сгонять встречных прочь с дороги, если столб пыли не будет оповещать всех, что едет порядочный человек. У всех есть мулы, чтобы возить сосуды из хрусталя и мурры и чаши чеканки знаменитых мастеров; стыдно, если кому-нибудь покажется, что вся твоя поклажа не боится тряски. Всех мальчишек везут, вымазав им лица, чтобы нежная кожа не пострадала от солнца или стужи; стыдно, если во всей их толпе будет хоть один без мази на здоровом лице. (8) С такими надо избегать разговора: они-то и заражают нас пороками, передавая их от одного к другому. Кажется, что худший род людей - переносчики чужих слов, а на самом деле это переносчики пороков. Их разговор приносит величайший вред: даже если он не действует сразу, то оставляет в душе семена, и за нами, даже когда мы с этими людьми расстанемся, неотступно следует зло, которое взойдет потом. (9) Как слушав шие музыку уносят с собой в ушах переливы сладкого напева, который мешает сосредоточить мысли на важном, так и слова льстецов и хвалителей порока остаются в нас и после того, как мы перестаем их слышать. Нелегко прогнать из души их сладкий звук: он с упорством преследует нас и время от времени возвращается. Поэтому нужно закрывать уши еще прежде, чем услышишь зловредный голос: а когда соблазнитель уже начал говорить, ты же согласился слушать, он наглеет все больше. (10) И в конце концов дело доходит до таких разговоров: "Добродетель, философия, справедливость - все это треск пустых слов. Есть только одно счастье: угождать жизни, есть, пить, свободно распоряжаться имуществом. Это и значит жить, это и значит помнить о том, что ты смертей. Дни текут, проходит невозвратимая жизнь. Что же мы колеблемся? Что толку быть мудрым и навязывать воздержность возрасту, который и может наслаждаться, и требует наслаждений, и скоро станет не годен для них? Зачем забегать вперед смерти и самому запрещать себе2 то, что она отнимет? У тебя нет ни любовницы, ни мальчика, которому даже любовница позавидует; каждый день ты выходишь трезвым; обедаешь ты так скромно, будто должен давать ежедневную запись расходов отцу на одобренье. Это значит не жить, а смотреть, как живут другие. (11) Какое безумие - быть распорядителем имущества твоего наследника, отказывать себе во всем, чтобы большое наследство превратило твоего друга во врага! Ведь чем больше он получит, тем сильнее порадуется твоей смерти. Не ставь и в грош всех этих унылых и нахмуренных цензоров чужой жизни, врагов своей собственной, этих всеобщих опекунов! Не сомневайся в том, что предпочесть: хорошую жизнь или добрую славу!" (12) Таких голосов надо избегать не меньше, чем тех, мимо которых Улисс не хотел проплыть иначе как связанным3. У них та же сила: они уведут прочь от отчизны, от родных, от друзей, от добродетели и сделают так, что несчастный постыдно разобьется о постыдную жизнь 4. Насколько лучше идти прямым путем и прийти к тому, чтобы только честное и было тебе приятно. (13) Мы и сможем достичь этого, если будем знать, что есть два рода вещей: одни нас привлекают, другие отпугивают. Привлекают богатства, наслажденья, красота, почести, все вкрадчивое и улыбчивое; отпугивает труд, смерть, боль, поношенье, скудная пища. Нам нужно упражняться, чтобы не бояться второго и не желать первого. Будем же сопротивляться и тому и другому: от заманчивого отступать, на враждебное нападать. (14) Разве ты не видишь, что под гору и в гору идут по-разному? Кто идет под уклон, откидывается назад, кто взбирается на кручу, тот нагибается вперед. А переносить свой вес вперед на спуске и назад при подъеме - это, мой Луцилий, все равно, что потворствовать порокам. Путь к наслажденьям ведет вниз, к трудностям и тяготам приходится взбираться: так будем тут помогать своему телу, а там его сдерживать. (15) Ты думаешь, я утверждаю, будто для нашего слуха пагубны только те, кто расхваливает наслажденье и внушает страх перед болью, сам по себе ужасный? Я считаю вредными для нас и тех, кто под видом стои ческого учения поощряет наши пороки. Вот что они болтают: "Только мудрец и ученый умеет быть любовником. И в искусстве есть и пить с сотрапезниками мудрец понимает больше всех и только один к нему и пригоден. Исследуем, до какого возраста юноши могут служить для любви". (16) Пусть греческим обычаям это позволено, а мы лучше будем слушать другое: "Никто не становится превосходным мужем случайно: добродетели нужно учиться. Наслажденье - вещь и низменная, и ничтожная, не имеющая никакой цены, общая у нас с бессловесными животными, ибо на нее слетаются даже самые малые и презренные твари. Слава и пуста, и непостоянна, она подвижнее ветра. Бедность - зло только для того, кто ее не приемлет. Смерть не есть зло. - Ты спросишь, что она такое? - Единственное, в чем весь род людской равноправен. Суеверие есть самое безумное из заблуждений: оно страшится тех, кого должно любить, и оскорбляет тех, кого чтит. Какая разница отрицать ли богов или бесчестить их?" - (17) Вот что следует выучить и даже заучить. Философия не должна поставлять оправдания для пороков. Нечего и надеяться на выздоровленье тому больному, которого врач поощряет к неумеренности. Будь здоров. Письмо XLI Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты пишешь, что по-прежнему упорно стремишься к совершенству духа; дело это прекрасное и для тебя спасительное, ибо глупо молить о том, чего можно добиться от себя самого. Незачем ни простирать руки к небесам, ни просить прислужника в храме, чтобы он допустил нас к самому уху кумира, как будто тот лучше услышит нас: ведь бог близ тебя, с тобою, в тебе! (2) Говорю тебе, Луцилий, что в нас заключен некий божественный дух, наблюдатель и страж всего