шей части полезно, а то, что только полезно. (37) Удобства, кроме того, могут доставаться и животным, и людям несовершенным и глупым. С ними могут быть перемешаны и неприятности, однако они зовутся удобствами, оцениваемые по тому, чего в них больше. Благо достается на долю одному мудрецу и должно быть без изъяна. (38) Теперь наберись мужества! Тебе остался один узел - но узел Геркулесов. "Из зол не возникает благо; но из многих бедностей возникает богатство; значит, богатство не есть благо". - Этого умозаключенья наши не признают; оно придумано перипатетиками, и они же его разрешают. По словам Посидония, Антипатр8 так опровергал этот софизм, затасканный по всем школам диалектиков: (39) "Говоря "бедность", имеют в виду не наличие, а отсутствие, или, как говорили в старину, небытность (греки тоже говорят ^лт-л a-cspTpiv), - не то, что есть, а то, чего нет. Из многих пустых кувшинов ничего не наполнишь. Богатства составляются из многих вещей, а не из многих нехваток. Ты понимаешь бедность не так, как должно. Быть бедным не значит иметь мало, а значит многого не иметь. И обязан человек этим именем не тому, что у него есть, а тому, чего ему не хватает". (40) Мне было бы легче выразить то, что я хочу, если бы было латинское слово, обозначающее (Ху'лтохр1кх. Его-то Антипатр и применяет к бедности. - А на мой взгляд, бедность - не что иное, как скудость достояния. - В чем сущность бедности и богатства, мы разберемся, когда у нас будет много лишнего времени; но и тогда мы поглядим, не лучше ли было бы сделать бедность не такой горькой, а богатство - не таким кичливым, чем вести тяжбу о словах, - как будто о предметах уже вынесено суждение. (41) Представим себе, что нас позвали на сходку народа. Внесен закон об упразднении богатств. Неужто мы будем убеждать или разубеждать толпу такими умозаключеньями? Неужели с их помощью добьемся мы того, что римляне вновь устремятся к бедности и восхвалят ее, опору и зиждущую силу своей державы? Что они устрашатся своих богатств, вспомнят, что нашли их у побежденных, откуда и проникли в незапятнанный, славный воздержностью город подкупы, и раздачи, и мятежи? Что с чрезмерной страстью к роскоши стали они выставлять напоказ добытое у многих племен? Что отнятое одним народом у всех еще легче может быть отнято всеми у одного? Лучше убедить в этом и изгонять страсти, чем определять их. Если нам под силу, будем говорить храбро, если нет, то хоть откровенно. Будь здоров. Письмо LXXXVIII Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты желаешь знать, что я думаю о свободных науках и искусствах. Ни одно из них я не уважаю, ни одно не считаю благом, если плод его деньги. Тогда они - продажные ремесла и хороши до тех пор, пока подготавливают ум, не удерживая его дольше. На них следует задержаться, лишь покуда душа не в силах заняться ничем важнее; они - наше ученье, а не наша работа. (2) Почему они названы свободными, ты видишь сам: потому что они достойны свободного человека. Впрочем, есть только одно подлинное свободное искусство - то, что дает свободу: мудрость, самое высокое, мужественное и благородное из них, а все прочие - пустяки, годные для детей. Неужто ты веришь, будто в них есть какое-то благо, хотя сам видишь, что нет людей ниже и порочнее их учителей? Все эти вещи нужно не все время учить, а однажды выучить. Некоторые полагали нужным разобраться, можно ли благодаря свободным искусствам и наукам стать человеком добра. Но они и не сулят этого, и даже не притворяются, будто знают такое! (3) Грамматик хлопочет только о нашем уменье говорить, а пожелай он пойти дальше, - займется историей или стихами, если раздвинет свои границы так, что шире некуда. Но пролагается ли дорога к добродетели объясненьем слогов, тщательностью в выборе слов, запоминаньем драм, правил стихосложенья, разновидностей строк? Это ли избавляет нас от боязни, искореняет алчность, обуздывает похоть? Перейдем к геометрии, к музыке: и в них ты не найдешь ничего такого, что наложило бы запрет на страх или алчность. А кому он неведом, для того все знания тщетны. (4) Нужно посмотреть, учат ли эти наставники добродетели; если не учат, то им нечего преподать; если учат, то они философы. Ты хочешь убедиться, что они на уроках и не думают учить добродетели? Взгляни, до чего ученье каждого не похоже на ученья остальных! А учи они одному и тому же, разнобоя бы не было. (5) Они бы тебя убедили даже в том, что Гомер был философом, если бы не опровергали этого своими же доводами. Ведь они превращают его то в стоика, одобряющего только добродетель и бегущего наслаждений, от честности не отступающего даже ради бессмертия; то в эпикурейца, восхваляющего покой в государстве, проводящего жизнь в пирах и песнях; то в перипатетика, устанавливающего три рода благ; то в академика, твердящего, что нет ничего достоверного'. Ясно, что ничего такого у него нет, раз есть все разом, - потому что учения эти между собою не совместимы. Но уступим им Гомера-философа. Он, видимо, стал мудрецом до того, как узнал о стихах; будем же и мы лучше учиться тому, что сделало Гомера мудрецом. (6) А спрашивать у меня, кто был старше - Гомер или Гесиод, такое же пустое дело, как разузнавать, почему Гекуба, хотя и была младше Елены2, выглядела старой не по возрасту. И не пустое ли, по-твоему, дело - исследовать возраст Патрокла и Ахилла? (7) Будешь ли ты доискиваться, где блуждал Улисс, вместо того чтобы положить конец собственным заблуждениям? Нет времени слушать, носило ли его между Италией и Сицилией или за пределами известного нам мира. Да и не мог он на таком малом пространстве скитаться так долго. Душевные бури швыряют нас ежедневно, из-за собственной негодности мы терпим все Улиссовы беды. И красота прельщает наше зренье, и враг грозит; здесь - свирепые чудовища, лакомые до человеческой крови, там - коварный соблазн, привлекающий слух, и все разнообразье бед. Научи меня, как любить родину, жену, отца, как плыть к этой столь честной цели даже после кораблекрушенья. (8) Зачем ты доискиваешься, была ли Пенелопа вправду целомудренна3, или обманула свой век? Подозревала ли она, что видит Улисса еще прежде, чем узнала наверное? Лучше объясни мне, что такое целомудрие, и какое в нем благо, и в чем оно заключено - в теле или в душе? (9) Перейду к музыке. Ты учишь меня, как согласуются между собою высокие и низкие голоса, как возникает стройность, хотя струны издают разные звуки. Сделай лучше так, чтобы в душе моей было согласие и мои помыслы не расходились между собою! Ты показываешь мне, какие лады звучат жалобно; покажи лучше, как мне среди превратностей не проронить ни звука жалобы! (10) Геометрия учит меня измерять мои владенья; пусть лучше объяснит, как мне измерить, сколько земли нужно человеку! Она учит меня считать, приспособив пальцы на службу скупости; пусть лучше объяснит, какое пустое дело эти подсчеты! Тот, чья казна утомляет счетоводов, не счастливее других; наоборот, как был бы несчастен владелец лишнего имущества, если бы его самого принудили сосчитать, сколько ему принадлежит! (11) Какая мне польза в умении разделить поле, если я не могу разделиться с братом? Какая мне польза до тонкости подсчитать в югере каждый фут и не упустить ни одного, ускользнувшего от межевой меры, если я только огорчусь, узнав, что сильный сосед отжилил у меня кусок поля? Меня учат, как не потерять ничего из моих владений, а я хочу научиться, как остаться веселым, утратив все. - (12) "Но меня выживают с отцовского, с дедовского поля!" - А до твоего деда чье это поле было? Можешь ты объяснить, какому оно принадлежало - пусть не человеку, а племени? Ты пришел сюда не хозяином, а поселенцем. На чьей земле ты поселенец? Если все будет с тобою благополучно, - у собственного наследника. Правоведы утверждают, что общественное достояние не присваивается за давностью владения; а то, что ты занял, то, что называешь своим, - общее достояние и принадлежит всему роду человеческому. (13) Замечательная наука! Ты умеешь измерить круг, привести к квадрату любую фигуру, какую видишь, называешь расстоянья между звездами, нет в мире ничего, что не поддалось бы твоим измереньям. Но если ты такой знаток, измерь человеческую душу! Скажи, велика она или ничтожна! Ты знаешь, какая из линий прямая; для чего тебе это, если в жизни ты не знаешь прямого пути? (14) Перейду к той науке, которая похваляется знанием неба, которой известно, .,. Отходит куда Сатурна звезда ледяная И по каким из кругов вращается пламень Килленца 4. Для чего нам это знание? Чтобы тревожиться, когда Сатурн и Марс окажутся в противостоянии или когда Меркурий зайдет вечером на виду у Сатурна? Лучше мне заучить, что они, где бы ни были, всегда благоприятны и не могут измениться. (15) Их ведет по непреложным путям извечный порядок судеб, они движутся по установленной череде смен и либо управляют всеми событиями, либо предвещают их исход. Но если в них причина всего, что бы ни случилось, какой толк знать то, чего нельзя изменить? А если они все предуказывают, - какая польза в предвиденье неизбежного? Знай, не знай, - все равно случится. (16) Если ты будешь следить за солнечным зноем и сменой Лун, чередой проходящих, тебя никогда не обманет Завтрашний день, не введут в заблужденье прозрачные ночи.5 Но и так все в достаточной мере и сверх нее предусмотрено, чтобы я был застрахован от козней. - (17) "Разве не обманет меня наступающий час? Ведь обманывает все, что застигает врасплох ничего не ведающего". 'Что будет, я не ведаю, а что может быть, - знаю. И ничто не приведет меня в отчаянье, ибо, я жду всего, а если что меня минует, я считаю это за удачу. Наступающий час обманет меня, если пощадит; да и этим не обманет: ведь если я знаю, что все может случиться, то знаю также, что не все случится непременно. Потому я жду удачи, но готов и к бедам. (18) Тебе придется смириться, если я тут сойду с предписанного тобою пути. Ведь ты не заставишь меня отнести к свободным искусствам то, чем занимаются живописцы или же ваятели, мраморщики и другие прислужники роскоши. И борцов, у которых вся наука - масло да пыль, я изгоняю из числа тех, кто занят свободными искусствами, - не то мне придется принять туда и составителей мазей, и поваров, и всех прочих, приспособивших свой ум к нашим наслажденьям. (19) Скажи мне, прошу, что общего со свободой имеют эти блюющие натощак толстяки с ожиревшим телом и отощавшей, одряхлевшей душою? И неужто мы будем считать свободным искусством все, в чем упражнялась, не присев, молодежь во времена наших предков: метанье копья, удары колом, верховая езда, владенье мечом? Они не учили детей тому, чему учатся, не двигаясь. Но ни то, ни другое не учит добродетели и не вскармливает ее. Что толку править конем и удерживать его бег уздою, покуда тебя самого несут необузданные страсти? Что толку побеждать в борьбе и в кулачном бою, когда тебя самого побеждает гнев? - (20) "Так что же, свободные искусства и науки ничего не дают нам?" - Дают, и много, но не для добродетели. Ведь и те ручные ремесла, что всеми признаны за низкие, оснащают жизнь многим, но к добродетели не имеют касательства. - "Для чего же мы образовываем сыновей, обучая их свободным искусствам"? - Дело не в том, что они могут дать добродетель, а в том, что они подготавливают душу к ее восприятию. Как начала, у древних именовавшиеся грамотой и дающие мальчикам основы знаний, хотя не научают их свободным искусствам, но готовят почву для обучения им в скором времени, так и свободные искусства, хотя и не ведут душу к добродетели, но облегчают путь к ней. (21) Посидоний различает четыре вида искусств: будничные и низкие, потешные, детские и свободные. Будничные - это ручные ремесла, занятые всем тем, чем оснащается жизнь; они даже и не прикидываются благородными или почтенными. (22) Потешные - это те искусства, чье назначение услаждать глаз и слух. К ним можно причислить и изобретение всякого рода приспособлений6, вроде помостов, которые сами собой поднимаются, настилов, бесшумно растущих ввысь, - всего, что служит для внезапных перемен, когда то, что было сплошным, разверзается" края провала по собственному почину сходятся, возвышение понемногу понижается. Такие вещи поражают взоры невежд, по незнанью причин удивляющихся всему неожиданному. (23) Детские, имеющие нечто общее со свободными, - это те искусства, которые у греков называются еухох-Xioi, а