- И в каком же духе вы пишете такие книжки? - Моя цель - внушить детям некоторые элементарные общественные понятия. Но, разумеется, я делаю это осторожно. - Например? - Скажем, рассказ о лошадке на колесиках. Так вот, я пользуюсь случаем, чтобы объяснить ребенку, сколько людей работало, чтобы такую лошадку сделать [6]. Таким образом ребенок получает представление об общественном характере труда. Или описываю путешествие и таким образом знакомлю ребенка не только с географией, но и с тем, что, например, одни люди - бедные, другие - богатые [7]. Вероятно, эта беседа очень удивила иностранного журналиста, который вряд ли мог предполагать, что большой лирический поэт нашего времени, прокладывающий в поэзии новые дороги, станет тратить свое время и силы на решение каких-то педагогических задач. А между тем Маяковский и в самом деле владел высоким педагогическим искусством - искусством воспитывать и больших и маленьких. Он писал не для того, чтобы его стихами любовались, а для того, чтобы стихи работали, врывались в жизнь, переделывали ее. В любой детской книжке - будь то сказка, песенка или цепь смешных и задорных подписей под картинками - Маяковский так же смел, так же честен, прям и серьезен, как и в своей поэме "Хорошо!" или "Во весь голос". И в то же время, работая над стихами для детей, он никогда не забывал, что его читатели - маленькие, всего по колено ему ростом. Осторожно, сдерживая свой громовой голос, как бы не желая напугать ребят, он беседует с ними о важных материях - шутливо, ласково, уважительно; Крошка сын к отцу пришел, и спросила кроха: - Что такое хорошо и что такое плохо? Маяковский говорит с детьми без всякой снисходительности. Его отповедь маленькому трусу, маленькому лентяю или неряхе сурова и беспощадна. Его похвала тем, кто ее достоин, немногословна и отчетлива, как похвала командира: Храбрый мальчик, - хорошо, в жизни пригодится. "Стихи детям" занимают в собрании всех стихов Маяковского особое и значительное место. Эти стихи могут еще многому научить детей да, пожалуй, и взрослых [8]. 1940  ^TКОМАНДИР ТИМУРОВЦЕВ^U Он скошен пулей под Леплявою, Как партизан, в тылу врагов, И, осененный вечной cлавою, Спит у днепровских берегов. Когда его страна воевала, он был солдатом; в мирные годы писал книжки для детей. Такова в нескольких словах биография Аркадия Гайдара, начавшаяся во время гражданской войны и прерванная его героической и безвременной гибелью на фронте войны Отечественной. При первом же взгляде в нем можно было узнать бойца, красноармейца - одного из тех, что когда-то носили алую ленту на шапке-кубанке. Где бы вы его ни встречали, вам неизменно казалось, что за воротами его ждет, нетерпеливо топая копытом, оседланный боевой конь. Но едва только отгремели последние залпы гражданской войны, этот командир полка, двадцатилетний ветеран, сменил саблю и маузер на перо писателя, а из всех видов литературы избрал самый, казалось бы, мирный - детскую литературу. В этой литературе он нашел для себя особое, отвечающее его характеру место и призвание. Он стал для ребят писателем-вожатым, то есть сумел сочетать в своем лице и талантливого - немножко себе на уме - педагога, и веселого старшего товарища. Впервые увидел я Аркадия Гайдара четверть века тому назад, в ясный весенний день, на шестом этаже Ленинградского Дома книги. Это был еще мальчик - смеющийся, голубоглазый, но мальчик-великан, широкоплечий, статный, сильный. В литературе он считался тогда "начинающим", но за плечами у него был уже большой и разнообразный житейский опыт. Школой жизни была для него Революция. И люди, с которыми он встречался в редакциях издательств и журналов, не могли не чувствовать, что у этого литературного новичка - Аркадия Голикова (как он тогда назывался) - хватит материала и поэтической энергии на многое множество толстых книг. Насколько я помню, одет он был тогда в старую кожаную куртку, а на шапке у него еще поблескивала любимая им красноармейская звездочка. Поближе я пригляделся к нему через несколько лет, в Москве. Он подошел ко мне в тесном и шумном коридоре "Молодой гвардии", редакция которой помещалась в старом доме на Новой площади, и спросил: - Узнаете? Только теперь я не Голиков, а Гайдар. Аркадий Гайдар. И, широко шагая по коридору, он стал рассказывать мне о книгах, которые уже успел написать, и о тех, которые еще напишет. При этом, ничуть не напрягая памяти, он читал наизусть целые страницы. Прозу он писал, как стихи, а потому и запоминал прозаические строчки, как стихотворные. Он был поэтом, сказочником и романтиком с головы до ног и в своем читателе - в советском ребенке - больше всего любил смелое и живое поэтическое воображение. Ему было "по пути" с этим другом-читателем, подвижным и деятельным, неистощимым в затеях и всегда готовым к выполнению долга, а если понадобится, то и к подвигу. Гайдар знал, какие струны в душе надо затронуть, чтобы мобилизовать ребенка на благородные дела. Он верил в силу растущего человека, и дети ценили это доверие. Как настоящий коммунист, Аркадий Гайдар жил и работал ради будущего и в своих книгах и мыслях неизменно обращался к олицетворенному будущему - к детям. Они были для него не только читателями и действующими лицами его повестей и рассказов, но и верными товарищами, с которыми он делился и большими, серьезными мыслями, и веселой шуткой. Белинский писал когда-то, что детским писателем надо родиться. Аркадий Гайдар и в самом деле родился детским писателем. Он был жизнерадостен и прямодушен, как ребенок. Слово у него не расходилось с делом, мысль - с чувством, жизнь - с поэзией. Он был и автором и героем своих книг. Таким он и останется навсегда в памяти людей, которым довелось знать его при жизни, и в представлении тех, кто узнает о нем из книг, написанных Гайдаром и о Гайдаре. 1951  ^T"ШТУРМАН ДАЛЬНЕГО ПЛАВАНИЯ"^U Увлечения его менялись, но в каждом деле, за которое он брался, он достигал настоящего мастерства. Он владел не только пером писателя, но и рубанком, пилой, топором. Знал толк в электротехнике и в радиотехнике. Всегда что-нибудь мастерил: то строил буер, то конструировал планер. По профессии он был инженером-химиком, окончил и кораблестроительное отделение политехнического института, а вдобавок имел звание "штурмана дальнего плавания". Это был один из тех "бывалых людей", которых так настойчиво звал в детскую литературу Горький. Но далеко не все "бывалые люди" умеют рассказать читателям о том, что испытали и увидели на своем веку. Богатый житейский опыт сочетался у Бориса Житкова с разносторонними знаниями и с редким даром повествователя-импровизатора. Вот почему он и сумел дать ребятам то, что им интереснее и нужнее всего, - не "описания", а "случаи и приключения". Не раз авторы детских книг изображали в рассказах и очерках любимца ребят - слона. Но это был чаще всего "слон вообще", "ein Elaphant", некая сумма внешних признаков, дающая более или менее точное представление об этом экзотическом животном. А вот в рассказе Бориса Житкова нет никакого "инвентарного" описания слона, а есть живой, определенный слон - тот самый, которого увидел когда-то в Индии своими глазами автор [1]. Житков разрешает своему слону представиться юным читателям без всяких предварительных рекомендаций. А вместе со слоном перед глазами ребенка встает и далекая, диковинная страна - Индия. "...Когда сушей едешь... видишь, как все постепенно меняется. А тут две недели океан - вода и вода, и сразу новая страна. Как занавес в театре подняли... Товарищи дорогие, я за вас по две вахты в море стоять буду - на берег отпустите скорей!.." И вот уже автор на берегу, в индийском городе. И навстречу ему валит самый настоящий слон. Борис Житков пришел в литературу немолодым человеком - ему было уже за сорок, - но пришел почти вполне сложившимся писателем, со своим стилем и почерком, с большим, накопленным за долгие годы, материалом. Про Житкова можно сказать его же собственными словами: жизнь его в литературе началась не постепенно, а как-то сразу. "Точно занавес в театре подняли..." Поработал он в печати не так уж долго - меньше пятнадцати лет, - но за это время успел сделать больше, чем иному литератору удается за полвека. Юные, да и взрослые читатели нашей страны очень скоро узнали и полюбили этого живого и увлекательного собеседника, зоркого наблюдателя и умельца. Такой человек не мог остаться у нас незамеченным, хоть большую часть прожитых им лет провел не на виду у публики. Судьба свела меня с Борисом Житковым в начале 20-х годов, но впервые услышал я о нем почти полстолетия тому назад. Было это в 1907 году. Мой старший брат, в то время студент-политехник, был арестован по подозрению в политической "неблагонадежности". В одной камере с ним сидел молодой человек, только что окончивший Одесский университет. Это был неутомимый рассказчик и мастер на все руки. Он читал своим товарищам по камере научные лекции, сочинял для них бесконечные причудливые истории, насвистывал арии из опер, рисовал карикатуры на тюремное начальство и придумывал ретивым администраторам меткие и смешные прозвища. Родом он был с Черного моря и пересыпал свою речь флотскими словечками и поговорками. Пол называл "палубой", лестницу - "трапом", махорку - "антрацитом" (по южному портовому говору - "антрацетом"). Если кто-нибудь произносил при нем слово "компас" по-сухопутному - с ударением на первом слоге, он неизменно поправлял своего собеседника: "КомпАс, батенька, а не кОмпас". Таким я знал Бориса Житкова по рассказам брата. И когда лет через шестнадцать - семнадцать после этого ко мне в редакцию пришел уже немолодой, но очень энергичный, подвижной человек небольшого роста, сухонький, смуглый, с острым профилем вождя краснокожих, и назвал себя по имени и по фамилии, я сразу же догадался, что передо мною тот самый Борис Житков, которого я знал по воспоминаниям юности и по рассказам его школьного товарища К. И. Чуковского. Борис Степанович принес в редакцию журнала несколько листков, исписанных убористым и своеобразным почерком. Пришел безо всяких рекомендаций и без тех устных предисловий, которые обычно предпосылают своим рукописям авторы, впервые приходящие в редакцию. Отдав мне свой рассказ ("Над водой"), Житков остался ждать в шумном и гулком редакционном коридоре, а я поспешил к своим товарищам по работе, чтобы вместе с ними прочитать рукопись. Советская литература для детей тогда только создавалась, и нам - людям, которым довелось строить новые детские журналы, - был дорог каждый человек, приносивший в редакцию не трафаретные слащавые стишки и не рассказы, представляющие собой плохо замаскированные поучения, а прозу и стихи, отмеченные мыслью, неподдельным чувством и вносящие в литературу подлинный новый материал. Все это оказалось в прозе Житкова. С первых же строк его рассказ поразил меня четкостью, простотой, живым, а не книжным языком - точным, метким и характерным. Нам сразу же стало ясно, что перед нами не случайный человек, пробующий силы в литературе, а вполне сложившийся писатель. Вся наша редакция в полном составе вышла по моему предложению в коридор, чтобы приветствовать Бориса Житкова, его зрелый талант и молодой задор. Борис Степанович был, должно быть, рад такому приему, но, по свойственной ему самолюбивой сдержанности, не обнаружил никаких признаков радости и только удивился, что редакция так быстро прочла его рассказ. - Ишь ты! На всех парусах... А я, признаться, приготовился к долгому дрейфу. После этого Борис Житков стал частым гостем, а потом и своим человеком в редакции детского журнала, который некоторое время носил скромное название "Воробей", а впоследствии приобрел более громкое имя - "Новый Робинзон". --- Многие из повестей и рассказов, вошедших позже в первую книгу Житкова "Злое море", печатались в этом журнале [2]. Некоторые