хорошего и дурного, - и как мы с ним обращаемся, так и он с нами. Всякий истинный человек добра причастен божеству. Кто без помощи бога может возвыситься над фортуной? Он дает нам благородные и правдивые советы. В каждом человеке добра ... обитает один - но не ведаем кто - из бессмертных1 (3) Если тебе встретится роща, где то и дело попадаются старые деревья выше обычного, где не видно неба из-за гущины нависающих друг над другом ветвей, то и высота стволов, и уединенность места, и удивительная под открытым небом тень, густая и без просветов, - все внушит тебе веру в присутствие божества. Или если пещера в глубоко изъеденных скалах несет на своих сводах гору, если выкопана она не руками, а стала столь просторной от естественных причин, то душа у тебя всколыхнется предчувствием святыни. Мы чтим истоки больших рек, ставим алтари там, где из-под земли вдруг выбиваются обильные потоки, поклоняемся горячим источникам, многие озера для нас священны из-за их темных вод или безмерной глубины. (4) А если ты увидишь человека, не устрашенного опасностями, чуждого страстям, счастливого среди бед, спокойного среди бурь, глядящего на людей сверху вниз, а на богов - как на равных, разве не почувствуешь ты преклонения перед ним? Разве не скажешь: "Тут есть нечто слишком великое и возвышенное, чтобы можно было поверить, будто оно схоже с этим жалким телом - своим обиталищем. Сюда снизошла божественная сила". (5) Если высокая душа чужда волнений, пренебрегает всем, словно все для нее ничтожно, если ей смешны наши страхи и стремления, - значит, ею движет небесная власть. Ничто столь великое не может существовать без поддержки божества. И выходит, что большей своей частью эта душа принадлежит тому миру, откуда снизошла. Как солнечные лучи, хоть и касаются земли, пребывают там, откуда исходят, так и душа, великая и святая, хоть и послана сюда затем, чтобы мы могли ближе познать божественное, хоть и не чуждается нас, однако неотрывно связана со своей родиной: от нее она зависит, к ней направляет и взоры, и усилия, а в нашей жизни участвует как нечто лучшее. (6) Что же это за душа? Та, что не блещет другими благами, кроме своих. Разве есть что глупее, чем хвалить человека за то, что ему не при надлежит? Есть ли что безумнее, чем восхищаться вещами, которые немедля могут перейти к другому? Лошадь не становится лучше, если узда у нее из золота. Одно дело - когда выпускают льва с позолоченной гривой, укротив его и утомив настолько, что он позволил себя украсить, другое дело когда он выходит неубранный и не сломленный духом. И уж, конечно, такой зверь, яростный в нападении, каким создала его природа, прекрасный в своей дикости и украшенный лишь тем, что на него нельзя смотреть без страха, намного превосходит другого, расслабленного и осыпанного блестками. (7) Никто не должен похваляться чужим. Мы хвалим лозу, если она отягощает побеги гроздьями, если гнет подпору к земле весом собственных плодов. Кто предпочтет ей лозу, на которой и ягоды, и листья из золота? Достоинство лозы - плодоносность; так и в человеке следует хвалить лишь то, что от него самого. У такого-то красивая челядь и прекрасный дом, он много сеет и много получает барыша: но все это - не от него самого, а вокруг него. (8) Хвали в нем то, что нельзя ни отнять, ни дать, что принадлежит самому человеку. Ты спросишь, что это? Душа, а в ней - совершенный разум. Ведь человек - разумное существо; значит, для него высшее благо - выполнить то, ради чего он рожден. (9) А что требует от него разум? Ничего трудного: только жить согласно своей природе. Трудно это лишь по причине всеобщего безумия мы все толкаем друг друга к пороку. Как можно вернуть к здравомыслию тех, кого не удерживает никто, а гонит вперед целая толпа? Будь здоров. Письмо XLII Сенека приветствует Луцилия! (1) Неужто ему удалось тебя убедить, будто он - человек добра? Человеком добра нельзя стать быстро, как нельзя быстро распознать его. Знаешь, кого я называю теперь людьми добра? Людей второго разбора! Потому что истинный человек добра рождается, может быть, раз в пятьсот лет, как феникс; впрочем, нет ничего удивительного в том, что великое появляется изредка. Посредственное, рожденное для того, чтобы влиться в толпу, фортуна создает одно за другим, исключительность исключительного удостоверяется его редкостью. (2) А ему еще далеко до того, чем он себя провозглашает; и знай он, что такое человек добра, он бы не считал себя таким, а может быть, и не надеялся бы им стать. - "Но он плохо думает о плохих". - Как и сами плохие люди: ведь тяжелей всего порочность карается тем, что противна и самой себе, и своим приверженцам. - (3) "Он ненавидит тех, кто, внезапно получив большую власть, не властны сдерживать себя". - И он бы делал то же самое, если бы мог. Пороки многих скрыты, потому что немощны, а уверенные в своих силах, они стали бы не менее дерзки, чем те, которых счастье вывело на свет. (4) У таких лишь нет средств развернуться во всей своей низости. Так ядовитую змею не опасно трогать, пока она скована холодом: не то что в ней нет яда, а просто он заморожен. Многим не хватает только благосклонности судьбы, чтобы сравняться и жестокостью, и честолюбием, и жаждой роскоши с самыми худшими. Дай им силы на все, чего они хотят, и ты узнаешь, что хочется им того же. (5) Помнишь, когда ты утверждал, будто один такой в твоей власти, я ответил, что он легок, как птица, и держишь ты его не за лапу, а за перо? Разве я солгал? Ты держал его за пушинку, он оставил ее у тебя в руках - и унесся. Знаешь, сколько он еще сыграет с тобой шуток, как много натворит такого, что потом на его же голову падет? Он не видел, что, угрожая