у нас - свободными. Единственные же поистине свободные или даже, вернее сказать, дающие свободу искусства это те, что пекутся о добродетели. (24) Поскольку одна часть философии, продолжает Посидоний, занимается природой, другая - нравами, третья человеческим разумом, постольку и вся толпа свободных искусств притязает занять в ней место. Когда дело идет о вопросах естествознания, философия опирается на свидетельство геометрии, которая, стало быть, есть часть того, чему она помогает. (25) Но ведь многое нам помогает, не будучи частью нас самих; а будь оно нашей частью, помощи от него бы не было. Пища - подспорье телу, но не его часть. Услуги геометрии кое-что нам дают" но философии она нужна так же, как ей самой - кузнечное дело7; однако оно - не часть геометрии, как и геометрия - не часть философии. (26) Кроме того, у каждой из них - свои пределы. Мудрец исследует и познает причины естественных явлений, геометр отыскивает и высчитывает их число и меру. Каков незыблемый порядок небесных тел, какова их сила и природа, - все это знает философ; а кто высчитывает их движенье и возврат, кто собирает наблюдения над тем, как они восходят и заходят, а порой являют вид стоящих на месте, хотя небесным телам стоять и нельзя, тот математик. (27) Пусть мудрец знает, по какой причине в зеркале возникает отражение; геометр же может сказать, как далеко должен отстоять предмет от отражения и какое отражение дает та или другая форма зеркала. Что солнце огромно, докажет философ; какова его величина, укажет математик, который пользуется в работе неким опытом и навыком, но должен, чтобы работать, заимствовать некие основные положения. А если основы искусства - заемные, оно несамостоятельно. (28) Философия ничего не ищет на стороне, свое здание она возводит от земли. Математика, так сказать, занимает поверхность, она строит на чужой земле8, берет со стороны те начала, благодаря которым достигает дальнейшего. Если бы она шла к истине сама по себе, если бы могла обнять весь мир и всю природу, тогда я сказал бы, что она много дает человеческой душе, ибо, помышляя о небе, та сама растет и вбирает нечто свыше. Лишь одно делает душу совершенной: незыблемое знание добра и зла [которое доступно только философии] 9 - ведь никакая другая наука добра и зла не исследует. (29) Переберем по одной добродетели. Храбрость есть презрение ко всему страшному; она пренебрегает внушающим ужас и склоняющим под иго нашу свободу, бросает ему вызов, переламывает его. Так неужто ее закаляют свободные искусства? Верность есть святейшее благо человеческого сердца, ее никакая необходимость не принудит к обману, никакая награда не совратит. Она говорит: "Жги, бей, убивай - я не предам! Чем сильнейшая боль будет выпытывать тайны, тем глубже я их скрою". Могут ли свободные искусства и науки сделать нас такими? Воздержность умеряет наслажденья; одни она с ненавистью изгоняет, другие соразмеряет и сокращает до здорового предела, никогда не приближаясь к ним ради них самих. Она знает, что лучшая мера для всего желанного - взять не сколько хочется, а сколько необходимо. (30) Человеколюбие запрещает быть надменным с товарищами, быть скупым, оно и в словах, и в делах, и в чувствах являет всем мягкость и ласковость, ничью беду не считает чужою, свое благо любит больше всего тогда, когда оно служит на благо другому. Неужели свободные искусства учат нас таким нравам? Нет, - так же как и простоте, скромности и умеренности; так же как довольству малым и бережливости; так же как милосердию, оберегающему чужую кровь не меньше своей и знающему, что человек не должен пользоваться силами другого человека расточительно. - (31) "Но если вы согласны, что без свободных искусств и наук не достичь добродетели, то как же вы утверждаете, будто они ничего для добродетели не дают?" - Без пищи тоже не достичь добродетели, хотя пища к добродетели касательства не имеет. Древесина ничего не дает кораблю, хотя корабли бывают только из дерева. Нет причин, повторяю, думать, будто вещь получается с помощью того, без чего она получиться не может. (32) Можно сказать и так: добродетель достигается и помимо свободных искусств; хотя добродетели и надо учиться, учатся ей не через их посредство. Почему я должен считать, что не знающий грамоты не может стать мудрым, как будто мудрость вся в грамоте? Она преподается на деле, а не на словах, и я не уверен, не будет ли память крепче без всякого внешнего подспорья. (33) Мудрость велика и обширна, ей нужно много простора; надо выучить все о делах божеских и человеческих, о прошлом и о будущем, о проходящем и о вечном, о времени, - а о нем одном, ты сам видишь, сколько есть вопросов? Первый - есть ли оно само по себе нечто? Потом было ли что-нибудь до времени, без времени? Возникло ли оно вместе с миром? Или прежде возникновения мира, поскольку было нечто, было и время? (34) И об одной только душе нет числа вопросам: откуда она? какова она? когда возникает? как долго существует? переходит ли с места на место, меняет ли обиталища, перебрасываемая во все новые виды одушевленных существ? или ей суждено только однократное рабство, а потом, отпущенная на волю, она бродит по вселенной? телесна она или нет? что она будет делать, когда мы перестанем быть ее орудиями? как она воспользуется свободой, когда убежит из здешней темницы? забудет ли прежнее? познает ли себя, лишь расставшись с телом и удалившись ввысь? (35) Какую бы часть божественных и человеческих дел ты ни взял, тебя утомит несметное обилие вещей, требующих исследованья и заучиванья. Чтобы все они, огромные и многочисленные, могли найти свободный приют, следует изгнать из души все лишнее. В такую тесноту добродетели не залучить: великому нужен широкий простор. Все вон! Пусть сердце будет свободно для нее одной! - (36) "Но ведь знание многих наук приятно". - Нет, из каждой надлежит нам запомнить лишь столько, сколько необходимо. По-твоему, порицанья заслуживает .тот, кто копит лишнее и хвастливо выставляет в доме драгоценные вещи, но не заслуживает загромождающий свой ум ненужной утварью всяческих наук? Стремиться знать больше, чем требуется, - это тоже род невоздержности. (37) К тому же погоня за свободными искусствами и науками делает людей докучными, болтливыми, назойливыми и самодовольными; заучив лишнее, они из-за этого неспособны выучить необходимое. Грамматик Дидим написал четыре тысячи книг 10. Я пожалел бы и того, кто прочел столько лишнего! В одних книгах исследуется, где родина Гомера, в других - кто истинная мать Энея, в третьих - чему больше предавался в жизни Анакреонт, похоти или пьянству, в четвертых - была ли Сафо продажной распутницей, и прочие вещи, которые, знай мы их, следовало бы забыть. (38) Вот и говори теперь, что жизнь не долга. Но если ты возьмешь наших, я и тут покажу тебе много такого, что надо бы отрубить топором. Большой траты времени, большой докуки для чужих ушей стоит похвала: "Вот начитанный человек!" Будем же довольны названием попроще: "Вот человек добра!" (39) Неужто мне развертывать летописи всех племен, отыскивая, кто первым стал писать стихи, высчитывать без календаря, сколько лет прошло между Орфеем и Гомером, узнавать все глупости, которыми Аристарх испещрил чужие стихи", губить свой век на подсчет слогов? Неужто мне не отводить глаз от песка геометров? Настолько ли я позабуду спасительное изречение: "Береги время!"? Все это я буду знать, - а чего не узнаю? (40) Грамматик Апион12, который во времена Гая Цезаря колесил по всей Греции и в каждую общину был принят во имя Гомера, говорил: "Гомер исчерпал оба своих предмета в "Илиаде" и в "Одиссее" и присоединил к своему труду начало, охватывавшее всю Троянскую войну". А доказательство он приводил такое: "Поэт намеренно поставил в начале первого стиха две буквы, содержащие число книг"13. (41) Пусть знает такие вещи тот, кто хочет быть всезнайкой и не желает подумать, сколько времени отнимет у тебя нездоровье, сколько - дела, общественные и частные, сколько - дела повседневные, сколько - сон? Измерь свой век! Не так уж много он вмещает! (42) Я говорил о свободных искусствах, - но сколько лишнего есть у философов! Сколько такого, что и не может пригодиться! И философы опускались до разделения слогов, до изучения свойств союзов и предлогов, и философы завидовали грамматикам и геометрам. Все, что было лишнего в их науках, они перенесли в свою. Так и вышло, что говорить "ни умели с большим тщанием, чем жить. (43) Послушай, как много зла в чрезмерной тонкости и как она враждебна истине! Протагор говорит, что утверждать и то, и другое можно одинаково о каждой вещи, в том числе и о том, каждая ли вещь позволяет утверждать о ней и то, и другое. Навсифан14 говорит: все, что кажется нам существующим, существует в такой же мере, как и не существует. (44) Парменид говорит: все, что нам кажется, не отличается от единого. Зенон Элейский15 камня на камне не оставил от всех сложностей, сказав: ничего не существует. К тому же примерно приходят и последователи Пиррона, и мегарцы, и эритрейцы 16, и академики, которые ввели новое знание - о том, что мы ничего не знаем. (45) Брось все эчо в ту же кучу ненужностей, что и многое из свободных искусств! Те преподают мне науку, от которой не будет пользы, а эти отнимают надежду на всякое знание. Но уж лучше знать лишнее, чем ничего не знать. Они не идут впереди со светочем, направляя мой взгляд к истине, - они мне выкалывают глаза. Если я поверю Протагору, в природе не останется ничего, кроме сомнения; если Навсифану, - достоверно будет только то, что нет ничего достоверного; если Пармениду, - останется только единое, если Зенону, - и единого не останется. (46) Но что такое и мы сами, и все, что окружает нас, питает, держит на себе? Вся природа оказывается тенью, или пустой или обманчивой. Нелегко мне сказать, на кого я сержусь больше: на тех ли, что объявляет нас ничего не знающими, или на тех, кто и возможности ничего не знать нас лишает. Будь здоров. Письмо LXXXIX Сенека приветствует Луцилия! (1) То, чего ты желаешь, - чтобы я написал о разделении философии, показал отдельные члены ее огромного тела, - вещь полезная и для стремящегося к мудрости необходимая. Ведь через посредство частей легче подойти к познанию целого. О, если бы вся философия могла предстать, подобно вселенной, когда она открывает перед нами весь свой лик! Как схожи были бы эти зрелища! Тогда бы философия наверняка заставила всех смертных любоваться ею и покинуть то, что мы, по неведенью подлинно великого, считаем великим. Но нам такое не дано, и приходится смотреть на нее так же, как созерцаем мы вселенную, - по частям. (2) Правда, душа мудреца охватывает всю ее громаду, обегая ее с той же быстротой, с какой наш глаз обегает небо; но нашему взгляду, слабому и на близком расстоянии и принужденному пробиваться сквозь туман, легче рассмотреть все по отдельности, так как целого нам не охватить. Я сделаю, что ты просишь, и разделю философию на части, но не на куски: ведь полезно разделить ее, а не раскромсать, потому что схватить слишком мелкое не легче, чем слишком крупное. (3) Народ расписывают по трибам ', войско делится на центурии. Все, что разрослось, познается легче, если должным образом расчленено на части, не слишком мелкие, как я сказал, и не бесчисленные. У чрезмерной дробности тот же порок, что у нерасчлененности. Что измельчено в пыль, то лишено порядка. (4) Прежде всего, по-твоему, я должен сказать, чем отличается мудрость от философии. Мудрость есть совершенное благо человеческого духа, философия же - любовь и стремление к мудрости. Философия указывает туда, куда пришла мудрость. Почему философия называется так2, ясно: само имя ее говорит об этом. (5) А мудрость некоторые3 определяли как "знание всего божеского и человеческого", некоторые же говорили, что "быть мудрым - значит, познать все божеское и человеческое и его причины". Мне это дополнение кажется лишним: ведь "причины" - лишь часть "всего божеского и человеческого". И философию определяли то так, то этак: одни говорили, что она есть забота о добродетели, другие - забота об исправленье духа; некоторые же называли ее стремлением мыслить правильно. (6) Одно известно почти что твердо: между мудростью и философией есть разница. Ведь не может быть, чтобы ищущее и искомое были тождественны. Какова разница между жадностью, которая желает, и деньгами, которых