рассказы мне довелось узнать сначала в устной передаче автора, а потом уже прочесть. Рассказчиком Борис Степанович был превосходным. В его живой, своеобразной речи звучали всевозможные голоса, все оттенки говоров, определяющих профессию, возраст, родину любого из его персонажей. Южный портовый грузчик, судовладелец-грек, помор-охотник, глухой от вечного грохота клепальщик с верфи - каждый из них говорил у Житкова на свой лад. Устно - во время бесед за редакционным столом - сочинил он первые варианты рассказов "Про слона", "Про обезьянку", многие из "Морских историй". Помню во всех мелких подробностях его рассказ о грузчиках в старом порту, где почти вся работа производилась по старинке - чаще всего вручную. Люди поднимали подчас непосильный груз и подбадривали себя, как шилом, горькой, острой, грубой бранью, не щадящей ничего на свете. И казалось, остановись на миг эта брань - и огромные, тяжелые чувалы беспомощно упадут с плеч на землю... Вероятно, Житков не записал значительной доли тех замечательных затейливых историй, которые он с такой охотой и с таким мастерством рассказывал своим друзьям после окончания работы в редакции, у себя дома, в трамвае или в поезде. Острая память подсказывала ему характерные черты, которые делали видимым и осязаемым все, о чем бы он ни рассказывал. Однажды речь зашла о каком-то китайском приморском городе. Молодой литератор, незадолго перед тем вернувшийся из путешествия, пустился в подробное описание местных улиц, домов, костюмов. Однако ему так и не удалось дать слушателям сколько-нибудь ясное представление о причудливой, незнакомой обстановке. В разговор вмешался Борис Степанович. Он был немногословен и упомянул всего лишь одну характерную для этого города деталь. Посреди тесной улицы висят длинные и узкие афиши или объявления с выведенными на них тушью иероглифами. Легкие полоски бумаги с черными значками шелестят и колеблются от ветра каждый раз, когда под ними проходят рикши или проезжают экипажи. Этой одной небольшой подробности было довольно, чтобы мы вообразили улицу, которой ни разу не видали. --- Борис Житков никогда не был в литературе дебютантом. Весь тот сложный и трудный путь, который выпадает на долю начинающего писателя, он прошел как-то за кулисами, еще до выхода своего на литературную арену. Он был внимательным и жадным читателем, хорошо знал русскую и французскую литературу (по-французски он читал и писал совершенно свободно), был глубоко знаком с местными диалектами, с фольклором. В продолжение многих лет он усердно вел дневник - настоящий дневник писателя, занося в него и беглые впечатления, и события окружающей жизни [3]. Щедро - по-писательски - тратил он силы и время на переписку со множеством людей, знакомых и незнакомых, со взрослыми и детьми. Письма его полны юмора, свежих - своих - мыслей и тонких наблюдений [4]. По его собственным словам, он писал стихи и прозу задолго до того, как начал печататься. Почему же так поздно стал он профессиональным писателем? Это можно объяснить разнообразием его способностей, интересов и увлечений, которые тянули его то в одну, то в другую сторону. Штурманское дело, химия, кораблестроение, музыка (игра на скрипке) поочередно овладевали его помыслами, вытесняя все остальное. Чем только не занимался он на своем веку! Был рыбаком и школьным учителем, знал толк и в печатном, и в столярном, и в слесарном, и в пожарном деле. Сам того не подозревая, он как бы готовил себя к роли писателя, который может рассказать молодым поколениям обо всем, что создали на свете человеческая мысль и человеческий труд. Неизвестно, пробовал ли он отдавать в печать свои стихи и прозу до революции. Человеком он был гордым и слишком занятым, чтобы тратить время на хождение по редакциям или даже на переписку с ними. Оглядываясь на писательский путь Бориса Житкова. понимаешь, что в литератору он пришел совсем не поздно, а как раз вовремя. Революция дала детям лучшее из классической и фольклорной литературы и создала новую детскую книгу, главной темой которой стал творческий труд. Кому же было работать в этой новой, советской литературе для детей, как не Борису Житкову - человеку, который не только знал, как делаются самые разнообразные вещи, но и глубоко - всем своим существом - чувствовал поэзию ладного, дружного, искусного труда. --- О любой профессии он умел рассказывать не как обычный популяризатор, а так, как мастера говорят о своем любимом деле, - смело, весело, просто. Он нежно любил и хороший рабочий инструмент, и добротный материал, а больше всего любил ловкого и умелого мастера, рукам которого подчиняются и дерево, и металл, и вся окружающая нас природа. Борис Житков писал не только для детей. Мы знаем его талантливые романы [5], пьесы [6] и статьи [7], написанные для взрослых. Но я думаю, что свое, житковское, новое слово сказал он именно в детской литературе, где так нужно и смелое воображение, и знание жизни. К многочисленным юным читателям, не отгороженным от мира стенами дореволюционной "детской", обращается Житков в своих книгах, написанных характерным и в то же время чуждым какой бы то ни было нарочитости языком. Чтобы писать для детей, автору надо не только знать современных ребят, но и помнить собственное детство, свои детские волнения, радости и печали. Борис Житков обладал этой счастливой памятью и потому так отлично изображал детей, отнюдь не принижая и не упрощая их. Да и взрослые персонажи не служат у него только рамой, окружающей мир, где живут дети. У них своя жизнь, свои мысли, чувства, характеры. В первые годы литературной работы Житков в шутку называл себя иной раз "грузовиком", в противоположность "легковым автомобилям", то есть поэтам и беллетристам, которые не обременяют своих книг тяжеловесным познавательным материалом. На одной из своих книг, подаренных мне, он сделал надпись: "Курьерскому от товарного". Однако книги Житкова подчас превосходят многие тома, написанные его собратьями по перу, беллетристами и поэтами, и в легкости, и в темпе, и в изяществе. Правда, значительную часть его книг для детей составляют рассказы-очерки об электричестве и печатном деле, о плотниках и пожарных, о железной дороге, о компасе и самодельном буере. Кажется, нет той области техники, которой бы не коснулся Житков. Впрочем, и в этих познавательных очерках он остается художником. Читая его книжку о плотнике, не знаешь, чему больше удивляться: ловкому и точному искусству русского мастерового, оставляющего на дереве тончайшую резьбу, или изобразительному мастерству автора, который так хорошо знает силу, вес, оттенок каждого слова. Однако не в изображении вещей, созданных человеческим трудом, была главная сила Житкова. Не менее, а иной раз даже более искусно умел он рисовать людей, передавать их неуловимые душевные движения. В русской литературе немало замечательных книг о детстве. Среди таких книг можно с полным правом назвать рассказ Бориса Житкова "Пудя". Бережно, любовно, с мягким юмором показывает Житков, какими огромными кажутся подчас ребятам события, в которых взрослые не усмотрели бы ничего значительного. Житков избегает навязчивых поучений. Не предвзятая характеристика, не рекомендация, данная автором, а поведение его действующих лиц в трудных и острых положениях дает нам представление об их чувствах и характерах. В минуты тяжелого испытания - во время шторма, крушения, метели - яснее видишь, кто смел, щедр, великодушен и кто себялюбив, мелочен, труслив. Говорить о главных, о самых существенных чертах человека - дело настоящего, большого писателя, а детского в особенности. Это умел делать Борис Житков. 1955  ^T"РЕСПУБЛИКА ШКИД" ^U Первой книге молодого автора редко удается пробить себе дорогу к широкой читательской аудитории. Еще реже выдерживает она испытание временем. Немногие из начинающих писателей приходят в литературу с уже накопленным жизненным опытом, со своими наблюдениями и мыслями. Одним из счастливых исключений в ряду первых писательских книг была "Республика Шкид", написанная двумя авторами в 1926 году, когда старшему из них - Григорию Белых - шел всего лишь двадцатый год, а младшему - Л. Пантелееву - не было еще и восемнадцати. Вышла в свет эта повесть в самом начале 1927 года, на десятом году революции. Все у нас было тогда ново и молодо. Молода Советская республика, молода ее школа, литература. Молоды и авторы книги. В это время впервые заговорило о себе и о своей эпохе поколение, выросшее в революционные годы. Только что выступил в печати со звонкой и яркой романтической повестью, озаглавленной тремя загадочными буквами "РВС", Аркадий Голиков, избравший впоследствии псевдоним "Аркадий Гайдар". Это был человек, прошедший трудную и суровую фронтовую школу в тогда еще молодой Красной Армии, где шестнадцатилетним юношей он уже командовал полком. Авторы "Республики Шкид" вошли в жизнь не таким прямым и открытым путем, каким вошел в нее Гайдар. Оттого и повесть их полна сложных житейских и психологических изломов и поворотов. Эту повесть написали бывшие беспризорные, одни из тех, кому судьба готовила участь бродяг, воров, налетчиков. Осколки разрушенных семей, они легко могли бы докатиться до самого дна жизни, стать "человеческой пылью", если бы молодая Советская республика с первых лет своего существования не начала бережно собирать этих, казалось бы, навсегда потерянных для общества будущих граждан, сделавшихся с детства "бывшими людьми". "Их брали из нормальных детдомов, из тюрем, из распределительных пунктов, от измученных родителей и из отделений милиции, куда приводили разношерстную беспризорщину прямо с облавы по притонам... Пестрая ватага распределялась по новым домам. Так появилась новая сеть детских домов - школ, в шеренгу которых встала и вновь испеченная "Школа социально-индивидуального воспитания имени Достоевского", позднее сокращенная ее дефективными обитателями в звучное "Шкид". Должно быть, это сокращенное название, заменившее собою более длинное и торжественное, привилось и укоренилось так скоро потому, что в новообразованном слове "Шкид" или "Шкида" бывшие беспризорники чувствовали нечто знакомое, свое, созвучное словечкам из уличного жаргона "шкет" и "шкода". И вот в облупленном трехэтажном здании на Петергофском проспекте приступила к работе новая школа-интернат. Нелегко было обуздать буйную ораву подростков, сызмалу привыкших к вольной, кочевой, бесшабашной жизни. У каждого из них была своя, богатая приключениями биография, свой особый, выработанный в отчаянной борьбе за жизнь характер. Многие воспитатели оказывались, несмотря на свой зрелый возраст, наивными младенцами, очутившись лицом к лицу с этими прожженными, видавшими виды ребятами. Острым, наметанным глазом шкидцы сразу же находили у педагога слабые стороны и в конце концов выживали его или подчиняли своей воле. На ребят не действовали ни грозные окрики, ни наказания. Еще рискованнее были попытки заигрывать с ними. Сам того не замечая, педагог, подлаживавшийся к ребятам, становился у них посмешищем или невольным сообщником и должен был терпеливо сносить не только издевательства, но подчас и побои. Всего лишь нескольким воспитателям удалось - да и то не сразу - найти верный тон в отношениях с питомцами Шкиды. Но, в сущности, упорная борьба двух лагерей длится чуть ли не до самого конца повести. Один лагерь - это "халдеи" - довольно пестрый коллектив педагогов во главе с неистощимым изобретателем новых тактических приемов и маневров, заведующим школой Викниксором. Другой лагерь - орда лукавых и непокорных, ничуть не менее изобретательных шкидцев. То одна, то другая сторона берет верх в этой борьбе. Иной раз кажется, что решающую победу одержал Викниксор, наконец-то нашедший путь к сердцам ребят или укротивший их вновь придуманными суровыми мерами. И вдруг шкидцы преподносят воспитателям