другим, ставит и себя под угрозу. Он не думал, что все, чего он домогается, даже и не будь оно ненужным, было бы обременительным. (6) Значит, за чем бы мы ни гнались, чего бы ни домогались ценой больших трудов, следует посмотреть, просто ли в нем нет ничего приятного или же больше есть неприятного. Одно не нужно, другое не стоит своей цены. А мы этого не замечаем, нам кажется, будто мы даром берем то, что обходится очень дорого. (7) Все наше тупоумие заметно хотя бы из того, что мы считаем купленным лишь приобретенное за деньги, а на что тратим самих себя, то зовем даровым. Чего мы не пожелали бы купить, если бы в уплату пришлось отдать дом или красивое и плодородное имение, - ради этого готовы терпеть тревоги и опасности, потерять и стыд, и свободу, и время. Всякий ценит самого себя дешевле всего. (8) Будем же во всех делах и помыслах действовать так, словно мы пришли к торговцу каким-нибудь товаром, и посмотрим, сколько просят за то, что мы желаем. Часто цена высока, а дают всего ничего. И еще я могу показать тебе много такого, что, попав к нам в руки, отнимает у нас свободу; если бы оно нам не принадлежало, мы принадлежали бы самим себе. (9) Хорошо подумай об этом и тогда, когда дело идет не о прибыли, а об убытке. С тем-то предстоит расстаться; но разве оно всегда было твоим? Ты так же легко проживешь без него, как жил когда-то. Если ты долго владел утраченным, то успел им насытиться, если недолго, то не успел привыкнуть к нему. Меньше будет денег? Значит, и меньше докуки. (10) Меньше милостей? Значит, и меньше зависти. Взгляни, что доводит нас до безумия, что мы теряем со слезами, - и ты поймешь, что горек не сам урон, а мнение о нем. Никто не чувствует потери, - о ней только думают. Кто сохранил себя, тот ничего не потерял, но многим ли удается сохранить себя? Будь здоров. Письмо XLIII Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты спрашиваешь, как это дошло до меня, кто рассказал мне о твоих думах, о которых ты не рассказывал никому. - Та, кто знает больше всех: людская молва. - "Как так? - спросишь ты. - Неужели я такой важный, чтобы дать пищу толкам?" - Когда меришь себя, нельзя оглядываться на здешние места: смотри на те, где живешь. (2) Что высится над всею округой, то и считается большим. Величина единой мерой не мерится, она становится либо больше, либо меньше от сравнения. Судно, крупное на реке, будет крохотным в море, руль, который для одного корабля велик, будет мал для другого. (3) Теперь в провинции ты - важное лицо, хотя бы сам себя и не ценил. Все спрашивают и разузнают, что ты делаешь, что ешь, на чем спишь. Тем более осмотрительно должен ты жить. Считай себя счастливым тогда, когда сможешь жить у всех на виду, когда стены будут защищать тебя, а не прятать, хоть обычно мы и думаем, будто они вокруг нас не затем, чтобы нам жить в безопасности, а затем, чтобы незаметнее грешить. (4) Я скажу одну вещь, по которой ты оценишь наши нравы: едва ли найдешь такого, кто мог бы жить при открытых дверях. Сторожей к нам приставила не наша гордость, а наша стыдливость. Мы живем так, что внезапно увидеть нас - значит, поймать с поличным. Но что пользы прятаться, избегая людских глаз и ушей? (5) Чистая совесть может созвать целую толпу, нечистая и в одиночестве не избавлена от тревоги и беспокойства. Если твои поступки честны, пусть все о них знают, если они постыдны, что толку таить их от всех, когда ты сам о них знаешь? И несчастный ты человек, если не считаешься с этим свидетелем! Будь здоров. Письмо XLIV Сенека приветствует Луцилия! (1) Опять ты передо мною уничижаешься и говоришь, будто сперва к тебе была враждебна природа, потом фортуна, между тем как ты мог бы вырваться из толпы и подняться к величайшему счастью, доступному людям. Но если есть в философии что хорошее, так это то, что она не смотрит в родословную. Все, если взглянуть на изначальное происхожденье, ведут род от богов. (2) Ты - римский всадник, и вошел в это сословие благодаря собственной предприимчивости. А есть, право же, много таких, для кого закрыты четырнадцать рядов 1. Курия допускает не всех, лагерь, принимающий для трудов и опасностей, придирчив в отборе. Благородство духа доступно всем, для этого все мы родовиты. Философия никого не отвергает и не выбирает: она светит каждому. (3) Сократ не был патрицием, Клеанф носил воду, нанявшись поливать садик, Платона философия не приняла благородным, а сделала. Почему же ты не надеешься с ними сравняться? Все они твои предки, если ты будешь их достоин, а достойным их ты станешь, только убедив себя в том, что родовитостью ты никому не уступаешь. (4) За всеми нами одинаковое число поколений, происхожденье всякого лежит за пределами памяти. Платон говорит: "Нет царя, что не произошел бы от раба, и нет раба не царского рода" 2. Все перемешала долгая череда перемен и перевернула вверх дном фортуна. (5) Кто благороден? Тот, кто имеет природную наклонность к добродетели. Только на это и надо смотреть! А иначе, если мы доберемся до глубочайшей старины, окажется, что всякий происходит из тех времен, прежде которых ничего не было. От начала мира до наших дней вела нас череда перемен, то блистательных, то убогих. Благородны мы не потому, что наш атрий полон закопченных портретов3. Никто не жил ради нашей славы; что было до нас, то не наше. Благородными делает нас душа, которая из любого состояния может подняться над фортуной. (6) Вообрази, что ты не римский всадник, а вольноотпущенник; и тогда ты можешь своими усилиями стать единственным свободным среди свободнорожденных. - "Каким образом?" - спросишь ты. - Если будешь определять благо и зло не по мерке толпы. Смотреть нужно