ь, что ни ей нельзя иметь дело с любовником, ни тебе - с наложницей, - а сам не поступаешь так. Поэтому нужно порой привести тебя в память: таким вещам следует не лежать в запасе, а быть под рукой. Что полезно для нас, нужно часто встряхивать, часто взбалтывать, ибо оно должно быть не только известно нам, но и всегда наготове. К тому же так и очевидное становится обычно еще очевиднее. - (27) "Если то, чему ты поучаешь, сомнительно, надобны вдобавок доказательства, - и выходит, что полезны они, а не поученья". - А что если и без всяких доказательств поможет сила влияния самого вразумляющего? так же, как ответы правоведов действительны, даже если не приведено основание? И потом то, чему поучают, весомо и само по себе, особенно если оно вплетено в стихи или в свободной речи сжато в изреченье. Возьми хоть Катоновы слова: "Покупай не то, что нужно, а что-необходимо. А чего не нужно, за то и асе отдать дорого" 4. А каковы изречения, или высказанные оракулом или подобные им: "Береги время! Познай себя!" (28) И разве ты будешь требовать обоснований, услышав от кого-нибудь такие стихи? Забвение - лекарство от любых обид, Храбрым фортуна помощница. Ленивый сам себе помеха.5 Таким словам не нужны заступники: они задевают чувства и приносят пользу силою самой природы. (29) В душе заключены семена всех благородных дел, и вразумленья пробуждают их, - так искра, если помочь ей легким дуновеньем, выпускает на волю свой огонь. Добродетель выпрям ляется от малейшего прикосновения и толчка. Кроме того, в душе есть нечто слишком глубоко запрятанное; оно-то и освобождается, будучи произнесенным. Есть и лежащее разрозненно, чего неопытный ум не может собрать воедино. Значит, все это должно быть сведено и связано, чтобы стать сильнее и поднять душу выше. (30) А иначе, если наставленья ничего не дают, надо упразднить всякое образование и довольствоваться одною природой. Кто так говорит, тот не видит, что один человек по природе подвижен и остер умом, другой медлителен и туп и, во всяком случае, один умнее другого. Сила природного ума растет, питается наставленьями, к врожденным убежденьям он присоединяет новые и исправляет превратные. - (31) "Если кому неизвестны правильные основоположенья, в чем вразумления помогут ему, опутанному пороками?" Понятно, освободиться от них! Ведь врожденные задатки в нем не угасли, а только затемнены и задавлены, они и так пытаются прорваться ввысь, одолев все злое, а обретя защиту и помощь в наставлениях, и совсем укрепятся, - если только они не отравлены и не убиты долгою заразой, потому что тогда обучение философии их не восстановит, каким бы ни было оно усиленным. В чем разница между основоположениями философии и наставлениями? Только в том, что первые это общие наставления, а вторые - на случай. Учат и те, и другие, но одни - в целом, другие - по частям. - (32) "Если кто усвоил правильные и честные основоположения, того излишне вразумлять". - Ничуть не бывало! Пусть он обучен тому, что надлежит делать, но не всегда ясно видит это. Ведь не только страсти мешают нам поступать благородно, но и неумение найти то, что требуется в том или другом деле. Иногда строй нашей души хорош, но она ленива и неопытна в отыскании путей к выполнению долга, а их-то и указывают наставленья. - (33) "Избавь его от ложных мнений о благе и зле, замени их истинными - и вразумленьям нечего будет делать". - Без сомненья, душа обретает таким образом правильный строй, - но не только таким. Хотя из многих доводов и сделан вывод, что есть благо и что - зло, но и наставленьям кое-что остается на долю: ведь и разумность, и справедливость состоят в исполнении обязанностей, а в чем наши обязанности, растолковывают наставленья. (34) И еще правильное сужденье о добре и зле подтверждается исполненьем обязанностей, к которому нас приводят наставления. И основоположения, и наставленья друг с другом согласны: и первые не могут быть впереди без того, чтобы за ними не следовали вторые, и вторые идут за ними в свой черед, показывая, что первые - впереди. - (33) "Наставлений бессчетное множество". - Неверно! Тех, что относятся к вещам самым важным и необходимым, - не бессчетное множество. И не так уж различаются они в зависимости от места, времени и лица. Да и тут можно дать общие наставления. - (36) "Нельзя вылечить наставлениями безумье; значит, и злонравие тоже". - И это не так. Избавив от безумия, ты возвращаешь здоровье; а за изгнанием ложных мнений не сразу приходит уменье видеть, что следует делать, а если и приходит, то вразумленье укрепляет правильность суждений о благе и зле. Неправда и то, что наставленья для безумцев бесполезны: пусть одни они не исцеляют, но помогают лечению, а предупрежденье и порицанье держит безумных в узде. Я говорю о тех, у кого разум поврежден, а не отнят. - (37) "И законы не могут добиться, чтобы мы поступали, как должно, а что такое законы, как не наставленья вперемежку с угрозами?" - Прежде всего, они потому и не убеждают, что грозят, наставленья же не заставляют, а уговаривают. Потом законы страхом удерживают от злодейства, наставленья поощряют к выполнению обязанностей. Прибавь к этому, что и законы полезны для добрых нравов, по крайней мере если они не только повелевают, но и учат. (38) Тут я не согласен с Посидонием, который говорит: "Мне не нравится, что к Платоновым законам приложены их основания: ведь закон должен быть краток, чтобы невеждам легче было его усвоить. Он как божественный голос свыше, приказывает, а не обсуждает. По-моему, нет ничего холоднее и нелепее, чем закон со вступлением. Вразумляй меня, говори, что я должен делать! Я не учусь, а подчиняюсь". - Законы поистине полезны: ведь мы видим, что в государствах с дурными законами и нравы дурные. - "Но полезны-то они не для всех". - (39) И философия так же, однако от этого она не становится бесполезной и бессильной образовать наши души; а что такое философия, как не закон жизни? Но допустим, что законы бесполезны; из этого не следует, что бесполезны и увещанья. Либо тогда уж признай, что утешать, разубеждать, ободрять, порицать, хвалить также бесполезно. Ведь эти речи - разного рода вразумления, благодаря им достигаем мы совершенного состояния души. (40) Ничто так не облагораживает душу, ничто так не возвращает на прямой путь колеблющихся и склонных к порочности, как общенье с людьми добра. Часто видеть их, часто слышать - все это постепенно проникает в сердце и обретает силу наставления. Право, даже встретить мудреца полезно: есть в великом человеке нечто такое, что и без слов действует благотворно. (41) Я затрудняюсь сказать тебе, откуда это действие, но понимаю, что оно есть. Как говорит Федон6, "укус мелких тварей нечувствителен, до того тонка и обманчива их вредящая сила; место укуса вспухает, но и в опухоли не видно ранки. То же самое - и общение с людьми мудрыми: ты и не заметишь, как и когда оно принесло тебе пользу, но пользу от него заметишь". - (42) Ты спросишь, к чему это все. - Добрые наставления, как и добрые примеры, если они всегда с тобой, принесут пользу. Пифагор говорит, что иной становится душа у входящих во храм, созерцающих вблизи изваянья богов, ожидающих голоса некого оракула. (43) Кто станет отрицать, что некоторые наставления поражают даже самых неискушенных? Например, эти изреченья, такие короткие, но такие весомые: Ничего сверх меры! Для тех, кто жаден, всякая корысть мала. Что ты другим, того же от других ты жди.7 Слыша это, мы чувствуем некий удар, и нельзя уже ни сомневаться, ни спрашивать "почему?". Вот до чего захватывает, даже и без всякого обоснованья, истина. (44) Если благоговение смиряет души и обуздывает пороки, то почему же неспособно на это поучение? Если порицание может устыдить, почему и поучение, даже прибегая к одним лишь наставленьям, не в силах добиться того же? Конечно, действует больше и проникает глубже такое поученье, которое подкрепляет наставления разумными доводами, прибавляет, почему надо сделать то или это и какая награда ждет сделавшего и послушного наставнику. Если есть польза от приказов, то и от вразумлений тоже; но от приказов польза есть, - а значит, есть она и от поучений. (45) Добродетель разделяется на две части: на созерцание истины и поступки. Созерцать учит образованье, действовать - поучение. Правильные поступки и упражняют, и обнаруживают добродетель; если убеждающий поступить так полезен тебе, то полезен будет и поучающий тебя. Итак, если правильно поступать необходимо для добродетели, а как поступать правильно, указывает поучение, стало быть, и оно необходимо. (46) Две вещи больше всего укрепляют дух: вера в истину и вера в себя. И то. и другое дается поучением, потому что ему верят, и, поверив, чувствуют в душе великое вдохновение и веру в себя; значит, вразумление вовсе не излишне. Марк Агриппа8 из всех, получивших от гражданской войны славу и могущество, один был удачлив не в ущерб народу, и он говорил, что многим обязан такому изречению: "Согласием поднимается и малое государство, раздором рушится и самое великое"9. Благодаря этим словам, он стал, как сам говорит, и добрым братом, и другом. (47) Если такие изреченья, глубоко воспринятые в душу, образовывают ее, то неужели неспособна на это та часть философии, которая слагается из таких изречений? Добродетель дается отчасти обучением, отчасти упражнением, - ибо нужно и учиться, и закреплять выученное делом. А если это так, полезны не только постановления мудрости, но и наставленья: они словно указом сдерживают и обуздывают страсти. - (48) "Философия двояка: это и знания, и душевные свойства. Кто приобрел знания и понял, что следует делать и чего избегать, тот еще не мудрец, если его душа не преобразилась в соответствии с выученным. А третья часть философии - наставленья - исходит из первых двух: из основоположений и свойств души; и коль скоро их обеих довольно для совершенной добродетели, третья оказывается излишней". - (49) Но так и утешение окажется излишним, потому что и оно исходит из тех же частей, и поощрение, и убеждение, и само доказательство, потому что источник всех их свойства души сильной и сохраняющей свой строй. Пусть они и берут начало от наилучших свойств души, но эти наилучшие свойства и создают их, и создаются ими. (50) И потом все, что ты говоришь, относится только к мужу совершенному, поднявшемуся на вершины человеческого счастья. А к ним приходят медленно; между тем и всякому, не достигшему совершенства, но стремящемуся к нему, нужно показать, какую дорогу избрать в своих поступках. Мудрость, быть может, выберет ее и без вразумления, - она ведь привела уже душу к тому, что та иначе как верным путем не двинется. А кому послабее нужен кто-нибудь идущий впереди: "Этого избегай, делай так". (51) Кроме того, нельзя ждать, покуда такой человек сам узнает, что лучше всего делать, тем временем он будет блуждать, и заблужденья не допустят его прийти к тому, чтобы ни в ком не нуждаться. Значит, его нужно направлять, пока он не сможет направлять себя сам. Мальчиков учат по прописям: охватив детские пальцы, чужая рука водит ими по изображению букв, потом детям велят подражать образцам, улучшая по ним почерк; так и наша душа получает пользу, обучаясь по прописям. (52) Вот чем доказывается, что вся эта часть философии вовсе не лишняя. Дальше спрашивается, довольно ли ее одной, чтобы создать мудреца. Этому вопросу мы посвятим особый день; а пока и без всяких доказательств разве не ясно, что нам нужен некий помощник, чьи наставления противоборствовали бы наставленьям толпы? (53) Ни один голос не доносится до нашего слуха безнаказанно: нам вредят, желая нам блага, вредят, проклиная, - потому что и проклятья сеют в нас ложные страхи, и добрые пожелания любящих учат дурному. Они отсылают нас к благам далеким, неверным и ускользающим, хотя мы можем добыть счастье и дома. (54) Невозможно, я повторяю, идти правильным путем: в сторону тянут родичи, тянут рабы. Никто не заблуждается про себя, всякий заражает безумием ближних и заражается от них. Каждый в отдельности вмещает все пороки толпы, потому что толпа наделяет ими каждого. Любой, делая другого хуже, становится хуже и сам; обучившись низости, всякий учит ей; а в итоге получается та безмерная гнусность, в которой собрано воедино все худшее, что известно каждому. (55) Пусть же будет при нас некий опекун, который