новый сюрприз - такую сногсшибательную "бузу", какой не бывало еще с первых дней школы. В классах и залах громоздят баррикады и учиняют дикую расправу над "халдеями". Шкида бушует, как разгневанная стихия, а потом так же неожиданно утихает и снова входит в прежние границы. На первый взгляд герои Шкиды - бывалые ребята, прошедшие сквозь огонь, воду и медные трубы, отчаянные парни с воровскими повадками и блатными кличками - "Гужбан", "Кобчик", "Турка", "Голый Барин". (Шкидцы переименовали не только свою школу, но и друг друга, и всех воспитателей.) Но стоит немного пристальнее вглядеться в юных обитателей Шкиды, и под лихими бандитскими кличками вы обнаружите искалеченных жизнью, изморенных долгим недоеданием, истеричных подростков, по нервам которых всей тяжестью прокатились годы войны, блокады, разрухи. Вот почему они так легко возбуждаются, так быстро переходят от гнетущей тоски к исступленному веселью, от мирных и даже задушевных бесед с Викниксором к новому, еще более отчаянному восстанию. И все же нравы в Республике Шкид с течением времени меняются. Правда, это происходит куда менее заметно и последовательно, чем во многих книгах, авторы которых ставили себе целью показать, как советская школа, детский дом или рабочая бригада "перековывают" опустившихся людей. Казалось бы, неопытные литераторы, взявшиеся за автобиографическую повесть в восемнадцати- девятнадцатилетнем возрасте, легко могли свернуть на эту избитую дорожку, быстро размотать пружину сюжета и довести книгу до благополучного конца, минуя все жизненные противоречия, зигзаги и петли. Но нет, движущая пружина повести оказалась у молодых авторов тугой и неподатливой. Они не соблазнились упрощениями, не сгладили углов, не обошли трудностей. Перед нами проходит причудливая вереница питомцев Шкиды, разного возраста и происхождения. Даже самих себя Л. Пантелеев и Г. Белых (в повести - Черных) изобразили с беспощадной правдивостью, без подкраски и ретуши. Сын вдовы-прачки, способный, ловкий, изворотливый Гришка Черных, по прозвищу "Янкель", рано променял школу на улицу. С жадностью глотает он страницы "Ната Пинкертона" и "Боба Руланда" и в то же время занимается самыми разнообразными промыслами: "обрабатывает двумя пальцами" кружку с пожертвованиями у часовни, а потом обзаводится санками и становится "советской лошадкой" - ждет у вокзала приезда мешочников, чтобы везти через весь город их тяжелый багаж за буханку хлеба или за несколько "лимонов". А вот другой шкидец, одетый в рваный узкий мундирчик с несколькими уцелевшими золотыми пуговицами. До Шкиды он учился в кадетском корпусе. "- Эге! - восклицает Янкель. - Значит? благородного происхождения! - Да, - отвечает парень, но без всякой гордости. - Фамилия-то моя полная - Вольф фон Офенбах. - Барон?! Здорово! - Да только жизнь моя не лучше вашей, тоже с детства дома не живу... - Ладно, - заявляет Яношка. - Пускай ты барон, нас не касается. У нас - равноправие". И в самом деле, в Шкиде нет имущественных и сословных различий. Все равны. Однако и здесь появляются среди ребят свои хищники. В Шкиде, как и в голодном Петрограде времен блокады и разрухи, голод порождает спекуляцию. Неизвестно откуда появившийся Слаенов, подросток, "похожий на сытого и довольного паучка", дает в долг своим отощавшим товарищам осьмушки хлеба и получает за них чертвертаки. Скоро он становится настоящим богачом - даже не по шкидским масштабам, - уделяет долю своих хлебных запасов старшему отделению, чтобы с его помощью властвовать над обращенными в рабство младшими ребятами. Все это продолжается до тех пор, пока Республика Шкид не обрушивается на опутавшего ее своей сетью "паучка" со всей свойственной ей внезапной яростью и неистовством. Рабство в Шкиде упраздняется, долги аннулируются - "Нынче вышел манифест. Кто кому должен, тому крест!". Так понемногу преодолевает Шкида болезни, привитые улицей, толкучкой, общением с уголовным миром. Тот, кто внимательно прочтет эту необычную школьную эпопею, с интересом заметит, какой сложный и причудливый сплав постепенно образуется в Шкиде, где увлекающийся педагогическими исканиями Викниксор пытается привить сборищу бывших беспризорных чуть ли не лицейские традиции. В одной и той же главе книги шкидец Бобер напевает на мотив "Яблочка" характерные для того времени зловещие уличные частушки: Эх, яблочко На подоконничке, В Петрограде появилися Покойнички... И тут же хор шкидцев затягивает сочиненный ребятами по инициативеВикниксора торжественный гимн на мотив старинной студенческой песни "Гаудеамус". В этом школьном гимне, которым Викниксор рассчитывал поднять у ребят чувство собственного достоинства и уважения к своей школе, строго выдержан стиль и ритм стихотворного латинского текста, рожденного в стенахуниверситетов: Мы из разных школ пришли, Чтобы здесь учиться. Братья, дружною семьей Будем же труди-и-ться!.. А в самые тяжелые для Шкиды дни, когда в ней вспыхнула бурная эпидемия воровства, заведующий школой опять - по выражению шкидцев - "залез в глубокую древность и вытащил оттуда социальную меру защиты от преступников, применявшуюся в древней Греции - остракизм". Вопрос о том, кого подвергнуть остракизму, поставили на закрытое голосование. Еще так недавно все шкидцы были связаны круговой порукой, нерушимым блатным законом: "своих не выдавать!" Но, предлагая новую крутую меру, Викниксор чувствовал, что лед тронулся - Шкида уже не та, на нее можно положиться. И в самом деле, только меньшинство голосовавших возвратило листки незаполненными. Да и то по мотивам, которые были четко выражены в надписи на одном из листков: "Боюсь писать - побьют". А большинство ребят нашло в себе мужество назвать имена коноводов, которые всего лишь за несколько дней до того задавали в Шкиде буйные и щедрые пиры и катали босоногую компанию по городу в легковом автомобиле. Этот товарищеский суд был, в сущности, крупнейшей победой Викниксора в борьбе со шкидской анархией и воровством. Нанесен был решительный удар круговой лоруке, развенчана бандитская удаль. Нелегко было победить романтику уголовщины. Викниксор хорошо понимал натуру своих питомцев, их склонность ко всему острому, необычному, яркому. Поэтому-то он и старался изо всех сил увлечь их все новыми и новыми оригинальными и причудливыми затеями. Ребята на первых порах относились к ним довольно насмешливо, но понемногу втягивались в изобретенную Викниксором своеобразную педагогическую игру. Так были придуманы школьная газета, затем герб и гимн школы, потом самоуправление-"республика" (откуда впоследствии и возникло заглавие повести) и, наконец, "остракизм", перенесенный с площадей древних Афин в школу для дефективных на Петергофском проспекте. Но в своих непрестанных поисках новых педагогических приемов Викниксор не всегда уходил "в глубь веков". Вместе с пристрастием к некоторой экзотике ему свойственно было живое чувство реальности и современности. Перебирая характеристики и биографии самых безнадежных шкидцев с длинным перечнем их преступлений и наказаний, он напряженно думал: "А все-таки что-то еще не использовано. Что же?.." И тут он понял, что им упущено самое главное: трудовое воспитание. Четверых самых злостных виновников кражи, получивших наибольшее число записок при голосовании, Викниксор после долгого раздумья решил перевести в Сельскохозяйственный техникум. С горьким чувством покидала эта четверка Шкиду. На вокзале один из четверки - Цыган - решительно заявил: - Убегу! Но он не убежал. Спустя некоторое время товарищи получили от него из техникума письмо. "...Викниксор хорошо сделал, определив меня сюда, - писал он. - Передайте ему привет и мое восхищение перед его талантом предугадывать жизнь, находить пути для нас. Влюблен в веялки, молотилки, племенных коров, в нашу маленькую метеорологическую станцию... Я оглядываюсь назад. Четыре года тому назад я гопничал в Александро-Невской лавре, был стремщиком у хазушников. Тогда моей мечтой было сделаться хорошим вором... Я не думал тогда, что идеал мой может измениться. А сейчас я не верю своему прошлому, не верю, что когда-то я попал по подозрению в мокром деле в Лавру, а потом в Шкиду. Ей, Шкиде, я обязан своим настоящим и будущим..." В статье "Детство и литература" (1937) А. С. Макаренко, говоря о повести Белых и Пантелеева, отзывается о ней так: "...Собственно говоря, эта книга есть добросовестно нарисованная картина педагогической неудачи". И в самом деле, неудач, срывов и метаний в работе педагогического коллектива Республики Шкид было немало. Подчас он проявлял по отношению к своим питомцам чрезмерный либерализм, а иной раз прибегал к таким давно осужденным советской педагогикой мерам, как дневники, похожие на кондуит, и карцер. Однако же считать всю деятельность Шкиды сплошной педагогической неудачей было бы едва ли справедливо, хоть у талантливого, но не всегда последовательного Викниксора не было той стройной и тщательно разработанной системы, какой требовал от воспитателей А. С. Макаренко. Не хватало ему иной раз и выдержки, необходимой для того, чтобы справиться со стихией, бушевавшей в Шкиде. Автор "Педагогической поэмы" подходит к петроградской школе имени Достоевского как строгий критик-педагог, резко и решительно осуждающий распространенное тогда в литературе любование романтикой беспризорщины. Настороженность, с какой он читал повесть бывших беспризорников, вполне понятна. Но не надо забывать, что "Педагогическая поэма" была итогом долгого опыта воспитательской работы, а "Республику Шкид" написали юноши, только чтопокинувшие школьную парту. И все же им удалось нарисовать правдивую и объективную - "добросовестную", по выражению А. С. Макаренко, - картину, выходящую далеко за рамки школьного быта. В этой повести со всей четкостью отразилось время. Сквозь хронику "Республики Шкид" с ее маленькими волнениями и бурями проступает образ Петрограда тех суровых дней, когда в его ворота рвались белые и в городе было слышно, как "ухают совсем близко орудия и в окошках дзенькают стекла". И даже после того, как был отражен последний натиск врага, улицы городских окраин еще Сыли опутаны колючей проволокой и завалены мешками с песком. Город, стойко выдержавший блокаду, только начинал оживать, приводить в порядок разрушенные и насквозь промороженные здания, восстанавливать заводы, бороться с голодом и спекуляцией. Но "черный рынок" - толкучка - все еще кишел всяким сбродом - приезжими мешочниками, маклаками, продавцами и скупщиками краденого. И среди этой кипящей, "как червивое мясо", толпы шныряли бездомные или отбившиеся от дома ребята, с малых лет проходившие здесь школу воровства. В лихорадочной суете толкучки металось и судорожно дышало обреченное на гибель прошлое. Работая над своей книгой, молодые авторы понимали или, вернее, чувствовали, что без этого фона времени их школьная летопись оказалась бы куда менее серьезной и значительной. Но, в сущности, не только в повести, а и в самой школе, о которой идет в ней речь, можно проследить явственные приметы времени. В Шкиде, как и за ее стенами, еще боролся отживающий старый быт с первыми ростками нового. И в конце концов новое одержало верх. Об этом убедительно говорят сами же питомцы Шкиды. Вспомним письмо Цыгана и его же слова, сказанные в то время, когда он был уже не шкидцем и не учеником техникума, а взрослым человеком, агрономом совхоза: "Шкида хоть кого исправит!" Встречи бывших шкидцев, пути которых после выпуска из школы разошлись, чем-то напоминают "лицейские годовщины", хоть буйная, убогая и голодная Шкида так мало похожа на царскосельский лицей. Встречаясь после недолговременной разлуки, молодые люди, уже вступившие в жизнь, с интересом оглядывают друг друга, как бы измеряя на глаз, насколько они изменились и повзрослели, сердечно вспоминают отсутствующих товарищей, свою необычную школу и ее доброго, чудаковатого руководителя, которого в конце концов успели узнать и по-настоящему полюбить. Если бы деятельность этой школы была и в самом деле всего только "педагогической неудачей", ее вряд ли поминали бы добром бывшие воспитанники. Но, пожалуй, еще больше могут сказать о Шкиде самые судьбы взращенных ею людей. Недаром пели они в своем школьном гимне: Путь наш длинен и тяжел. Много предстоит трудов, Чтобы выйти в люди... Среди бывших питомцев Шкиды - литераторы, учителя, журналисты, директор издательства, агроном, офицеры Советской Армии, военный инженер, инженеры гражданские, шофер, продавец в магазине, типографский наборщик. Это ли педагогическая неудача? Однако заслугу перевоспитания бывших беспризорных и малолетних преступников нельзя приписать целиком ни Викниксору (хоть он и вложил в это дело всю душу), ни лучшим из его сотрудников. Никакими усилиями не справились бы они с непокорной, разнохарактерной и в то же время сплоченной вольницей, если бы на нее одновременно не влияли другие - более мощные - силы. Что именно сыграло решающую роль в судьбе шкидцев, можно понять, прочитав один из рассказов Л. Пантелеева. Этот рассказ, носящий заглавие "Американская каша", написан в форме открытого письма к бывшему президенту Соединенных Штатов Гуверу, основателю "Ара" - Ассоциации помощи голодающим. Обращаясь к президенту, Л. Пантелеев говорит: "...