желают, такова же она между философией и мудростью, которая есть ее конечный итог и награда. Философия - в пути, мудрость - в его конце. (7) Мудрость - это то, что греки называют зоукх. Это слово было в ходу и у римлян, как теперь в ходу слово "философия". Это засвидетельствуют тебе и древние тогаты, и надпись на памятнике Доссену4: Прохожий, стой: прочти Софию Доссена здесь! (8) Некоторые из наших, хотя философия есть забота о добродетели и стремится к ней как к цели, полагали, что их невозможно разлучить: ведь нет ни философии без добродетели, ни добродетели без философии. Философия есть забота о достижении добродетели через посредство самой добродетели; ни добродетели не может быть, если о ней не заботиться, ни заботы о добродетели - без нее самой. Тут все иначе, чем со стрелком, пытающимся издали попасть во что-нибудь, когда целящийся и цель - в разных местах; и иначе, чем с дорогами, которые ведут в город, но лежат вне его. Путь к добродетели идет через нее самое. Значит, философия и добродетель нераздельны. (9) Большинство писавших об этом, причем самых великих, утверждали, что философия делится на три части: нравственную, естественную и ту, что посвящена человеческому разуму5. Первая вносит порядок в душу. Вторая исследует природу вещей. Третья испытывает свойства слов, их расположение, виды доказательств, чтобы ложь не вкралась под видом истины. Впрочем, были и такие, что разделяли философию и на большее, и на меньшее число частей. (10) Некоторые перипатетики вводили четвертую часть: гражданскую философию, которой, мол, нужно заниматься неким особым образом, ибо предмет у ней совсем другой. Некоторые добавляли еще одну часть, называемую у греков oixovo^iicT), то есть умение управлять домашним имуществом. Некоторые уделяли особое место учению о разных образах жизни. Но все это входит в нравственную часть философии. (11) Эпикурейцы полагали, что в философии всего две части - нравственная и естественная, а ту, что посвящена ра зуму, они отбрасывали. Но потом, когда сама жизнь заставила их устранить все двусмысленное, изобличить ложь, таящуюся под личиною правды, они ввели раздел, названный ими "учением о суждениях и правилах", то есть ту же посвященную разуму часть, но под другим именем 6; они, однако, думают, что лишь дополнили естественную философию. (12) Киренаики устранили и естественную, и посвященную разуму часть, довольствуясь только нравственной, - но тут же иным способом ввели то, что устранили; у них нравственная философия делится на пять частей, из которых одна учит о том, чего следует избегать и к чему стремиться, вторая о страстях, третья - о поступках, четвертая - о причинах, пятая - о доказательствах. Но причины вещей относятся к части естественной, доказательства - к той, что посвящена разуму 7. ( 13) Аристон Хиосский сказал, что части, посвященные природе и разуму, не только излишни, но и мешают, а единственную оставляемую им нравственную философию урезал: тот ее раздел, что содержит правила поведения, он объявил нужным только воспитателю, а не философу, - как будто мудрец не есть воспитатель рода человеческого. (14) Итак, поскольку философия трехчастна, мы начнем с разделения нравственной ее части. Было установлено, что и она делится натрое; первое в ней - наблюдение, назначающее каждому свое и оценивающее, что чего стоит; дело это чрезвычайно полезное, так как нет ничего более необходимого, чем установить цену каждой вещи. Второй раздел ее учит о побуждениях, третий - о поступках. Первая твоя обязанность - судить, что чего стоит; вторая - соразмерять и обуздывать в зависимости от этого твои побуждения; третья - заботиться, чтобы побужденья и поступки друг другу соответствовали, а сам ты ни в тех, ни в других не впадал в противоречие с самим собою. (15) Если одного из трех не будет, нарушится и все остальное. Что пользы знать цену всем вещам, если ты безудержен в побужденьях? Что пользы подавить побуждения и держать в своей власти желанья, если ты, действуя, не примешь в расчет времени и не будешь знать, когда, что, где и как надлежит делать? Ведь одно дело - знать цену и достоинство вещи, другое - выбрать нужный миг, и сверх того - обуздывать свои побужденья и браться за дело, а не хвататься вслепую. Ведь в жизни тогда нет противоречий, когда поступок не расходится с побуждением, а побуждение зависит от достоинства каждого предмета и смотря по тому, стоит его домогаться или нет, становится слабее или сильнее. (16) Естественная философия членится надвое: на учения о телесных и о бестелесных вещах. Оба они разделяются на свои, так сказать, ступени. Учение о телах - таким образом: во-первых, о тех, что производят нечто, и о тех, что из них рождаются, - а рождаются первоначальные вещества. Учение о них, по мненью некоторых, неделимо, по мненью Других - делится на ученья о материи, о движущей все причине и о самих первоначальных веществах. (17) Мне остается написать о разделении той части философии, что посвящена разуму. Всякая речь либо непрерывна, либо распределена между вопрошающим и отвечающим. Было установлено, что первая именуется SictXsxTix-^ вторая - р-г,т&р|.х-г|. Риторика заботится о словах, их смысле и порядке; диалектика подразделяется на две части - о словах и о значениях, то есть о предметах, про которые говорится, и о речениях, посредством которых про них говорится. Далее следуют бесчисленные подразделы и той, и другой. А я на этом кончу и "расскажу лишь о главном" 8, - а не то, если я стану делить части на части, то получится целая книга изысканий. (18) Я не хочу отбить у тебя, Луцилий, лучший из людей, охоту все это читать, - только бы ты все прочитанное немедля относил к людским нравам. Усмиряй себя, будоражь, если есть в тебе вялость, обуздывай, если есть распущенность, укрощай упрямство, преследуй и свою, и, насколько сможешь, всеобщую алчность. Тем, кто будет тебе говорить: "Сколько можно об одном и том же?" - отвечай: (19) "Сколько можно в одном и том же грешить? Вы хотите избавиться от лекарства, не избавившись от порока, - а я из-за вашего отказа еще упорнее буду твердить свое. Леченье начинает приносить пользу тогда, когда потерявшее чувствительность тело отвечает на прикосновение болью. Я буду твердить то, что и против вашей воли пойдет вам на пользу. Пусть хоть когда-нибудь дойдет до вас чей-нибудь нельстивый голос, и если каждый из вас не желает слушать правду, выслушайте ее все вместе. (20) До каких пор будете вы расширять границы владений? Для одного хозяина тесно поле, на котором разместился бы целый народ. Куда должны простираться ваши пашни, если для вас мало засевать земли, размерами равные провинциям? Все теченье славных рек проходит по частным владеньям, ваши от устья до истока огромные потоки, что служат границами огромным народам! Но и этого мало - вам нужно вместить в пределы ваших поместий моря, нужно, чтобы ваш управитель царствовал за Адриатическими, Ионийскими и Эгейскими водами, чтобы острова, жилища могучих вождей, считались самым дешевым из всего вашего достояния. Владейте, чем хотите, пусть будет именьем то, что прежде называлось державой, присваивайте, что можете, - все равно того, что не ваше, будет больше. (21) А теперь я обращаюсь к вам, чья расточительность так же безбрежна, как их алчность! Вам я говорю! Долго ли еще не будет такого озера, над которым не поднимались бы кровли ваших загородных, такой реки, чьи берега не были бы унизаны вашими домами? Где ни пробьются горячие ключи, там тотчас поднимутся новые пристанища роскоши. Где ни изогнется заливом берег, вы кладете основанья построек и, довольные только созданной руками почвою, гоните море вспять. Пусть повсеместно блистают ваши жилища, то на горах, откуда так широк вид на сушу и на море, то на равнине, но возносясь ввысь вровень с горами; сколько бы вы ни строили, как бы высоко ни строили, вы - только крошечные тела и ничего больше. Зачем вам множество спален? Ведь только в одной вы ложитесь! А где вас нет, там все не ваше. (22) Теперь я перейду к вам, чье обжорство, бездонное и ненасытное, обыскивает и моря, и земли. Здесь закидывают крючки, там ставят силки и всевозможные тенета, не жалея труда на преследованье дичи и оставляя в покое только ту, которой вы пресытились. Много ли из того, что добывают для вас столько рук, много ли из всех яств отведают ваши утомленные наслажденьями уста? Много ли из всей дичи, добытой с такими опасностями, попробует господин, страдающий поносами и тошнотами? Много ли устриц, привезенных из такой дали, скользнет в его ненасытное брюхо? Вы несчастны, ибо сами не понимаете, что голод ваш больше вашей же утробы!" - (23) Говори это другим, чтобы, говоря так, услышать и самому; пиши, чтобы самому читать, когда пишешь. Все относи к нравам - для обуздания неистовых страстей. Учись для того, чтобы знать не больше, а лучше. Будь здоров! Письмо ХС Сенека приветствует Луцилия! (1) Можно ли, мой Луцилий, сомневаться в том, что жизнь наша - милость богов, а благою делает ее философия, которой мы и обязаны больше, чем богам, настолько же, насколько благо в жизни - лучший дар, нежели сама жизнь? Это было бы так, когда бы и сама философия не была ниспослана богами, которые никому не дали ее знанья, но всем - способность к ней. (2) Ведь если бы они сделали это благо всеобщим и мы рождались бы разумными, мудрость потеряла бы лучшее из того, что в ней есть, и принадлежала бы к вещам случайным. А теперь самое ценное и высокое в ней то, что она не идет к нам сама, но каждый обязан ею лишь себе и от другого ее не получит. За что было бы нам чтить философию, если бы она зависела от чужой милости? (3) Ее труд один: отыскивать истину обо всех делах божеских и человеческих. С нею неразлучны справедливость, благочестье, совестливость и прочие ее спутники - связанные и согласные между собою добродетели. Она научила чтить все божественное и любить все человеческое, научила, что в руках богов - власть, а между людьми - содружество, бывшее нерушимым до тех пор, пока алчность не разрушила всякую общность и не стала причиной бедности даже для тех, кого обогатила. Ведь они, пожелав иметь собственность, перестали владеть всем. (4) Но первые из смертных и рожденные ими не знали порчи и следовали природе, сделав ее и вождем, и законом и вручив себя воле лучшего среди них. Ведь подчинение худших лучшему - в природе вещей. И во главе бессловесных стад либо самые большие, либо самые сильные животные. Идет впереди коров не хилый бык, а победивший прочих самцов величиной и силою; стадо слонов ведет самый огромный, а у людей самым великим считается лучший. Потому правителя выбирали за его душевные свойства, и счастливы были те племена, где самым могущественным мог стать только самый лучший. Ведь тот может все, чего хочет, кто не считает, будто может больше, чем должен. (5) В том веке, который зовут золотым, по мненью Посидония, царствовали мудрецы. Они не допускали драк и защищали слабейших от сильных, они убеждали и разубеждали, показывая, что полезно, что нет. Их дальновидность заботилась о том, чтобы соплеменники ни в чем не знали недостатка, мужество отражало опасности, щедрость одаривала и украшала подданных. Править значило не властвовать, а исполнять обязанность. Никто не пробовал свое могущество на тех, кто это могущество создал, и ни у кого не было ни желания, ни причины творить обиды; все так хорошо слушались хорошего правителя, что самое сильное, чем царь грозил ослушникам, был уход от власти1. (6) Когда же исподволь появились пороки, а царская власть превратилась в тиранию, возникла нужда в законах, которые вначале предлагали те же мудрецы. Солон, основавший Афинское государство на законах справедливости, известен среди семи мудрецов своего века2. Живи Ликург3 в ту же пору, он вошел бы в то же священное число восьмым. Хвалят еще законы Залевка и Харонда4, учивших людей праву не на судной площади и не в прихожей законоведа, но в безмолвном и священном пифагорейском уединении и создавших право для цветущей тогда Сицилии и для греков в Италии. (7) До сих пор я согласен с Посидонием, а вот что философия изобрела все науки, потребные для повседневной жизни, и ей принадлежит слава создательницы ремесел, - с этим я не согласен. "Она, - говорит Посидоний, наставила живших поодиночке людей, укрывавшихся в пещере, в какой-нибудь яме под скалой или в дупле дерева, и научила их воздвигать