честь другого Бабура, основавшего династию Великих Моголов. Когда посягнули на его трон, он ушел в горы с армией оборванцев, положив начало прославленной династии монархов, чье имя по сей день носится киномагнатами едва ли не как почетный титул. Итак, появился Бабур, император Немыслимых гор... Но за два дня до отбытия из К. Реза Хайдар предпринял последнюю атаку на повстанцев, и по его приказу были выпущены пули, поразившие Бабура. Впрочем, не так-то это и важно, ведь Бабур уже при жизни приобщился к сонму ангелов. В коварных, то и дело сотрясающихся горах, он видел златогрудые и златокрылые существа. Когда Бабур нес дозор на утесе, над ним витали архангелы, а когда он насиловал овцу, не иначе как сам Джабраил кружился над его головой, точно золоченый вертолет. Незадолго до гибели Бабура его бородатые соратники заметили, что кожа у него стала отливать золотом, а на плечах появились зачатки крыльев. Подобное превращение в Немыслимых горах -- не редкость. "Недолго тебе среди нас ходить,-- с чуть заметной завистью говорили друзья.-- Призывают тебя туда, где с овечками уж не позабавишься". Так что ко дню гибели Бабур уже полностью уподобился ангелу: повстанцы напали на товарный поезд, притормозивший будто бы из-за неполадок, и угодили в ловушку, приготовленную Резой Хайдаром. Тело Бабура пронзили сразу восемнадцать пуль -- лучше мишени не сыскать, ведь золотистое свечение не скрывала ночью даже одежда,-- и душа его легко распрощалась с телом и воспарила к вершинам гор и к вечности. Горы сомкнулись, поднялась целая стая серафимов и под звуки небесных свирелей, семиструнных саранд и трехструнных домр препроводила его в край вечного блаженства. А бездыханное тело, по словам очевидцев, было легкое и словно пустое, как сброшенная змеиная кожа или старая личина повесы, начавшего новую жизнь. Вот так глупый Бабур и покинул этот мир. Навсегда. Живописать собственную смерть в дневниках он, конечно, не мог. Но ее дорисовали в своем воображении безутешные матушки -- это они поведали Омар-Хайаму, как их младший сын превратился в ангела. "Мы вправе подарить ему достойную смерть, чтоб и живым незазорно было жить". Что-то надломилось в душах Чхунни, Муни и Бунин и стало быстро разрушаться под телесной оболочкой -- она превращалась в такой же выползок, как и сыновнее тело (однако к концу рассказа матушки вновь обретут былые силы и единство). Тело Бабура им принесли примерно через месяц после того, как его пронзили восемнадцать пуль, а с ним -- записку на почтовой бумаге: "Лишь былое доброе имя вашей семьи спасает вас от великого позора, которым покрыл себя ваш сын. По нашему разумению, с родственников подобных бандитов есть за что спросить". Подписано это было лично Резой Хайдаром перед самой сдачей губернаторских полномочий. Значит, он прознал, что повстанец, угодивший в хитроумную смертоносную ловушку, и есть мальчуган, несколько лет назад следивший за ним, Хайдаром, в бинокль из окна на верхнем этаже наглухо закрытого особняка, стоявшего меж военным городком и базаром. Из жалости к Омар-Хайаму (чтобы не заставить краснеть и его) не стану описывать сцену у ворот городской резиденции Искандера Хараппы, куда его закадычный друг Омар примчал на такси с братниными дневниками в руках. Хватит с него, он и так накувыркался в жизни, шлепаясь в самую грязь. А тут еще и Искандер от него равнодушно отвернулся! И у Омар-Хайама случился такой сильный приступ дурноты, что прямо на заднем сиденье его вытошнило (однако и этот эпизод я деликатно опущу). В который уже раз омарова жизнь пишется не им самим, а другими людьми. Ушел из мира сего Бабур, послал в него восемнадцать пуль Реза Хайдар, возвеличился Миир Хараппа, и (как следствие) переменился Искандер. Все эти события, собравшись в кулак, крепко ударили Омар-Хайама. Взбешенный водитель выдворил из такси, и пришлось ему, грязному и вонючему, добираться до дому пешком. Дома у Омар-Хайама мы еще не были. Это четырехкомнатная, отнюдь не шикарная квартира в старом районе. Обставлена более чем скромно, будто ныне взрослый Омар все еще восставал против невероятно захламленных матушкиных покоев, взяв за пример для подражания аскетически пустую (если не считать птичьей клетки) комнату своего (ныне пропавшего) учителя и названого отца -- Эдуарду Родригеша. Отца, который и манил, и предостерегал одновременно. Дома Омар, белый как полотно, рухнул в постель, голова все еще кружилась. Он положил стопку потрепанных блокнотов на тумбочку и пробормотал, погружаясь в сон: "Бабур, жизнь долга". На следующий день он уже вернулся к работе, а еще через день его настигла любовь. Жил-был пустырь. Симпатичный пустырь в самом центре "Заставы", офицерского кооперативного жилищного комплекса. Справа -- резиденция министра образования, информации и туризма; внушительное здание, стены обложены зеленоватым, с красной прожилкой, мрамором. Слева -- дом вдовы начальника генштаба, маршала Ауранг-зеба. Несмотря на завидное расположение и соседство, пустырь так и остался пустырем. Там не закладывали фундамент, не возводили стен из железобетона. К отчаянью владельца, участок этот являл собою небольшую впадину. И два дня в году, когда город буквально упивался щедрыми дождями, впадина заполнялась водой и превращалась в грязное озерцо. И вот это скоропреходящее явление (набравшееся за два дня озерцо вскорости иссыхало под ярым солнцем, оставляя на дне наносный слой мусора и фекалий) отбивало охоту у всякого вероятного застройщика. Хотя, повторяю, расположен участок был идеально: чуть выше на пригорке стоял дом Ага Хана, рядом жил и старший сын президента фельдмаршал Мохаммад А. На этом-то злополучном клочке земли и вздумала вдова разводить индюшек. Покинутая как здравствующим любовником, так и покойным мужем, маршальская вдова решила извлечь из участка пользу. Ее вдохновила предприимчивость национальной авиакомпании, начавшей разводить цыплят в инкубаторах прямо на задах аэропорта. Дюймовочка решила заняться птицей покрупнее. Должностные лица "Заставы" не смогли, разумеется, устоять перед обаянием госпожи Аурангзеб (Дюймовочка еще вовсю чаровала чиновников) и сквозь пальцы смотрели на стаи кулдыкавших индюков, заполонивших пустырь. Зато госпожа Билькис Хайдар приняла появление новых соседей как личное оскорбление. Нервная дама (о ней поговаривали, что семейные неурядицы отразились на ее мозгах) поминутно высовывалась то из одного окна, то из другого и кричала на галдящих птиц: -- Кыш! Кыш, проклятые! Какое безобразие! Рядом с домом министра -- и такой гвалт! Дождетесь, я головы-то всем поотрываю! Она даже пожаловалась мужу на вечно галдящих индюшек, которые лишают ее душевного покоя. Реза Хайдар невозмутимо ответил: -- Не забывай, жена, это вдова нашего великого маршала. И она заслуживает снисхождения. Министр образования, информации и туризма был утомлен -- день выдался трудный: нужно было состряпать закон, позволявший правительству бессовестнейше перепечатывать (выдавая за свои) западные учебники. Кроме того, министр лично разбил вдребезги переносной копировальный аппарат, на котором размножались антиправительственные материалы. Его нашли в подвале у аспиранта-гуманитария, отучившегося в Англии и зараженного враждебной идеологией. Еще Реза Хайдар обсуждал с местными перекупщиками, каким образом предметы древнего искусства исчезают с мест археологических раскопок, причем министр проявил такую дотошность, что торговый люд преподнес ему, в знак признательности, голову -- остаток каменной статуи, изваянной еще во времена северного похода Александра Македонского. Одним словом, говорить об индюшках Резе Хайдару совсем не хотелось. А Билькис не забыла, что сказал некий толстяк об ее муже и госпоже Аурангзеб много лет назад на веранде в Мохенджо. Не забыла она и то как решительно встал на защиту ее чести муж, привязав себя за ногу к колышку. А еще на тридцать втором году жизни она вдруг сделалась очень крикливой. Б тот год ее, как никогда прежде, донимал суховей. Случаи лихорадки и умопомрачения участились в четыре с лишним раза. Подбоченясь, Билькис заорала на мужа, не стесняясь дочерей: -- Ну и денек у меня сегодня! Теперь еще и ты меня этими птицами доконать хочешь! Старшая слабоумная дочка тут же густо покраснела. Ведь слепому видно, что воцарение шумливых индюшек знаменует очередную победу Дюймовочки над всеми честными женами