и за ухо дернет, и даст отпор людским толкам, и окриком заглушит похвалы толпы. Ты ошибаешься, полагая, будто наши пороки рождены с нами: они нас настигли, внесены в нас извне. Так пусть частые вразумления оборонят нас от мнений, провозглашаемых вокруг. (56) Природа не навязывает нам ни одного порока, она производит нас на свет незапятнанными и свободными. Ничто разжигающее нашу алчность не поместила она на виду, но бросила нам под ноги и золото, и серебро, давая попирать и топтать все то, из-за чего попирают и топчут нас. Она подняла наше лицо к небу, пожелав, чтобы мы, глядя вверх, видели все, что она создала величавым и дивным: восход и закат, и плавный ход мчащейся вселенной, днем открывающий взору земное, ночью небесное, и движенье светил, медленное, если сравнить его с бегом целого, но быстрое, если вспомнить, какие пространства обегают они с никогда не перемежающейся скоростью, и все прочее, достойное восхищения, что либо появляется в свой черед, либо мелькает, движимое внезапными причинами, как, например, огненные борозды в ночи, и зарницы в разверзающемся без всякого шума и стука небе, и огни в виде столпов, балок и еще многого. (57) Все это она поместила над нами, а вот золото и серебро и железо, никогда не знающее из-за них мира, она скрыла, ибо к нам в руки они попадают на горе. Мы сами извлекаем на свет то, из-за чего будем сражаться, мы сами, раскидав груды земли, вы капываем и причину, и орудие своей гибели; мы вручили нашу пагубу фортуне и не стыдимся ставить выше всего то, что лежало в земле ниже всего. (58) Ты хочешь убедиться, что блеск, ослепивший тебе глаза, обманчив? Пока металлы погружены в грязь и облеплены ею, нет ничего отвратительнее, ничего тусклее! Когда их вытаскивают из тьмы длиннейших копей, покуда они не отделены от родной грязи и не стали тем, что есть, нет ничего безобразнее! Наконец, взгляни на мастеров, чьи руки очищают этот род бесплодной, безобразной земли! Ты увидишь, сколько на них копоти! (59) А ведь душу эти металлы пачкают больше, чем тело! Больше грязи на их владетеле, чем на изготовителе! Значит, необходимо, чтобы тебя вразумляли, чтобы при тебе был благомыслящий защитник, чтобы среди великого шума и суматохи лживых речей слышался хоть один голос... Какой голос? Да тот, что шепнет тебе на ухо, оглушенное криками честолюбцев, спасительное слово; что скажет: (60) "Нечего завидовать тем, кого толпа зовет великими и счастливыми; незачем из-за плеска рук терять здравый ум и спокойствие духа; незачем тебе гнушаться собственной безмятежностью из-за вон того, шествующего среди фасций в пурпурном одеянье, незачем считать его счастливее себя потому, что перед ним расчищают дорогу, а тебя ликтор прогоняет с пути. Если хочешь власти, и тебе полезной, и никому не тягостной, - изгони пороки! (61) Много найдется таких, что подожгут города, разрушат то, что было неприступным много веков и благополучным много поколений, взгромоздят насыпь вровень с крепостным холмом, возведенные на невиданную высоту стены сокрушат таранами и другими орудиями. Есть много таких, что погонят прочь войска, будут неотступно грозить неприятелю с тыла, дойдут, залитые кровью, до великого моря; но и они, победители, побеждены алчностью. При их приближении никто не в силах сопротивляться, но и они не в силах сопротивляться честолюбию и жестокости; когда казалось, что они гонят врагов, их самих гнали. (62) Несчастного Александра гнала и посылала в неведомые земли безумная страсть к опустошению. Или, по-твоему, здрав умом тот, кто начал с разгрома Греции, где сам был воспитан? кто отнял у каждого города то, что там было лучшего, заставив Спарту рабствовать, Афины - молчать? кто, не довольствуясь поражением многих государств, либо побежденных, либо купленных Филиппом 10, стал опрокидывать другие в других местах, неся оружье по всему свету? чья жестокость нигде не остановилась, уставши, - наподобие диких зверей, загрызающих больше добычи, чем требует голод? (63) Уже множество царств он слил в одно; уже греки и персы боятся одного и того же; уже носят ярмо племена, свободные даже от власти Дария; а он идет дальше океана, дальше солнца, негодует, что нельзя нести победу по следам Геркулеса и Либера10 еще дальше, он готов творить насилие над самой природой. Он не то что хочет идти, но не может стоять, как брошенные в пропасть тяжести, для которых конец паденья - на дне. (64) И Гнея Помпея не разум и доблесть убеждали вести войны, междоусобные и внешние, а безумная страсть к ложному величию 12. Он шел то на серторианские войска в Испании, то против пиратов, чтобы установить мир на морях; (65) но все это были только предлоги продлить свою власть. Что влекло его в Африку, что на север, что против Митридата, что в Армению и во все уголки Азии? Конечно, бесконечная жажда подняться еще выше, - хотя только ему одному его величье казалось малым. Что толкало Цезаря к роковому для него и для республики исходу? Жажда славы и почестей, не знавшая меры страсть возвышаться над всеми. (66) Он не мог потерпеть над собою даже одного, хотя государство терпело над собою двоих. По-твоему, Гай Марий 13, однажды консул (ибо одно консульство он получил, остальные взял силой), когда разбил кимвров и тевтонов, когда гонялся за Югуртой по африканским пустыням, разве шел против опасностей по веленью доблести? Нет, Марий вел войско, а Мария вело честолюбие. (67) Эти люди, никому не дававшие покоя, сами не ведали покоя, будучи подобны смерчам, которые все захватывают своим вращением, но прежде приведены во вращенье сами и потому налетают с такою силой, что сами над собою не властны. Явившись на беду многим, они на себе чувствуют потом ту губительную силу, которой вредят другим. И не думай, будто кто-нибудь стал счастливым через чужое несчастье. (68) Нужно распустить эту ткань из примеров, окутывающую нам глаза и уши, нужно опорожнить сердце, наполненное пагубными речами. Пусть расчищенное место займет добродетель, - она искоренит все поддельное и прельщающее вопреки истине, она отделит нас от толпы, которой мы слишком уж верим, и вернет нас к правильным сужденьям. В том и состоит мудрость, чтобы обратиться к природе и вернуться туда, откуда изгнало нас всеобщее заблужденье. (69) Большой шаг к исцелению - покинуть подстрекателей безумья, подальше отойти от людей, которые толпятся, заражая друг друга. Хочешь убедиться, что это правда, - погляди, как по-разному живут напоказ народу или для себя. Само по себе одиночество не есть наставник невинности, и деревня не учит порядочности; но где нет свидетеля и зрителя, там утихают пороки, чья награда - указывающие на тебя пальцы и уставившиеся взгляды. (70) Кто наденет пурпур, если некому его показать? Кто прикажет подавать на золоте, ужиная в одиночку? Кто, лежа один в тени сельского дерева, расставит всю свою роскошную утварь? Никто не прихорашивается напоказ самому себе или немногим и близким людям; нет, все пышное убранство своих пороков разворачивают, смотря по числу глазеющих. (71) Это так: поклонник и сообщник - вот кто подстрекает нас на все наши безумства. Добейся, чтобы мы ничего не выставляли напоказ, - и ты добьешься, чтобы мы перестали желать. Честолюбие и роскошь и безудержность хотят подмостков; ты вылечишь их, если спрячешь". (72) Потому-то, если мы живем среди городского шума, пусть будет при нас наставник, который, наперекор хвалителям огромных имуществ, хвалит богатого при малом достатке, измеряющего изобилье потребностью. Наперекор превозносящим милость и власть сильных, пусть зовет почет ным досуг, отданный наукам, и душу, от внешних возвратившуюся к своим благам. (73) Пусть покажет, как блаженствующие на взгляд черни дрожат и цепенеют на этой достойной зависти высоте и держатся о себе совсем иного мнения, чем другие. Ведь то, что прочим кажется высотою, для них есть обрыв. Вот у них и спирает дыханье и начинается дрожь, когда они заглянут в бездну собственного величия. Они думают обо всяческих превратностях, делающих вершину столь скользкой, (74) они страшатся желанного прежде, и счастье, через которое они стали в тягость всем, еще тягостнее гнетет их самих. Тогда они хвалят отрадный и независимый досуг, ненавидят блеск, ищут путей бегства от своего величия, покуда оно не рухнуло. Тут-то ты и увидишь философов от страха, и безумную судьбу, дающую здравые советы. Ибо, словно благополучие и благомыслие несовместимы, мы правильно судим в беде, а удача уносит верные сужденья Будь здоров. Письмо XCV Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты требуешь от меня немедленно расквитаться с тобою и написать о том, что я счел нужным отложить и потом растолковать в свой срок: способна ли та часть философии, которую греки называют napaive_tixif), а мы - назидательной, одна лишь дать совершенную мудрость. - Я знаю, ты не обидишься, даже если я нарушу обещанье. Но я его исполню в подтвержденье пословицы: "Впредь не проси того, чего получить не хочешь". (2) Ведь мы иногда прямо-таки набиваемся на то, от чего отказались бы, будь оно нам предложено. Легкомыслие ли это или угодничество. наказывать его надо скорым согласием на просьбу. Мы слишком часто хотим показать, будто желаем того, чего не желаем. Некто приносит для публичного чтения длиннейшую "Историю", написанную мелко-мелко и плотно скатанную, и, прочитав большую часть, объявляет: "Если хотите, я остановлюсь". Все кричат: "Читай, читай!" - а сами только того и хотят, чтобы чтец умолк. Мы часто про себя желаем одного, вслух - Другого, и даже богам не говорим правды; но боги либо нас не слушают, либо жалеют. (3) А я отомщу без малейшего милосердия и заставлю тебя читать нескончаемое письмо; и когда ты будешь это делать без всякой охоты, говори: "Я сам накликал беду!" Считай тогда себя одним из тех, кого допекает жена, высватанная с великими хлопотами, кому опостылели богатства, собранные ценой обильного пота, кого до муки тяготят почетные должности, ради которых шли на любые уловки и труды, словом, одним из совиновников собственных бед. (4) А теперь попробую, пропустив вступление, перейти прямо к делу. Говорят так: "Блаженная жизнь складывается из правильных поступков; к правильным поступкам ведут наставленья; значит, наставлений довольно для блаженной жизни". - Но наставленья ведут к правильным поступкам не всегда, а только когда им послушен ум, иногда же, если душу держат в осаде превратные мнения, наставлять ее бесполезно. (5) Потом некоторые, даже поступая правильно, не знают сами, что правильно поступают. Ведь только образованный, прошедший всю науку с начала и постигший ее суть, может соблюсти все статьи, чтобы знать, что надлежит делать, когда, насколько, как и с кем. Другому, даже при самом упорном желании, невозможно вершить то, что велит честность, от всей души, - он будет оглядываться и колебаться. - (6) "Если честные поступки проистекают из наставлений, то их с избытком довольно для блаженной жизни; а так как первое верно, верно и второе". - На это мы ответим: к честным поступкам побуждают наставления, но не одни только наставления. - (7) "Если все науки довольствуются наставлениями, то должна довольствоваться ими и философия, потому что и она есть наука о жизни. Кормчим человека делает тот, кто наставляет его: так поворачивай рулевое весло, так опускай паруса, так двигайся с попутным ветром, так сопротивляйся встречному, а так используй боковой, не благоприятный и не враждебный". И любого наставленья укрепляют в его науке; значит и для науки жить они могут сделать то же". - (8) Но все эти науки заботятся лишь о средствах к жизни, а не о жизни в целом. Поэтому многое мешает им и препятствует извне: надежда, желание, страх. А той, что провозгласила себя наукой о жизни, никогда ничто не помешает оказать свое действие: она опрокидывает преграды и влечет за собой препятствия. Хочешь знать, как несхожи между собой эта и все прочие науки? В тех простительней ошибаться намеренно, а не случайно, в этой величайшая вина погрешить по своей воле. (9) Вот что я имею в виду. Грамматик не покраснеет, заведомо употребив неправильное выражение, и покраснеет, употребив его по неведенью. И намного виновнее перед своей наукой врач, если он не понял, что больной отходит, чем если сделал вид, будто не понял. А в науке жизни намеренное прегрешение постыднее. Прибавь к этому, что во всех науках и искусствах, даже в самых свободных, есть не только наставленья, но и основные правила, - как, например, во врачебном искусстве. Поэтому у Гиппократа - своя школа, у Асклепиада - своя, и своя - у Темисона1. (10) И у каждой из умозрительных наук есть свои основы, которые греки называют 86ур.