жилища". А по-моему, философия ничуть не больше придумала эти ухищрения, громоздящие постройки на постройки, города на города, чем рыбные садки, замкнутые ради того, (8) чтобы обжорству не грозили бури и, как бы ни бушевало море, страсть к роскоши имела безопасные гавани для откорма каждой породы рыб. Что ты говоришь? Философия ли вручила людям ключи и устроила засовы? Разве не алчности был подан этим знак? Философия ли возвела высокие кровли, опасные для жильцов? Дескать, мало было случайного крова, мало было без труда и искусства находить себе естественное убежище! Поверь мне, счастлив был век, еще не знавший архитекторов. (9) Вместе с роскошью родилось уменье обтесывать бревна в четырехугольные брусья и, уверенной рукой ведя пилу по размеченным чертам, разрезать балки. А поначалу бревно кололи некрепкое клином,5 - ибо тогда не строили для пира покоев, способных вместить многолюдное застолье, и не везли на длинной веренице телег, сотрясающих улицы, ни сосен, ни елей, чтобы построить из них штучный потолок, отягченный золотом. (10) Развилины с двух сторон поддерживали кровлю, хворост или зеленые ветви, плотно уложенные по скатам, давали сток даже сильным дождям. И под таким вот кровом ничего не боялись. Под соломой жили свободные, под мрамором и золотом живут рабы. Не согласен я с Посидонием и в том, будто изделья из кованого железа изобретены мудрыми мужами. (11) Так можно назвать мудрецами и тех, что Зверя сетями ловить и птиц обманывать клеем Способ нашли, оцеплять лесные урочища псами.11 Но все это придумано человеческой хитростью, а не мудростью. (12) Не согласен я с ним и в том, будто мудрецы нашли и железо, и медь, когда почва, опаленная лесными пожарами, излила из неглубоких жил расплавленные металлы. Такие вещи находят те, кто их ценит. (13) И еще мне не кажется столь уж тонким вопрос, что стали употреблять прежде - молот или клещи. И то и другое изобрел человек ума острого и быстрого, но не величавого и не высокого, - как и все, чего нужно искать, согнув спину и потупясь душою в землю. Мудрецу легко было прокормиться. Да и как же иначе, если он даже в нынешний век не хочет ничем себя обременять? (14) Скажи мне, прошу, как можно восхищаться и Диогеном, и Дедалом? Кто из них мудр, по-твоему? Тот, кто изобрел пилу, или тот, кто, увидев мальчика, пьющего воду из горсти, немедля вытащил из котомки чашку и разбил ее, обругав себя так: "Сколько же времени, глупый я человек, таскал я лишний груз!", кто спал, свернувшись в бочке? (15) И сегодня кого сочтешь ты мудрее: того ли, кто придумал, как устроить скрытые трубы, чтобы шафранная вода била из них на невиданную высоту7, как вмиг заполнить водой или осушить Еврипы, как соединить над пиршественным покоем поворачивающиеся плиты, чтобы они показывали то одно, то другое лицо и с каждой переменой -на столе менялся вид штучного потолка, - или того, кто показывает себе и другим, что природа не требует от нас ничего тяжкого и трудного, что мы можем прожить и без мраморщика и кузнеца, одеться, и не торгуя с серийцами8, иметь все необходимое для нашего обихода, довольствуясь тем, чего земля не прячет в недра? Если бы род человеческий услышал его, то понял бы, что повар так же не нужен, как солдат. (16) Мудры или подобны мудрецам были те. для кого нетрудно было попечение о теле. Необходимое требует простой заботы, наслажденье - многих трудов. Будешь следовать природе, - не понадобится никаких ремесленников: она не пожелала занимать нас такими вещами и обучила всему, что сделала для нас непременным. - Холод невыносим для нагого тела. - Что же, разве шкуры зверей и других животных не могут вполне и с избытком защитить от холода? разве многие племена не одевают тела древесной корой? разве птичьи перья не скрепляются так, чтобы получилась одежда? разве и в наши дни большинство скифов не надевает лисьих и мышиных шкурок, мягких на ощупь и непроницаемых для ветра? - (17) Но нужно еще густой тенью прогонять летний зной. - Что же, разве древность не оставила множества укромных мест, выдолбленных или безжалостным временем, или другой какою причиною и превратившихся в пещеры? Что же, разве не делали вручную плетенок из любой лозы, не обмазывали их дешевой глиной, не крыли потом крыши соломой, или чем-нибудь принесенным из лесу и не проводили безмятежно зиму под дождями, стекавшими со скатов? Что же, разве не прячутся в землянках племена, обитающие близ Сиртов, у которых из-за чрезмерного солнечного жара нет более надежного укрытья для защиты от зноя, чем сама иссушенная почва? (18) Природа, позволившая всем животным жить легко, не была так враждебна человеку, чтобы он один не мог обойтись без наук и ремесел. Нет нам от нее такого приказа, нет нужды через силу добывать то, без чего не прожить. Мы рождены на все готовое, но, пресытившись легко доступным, обрекли себя на трудности. Все, что теперь достается ценой бессчетных хлопот: и кров, и покров, согревающий тело, и пища, - попадалось на каждом шагу и давалось задаром или стоило малого труда, потому что меру указывала необходимость. Мы сами сделали все драгоценным и редким, сделали так, что без великого и многообразного уменья ничего нельзя добыть. (19) А природа дает вдоволь всего, что ей требуется. Страсть к роскоши отошла от природы, она ежедневно сама себя разжигает и растет уже много веков, изобретательностью способствуя порокам. Сперва она пожелала лишнего, потом противоестественного, а напоследок превратила душу в рабыню тела и заставила ее служить его похоти. Все эти ремесла, шум которых будоражит город, работают на потребу телу, которому прежде отпускали столько, сколько рабу, а теперь подносят все, как хозяину. Поэтому в той мастерской ткут, в этой куют, в той варят духи, тут учат изнеженным телодвиженьям, там - изнеженным, расслабленным напевам. Потерялась естественная мера, ограничивающая желания необходимым; теперь желать, сколько нужно, значит, слыть деревенщиной или нищим. (20) Трудно поверить, Луцилий, до чего легко приятность речи уводит прочь от истины даже великих людей. Вот Посидоний (по-моему, один из тех, чей вклад в философию больше прочих): ему хочется описать сначала, как одни нитки сучатся, другие тянутся из мягкого распушенного волокна, потом как подвешенный груз выпрямляет и натягивает основу, как пропущенный уток, чтобы смягчить жесткость сжимающей его с двух сторон основы, бердом прижимается нить к нити, - и он говорит, будто ткацкое искусство изобрели мудрецы, позабыв, насколько позже был придуман более тонкий его род, когда Держит основу навой; станок - разделяет тростинка; Вот уж продет и уток меж острыми зубьями: пальцы Перебирают его. Проводя между нитей основы Зубьями берда, его прибивают они, ударяя.. .9 А что если бы довелось ему взглянуть на ткани нашего времени, из которых шьется ничего не прячущая одежда, не защищающая не только тела, но и стыдливости? (21) Потом он переходит к земледельцам и не менее красноречиво описывает землю, однажды и дважды пропаханную плугом, чтобы рыхлая почва легче давала путь корням, а после брошенное в борозды семя и травы, выполотые вручную, затем чтобы случайные дикие всходы не погубили посева. И это, по его словам, есть дело мудреца, как будто сейчас землепашцы не придумывают много новых способов увеличить плодородие. (22) А потом, не довольствуясь этими уменьями, он посылает мудреца на мельницу и в пекарню. Вот что он рассказывает о том, как мудрец, подражая природе, стал выделывать хлебы: "Зерна во рту дробятся твердостью зубов, когда они сходятся, а что не попадает под них, то язык подталкивает к тем же зубам; потом примешивается слюна, чтобы глоток легче проскользнул в горло; а попав в утробу, пища переваривается теплом желудка и лишь тогда переходит в тело. (23) Следуя этому примеру, кто-то положил один шероховатый камень на другой, наподобие зубов, половина которых неподвижна и ожидает движенья другой половины. Потом трением камня о камень он стал дробить зерна, перемалывая их вновь и вновь, пока они, растертые много раз, не измельчались совсем. Затем он полил муку водой и принялся усердно месить ее, пока она не стала податливой; тогда он вылепил хлеб, который сперва пекся в горячей золе и на раскаленных кирпичах; позже были изобретены печи и другие устройства, где жар послушен нашему усмотренью". Не хватает только, чтобы он и сапожное ремесло объявил изобретеньем мудрецов! (24) До всего этого додумался разум, -но не поистине правый разум. Ведь такие изобретенья - дело человека, а не мудреца, точно так же как суда, на которых мы пересекаем реки, пересекаем моря. приладив паруса, улавливающие напор ветра, приспособив сзади руль, поворачивающий судно туда и сюда (пример тут взят с рыб, которые легким движением хвоста вправо или влево направляют в сторону свой быстрый ход). (25) "Все это, - говорит Посидоний, - изобрел мудрец, но счел слишком ничтожным, чтобы заниматься самому, и отдал более скромным помощникам". Нет, все это и придумано теми, кто по сей день этим занят. Мы знаем такие вещи, что были созданы на нашей памяти - например, зеркальные окна, пропускающие дневной свет через прозрачную черепицу, или приподнятые полы бань и вделанные в стену трубы, по которым проходит тепло, равномерно нагревая все и снизу, и сверху. Что говорить о мраморе, которым сверкают и дома и храмы? О круглых и лощеных каменных громадах, поддерживающих портики и залы, способные вместить целый город? О значках, слово за словом подхватывающих сколь угодно быструю речь 10, так что скорость руки поспевает за проворством языка? Все это придумано ничтожными рабами. (26) Мудрость же стоит выше: она не обучает работать руками, она - наставница душ. Хочешь знать, что ею добыто, что создано? Не непристойные телодвижения, не напевы для труб и флейты, превращающих в звук проходящее сквозь них или излетающее из них дыхание; не оружье, не стены, не войны; нет, она мыслит о пользе, лелеет мир, зовет род людской к согласию. (27) Она, повторяю, не кузнец необходимейших орудий. Зачем приписывать ей так мало? Перед тобою та, чье искусство - устраивать жизнь. А все прочие искусства у нее в подчинении: ведь ей подвластна жизнь, а потому и все, что служит украшению жизни, которую она, впрочем, направляет к блаженству, ведет к нему, открывает к нему пути. (28) Она показывает, что беда, а что кажется бедою; избавляет души от тщеславия и дарит им стойкое величье; душу спесивую и красующуюся попусту обуздывает; не позволяет нам не знать разницы между величием и напыщенностью; дает нам постичь и природу, и себя самое. Она объясняет, что такое боги и каковы они; что такое подземные силы, и лары, и гении, и божества второго рода - ставшие вечными души; где они пребывают, что делают, что могут и чего хотят. Таково ее посвящение, отворяющее не городское святилище, но огромный храм всех богов, именуемый миром, и в нем открывающее духовному взору подлинные кумиры, подлинные лики, - потому что для столь величавого зрелища глаза слишком слабы. (29) Потом она восходит к началам всех вещей, к заложенному в основе всего вечному разуму и силе, развивающей семена сущего, каждое на особый лад. Потом она принимается за исследованье души, - откуда она, где она, долговечна ли, на сколько членов разделена. Затем философия переходит от тел к бестелесному, разбирая, что такое истина и каковы ее доказательства, и еще - как различить двусмысленное в жизни и в словах, ибо и тут и там истина и ложь перемешаны. (30) Я утверждаю, что мудрец не отошел от низких ремесел, как пола-. гает Посидоний, но вообще к ним не приближался. Он бы счел, что недостойно изобретать нечто недостойное вечного употребления, не взял бы того, что придется отложить. - (31) "Анахарсис11, - говорит Посидоний, изобрел гончарный круг, на котором лепят сосуды". А потом, встретив гончарный круг у Гомера, предпочитают думать, будто под-ложны эти стихи, а не предание. Я не спорю, что эту вещь создал Анахарсис; а если так, значит, изобрел ее мудрец, - но не как мудрец: ведь все мудрецы многое делают не как мудрецы, а как люди. Представь себе быстроногого мудреца: он всех обгонит, но как быстроногий бегун, а не как мудрец. Я бы хотел показать Посидонию стеклодува, который дыханием придает стеклу множество таких форм, каких не вылепит и умелая рука. А способ этот отыскали после того, как стало невозможно отыскать мудреца. - (32) "Демокрит, - утверждает