не на начало, а на конец пути. Что может сделать нашу жизнь блаженной, то и есть благо, ни от чего не зависимое. Во зло его извратить нельзя. (7) В чем же заблуждаются все люди, когда желают счастливой жизни? В том, что принимают средства к ней за нее самое и чем больше к ней стремятся, тем дальше от нее оказываются. Ведь начало и конец блаженства в жизни - безмятежность и непоколебимая уверенность, а люди копят причины для тревог и не то что несут, а волокут свой груз по жизненному пути, полному засад. Так они уходят все дальше от цели и чем больше тратят труда, тем больше себе мешают и самих себя отбрасывают вспять. Так бывает с теми, кто торопится пройти через лабиринт: сама спешка их запутывает. Будь здоров. Письмо XLV Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты жалуешься, что тебе там не хватает книг. Но ведь дело не в том, чтобы книг было много, а в том, чтоб они были хорошие: от чтенья с выбором мы получаем пользу, от разнообразного - только удовольствие. Кто хочет дойти до места, тот выбирает одну дорогу, а не бродит по многим, потому что это называется не идти, а блуждать. - (2) Но ты скажешь: "Мне нужны от тебя не советы, а книги". - Я готов тебе послать все, сколько имею, и вытрясти закрома. Да и сам бы я отправился туда, будь у меня силы, и приказал бы себе совершить этот старческий поход, если бы не надеялся, что ты скоро добьешься осво вождения от должности. Меня не испугали бы ни Сцилла, ни Харибда, ни прославленный в преданиях пролив: я бы пересек его даже не на корабле, а вплавь, лишь бы обнять тебя и увидеть вблизи, насколько ты вырос духом. (3) Из-за того, что ты хочешь получить и мои сочинения, я не стану считать себя красноречивым, как не счел бы себя красавцем, попроси ты мой портрет. Я знаю, что причиною тут снисходительность, а не здравая оценка, а если и оценка, то тебе ее внушила снисходительность. (4) Но каковы бы они ни были, прочти мои книги, видя в них поиски истины, которой я не знаю, но ищу упорно. Ведь я никому не отдался во власть, ничьего имени не принял и, хотя верю суждениям великих людей, признаю некоторые права и за моими собственными. Сами великие оставили нам не только открытия, но и много ненайденного. Может быть, они и нашли бы необходимое, если бы не искали лишнего. (5) Но много времени отняли у них словесные тонкости и полные ловушек рассуждения, лишь оттачивающие пустое остроумие. Мы запутываем узлы, навязывая словам двойной смысл, а потом распутываем их. Неужели так много у нас свободного времени? Неужели .мы уже знаем, как жить, как умирать? Вот к чему следует направить все мысли. Не в словах, а в делах нужна зоркость, чтобы не быть обманутым. (6) Зачем ты указываешь мне различия между сходными речениями, когда тут, если не пускаться в рассуждения, в ловушку не попадешься? Различай предметы: они нас обманывают! Дурное мы любим как хорошее, одной молитвой опровергаем другую. Желания у нас в разладе с желаниями, замыслы - с замыслами. (7) А как похожа лесть на дружбу! Она не только ей подражает, но и побеждает ее, и обгоняет: ведь для нее-то и открыт благосклонный слух, она-то и проникает в глубину сердца, приятная нам как раз тем, чем вредит. Научи меня различать это сходство! Вкрадчивый враг подошел ко мне под личиной друга, пороки подбираются к нам под именем добродетелей; наглость прикрывается прозвищем смелости, лень зовется умеренностью, трусливого принимают за осторожного. Здесь-то нам блуждать всего опасней, - так отметь каждый предмет явным знаком. (8) Все равно спрошенный о том, "есть ли у него рога", не будет так глуп, чтобы ощупать себе лоб1, не будет так глуп и слабоумен, чтобы не знать правды, даже если ты приведешь в доказательство свое хитрое умозаключенье. Это - обман безобидный, как чашки и камешки фокусников, где само надувательство доставляет удовольствие: сделай так, чтобы я понял, как все получается, - и пропал весь интерес. То же самое и с этими ловушками (а как иначе мне назвать софизм?): не знающему они не вредят, знающему - не доставляют удовольствия. (9) А если ты все-таки хочешь разбираться в словах двоякого смысла, то объясни нам, что блажен не тот, кого толпа считает блаженным, к кому стекается много денег, но тот, чье благо все внутри, кто прям и высок духом и презирает то, что других восхищает, кто ни с кем не хотел бы поменяться местами, кто ценит человека лишь как человека, кто избирает наставницей природу, сообразуется с ее законами, живет так, как она предписывает, у кого никакая сила не отнимет его блага, кто и беды обернет ко благу, кто тверд в суждениях, непоколебим и бесстрашен, кого иная сила и взволнует, но никакая не приведет в смятение, кого фортуна, изо всех сил метнув самое зловредное свое копье, не ранит, а только оцарапает, да и то редко, Потому что прочие ее копья, которыми она валит наземь род людской, отскакивают, словно град, который, ударяясь о крышу, шумит и тает без ущерба для обитателей дома. (10) Зачем ты занимаешь меня так долго тем, что сам именуешь "лжецом"2 и о чем сочинили столько книг? Вся жизнь лжет мне: уличи-ка ее и верни к правде, если ты так остер. Ведь она считает по большей части излишнее - необходимым; но даже и не излишнее часто неспособно сделать нас счастливыми и блаженными. Ведь то, что необходимо, не есть непременно благо: мы унизим понятие блага, если назовем этим словом хлеб или мучную похлебку, или что-нибудь еще, без чего не проживешь. (11) Что благо, то всегда необходимо, что необходимо, то не всегда благо, коль скоро и самые низменные вещи бывают необходимы. Нет такого, кто настолько не знал бы достоинства блага, что мог унизить его до повседневных надобностей. (12) Так