дта, а мы вольны называть "основоположеньями", или "первичными установлениями", или "исходными утверждениями", - их ты найдешь и в геометрии, и в астрономии. Философия же есть наука и умозрительная, и прикладная, она и созерцает, и действует. Ты ошибаешься, полагая, будто она сулит пользу лишь в земных делах; она метит выше! Она говорит: я исследую весь мир и не остаюсь среди смертных, довольствуясь тем, чтобы убеждать вас или разубеждать; меня манит великое, то, что выше вас: (11) Ибо о сущности высшей небес и богов собираюсь Я рассуждать для тебя и вещей объясняю начала, Все из которых творит, умножает, питает природа И на которые все после гибели вновь разлагает, как говорит Лукреций2. Следовательно, как наука умозрительная, она имеет свои основоположенья. (12) Да что там! Даже того, что следует, не исполнить надлежащим образом, если не усвоено общее правило, как соблюсти в любом деле все статьи наших обязанностей; этого не сделать тому, кто получил наставления на каждый случай, а не общие. Если их дают по частям, они бессильны и, так сказать, не пускают корней. А основоположенья - это то, что укрепляет наш дух, сохраняет наше спокойствие и безмятежность, объемлет всю жизнь и всю природу. Разница между основоположеньями философии и наставлениями та же, что между первоначальными веществами и отдельными предметами: вторые зависят от первых, первые суть причины вторых, да и всего на свете. - (13) "Древняя мудрость поучает только тому, что надо делать и чего избегать, - а люди тогда были лучше. Когда ученых стало больше, хороших стало меньше, потому что простая и очевидная добродетель превратилась в темную и велеречивую науку, и учат нас рассуждать, а не жить". - (14) Без сомнения, древняя мудрость, особенно при своем рождении, была, как вы говорите, безыскусственна; так и прочие науки, чья тонкость возросла со временем. Но тогда и нужды не было в тщательном лечении. Испорченность еще не выросла настолько и не распространилась так широко; с простыми пороками можно было бороться простыми лекарствами. А теперь нужно строить укрепленья тем заботливей, чем сильнее снаряды, бьющие в нас. (15) Врачеванье сводилось когда-то к знанью немногих трав, которые останавливали кровотеченье, заживляли раны, а потом постепенно оно дошло до нынешнего многообразия. И не удивительно, что у него было меньше дела тогда, когда люди были еще и сильны и крепки телом, а пища легка и не испорчена искусством получать наслаждения. Только потом понадобилась пища, не утоляющая, а разжигающая голод, и придуманы были сотни приправ, распаляющих прожорливость, и то, что было питаньем для проголодавшихся, стало бременем для пятых. (16) От этого и бледность, и дрожь в суставах, где жилы расслаблены вином, и злейшая, чем при голоданье, худоба от поносов; от этого нетвердость ног, всегда заплетающихся, как во хмелю; от этого набухшая влагой кожа по всему телу и живот, растянутый от привычки поглощать больше, чем может вместить; от этого разлитие желчи, вызывающей желтизну бескровного лица, от этого хилость, и внутреннее гниение, и сухие пальцы с окостеневшими суставами, и жилы, либо онемевшие до потери чувствительности, либо трепещущие постоянной дрожью. (17) А что говорить о головокружениях? о мучительной боли в глазах и в ушах? о мурашках, пробегающих по горящему мозгу? о тех частях, через которые мы испражняемся, сплошь изъязвленных изнутри? о бесчисленных видах лихорадок, либо свирепствующих приступами, либо крадущихся тихой сапой, либо грозно нападающих и сотрясающих все члены? (18) К чему упоминать бесчисленное множество других болезней, карающих за страсть к роскоши? Им были не подвержены те, кто еще не растратил здоровья на удовольствия, кто сам себе был и господином, и слугою. Тело закалялось подлин ным трудом, утомленное или бегом, или охотой, или пахотой. Потом ждала их пища, способная понравиться только проголодавшимся. Вот и не было надобности в разнообразной врачебной утвари, в таком множестве железок и склянок. Проста была причина - и простым было здоровье; обилие блюд породило обилие болезней. (19) Взгляни, сколько всего намешала жажда роскоши, опустошительница суши и моря, - чтобы все прошло через одну глотку! Такие разные вещи и не могут соединяться воедино и, проглоченные, перевариваются плохо, потому что каждая действует по-своему. Неудивительно, что и болезни, вызываемые несовместимыми кушаньями, изменчивы и разнообразны, и еда, в которой насильно перемешаны противоположные по природе части, извергается наружу. Вот мы и болеем, как живем, - на множество ладов3. (20) Величайший врач4, создатель этой науки, говорил, что у женщин не выпадают волосы и не болят ноги. Но вот они и волосы теряют, и ноги у них больные. Изменилась не природа женщины, а жизнь5: уравнявшись с мужчинами распущенностью, они уравнялись с ними и болезнями. (21) Женщины и полунощничают, и пьют столько же, состязаясь с мужчинами в количестве масла6 и вина, так же изрыгают из утробы проглоченное насильно, вновь измеряют выпитое, все до капли выблевывая, и так же грызут снег, чтобы успокоить разбушевавшийся желудок. И в похоти они не уступают другому полу: рожденные терпеть, они (чтоб их погубили все боги и богини!) придумали такой извращенный род распутства, что сами спят с мужчинами, как мужчины. Что же удивительного, если величайший врач, лучший знаток природы, попался во лжи, и есть столько плешивых и подагрических женщин? Из-за таких пороков они потеряли преимущества своего пола и, перестав быть женщинами, приговорили себя к мужским болезням. (22) В старину врачи не умели учащать приемы пищи и поддерживать вином слабеющее сердцебиение, не умели отворять кровь и облегчать затяжную болезнь баней и потением, не умели, связав руки и ноги, скрытую в глубине болезнетворную силу оттягивать к конечностям. Им не было нужды, по малочисленности угроз, выискивать множество средств помощи. (23) А теперь до чего дошла порча здоровья! Это мы платим пеню за переходящую всякую меру и закон страсть к наслаждениям. Сочти поваров - и перестанешь удивляться, что болезней так много. Все науки отступили вспять, и наставники свободных искусств сидят в пустых углах, никем не посещаемые. В школах философов и риторов ни души, зато как многолюдно на кухнях у чревоугодников, сколько молодежи там теснится у печки! (24) Я не говорю о толпах несчастных мальчишек, которых по окончании пира ждут в спальне новые надругательства, не говорю о целом войске юнцов-наложников, разделенном по племенам и мастям, - чтобы все были одинаково гладки, у всех одинаково отрос первый пушок, одинаковы были волосы, - не дай бог, если среди курчавых окажется один с прямыми прядями! Не говорю о толпах пекарей, не говорю о прислужниках, которые по знаку разбегаются за новыми блюдами. Столько людей - и всем дает работу одна утроба! Неужели, по-твоему, грибы, этот вкусный яд, не делают своего дела исподтишка, даже если сразу не вредят? (25) Неужели ты думаешь, будто от этого летнего снега не твердеет печень? Неужели ты считаешь, что податливая мякоть этих устриц, раскормленных в иле, не оставляет в желудке тяжелого осадка? Неужели ты полагаешь, будто союзническая приправа7, эта драгоценная сукровица протухших рыб, -не жжет соленой жижей наших внутренностей? Неужели, по твоему, эти гноящиеся куски, что идут в рот прямо с огня, остывают у нас в утробе без всякого вреда? Какою мерзкой отравой потом рыгается! Как мы сами себе противны, когда дышим винным перегаром! Можно подумать, будто съеденное не переваривается внутри, а гниет! (26) Я вспоминаю, что когда-то много говорили об изысканном блюде, в которое наши лакомки, поспешая к собственной погибели, намешали все, за чем они обычно проводят день: съедобные части венериных и иглистых раковин и устриц были разделены проложенными между ними морскими ежами, сверху лежал слой краснобородок, без чешуи и без костей. (27) Лень уже есть все по отдельности - и вот на стол подают то, что должно получиться в сытом животе. Не хватает только, чтобы все приносилось уже пережеванным! Впрочем, и не хватает самую малость: ведь скорлупа снята, кости вынуты, вместо зубов потрудились повара. - "Лакомиться всем по отдельности стало тяжко - пусть все стряпают вместе, чтобы вкус был один. Зачем мне протягивать руку за чем-нибудь одним? Пусть подадут все сразу, пусть будет сложено вместе и соединено столько, что хватило бы на украшение многих перемен! (28) Пусть знают те, что утверждают, будто все это нужно мне для похвальбы и ради тщеславия: я не выставляю мои яства напоказ, а даю вам их разгадывать. Что всегда бывает отдельно, то пусть будет вместе под одной подливкой; пусть не отличаются друг от друга устрицы, морские ежи, иглистые раковины, краснобородки, перемешанные и сваренные заодно". - Право, в блевотине пища перемешана не меньше! (29) И насколько сложны эти блюда, настолько же разные, многовидные и непонятные болезни порождаются ими; и врачебное искусство начало вооружаться против них многими способами лечения, многими наблюдениями. То же самое говорю я и о философии. Когда-то, среди не столь тяжких грешников, излечимых даже легким уходом, она была проще; а против нынешнего разрушения нравов нужно испытать все средства. Пусть бы хоть ими можно было остановить эту заразу! (30) Мы безумствуем не только поодиночке, но и целыми народами. Убийства и отдельных убийц мы обуздали; а что войны, что истребленье целых племен - это прославляемое злодейство? Ни алчность, ни жестокость не знают меры. Убийства, совершаемые в одиночку и исподтишка, не так опасны и чудовищны; но жестокости творятся теперь по постановлению сената и народа, и запрещенное частным лицам приказывается от лица государства. (31) За одно и то же преступление платят головою, если оно совершено тайно, а если в солдатских плащах получают хвалы. Людям, кроткому роду, не стыдно радоваться крови друг друга, вести войны и поручать детям продолжать их, меж тем как среди бессловесных и диких животных царит мир. (32) Против такого могучего и повсеместного безумия философия, которой прибавилось труда, накопила столько же сил, сколько прибыло их у противника. Легко было порицать преданных вину и лакомых до изысканных блюд; немного сил нужно было, чтобы привести на путь воздержности душу, когда она едва с него сошла. (33) Теперь-то потребны Сила. и рук быстрота, и наставник надежный - искусство.8 Люди повсюду ищут наслаждений, каждый порок бьет через край. Жажда роскоши скатывается к алчности; честность в забвении; что сулит приятную награду, того не стыдятся. Человека - предмет для другого человека священный - убивают ради потехи и забавы; тот, кого преступно было учить получать и наносить раны, выводится на арену голый и безоружный: чтобы развлечь зрителей, с него требуется только умереть. (34) При такой извращенности нравов нужны средства сильнее обычных, чтобы прогнать застарелые недуги; необходимы основные правила. чтобы искоренить глубоко воспринятые общим убеждением ложные мненья. Вместе с основоположеньями наставления, утешения, ободрения, может статься, и будут достаточно сильны, а сами по себе они не подействуют. (35) Если мы хотим связать людей и вырвать их из плена пороков, пусть научатся различать благо и зло, пусть знают, что все, кроме добродетели, меняет имя и становится то злом, то благом. Как первые узы военной службы - это благочестье, и любовь к знаменам, и священный запрет бежать от них, а потом уже легко требовать с приведенных к присяге всего остального и давать им любые порученья, - так и в тех, кого ты хочешь повести к блаженной жизни, нужно заложить первые основания, внушив им добродетель. Пусть держатся ее с неким даже суеверием, пусть ее любят, пусть иначе, как с нею, не хотят и жить. - (36) "Но что же, разве нет честных людей, которые, и не обучаясь тонкостям, ускользнули от пороков и весьма преуспели, слушаясь одних лишь наставлений?" - Согласен, есть, но в них от природы были счастливые задатки, и ум их на лету ловил благотворные советы. Ведь подобно тому как бессмертные