Посидоний, - по преданью, изобрел свод, в котором изгиб наклонно положенных камней замыкается срединным камнем". - А это, по-моему, неправда. Ведь непременно были и до Демокрита мосты и ворота, а их верхняя часть почти всегда изогнута. (33) И потом вы забыли, что тот же Демокрит якобы изобрел способ смягчать слоновую кость, превращать расплавленную гальку в изумруды - таким способом и по сей день окрашивают подходящие для этого камешки. Пусть это изобретено мудрецом, - но изобретал он не как мудрец: ведь и он делает много такого, что люди неразумные, как мы видим, делают не хуже или даже более ловко и умело. (34) Ты спрашиваешь, что исследовал, что сделал ясным для всех мудрец? Во-первых, природу, за которой он не в пример прочим живым существам следил глазами, достаточно зоркими ко всему божественному. Во-вторых, закон жизни, который он согласовал со всеобщим законом, научив людей не только знать богов, но и следовать им, и все случайное воспринимать как приказанное ими. Он запретил повиноваться ложным мнениям и, взвесив все, всему указал настоящую цену; осудил перемешанные с раскаяньем наслаждения; превознес те блага, что всегда будут нам отрадны; обнаружил перед всеми, что самый счастливый - тот, кому не нужно счастье, самый полновластный - тот, кто властвует собою. (35) Я говорю не о той философии, что 'гражданина отрывает от родины. богов - от мира, которая отдает добродетель на произвол наслаждению 12, но о той, которая единственным благом считает честность, которую не прельстят ни дары человека, ни дары фортуны, награда которой в том, что никакой наградой не заманишь ее в плен. Я не думаю, чтобы такая философия была в тот грубый век, когда не существовало ни наук, ни искусств и люди на опыте учились всему полезному; (36) и раньше 13, в счастливые времена, когда лежащими на виду благами природы пользовались все без разбору, когда жадность и страсть к роскоши не разобщили еще смертных и они не расторгли союза ради грабежа, люди не были мудрецами, хотя и делали то, что положено делать мудрым мужам. (37) Нет такого состояния рода человеческого, которым восхищались бы больше, чем этим, и если бы бог позволил кому-нибудь устраивать земные дела и давать народам нравы, никто не выбрал бы ничего другого, нежели памятные нам нравы тех, чьи ...поля неподвластны пахарям были; Даже значком отмечать и межой размежевывать нивы Не полагалося; все сообща добывали. Земля же Плодоносила сама, добровольно и без принужденья.1 4 (38) Было ли поколенье людей счастливее этого? Они сообща владели природою, а той, как матери, довольно было сил всех опекать, позволяя всем безопасно пользоваться общими богатствами. Почему же не назвать богатым поколенье смертных, среди которого нельзя было найти бедняка? В этот наилучший порядок вещей ворвалась жадность и, желая отделить и присвоить хоть что-то, сделала все из безграничного скудным и чужим, принесла с собою бедность и, захотевши многого, потеряла все. (39) Пусть она теперь мечется, стремясь возместить потерянное; пусть прибавляет поле к полю, изгоняя соседей деньгами или насилием, пусть сделает свои пашни просторными, как целая провинция, и долгие странствия по ним называет "обладанием": никакое расширение границ не вернет нас к тому, от чего мы ушли. Сделав все, мы будем владеть многим, - а владели мы вселенной. (40) Сама земля, пока ее не обрабатывали, была плодороднее, и простора хватало всем народам, не расхищавшим ее. Для людей было равным наслаждением находить то, что давала природа, и указывать другому найденное, и не могло быть у одного - избытка, у другого - нехватки: все делилось в полном согласии. Сильный еще не поднимал руку на слабого, скупой еще не прятал лежащих втуне запасов, лишая других необходимого: каждый заботился о других, как о себе. (41) Оружье оставалось праздным, руки не обагрялись человеческой кровью, и вся ненависть обращалась против диких зверей. Те, кого защищала от солнца плотная тень рощи, кто жил в даровом убежище, заслоняясь от свирепости стужи или дождя кровлей из листвы, проводили ночь в покое, не вздохнув ни разу. Мы ворочаемся под нашим пурпуром, ужаленные острыми стрекалами беспокойства; а им как сладко спалось на твердой земле! (42) Не висел над ними штучный потолок, но скользили над лежащими под открытым небом светила, и было перед ними величавое зрелище ночи. Мир обращался в вышине, беззвучно совершая столь великий труд. И днем, и ночью был открыт их взору этот прекраснейший дом, им отрадно было наблюдать созвездия, как одни покидают середину неба, другие восходят из невидимых его областей. (43) Разве не сладостно было странствовать в виду этой усеянной чудесами шири? А вас пугает малейший скрип вашей крыши, вы бежите, сломя голову, едва что-то затрещит среди росписей 15. Ни у кого не было домов в размер города - был воздух и вольное дыхание на просторе, и легкая тень скалы либо дерева, и прозрачные источники, и ручьи, не загрязненные ни канавами, ни трубами, ни иными насильственными путями, но бегущие по своей воле, и луга, красивые без всякого искусства, и среди них - грубая хижина, сложенная неумелой рукой. Таков был дом у живших в согласье с природой, в нем отрадно было обитать, не боясь ни его, ни за него. А теперь само жилище есть одна из первых причин нашего страха. (44) Но, хотя жизнь их была превосходна и чужда коварства, они не были мудрецами, коль скоро это имя знаменует самое высокое совершенство. Я не отрицаю, что были мужи высокого духа, так сказать, рожденные прямо от богов: ведь нет сомнения, что мир, еще не истощенный родами, производил на свет только самое лучшее. И, однако, насколько по врожденным свойствам все были и сильнее, и способнее к труду, настолько ум их не был усовершенствован. Ведь природа не дает добродетели: достичь ее - это искусство. (45) Они еще не искали ни золота, ни серебра, ни самоцветов в глубине земной грязи; не могло быть такого, чтобы человек убивал человека не в сердцах, не из страха, а ради зрелища. Не было еще ни пестрых одежд, ни тканого золота - его и не добывали еще. (46) Что же выходит? Они были невинны по неведенью; а это большая разница, не хочет человек грешить или не умеет. У них не было справедливости, не было разумности, воздержности, мужества. В их грубой жизни были некие подобья этих добродетелей, сама же добродетель достается на долю только душе наставленной, обученной, достигшей вершин благодаря неустанному упражнению. Для этого - но лишенными этого - мы и рождаемся. В лучших из нас, покуда нет образования, имеются лишь задатки добродетели, но не добродетель. Будь здоров. Письмо XCI Сенека приветствует Луцилия! (1) Нашего Либералиса1 опечалила весть о пожаре, дотла спалившем Лугдунскую колонию2. Такое несчастье хоть кого взволнует, - что же говорить о человеке, который так любит родной город! Вот и вышло так, что ему понадобилась вся твердость духа, которую он закалял против любых бед, каких только можно опасаться, как ему казалось. А такого неожиданного и, пожалуй, неслыханного бедствия не боялись, и я этому не удивляюсь: ведь не бывало даже таких примеров! Многие города страдали от огня, - ни один не был уничтожен. Даже там, где дома поджигала вражеская рука, во многих местах пламя гасло, и хоть его тем временем раздували, редко оно пожирало все и ничего не оставляло оружию. Даже и землетрясенья вряд ли бывали такими сильными и пагубными, чтобы разрушить целые города. И нигде, в конце концов, не случалось таких пожаров, чтобы ничего не осталось для другого пожара. (2) А тут столько прекрасных творений, каждое из которых могло бы прославить любой город, погубила одна ночь; в самую мирную пору случилось такое, чего и на войне нет причин бояться. Кто бы мог поверить? Теперь, когда во всем мире царит спокойствие, приходится спрашивать, где Лугдун, украшенье Галлии! Фортуна, если настигала бедою целую общину, всегда давала возможность бояться предстоящих испытаний. Все великое рушилось в течение некоего срока, а здесь вечером был огромный город - утром его не было. Я дольше рассказываю тебе о его гибели, чем он погибал. (3) Все это надломило дух нашего Либералиса, несгибаемый и стойкий перед его собственными горестями. И не без причины: все неожиданное гнетет нас сильнее, невиданность прибавляет тяжести бедствиям, всякий смертный, удивляясь, горюет больше. (4) Поэтому ничто не должно заставать нас врасплох. Нужно посылать душу навстречу всему и думать не о том, что случается обычно, а о том, что может случиться. Есть ли что-нибудь, чего фортуна при желании не сгубила бы в самом расцвете? на что бы не напала и не ударила тем грознее, чем ярче оно блистало? Есть ли трудное и недоступное для нее? (5) Она налетает не всегда одним путем, не всегда проходит его до конца; иногда она поражает нас нашими же руками, иногда, довольствуясь собственными силами, находит опасности без виновника. Безопасного времени нет. В разгаре наслаждений зарождаются причины боли; в мирную пору начинается война и оплоты безопасности делаются источниками страха; друг становится недругом, союзник - врагом. Летнее затишье разражается внезапной бурей хуже зимней; мы терпим все, что терпят от врагов, хотя их у нас нет, и если не имеется других причин для пораженья, их находит в самом себе чрезмерное счастье. Самых воздержных настигает болезнь, самых здоровых - чахотка, самых невинных - кара, самых нелюдимых - смута. Иногда случай избирает нечто новое, чтобы настигнуть своею силой позабывших о нем. (6) Что по строило ценою великих трудов, при великой благосклонности богов долгое время, то один день рушит и опрокидывает. Кто сказал "один день", тот дал долгий срок поспешающим бедам: довольно часа, мига, чтобы низвергнуть державу! Было бы некоторым утешеньем в нашем бессилии и в наших обстоятельствах, если бы все погибало так же медленно, как возникает; но нет, медлителен только прирост, ущерб тороплив. (7) Все непрочно - и частное, и общественное; судьба городов, как судьба людей, вертится колесом. Среди полного спокойствия встает ужас; нигде нет причин для смятенья - а беды налетают, откуда мы их меньше всего ждем. Царства, устоявшие и в междоусобных, и во внешних войнах, рушатся без всякого толчка. Много ли государств благополучно пережили счастье? Значит, нужно думать обо всем и укреплять дух против всего, что может случиться. (8) Держи в мыслях ссылку, пытки, войны, болезни, кораблекрушенья. Случай может отнять у тебя родину и тебя - у родины, может бросить тебя в пустыню, может сделать пустыней место, где сейчас задыхаются в толпе. Пусть перед глазами у тебя будет все, что входит в человеческий удел. Будем предвосхищать в душе не то, что происходит часто, а самое худшее, что может произойти, если только мы не хотим пасть духом, поражаясь необычному как небывалому. Нужно иметь в виду все, что под силу фортуне. (9) Сколько городов в Азии, сколько в Ахайе рушилось от одного землетрясенья? Сколько поглощено их в Сирии, в Македонии? Сколько раз опустошало Кипр это бедствие? Сколько раз рассыпался в прах Пафос? 