окрест, победу, о которой сама вдовица и не догадывалась. Жила-была умственно отсталая девочка, которой двенадцать лет твердили, что она -- материн стыд. Да, вот и дошел мой рассказ до тебя, Суфия Зинобия, он добрался до твоей постели с резиновой подстилкой, до твоего роскошного министерского дома с мраморными стенами, где спальни на втором этаже. За окнами слышится индюшачий гомон, а за туалетным мраморным столиком еще громче голосит твоя сестренка, требует, чтобы няня-айя крепче тянула ее за волосы. А вот у Суфии Зинобии к двенадцати годам обнаружилась очень некрасивая привычка -- выдирать у себя волосы. Когда у нее были еще длинные волнистые волосы, она никогда не давала Шахбану (своей айе-огнепоклоннице) вымыть их до конца -- кричала, лупила ногами. Няня уходила, а сандаловое мыло оставалось на волосах, они секлись, расщеплялись. Суфия Зинобия садилась на бескрайнюю постель (еще во младенчестве ее заказали родители, а потом перевезли с собой из К., сохранив и резиновую подстилочку, и огромные соски-пустышки) и раздирала расщепленный волос до корня. Занималась она этим всерьез и подолгу, словно исполняла ритуальное самоистязание подобно "клопам-кровососам", как Искандер Хараппа обозвал шиитских дервишей, безжалостно избивающих себя во время шествий, поминая пророка Али в месяц Мухаррам. Во время этого занятия глаза у нее тускло поблескивали, как далекие льдинки или упрятанные в глубоких темных глазницах огоньки. А вокруг головы дыбом торчали обреченные пряди и, пронизанные солнечными лучами, казались гибельным нимбом. На следующий день после индюшачьего демарша Билькис Суфия Зинобия, сидя в кровати, принялась расправляться со своими волосами, а ее младшая сестренка Благовесточка с плоским, как лепешка-чапати, лицом, взялась доказать, что ее густая гривка отросла настолько, что на нее можно сесть. Изо всех сил откинув голову, она кричит побледневшей Шахбану: -- Тяни же! Тяни! Что есть мочи! Ну, чего ты ждешь, дура? Давай! И девочка-айя с ввалившимися глазами, худенькая, тянет-тянет за гривку, пытаясь дотянуть ее до худенькой хозяйкиной попки. А той До слез больно, но решимость не убывает. -- Женская красота,-- едва шепчет она,-- начинается с макушки. Неспроста говорят, мужчины с ума сходят по длинным шелковистым волосам, таким, чтоб на них сесть можно было. Шахбану робко вставляет: -- Ничего не получится, биби, не достают. Благовесточка, отшлепав свою айю, напускается на сестру: -- Ты, чучело! Посмотри на себя! Да будь у тебя мозги не набекрень, все равно с такими волосами никто замуж не возьмет! Не голова, а репа какая-то. Или свекла. А может, редиска. Ты вот волосы дерешь, а мне от этого только беда. Ведь старшая дочь первой должна замуж выйти. А скажи, айя, кто такую возьмет? Вот уж мне беда, так беда! Давай-ка, айя, тяни снова, да покрепче и чтоб достать! А на эту дуру и не смотри! Пусть себе краснеет, сколько хочет, да в постель мочится! Она ж не понимает, она ж дура дурой, ноль без палочки! Но отклика у няньки Навеид Хайдар не находит. Та лишь недоуменно пожимает плечами: -- Не надо б вам, биби, так старшую сестру хаять. А то, глядишь, язык почернеет да отвалится. Сестры -- у себя в спальне, а за стеной уже дышит зноем суховей. В доме закрывают ставни, защищаясь от стихии, за садовой оградой вопят перепуганные индюшки в жарких объятиях неистового ветра. Он все крепчает, и жизнь в доме замирает. Вот Шахбану прикорнула на подстилке прямо на полу Подле кровати Суфии Зинобии. Благове-сточка, измученная добровольной пыткой,-- на своей еще детской постели. Сестры спокойно спят: у младшей разгладилось простодушное личико, во сне она не старается казаться красивей, чем есть; у старшей, наоборот, пропало бездумно-туповатое выражение, и четкие правильные черты лица порадовали бы самый придирчивый взгляд. До чего ж сестры непохожи! Суфия Зинобия неприлично мала ростом (но мы любой ценой избежим банальнейшего сравнения ее с восточной миниатюрой), а Благовесточка долга и тонка. Суфия и Навеид: одна -- вестница стыда, другая -- добра; одна -- тихая и медлительная, другая -- проворная и шумливая. Благовесточка всегда смотрела взрослым в глаза до бесстыдства