Я в то время не был писателем. Я был тем самым голодающим, которым вы помогали. Я был беспризорником, бродягой и в тысяча девятьсот двадцать первом году попал в исправительное заведение для малолетних преступников. Я выражаюсь вашим языком, так как боюсь, что вы меня не поймете. По-вашему, я был социально-запущенным и попал в дефективный детдом имени Достоевского..." Очевидно, не надеясь на литературную осведомленность президента Гувера, Пантелеев считает нужным вполне серьезно пояснить: "...Достоевский - это такой писатель. Он уже умер". А затем продолжает: "В этом доме нас жило шестьдесят человек. Хорошее было времечко. Для вас - потому, что недавно лишь кончилась мировая война и ваша страна с аппетитом поедала и переваривала военные прибыли... Для нас это время было хорошим потому, что уже заканчивалась гражданская война и наша Красная Армия возвращалась домой с победными песнями, хотя и в рваных опорках. И мы тоже бегали без сапог, мы едва прикрывали свою наготу тряпками и писали свои диктовки и задачи карандашами, которые рвали бумагу и ломались на каждой запятой. Мы голодали так, как не голодают, пожалуй, ваши уличные собаки. И все-таки мы улыбались. Потому что живительный воздух революции заменял нам и кислород, и калории, и витамины..." Дальше в "Письме к президенту" рассказывается, как в благотворительной столовой "Ара" кто-то перечеркнул химическим карандашом крест-накрест лицо Гувера, самодовольно поглядывавшего с портрета, и под портретом написал: "Old devil" ("Старый дьявол"). Случилось это вскоре после того, как на стоявшем в петроградском порту американском пароходе "Old devil" офицер в фуражке с золотыми звездами жестоко избил повара-негра, бросившего шкидцам с борта какой-то пакетик. Кто именно перечеркнул портрет Гувера чернильным карандашом, ни автор "Письма к президенту", ни его тогдашние товарищи не знали, но на грозный вопрос: "Кто 'то сделал?" - все они, не сговариваясь, встали из-за стола и хором ответили: "Я!" За эту историю их выгнали из столовой "Ара", лишили американской шоколадной каши, маисового супа, какао и белых булок, а заодно и отпуска на целых два месяца. "Опять мы хлебали невкусный жиденький суп с мороженой картошкой. Опять жевали мы хлеб из кофейной гущи. И снова набивали свои желудки кашей, в которой было больше камней, чем сахара и масла..." Воспитанники школы для дефективных, так долго не признававшие никаких законов и не ладившие с милицией и угрозыском, чувствовали себя, однако, советскими гражданами, детьми революции. Часто они спрашивали Викниксора: "- Виктор Николаевич, почему у нас в школе нельзя организовать комсомол? Викниксор хмурил брови и отвечал, растягивая слова: - Очень просто... Наша школа дефективная, почти что с тюремным режимом, а в тюрьмах и дефективных детдомах ячейку комсомола организовывать не разрешается... Выйдете из школы, равноправными гражданами станете - можете и в комсомол и в партию записаться". Ребята долго и настойчиво просят Викниксора дать им учителя политграмоты, но после нескольких неудачных гастролей весьма сомнительных преподавателей сами решают организовать кружок для изучения политграмоты и марксизма. Собираются по ночам в дровяном сарае или в коридоре сырого полуразрушенного здания. В желтом свете огарка Еонин - по прозвищу Японец, - несколько более осведомленный в области политики, чем другие шкидцы, читает им доклады о съезде комсомола, о конгрессе Коминтерна. Собрания эти окружены романтической тайной, и паролем для приходящих служат поговорки из жаргона картежников и уголовников; - Четыре сбоку! - Ваших нет. Или: - Деньги ваши! - Будут наши! О ночных сборищах стало наконец известно вездесущему Викниксору. Как и во многих других случаях, он сумел вовремя подхватить и направить в новое русло затею шкидцев. По его совету вместо "подпольного комсомола" был организован в школе открытый кружок, которому ребята дали название "Юный коммунар", сокращенно - "Юнком". На первых порах "юнкомцам" пришлось выдержать яростное сопротивление шкидской орды, да и сами они не один раз срывались. И все-таки в конце концов юнком стал силой, с которой уже не могли не считаться самые закоренелые зачинщики "бузы" и воровства. В душную и затхлую атмосферу школы для несовершеннолетних преступников проник тот "живительный воздух революции", о котором так хорошо говорит в своем рассказе Л. Пантелеев. --- Закончив повесть, юные авторы "Республики Шкид" отнесли свою рукопись, на которой еще не высохли чернила, в отдел народного образования, а оттуда она была переслана в редакцию детской и юношеской литературы Госиздата. Это было время, когда наша новая книга для детей только создавалась. От старой предреволюционной литераторы в детской библиотеке сохранились лишь немногие книги, которые были созданы в свое время классиками. Нужны были новые темы и новые люди. И эти люди пришли. Один за другим появились в те годы писатели, ныне известные у нас в стране, - Борис Житков, М. Ильин, Аркадий Гайдар, В. Бианки и другие. Почти все они были крестниками ленинградской редакции и принимали самое горячее участие в ее работе - обсуждали вместе с редакторами рукописи и планы будущих изданий. На шестом этаже Ленинградского Дома книги всегда толпился народ. Сидели на подоконниках и на столах, слушали стихи, обменивались острыми замечаниями. Но все это ничуть не мешало напряженной работе редакции. Я не ошибусь, если скажу, что почти каждая книга, выпущенная Детским отделом Госиздата, становилась событием. Достаточно вспомнить "Морские истории" Житкова, "Рассказ о великом плане" и "Горы и люди" Ильина, "Лесную газету" Бианки, "От моря и до моря" и "Военных коней" Николая Тихонова, "Приключения Буратино" Алексея Толстого, "Штурм Зимнего" Савельева и многое другое. Таким событием оказалась и "Республика Шкид". Сотрудники редакции и близкие к ней литераторы (а среди них были известные теперь писатели - Борис Житков, Евгений Шварц, Николай Олейников) читали вместе со мной эту объемистую рукопись и про себя, и вслух. Читали и перечитывали. Всем было ясно, что эта книга - явление значительное и новое. Вслед за рукописью в редакцию явились и сами авторы, на первых порах неразговорчивые и хмурые. Они были, конечно, рады приветливому приему, но не слишком охотно соглашались вносить какие-либо изменения в свой текст. Помню, как нелегко было мне убедить Л. Пантелеева переделать резко выделявшуюся по стилю главу, почему-то написанную ритмической прозой. Вероятно, в этом сказалась прихоть молодости, а может быть, и невольная дань недавней, но уже отошедшей в прошлое литературной моде. Я полагал, что четкий, почти стихотворный ритм одной из глав менее всего соответствует характеру документальной повести. В конце концов автор согласился со мной и переписал главу "Ленька Пантелеев" заново. В новом варианте она оказалась едва ли не лучшей главой книги. И вот наконец "Республика Шкид" вышла в свет. Вся редакция с интересом ждала откликов печати и читателей. Скоро из библиотек стали приходить сведения, что повесть читают запоем, берут нарасхват. Сочувственно встретили ее и писатели, и многие из педагогов. Как говорится в таких случаях, успех повести превзошел все ожидания. Одним из первых откликнулся на нее А. М. Горький. Книга появилась в начале 1927 года, а уже в марте того же года он писал о ней воспитанникам колонии его имени в Куряже: "...Я очень ценю людей, которым судьба с малых лет нащелкала по лбу и по затылку. Вот недавно двое из таких написали и напечатали удивительно интересную книгу... Авторы - молодые ребята, одному 17, другому, кажется, 19 лет, а книгу они сделали талантливо, гораздо лучше, чем пишут многие из писателей зрелого возраста. Для меня эта книга - праздник, она подтверждает мою веру в человека, самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей" [1]. В том же месяце Горький писал С. Н. Сергееву-Ценскому об авторах повести: "Это - не вундеркинды, а удивительные ребята, сумевшие написать преоригинальную книгу, живую, веселую, жуткую. Фигуру заведующего школой они изобразили монументально. Не преувеличиваю" [2]. Очевидно, повесть взволновала и обрадовала Горького, так хорошо знавшего "дно" жизни, своею предельной правдивостью и стойким, глубоко выстраданным оптимизмом. В "Заметках читателя" он посвящает ей такие строки: "...На днях я прочитал замечательную книгу "Республика Шкид"... В этой книге авторы отлично, а порой блестяще, рассказывают о том, что было пережито ими лично и товарищами их за время пребывания в школе... Значение Этой книги не может быть преувеличено, и она еще раз говорит о том, что в России существуют условия, создающие действительно новых людей". Со дня выхода "Республики Шкид" прошло более тридцати лет. Но книги, по-настоящему, а не только формально современные, не стареют с течением времени. Утратив прямую злободневность, они становятся подлинными и незаменимыми документами эпохи. Сейчас "Республика Шкид" вышла вновь. Один из ее авторов - Григорий Белых - безвременно погиб. Другой - Л. Пантелеев - давно уже стал видным писателем. Его повести и рассказы - "Часы", "Пакет", "Честное слово", "На ялике", "Ленька Пантелеев", "Маринка", "Новенькая", "Индиан чубатый", "Рассказы о Кирове" и другие - популярны у нас в стране и переведены на многие зарубежные языки. Он-то и подготовил к печати новое издание - оглядел книгу, написанную в юности, оком зрелого мастера, внес в нее некоторые изменения и поправки, стараясь в то же время сохранить в неприкосновенности ее молодой почерк. Так и мы, кому довелось редактировать "Республику Шкид" тридцать лет тому назад, больше всего заботились о том, чтобы она не утратила жизненной подлинности, молодого задора, остроты и свежести юношеских впечатлений. 