боги не учатся добродетели, наделенные всем от рождения, и благость есть часть их природы, так и некоторые люди особого дарования без долгой науки постигают все, что обычно преподается, и впитывают правила честности, едва услышав о них; эти-то умы так восприимчивы к добродетели и щедры на нее. А у других, слабых и тупых или порабощенных дурной привычкой, долго надо счищать ржавчину с души. (37) Впрочем, преподав основоположенья философии, можно и склонных к добру быстрее поднять до вершины, и кому послабее помочь и избавить их от порочных мнений. Как необходимы эти основоположенья, можешь убедиться вот на чем9. Есть в нас что-то, делающее нас ленивыми в одном, опрометчиво поспешными в другом. Нельзя ни укротить эту дерзость, ни расшевелить эту косность, не уничтоживши их причин: ложного восхищения и ложного страха. Пока они владеют нами, говори сколько угодно: "Это ты должен отцу, это - детям, это друзьям, а то - гостям". Кто попытается - того удержит жадность. Пусть человек знает, что нужно сражаться за родину: его отговорит страх; что ради друзей следует трудиться до седьмого пота: ему помешают наслажденья; что худшая обида для жены - любовница: его вынудит поступать наоборот похоть. (38) Стало быть, так же бесполезно давать наставления, не устранив прежде все преграждающее наставленьям путь, как бесполезно класть у кого-нибудь на виду оружье и пододвигать его ближе, не освободив ему рук, чтобы за оружье взяться. Чтобы душа могла пойти навстречу нашим наставленьям, ее следует освободить. (39) Представим себе человека, поступающего как должно; но он не станет так поступать постоянно и непременно, ибо не будет знать, почему так поступает. Что-то получается у него правильно либо случайно, либо по навыку, но в руках у него не будет мерила, которым бы он проверил свои поступки и поверил бы, что они правильны. Кто порядочен случайно, тот не может обещать, что будет всегда таким же. (40) Далее, благодаря наставленьям ты, быть может, будешь делать то, что следует, - но делать все так, как следует, они тебя не научат, а не научив этому, не приведут и к добродетели. Я согласен, после вразумлений ты сделаешь, что следует, - но этого мало; ведь хвалы заслуживает не сам поступок, но то, как он совершен. (41) Что позорнее роскошного ужина, на который тратится всадническое состояние? 10 Что больше заслуживает цензорской отметки, - особенно когда пир устраивают, как говорят наши кутилы, в честь себя самого и своего гения? Но бывало, что самым скромным людям во столько же сестерциев обходились вступительные пиры 11. Одно и то же, если делается ради обжорства, - позорно, если ради чести, - не навлекает упрека, ибо это уже не мотовство, а трата, освященная обычаем. (42) Когда Тиберию цезарю прислали краснобородку невероятных размеров (почему бы мне не сообщить ее вес и не подзадорить наших обжор? - говорят, в ней было около четырех с половиною фунтов), тот приказал отнести ее на мясной рынок и добавил: "Ну, друзья, либо я во всем ошибаюсь, либо эту рыбу купят Апиций или Публий Октавий 12". И эта его догадка исполнилась сверх всех ожиданий: оба стали тягаться за краснобородку, продаваемую цезарем, и победил Октавий, который, чтобы рыба не досталась Апицию, купил ее за пять тысяч сестерциев, чем стяжал величайшую славу среди своих. Платить такую цену было позорно только для Октавия, - тот, кто послал рыбу Тиберию (впрочем, я и его бы упрекнул), просто восхищен был предметом, достойным, по его мненью, лишь цезаря. (43) Этот сидит подле больного друга, - мы его одобряем: другой делает то же ради наследства, - он коршун, ожидающий падали. Одно и то же может быть и позорным, и честным: важно, почему и как оно делается. Но все будет делаться честно, если мы преданы одной лишь честности и считаем, что в делах человеческих только то и благо, что из нее проистекает. Все остальное - благо лишь на сей миг. (44) Такое убеждение должно прочно укорениться в нас на всю нашу жизнь; его я и называю основою. Каково будет убеждение, таковы и по ступки, и помыслы, а каковы будут они, такова и жизнь. Кто хочет привести в должный порядок целое, тому мало убедить других в той или этой части. (45) Марк Брут 13 в книге, озаглавленной Пер'1 ха&^хомто-, дает множество наставлений и родителям, и детям, и братьям, - но никто не выполнит их как должно, если не с чем будет соразмерять поступки. Так поставим перед собою цель - высшее благо, чтобы стремиться к ней изо всех сил и иметь ее в виду в каждом деле, в каждом слове, - так мореходы должны направлять свой путь по какой-нибудь звезде. (46) Кто живет без цели впереди, тот всегда блуждает. А если непременно нужно поставить себе цель, то становятся необходимы и основоположенья. Я думаю, ты согласишься, что нет зрелища постыднее, чем колеблющийся, нерешительный, робкий человек, пугливо отдергивающий ногу. Но мы окажемся такими во всяком деле, если не избавимся от всего, что сковывает и удерживает нам душу и не дает вложить в него всего себя. (47) Есть обычай давать наставленья, как следует чтить богов. Мы запрещаем зажигать им светильники по субботам, - ведь и боги не нуждаются в освещенье, и людям нет никакой радости от копоти. Мы возбраняем являться с утренними приветствиями и сидеть перед дверьми храмов: таким угожденьем подкупают людское тщеславие, бога чтит тот, кто его познал. Мы не велим приносить Юпитеру простыни и скребницы, держать зеркало перед Юноной, - богу не нужны прислужники 14 Почему? Да потому что он сам служит роду человеческому, везде и всякому готовый помочь. (48) Пусть человек выслушал, какую меру надо соблюдать в жертвоприношеньях, как необходимо бежать прочь от докучных суеверий, - все равно он далеко не пойдет, если как должно не постигнет умом, каков есть бог - всем владеющий, все ниспосылающий, безвозмездно -благодетельствующий. В чем причина божеских благодеяний? В природе богов. (49) Заблуждается думающий, будто они не хотят вредить: они и не могут. Невозможно ни им причинить, ни от них потерпеть урон: ведь ущерб, который нам наносят и который наносим мы, связаны. Кого высокая и прекрасная природа избавила от угроз, тем она не дала и грозить другим. (50) Начало почитания богов - вера в них; затем следует признать за ними и величье, и благость, без которой нет величия, знать, что это они правят миром, они устрояют своею силой вселенную, опекают род человеческий, заботясь иногда и об отдельных людях. Они и не причиняют зла, и не испытывают; впрочем, некоторых они и наказывают, и обуздывают, и налагают кару, посылая ее порою и под видом блага Хочешь умилостивить богов? Будь благ! Кто им подражает, тот чтит их достаточно! (51) Но вот другой вопрос, - как обращаться с людьми? Что нам делать? Какие давать наставленья? Чтобы щадили человеческую кровь? Какая это малость, - не вредить тем, кому должно приносить пользу! Великая, конечно, слава для человека - быть милосердным к другому человеку! Поучать ли нам, что тонущему надо протянуть руку, заблудившемуся - указать дорогу, с голодным - поделиться хлебом? Когда я кончу перечислять все, что следует делать и чего избегать? Ведь я могу преподать одно короткое правило о том, в чем человеческий долг: (52) "Все, что ты видишь, в чем заключено и божественное и человеческое, - едино: мы - только члены огромного тела. Природа, из одного и того же нас сотворившая и к одному предназначившая, родила нас братьями. Она вложила в нас взаимную любовь, сделала нас общительными, она установила, что правильно и справедливо, и по ее установлению несчастнее приносящий зло, чем претерпевающий, по ее велению должна быть протянута рука помощи. (53) Пусть будет у нас и в сердце, и на устах этот стих: Коль скоро сам я человек, то думаю, Что мне ничто не чуждо человеческое.15 Запомним: мы родились, чтобы жить вместе. И сообщество наше подобно своду, который потому и держится, что камни не дают друг другу упасть". (54) Сказав о богах и людях, посмотрим, как надо обращаться с вещами. Мы бросали бы наставленья на ветер, не наставив предварительно, каковы должны быть наши мнения о каждом предмете: о бедности и о богатстве, о славе и о поношенье, о родине и об изгнании. Оценим все по отдельности, отбросив прочь общие толки, и доищемся, что это такое, а не как называется. (55) Перейдем теперь к добродетелям. Иной станет поучать, чтобы мы высоко ценили разумность, учились храбрости, любили воздержность и, если это возможно, больше всего прилежали душой справедливости. Но он ничего не добьется, если мы не знаем, что такое добродетель, одна ли она или есть их множество, существуют ли они раздельно или неразрывно связаны, обладает ли обладающий одною и всеми остальными, различаются ли они и чем. (56) Ремесленнику нет надобности исследовать свое ремесло, где его начало и каково примененье, так же как и миму - искусство танца. Если такие искусства знают сами себя, этого довольно 16, так как они не охватывают жизнь целиком. Добродетель есть знание и себя самой, и других вещей. Нужно выучить в ней все, чтобы выучиться ей. (57) Поступок не будет правильным без правильного намеренья, которым поступок и порождается. И опять-таки намеренье не будет правильным без правильного строя души, которым и порождается намеренье. А строй души не будет наилучшим, если она не постигнет законов всей жизни, не определит, как нужно судить о каждой вещи, и не сведет ее к тому, что она есть поистине. Спокойствие достанется на долю только тем, кто пришел к незыблемым и твердым сужденьям, а остальные то и дело вновь берутся за прежнее, с чем покончили, и так мечутся между отказом и желанием. (58) А причина метаний - в том, что для руководимых самым ненадежным вожатым, молвою, ничто не ясно. Если хочешь всегда хотеть одного и того же, надо хотеть истинного. Но до истины не дойти, не зная основоположений: они заключают в себе всю жизнь. Благо и зло, честное и постыдное, благочестивое и нечестивое, добродетели и приложение добродетелей, обладание вещами удобными, доброе имя и достоинство, здоровье, сила, красота, острота чувств - все это требует оценщика. Пусть нам будет позволено знать, что по какой цене следует занести в список. (59) Ведь ты заблуждаешься: многое кажется тебе дороже, чем оно есть; то, что считается у нас самым важным, - богатство, милость и власть - не стоят и сестерция: вот как ты заблуждаешься! Но тебе этого не узнать, если ты не разберешься в том законе, по которому такие вещи сравниваются и оцениваются. Как листья не могут жить сами по себе, - им нужна ветка, чтобы на ней держаться и пить из нее сок, - так и наставления, если они одни, вянут: им нужно прирасти к учению. (60) И потом те, кто отбрасывает основоположенья, не понимают, что этим самым укрепляют их. Что они говорят? Для объяснения жизни хватит наставлений, и лишними будут основоположенья мудрости, то есть догматы. Но и то, что они говорят, есть догмат, - так же как я, если бы сказал, что нужно отказаться от наставлений, ибо они излишни, и обратить все наше усердие на одни только основоположенья, давал бы наставленье, утверждая, будто о наставленьях незачем и думать! (61) В философии одно требует увещаний, другое, и к тому же многое, - доказательств: это то, что не лежит на поверхности и едва может быть обнаружено благодаря величайшему прилежанию и тонкости. Но если необходимы доказательства, необходимы и основоположенья, потому что в них истина подкреплена доводами. Есть вещи явные, есть темные. Явные - те, которые постигаются чувствами и памятью, темные - те, что им недоступны. Разум же не довольствуется очевидным, большая и прекраснейшая его часть занята тайным. Тайное требует доказательства, - но без основоположений доказывать нельзя; значит, основоположенья необходимы. (62) Что делает воззрение всеобщим, то же самое делает его и совершенным: это - твердая убежденность, и если без нее все в душе плавает, то необходимы основоположенья, дающие душам непоколебимость суждений. (63) Наконец, если мы поучаем кого-нибудь относиться к другу как к самому себе, верить, что враг может стать другом, стараться первому внушить любовь, а во втором утишить ненависть, мы прибавляем: "Это справедливо и честно". Но в честности и справедливости и заключается смысл наших основоположений; значит, они необходимы, если ни той, ни другой без них нет. (64) Нужно сочетать основоположенья и