3 Нам часто приносят вести о гибели целых городов; но мы-то, к кому часто приходят эти вести, большая ли часть всего мира? Так воспрянем духом перед лицом всего случайного,, и что бы ни произошло, будем знать: беда не так велика, как гласят о ней слухи. (10) Выгорел богатый город, украшенье провинций, бывший их частью, но частью особой, и при этом стоявший на одном, не слишком высоком холме. Но когда-нибудь время изгладит даже следы всех тех городов, о величье и благородстве которых мы слышим теперь. Разве ты не видал, как в Ахайе изничтожились уже и основанья славных городов и не осталось ничего, что свидетельствовало бы о самом их существованье? (11) Рушится не только рукотворное, череда дней опрокидывает не только воздвигнутое человеческим искусством и усердием; оплывают горные цепи, волны покрывают те места, откуда моря и вдали не видно было; огонь опустошил холмы, прежде сверкавшие огнями, обглодал прежде высокие вершины - утешенье мореходов, их маяки, - сравнял их с низинами. Творенья самой природы терпят урон - потому-то мы должны спокойно сносить гибель городов. (12) Они возникают, чтобы упасть; всех ждет один конец, - сбрасывает ли внутренняя сила и напор сдавленного дыханья пригнетавший их груз4, вырываются ли запертые в глубине потоки, прорывает ли напор пламени плотность почвы, ведет ли медленное наступленье ветхость, от которой ничто не защищено, изгоняет ли народы тяжелый климат, превращая их жилище в пустыню. Слишком долго перечислять дороги судьбы. Знаю только одно: все создания смертных обречены смерти, мы живем среди бренности. (13) Этими и подобными словами я утешаю Либералиса, пылающего какой-то невероятной любовью к родному городу, который, быть может, сгорел для того, чтобы подняться еще прекрасней. Часто урон расчищает место большей удаче; многое пало с тем, чтобы восстать выше и величественней. Тимаген5, ненавидевший счастье столицы, говорил, что пожары в Риме печалят его по одной причине: он знает, что все сгоревшее будет поднято из развалин еще краше. (14) И вероятно, что также и в том городе все будут состязаться, стараясь восстановить утраченное величавей и прочнее. Да будут нерушимы основания, заложенные ими при добрых знаменьях на долгий век! Ведь этой колонии от ее начала пошел сотый год, - а такой возраст и для человека не предел! Выведенная Планком, она окрепла и стала многолюдной благодаря удачному местоположению, но сколько тяжелых напастей вынесла за тот срок, пока человек успевает состариться! (15) Пусть же наш дух научится понимать и терпеть свой жребий и знает, что фортуна отважится на все; у нее столько же прав над державами, сколько над самодержцами, столько же власти над городами, сколько над людьми. На это нельзя негодовать: ведь мы пришли в мир, где живут по этим законам. Нравится - подчиняйся, не нравится - убирайся любой дорогой! Негодуй, если несправедливое установление метит только в тебя, но если одна необходимость опутывает стоящих и высоко, и низко, примирись со все разрешающим роком! (16) Незачем мерить нас величиной гробниц и тех памятников, что стоят вдоль дороги, одни больше, другие меньше. Прах всех уравнивает: рождаемся мы неравными, умираем равными. И о городах я скажу то же, что о горожанах. Что Ардею6 взяли приступом, что Рим. Учредитель человеческого права разделил нас по родовитости и знатности имен, лишь покуда мы существуем. А когда смертному приходит конец, он изрекает: "Прочь тщеславие! Для всех отягощающих землю закон да будет один!" И необходимость все терпеть уравнивает нас: нет ни более хрупких, ни более уверенных в завтрашнем дне. (17) Александр, царь македонский, принялся изучать геометрию - несчастный! - только с тем, чтобы узнать, как мала земля, чью ничтожную часть он захватил. Несчастным я называю его потому, что он должен был понять ложность своего прозвища, - ибо можно ли быть великим на ничтожном пространстве? Обучали его всяким тонкостям, требующим прилежного внимания и непосильным для безумца, простирающего свои помыслы за океан. - "Учи меня чему-нибудь полегче!" - говорил он, и наставник отвечал: "Эти вещи для всех одинаково трудны!" - (18) Считай же, что так говорит тебе сама природа: "То, на что ты жалуешься, для всех одинаково, дать что-нибудь легче никому невозможно, но, кто хочет, может сам себе все облегчить". - Чем? - Спокойствием духа. Тебе придется и страдать, и терпеть жажду и голод, и стареть, если отпущен будет тебе долгий срок среди людей, и болеть, и нести утраты, и умереть. (19) Но незачем верить тому, о чем шумят вокруг: все это не зло, не тяготы, которых не перенесть. Страх перед этим - из общего мнения; ты боишься смерти, как боятся молвы. А кто глупее человека, боящегося слов? Остроумно говорит об этом наш Деметрий: "Голоса невежд для меня то же самое, что испускаемые животом звуки: какая мне разница, спереди они вылетают или сзади?" (20) Что за безумье - бояться бесславья от бесславных! И как сама молва, так и все названное мною страшно вам без причины: не будь приказа молвы, вы бы и не боялись. Какой ущерб человеку добра от враждебных толков? (21) Пусть же и смерти не вредят они в нашем мнении, хоть слава7 у нее дурная. Никто из обвинителей ее не испытал, а осуждать то, чего не знаешь, - безрассудно. Зато ты знаешь, сколь многим она принесла пользу, сколь многих избавила от пыток, нищеты, от жалоб, от казни, от тоски. Пока смерть подвластна нам, мы никому не подвластны. Будь здоров. Письмо ХСП Сенека приветствует Луцилия! (1) Я думаю, мы с тобою согласны в том, что все внешнее приобретается ради тела, о теле пекутся во имя души, что в душе есть части прислуживающие, - благодаря им мы движемся и питаемся, но даны они нам ради главного. А главное в ней состоит из разумной и неразумной части, которая в подчинении у разумной, она же одна ни с чем не соотносится и все соотносит с собою. Ведь и божественный разум стоит во главе всего и ничему не подчинен, и наш разум, происходящий от него, таков же. (2) Если в этом мы согласны, то непременно согласимся и в другом: блаженная жизнь заключается в том, чтобы разум наш был совершенен. Ведь он один не порабощает души, противостоит фортуне, охраняет нашу безопасность, как бы ни сложились обстоятельства. В этом - единственное нерушимое благо. Счастлив, повторяю, тот, кого ничто не умалит; он стоит на вершине и опирается только на самого себя, - а кто держится чужой помощью, тот может и упасть. В ином случае над ними обретает силу многое, нам не принадлежащее. Кто захочет иметь опорой фортуну? Какой здравомыслящий человек станет собою восхищаться, накопив чужое? (3) Что есть блаженная жизнь? Безопасность и постоянное спокойствие. А их дает величье духа, дает упорство и постоянство в том, что хорошо обдумано. Как прийти к этому? Постичь истину целиком; соблюдать во всех поступках порядок, меру, приличие и добрую волю, благожелательную, неизменно послушную разуму, достойную и любви, и восхищенья. Чтобы сказать все коротко и ясно, напишу так: дух мудреца должен быть таким, какой приличествует и богу. (4) Чего желать тому, кому досталось все честное? Ведь если что-нибудь, помимо честного, может способствовать благоденствию, тогда из того же самого будет состоять и блаженная жизнь, а без этого ее не бывает. Но что может быть глупее и позорнее, чем полагать, будто благо разумного духа слагается из вещей неразумных? (5) Некоторые, однако, считают, будто высшее благо можно увеличить, ибо оно неполно, когда ему противятся вещи случайные. Даже Антипатр, один из великих чиноначальников этой школы, сказал, что придает внешнему некоторое значение, хотя и очень небольшое. Но разве ты не видишь, - это ведь то же самое, что быть недовольным дневным светом, если не горит еще какой-нибудь огонек? Много ли значит малая искра при сияющем солнце? (6) Если ты недоволен только тем, что честно, значит, ты непременно хочешь прибавить к нему или покой, который греки называют ао^лтрса, или наслажденье. Первый еще можно принять: душе ничто не докучает, и она вольна вглядываться во вселенную, ничем не отвлекаемая от созерцанья природы. А вот наслажденье - это благо для скотов. К разумному мы добавляем неразумное, к честному - бесчестное. Когда щекочут наше тело, это тоже наслажденье, (7) так что же вы не решаетесь сказать, что человек блаженствует, когда небо его ублажено? И ты причисляешь пусть не к мужам, но хотя бы к людям того, для кого высшее благо состоит из вещей приятных: лакомств, красок, звуков? Прочь его из прекрасного разряда существ, второго после богов, - к бессловесным скотам, ибо сам он животное, довольное кормом. (8) Неразумная часть души сама состоит из двух половин: первая - отважная, честолюбивая, безудержная, подверженная страстям; вторая - низменная, томная, преданная наслаждениям. Половину необузданную, но лучшую и, во всяком случае, сильнейшую и достойнейшую мужа, некоторые отставляют, а для блаженной жизни считают необходимой половину хилую и низкую. (9) Разум они заставляют служить ей, унижая и опошляя благо самого высокого по рожденью существа, превращая к тому же это благо в нечто чудовищное, составленное из разных и не подходящих друг к другу членов. Так говорит в "Сцилле" наш Вергилий: Сверху - дева она лицом и грудью прекрасной, Снизу - тело у ней морской чудовищной рыбы, Волчий мохнатый живот и хвост огромный дельфина.' С этой Сциллой срослись хотя бы животные свирепые, страшные и проворные; а из каких чудищ составляют иные мудрость? (10) "Первейшее искусство человека, - говорил Посидоний, - это сама добродетель, ей вверена бесполезная и хлипкая плоть, годная лишь на то, чтобы принимать пищу". Божественная добродетель переходит во что-то скользкое, и к верхней части, достойной поклонения и причастной небу, оказывается прилепленным бессильное, ленивое животное: покой, хоть его место сразу же после добродетели, сам ничего не дает душе и только устраняет помехи; наслаждение же изнеживает ее и подтачивает любую ее твердость. Можно ли найти сочетание тел, больше рознящихся между собою? С самым сильным соединяют самое вялое, с суровым - пустячное, с чистейшим - не знающее удержу ни в чем, вплоть до кровосмешенья. - (11) "Так что же, если крепкое здоровье, и покой, и отсутствие страданья ничуть не мешают добродетели, ты не станешь к ним стре миться?" - Почему же? Но стремлюсь я к ним не как к благам, а потому только, что они не противны природе и я принимаю их по здравому сужденью. Какое же в них будет тогда благо? Только одно: правильность выбора. Ведь когда я беру одежду, какую мне подобает, когда гуляю, сколько положено, когда ужинаю, как мне должно, то не ужин, не прогулка, не одежда суть блага, а мое обращение с ними, мое умение соблюсти в каждом деле отвечающую разуму меру. (12) Я и сейчас повторю: выбрать чистую одежду - это достойный предмет стремлений, потому что человек по природе - существо чистое и опрятное. Выходит, благо есть не сама по себе чистая одежда, а выбор чистой одежды, так как благо - не в самой вещи, а в ее выборе, и честность заключена в нашем действии, а не в том, на что оно направлено. (13) Можешь считать, что сказанное мною о вещах сказано и о теле. Ведь им природа облекла душу, словно некой одеждой, тело - ее покров. Но кто ценит одежду по сундуку? Ножны не делают меч ни лучше, ни хуже. И о теле я говорю тебе то же самое: если мне предоставят выбор, я предпочту здоровье и силу, но благом будет мое сужденье о них, а не они сами. (14) Говорят2 и так: "Мудрец, конечно, блажен; но высшего блага достигает он, только если этому способствуют естественные подспорья. Потому обладающий добродетелью не может быть несчастен, но и высшего блаженства нет у него, если он лишен естественных благ, таких, как здоровье и отсутствие увечий". (15) Однако ты при этом допускаешь вещь более невероятную: даже терпящий сильную и непрерывную боль может не быть несчастным и даже быть блаженным; а вот высшее блаженство у него ты отрицаешь, хоть это и меньше. Ибо если добродетель может сделать так, чтобы человек не был несчастен, ей еще легче дать ему высшее блаженство, - ведь расстояние от блаженства до высшего блаженства меньше, чем от несчастья до блаженства. Так неужели же то, что способно вырвать человека из всех превратностей и перенести его в число блаженных, не может сделать и остального - дать ему высшее блаженство? Неужели оно лишится сил у самой вершины склона? (16) В жизни есть вещи приятные, есть неприятности, но и то и другое - вне нас. Если человек добра не бывает несчастен даже под гнетом всяческих неприятностей, неужто он не испытывает высшего блаженства только потому, что лишен той или иной приятной вещи? Нет, как под грузом неприятностей он не согнется настолько, чтобы стать несчастным, так недостаток приятного не низведет его с вершины блаженства; высшее блаженство он испытывает независимо от всех приятных вещей так же, как среди неприятностей не бывает несчастен, - а если его высшее благо можно уменьшить, значит, можно его и отнять. (17) Я недавно говорил, что огонек ничего не добавляет к свету солнца, затмевающего все, что блестит без-него. - "Но порой застится и солнце!" - Сила и яркость солнца не убавляются и среди препон; пусть стоит между ним и нами преграда и не дает нам его увидеть, - оно делает свое дело, идет своим путем. Пусть солнце светит за облаками - оно от этого не тусклее и не медлительней, потому что застить его и препятствовать ему - не одно и то же. (18) Так же и все противостоящее добродетели ничего у нее не отнимает. Она не становится меньше, только не так сверкает; сама по себе она все та же и бьет нам в глаза своим блеском, невидимо проявляет свою силу, наподобье солнца во мгле. Против добродетели все беды, все уроны, все обиды