1961  ^TПОЭЗИЯ НАУКИ ^U Говорить об Ильине, книги которого хорошо известны многим взрослым и юным читателям нашей страны, мне и легче и труднее, чем о каком-либо другом писателе. Труднее потому, что Ильин - мой младший брат, друг и литературный "крестник" - был связан со мной общностью многих мыслей, убеждений и вкусов, и мне нелегко взглянуть со стороны на то, что он внес в литературу. Легче же - потому, что почти вся его жизнь прошла у меня на глазах. --- В своем предисловии к американскому изданию книги "Горы и люди" А. М. Горький писал: "М. Ильин, автор этой книги, уже знаком читателям США. Его "Рассказ о великом плане" с триумфом был прочитан всюду в Европе, переведен на языки Японии, Китая и выдержал, если не ошибаюсь, не одно, а несколько многотиражных изданий в Нью-Йорке. Исключительный успех "Рассказа" объясняется редчайшей способностью Ильина "говорить просто и ясно о явлениях сложных и вещах мудрых" [1]. Если поставить рядом все книги, написанные Ильиным за три десятка лет (а они займут целую полку), легко убедиться, что в них и в самом деле идет речь о "явлениях сложных". В этих книгах, рассчитанных не на специалистов, а на широкого читателя, говорится о тысячелетних поисках и открытиях в самых разных и, казалось бы, далеких одна от другой областях знания, о сегодняшнем дне науки, а иной раз и о завтрашнем дне. И обо всем этом Ильин пишет не бесстрастно, а взволнованно, целеустремленно, не отрывая науки от жизни. "Простота и ясность", которые так ценил в книгах Ильина Горький, даются не просто и не легко. Для того чтобы иметь право писать о сложных вещах смело и свободно, не упрощая темы и не пользуясь то и дело цитатой как спасательным кругом, автор должен по-хозяйски владеть своим материалом и знать гораздо больше, чем требует от него тема. Он не добьется ясности в своей книге, если этой ясности нет у него самого. К нему вполне применимо то, что говорит Ильин об ученом, имеющем дело с еще не освоенными явлениями: "Когда ученый видит перед собой хаос, для него - это только признак, что он еще многого не знает, что хаос не в природе, а у него в голове". Но дело не только в достаточном объеме знаний, приведенных в порядок, в систему. Книга для чтения не претендует на то, чтобы по ней учились. У нее другая цель, другая задача. Она должна пристрастить читателей к науке, увлечь их ее далеко уходящими перспективами, показать, ценою какого труда, каких исканий даются людям открытия. Учебник или курс лекций обязателен для учащегося. А книгу для чтения каждый волен закрыть на любой странице, если она не заинтересует его, не заставит прочесть себя до конца. А для этого прежде всего автор не должен усложнять предмет, о котором пишет, трудностью и тяжестью изложения. Об этом превосходно сказал Герцен: "Трудных наук нет, есть только трудные изложения, то есть непереваримые" [2]. Тяжесть преодолевается силой. Чем глубже и сложнее мысль, тем сильнее, ярче, рельефнее должно быть слово. Далекое и отвлеченное может стать для читателя близким, конкретным, осязаемым, если автор обращается не только к его сознанию, но и к воображению. Воображение помогает соображению. Книга об открытиях науки вернее найдет дорогу к уму и сердцу читателя, если ее пишет не равнодушный компилятор, преподносящий своей аудитории готовые, отработанные и уже остывшие мысли и выводы, а человек, который вместе с читателем сам постигает мир, решает трудные проблемы, ищет выхода из противоречий и радуется их разрешению. Пропаганда науки - искусство. Книга, ставящая перед собой эту задачу, должна быть поэтической книгой. --- В одной из книг Ильина - "Горы и люди" - есть глава "Руды выходят из глубины". Начинается она так: "Сквозь огонь и воду пройдет руда, которая еще так недавно мирно спала под землей. Не в первый раз попадает она в огонь и воду, не в первый раз будет плавиться и подвергаться химической обработке. Если бы у руды была память, печи металлургических заводов напомнили бы ей ту огромную подземную печку, в которой она побывала миллионы лет тому назад. Баки и чаны на химическом заводе напомнили бы ей те подземные трещины, в которых она бурлила горячим раствором, а потом осаждалась корой минералов. Но тогда все ее превращения и странствования протекали медленно - миллионы лет, а теперь в какие-нибудь сутки руда превращается в чугун, чугун в сталь, сталь в машину. Древняя история руды ползла черепашьим шагом, новая ее история, которою управляет человек, поскакала галопом. Человек дал ей новую скорость, и новое направление. Все, что угодно, могло случиться с металлом в природе: он мог плавиться в недрах земли, застывать в трещинах и жилах, переходить из одного соединения в другое - но ни при каких условиях он не мог стать плугом или мотором. Историю природы по-своему продолжил человек". В этом отрывке можно найти и главную тему Ильина, и характерные черты его стиля. Он пишет простой, четкой деловой прозой, лишенной каких бы то ни было словесных украшений. Но нельзя не заметить, как послушен малейшим оттенкам его мысли ритм повествования, как ускоряется темп рассказа, когда "черепаший шаг" древней истории сменяется "галопом" новой и руда, таившаяся под землей, "в какие-нибудь сутки превращается в чугун, чугун в сталь, сталь в машину". И каким торжеством, какою гордостью за человека проникнуты заключительные слова отрывка - о том, что человек дал стихийным процессам новую скорость и точную цель - плуг или мотор. Поэтический образ, меткое сравнение часто служат Ильину горными тропинками, позволяющими ему "срезать", сократить долгую дорогу пространных объяснений. Вот несколько образных выражений из его книг: "...Парусный корабль всегда старается держаться попутного ветра и течения, как троллейбус идет туда, куда несет его попутный поток электрической энергии" ("Человек и стихия"). "Если вам нужна дорога, возьмите ее с собой. Трактор сам стелет себе дорогу - гусеничную ленту" (из кнши "Вездеход"). "Только немногим рукописям удалось добраться до нас сквозь огонь пожаров и битв... Каждая дошедшая до нас старая книга - это бумажный кораблик, переплывший бурное море истории" ("Черным по белому"). Галилей построил первый термометр и барометр. "Два новых прибора родились сросшимися, как сиамские близнецы. Их надо было разъединить, чтобы каждый из них занимался своим делом и не мешал другому" ("Человек и стихия"). "Если сравнивать океан с печкой, то это большая печь, которая медленно нагревается, но зато и медленно остывает. А материк - это что-то вроде печки-времянки; ее легко раскалить, но она плохо держит тепло. И вот в зимнее время, когда эта печка-времянка делается ледяной, мы должны радоваться, что получаем дополнительный подогрев от теплой печки океана" ("Человек и стихия"). А иной раз поэтический образ вырастает у Ильина в целый рассказ или даже в сказку, ничуть не умаляя этим серьезности и деловитости текста. Рассказывая о том, как степь становилась безводной и бесплодной там, где в царское время вырубали леса на водоразделах и распахивали склоны холмов и края оврагов, Ильин говорит: "Русские сказки часто кончаются присказкой: И я там был, Мед-пиво пил, По усам текло, А в рот не попало. Земля в степи не раз бывала обойденным гостем на весеннем пиру природы. Сколько питья запасала хозяйка-природа еще с зимы. Одного снегу было так много, что и земля могла вдоволь напиться, и рекам досталось бы вволю. Но наступала весна, и оказывалось, что на пиру, кроме земли и рек, есть еще и другие гости. Вольный ветер являлся издалека, с юга, и принимался жадно пить воду, которая была припасена совсем не для него. Ветру помогало солнце. Они вдвоем старались осушить широкую чашу. А тут еще и дно у этой чаши было дырявое. Каждый овраг тянул, сосал воду из земли. Бурные ручьи мчались по оврагам и торопились напоить водой реки. Рекам доставалось питья больше, чем следовало. И, словно пьяные на пиру, реки принимались буянить. Они сносили мосты, прорывали плотины, совершали набеги на села и города. А земля и напиться-то как следует не успевала..." Ильин учился своему делу не только у больших ученых - историков, экономистов, химиков, математиков, физиков, метеорологов, гидрологов,океанографов, почвоведов, - но и у лучших поэтов. Хорошо знакома ему и народная поэзия. Недаром он так часто упоминает и цитирует поэтов разных времен - Эсхила" Софокла, Еврипида, Вергилия, Данте, Пушкина, Баратынского, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Фета. О Гомере он говорит в книге "Как человек стал великаном": "Илиада" и "Одиссея" рассказывают нам, во что верили древние греки, что они знали и что умели делать". А в одной из глав книги "Человек и стихия" речь идет о том, как, изучая "Одиссею", русский метеоролог Б. П. Мультановский определил и нанес на карту направление ветров, которые дули в то время, когда ахейцы возвращались домой после гибели Трои. Тут не знаешь, чему больше удивляться: находчивости ли замечательного ученого, который ухитрился подвергнуть метеорологическому анализу древнюю "Одиссею", или правдивости и точности свидетельских показаний старика Гомера. "Ищи ветра в поле!" эту поэтическую народную поговорку опровергает Ильин, говоря о том, как поэзия и наука помогли метеорологу найти ветры, которые пронеслись над Средиземным морем три тысячи лет тому назад. А наш Пушкин не только изобразил грозное явление природы (петербургское наводнение 1824 года), но и объяснил его одним четверостишием в поэме "Медный всадник"; Но силой ветров от залива Перегражденная Нева Обратно шла, гневна, бурлива, И затопляла острова... Приводя отрывок из той же поэмы - Над омраченным Петроградом Дышал ноябрь осенним хладом и т. д., - Ильин пишет: "В этих поэтических строчках есть почти все, что должно быть в метеорологической сводке: температура, осадки, ветер... Великий поэт умел видеть природу глазами ученого. Но он ни на миг не переставал быть поэтом. И погода и река - это живые действующие лица его поэмы". О другом поэте пушкинской поры, Евгении Баратынском, Ильин говорит: "Только поэт может сравниться с ученым в наблюдательности, в остроте глаза. Баратынский писал: Чудный град порой сольется Из летучих облаков; Но лишь ветр его коснется, Он исчезнет без следов... [3] На языке науки такие облака, похожие на город с зубцами, с башенками, носят имя Altocumulus castellatus - высококучевые, башенкообразные. Для поэта, так же как и для ученого... не все облака на одно лицо". Конечно, Пушкин отнюдь не имел намерения дать в своей поэме метеорологическую сводку, а Баратынский, вероятно, даже и не подозревал, что пишет о "высококучевых, башенкообразных" облаках, имеющих очень длинное латинское название. Но в науке есть своя поэзия. А искусство по-своему, но столь же зорко наблюдает и познает мир. И человек, пишущий о явлениях природы, которыми занимается наука, должен черпать свой материал не только из трудов ученых, но и в какой-то мере из собственных наблюдений и размышлений. У него должен быть глаз художника, вооруженный знанием ученого. --- Эпиграфом к своему собранию сочинений Ильин мог бы взять слова Ломоносова: "Что бы ни препятствовало, мы должны как бы охватить единым взглядом совокупность всех вещей". Этот смелый призыв великого ученого и поэта казался все менее осуществимым по мере того, как человеческое знание росло и, разветвляясь, делилось на такие узкие участки, что ученый, работающий на одном фланге какой-нибудь науки, мало представлял себе, что делается па другом. Где уж тут думать об охвате "совокупности всех вещей"! А между тем это было исконной мечтой мыслящего человечества, которое с незапамятных времен стремится охватить сознанием весь мир и определить свое "место во вселенной" {"Место человека во вселенной" - так называется книга современника Дарвина - естествоиспытателя Уоллеса. (Прим. автора.)}. В наше время, несмотря на продолжающееся дробление науки, наблюдается замечательный процесс взаимопроникновения, сплавления ее отдельных разрозненных отраслей. На границах между ними возникли новые науки - такие, например, как геофизика, геохимия, биохимия, агробиология, астрофизика и т. д. Новые связи между различными науками стали за последние годы таким обычным явлением, что вновь возникающим наукам-гибридам даже пересталидавать особые названия. В наши дни математика вторглась в генетику и медицину, ядерная физика проникла в ботанику, в геологию и даже в археологию. Мысль о том, что тесная связь и сотрудничество между науками необходимы для успехов каждой из них, проходит в книгах Ильина красной нитью. Рассказывая, как ученые нашли ключ к разгадке перемен погоды, которые раньше казались ее случайными прихотями и капризами, не поддающимися объяснению, Ильин говорит: "Воздух, вода и суша жили одной жизнью, которую нужно было изучить и понять". И дальше: "...