наставленья: ведь и ветви без корня бесполезны, и корни получают помощь от того, что ими порождено. Чем полезны нам руки, нельзя не знать, - они помогают нам явно; а сердце, благодаря которому руки живут и действуют, которое приводит их в движение, - сердце прячется. То же самое могу сказать я и о -наставленьях: они на виду, тогда как основоположенья мудрости скрыты. Как величайшие святыни таинств известны только посвященным, так и в философии тайны ее священнодействий открыты только для взора избранных и допущенных, а наставленья и прочее в этом роде известно и непосвященным. (65) Посидоний считает необходимым не только "наставительство" (воспользуемся его словом и мы), но и ободренье, утешенье, убежденье. К ним он прибавляет изыскание причин - этиологию (не вижу, почему бы и нам не сказать так, если грамматики, стражи латинского языка, употребляют это название). По его словам, полезно будет и описание каждой добродетели, его Посидоний именует "отологией", а другие - "характеристикой", так как оно выделяет приметы каждой добродетели и порока, по которым можно различить сходные между собою. (66) Суть у этого дела та же, что у наставлений. Ведь наставник говорит: "Делай так-то, если хочешь быть воздержным", - а описывающий: "Воздержан тот, кто делает то-то, а того-то гнушается". - Ты спросишь, в чем разница? - Один дает наставленья к добродетели, другой приводит образец. Должен признаться, что такие описания и (воспользуюсь словечком откупщиков) "образчики" небесполезны: предложим достойный хвалы пример, - найдется и подражатель. (67) Разве, по-твоему, бесполезно назвать приметы, по которым ты узнаешь благородного коня, чтобы не ошибиться при покупке и не тратить труда, объезжая ленивого? Так насколько полезнее знать признаки величия духа, которые можно перенять у другого! (68) Прежде всего, на лугу племенных кровен жеребенок Шествует выше других и мягко ноги сгибает. Первым бежит по дороге, в поток бросается бурный, И не боится шаги мосту неизвестному вверить. Шумов пустых не пугается он; горда его шея, Морда точеная, круп налитой и подтянуто брюхо, Великолепная грудь мускулиста. .. ... Едва прогремит издалека оружье, Конь уже рвется вперед, трепещет, ушами поводит, Ржет и, наполнясь огнем, ноздрями его выдыхает.17 (69) Хоть наш Вергилий ведет речь о другом, описал он отважного мужа: я бы иного изображения великого мужа и не дал. Пусть мне надо было бы нарисовать Катона, бестрепетного среди грохота гражданских распрей, первым нападающего на придвинувшиеся уже к Альпам отряды, идущего навстречу гражданской войне: я не приписал бы ему ни иного выраженья лица, ни иной осанки. (70) Никто не мог шествовать выше того, кто поднялся и против Цезаря, и против Помпея, и когда одни становились приверженцами цезарианских сил, другие - помпеянских, бросал вызов и тем и другим, доказав, что и у республики остались сторонники. Разве что о Катоне мало будет сказать: Шумов пустых не пугается он... Почему? Да потому что он не пугался и подлинного близкого шума, когда поднял свободный голос против десяти легионов и галльских вспомогательных отрядов и варварских сил, перемешанных с римскими, когда убеждал республику не терять мужества и на все решиться ради свободы, ибо честнее ей пропасть, чем пойти в рабство! (71) Сколько в нем силы духа, сколько уверенности среди общего трепета! Ведь ему понятно: он единственный, о чьей свободе речь не идет; вопрос не в том, быть ли Катону свободным, а в том, жить ли ему среди свободных. Оттого и презренье к мечам и угрозам. Восхищаясь необоримой стойкостью мужа, не дрогнувшего среди общего крушенья, нельзя не сказать: Великолепная грудь! (72) Полезно не только говорить, какими бывают мужи добра, и нарисовать их облик и черты, но и рассказывать, какими они были, и показать последнюю, самую отважную рану Катона, через которую свобода испустила дух, показать мудрость Лелия и его единодушие со Сципионом, прекрасные деянья другого Катона дома и на войне, Тубероновы деревянные козлы на пиру, что он дал народу 18, и козьи шкуры вместо покрывал, и перед святилищем Юпитера - выставленную для пирующих глиняную посуду. Что сделал Туберон, как не освятил бедность на Капитолии? Пусть я не знал бы других его деяний, позволяющих поставить его в ряд с Катонами, - неужели мы не поверили бы одному этому? То был не пир, а суд над нравами. (73) О, насколько же люди, жадные до славы, не ведают, что она есть и как ее добиваться! В тот день римский народ видел утварь многих, но восхищен был утварью одного. Золото и серебро всех других было изломано и тысячекратно переплавлено, а Туберонова глина будет цела во все века. Будь здоров. Письмо XCVI Сенека приветствует Луцилия! (1) А ты все-таки на что-то сердишься или жалуешься и не понимаешь, что во всем этом плохо одно: твое негодованье и жалобы. Если ты спросишь меня, то я думаю, что у человека нет никаких несчастий, кроме одного: если он хоть что-то в природе считает несчастьем. Я стану несносен самому себе в тот день, когда не смогу чего-нибудь вынести. Я хвораю? Такова доля человека! Перемерла челядь? задавили долги? стал оседать дом? мучат убытки, раны, труды, тревоги? Обычное дело! Мало того: неизбежное. (2) Все это предопределено, а не случайно. Если ты хоть немного мне веришь, я открою тебе самые сокровенные мои чувства: ко всему, что кажется враждебным и тягостным, я отношусь так: богу я не повинуюсь, а соглашаюсь с ним и следую за ним не по необходимости, а от всей души. Что бы со мной ни случилось, ничего я не приму с печальным или злым лицом. Нет налога, который я платил бы против воли. А все то, над чем мы стонем, чему ужасаемся, есть лишь налог на жизнь. Так что, мой Луцилий, и не надейся, и не старайся получить от него освобожденье. (3) Тебя беспокоила боль в мочевом пузыре, письма пришли не слишком приятные, одолели непрестанные убытки; подойду еще ближе: ты боялся за свою жизнь. Так разве ты, когда желал себе дожить до старости, не знал, что желаешь и всего этого? Это все неизбежно в долгой жизни, как в долгой дороге неизбежны и пыль, и грязь, и дожди. - (4) "Я хотел жить, но так, чтобы быть избавленным от всего неприятного". - Такие по-женски расслабленные речи мужу не пристали! Посмотри сам, как ты примешь такое мое пожелание, - а я произношу его не только от чистого сердца, но и с твердостью сердца: да избавят тебя все боги и богини от постоянных ласк фортуны! (5) Спроси сам себя: если бы кто из богов дал тебе власть выбирать, где захотел бы ты жить, в обжорном ряду или в лагере? А ведь жить, Луцилий, значит нести военную службу. И кто не знает покоя, кто идет вверх и вниз по трудным кручам, кто совершает опаснейшие вылазки, - те храбрые мужи, первые в стане, а те, кого нежит постыдный покой, покуда другие трудятся, - те голубки, позором избавленные от опасности. Будь здоров. Письмо XCVII Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты ошибаешься, Луцилий, если думаешь, будто только наш век повинен в таких пороках, как страсть к роскоши, пренебрежение добрыми нравами и все прочее, в чем каждый упрекает свое столетье. Это свойства людей, а не времен: ни один век от вины не свободен. А если ты начнешь измерять распущенность каждого, то, стыдно сказать, никогда не грешили так открыто, как на глазах у Катона. (2) Некоторые думают, будто деньги были заплачены в том суде, где Клодий обвинялся в тайном блуде с женою Цезаря и в осквернении таинств жертвоприношения1, совершаемого, как принято говорить, от лица народа, видеть которое всякому мужчине возбраняется так строго, что даже нарисованных животных-самцов чем-нибудь прикрывают. Верно, судьи получили и деньги, но вдобавок (и это куда позорнее денежной сделки!) - возможность поблудить на закуску с замужними женщинами и подростками из знатных семей. (3) В самом преступленье было меньше греха, чем в его оправдании. Обвиненный в прелюбодеянье поделился тем, в чем был обвинен, и перестал беспокоиться о своем благополучии, лишь когда уподобил себе своих судей. И это в суде, где сам Катон если и не заседал, то давал показания! Я приведу слова Цицерона, так как поверить в это невозможно2: (4) "Он пригласил к себе, пообещал, поручился, роздал. Вот уж, благие боги, гнусное дело! Как самую дорогую мзду кое-кто из судей получил ночи с некоторыми женщинами и свиданья с некоторыми подростками из знатных семей". - (5) Не ко времени сетовать из-за денег, когда главное надбавка! - "Хочешь жену этого сурового мужа? Получай! Хочешь супругу того богача? И ее доставлю тебе в постель! Не захочешь блудить - считай меня виновным. И та красавица, которую ты хочешь, придет к тебе, и ночь с этим я обещаю тебе безотлагательно: обещанье будет выполнено еще до срока вынесения приговора". - Раздаривать прелюбо деянья хуже, чем совершать их: ведь не по доброй воле шли на них матери семейств. (6) Эти Клодиевы судьи требовали от сената охраны, необходимой им только в случае обвинительного приговора, - и получили ее. А Катул остроумно сказал им на это, после оправдания подсудимого: "Зачем вы добиваетесь охраны? Чтобы у вас деньги не отняли?" Но среди этих шуточек ушел безнаказанно тот, кто до суда был блудодеем, на суде сводником, кто от наказанья избавился еще гнуснее, чем заслужил его. (7) Бывают ли, по-твоему, нравы развращеннее, если ни священно-действо, ни суд - не преграда для похоти, если на чрезвычайном следствии, устроенном по постановлению сената, совершается преступленье тяжелее расследуемого? Расследовали, может ли кто остаться цел после прелюбодеянья; выяснили, что без прелюбодеянья нельзя остаться целым. (8) И это совершалось рядом с Помпеем и Цезарем, рядом с Цицероном и Катоном, - тем Катоном, в чьем присутствии народ не позволил себе даже потребовать обычной на Флоралии забавы: чтобы шлюхи сбросили платье3. Или, по-твоему, люди на зрелищах были тогда строже, чем в суде? Такие дела и делаются и делались, и распущенность в городах временами шла на убыль благодаря строгости и страху, но никогда - сама по себе. (9) Поэтому напрасно ты думаешь, что лишь теперь похоти дано больше всего воли, а законам - меньше всего. Нынче молодежь куда скромнее, чем когда обвиняемый отпирался перед судьями, отрицая прелюбодеянье, а судьи перед обвиняемым сознавались в нем, когда блудили по причине предстоящего суда, когда Клодий, угождая теми же пороками, в которых провинился, сводничал во время самого слушанья дела. Кто поверит, что ожидавший приговора за одно прелюбодеянье откупился многими! (10) Всякий век рождает Клодиев, не всякий - Катонов. Мы падки на все скверное, потому что тут непременно найдутся и вожатый и спутник, да и без вожатого, без спутника дело пойдет: дорога к порокам ведет не под уклон, а под откос. И вот что многих делает неисправимыми: во всех искусствах для тех, кто ими занимается, погрешности постыдны и для сделавшего промах вредны, а в жизни грехи сладки. (11) Не радуется кормчий, если корабль перевернется; не радуется оратор, если по вине защитника подсудимый проиграет дело; не радуется врач, когда хоронят больного; а вот преступленье против себя для всех приятно. Тот радуется прелюбодеянью, на которое раззадорила его трудность дела; этот радуется обману и краже; и никто не разочаруется в злых делах, пока не разочаруется в их удаче. Все это происходит от дурной привычки. (12) Можешь убедиться сам. что в душах, даже далеко зашедших во зле, остается ощущенье добра, и они не то что не ведают позора, но пренебрегают им: ведь все прячут свои грехи и, пусть даже все сойдет счастливо, пользуются плодами, а само дело скрывают. Только чистая совесть хочет выйти и встать на виду; злонравью и во тьме страшно. (13) По-моему, остроумно сказал Эпикур: "Может случиться, что злодей скроется, но чтоб он был в этом уверен, быть не может". Или же, если. по-твоему, так можно сделать понятнее смысл сказанного: провинившемуся мало пользы скрыться, потому что у него, даже если будет в этом удача, уверенности в удаче не будет. Так оно и есть! Злодеянья могут быть безнаказанны, но не безмятежны. (14) Если так истолковать эти слова, они, я думаю, не противоречат нашему ученью. Почему? Потому что первое и наибольшее наказанье за грех - в самом грехе, и ни одно злодейство, пусть даже фортуна осыплет его своими дарами, пусть охраняет его и опекает, не бывает безнаказанным, так как кара