так же бессильны, как облака против солнца. (19) Есть и такие что говорят, будто мудрец, чье тело не в столь уж цветущем состоянии, и не несчастен, и не блажен. Но и это заблуждение: добродетели приравниваются к вещам случайным, мужам честным приписывается то же, что и лишенным честности. А есть ли что более мерзкое и недостойное, чем сравнивать вещи почтенные и презренные? Почтенны справедливость, благочестье, верность, храбрость, разумность; и наоборот, ничего не стоит то, что чаще и больше всего достается людям нестоящим: могучие и всегда здоровые и крепкие голени, и плечи, и зубы. (20) И потом, если считать недужного телом мудреца ни несчастным, ни блаженным, если оставить его посередке, то и жизнь его не такова, чтобы к ней стремиться или от нее бежать. Но разве не нелепо утверждать, что к жизни мудреца не надобно стремиться? И можно ли поверить, будто есть такая жизнь, чтобы незачем было ни стремиться к ней, ни от нее бежать? Далее, если изъяны тела не делают несчастным, они позволяют быть и блаженным. Ведь что бессильно ухудшить наше состояние, то и наилучшему состоянию неспособно положить конец. (21) Мне возразят: "Мы знаем холодное и горячее, но между ними есть еще теплое; так же один блажен, другой несчастен, третий - ни блажен, ни несчастен". - Я хочу разбить это выдвинутое против нас сравнение. Если я добавлю к теплому больше холодного, оно станет холодным, если больше горячего, оно станет в конце концов горячим. А если тому, кто ни блажен, ни несчастен, я добавлю несчастий, он, по-вашему, не станет несчастным; значит, ваше сравненье не похоже. (22) И потом: вот тебе человек ни блаженный, ни несчастный; я добавлю к его бедам слепоту, - он не станет несчастным, добавлю изнуренье, - он не станет несчастным, добавлю постоянные тяжкие боли, - он не станет несчастным. Чью жизнь столько бед не сделают несчастной, у того они и блаженной жизни не отнимут. (23) Кто подался, как ему остановиться? А если что не дает ему скатиться донизу, оно же удержит его и на вершине. - "Неужели невозможно уничтожить блаженство в жизни?" - Его даже и убавить нельзя! Потому-то одной добродетели и довольно для блаженной жизни. - (24) "Что же, стало быть, тот мудрец, кто дольше жил, кого не отвлекала никакая боль, не блаженнее того, кто всегда боролся со злою судьбой?" - Ответь мне: разве он лучше и честнее? А если нет, так он и не блаженнее. Чтобы жить блаженнее, нужно жить правильнее; кто не может жить правильнее, тот и блаженнее не будет. Добродетель не знает прироста, - значит, не знает его и блаженная жизнь, чей источник - добродетель. - Сама добродетель - столь великое благо, что и не замечает привходящих мелочей, таких, как краткость века, горе, всяческие телесные страдания. Ибо и наслажденье недостойно того, чтоб она на него оглядывалась. (25) Что главное в добродетели? - Будущее ей не нужно, дней она не считает: в самый ничтожный срок она вкусит вечные блага. Это все кажется нам невероятным, превосходящим человеческую природу затем, что мы мерим ее величие собственной немощью и прилагаем имя добродетели к собственным порокам. Но разве не столь же невероятными кажутся слова, которые некто мог сказать среди жесточайших мучений: "Какое блаженство!" - А ведь этот голос донесся из самой мастерской наслажденья! "Это мой последний и самый блаженный день!" - так сказал Эпикур3, измученный и задержкой мочи, и болью незаживающих язв на животе. (26) Так невероятна ли такая вещь для почитателей добродетели, если ее можно найти и у подданных наслаждения? Они, выродившиеся, низкие духом, утверждают, будто среди тягчайших страданий, тягчайших бедствий мудрец будет ни несчастен, ни блажен. Но это невероятнее невероятного! Я не вижу, почему бы добродетели, сброшенной с ее высоты, не скатиться до самого низа! Она либо должна давать блаженство, либо, если ее от этого отрешили, ей не помешать нам стать несчастными. Покуда она на ногах, ее не прогнать: ей подобает только полное пораженье - или полная победа. - (27) Говорят и так: "Только бессмертным богам досталась на долю и добродетель, и блаженная жизнь, - а нам лишь некое подобье и тень божеских благ, к которым мы приближаемся, чтобы никогда их не достигнуть". Но ведь разум у людей и богов один: в них он совершенен, в нас поддается совершенствованию. (28) А доводят нас до безнадежности наши пороки. Вторым после мудреца стоит тот, в ком еще мало стойкости, чтобы всегда блюсти наилучшее, чье суждение еще нетвердо и колеблется. Ему хочется иметь острый слух и зрение, крепкое здоровье, тело, не отталкивающее на вид и всегда сохраняющее крепость, и срок жизни подольше; (29) так неужели он на всем его протяжении не сделает ничего такого, в чем придется каяться? В человеке несовершенном пребывает некая сила зла; душа у него подвижна, сохранившееся в ней зло гонит ее, и, гонимая, она отдаляется от блага4. Пока он еще не стал человеком добра, - но становится им. А кто еще добра не достиг, тот плох. Только Тот, в чьем теле живут и отвага, и добродетель,5 равен богам; к ним он стремится, помня о своем происхожденье. (30) Ни для кого не зазорны старанья подняться туда, откуда спустился. Какие у тебя причины не верить в божественность того, кто сам есть частица бога? Все окружающее нас едино, оно и есть бог, мы же - и его соучастники, и члены его тела. Наша душа способна вместить его и вознестись к нему, если ее не пригнетают пороки. Как положение нашего тела - прямое и устремленное к небу, так и душа наша, которой можно подняться, насколько она хочет, с тем и создана природой, чтобы желать равного с богами и так не оставлять праздными своих сил и самой развертываться во всю ширь. Не чужою дорогой карабкается она ввысь; трудно было бы идти к небу, - а она возвращается. (31) Встав на этот путь, она шествует смело, презревши все, не оглядываясь на деньги: золото и серебро для нее достойны того мрака, в котором лежали, она ценит их не по блеску, бьющему в глаза невеждам, но по прежней грязи, из которой выкопала их наша алчность. Она, повторяю, знает, что богатства не там, где их копят, - наполнять надо душу, а не мошну. (32) Пусть она будет хозяйкой всех вещей, пусть вступает во владение всей природой, чтобы ограничить свои владения пределами востока и запада, чтобы обладать всем по обычаю богов и с высоты своего изобилия презирать богачей, не столько радующихся своим сокровищам, сколько удрученных чужими. (33) Поднявшись на такую высоту, душа и о плоти заботится, как о неизбежном грузе, но не любит ее и не подчиняется тому, над чем поставлена. Не бывает свободным раб своей плоти. Ведь, не говоря о других хозяевах, которых не миновать, если слишком о ней заботиться, собственная ее власть и своенравна, и прихотлива. (34) Из своей плоти душа либо выходит спокойно, либо отважно спешит прочь и не спрашивает, что случится потом с останками. Как мы пренебрегаем остриженными волосами и бородой, так и божественная душа, собираясь покинуть человека, не заботится, куда перенесено будет ее прежнее вместилище; спалит ли его огонь, покроет ли земля, растерзают ли звери, - все это. на ее взгляд, имеет к ней так же мало касательства, как послед - к новорожденному. Что переставшему существовать до того, растащат ли птицы его тело, или оно будет сожрано, отданное морским собакам в добычу? " (35) Но и пребывая среди людей, мудрый не страшится посмертных угроз от тех. кому мало, чтобы люди их боялись вплоть до своей смерти. "Нет, говорит он, - мне не страшны крючья, не страшно гнусное для тех, кто увидит, растерзание брошенного на поругание тела. Я никого не прошу отдать мне последний долг, никому не поручаю моих останков; природа сама заботится, чтобы никто не лишился погребенья. Время схоронит тех. кого жестокость вышвырнула в поле". Превосходно говорит Меценат: Что мне гробница моя? Похоронит останки природа! Можно подумать, будто это сказано человеком, высоко подпоясанным! От природы он был велик и мужествен духом, да только распустился от постоянных удач 7. Будь здоров Письмо XCIII Сенека приветствует Луцилия! (1) В том письме, где ты сетовал по поводу смерти философа Метронакта, словно он и мог, и должен был бы пожить дольше, я не обнаружил обычной твоей справедливости, которая всегда при тебе, кем бы ты ни стал и чем бы ни занимался, и которой тебе недостает только в одном - в том же, в чем и всем. Я встречал многих, кто был справедлив к людям, и ни одного, кто был бы справедлив к богам. Мы каждый день ругаем рок: почему того-то он унес посредине пути? почему не унесет такого-то,. а продлевает его старость, тягостную и для него, и для других? (2) Молю" тебя, рассуди по справедливости: ты ли должен подчиняться природе, или природа тебе? Какая разница, скоро или нескоро уйдешь ты оттуда,. откуда все равно придется уйти? Заботиться нужно не о том, чтобы жить долго, а о том, чтобы прожить довольно. Будешь ли ты жить долго, зависит от рока, будешь ли вдосталь, - от твоей души. Полная жизнь всегда долгая, а полна она, если душа сама для себя становится благом и сама получает власть над собою. (3) Много ли радости прожить восемьдесят лет в праздности? Такой человек и не жил, а замешкался среди, живых, и не поздно умер, а долго умирал. Прожил восемьдесят лет! Но дело-то в том, с какого дня его считать мертвым. (4) А этот погиб во цвете лет! - Однако выполнил обязанности доброго гражданина, доброго друга, доброго сына и нигде ничего не упустил. Пусть век его неполон, зато жизнь полна. Прожил восемьдесят лет! Нет, восемьдесят лет просуществовал, - если только не говорить "прожил" в том же смысле, как говорят "дерево живет". Молю тебя, мой Луцилий, постарайся, чтобы жизнь наша, подобно" драгоценностям, брала не величиной, а весом. Будем мерить ее делами, а не сроком. Хочешь знать, в чем разница между мужем бодрым, презирающим фортуну, выполнившим все, что положено на службе у жизни,, поднявшимся до высшего ее блага, и тем, у кого за плечами долгие годы? Один пребывает и после смерти, другой погиб, не успев умереть. (5) Так будем славить и причислять к счастливцам того, кто и отпущенной ему малости нашел хорошее применение. Он увидел истинный свет, не был одним из многих, он жил, а не прозябал. Иногда небо над ним было ясно, иногда, как бывает, сиянье могучего светила мерцало ему сквозь облака. Зачем спрашивать, долго ли он прожил? Он жил! Он пришел и к потомкам, оставив по себе память. (6) Я не откажусь, конечно, если мой срок продлится на много лет, но если он будет урезан, не стану говорить, будто мне чего-то не хватило-для блаженной жизни. Я ведь не привязался мыслями к тому дню, который сулит мне последним жадная надежда: на всякий день я смотрю как на последний. Зачем ты спрашиваешь меня, когда я родился? Могу ли числиться среди еще не старых? Свое я получил. (7) Человек может быть. совершеннным и при тщедушном теле - так и жизнь может быть совершенной и при меньшем сроке. Возраст принадлежит к числу вещей внешних. Как долго я проживу, зависит не от меня, как долго пробуду - от меня 1. Требуй от меня, чтобы я не провел мой бесславный век, как в потемках, чтобы я жил, а не тащился мимо жизни. (8) Ты спросишь меня, каков самый долгий срок жизни? Жить, пока не достигнешь мудрости, - не самой дальней, но самой великой цели. Тут уж можешь смело хвалиться и благодарить богов и, пребывая среди них, ставить в заслугу себе и природе то, что ты был. И недаром: ведь ты вернул ей жизнь лучшей, нежели получил. Ты успел показать на примере, что такое муж добра, каков он и как велик; а если тебе прибавят времени, то и оно не будет отличаться от прожитого. (9) И все же - до каких пор нам жить? Мы насладились знанием всего и вся. Мы знаем, от какого начала поднимается природа, как она устраивает вселенную, как все по тем же кругам возвращает год, как замыкает все, что было прежде, и сама себе становится пределом. Мы знаем, что звезды движутся своею силой, что только земля стоит на месте, а остальное несется с безостановочной скоростью. Мы знаем, как луна проходит мимо солнца, почему более медленное светило оставляет позади более быстрое, как получает от него свет и как теряет. Мы знаем, по какой причине наступает ночь и возвращается день. Вот и надо отправиться туда, чтобы все увидеть вблизи. (10) Мудрец говорит: "Я смело ухожу туда не в надежде на то, что мне открыт, по моему разумению, путь к моим богам. Я заслужил быть принятым