Лев Лосев. Стихотворения (Воспроизведено по журналу "Знамя" No11,ноябрь1989 г) Советскому читателю русский поэт Лев Лосев малоизвестен. На Западе вышли его сборники "Чудесный десант" и "Тайный советник". В настоящее время живет в США. (От редакции журнала) "Понимаю - ярмо, голодуха, тыщу лет демократии нет, но худого российского духа не терплю",--говорил мне поэт, "Эти дождички, эти березы, эти охи по части могил",-- и поэт с выраженьем угрозы свои тонкие губы кривил. И еще он сказал, распаляясь: "Не люблю этих пьяных ночей, покаянную искренность пьяниц, достоевский надрыв стукачей, эту водочку, эти грибочки, этих девочек, эти грешки и под утро заместо примочки водянистые Блока стишки; наших бардов картонные копья и актерскую их хрипоту, наших ямбов пустых плоскостопье и хореев худых хромоту; оскорбительны наши святыни, все рассчитаны на дурака, и живительной чистой латыни мимо нас протекала река. Вот уж правда--страна негодяев: и клозета приличного нет",-- сумасшедший, почти как Чаадаев, так внезапно закончил поэт. Но гибчайшею русскою речью что-то главное он огибал и глядел словно прямо в заречье, где архангел с трубой погибал. * * * ... в "Костре" работал. В этом тусклом месте, вдали от гонки и передовиц, я встретил сто, а может быть, и двести прозрачных юношей, невзрачнейших девиц. Простуженно протискиваясь в дверь, они, не без нахального кокетства, мне говорили: "Вот вам пара текстов". Я в их глазах редактор был и зверь. Прикрытые немыслимым рваньем, они о тексте, как учил их Лотман, судили как о чем-то очень плотном, как о бетоне с арматурой в нем. Все это были рыбки на меху бессмыслицы, помноженной на вялость, но мне порою эту чепуху и вправду напечатать удавалось. Стоял мороз. В Таврическом саду закат был желт, и снег под ним был розов. О чем они болтали на ходу, подслушивал недремлющий Морозов, тот самый, Павлик, сотворивший зло. С фанерного портрета пионера от холода оттрескалась фанера, но было им тепло. И время шло. И подходило первое число. И секретарь выписывал червонец. И время шло, ни с кем не церемонясь, и всех оно по кочкам разнесло. Те в лагерном бараке чифирят, те в Бронксе с тараканами воюют, те в психбольнице кычат и кукуют, и с обшлага сгоняют чертенят. * * * Покуда Мельпомена и Евтерпа настраивали дудочки свои, и дирижер выныривал, как нерпа, из светлой оркестровой полыньи, и дрейфовал на сцене, как на льдине, пингвином принаряженный солист, и бегала старушка-капельдинер с листовками, как старый нигилист, улавливая ухом труляля, я в то же время погружался взглядом в мерцающую груду хрусталя, нависшую застывшим водопадом: там умирал последний огонек, и я его спасти уже не мог. На сцене барин корчил мужика, тряслась кулиса, лампочка мигала, и музыка, как будто мы--зека, командовала нами, помыкала, на сцене дама руки изломала, она в ушах производила звон, она производила в душах шмон и острые предметы изымала. Послы, министры, генералитет застыли в ложах. Смолкли разговоры. Буфетчица читала "Алитет уходит в горы". Снег. Уходит в горы. Салфетка. Глетчер. Мраморный буфет. Хрусталь--фужеры. Снежные заторы. И льдинами украшенных конфет с медведями пред ней лежали горы. Как я любил холодные просторы пустых фойе в начале января, когда ревет сопрано: "Я твоя!", и солнце гладит бархатные шторы. Там, за окном, в Михайловском саду лишь снегири в суворовских мундирах, два льва при них гуляют в командирах с нашлепкой снега--здесь и на заду, А дальше--заторошена Нева, Карелия и Баренцева лужа, откуда к нам приходит эта стужа, что нашего основа естества. Все, как задумал медный наш творец,-- у нас чем холоднее, тем интимней, когда растаял Ледяной дворец, мы навсегда другой