прямо, Суфия неизменно отводила взгляд. Для матери младшая дочка была сущим ангелом, ей все сходило с рук. Много лет спустя Омар-Хайам будет вспоминать: "Случись такой конфуз с женитьбой у Суфии Зинобии, так с нее б с живой кожу содрали и отослали к прачке-дхоби". А всю сестринскую любовь Благовесточки можно в конверт запечатать да в любой конец света за одну рупию отослать, так ничтожно мал ее вес. Но кажется, я опять отвлекся. Ах, да, налетел знойный ветер, завыл, зарычал, заглушив все и вся. Он нес тучи песка, а с ним болезни и умопомрачение. Такого страшного ветра никто за всю жизнь не упомнит, он выпустил на белый свет демонов, пробрался сквозь затворенные ставни к Билькис, закружил вокруг нее хоровод бесплотных видений прошлого, и хоть она и зарылась головой под подушку, все одно: перед глазами -- золотой всадник с вымпелом, на котором горит страшное, таинственное слово: ЭКСЕЛЬСЬОР. За воем ветра не слышно даже индюшек -- все живое кругом попряталось. Но вот жгучие щупальца суховея дотянулись и до спальни сестер, одна из них тревожно зашевелилась. Грядущую беду легче всего приписать ветру. Возможно, его пагубное воздействие и впрямь всему виной: знойное щупальце коснулось Суфии Зинобии, она зарделась, точнее вспыхнула (может, оттого-то и проснулась), повела сонным взглядом и вышла. Но я все же склоняюсь к тому, что ветер -- всего лишь совпадение, удобная отговорка. А случившееся -- пример того, как копились двенадцать лет ненависть и унижение и как это отразилось, пусть и на неполноценной девочке. Всему есть предел, своя последняя капля, хотя ее и не угадать, не соотнести с конкретным событием. Может, это тревоги маленькой Благовесточки о замужестве? Или невозмутимость Резы, когда на него орала жена? Наверное сказать нельзя. Суфия Зинобия, очевидно, делала все во сне -- когда ее нашли, казалось, она только что проснулась и хорошо отдохнула. Скоро ветер стих и дом пробудился от тяжелого полуденного сна. Шахбану увидела пустую постель и подняла тревогу. Никто потом не мог понять, как девочка-лунатик могла пройти по всему дому министра, миновать охрану. Шахбану не сомневалась, что это из-за небывалого ветра часовые заснули мертвым сном, а лунатизм Суфии обрел такую силу, что каждый встречный впадал в транс, видя ее, а она, выйдя из дома, пересекла сад и перелезла через забор. Но мне думается, дело не в ветре, а в самой Суфие Зинобии -- в дальнейшем, увы, не придется пенять на ветер... Так вот, когда унялся ветер, девочку нашли на индюшачьем подворье. Она сидела, свернувшись клубочком, и крепко спала прямо под палящим солнцем, а вокруг валялись мертвые индюшки. Да, мертвые. Двести восемнадцать выкормышей одинокой вдовицы -- один к одному. Зрелище так ошеломило, что никто не догадался убрать убитых птиц. Так и лежали весь день -- и на припеке, и в мглистых сумерках, и при леденящем свете звезд -- двести восемнадцать индюшек, которым не суждено было попасть ни в духовку, ни на обеденный стол. Суфия Зинобия оторвала им всем головы и, просунув руку в самое нутро, вытащила кишки -- они торчали из горла -- и все это голыми руками, слабыми детскими руками! Шахбану первой увидела свою хозяйку, но подойти не решилась. Потом подоспели Реза и Билькис, а за ними и остальные: младшая сестра, слуги, соседи. Все, вытаращив глаза, смотрели на девочку, перепачканную кровью, и на ее обезглавленные жертвы -- вместо голов из горла торчали кишки. На все это побоище потерянно взирала госножа Аурангзеб. Ее поразила слепая ненависть во взгляде Билькис. Женщины не проронили ни слова, и ту и другую терзал ужас, но причины у каждой были свои. Первым заговорил Реза. Он наконец оторвал взгляд уже повлажневших глаз с черными окружьями от лица дочери, от ее окровавленных губ. В голосе у него звучали и восхищение и отвращение. -- Надо ж, голыми руками! -- Государственный министр поежился.