в их число и уже был среди них: я послал к ним мою душу, а они мне ниспослали свою. Но допустим, что я исчезаю совершенно, что от человека ничего не остается; мое мужество не меньше, даже если я ухожу в никуда". - (11) "Он прожил меньше лет, чем мог бы!" - Есть книги, где мало стихов, но и достойные хвалы, и полезные. А вот "Летописи" Танудня - ты ведь знаешь, как они объемисты и как их называют2. Жизнь некоторых потому и долга, что похожа на "Летописи" Танузия. (12) По-твоему, счастливее тот, кого убивают в день игр на закате, а не в полдень? Или, ты думаешь, кто-нибудь так по-глупому жаден к жизни, что предпочтет быть зарезанным в раздевалке, а не на арене? Не с таким уж большим разрывом обгоняем мы друг друга; смерть никого не минует, убийца спешит вслед за убитым. То, о чем ты так хлопочешь, ничтожно. Разве в том дело, долго ли ты будешь избегать неизбежного? Будь здоров. Письмо XCIV Сенека приветствует Луцилия! (1) Некоторые принимают только ту часть философии, что дает особые наставления человеку в каждой роли и, не стремясь придать стройность всему в его жизни, советует мужу, как вести себя с женою, отцу - как воспитывать детей, хозяину - как управлять рабами; прочие же части философии они отставляют как витающие за пределами нашей пользы, - как будто можно дать совет касательно части, не постигнув прежде всей жизни в целом. (2) А вот Аристон Стоик, наоборот, считает эту часть легковесной, не проникающей глубоко в сердце. Ей, со всеми ее наставлениями1, помогают, по его словам, в наибольшей мере основоположенья "философии и определение высшего блага: ибо кто хорошо его понял и усвоил, тот сам себя наставит, как надобно поступать в каждом деле. (3) Как овладевающий искусством бросать копье старается попасть в намеченное место и приучает руку направлять оружье, а потом, приобретя благодаря упражненью и навыку эту способность, пользуется ею, как захочет (ведь он научился поражать не тот или этот предмет, а любой, какой пожелает), - так снаряженный на все случаи жизни не нуждается в напоминаньях по каждому из них; он ведь постиг все: не как нужно жить с сыном или с женой, а как нужно жить правильно, сюда же входит и то, как нужно жить с женою и детьми. (4) Клеанф считает и эту часть полезной, однако бессильной, если она не проистекает из философии в целом, не знает ее основоположений и правил. Значит, тут различаются два вопроса: полезен ли этот раздел или бесполезен и может ли он сам по себе создать человека добра, иначе говоря, этот ли раздел лишний, или он делает лишними все остальные разделы. (5) Кто хочет представить его лишним, говорит так: "Если какая-нибудь преграда перед глазами мешает видеть, надо ее убрать, а покуда она застит зрение, даром будет стараться поучающий: "Ходи так, протяни руку сюда". Так же точно, если что-нибудь ослепляет душу и препятствует разглядеть порядок наших обязанностей, пустое дело поучать: "Так-то живи с отцом, так-то - с женою". Поучения бесполезны, пока ум помрачен заблуждениями; а рассеется их мрак, - станет видно, чего требует каждая обязанность. Не то ты будешь учить его, как нужно поступать здоровому, но здоровым не сделаешь. (6) Ты показываешь бедняку, как нужно вести себя, когда есть богатство; но разве такое может быть, покуда бедность при нем? Ты объясняешь голодающему, что бы он делал, насытившись; а ты лучше утоли голод, засевший у него в утробе. И то же самое я говорю тебе обо всех пороках: их надо устранить, а не поучать тому, что при них невозможно. Если ты не изгонишь ложные мнения, которыми мы страдаем, ни скупой не станет слушать о том, как должно пользоваться деньгами, ни трусливый - о том, как презирать опасность. (7) Добейся, чтобы он знал, что деньги - не благ" и не зло, покажи ему, как несчастны богачи. Добейся, чтобы он знал. что всеобщие пугала, в том числе и боль и смерть, не так страшны, как толкует всюду молва. Хотя смерть непреложный закон, есть и тут великое утешение: ни к кому она не приходит дважды; а против боли лучшим лекарством будет упорство духа, который все может облегчить себе стойкостью и терпением. Боль по природе хороша и тем, что длительная не может быть сильной, а сильная - длительной. Нужно мужественно встречать все, что приказывает нам мировая неизбежность". (8) Когда, внушив ему эти основоположенья, ты научишь его видеть свой удел в мире, когда он узнает, что блаженна жизнь, ищущая не наслаждений, а согласия с природой2, когда полюбит добродетель как единственное человеческое благо и как единственного зла станет бежать позора, а все прочее: богатство, почести, крепкое здоровье, власть - признает безразличным, не причисляемым ни к благу, ни ко злу, - тогда ему незачем будет напоминать все по отдельности и твердить: "Ходи так, обедай этак! Это пристало муж чине, это - женщине, это - женатому, это холостому". (9) Кто усердно напоминает, тот обычно сам на это не способен. Так наставляет дядька - мальчика, бабушка - внучку; так сердитый учитель рассуждает о том, что сердиться нельзя. Войди в школу, где учат грамоте, и ты убедишься: о чем так надменно вещают философы, все есть в детских прописях. (10) Далее, должен ли ты давать советы о вещах явных или сомнительных? Где все ясно, вразумленья не нужны; дающему советы о вещах сомнительных не верят - значит, все наставленья излишни. Об этом запомни вот что. Если ты вразумляешь в случае темном и неясном, нужно помочь себе доказательствами; а станешь доказывать, - взятые для доказательства примеры будут сильнее вразумлений, так что хватит их одних. (11) "Так относись к другу, так - к согражданину, так - к союзнику". - "Почему?" "Потому что это справедливо". - Но все это внушит мне тот раздел, где говорится о справедливом. Здесь я найду и то, что к справедливости нужно стремиться ради нее самой, и то, что к ней не принуждает никакой страх, не приманивает никакая награда, и то, что любящий в этой добродетели что-нибудь, кроме нее самой, не бывает справедливым. Когда я проникнусь такими убежденьями, зачем мне нужны будут наставленья всех желающих учить ученого? Для знающего наставленья излишни, для незнающего их недостаточно. Ведь он должен слышать не только, как его наставляют, но и почему. (12) Кому, повторяю, нужны наставленья: обладающему или не обладающему истинными мненьями о благе и зле? У кого их нет, тому ты ничуть не поможешь: его уши заткнула молва, противоречащая твоим вразумленьям; а кто верно судит о том, к чему должно стремиться и чего избегать, знает и без твоих слов, что ему делать. Значит, всю эту часть философии можно отбросить. (13) Есть две причины наших преступлений: или в душе живет злонравие, укрепляемое превратными мнениями, или, даже если ложные понятия ею не овладели, она склонна к ним и легко развращается, прельщаемая какой-нибудь неподобающей видимостью. Значит, мы должны либо излечить больной дух, избавив его от пороков, либо еще свободный от них, но тянущийся ко злу, захватить заранее. И то, и другое делают основоположенья философии - и, стало быть, другой род наставлений ничего не дает. (14) И потом, если наставлять каждого в отдельности, дело это окажется неохватным. Ведь ростовщику нужны одни наставленья, земледельцу - другие, купцу третьи, ищущему дружбы царей - четвертые; любящему свою ровню потребны не те, что любящему стоящих ниже. (15) В браке придется поучать, как обращаться мужу с женой, которую он взял девушкой, и как с женой, которая до женитьбы знала мужчин; как жить с богатой и как - с бесприданницей. А разве не будет, по-твоему, никакой разницы между плодовитой и бесплодной, между пожилой и молоденькой, между матерью и мачехой? Нельзя охватить все разряды, а каждый из них требует своего. Между тем законы философии кратки, но связывают все. (16) Прибавь к этому, что наставленья мудрости должны быть определенными и твердыми; то, чего нельзя определить, лежит вне мудрости, которая знает границы вещей. Значит, эта наставительная часть философии должна быть отброшена: ведь она то, что обещает немногим, не может дать всем, а мудрость охватывает всех. (17) Нет разницы между безумием всеобщим и тем, которое поручают лечить врачам, кроме одной: тут страдают недугом, а там - ложными мнениями. Тут причина неистовства - в состоянии здоровья; там само оно есть нездоровье души. Кто начнет наставлять безумца, как он должен говорить, как ходить, как вести себя на людях и как - дома, тот будет безумнее вразумляемого: значит, надо лечить черножелчие, устранять саму причину безумия. То же следует делать, и когда безумна душа: нужно изгнать безумье, а не то все вразумляющие речи пропадут даром. (18) Вот что говорит Аристон. Ответим ему на все по отдельности. Во-первых, возразим на его слова о том, что преграду, мешающую глазу видеть, надо убрать. Согласен, тут нужны не советы, как смотреть, а лекарство, которое прочистило бы зрение и согнало с глаза вредную помеху. Но мы видим благодаря природе, и убравший преграду вернул бы ей исконную способность. А чего требует от нас каждая обязанность, тому природа не учит. (19) Потом тот, у кого вылечили бельмо, не может сразу же, как прозреет, возвращать зрение другим; а кого избавили от злонравья, тот и других избавляет. Нет нужды ни в ободрении, ни в советах, чтобы глаз понял свойства красок; без всякого вразумления любой отличит черное от белого. А вот душа нуждается во многих поученьях, чтобы увидеть, как следует поступать в жизни. Даже больных глазами врач не только лечит, но и вразумляет. (20) "Нельзя, - говорит он, - подставлять ослабевшее зрение вредному свету: от тьмы переходи сперва к сумеркам, потом отважься на большее и постепенно приучись терпеть ясный свет; нельзя заниматься после еды; нельзя насиловать воспаленные и вспухшие глаза; надо избегать сильного и холодного ветра в лицо". И прочие советы в таком роде врачеванье присоединяет к лекарствам, помогая ими не меньше, чем снадобьями. - (21) "Заблуждение - причина всех грехов; а от него наставленья нас не избавят, не вытеснят ложных мнений о благе и зле". - Не спорю, сами по себе наставления слишком слабы, чтобы опровергнуть в душе превратные убежденья; но разве они поэтому не могут быть полезны в сочетании с другим? Во-первых, они освежают память; во-вторых, то, что в общем и целом видится неясно, по частям можно рассмотреть тщательнее. Ведь так ты можешь назвать лишними и утешения и ободренья; но они лишними не бывают, а значит, и вразумленья тоже. - (22) "Глупо, - говорит он, - поучать больного тому, что он должен был бы делать здоровым. - Нужно вернуть ему здоровье, а иначе все наставленья бесполезны". - Но разве нет у больных и у здоровых общего, о чем им надо напоминать? Например, чтобы они не были жадны в еде, чтобы избегали усталости? Значит, есть общие наставленья и для бедного и для богатого. - (23) "Вылечи алчность, и тебе не в чем будет вразумлять ни бедняка, ни богача, если успокоится их жажда наживы". - Но разве одно и то же - не быть жадным до денег и уметь пользоваться деньгами? Алчные не знают в них меры, а пользоваться ими не умеют не одни алчные. - "Уничтожь заблуждения - ив наставленьях не будет надобности". - Неверно! Представь себе, что алчность утихла, представь, что жажда роскоши крепко связана, дерзость обуздана, леность пришпорена; но даже избавившись от пороков, мы должны будем учиться, что и как нам делать. - (24) "Вразумления бессильны против тяжких пороков". - Но и врачеванье не побеждает неисцелимых болезней; однако к нему прибегают ради излеченья одних или облегченья других недугов. Даже сила всей философии - если она соберет для этого все свои силы - не искоренит отвердевшей застарелой язвы в душе; но если она лечит не все, это не значит, будто она ничего не лечит. - (25) "Много ли пользы указывать на очевидное?" - И даже очень! Порой мы и знаем, да не замечаем. Напоминанье не учит, а направляет и будит наше вниманье, поддерживает память, не дает упустить из виду. Мы проходим мимо многого, что лежит перед глазами; напомнить - это вроде как ободрить. Часто душа не хочет видеть и очевидного; значит, нужно внушить ей знание самых известных вещей. Тут к месту повторить изреченье Кальва3 в речи против Ватиния: "Вы знаете, что подкуп был, и все знают, что вы это знаете". (26) Ты знаешь, что дружбу нужно чтить свято, но не делаешь этого. Знаешь, что бесчестно требовать от жены целомудрия, а самому совращать чужих жен, знаеш