не лучше ли перенести свои усилия и постараться доказать всем, как много времени тратится на добывание ненужного, как много людей упускает жизнь, добывая средства к жизни? Испытай каждого в отдельности, поразмысли обо всех: жизнь любого занята завтрашним днем. - (13) Ты спросишь, что тут плохого. - Очень много! Ведь эти люди не живут, а собираются жить и все и вся откладывают. Сколько бы мы ни старались, жизнь бежит быстрее нас, а если мы еще медлим, она проносится, словно и не была нашей, и, хотя кончается в последний день, уходит от нас ежедневно. Но, чтобы письмо, которому не положено не умещаться в левой руке читающего, не оказалось чересчур большим, я отложу на другой раз мою тяжбу со слишком тонкими диалектиками, которым есть дело лишь до одного и нет до другого. Будь здоров. Письмо XLVI Сенека приветствует Луцилия! (1) Книгу, которую ты обещал мне, я получил и, намереваясь попозже прочесть ее без помех, приоткрыл, желая только отведать... Но потом она заманила меня дальше, я стал двигаться вперед; насколько она красноречива, ты поймешь вот из чего: мне она показалась короткой ' и такой, какая не по плечу ни мне, ни тебе, но напоминающей на первый взгляд труд Тита Ливия либо Эпикура. Словом, она меня не отпускала и увлекла такой приятностью, что я прочел ее до конца, не откладывая. Солнце меня звало, голод напоминал о себе, тучи мне грозили, но я проглотил все до конца. (2) И не только получил от книги удовольствие, но и порадовался. Сколько в нем дарованья, повторял я, сколько души! Какие порывы, сказал бы я. если бы нашел между взлетами затишья. А так это не порывы, а плавный полет; и весь слог мужественный, возвышенный, хотя есть в нем - всякий раз к месту - и мягкая приятность. И сам ты величав и высок духом; таким и оставайся, так и шествуй дальше! Но кое-что сделал и сам предмет книги; потому и нужно выбирать предмет плодотворный, чтобы он не был тесен для нашего дарования я сам его подстегивал. (3) О твоей книге я напишу больше, когда снова ею займусь, а пока я не успел оценить ее умом, словно не прочел все, а прослушал. Позволь мне рассмотреть ее придирчивей. Бояться тебе нечего: ты услышишь правду. Ведь ты счастливец: ни у кого нет причин лгать тебе из такой дали, - разве что мы лжем и без причин, по одной привычке. Будь здоров. Письмо XLVII Сенека приветствует Луцилия! (1) Я с радостью узнаю от приезжающих из твоих мест, что ты обходишься со своими рабами, как с близкими. Так и подобает при твоем уме и образованности. Они рабы? Нет, люди. Они рабы? Нет, твои соседи по дому. Они рабы? Нет, твои смиренные друзья. Они рабы? Нет, твои товарищи по рабству, если ты вспомнишь, что и над тобой, и над ними одинакова власть фортуны. (2) Мне смешны те, кто гнушается сесть за стол с рабом - и почему? Только потому, что спесивая привычка окружила обедающего хозяина толпой стоящих рабов! Он ест больше, чем может, в непомерной жадности отягощает раздутый живот, до того отвыкший от своего дела, что ему труднее освободиться от еды. чем вместить ее. (3) А несчастным рабам нельзя раскрыть рот, даже чтобы сказать слово. Розга укрощает малейший шепот, даже случайно кашлянувший, чихнувший, икнувший не избавлен от порки: страданьем искупается малейшее нарушение тишины. Так и простаивают они целыми ночами, молча и не евши. (4) Из-за этого и говорят о хозяевах те, кому при хозяевах говорить запрещается. Зато другие, кому можно перемолвиться словом не только при хозяине, но и с ним самим, кому не затыкали рта, готовы бывали за хозяина подставить голову под меч, принять на себя близкую опасность. За столом они говорили, под пыткой молчали1. (5) Часто повторяют бесстыдную пословицу: "Сколько рабов, столько врагов". Они нам не враги - мы сами делаем их врагами. Я не говорю о жестокости и бесчеловечности, - но мы и так обращаемся с ними не как с людьми, а как со скотами. Мы возлежим за столом, а из них один подтирает плевки, другой, согнувшись, собирает оброненные пьяными объедки, (6) третий разрезает дорогую птицу и уверенными движениями умелых рук членит на доли то грудку, то гузку. Несчастен живущий только ради того, чтобы по правилам резать откормленную птицу, но тот, кто обучает этому ради собственного удовольствия, более жалок, чем обучающийся по необходимости. (7) А этот - виночерпий в женском уборе - воюет с возрастом, не имеет права выйти из отрочества, снова в него загоняемый; годный уже в солдаты, он гладок, так как стирает все волоски пемзой или вовсе выщипывает их; он не спит целыми ночами, деля их между пьянством и похотью хозяина, в спальне - мужчина, в столовой - мальчик. (8) А тот несчастный, назначенный цензором над гостями, стоит и высматривает, кто лестью и невоздержностью в речах или в еде заслужит приглашения на завтра. Вспомни о тех, на ком лежит закупка снеди, кто до тонкости знает хозяйский вкус: какая еда раздразнит его запахом, какая понравится на вид, какая своей новизной пробудит убитый тошнотой голод, на что он, пресытившись, не может смотреть и чего ему сегодня хочется. И с ними он не в силах пообедать, считая, что унизит свое величие, если сядет за стол с рабом. Великие боги! (9) А сколько людей служит хозяевам, вышедшим из рабов! Я видел, как хозяин стоял у порога Каллиста2, и когда другие входили, он, когда-то повесивший на Каллиста объявление, выводивший его на продажу среди негодных рабов, не был допущен. Раб, выброшенный в первую десятку3, на которой глашатай пробует голос, отблагодарил хозяина сполна, отказав ему и не сочтя его достойным войти в дом. Хозяин продал Каллиста; но Каллист хозяину продал куда больше 4. (10) Изволь-ка подумать: разве он, кого ты зовешь своим