-- Откуда у ребенка такая сила? Железные покровы молчания были сорваны, и Шахбану заголосила, запричитала. Ее визгливые, хотя и бессмысленные вопли, пробудили Суфию Зинобию от глубокого забытья. Открыв точно подернутые матовой пленкой глаза, она увидела учиненный разгром и потеряла сознание, в точности повторив свою мать -- некогда Билькис тоже потеряла сознание от стыда, увидев свою наготу в многолюдье. Какие силы подвигнули это дитя с разумом трехлетнего несмышленыша, с телом двенадцатилетней девочки на такую кровавую бойню индюков и индюшек? Можно только догадываться: то ли Суфия Зинобия, повинуясь дочернему долгу, вознамерилась избавить мать от докучливых пернатых, то ли ей передалось праведное, но подавленное в недрах отцовской души возмущение -- ведь он предпочел защитить Дюймовочку. Неоспоримо одно: долго Суфию Зинобию давил гнет "фальшивого чуда", которым она оказалась, долго чувствовала она себя воплощением семейного позора и стыда, и вот в лабиринтах ее заторможенного разума сошлись ШАРАМ и злоба. Неоспоримо и другое: проснувшись, она не менее окружающих изумилась таившимся в ней силам, которые вырвались наружу. В красавице жил зверь. Так два главных персонажа сказки сошлись в одной моей героине... По этому случаю Билькис в обморок падать не стала. Ей, скорее, было ужасно неловко за поступок дочери, и стыд точно льдом сковал ее движения и речь. -- Успокойся! --приказала она причитающей айе.-- Сходи и принеси ножницы! Пока загадочное поручение матери не было выполнено, она никого не подпускала к дочери, лишь грозно вышагивала вокруг нее; даже Реза не осмелился подойти. При этом она тихонечко приговаривала, так что до стоящих поблизости мужа, маршальской вдовы, младшей дочери, слуг, случайных прохожих долетали лишь отдельные слова. -- ...волосья повыдираю... право первенца... Женская гордость... Косматая, точно мавр, а в голове -- пусто... подлюга... идиотка... Но вот принесли ножницы, и Билькис, ухватив дочь за длинные, спутанные пряди, пошла их кромсать, кромсать, кромсать. Вмешаться никто не посмел. Наконец она выпрямилась, чтобы передохнуть, однако ножницы продолжали чикать по воздуху. Голова у Суфии Зинобии походила на кукурузное поле после пожара: лишь кое-где на унылом сером фоне чернела стерня уцелевших волос -- такой разор учинила материнская ярость. Реза Хайдар осторожно (потому что не оправился от изумления) взял дочь на руки и унес в дом, подальше от карающих ножниц -- они все еще щелкали в неуемной руке Билькис. Если ножницы режут по воздуху -- это к беде в семье. -- Мамочка! Что ты наделала! Она ж теперь похожа на...-- опасливо хихикнула Благовесточка. -- Мы мечтали о сыне,-- сказала ей Билькис,-- но Всевышнему виднее. Суфия Зинобия так окончательно и не пришла в себя после обморочного забытья, хотя ее (легонько) трясла за плечо и Шахбану, и (изо всех сил) Благовесточка. Назавтра к вечеру она пылала в жару, покраснев от макушки до пяток. Тщедушная айя (из-за глубоко запавших глаз она казалась старухой, хотя ей только сровнялось девятнадцать) не отходила от огромной, с перильцами, постели, то и дело меняя холодные компрессы на лбу больной. -- Вы, огнепоклонники, по-моему, неравнодушны ко всем свихнутым,-- заявила юной няне Благовесточка.-- Рыбак рыбака видит издалека! Мать вообще не поинтересовалась, чем и как лечат больную. Она сидела у себя в комнате, не выпуская ножниц из рук, и резала, резала, резала по воздуху. -- Ветром надуло,-- так определила Шахбану непонятную болезнь, от которой пылающая стриженая голова Суфии отливала свинцовым блеском. На вторую ночь, однако, жар спал, больная открыла глаза, и все решили, что дело пошло на поправку. Наутро Шахбану с ужасом увидела, что с крошечным телом девочки творится неладное: оно покрылось огромными красными пятнами. В середине каждого образовался белый твердый пупырышек; на ступне, на спине рдели вспухшие гнойники. Начала обильно выделяться слюна, она струйками стекала с уголков губ. Под мышками появились черные язвы, как будто вся черная злоба, накопленная и вызревшая в этом маленьком теле, обратилась против него самого, забыв про индюшек, решив извести самое девочку. Как будто Суфия Зинобия, подобно деду Махмуду, дожидавшемуся в пустом кинотеатре расплаты за новую кинопрограмму, или подобно солдату, бросающемуся на меч, сама решила выбрать себе кончину. Ее поразил недуг пострашнее чумы -- стыд, причем стыд, который должны были бы испытывать да не испытали окружающие (например, Реза