Метеоролог не мог бы понять, что такое круговорот воздуха, если бы забыл о воде. А гидролог не мог бы разобраться в круговороте воды, если бы забыл о воздухе. Круговорот воды и круговорот воздуха - это колеса одной и той же машины, которую приводит в ход могучий двигатель - солнце" ("Человек и стихия"). Необходимость рассматривать природу как целое еще более очевидна в агрономических науках. В книге "Покорение природы" Ильин рассказывает, сколько усилий потратили еще в царское время замечательные русские ученые П. А. Костычев и В. В. Докучаев, чтобы довести до сознания людей мысль о необходимостиизучать единую, цельную, неделимую природу. Только это даст человеку возможность управлять ею. Основателю науки о почве В. В. Докучаеву уже в те времена было ясно, что "нельзя победить засуху, забывая об этой великой связи вещей", что "надо перестраивать не одну только почву, а всю географию страны. А такая перестройка под силу только самому большому из хозяев - государству". Отсюда можно было сделать прямой и последовательный вывод - этот вывод и сделали К. А. Тимирязев и Д. Н. Прянишников,- что разумным хозяином природы может быть лишь государство социалистическое. Только оно, а не капиталистические государства, где земля разорвана на куски и предоставлена произволу частных владельцев, может взять на себя заботу обо всей природе в целом - о почве, о лесах, о реках, полях и лугах, о растительном и животном мире, ибо все это - части одного организма. В той же книге, в главе "Допрос свидетелей", узел за узлом распутывается нить, которая вела к неурожаям, засухе, "черным бурям", разрастанию оврагов. Все показания свидетелей говорят о том, что во всех этих бедствиях виновна не природа, а прежние хозяева земли. Это они вырубили леса на водоразделах, лишили поля защиты от ветров и освободили воду, которая стала уносить с полей чернозем и рыть овраги. Ильин пишет: "И когда приходил долгожданный дождь, потоки воды устремлялись в трещины, в борозды, рыли их и превращали в овраги... овраг работал как осушительная канава: отводил с полей воду. Так получалось противоречие: дожди вместо того, чтобы орошать поля, осушали их, создавая овраги". Свидетели, которых призывает Ильин (а это - отчеты царского министерства внутренних дел, книга князя Масальского, многотомное издание "Россия", выходившее под редакцией известного географа Семенова-Тян-Шанского), говорят о разорении страны, в котором повинны и помещики, продававшие леса на сруб, - ибо, по выражению Ильина, деревья в лесу растут медленно, а деньги в банке растут быстрее, - и крестьяне, вынужденные распахивать склоны и края оврагов там, где после их "освобождения" им были отведены нищенские наделы. А главным виновником разграбления русской природы был, конечно, тот строй, который свергла Октябрьская революция. Социалистический строй открывает перед людьми возможность восстановить единство природы, применить к сельскому хозяйству законы современной науки и повести борьбу со стихиями. Так - не в теории только, но и в жизни - впервые стал осуществляться великий завет Ломоносова: "охватить единым взглядом совокупность всех вещей". --- У тех, кто еще не знаком с книгами М. Ильина, естественно возникнет вопрос: кто же он, автор этих книг, - химик, физик, геолог, метеоролог, ботаник, археолог, инженер? Он пишет о растениях и рудах, о воздушных и морских течениях, о старинных письменах и археологических раскопках, о новых замечательных машинах и сложнейших сооружениях, об открытиях современной физики и о том, как развивалась философская мысль с древнейших времен. Не ведет ли такая широта интересов к излишней беглости и отсутствию глубины? И есть ли какое-нибудь единство в этом довольно необычном разнообразии? Достаточно познакомиться поближе с тем, что написал за свою жизнь Ильин, чтобы обнаружить неразрывную связь между его книгами, столь различными по темам, как, например, "Рассказы о вещах" и "Рассказ о великом плане", "Покорение природы" и "Путешествие в атом". Идет ли в его книгах речь о происхождении окружающих нас вещей или о развитии человеческой мысли, - все это пронизывает одна общая идея, которую вкратце можно выразить словами: "Как человек стал человеком". Ту же мысль, основанную на учении Энгельса, Ильин доносит до своего читателя с предельной четкостью и простотой: "В течение многих тысячелетий руки учили голову. Все более умелыми делались руки, и все умнее становилась голова. Умение расширяло ум". Не случайно эти два сходных слова - "умение" и "ум" - оказались здесь рядом. Касаясь самых разных областей человеческой деятельности, Ильин шаг за шагом показывает, как труд раздвигал границы знания, как умение воспитывало ум, а ум, в свою очередь, совершенствовал труд. А насколько глубоко знаком автор с предметами, о которых пишет, можно судить хотя бы по тому, какими материалами он пользуется в своей работе. Это первоисточники. Да при этом, излагая какое-нибудь учение, он никогда не представляет его читателю как нечто окончательное и незыблемое. Напротив, на многих примерах показывает он, как рушатся или усложняются со временем очень стройные и, казалось бы, вполне убедительные научные системы, если своей стройностью они обязаны упрощению задачи, недоучету важных факторов. Говоря, например, о путях развития метеорологии или почвоведения, Ильин вводит читателя в самую сущность борьбы различных теорий и взглядов. Для того чтобы иметь право на такой широкий охват жизни и науки, Ильин всю свою жизнь оставался студентом - как бы проходил университет за университетом. Помню, в то время когда он работал над книгой "Горы и люди", в которой рассказывается, как наша наука всем своим широким фронтом участвует в перестройке страны, я как-то задал ему вопрос: достаточно ли у него материала для того, чтобы говорить в одной из глав книги о сейсмологии - о науке, от которой он, химик по образованию, был, казалось бы, так далек? Ильин никогда не отличался излишней самонадеянностью, но мой вопрос не застал его врасплох. Застенчиво улыбнувшись, он ответил мне, что и с этим предметом знаком, "по крайней мере, в объеме университетского курса". И это был его минимум. На целые месяцы погружался он то в геологию, то в океанографию, то в учение о лесе. При каждой встрече с ним можно было догадаться, чем он занят и увлечен в это время - проблемами ядерной физики или наукой о погоде. Материал свой он добывал (именно добывал, а не брал то, что лежит на поверхности) в лабораториях, в библиотеках, в музеях, на заводах. Наряду с трудами ученых ему служили источниками такие подлинные документы, как, например, летописи, записи о погоде кремлевских караульных стрельцов, дневники путешествий, царские указы и доклады министров, статистические сборники, русские и зарубежные. Да и собственный опыт научного работника, а потом и заводского инженера как нельзя более пригодился Ильину - автору "Рассказа о великом плане". Но для того чтобы стало понятно, как и когда возникло у него это страстное, неуклонное, никогда не изменявшее ему стремление к широкому, многостороннему познанию мира, надо хоть бегло коснуться его биографии. Она не слишком богата внешними событиями, но интересна тем, что почти все в ней как бы намеренно - с малых лет - готовило Ильина к тому делу, которое он выбрал не по расчету, а по любви. --- М. Ильин (Илья Яковлевич Маршак), так много потрудившийся на своем веку, не нашел времени для того, чтобы написать книгу о самом себе. А как много мог бы он рассказать о своей жизни, о своих мыслях и наблюдениях, видно по тем коротким автобиографическим заметкам, которые он наскоро набросал в больнице перед операцией. Он успел написать только о своих детских и отроческих годах. Но и эти страницы показывают, что на долю их автора выпало редкое счастье посвятить свою жизнь тому, что он больше всего любил и о чем мечтал с детства. Последняя страница заметок обрывается на словах: "Так росли во мне одновременно и не порознь, а слитно любовь к науке, природе и любовь к поэзии". Эти слова лучше всего определяют путь Ильина-писателя. Все его три любви жили в нем слитно и нераздельно до последних дней жизни. Он не только писал книги о научных исследованиях и открытиях, но и сам был неустанным наблюдателем природы, да к тому же и поэтом. Рукою поэта написаны и эти беглые, черновые заметки - очевидно, страницы повести, прерванной вместе с жизнью ее автора. Одна из коротеньких главок - "Первые воспоминания" - начинается так: "Широкая Острогожская {М. Ильин родился в 1895 г. на Украине, в городе Бахмуте (ныне Артемовске). Маленьким ребенком его перевезли в город Острогожск, Воронежской губернии, где на Майдане - в пригородной слободе - работал на заводе отец. (Прим. автора.)} улица с маленькими домишками по сторонам, с пыльными кустами в палисадниках, со скамеечками у ворот. Улица - прямая и уходит далеко-далеко. Где-то вдали белая колокольня на фоне синего неба. И я думаю: "Хорошо бы дойти до конца улицы и влезть на небо..." По улице идет цыганская свадьба. Чернобровый и бородатый жених в ярко-красной рубашке пляшет - лицом к процессии. Толпа пестрая, шумная, веселая. Все обитатели маленьких домишек высыпали на улицу и смотрят. И сразу после этого, после солнечной яркой улицы - темная, душная церковь, давка. Над женихом и невестой держат золотые венцы. У жениха медного цвета лицо и большая черная борода. Невеста в лентах и бусах. И я думаю: "Вот это и есть карточные король и королева - только не на картах, а живые..." Цыганская свадьба, увиденная в детстве, может быть, потому и запомнилась автору заметок, что жизнь в пригородной слободе не часто баловала яркими красками. Люди жили тут по большей части скучно, скудно и хмуро. Местность была сырая, малярийная, и маленький Илья Маршак рос болезненным и слабым ребенком. Должно быть, поэтому в нем рано проявилась какая-то недетская сосредоточенность и склонность к наблюдениям и размышлениям. Читать он научился лет семи, а сочинять стихи начал еще раньше. В своих воспоминаниях Ильин говорит: "Природу я любил с детства. Особенно увлекался муравьями и звездами... Помню раннее утро, - пишет он дальше. - Все еще спят. Солнце только что встало и светит не с той стороны, с какой это привычно. Тени длинные, но не вечерние, грустные, а утренние, веселые. Все какое-то особенно чистое, яркое, словно вымытое росой. И вот в такое утро я перелезаю через плетень напротив и ложусь в траву, чтобы понаблюдать за муравьиным "шоссе". В одну сторону муравьи идут налегке, а в другую - с поклажей: кто несет жучка, кто мертвого муравья, а вот двое тащат сосновую иголочку и как будто порядком мешают друг другу... Но все же они подвигаются понемногу вперед. Я ползу за ними на животе, чтобы узнать, где муравейник. Движение все гуще; "шоссе" - дорожка среди травы, проделанная самими муравьями, - все шире. Встречаясь, муравьи обмениваются приветствиями - похлопывают друг друга. И вот уже широкая площадь у подножия муравейника. Я полз целых четверть часа! А ведь достаточно было поднять голову, чтобы увидеть муравьиный город прямо перед собой..." Сколько терпения нужно было маленькому наблюдателю природы, чтобы ползти по земле с муравьиной скоростью, не поднимая головы, ради того, чтобы увидеть муравейник с точки зрения возвращающихся домой муравьев. И вот он у цели. "...