рабом, не родился от того же семени, не ходит под тем же небом, не дышит, как ты, не живет, как ты, не умирает, как ты? Равным образом и ты мог бы видеть его свободнорожденным, и он тебя - рабом. Когда разбит был Вар 5, фортуна унизила многих блестящих по рождению, готовых через военную службу войти в сенат: одних она сделала пастухами, других - сторожами при хижинах. Вот и презирай человека того состояния, в которое ты сам, покуда презираешь его, можешь перейти. (11) Я не хочу заниматься этим чересчур обширным предметом и рассуждать насчет обращения с рабами, с которыми мы так надменны, жестоки и сварливы. Но вот общая суть моих советов: обходись со стоящими ниже так, как ты хотел бы. чтобы с тобою обходились стоящие выше. Вспомнив, как много власти дано тебе над рабом, вспомни, что столько же власти над тобою у твоего господина. - (12) "Но надо мною господина нет!" - Ты еще молод; а там, глядишь, и будет. Разве ты не знаешь, в каких летах попала в рабство Гекуба, в каких - Крез, и мать Дария, и Платон, и Диоген?6 (13) Будь милосерден с рабом, будь приветлив, допусти его к себе и собеседником, и советчиком, и сотрапезником. - Тут и закричат мне все наши привередники: "Да ведь это самое унизительное, самое позорное!" - А я тут же поймаю их с поличным, когда они целуют руку чужому рабу. (14) И разве вы не видите, как наши предки старались избавить хозяев - от ненависти, рабов - от поношения? Хозяина они называли "отцом семейства", рабов (это до сих пор удержалось в мимах) - домочадцами. Ими был установлен праздничный день7 - не единственный, когда хозяева садились за стол с рабами, но такой, что садились непременно, и еще оказы вали им в доме всякие почести, позволяли судить да рядить, объявляя дом маленькой республикой. - (15) "Что же, надо допустить всех моих рабов к столу?" - Нет, так же как не всех свободных. Но ты ошибаешься, полагая, будто я отправлю некоторых прочь за то, что они заняты грязными работами: этот, мол, погонщик мулов, а тот пасет коров. Знай: не по занятию, а по нравам буду я их ценить. Нравы каждый создает себе сам, к занятию приставляет случай. Одни пусть обедают с тобой, потому что достойны, другие - затем, чтобы стать достойными. Что бы ни осталось в них рабского от общения с рабами, все сгладится за столом рядом с людьми более почтенными. (16) Нельзя, Луцилий, искать друзей только на форуме и в курии; если будешь внимателен, то найдешь их и дома. Часто хороший камень пропадает за неимением ваятеля; испытай его, попробуй его сам. Глуп тот, кто, покупая коня, смотрит только на узду и попону, еще глупее тот, кто ценит человека по платью или по положению, которое тоже лишь облекает нас, как платье. (17) Он раб! Но, быть может, душою он свободный. Он раб! Но чем это ему вредит? Покажи мне, кто не раб. Один в рабстве у похоти, другой - у скупости, третий - у честолюбия и все - у страха. Я назову консуляра8 - раба старухи и богача - раба служанки, покажу самых родовитых юношей в услужении у пантомимов. Нет рабства позорнее добровольного. Так что нечего нашим слишком разборчивым гордецам запугивать тебя. Будь с рабами приветлив, покажи себя высоким без высокомерия: пусть они лучше чтят тебя, чем боятся. (18) Кто-нибудь скажет, будто я зову рабов надеть колпак9, а хозяев лишаю их достоинства, когда говорю, что лучше бы рабы чтили их, чем боялись: "Неужто так прямо он и говорит: пусть рабы чтят нас, как будто они - клиенты или утренние посетители?" - Кто так скажет, забывает, что и с хозяина хватит того, чем довольствуется бог - почитания и любви. А любовь не уживается со страхом. (19) Поэтому, на мой взгляд, ты правильно поступаешь, когда, не желая, чтобы рабы тебя боялись, наказываешь их словами. Побоями наставляют бессловесных животных. Не все, что обидно, вредит нам; но избалованность доводит нас до такого неистовства, что все перечащее нашему желанию вызывает у нас ярость. (20) Так мы и усваиваем царские привычки. Ведь цари забывают, как сильны они сами и как слабы другие, и чуть что - распаляются гневом, словно от обиды, хотя даже от возможности обид надежно охраняет царей величие их удела. И они это знают, но только ищут и не упускают случая сотворить зло: для того и нужна им обида, чтобы кому-нибудь повредить. (21) Больше не буду тебя задерживать: ведь тебе не нужны увещанья. У добрых нравов, помимо прочего, то преимущество, что они довольны собой и не меняются. Непостоянно злонравие: оно меняется часто, но к лучшему никогда. Будь здоров. Письмо XLVIII Сенека приветствует Луцилия! (1) На твое письмо, присланное с дороги и длинное, как эта дорога, я отвечу позже. Мне нужно уединиться и обдумать, что тебе посоветовать. Ведь и ты, прежде чем обратиться за советом, долго размышлял, надо ли советоваться; так не следует ли мне тем более сделать это, хотя бы потому, что разрешить вопрос нельзя так же быстро, как задать, особенно когда для одного хорошо одно, для другого - другое? Снова я говорю, как эпикуреец? (2) Но для меня хорошо то же, что и для тебя, и я не был бы тебе другом, если бы не считал своим все, что тебя касается. Дружба сделает наши дела общими, у каждого поодиночке нет ни беды ни удачи: вся жизнь друзей - заодно. Она не может быть блаженной у того, кто смотрит только на себя и все обращает себе на пользу; нужно жить для другого, если хочешь жить для себя. (3) Этот неукоснительно и свято соблюдаемый союз, который связывает людей с людьми и заставляет признать, что есть некое общее для человеческого рода право, он более всего способствует душевному дружескому союзу, о котором я говорил. Кто многим делится со всяким человеком, тот с другом разделит все. (4) Я предпочел