за злодейство - в нем самом. Но и другие кары преследуют его и настигают: постоянный страх, боязнь всего, неверие в свою безопасность. С чего бы мне освобождать злонравие от этой кары? Почему не оставить его в постоянной тревоге? (15) Нам не следует соглашаться с Эпикуром, когда он говорит, что нет справедливого по природе, и преступлений нужно избегать, так как нельзя избежать страха. Но с ним следует согласиться в том, что злые дела бичует совесть, что величайшая пытка для злодея - вечно терзающее и мучащее его беспокойство, не позволяющее поверить поручителям его безопасности. Но ведь если никто и в безопасности не может не бояться, - это и есть, Эпикур, доказательство того, что именно природа заставляет нас отшатываться от преступлений. Многих фортуна освободила от кары, но никого - от страха. (16) Почему так? Не потому ли, что в нас вложено отвращенье ко всему осуждаемому природой? Из-за того даже скрывшийся не верит в возможность скрываться, что его уличает и обличает перед самим собою совесть. Плохо было бы наше дело, если бы многие злодеяния ускользали от мстящего закона и предписанной кары - и не приходилось бы тотчас же за них платиться тяжким наказаньем, налагаемым природой, которая заменяет пытку страхом. Будь здоров. Письмо ХСVIII Сенека приветствует Луцилия! (1) Никогда не считай счастливцем того, кто зависит от счастья! Если он радуется пришедшему извне, то выбирает хрупкую опору: пришлая радость уйдет. Только рожденное из самого себя надежно и прочно, оно растет и остается с нами до конца; а прочее, чем восхищается толпа, - это благо на день. - Так что же, невозможно ни пользоваться им, ни наслаждаться? Можно, кто спорит? - но так, чтобы оно зависело от нас, а не мы от него. (2) Все причастное фортуне и плодоносно, и приятно, если владеющий им владеет и собою, не попав под власть своего достоянья. Поэтому, Луцилий, ошибаются полагающие, будто фортуна может послать нам хоть что-нибудь хорошее или дурное: от нее - только поводы ко благу или ко злу, начала тех вещей, которым мы сами даем хороший или дурной исход. Ведь душа сильнее фортуны: это она ведет все туда или сюда, она делает свою жизнь блаженной или несчастной. (3) Душа дурная все оборачивает к худшему, даже то, что при ходит под видом наилучшего. Душа прямая и чуждая порчи исправляет зловредность фортуны и знанием смягчает с трудом переносимые тяготы; все приятное она встречает скромно и с благодарностью, все неприятное - мужественно и со стойкостью. Пусть человек будет разумным, пусть все делает по зрелом размышленье, пусть не берется ни за что непосильное. - не получит он этого полного, избавленного от всех угроз блага, если не будет заведомо спокоен перед неведомым. (4) Взгляни пристально хоть "а других (ведь о чужом мы судим свободнее), хоть на себя, отбросив пристрастие, - и ты почувствуешь и признаешь: ни одна из этих желанных и высоко ценимых вещей не будет на пользу, если ты не вооружишься против непостоянства случая и всего того, что от случая зависит, если среди утрат не будешь повторять часто и не сетуя: "Боги иначе судили"'. (5) Или даже - чтобы мне сделать этот стих еще мужественнее и справедливее, чтобы ты мог лучше поддержать им душу, - тверди каждый раз, когда что-нибудь произойдет вопреки твоим ожиданьям: "Боги лучше судили". Кто так настроен, с тем ничего не случится. А настроится так только тот, кто задумается об изменчивости человеческих дел прежде, чем почувствует ее силу, кто, имея и детей, и жену, и богатство, знает, что все это не будет непременно и всегда при нем, и не станет несчастным, если перестанет ими владеть. (6) Всегда в смятении душа, что тревожится за будущее, и до всех несчастий несчастен тот, кто заботится, чтобы все, чем он наслаждается, до конца осталось при нем. Ни на час он не будет спокоен и в ожидании будущего потеряет нынешнее, чем мог бы наслаждаться. Ведь что жалеть о потерянной вещи 2, что бояться ее потерять одно и то же. Это не значит, что я проповедую тебе беспечность. (7) Что страшно, то старайся отклонить; что рассудок может предвидеть, то старайся предвидеть; что грозит тебе ударом, старайся заметить и предотвратить,прежде чем оно случится. В этом тебе немало поможет спокойная уверенность и дух, закаленный и ко всему выносливый. Тот может оградить себя против фортуны, кто способен перенести все, что она пошлет; во всяком случае спокойный дух ей не привести в смятение. Есть ли что более жалкое и глупое, чем бояться заранее? Что за безумье - предвосхищать собственные несчастья? (8) Я хочу подытожить вкратце то, что думаю, и описать тебе людей, что сами себе не дают покоя, сами себе в тягость: они так же нестойки в беде, как и до нее. Кто страдает раньше, чем нужно, тот страдает больше, чем нужно. Одна и та же слабость не дает ему ни правильно оценить боль, ни ждать ее. Одно и то же незнанье меры велит ему воображать свое счастье вечным, а свое достоянье не только не убывающим. но и все возрастающим, и сулить себе неизменность всех случайных преимуществ, забыв о том маховом колесе, которое переворачивает все человеческое. (9) Потому-то кажутся мне замечательными слова Метродора в том письме, где он обращается к сестре, потерявшей сына - юношу высокого дарования: "Всякое благо смертных смертно!" Он говорит о тех благах, которые всех манят, потому что подлинные блага - мудрость и добродетель - не умирают, они неизменны и постоянны. В уделе смертного только они бессмертны. (10) Впрочем, люди так бесстыдны, до того забывают, куда они идут, куда влечет их каждый день, что, обреченные однажды потерять все, удивляются всякой потере. То, на чем ты пишешься хозяином, при тебе, но не твое: кто сам непрочен, у того нет ничего прочного, кто сам хрупок, у того нет ничего вечного и непобедимого. Гибнуть и терять одинаково неизбежно, и, поняв это, мы найдем утешенье и спокойно будем терять теряемое неизбежно. (11) Но в чем же нам найти помощь против этих потерь? В том, чтобы хранить утраченное в памяти, не допускать, чтобы вместе с ним канул и тот плод, который оно нам принесло. Чем мы владеем, то можно отнять; чем мы владели, того не отнимешь. Верх неблагодарности - не чувствовать себя обязанным за то, что однажды получил, хотя потом и утратил. Случай отнимает вещь, но оставляет плоды обладанья ею, которые мы теряем сами, вопреки справедливости сожалея об отнятом. (12) Скажи себе: "Из того, что кажется страшным, все можно одолеть. Многие побеждали что-нибудь одно: Муций - огонь, Регул - крест, Сократ яд, Рутилий - ссылку, Катон - смерть от меча; и мы что-нибудь да победим! (13) Опять-таки многие презрели то, что видимостью счастья манит толпу. Фабриций3, будучи полководцем, отверг богатства, будучи цензором, осудил их. Туберон счел бедность достойной и себя, и Капитолия, когда, расставив на всенародном пиру глиняную посуду, показал, как человек должен довольствоваться тем, что и богам годится. Отец Секстий отказался от почетных должностей: рожденный, чтобы править государством, он не принял от божественного Юлия тоги с широкой каймой, ибо понимал: все, что дано, может быть отнято. Так поступим и мы хоть в чем-нибудь мужественно! Попадем и мы в число примеров! (14) Отчего мы слабеем? Отчего теряем надежду? Что могло случиться прежде, то может и сейчас. Только очистим душу и будем следовать природе, потому что отступивший от нее обречен желаньям, страху и рабству у вещей случайных. Можно еще вернуться на правильный путь, можно все восстановить. Сделаем это, чтобы переносить боль, когда она охватит тело, и сказать фортуне: ты имеешь дело с мужчиной; хочешь победить - поищи другого! 4" (15) Такими или подобными речами утишается боль язвы, - хоть я и желаю ему, чтобы она облегчилась, или была излечена, или хотя бы осталась такою же и старела с ним. Впрочем, за него я спокоен; это нам грозит урон, у нас будет отнят замечательный старик. Сам он уже сыт жизнью, а если и желает ее продленья, то не ради себя, а ради тех, кому он полезен. Так что, оставаясь жить, он являет свою щедрость. (16) Другой бы положил конец этим мукам, а он считает одинаково постыдным бежать и от смерти, и от жизни. - "Так что же, если обстоятельства его убедят, неужели он не уйдет?" - А почему ему не уйти, если никто уже не сможет прибегнуть к нему? если ему не о чем будет заботиться, кроме своей боли? (17) Вот что значит, Луцилий, учиться философии у жизни, упражняться в ней, видя перед собою истинный пример: разумного человека, его мужество перед лицом подступающей смерти, среди гнетущих болей. Кто делает, как должно, у того и учись, как должно делать. До сих пор мы приводили доводы: может ли кто-нибудь противиться боли, сломит ли приближающаяся смерть даже великие души. (18) Но к чему слова? Взглянем воочию! Ему не смерть дает мужество сопротивляться боли и не боль - сопротивляться смерти. Он противится и той, и другой, полагаясь только на себя. Он страдает терпеливо не в надежде смерти и с охотой умирает не потому, что ему невтерпеж страданья. Страданья он терпит, смерти ждет. Будь здоров. Письмо XCIX Сенека приветствует Луцилия! (1) Я посылаю тебе письмо, которое написал Маруллу, когда он потерял младенца-сына и, по слухам, обнаружил при этом слабость. В письме я отступил от своего обыкновенья и не счел нужным мягко говорить с тем, кто заслуживает скорее порицанья, чем утешенья. Удрученному и тяжко .раненному, если он плохо переносит боль, нужно дать немного воли: пусть пресытится или, по крайней мере, даст выход первому порыву. А те, кто нарочно взялись горевать, должны быть немедленно наказаны: пусть знают, что и слезы можно лить по-глупому. (2) Ты ждешь утешений? Так получай упреки! Вот какую слабость ты обнаружил, когда умер сын! А что бы ты делал, потеряв друга? Умер сын, чье будущее неясно, совсем крохотный; загублен самый короткий век. (3) Мы ищем причин для страданья и хотим сетовать на судьбу даже неоправданно, когда она не дает нам повода к справедливым жалобам. А ведь мне уже, клянусь, казалось, что тебе хватит мужества противостоять и большим, а не то что этим призрачным бедам, от которых люди стонут только по обычаю. Даже потеряв друга - а это для нас самый тяжкий урон! - ты должен заставить себя больше радоваться тому, что у тебя был друг, чем горевать об утрате. (4) Но большинство людей не считает, сколько им было дано, сколько они успели порадоваться. И в этом, помимо прочего, дурная сторона такого горя: оно не только неуместно, но и неблагодарно. Значит, был у тебя друг, - и все пропало даром? Столько лет общей жизни и единодушного товарищества во всех занятиях ничего не дали? Вместе с другом ты хоронишь и дружбу? Что же ты горюешь, потеряв его, если тебе мало пользы от того, что он был? Поверь мне: пусть случай отнимет тех, кого мы любили, - немалая часть их существа остается с нами. То время, что прошло, наше; что было, то теперь в самом надежном месте. (5) Располагая на будущее, мы не ведаем благодарности за уже полученное, - как будто будущее, если только оно наступит, не перейдет очень скоро в прошлое. Кто радуется только настоящему, тот слишком сужает пределы обладанья всеми вещами, нет, и прошлое, и будущее тешат нас, одно - ожиданием, чей исход, однако, неведом, ибо оно может не сбыться, другое - воспоминанием, которого не может не остаться. Что" за безумие - упускать самое надежное? Успокоимся на том, что мы уже успели зачерпнуть, - если только мы не будем черпать дырявой душой, из которой все выливается. (6) Есть бесчисленные примеры того, как люди без слез хоронили детей, умерших молодыми, как шли от костра в сенат или возвращались к другой общественной обязанности, как сразу принимались за дела. И ненапрасно: ведь, во-первых, скорбеть излишне, если скорбью ничему не поможешь, и во-вторых, несправедливо сетовать на то, что с одним случилось, остальных ожидает. И еще, глупо вопить в тоске, если разрыв между тоскующим и утраченным ничтожен: мы должны быть спокойнее хотя бы потому, что сами идем вслед за теми, кого потеряли. (7) Взгляни" как скоротечно время, подумай, как коротко ристалище, по которому мы бежим так быстро; посмотри на весь человеческий род, единым сонмом,. с самыми малыми промежутками, - хоть порой они и кажутся большими, - поспешающий к одному концу; тот, кого ты считаешь погибшим, только предшествовал тебе. Так есть ли большее безумие, чем