Муравьи-строители чинят проломы, муравьи-часовые затыкают своей головой входы. Я хлопаю по муравейнику палочкой. И сейчас же волнение распространяется по всему городу... Видно, отдан сигнал тревоги... Сколько часов проводил я у муравейника! Тут дело было не только в любознательности, но и в силе воображения, свойственной ребенку. Муравьи мне казались чем-то вроде маленьких людей, а сам я был великаном. Я уже читал книги о муравьях, и слово "инстинкт" не удовлетворяло меня. Мне казалось, что у муравьев есть нечто большее, чем инстинкт. Я ставил их в новые, неожиданные положения, и они находили выход, которого им не мог подсказать инстинкт. Помню, я устроил посреди муравейника пруд в крышке от консервной банки. Вода была в нижней части крышки, а верхняя часть оставалась сухой. Никогда еще прудов на склоне муравейника не бывало. И поэтому несколько муравьев сразу попадало в воду. Но другие уже в воду не падали, а старались вытащить товарищей. Так как это им не удавалось, они потащили утопающих вдоль берега до сухого места и таким образом спасли всех. После этого ни один муравей в воду не падал... Было бы долго рассказывать обо всех моих наблюдениях и опытах, о том, как я устраивал искусственные муравейники, о том, как я (стыдно признаться!) бывал поджигателем войн между рыжими и древесными муравьями..." В этих "наблюдениях и опытах", которыми мальчик занимался примерно от семи до тринадцати лет, примечательнее всего целеустремленность и терпение - черты, которые были так характерны для Ильина в его зрелые годы, когда он с муравьиной настойчивостью пробирался сквозь дебри еще неизвестных ему наук. Любопытно и то, что наряду с загадочной жизнью муравейника его с детских лет привлекало звездное небо. В своих "Заметках" он пишет: "Звезды тоже были моей страстью. Я мог не спать всю ночь, чтобы проследить "слияние", то есть максимальное сближение Марса и Сатурна. Как-то дядя (брат моей матери) обещал взять меня с собой в Пулковскую обсерваторию, где у него был знакомый астроном. Я уже представлял себе, как буду полулежа вращаться вместе с телескопом в башне обсерватории, следя за какой-нибудь планетой, кометой или звездой. Может ли быть наслаждение выше этого? Ты словно участвуешь сам в этом стройном движении светил, участвуешь сознательно, проникая в тайны неба..." Вот как разнообразны были уже в детстве и юности интересы Ильина. Но и это еще не все. Он пишет: "Другие увлечения: "Жизнь растения" Тимирязева, подаренная мне ботаником Мальчевским, и прогулки с ним по Ботаническому саду (в Петербурге - тропики, древовидные папоротники!); книга Фабра [4] "Инстинкт и нравы насекомых" (осы - более страшны, чем тигры в джунглях); книга Фарадея "История свечи" (_от нее-то и пошли мои книжки_) {Курсив мой. - С. М.}. Первый маленький микроскоп - окошко в неведомый мир, где даже простая кожица лука оказывалась многокомнагной постройкой. А потом, когда подрос, - стихи Ломоносова, которые я скоро выучил наизусть - не потому, что это требовалось в гимназии, а потому, что они поразили меня своим величием: у меня от них дух захватило. Там огненны валы стремятся И не находят берегов; Там вихри пламенны крутятся, Борющись множество веков..." [5] Читая заметки Ильина - последнее, что было им написано, - видишь, как последовательно и гармонично развивался он в юности, как своевременно и кстати пришли к нему книги, положившие основу его научного мировоззрения, - Тимирязев, Фабр, Фарадей. Еще с юности, чуть ли не с детства, открылись перед ним два окна - телескоп и микроскоп: одно - в мир бесконечно большой, другое - в бесконечно малый. Оба мира привлекали его внимание всю жизнь. Не раз он с увлечением говорил о том, что человек занимает выгодное - серединное - положение между этими двумя мирами и его сознанию дано проникнуть в тайны обоих миров. Вовремя попали в руки Ильина и стихи Ломоносова, великого ученого, поэта, напоминающего нам о родстве искусства и науки - двух путей к познанию мира. --- Но не астрономия и не энтомология стали в конце концов главным призванием Ильина, а химия. В этом больше всего сказалось влияние отца, который самоучкой, на практике и по книгам, овладел основами химии и химической технологии. Это был неутомимый экспериментатор, всю жизнь мечтавший о своей лаборатории, но вынужденный довольствоваться должностью мастера на мыловаренном заводе. В минуты, свободные от работы и чтения газет, он рассказывал маленькому сыну о чудесах химических превращений, а иной раз занимался в его присутствии опытами. Среди колб, реторт и пробирок, в которых различные растворы то и дело меняли свою окраску, отец казался ему настоящим волшебником. На завод мальчика не пускали, но тем сильнее его тянуло в это мрачное здание, где уже в дверях входящих обдавало жарким и едким дыханием. А как гордился он, когда отец брал его с собой на свой "капитанский мостик" над огромным котлом, в котором, как море, бурлило и клокотало, расходясь кругами, горячее, жидкое мыло. После Острогожска отец со всей семьей переехал в Питер, где поступил на завод, находившийся за Московской заставой, за Путиловым мостом. Ильин пишет: "Помню в Ленинграде (тогда в Петербурге) Московское шоссе, где мы жили на 6-й версте, Румянцевский лес и Чесменскую богадельню напротив, канавы, покрытые ряской, мостики со скамейками, перекинутые через канавы (теперь там широкие асфальтированные улицы, большие дома). Брат покупал у торговки жареные семечки и наполнял ими мои и свои карманы. Запасшись таким образом, мы отправлялись в путь по шоссе - и по векам и странам..." Брат, о котором идет здесь речь, - это я. Бродя летом или в ясные, прохладные дни ранней осени по шоссе или по редкому пригородному лесу, - где нам встречались обитатели Чесменской богадельни - инвалиды русско-турецкой войны, а изредка даже севастопольские ветераны, увешанные крестами и медалями, - я рассказывал младшему брату целые повести и романы, тут же, на ходу, выдуманные. Это была бесконечная цепь самых эксцентричных приключений, подвигов, поединков, предательств, побегов из плена... Брат слушал затаив дыхание и требовал от меня все новых и новых продолжений. Когда фантазия моя наконец иссякала, я придумывал какой-нибудь взрыв или землетрясение, чтобы разом покончить со всеми своими героями. Такое простое и неожиданное окончание сложной романтической повести огорчало, а иногда и сердило моего кроткого, восторженного слушателя. Стоит, бывало, появиться на горизонте бочке с порохом или какой-нибудь загадочной адской машине, как брат хватал меня за руку и со слезами на глазах умолял пощадить жизнь выдуманных мною персонажей. Чаще всего я бывал в таких случаях неумолим, но иной раз, уступив его горячим просьбам, отводил смертельную опасность, угрожавшую моим героям, и они продолжали жить до глубокой старости. По этому поводу Ильин пишет: "Думаю, что это был мой литературный приготовительный класс: я видел, как делаются сказки. А потом и сам начал рассказывать разные истории себе и товарищам. Помню, когда я уже учился в младших классах гимназии, я любил по дороге домой рассказывать товарищу о вымышленных путешествиях и приключениях..." Самой внимательной его слушательницей, другом и усердной ученицей была младшая сестра (ныне писательница Елена Ильина) [6]. Она пыталась жить его интересами и увлечениями, хотя еще многого не понимала, так как была значительно моложе его. Моя жизнь сложилась так, что еще в школьные годы мне пришлось оторваться от нашей большой дружной семьи. Из-за слабого здоровья меня перевели из петербургской гимназии в ялтинскую, и только летние каникулы я проводил в Питере с родными. Живя вдали от дома, я не мог уже день за днем наблюдать, как развивается мой младший брат. Тем разительнее казались мне при каждой новой встрече происходившие с ним за год перемены. Я расстался почти с ребенком, который хоть и много знал о животных, насекомых и звездах, но увлекался и оловянными солдатиками, а по возвращении нашел подростка, с жадностью глотающего страницы Жюля Верна, Майн Рида, Купера, Брема, Рубакина, Станюковича и пишущего стихи о мустангах, ягуарах и вождях команчей. А через год-два передо мною был уже юноша, способный понимать и ценить лирику Пушкина, Баратынского, Тютчева. За время моего отсутствия он сильно вытянулся и заметно похудел. То и дело болел плевритом и целые недели, а то и месяцы проводил в постели. Его волосы потемнели, а светло-карие, глубоко сидящие глаза стали еще светлее и глубже. Болел он терпеливо и никогда ни на что не жаловался, боясь огорчить мать, которая и без того переносила его болезнь тяжелее, чем он сам. Ему было неизвестно чувство скуки. Хоть врачи запрещали больному много читать, он и в постели не расставался с книгами, а книги эти были самые разные - история Греции и астрономия, Лев Толстой, Диккенс, Тютчев и Фабр. И уж, во всяком случае, никто не мог запретить ему думать и мечтать. Помню, как удивился я его неожиданному повзрослению, когда он прочел мне свои совсем не детские стихи, в которых уже не было ни ягуаров, ни мустангов, ни вигвамов. Это были лирические строки из дневника! В глубине просветленной души Собираются мысли, мечтания, Расцветают в заветной тиши, Распускаются в ясном сиянии. Так неслышный лесной ручеек Порождает реку голосистую. Так тяжелый березовый сок Собирается в каплю душистую. Автору этих стихов было в то время лет пятнадцать. Но при всей склонности к созерцанию и лирическим раздумьям, которая развилась у него под влиянием затяжной и тяжелой болезни, он не терял жизнерадостности. Помню, как он затеял вместе со мной и сестрами рукописный юмористический журнал "Черт знает что", в одном из номеров которого участвовал даже настоящий взрослый писатель - известный поэт-сатирик Саша Черный [7]. Журнал этот в конце концов закрыл отец за слишком острые эпиграммы на знакомых. Школьные занятия давались брату легко. Учился он в частной петербургской гимназии Столбцова, где в годы реакции собрались прогрессивно мыслящие преподаватели, в большинстве своем пришедшиеся не ко двору в казенных гимназиях. Среди них были люди широко образованные и преданные своему делу. Они сумели внушить ученикам любовь к истории, к литературе и точным наукам - к математике, физике, химии. Педагог, преподававший брату математику, - Владимир Иванович Смирнов - теперь академик. О школьных делах брата дома никогда не беспокоились. Все издавна привыкли к тому, что он получает пятерки и, несмотря на болезнь, переходит из класса в класс. Он был бы очень удивлен, если бы кто-нибудь из старших спросил, готовы ли у него на завтра уроки. Занимался он не как школьник, а как студент. Об одном только приходилось беспокоиться родным - о плате за учение. Не так-то легко было выкроить из скудного семейного бюджета около сотни рублей в год. Перед каждым взносом платы "за право учения" - так это официально называлось - начинались лихорадочные поиски денег. Это очень огорчало и тревожило брата. И едва только он дотянул до старших классов, как решил сам заработать деньги для будущего взноса в гимназию и уехал летом "на кондиции". До сих пор помню, с каким тяжелым чувством отпускала его мать в чужую семью, где он должен был готовить к осенним переэкзаменовкам своего товарища по классу. Правда, родители этого лодыря, люди состоятельные, клятвенно обещали заботиться о том, чтобы юный "репетитор" хорошенько отдохнул и поправился за лето. Но, как и предвидела мать, он вернулся домой в конце каникул еще более истощенным. Зато отлично отдохнул и загорел на даче его краснощекий и упругий, как мяч, ученик. А все же и на следующее лето брат взялся репетировать одного из своих товарищей по классу. Наконец он сдал выпускные экзамены, получил золотую медаль "за отличные успехи" и был принят - правда, не сразу, а только через год - на физико-математический факультет Петроградского университета. Занимался он там главным образом астрономией. Помню его в новенькой студенческой фуражке с темносиним околышем и в тужурке с такими