Хайдар, расстрелявший Бабура Шакиля), а также неизбывный стыд за свое существование, за нелепо обкромсанные волосы. Так вот, этот недуг поразил маленькое несчастное существо, отличительная черта которого -- чувствительность к бациллам унижения и оскорбления. Суфию Зинобию отвезли в больницу. Из всех ее ран непрерывно сочился, капал, струился гной, а голову ее венчало очевидное доказательство материнской ненависти. Кто такие святые? Это люди, которые страдают вместо нас. В ту же самую ночь во время непродолжительного сна Омар-Хайаму очень докучали видения прошлого, причем в каждом главным действующим лицом выступал некто в белом костюме -- опозоренный учитель Эдуарду Родригеш. А Омар-Хайам снова был мальчишкой. Он повсюду следовал за учителем, будь то туалет или постель, очевидно полагая, что так ему сподручнее забраться в нутро своего кумира и обрести долгожданное счастье. Но Эдуарду все время отмахивался от него белой широкополой шляпой, отгонял как муху, дескать, сгинь, исчезни! Долгие годы потом доктор ломал голову, к чему бы это, пока не понял -- то были предостережения, предвосхитившие события: не влюбляйся в несовершеннолетних девочек, не убегай с ними на край света, они тебя непременно там и бросят. Да так далеко, что лететь тебе и лететь в звездной пустоте, вопреки силе притяжения и здравому смыслу. Запомнился ему конец сновидения: Эдуарду Родригеш, в том же белом, но уже потрепанном и кое-где подпаленном костюме отлетает прочь на огнедышащем облаке, подняв руку над головой, словно прощаясь... да, отец, разумеется, предостерегал; но ведь и как манил! Омар-Хайам наконец растолковал сон, хотя отцовские предостережения и запоздали: сын уже избрал себе звезду в лице двенадцатилетней девочки с умом трехлетней -- Суфию Зинобию, дочь человека, убившего его брата. Представляете, как огорчает меня своим поведением Омар-Хайам! Еще раз вопрошаю: ну какой же это герой? В последний раз мы видели его после приступа головокружения, в собственной вонючей блевотине, грозящего отмщением. И вот сейчас он совсем потерял голову от хайдаровой дочери. Что сказать о таком персонаже? Не глупо ли требовать от него логичности? Я же обвиняю этого, с позволения сказать, героя в том, что у меня от него тоже голова,кругом идет. Поэтому потихонечку, помаленечку (никаких резких движений, прошу вас) постараемся во всем разобраться: конечно, душевное равновесие героя нарушено: умер брат, отвернулся лучший друг. Это, так сказать, смягчающие вину обстоятельства. Примем же их во внимание. Разумно предположить, что приступ головокружения, напавший на него в такси, повторился через несколько дней и вконец выбил нашего героя из колеи. Хоть и маленькие, но все же козыри для защиты. Двинемся дальше. Шаг за шагом. Вот Омар-Хайам просыпается, на душе -- пусто и одиноко, не с кем встретить зарю. Он умывается, одевается, идет на работу. Оказывается, окунувшись с головой в работу, можно худо-бедно жить. Даже приступы дурноты можно отогнать. А чем он занимается на работе? Как уже известно, иммунологией. Поэтому его ли вина, что к нему в больницу привезли дочку Хайдара: у Суфии Зинобии иммунная система в кризисном состоянии, так кому ее показать, как не крупнейшему в стране специалисту? Осторожней, пожалуйста. Избегайте шума. Иммунологу, ищущему душевный покой в сложной, поглощающей целиком работе, Суфия Зинобия, что называется, послана самим Богом. И Омар-Хайам, освободившись от прочих обязанностей, все время проводит подле слабоумной девочки, чьи внутренние защитные силы, вместо того, чтобы охранять организм, пошли на него войной. Омар-Хайам совершенно искренен (ведь и впрямь иммунный бунт не прекращается) в своем порыве: неделя-другая, и он уже полностью знает всю ее историю и болезни (впоследствии он изложит в трактате "Заболевание мисс X." важнейшие, открытые им самим подтверждения того, что душа, "воздействуя на нервные проводящие пути", оказывает влияние на функционирование всего организма). История болезни Суфии Зинобии обойдет все медицинские круги. И навечно окажутся вместе врач и пациентка, связанные узами высокой науки. Поможет ли это укрепить их узы на другом, более интимном