оплакивать того, кто раньше прошел дорогу, которую и тебе предстоит измерить? Разве плачут над тем, про что известно заранее, что оно случится? А кто не думал о предстоящей каждому человеку смерти, тот обманывал себя. (8) Разве плачут над тем, о чем сами говорили: оно произойдет непременно? Сетующий на чью-нибудь смерть сетует на то, что умерший был человеком. Все мы связаны общим уделом: кто родился, тому предстоит умереть. (9) Сроки разные, исход один. Расстоянье между первым и последним днем изменчиво и неведомо; если мерить его тяготами пути, оно велико даже у ребенка, если скоростью - коротко даже у старца. Все ненадежно и обманчиво, все изменчиво как погода. Все несется стремглав и, по веленью фортуны, превращается в нечто противоположное, и в таком коловращении человеческих дел нет ничего заранее известного, кроме смерти. И однако все жалуются на то единственное, в чем никто еще не обманулся. - "Но он умер ребенком!" - Не буду говорить о том, что отжившему свое лучше, перейду к другому: намного ли состарившийся взял верх над младенцем? (10) Представь себе безграничность глубин времени и охвати мыслью весь мир, потом сравни с этой безмерностью то, что именуется человеческим веком, - и ты увидишь, как ничтожен отрезок, которого мы желаем, который стремимся продлить. А сколько занимают в нем слезы тревоги? (11) Сколько занимает смерть, желанная прежде, чем придет? Сколько занимает нездоровье, сколько страх, сколько годы младенчества и годы, прожитые в невежестве и без пользы? Половину срока мы спим. Прибавь еще труды, скорби, опасности, - и ты поймешь, что за самый долгий век времени жить остается очень мало. (12) Кто же согласится с тобою, что не лучше тому, кому позволено скоро вернуться и закончить путь еще до усталости? Жизнь есть не благо и не зло, а только вместилище блага и зла. Так что твой сын ничего не потерял, кроме жребия, ко торый верней выпал бы не в его пользу. Он мог бы стать человеком скромным и разумным, возможно, твоя забота создала бы из него и что-нибудь получше, но также (и опасаться этого есть больше причин) мог он сделаться подобным большинству. ( 13) Взгляни на юношей, которых мотовство вытолкнуло из знатных домов на арену; взгляни на тех дважды бесстыдных, что и сами развратничают, и служат чужому разврату, и у которых ни дня не проходит без пьянства, ни дня без какой-нибудь крупной мерзости, - и тебе станет ясно, что опасаться тут можно скорее, чем надеяться. Так что нечего тебе выискивать поводы для скорби и негодованьем раздувать мелкие неприятности. (14) Я не увещаю тебя собраться с силами и выпрямиться: ведь я не столь плохого о тебе мнения, чтобы думать, будто против такого случая тебе нужно призвать всю твою доблесть. Знай, это не боль, а укол, - боль из него делаешь ты сам. Велики, без сомненья, успехи философии, если твой мужественный дух тоскует по мальчике, покуда более знакомом кормилице, нежели отцу! (15) Неужели я призываю тебя к бесчувственности, требую, чтобы во время похорон ты не изменился в лице, не допускаю, чтобы у тебя сжалось сердце? Нет, конечно! Ведь это не доблесть, а бесчеловечность - смотреть на похороны близких таким же взглядом, каким смотрел на них самих, ничего не чувствовать, когда их впервые отрывают от тебя. Но представь даже, что я все это запрещаю; есть вещи, от нас не зависящие, порой слезы льются, как их ни сдерживай, и, пролившись, облегчают душу. (16) Что из этого следует? Позволим им течь, но не будем им приказывать; пусть льются столько, сколько требует чувство, а не подражанье. Не будем ничего прибавлять к нашей скорби и преувеличивать ее по чужому примеру. Горе напоказ требует больше, чем просто горе: много ли есть горюющих для самих себя? Люди стонут более внятно, когда их слышат, и, спокойные и молчаливые в одиночестве, снова разражаются слезами, едва завидят кого-нибудь. Тут-то они и тянутся рвать на себе волосы, хотя свободнее могли бы сделать это, когда никто не мешает, тут-то и зовут смерть, тут-то и скатываются с постели. Без зрителя горе затихает. (17) И здесь, как и во всем, не покидает нас один порок: прилаживаться к примеру большинства, смотреть, не что должно, а что принято. Мы удаляемся от природы и предаемся толпе, от которой ничего хорошего исходить не может, которая и тут, как во всем прочем, непостоянна. Увидит она человека мужественного в своей скорби - и зовет его безбожным я диким, увидит другого, бессильно прильнувшего к мертвому телу, - и зовет его безвольным и хилым. (18) Потому-то и надо все делать по разуму. Нет ничего глупее, чем печалиться для славы и плакать ради общего одобрения. По-моему, мудрый муж плачет, либо когда сам дает волю слезам, либо когда они льются по своей воле. Я скажу, в чем тут разница. Когда "ас поразит первая весть о горестной кончине, когда мы держим тело, которое из наших объятий перейдет на костер, - слезы исторгает природная необходимость, и дух, под ударом скорби, сотрясает вместе со всем телом также и глаза, силой заставляя пролиться находящуюся близ них влагу. (19) Эти исторгнутые слезы текут вопреки нам. Но бывают слезы, которым мы сами даем выход, - например, возвращаясь памятью к тем, кого мы потеряли, и есть нечто сладостное в печали, когда нам вновь приходят на ум их отрадные речи, их веселая беседа, их преданная любовь; тогда глаза увлажняются, словно от радости. Этим слезам мы не противимся, а те первые побеждают нас. (20) Так что нельзя ни удерживать, ни выдавливать из себя слезы ради стоящих и сидящих вокруг: и плакать, и перестать куда менее позорно, чем притворяться. Пусть слезы текут сами собой: ведь и люди спокойные и сдержанные их могут пролить. Часто они текли, не умаляя почтенности мудреца, с такой пристойностью, что была в них полная мера и человечности, и достоинства. Можно, повторяю, повиноваться природе, не теряя степенности. (21) Я видел почтенных людей, хоронивших своих близких: вся любовь была написана у них на лице, но в их скорби не было лицедейства, - ничего, кроме подлинных чувств, которым они дали выход. И в скорби есть приличья, - их-то и следует соблюдать мудрецу. И как во всем, так и тут наступает миг, когда плакать довольно. И радость, и горе льются через край только у неразумных. (22) Неизбежное нужно принимать равнодушно. Разве случилось нечто невероятное, невиданное? Скольким людям сейчас нанимают служителей для похорон! Скольким покупают смертный убор! Сколько людей будут горевать после тебя! Едва ты подумаешь, что он был еще ребенком, думай и о том, что он был человеком, - а человеку ничего не обещано наверняка, и фортуна не должна непременно довести его до старости, но вправе отпустить, где ей угодно. (23) А в остальном то и дело говори о нем, торжественно чти, насколько можешь, его память, - ведь воспоминанья станут приходить к тебе тем чаще, чем меньше в них будет горечи. К печальному обращаются неохотно, а тем более к самой печали. Если ты наслаждался его речами, его шутками, пусть еще детскими, чаще повторяй их, смело утверждай, что сын оправдал бы надежды, питаемые в отцовской душе. (24) Бесчеловечно забывать близких, хоронить вместе с прахом память о них, щедро лить слезы, а вспоминать скупо. Так любят своих детенышей звери, своих птенцов птицы: их любовь неистова, порой до бешенства, но утрата гасит ее. Такое не пристало разумному человеку: пусть его память будет долгой, скорбь короткой. (25) Я никак не одобряю утверждения Метродора, будто и в печали есть некое связанное с нею наслаждение; его-то и нужно ловить в такое время. Я выписал сами слова Метродора1. (26) Я не сомневаюсь, что ты подумаешь о них. Есть ли что постыднее, чем ловить наслаждение даже в скорби, получать его от самой скорби, искать среди слез хоть чего-нибудь приятного? Так вот кто упрекает нас в чрезмерной суровости, бесчестит наши наставления именем "жестоких" - потому только, что мы велим либо не допускать скорби в душу, либо быстрей изгонять ее. Но что невероятнее, что бесчеловечнее: не чувствовать скорби, потерявши друга, или в самой же скорби ловить наслажденье? (27) То, чему поучаем мы, честно: когда чувство изольется слезами и, так сказать, перекипит, не следует отдавать душу скорби. А ты что говоришь? Надо и к скорби примешать наслаждение! Так мы утешаем детей печеньем, так унимаем плач младенцев, налив им молока. Ты не допускаешь, чтобы наслажденье прекращалось даже на то время, пока горит на костре сын или друг испускает дух, ты хочешь, чтобы сама печаль тебя тешила. Что же честнее: устранять скорбь из души или соединять наслаждение со скорбью? Да что соединять! Ловить, ловить его в самой же скорби! - (28) "Есть некое наслаждение, неотделимое от печали". Это нам позволительно говорить так, а не вам. Вы знаете одно лишь благо - наслажденье, и одно лишь зло - скорбь. Как благо и зло могут быть неотделимы? Но считай, что могут; значит, теперь-то самое время рыться в своей боли и искать, есть ли близ нее что-нибудь приятное и услаждающее? (29) Есть лекарства, для одних частей тела целебные, но не применимые для других по своей мерзости и непристойности; то, что где-нибудь принесло бы пользу без вреда для стыдливости, не годится для раны в другом месте. И не стыдно тебе лечить горе наслажденьем? Для этой язвы нужны более суровые меры. Лучше напомни, что погибший ничего плохого уже не чувствует, а если чувствует, то он не погиб. (30) Ничто не задевает того, кто стал ничем; а если задевает, значит, он жив. По-твоему, ему плохо от того, что он стал ничем? Или от того, что он еще существует? Небытие не причиняет муки: что может чувствовать тот, кого уже нет? Но и быть не мучительно: кто существует, тот ушел от самой большой беды, приносимой смертью, - небытия. (31) И еще вот что скажем тому, кто оплакивает похищенного в раннем возрасте и тоскует по нем: что до краткости века, то если сравнить его со вселенной, мы все равны, - и юноши, и старцы. Что достается нам от века всей вселенной, того нельзя даже назвать малой долей: ведь самая малая доля есть некая доля, а срок нашей жизни близок к ничто, и однако (таково наше безумие!) люди стремятся раздвинуть его. (32) Я написал это тебе не потому, что ты-де ждешь от меня такого позднего лекарства: мне ясно, что ты сам говорил себе все, о чем прочтешь здесь. Но я хотел наказать тебя и за тот ничтожный срок, на который ты отошел от себя самого, а на будущее ободрить, чтобы ты воспрял духом и противился фортуне, предвидя, что все ее удары не только могут упасть на тебя, но упадут непременно. Будь здоров. Письмо С Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты пишешь, что с жадностью читал книги Фабиана Папирия "О делах гражданских", но они обманули твои ожиданья; а потом, забыв, что речь идет о философе, обвиняешь его за плохой слог. - Пусть будет так, как ты считаешь, пусть он скорее изливает слова, чем ставит каждое на место. Во-первых, в этом есть своя прелесть, и медленно текущая речь по-своему прекрасна. Я думаю, большая разница, плавная она или прерывистая. Не меньшее различие, по-моему, и в том, о чем я сейчас скажу. (2) У Фабиана, по-моему, слова льются обильно', но не бурно: так его речь широка и, хотя не лишена стремительности, но нигде не бушует. Она прямо и откровенно сознается в том, что ее не обрабатывали и долго не обтачивали. Но пусть будет по-твоему; он-то, однако, старался совершенствовать нравы, а не выраженья, и писал для души, а не для ушей. (3) Во-вторых, говори он сам, тебе некогда было бы обращать вниманье на частности, - так увлекло бы тебя целое; а то, что нравится сразу, почти всегда перестает казаться столь замечательным, когда возьмешь его в руки. Но ведь и это немало привлечь с первого взгляда, даже если тщательное рассмотренье найдет, к чему придраться. (4) Если ты спросишь меня, - по-моему, более велик тот, кто отнимает у нас саму способность оценивать, чем тот, кто заслуживает высочайшей оценки, хоть я и знаю, что второй рискует меньше, что он смелее может рассчитывать на будущее. Чересчур тщательная речь не пристала философу. Где покажет себя смелым и стойким, где поставит себя под удар тот, кто боится за слова? (5) В речах Фабиана была не небрежность, а уверенность. В них ты не найдешь грязи: слова отобраны, а не выхвачены и не переставлены вопреки своей природе, по обычаю нашего века; они блестящи, хоть и берутся из тех, что под