бы, Луцилий, лучший из людей, чтобы хитроумные наставники объяснили мне, что я должен дать другу, а что - всякому человеку, чем растолковали, сколько есть способов употребления слова "друг" и сколько значений у слова "человек". Глупость и мудрость расходятся; с кем мне пойти? В какую сторону ты велишь мне направиться? Для одного каждый человек все равно что друг, для другого друг не все равно что всякий человек; первый заводит дружбу ради себя, второй ради друга. А ты мне раздираешь в куски слова и режешь их на слоги. (5) Выходит, если я не умею составить каверзный вопрос и посредством ложного умозаключения навязать рожденную от истины неправду, мне не разобраться и в том, к чему надо стремиться, а чего избегать! Стыдно мне: дело у нас серьезное, а мы, старые люди, играем в игрушки. (6) "Мышь - это слог; но мышь грызет сыр, следовательно, слог грызет сыр". Допустим, что я не умею это распутать; но какая мне от моего незнанья беда? Какой ущерб? Без сомненья, я должен опасаться, что в мышеловку попадается слог или, по моей небрежности, свободный слог какой-нибудь книги съест весь сыр. Впрочем, можно прогнать страх умозаключеньем еще хитрее: "Мышь - это слог; слог не грызет сыра; следовательно, мышь не грызет сыра". (7) О, ребяческие нелепицы! И ради них мы морщим лоб? Ради них отпускаем бороду? Им обучаем людей, унылые и бледные? Ты хочешь знать, что обещает человеческому роду философия? Дать совет! Одного манит смерть, другого давит бедность, третьего мучит богатство, свое или чужое; тот страшится злой судьбы, этот желает избавиться от собственной удачи; тому враждебны люди, этому боги. (8) Зачем ты сочиняешь все эти шуточки? Сейчас не время забавляться: тебя позвали на помощь несчастным. Ты обещал дать избавление тонущим, пленным, больным, голодным, подставившим, шею под топор, готовым упасть; зачем же ты уходишь в сторону? Что ты творишь? Тому, с кем ты шутишь, страшно. На всякое твое слово все, кому тяжко и больно, ответят: "Помоги!"1 Со всех сторон протягивают к тебе руки, умоляя спасти погибшую или гибнущую жизнь; ты для них надежда и подмога; они просят, чтобы ты вытащил их из водоворота, показал им, раскиданным порознь и заблудившимся, яркий свет истины. (9) Назови им, что природа создала необходимым, что излишним, какие легкие она предписала нам законы, как приятно и необременительно жить, следуя им, и как трудно и горько тем, кто верит людскому мнению больше, чем природе, - если ты прежде им растолковал, что избавит их хотя бы от малой части бед, что положит конец или меру их вожделеньям. Если бы эти тонкости были просто бесполезны! Но ведь они вредны! Я тебе, если хочешь, докажу яснее ясного, что самое благородное дарование слабеет и чахнет, если тратится на них. (10) Стыдно сказать, но какое оружие дадут они сражающимся с фортуной, чем оснастят их? Здесь ли путь к высшему благу? Нет, так проникают в философию все эти "либо-либо", все увертки, гнусные и постыдные даже для сидящих у доски для объявлений2. Ведь вы, когда вопросами заведомо заманиваете собеседников в ловушку, разве действуете иначе, чем те, кто старается хоть по видимости опровергнуть иск? Но как претор - истца, так же философия восстанавливает в правах замороченных вами. (11) Что же вы отступаетесь от ваших громких посулов, и, наобещав так много - вы, мол, сделаете так, что блеск меча поразит мой взор не больше, чем блеск золота, что я с небывалой твердостью буду пренебрегать и желанным, и страшным для всех остальных, зачем спускаетесь до начальных правил, которым учат грамматики? Что вы говорите? "Так восходят до звезд?"3 Сделать меня равным богу - вот что обещала мне философия. Этим она меня манила, ради этого я пришел. Так сдержи слово! (12) Поэтому, Луцилий, держись подальше от этих уверток и уловок философов. Добрым нравам пристало лишь ясное и простое. Даже если бы тебе оставалось много лет жизни, тратить их надо бережно, чтобы хватило на необходимое; а теперь - какое безумие обучаться ненужному, когда времени в обрез! Будь здоров. Письмо XLIX Сенека приветствует Луцилия! (1) Кто, мой Луцилий, возвращается мыслью к другу, только когда о нем напомнит какая-нибудь местность, тот просто равнодушный лежебока. И все-таки знакомая округа оживляет порой глубоко спрятанную в душе тоску, не то что возвращая нам исчезнувшие воспоминания, но пробуждая уснувшие. Так скорбь об утрате, даже когда ее утешит время, становится острей при взгляде на любимого раба, на платье или жилище утраченного. И вот Кампания, а больше всего Неаполь и вид близ твоих Помпеи - невероятное дело! - вернули моей тоске по тебе первоначальную остроту. Весь ты у меня перед глазами - такой, каким был при расставании: глотающий слезы, бессильный сдержать подавляемые и все же рвущиеся наружу чувства. И мне кажется, будто я совсем недавно тебя потерял. (2) Но, если ты вспомнишь, - разве что-нибудь было не "совсем недавно"? Совсем недавно я был мальчиком и сидел у философа Сотиона1, совсем недавно начал вести дела в суде, совсем недавно потерял к этому охоту, а там и силы. Безмерна скоротечность времени, и ясней всего это видно, когда озираешься назад. Взгляд, прикованный к настоящему, время обманывает, ускользая при своей быстроте легко и плавно. (3) Ты спросишь, в чем тут причина? Минувшее пребывает в одном месте, равно обозримое, единое и недвижное, и все падает в его глубину. Помимо этого, не может быть разделено на долгие отрезки то, что само по себе коротко. Срок нашей жизни не больше точки и даже меньше ее, но и это бесконечно малое природа разделила, словно некое длинное поприще: часть его - детство, другая часть - отрочество, третья - юность, далее - некий спад