воздвигли--Зимний. И все же, откровенно говоря, от оперного мерного прибоя мне кажется порою с перепоя-- нужны России теплые моря! * * * ТРИНАДЦАТЬ Стоит позволить ресницам закрыться, и поползут из-под сна-кожуха кривые карлицы нашей кириллицы, жуковатые буквы ж, х. Воздуху! - как объяснить им попроще, нечисть счищая с плеча и хлеща веткой себя,--и вот ты уже в роще, в жуткой чащобе ц, ч, ш, щ. Встретишь в берлоге единоверца, не разберешь--человек или зверь. "Е-е-ю-я",--изъясняется сердце, а вырывается: "ъ, ы, ь". Видно, монахи не так разрезали азбуку: за буквами тянется тень. И отражается в озере-езере, осенью-есенью, олень-елень. * * * Земную жизнь пройдя до середины, я был доставлен в длинный коридор. В нелепом платье бледные мужчины вели какой-то смутный разговор. Стучали кости. Испускались газы, и в воздухе подвешенный топор угрюмо обрубал слова и фразы: все ху да ху, да е мае, да бля-- печальны были грешников рассказы. Один заметил, что за три рубля сегодня ночью он кому-то вдует, но некто, грудь мохнатую скобля, ему сказал, что не рекомендует, а третий, с искривленной головой, воскликнул, чтоб окно закрыли--дует. В ответ ему раздался гнусный вой, развратный, негодующий, унылый, но в грязных робах тут вошел конвой, и я был унесен нечистой силой. Наморща лобик, я лежал в углу. Несло мочой, карболкой и могилой. В меня втыкали толстую иглу меня поили горечью полынной. К холодному железному столу потом меня доской прижали длинной, и было мне дышать запрещено во мраке этой комнаты пустынной. И хриплый голос произнес: "Кино>?. В ответ визгливый: "Любоваться нечем". А тот: "Возьми и сердце заодно". А та: "Сейчас, сперва закончу печень". И мой фосфоресцировал скелет, обломан, обезличен, обесцвечен, корявый остов тридцати трех лет. * * * РАЗГОВОР "Нас гонят от этапа до этапа, А Польше в руки все само идет-- Валенса, Милош, Солидарность, Папа, у нас же Солженицын, да и тот Угрюм-Бурчсев и довольно средний прозаик". "Нонсенс, просто он последний романтик". "Да, но если вычесть "ром"", "Ну, ладно, что мы, все-таки, берем?" Из омута лубянок и бутырок приятели в коммерческий уют всплывают, в яркий мир больших бутылок. "А пробовал ты шведский "Абсолют", его я называю "соловьевка", шарахнешь--и софия тут как тут". "А, все же, затрапезная столовка, где под столом гуляет поллитровка.., нет, все-таки, как белая головка, так западные водки не берут". "Прекрасно! ностальгия по сивухе! А по чему еще--по стукачам? по старым шлюхам, разносящим слухи? по слушанью "Свободы" по ночам? по жакту? по райкому? по погрому? по стенгазете "За культурный быт"?" "А, может, нам и правда выпить рому -- уж этот точно свалит нас с копыт". * * * НА РОЖДЕСТВО Я лягу, взгляд расфокусирую, звезду в окошке раздвою и вдруг увижу местность сирую, сырую родину свою. Во власти оптика-любителя не только что раздвои и - сдвой, а сдвой Сатурна и Юпитера чреват Рождественской звездой. Вослед за этой, быстро вытекшей и высохшей, еще скорей всходили над Волховом и Вытегрой звезда волхвов, звезда царей. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Звезда взойдет над зданьем станции, и радио в окне сельпо программу по заявкам с танцами прервет растерянно и, по- медлив малость, как замолится о пастухах, волхвах, царях, о коммунистах с комсомольцами, о сброде пьяниц и нерях. Слепцы, пророки трепотливые, отцы, привыкшие к кресту, как эти строки терпеливые, бредут по белому листу. Где розовою промокашкою вполнеба запад возникал, туда за их походкой тяжкою Обводный тянется канал. Закатом наскоро промокнуты, слова идут к себе домой и открывают двери в комнаты, давно покинутые мной. * * * С. К. И, наконец, остановка "Кладбище". Нищий, надувшийся, словно клопище, в куртке-москвичке сидит у ворот. Денег даю ему - он не берет. Как же, твержу, мне поставлен в аллейке памятник в виде стола и скамейки, с кружкой, поллитрой, вкрутую яйцом, следом за дедом моим и отцом. Слушай, мы оба с тобой обнищали, оба вернуться сюда обещали, ты уж по списку проверь, я же ваш, ты уж, пожалуйста, ты уж уважь. Нет, говорит, тебе места в аллейке, нету оградки, бетонной бадейки, фото в овале, сирени куста, столбика нету и нету креста. Словно я Мистер какой-нибудь Твистер, не подпускает на пушечный выстрел, под козырек, издеваясь, берет, что ни даю - ничего не берет. * * * СТИХИ О РОМАНЕ I Знаем эти толстовские штучки: с бородою, окованной льдом, из недельной московской отлучки воротиться в нетопленый дом. "Затопите камин в кабинете. Вороному задайте пшена. Принесите мне рюмку вина. Разбудите меня на рассвете". Погляжу на морозный туман и засяду за длинный роман. Будет холодно в этом романе, будут главы кончаться "как вдруг">: будет кто-то сидеть на диване и посасывать длинный чубук, будут ели стоять угловаты, как стоят мужики на дворе, и, как мост, небольшое тире свяжет две недалекие даты в эпилоге (когда старики на кладбище придут у реки)- Достоевский еще молоденек, только в нем что-то есть, что-то есть. "Мало денег, - кричит, - мало денег. Выиграть тысяч бы пять или шесть. Мы заплатим долги, и в итоге будет водка, цыгане, икра. Ах, какая начнется игра! После старец нам бухнется в ноги и прочтет в наших робких сердцах слово СТРАХ, слово КРАХ, слово ПРАХ. Грусть-тоска. Пой, Агаша. Пей, Саша. Хорошо, что под сердцем сосет..." Только нас описанье пейзажа от такого запоя спасет. "Красный шар догорал за лесами, и крепчал, безусловно, мороз, но овес на окошке пророс..." Ничего, мы и сами с усами. Нас не схимник спасет, нелюдим, лучше в зеркало мы поглядим. I I Я неизменный Карл Иваныч. Я ваших чад целую на ночь. Их географии учу. Порой одышлив и неряшлив, я вас бужу, в ночи закашляв, молясь и дуя на свечу. Конечно, не большая птица, но я имею, чем гордиться: я не блудил, не лгал, не крал, не убивал--помилуй Боже,-- я не убийца, нет, но все же, ах, что же ты краснеешь, Карл? Был в нашем крае некто Шиллер, он талер у меня зажилил. Была дуэль. Тюрьма. Побег. Забыв о Шиллере проклятом, verfluchtes Fatum - стал солдатом -- сражений дым и гром побед. Там пели, там "ура" вопили, под липами там пиво пили, там клали в пряники имбирь. А здесь, как печень от цирроза, разбухли бревна от мороза, на окнах вечная Сибирь. Гуляет ветер по подклетям. На именины вашим детям я клею домик (ни кола ты не имеешь, старый комик, и сам не прочь бы в этот домик). Прошу, взгляните, Nicolas. Мы внутрь картона вставим свечку и осторожно чиркнем спичку, и окон нежная слюда засветится тепло и смутно, уютно станет и гемютно, и это важно, господа! О, я привью германский гений к стволам российских сих растений. Фольга сияет наобум. Как это славно и толково, кажись, и младший понял, Лева, хоть увалень и тугодум. * * * ОДИН ДЕНЬ ЛЬВА ВЛАДИМИРОВИЧА Перемещен из Северной и Новой Пальмиры и Голландии, живу здесь нелюдимо в Северной и Новой Америке и Англии. Жую из тостера изъятый хлеб изгнанья и ежеутренне взбираюсь по крутым ступеням белокаменного зданья, где пробавляюсь языком родным. Развешиваю уши. Каждый звук калечит мой язык или позорит. Когда состарюсь, я на старый юг уеду, если пенсия позволит. У моря над тарелкой макарон дней скоротать остаток по-латински, слезою увлажняя окоем, как Бродский, как, скорее, Баратынский. Когда последний покидал Марсель, как пар пыхтел и как пилась марсала, как провожала пылкая мамзель, как мысль плясала, как перо писало, как в стих