рукой, а мысли благородны и высоки, хоть и не сжаты в изреченье, а изложены пространно. Мы заметим и кое-что растянутое" и кое-что шероховатое, лишенное нынешнего лоска; но обыщи хоть все, - ты не увидишь ненужной сжатости. (6) Пусть не будет ни пестрого мрамора, ни множества желобов, по которым вода течет через спальню, ни комнаты бедняка, ни всего прочего, что нагромоздила жажда роскоши, недовольная простым убранством, - все равно дом, как говорится, будет "как следует". Прибавь к этому, что о слоге нет единого мненья. Одни требуют, чтобы он был и растрепанным, и причесанным, другие так рады всякой шероховатости, что везде, где случайно речь получится глаже, они нарочно рассыпают слова и обрубают концовки, - лишь бы звучало неожиданно. (7) Почитай Цицерона: у него слог ровный, плавно выступающий, изящный не в ущерб величавости. У Азиния Поллиона2, наоборот, - неровный, скачущий, обрывающийся на тех местах, где меньше всего ждешь. У Цицерона все завершается, у Поллиона летит стремглав, за изъятием немногих мест, построенных по заданной мере и единому образцу. (8) Еще ты говоришь, что все кажется тебе слишком обыденным, лишенным возвышенности; но я считаю его свободным от этого порока. Там нет ничего низменного, а есть спокойствие, под стать безмятежному, умиротворенному строю души, нет ничего плоского, а есть ровность. Ему не достает ораторской мощи, жалящей остроты, которой ты ищешь, внезапно поражающих изречений; но все тело (посмотри, как оно убрано!) - без изъяна. Достоинством своим его речь обязана не самой себе, а предмету. (9) Назови, кого можно предпочесть Фабиану. Укажи Цицерона, у которого книг по философии почти столько же, сколько у Фабиана, - и я соглашусь; но уступающий самому великому отнюдь еще не ничтожен. Укажи Азиния Поллиона, - я соглашусь и отвечу, что быть в таком деле третьим - значит быть незаурядным. Назови еще Тита Ливия: ведь и он писал диалоги, которые можно отнести столь же к философии, сколь и к истории, и книги откровенно философского содержания. Я и ему дам место; но взгляни, скольких оставил позади тот, кого победили только трое - трое самых красноречивых. (10) Правда, не все у него замечательно. Его речь, хоть и возвышенная, лишена мужественности; она льется легко, но не безудержно, не стремительно; она не прозрачна, хотя и чиста. Ты, по твоим словам, хочешь, чтобы о пороках говорилось сурово, об опасностях - храбро, о фортуне свысока, а о честолюбии - презрительно. "Я хочу, чтобы роскошь была выругана, похоть выставлена на смех, честолюбие сломлено; поэтому речь пусть будет по-ораторски резкой, величавой, как у трагиков, тонкой, как у комиков". - Ты хочешь, чтобы он корпел над вещью ничтожной - над словами? Он посвятил себя великим предметам, а красноречие, словно тень, шло за ним, хоть он о нем и не старался. (11) Не каждая мелочь, без сомненья, будет у него тщательно взвешена, завершена, не каждое слово раззадорит и уколет, это так; многие, сделав выпад, промахнутся, и порою речь будет праздно течь мимо. Но во всем будет много света, и большие куски прочитываются без усталости. И ты поймешь: он стремился дать тебе понять, что ему нравится, а не понравиться тебе. Цель всего - способствовать успехам и благомыслию, а рукоплесканья ему не нужны. (12) Я не сомневаюсь, что его сочинения таковы, хотя скорее припоминаю их, чем помню; у меня сохранился в памяти их цвет, но не так явственно, как после недавней встречи, а в общих чертах, как бывает с узнанным давно. По крайней мере, когда я его слушал, они казались мне хотя и немного рыхлыми, но богатыми, способными увлечь даровитого юношу и побудить к подражанию, не отнимая надежды на победу, - а это, по-моему, самое действительное ободрение, так как всякий, кто внушает желание, но отнимает надежду подражать себе, только отпугивает нас. Впрочем, слов у него в изобилии, и, хоть по отдельности не все части заслуживают похвалы, в целом он великолепен. Будь здоров. Письмо CI Сенека приветствует Луцилия! (1) Каждый день, каждый час показывает нам, что мы - ничто. Все новые доказательства напоминают об этом людям, забывшим о своей бренности, и заставляют их от простирающихся на целую вечность замыслов обратиться взглядом к смерти. - Ты спрашиваешь, к чему такое начало? - Ведь ты знал Корнелия Сенециона, римского всадника, человека блестящего и услужливого; он пробился своими силами, начав с малого, и перед ним уже открыт был пологий путь к остальному. (2) Ибо достоинство растет скорее, чем возникает. И деньги, едва вырвавшись из бедности, долго мешкают поблизости от нее. А Сенецион подошел вплотную к богатству, к которому вели его два способствующих успеху свойства: уменье приобретать и уменье беречь, - а из них и одно может сделать любого богачом (3) И вот этот человек, весьма воздержный и заботившийся о теле не меньше, чем об имуществе, утром по обыкновению побывал у меня. потом весь день до вечера просидел у постели безнадежно больного друга, потом весело поужинал, - а вечером захворал быстротечною болезнью - перепончатой жабой, которая сдавила ему горло так, что он дышал, да и то с трудом, только до рассвета. Так он и отошел, спустя несколько часов после того, как сделал все, что положено здоровому и крепкому. (4) Он, пускавший деньги в оборот по морю и по суше, он, не оставлявший без вниманья ни одного источника прибыли и уже подбиравшийся к откупам, был унесен из самой гущи ладившихся дел, в разгаре охоты за деньгами. Груши теперь, Мелибей, прививай, рассаживай лозы!1 Как глупо строить расчеты на весь свой век, не владея даже завтрашним днем! Какое безумство - сегодня надеяться на далекое будущее! - "Я куплю, я построю, я дам взаймы и стребую, я получу эти должности, - а потом, усталый и пресыщенный, проведу на покое старость". - (5) Поверь мне, даже у счастливцев будущее неверно. Никто не должен ничего сулить себе: даже то, что мы держим, ускользает из рук, и вот этот час, уже пойманный нами, случай может оборвать. Время катится - по установленному закону, но темным путем; что мне до будущего природы, которое ясно, когда мое будущее неясно? (6) Мы рассчитываем, объездив чужие берега в долгом плаванье, много спустя вернуться на родину, рассчитываем на позднюю награду за военную службу и лагерные труды, на управленье провинцией, на восхожденье от должности к должности, - смерть же стоит рядом, а так как мы думаем о ней только по поводу чужой кончины, нам напоминают о том, что люди смертны, все новыми примерами, хоть мы и будем помнить их, только пока они перед глазами. (7) Сегодня случилось то, что может случиться каждый день, - и есть ли что глупее, чем удивляться этому? Всем нам неумолимая неизбежность судеб поставила некий предел, но никто из нас не знает, близко ли он. Настроим же душу так, словно мы дошли до конца; не будем ничего откладывать, чтобы всякий день быть в расчете с жизнью. (8) Величайший изъян жизни - вечная ее незавершенность из-за нашей привычки откладывать со дня на день. Кто каждый вечер заканчивает дело своей жизни, тому время не нужно. Между тем нужда в нем родит страх и жажду будущего, истачивающую душу. Нет ничего более жалкого, нежели сомненья в том, чем кончится наступающий день. Сколько бы и что бы нам ни предстояло, тревожный дух будет мучиться неизъяснимым страхом 2. (9) Как избежать этих треволнений? Нужно одно: чтобы наша жизнь не рвалась вперед, чтобы она была сосредоточена, - ибо у кого настоящее уходит впустую, тот и зависит от будущего. А когда я расквитался с са мим собой, когда спокойный дух знает, что день и век - одно и то же, тогда он смотрит свысока на все дни и дела, которые наступят, и с громким смехом думает о череде времен. Разве страшны изменчивость и непостоянство случая, если ты заведомо спокоен перед неведомым? (10) Так что спеши-ка жить, мой Луцилий, и каждый день считай за целую жизнь. Кто приладился жить так, для кого каждый вечер - конец жизни, тот не знает страха. Кто живет надеждой, тот упускает ближайшее время, - а тогда на него нападают жадность и жалкий, делающий жалким все вокруг страх смерти. Вот откуда взялась постыдная молитва Мецената, в которой он не отказывается ни от расслабленности, ни от уродства, ни даже от пытки - лишь бы среди этих бедствий ему продлили жизнь: (11) Пусть хоть руки отнимутся, Пусть отнимутся ноги, Спину пусть изувечит горб, Пусть шатаются зубы, Лишь бы жить, и отлично все! Даже если и вздернут На крест, - жизнь сохраните мне! (12) Он желает себе худшего, что только может случиться, и молит о продлении пытки, как о жизни! Я счел бы самым презренным любого, кто хотел бы жить вплоть до пытки. А он говорит: отними у меня руки и ноги, лишь бы в расслабленном, бесполезном теле осталось дыханье; изувечь меня, но только прибавь чудовищному уроду хоть немного времени; вздерни меня на крест, заставь сесть на кол 3, - стоит зажать свою рану и висеть распятым, лишь бы оттянуть самое лучшее среди бедствий - конец муки; стоит сохранить душу, чтобы дольше с нею расставаться! Что пожелать такому, как не благосклонности богов? (13) Разве другого хочет позорная изнеженность этих стихов? Эта сделка с безумной трусостью? Это гнусное выклянчиванье жизни? Можно ли подумать, что ему когда-то Вергилий читал: Так ли гибель страшна? 4 Он желает себе худших бедствий и жаждет того, что тяжелее всего вынести: чтобы они тянулись и не прекращались. Ради какой награды? Ради чуть более долгой жизни. Но разве долго умирать значит жить? (14) Неужто найдется такой, кто предпочтет хиреть в пытках, терять один за другим члены тела, расставаться с душою по капле вместо того, чтобы сразу испустить ее? Неужто хоть кто-нибудь, будучи приведен к позорному дереву и уже прежде расслабленный, уже изувеченный, со вспучившейся горбом спиной и грудью, еще до креста имевший тысячу причин умереть, захочет продлением пыток продлить жизнь? Вот и спорь теперь с тем, что неизбежность смерти - великое благодеянье природы! ( 15) Многие готовы вытерпеть и кое-что похуже, готовы предать друга, чтобы жить подольше, собственноручно отдать на растление детей, чтобы только глядеть на свет - свидетель стольких злодеяний. Нужно избавиться от жажды жизни и заучить одно: безразлично, когда случится с тобою то, что все равно когда-нибудь случится. В жизни важно благо, а не долгий век; и нередко в том и благо, что он короток. Будь здоров. Письмо СII Сенека приветствует Луцилия! (1) Как тот, кто будит нас и прерывает приятное сновиденье, нам в тягость (ведь он отнимает наслаждение, хоть и мнимое, но по действию своему равное настоящему), так и твое письмо испортило мне настроенье, оторвав от самых подходящих для меня мыслей, которым я отдавался, готовый, если будет можно, пойти и дальше. (2) Я тешился изысканиями о бессмертии души и даже, клянусь, рад был верить в него. Да, я легко вверялся мнениям великих людей, скорее посуливших, чем доказавших эту желанную возможность. Вот я и предавался прекрасной надежде, и уже сам себе был несносен, и презирал уже остаток моей одряхлевшей жизни, готовясь перейти в бесконечное время и стать хозяином вечности, - и вдруг пришло твое письмо и разбудило меня, лишив красивого сновиденья. Впрочем, разделавшись с тобою, я снова его потребую и выкуплю. (3) В начале письма ты утверждаешь, будто я не довел до ясности то рассужденье, где пытался доказать, что посмертное признанье есть благо, как утверждают наши. Я-де не опроверг возражения, гласящего, что не бывает блага из отдельных частей, признанье же именно таково. (4) То, о чем ты, Луцилий, спрашиваешь, относится к тому же рассужденью, но к другому разделу, потому я и оставил в стороне не только это, но и еще нечто, относящееся к нему же. Ты сам знаешь, что с вопросами нравственными перемешаны и вопросы, касающиеся мышления. Вот я и занялся той частью, которая прямо относится к нравам: не глупо ли и не излишне ли заботиться о том, что наступит после смертного часа? погибают ли наши блага вместе с нами? остается ли что-нибудь от того, кого уже нет? можно ли получить или стремиться получить какой-нибудь плод с еще не существующего и имеющего появиться тогда, когда мы его не почувствуем? (5) Все это касается нравов и, значит, было к месту. А все, что возражают диалектики, следовало отделить, - вот оно и было оставлено без вниманья. Но сейчас, раз уж ты требуешь, я не пропущу ни одного и