же петлицами. От худобы он кажется очень стройным и юным. На рукаве у него - красная повязка, какую носили первые милиционеры, набранные большей частью из студентов. Это еще была общественная повинность, а не должность. Шла весна 1917 года. А летом он уехал со всей нашей семьей в Екатеринодар (ныне Краснодар), где отец после длительной безработицы поступил на большой завод. Ранней осенью брат рассчитывал вернуться к началу занятий в Петроград, но его надолго задержала болезнь и безвременная смерть матери, которая всегда так бережно и самоотверженно заботилась о нем. Возможности учиться в это время у него не было, и он пошел работать на нефтеперегонный завод сначала простым замерщиком, а потом лаборантом. Но и эти годы практической работы не пропали для него даром. В сущности, они-то и подружили его по-настоящему с химией. По возвращении в Петроград он поступил на химический факультет Технологического института. Писать стихи он не бросил и по-прежнему жадно глотал книгу за книгой, но с каждым днем все сильнее чувствовал, что наука ревнива и требует от него полной отдачи времени и сил. Однако еще со школьных лет у него была непреодолимая потребность делиться с другими тем, что увлекало его самого. Это и привело его к перекрестку, где встречаются наука и литература. --- В 1924 году, еще будучи студентом, Ильин принял участие в журнале, который сыграл немаловажную роль в истории нашей детской и юношеской литературы. Этот журнал, издававшийся "Ленинградской правдой", носил несколько необычное и даже экзотическое название - "Новый Робинзон". Впрочем, в какой-то мере он оправдывал свое заглавие, так как и в самом деле был Робинзоном в еще малообитаемой области детской литературы, где после революции от старого уцелело очень немногое, а новое еще только начинало жить. Журнал отказался от привычных шаблонов, а заодно и от присяжных сотрудников прежних детских журналов. Вместо них редакция привлекла к работе профессиональных писателей [8]. Но главной ее опорой оказались вновь пришедшие люди - литературные крестники "Нового Робинзона". Они внесли в дело свежую инициативу и богатый жизненный опыт. Не по обязанности, а по доброй воле засиживались они до глубокой ночи в здании "Ленинградской правды", обсуждая вместе с редакцией планы ближайших номеров. Так увлечены были и редакционные работники, и сотрудники журнала идеей создания новой детской литературы, не уступающей в мастерстве лучшим образцам литературы для взрослых и в то же время по-настоящему детской - полной веселого задора и неутолимого интереса ко всему в мире. Бывалый человек, инженер-химик, кораблестроитель и штурман дальнего плавания Борис Житков, впервые начавший печататься на 43-м году жизни, помещал в журнале увлекательные морские истории и рассказы о самых разнообразных видах труда. Зоолог и охотник Виталий Бианки вел из месяца в месяц "Лесную газету", впоследствии выросшую в отдельную большую книгу. Молодой ученый - ныне профессор - В. В. Шаронов целиком заполнял астрономический отдел журнала. В эту редакционную семью вступил и М. Ильин. С его приходом в журнале стали появляться иллюстрированные страницы под заголовком "Лаборатория "Нового Робинзона". Прежде, чем ввести читателя в настоящую лабораторию химика, Ильин решил показать ребятам химию в самой обыденной, житейской обстановке - в хлебопекарне, в прачечной, на кухне. Быть может, работая над этими страницами журнала, Ильин и нашел свой путь, который впоследствии четко определился в его книгах, показывающих читателю чудесное в обыкновенном, сложное в простом [9]. Книги эти были выпущены Ленинградским отделением Госиздата, куда вместе со мною и Борисом Житковым перешли в 1925 году многие из сотрудников "Нового Робинзона" [10]. Издательство было большим кораблем по сравнению с утлым суденышком - тонким ежемесячным журналом. Здесь явилась возможность привлечь к работе гораздо более широкий круг писателей и ученых. Но, как и в "Новом Робинзоне", двери редакции были всегда настежь открыты перед новыми, еще неизвестными людьми, у которых можно было предположить наличие таланта и нового жизненного материала. На шестом этаже Ленинградского Дома книги, увенчанного глобусом, всегда было так же людно, как и в прежней - маленькой и тесной - редакции журнала. Писатели, составлявшие основное ядро сотрудников, приходили сюда не только по своим собственным литературным делам. Они всегда были в курсе того, что делается в издательстве, читали и обсуждали вместе с редакцией наиболее интересные рукописи, остро и жарко спорили, шутили. В такой обстановке никто из молодых авторов не чувствовал себя одиноким. Каждый знал, что его книгой интересуется не один лишь редактор, которому поручена рукопись, а вся редакция и круг близких к ней писателей. Внимательно и пристально следил за успехами новой детской литературы Алексей Максимович Горький. Он писал статьи в газетах, защищая ее от нападок лжепедагогической критики, боявшейся фантазии и юмора, подсказывал писателям новые оригинальные темы, радовался каждой их удаче. С первых же шагов заметил он и оценил Бориса Житкова, Виталия Бианки, Л. Пантелеева. А со времени появления "Рассказа о великом плане" он горячо и неизменно интересовался всем, что писал и даже собирался писать М. Ильин. --- Первые книги Ильина были посвящены истории материальной культуры. Они рассказывают юным - да и взрослым - читателям, откуда взялись и какой долгий путь прошли вещи, которые кажутся нам такими простыми и обычными. Тут и богатая, полная бесконечных превращений история светильника, свечи, лампы ("Солнце на столе"), и биография часов ("Который час?"), и повесть о происхождении письменности, а потом о приключениях, странствованиях и мытарствах книг, рукописных и печатных ("Черным по белому"), и рассказ о том, как постепенно изменялся автомобиль и какую борьбу выдержал он в юности с конным дилижансом ("Как автомобиль учился ходить"). Работа над этими книгами была для Ильина настоящей школой. Он научился собирать большой и разнообразный материал и приводить его в стройную систему. К тому же, рассказывая о вещах, он добился той четкости, вещественности изображения, которая стала отличительной чертой его последующих, более сложных по замыслу книг. В сущности, библиотечка рассказов по истории вещей, на которую Ильин потратил около десяти лет, была интересным опытом на пути к созданию художественной детской Энциклопедии - той самой, которую у нас пытаются создать уже не в первый раз. Это не набор сведений, а история в картинах, показывающая, что на любом предмете нашего обихода лежит печать труда и мысли многих поколений. Если бы в этой маленькой энциклопедии и совсем не было рисунков, все же ее страницы казались бы нам богато и даже красочно иллюстрированными. Возьмем хотя бы рассказ о самой древней из дошедших до нас русских рукописных книг - об "Остромировом Евангелии", которое дьякон Григорий переписал по заказу новгородского посадника Остромира. У Ильина об этом драгоценном памятнике XI века говорится так: "Книга получилась на славу: вся она была разукрашена золотом и красками, узорчатыми заставками и пестрыми заглавными буквами. Невредимой прошла эта книга через всю русскую историю. Из Великого Новгорода она попала в Москву, из Москвы - через много веков - в Петербург. Хранилась она и в хоромах новгородского посадника, и в большом сундуке московской церкви вместе с церковными ризами, и в сенатском шкафу по соседству с указами Петра, и в гардеробе императрицы вместе с ее робронами и душегреями. Оттуда она попала в Публичную библиотеку, где и хранится до сих пор". В книге "Черным по белому", откуда взят этот отрывок, можно найти историю азбуки, цифр, бумаги и ее предков - папируса и пергамента, - историю карандаша, пера, чернил, рукописной и печатной книги и даже знаков препинания. Но все эти истории не безлюдны. Говоря о происхождении письменности, Ильин вводит нас в быт народов, участвовавших в ее создании и распространении. Много места уделяет он рассказам о замечательных людях, которые расшифровали египетские иероглифы, вавилонскую и персидскую клинопись и ухитрились не только прочитать надпись, сделанную на неизвестном языке (даже не на одном, а на шести незнакомых языках), но и открыть по этим письменам древние - хеттские - народы и государства, о которых ученые не имели представления. Да и сама история письменности, сыгравшей такую великую роль в развитии культуры, не менее увлекательна, чем вкрапленные в книгу рассказы о наиболее достопримечательных разгадках и открытиях. Начинается она с "письменности бесписьменных народов" - с тех узелков, зарубок на палках, бус из разноцветных раковин, которые служили первобытным людям средством общения. При этом нельзя не обратить внимание на одну характерную особенность Ильина: он никогда не отрывается от современности. В книгах о прошлом он то и дело переносит читателя из глубокой древности в наше время. Рассказывая о разноцветных бусах индейцев, в которых черный цвет означал смерть, несчастье, угрозу, белый - мир, желтый - дань, а красный - войну, Ильин говорит, что те же цвета и поныне сохраняют в большей или меньшей степени свое древнее значение: белый флаг знаменует прекращение военных действий, черный - траур, красный - восстание, революцию. Во флоте из цветных флажков составлена целая азбука. Флажками на мачтах переговариваются корабли. В другом месте книги, где речь идет о египетских иероглифах, которые возникли из рисунков, изображающих зверей, птиц, цветы, пальмовые листья, людей с поднятыми руками или сидящих на корточках, автор снова возвращает нас к современности. "Да и у нас, - пишет он, - иероглифы не совсем вышли из употребления. Рука, указывающая пальцем дорогу, или стрелка, красные молнии на столбах, несущих электрические провода, череп и кости на склянках с ядом - все это иероглифы, обозначающие слова и целые фразы". Такая перекличка древности с нынешним днем помогает читателю уяснить себе символику отдаленной эпохи да к тому же и понять связь времен. До последних страниц истории письменности автор не оставляет ее без иллюстраций. То он изображает египетского писца - "скрибу", записывающего на папирусном свитке меры зерна, которое рабы ссыпают в амбары, то средневекового монаха, сидящего ночью в своей келье на стуле с высокой спинкой и бережно переписывающего тростниковым пером - "каламом" - житие святого Себастьяна. На смену монаху является переписчик другого времени - тощий, с выбритой макушкой, студент из Латинского квартала в Париже. На поясе у него кожаный пенал с гусиными перьями. Переписывает он ради скудного заработка служебник или псалтырь, то и дело засыпая за своей скучной и утомительной работой. Он и не подозревает, что скоро его и других переписчиков с успехом заменит печатный станок. И вот, наконец, перед нами Иоганн Генсфлейш из Гутенберга, рассматривающий только что отпечатанную первую книгу. Даже самые мелкие, но любопытные подробности, относящиеся к истории печати, не забыты автором. "Заглавный лист, например, появился около 1500 года... Запятую ввел на рубеже XV и XVI веков венецианский типограф Альд Манупий. До того в книгах было только два знака: точка и двоеточие. Тот же Альд Мануций стал прилагать к печатным книгам оглавление... А нумеровать страницы начали только в XVI веке". Из всех ранних книг Ильина я говорю здесь наиболее подробно о книге "Черным по белому", так как в ней отчетливо видны художественные приемы, которые так пригодились Ильину, когда он перешел к еще более значительным и ответственным темам. Он не столько рассказывает, сколько показывает. Он смело сопоставляет эпохи, разделенные веками, а иной раз тысячелетиями. Он чувствует характер и стиль, самый воздух каждой эпохи, и потому люди, которые появляются на страницах его книг, не кажутся