вливался моря мерный шум, как в нем синела дальняя дорога, как не входило в восхищенный ум, как оставалось жить уже немного, Однако что зевать по сторонам. Передо мною сочинений горка. "Тургенев любит написать роман Отцы с Ребенками". Отлично, Джо, пятерка! Тургенев любит поглядеть в окно. Увидеть нив зеленое рядно. Рысистый бег лошадки тонконогой. Горячей пыли пленку над дорогой. Ездок устал, в кабак он завернет. Не евши, опрокинет там косушку... И я в окно - а за окном Вермонт, соседний штат, закрытый на ремонт, на долгую весеннюю просушку. Среди покрытых влагою холмов каких не понапрятано домов, какую не увидишь там обитель: в одной укрылся нелюдимый дед, он в бороду толстовскую одет и в сталинский полувоенный китель. В другой живет поближе к небесам кто, словеса плетя витиевато, с глубоким пониманьем описал лирическую жизнь дегенерата. Задавши студиозусам урок, берем газету (глупая привычка). Ага, стишки. Конечно, "уголок", "колонка" или, сю-сю-сю, "страничка". По Сеньке шапка. Сенькин перепрыг из комсомольцев прямо в богомольцы свершен. Чем нынче потчуют нас в рыг- аловке? Угодно ль гонобольцы? Все постненькое, Божий рабы? Дурные рифмы. Краденые шутки. Накушались. Спасибо. Как бобы шевелятся холодные в желудке. Смеркается. Пора домой. Журнал московский, что ли, взять как веронал. Там олух размечтался о былом, когда ходили наши напролом и сокрушали нечисть помелом, а эмигранта отдаленный предок деревню одарял полуведром. Крути, как хочешь, русский палиндром барин и раб, читай хоть так, хоть эдак, не может раб существовать без бар. Сегодня стороной обходим бар. . Там хорошо. Там стелется, слоист, сигарный дым. Но там сидит славист. Опасно. До того опять допьюсь, что перед ним начну метать свой бисер и от коллеги я опять добьюсь, чтоб он опять в ответ мне пошлость ....: "Ирония не нужно казаку, you sure could use some domestication *, недаром в вашем русском языку такого слова нет--sophistication"**. Есть слово "истина". Есть слово "воля". Есть из трех букв--"уют". И "хамство" есть. Как хорошо в ночи без алкоголя слова, что невозможно перевесть, бредя, пространству бормотать пустому. На слове "падло" мы подходим к дому. Дверь за собой плотней прикрыть, дабы в дом не прокрались духи перекрестков. В разношенные шлепанцы стопы вставляй, поэт, пять скрюченных отростков. Еще проверь цепочку на двери. Приветом обменяйся с Пенелопой. Вздохни. В глубины логова прошлепай. И свет включи. И вздрогни. И замри ... А это что еще такое? А это--зеркало, такое стеклецо, чтоб увидать со щеткой за щекою судьбы перемещенное лицо. ----------- * "you sure could use some domestication",- "уж вам бы пошло на пользу малость дрессировки" (англ.). ** sophistication - очень приблизительно: "изысканность" (англ.). ХБ-2 То ль на сердце нарыв, то ли старый роман, то ли старый мотив, ах, шарманка, шарман, то ль суставы болят, то ль я не молодой, Хас-Булат, Хас-Булат, Хас-Булат удалой, бедна сакля твоя, бедна сакля моя, у тебя ни шиша, у меня ни шиша, сходство наших жилищ в наготе этих стен, но не так уж я нищ, чтобы духом блажен, и не так я богат, чтобы сходить за вином, распродажа лопат за углом в скобяном, от хлопот да забот засклерозились мы, и по сердцу скребет звук начала зимы. * * * МОЯ КНИГА Ни Риму, ни миру, ни вену, ни в полный внимания зал-- в Летейскую библиотеку, как злобно Набоков сказал. В студеную зимнюю пору ("однажды" - за гранью строки) гляжу, поднимается в гору (спускается к брегу реки) усталая жизни телега, наполненный хворостью воз. Летейская библиотека, готовься к приему всерьез. Я долго надсаживал глотку и вот мне награда за труд: не бросят в Харонову лодку, на книжную полку воткнут.