поприще? Подожду с выводами. А пока сделаем-ка еще шажок. Доктор убежден, что Суфия Зинобия сама хочет причинить себе вред. В том-то и необычайность ее заболевания: очевидно, что даже убогая душа способна ведать сложнейшими процессами тела; даже недоразвитый ум может свершить дворцовый переворот, поднять на самоубийственное восстание против тела прислуживающие ему органы. После первого осмотра больной он заметил: -- Сильнейшее расстройство иммунной системы. Подобного чудовищного разлада в организме я еще не видел. Осторожненько-осторожненько перенесем это признание на некоторое время вперед (у меня есть множество обвинений против Омар-Хайама, но они пока подождут). Потом, как ни старался доктор извлечь все мельчайшие подробности из отравленного колодца памяти, он не сумел точно указать, когда его профессиональный интерес перерос в трагическую любовь. Он признал, что Суфия Зинобия никоим образом не потрафляла его чувствам -- нелепо утверждать обратное, зная ее положение. Как бы там ни было, он глупо и безнадежно влюбился. Случилось ли это во время его ночных бдений у постели больной, когда он проверял действие прописанного Суфие Зинобии курса им-муноподавляющих средств? Рядом с ним неотступно сидела Шахбану. Она милостиво согласилась надеть стерильную белую шапочку, перчатки и маску, но наотрез отказалась оставить девочку наедине с доктором-мужчиной. Да, пожалуй, в эти ночи, под нелепейшим надзором айи, он и влюбился в Суфию Зинобию. Или чуть позже, когда понял, что победил, что мятеж в организме больной подавлен, с помощью лекарств-союзников потушен этот страшный пожар: исчезают последние его очажки на теле девочки, вновь появляется румянец на щеках. До или после кризиса больной -- не важно, но только Омар-Хайама настигла любовь. -- И где мой разум?! -- корил он себя. Однако чувства никак не подчинялись логическому мышлению. Омар заметил, что теряется в присутствии Суфии Зинобии, а по ночам во сне гонится за ней на край земли, и с небес на его страсть с жалостью взирает скорбно-бесплотный Эдуарду Родригеш. Омар тоже пытался найти смягчающие обстоятельства, уверял себя, что во всем виновато его бедственное душевное состояние, но, право, не идти ж ему на прием к психиатру... нет, упаси Бог! Как бы ни кивал он на свое здоровье, легко ему не отделаться. Я обвиняю его в том, что душа его так же безобразна, как и тело. Неспроста проницательнейшая Фарах Заратуштра обозвала его зверем много лет назад. Я обвиняю его в том, что он возомнил себя Всевышним или, по крайней мере, Пигмалионом, присвоив себе право распоряжаться спасенной девичьей жизнью. Я обвиняю эту жирную свинью в том, что, раскинув умом, он понял: красавицы жены ему не видать, разве что взять умалишенную. И все-таки предпочел прекрасную плоть, а не здоровый женский рассудок. Омар-Хайам уверял, что страсть к Суфие Зинобии излечила его от головокружения. Чушь! Вздор! Я обвиняю злодея еще и в том, что он, презрев стыд, решил вскарабкаться по ступенькам общественного положения (причем, пока он лез наверх, у него ни разу не закружилась голова!), только восхождение его было прервано весьма важным в то время лицом. Да, Омар-Хайам решил поохотиться за журавлем в небе. Но как беззастенчиво, как бесстыдно: ухаживать за дурочкой, чтобы обольстить ее отца! И не важно, что по приказу отца-генерала только что всадили восемнадцать пуль в тело омарова брата -- Бабура Шакиля. "Бабур, жизнь долга",-- бормочет Омар, но нас не проведешь. Да он никак помышляет о мести? Женившись на неполноценной девочке, он на долгие годы попал в ближайшее окружение Хайдара и все выжидал подходящего момента -- и до, и во время, и после президентства генерала. Ведь месть нужно готовить терпеливо и бить наверняка, не так ли? Трепач! Словоблуд! Все угрозы трусливого борова, пропитанные блевотиной и виски -- не более чем жалкий и слабый отголосок страшной клятвы мести Искандера Хараппы, покровителя, собутыльника и приятеля нашего героя. Омар-Хайам и не думал мстить -- он не из таких! Да и жалел ли он хоть немного погибшего брата, которого ему так и не суждено было увидеть? Сомневаюсь, как сомневались и сами матушки (о чем мы вскорости узнаем). Так что всерьез говорить о мести не приходится. Это ж он просто пошутил, вот и все! Если и думал о кончине брата, то, скорее, с иным чувством: "Дурак! Террорист! Бандит! Чего он добивался!" И напоследок еще одно, разящее наповал, обвинение. Люди, отринувшие свое прошлое, не могут объективно воссоздать мысленную картину былого. Омар-Хайама поглотила огромная блудница-столица, и провинциальный мир пограничного городка К., оставшийся вновь далеко-далеко, представляется ему дурным сном, злой сказкой, миражем. Большой город и приграничная провинция -- понятия несовместимые. Выбрав Карачи, Омар-Хайам отбросил К., точно легкую оболочку вроде старой кожи. Что бы ни происходило в тех краях, как бы ни менялись нравы и запросы -- он к той жизни долее не причастен. Большой город -- это лагерь беженцев. Да пропади пропадом Омар-Хайам! Будто на нем да на его любимой свет клином сошелся! Пора двигаться дальше. Я и так потерял уже семь лет повествования, занимаясь всякими больными. Семь лет! Нас уже поджидают свадьбы. Ох, как летит время! Не люблю, когда жениха и невесту сводят. Случаются же неудачные браки, и нечестно всякий раз обвинять бедных родителей. Глава восьмая. Красавица и Зверь -- Представь, что тебе меж ног всадили рыбину, угря, например: и лезет этот угорь все глубже; или будто в тебя шомпол засунули и гоняют туда-сюда. Вот и все, что ты почувствуешь в первую брачную ночь, больше мне и рассказать-то нечего.-- Так напутствовала Билькис свою младшую дочь Благовесточку. Та слушала пикантные подробности и дергала ногой от щекотки -- мать разрисовывала ей хной пятки. При этом вид у нее упрямо-смиренный, словно она знает страшную тайну, но никому не расскажет. Ей исполнилось семнадцать лет, и ее выдают замуж. Женщины из гнезда Бариаммы слетелись, чтобы убрать невесту. Билькис красит дочь хной, вокруг крутятся родственницы, кто с ароматными маслами, кто со щетками и гребнями для волос, кто с краской для век, кто с утюгом. Главенствовала, как всегда, похожая на мумию, слепая Бариамма -- она охала и ахала, слушая отвратительно-омерзительные описания интимной супружеской жизни, которыми щедро оделяли невесту почтенные матроны, и в негодовании свалилась бы на пол, если бы не кожаные подушки, подпиравшие ее со всех сторон. -- Представь: тебе в пузо шампуром тычут, а из него еще горячая струя бьет, прямо обжигает все нутро, как кипящий жир!-- пугала Дуньязад, и в глазах у нее полыхали отблески давней вражды. Молодое девичье сословие было настроено более жизнерадостно. -- Наверное, это -- будто верхом на ракете сидишь, а она несет тебя на Луну,-- предположила одна из девушек, но ее "ракета" ударила по ней самой: так сурово выговорила ей Бариамма за богохульную мысль, ведь один из постулатов веры гласит, что невозможно долететь до Луны. Женщины завели озорные припевки, уничижающие жениха; звали его Гарун, и приходился он старшим сыном Мииру Хараппе. -- Нос -- картошкой! Лицом -- что помидор! Ходит точно слон! А в штанах у него-- мужской гордости -- кот наплакал! Но вот в первый и последний раз за вечер заговорила Благове-сточка, и никто ей и слова не нашел в ответ. -- Мамочка, дорогая,-- твердо заявила она в напряженной тишине,-- я за этого дурака замуж не пойду. Так и знай. Гаруну Хараппе было двадцать шесть лет, и имя его уже породнилось с дурной славой. Год он проучился в Англии, напечатал в студенческой газете заметку о настоящей тюрьме, которую устроил отец на своей обширной усадьбе Даро, и где годами томились его узники. Написал Гарун и о карательной экспедиции, которую некогда повел отец на дом своего двоюродного брата Искандера; упомянул и о счете в иностранном банке (даже номер указал), на который отец переводил крупные суммы народных денег. Статейку эту перепечатал еженедельник "Ньюсуик", так что на родине Гаруна властям пришлось арестовать весь присланный тираж с "подрывным" материалом и выдрать из каждого журнала компрометирующие страницы. Однако об их содержании прознала вся страна. А в конце года Гаруна Хараппу исключили из колледжа. Причина: за три семестра, изучая экономику, он так и не усвоил, что такое "спрос" и "предложение". И его "разоблачительная" газет