от юности к старости и, наконец, сама старость. Вот сколько ступеней уместила она на таком малом пространстве! (4) Совсем недавно я проводил тебя, но это "недавно" составляет немалую долю нашей жизни, - так что надо иногда подумать о краткости остающегося срока. Раньше время не казалось мне таким быстротечным, теперь его немыслимый бег ясно заметен, потому ли, что конечная черта видна мне все ближе, потому ли, что я стал рачительнее и подсчитываю убытки. (5) Тем более сержусь я на расточителей, тратящих на ненужные вещи большую часть времени, которого, как прилежно его ни береги, и на необходимое-то не хватает. Цицерон говорит, что даже если бы ему удвоили срок жизни, у него не было бы времени читать лириков2. То же самое и с диалектиками! Только их глупость прискорбнее: озорство лириков откровенно, а эти мнят о себе, будто заняты делом. (6) Я не отрицаю, что и на это нужно бросить взгляд, - но только взгляд; поклонись диалектикам с порога - и довольно, чтобы они не заговорили тебя, а ты не подумал, будто они владеют каким-то великим и тайным благом. Зачем мучиться и биться над этим вопросом, если умнее не решать его, а с презреньем отбросить? Рыскать в поисках мелочей пристало тому, кто ничего не боится и странствует без помех; а когда с тыла наседает враг и солдату приказано сняться с места, необходимость растрясает все, что позволил накопить мирный досуг. (7) У меня нет времени гоняться за словами сомнительного смысла и на них испытывать свое хитроумие. Сколько народов - взгляни! - собралось, какое оружье Точат они на погибель..Л С великим мужеством должен я внимать звучащему вокруг грохоту сражений. (8) По заслугам все сочли бы меня безумным, если бы я, покуда женщины и старики носят камни для укрепленья стен, покуда вооруженная молодежь в воротах ждет знака к вылазке и торопит его, покуда вражеские копья блестят у самых ворот и дрожит земля, взрытая подкопами, сидел без дела, задавая такие примерно вопросики: "У тебя есть то, чего ты не терял; ты не терял рогов; следовательно, у тебя есть рога" - или что-нибудь еще по образцу этого замысловатого бреда. (9) Точно так же и ты вправе счесть меня безумным, если я стану тратить труд на эти вещи: ведь и теперь я осажден. Но в той осаде опасность двигалась бы извне, от врагов меня отделяла бы стена, а теперь смертельная угроза рядом. На все эти глупости у меня нет досуга: на руках у меня огромная работа. Что мне делать? Смерть гонится за мною, убегает от меня жизнь! Научи меня, как тут помочь! (10) Сделай так, чтобы я не бежал от смерти, чтобы не убегали дни моей жизни. Поощри меня на борьбу с трудностями, научи равнодушию перед лицом неизбежного, расширь тесные пределы моего времени, растолкуй мне, что благо не в том, чтобы жизнь была долгой, а в том, как ею распорядиться: может случиться, да и случается нередко, что живущий долго проживет очень мало. Скажи мне перед сном: "Может быть, ты не проснешься", - а по пробуждении скажи: "Может быть, ты больше не ляжешь спать"; скажи при выходе из дому: "Может быть, ты не вернешься", - скажи по возвращении: "Может быть, ты не выйдешь больше". (11) Ты заблуждаешься, если полагаешь, что только в морском плавании жизнь отделена от смерти тонкою преградой: повсюду грань между ними столь же ничтожна. Не везде смерть видна так близко, но везде она стоит так же близко. Рассей мглу - и ты легче преподашь мне то, к чему я подготовлен. Пирода сделала нас восприимчивыми и дала разум хоть и не совершенный, но способный к совершенствованию. (12) Рассуждай со мною о справедливости, о благочестии, об умеренности, о двух родах стыдливости - о той, что не велит посягать на тело другого, и о той, что велит оберегать свое. Если ты не станешь водить меня сквозь дебри, я легче доберусь до моей цели. Если, как сказал трагический поэт4, "речь истины проста", то не следует и запутывать ее, и душам, стремящимся к великому, ничто не пристало меньше, нежели эта каверзная хитрость. Будь здоров. Письмо L Сенека приветствует Луцилия! (1) Письмо твое я получил спустя много месяцев после того, как ты его отправил, и поэтому счел за лишнее спрашивать у доставившего его о твоих делах. Ведь чтобы еще помнить о них, нужна очень хорошая память. А ты, я надеюсь, живешь теперь так, что все твои дела мне из вестны, где бы ты ни находился. Ибо чем ты еще занят, помимо того, что ежедневно стараешься стать лучше, избавляешься от какого-нибудь заблуждения, признаешь своими пороки, которые прежде приписывал обстоятельствам? Мы ведь многие из них относим на счет времени и места, а они, куда бы мы ни отправились, неразлучны с нами. (2) Ты знаешь Гарпасту, дуру моей жены, что осталась наследственной обузой в нашем доме. Я сам терпеть не могу этих выродков, а если хочу позабавиться чьей-нибудь глупостью, то искать далеко мне не надо: я смеюсь над собой. Так вот эта дура вдруг потеряла зрение. Я рассказываю тебе правду, хоть и невероятную: она не знает, что слепа, и то и дело просит приставленного к ней раба перебраться куда-нибудь из этого темного дома. (3) Но то, за что мы смеемся над нею, бывает с нами со всеми, знай это; ни один не признает себя скупым или жадным. Слепые просят поводыря, а мы блуждаем без вожатого и говорим: "Я-то не честолюбив, но в Риме иначе жить нельзя! Я - не мот, но Город требует больших расходов! Что я вспыльчив, что не выбрал еще для себя образа жизни, - все это не мои пороки: в них виновна моя молодость!" (4) Что же мы себя обманываем? Наша беда не приходит извне: она в нас, в самой нашей утробе. И выздороветь нам тем труднее, что мы не знаем о своей болезни. Начни мы лечиться - скоро ли удастся прогнать столько хворей, и таких сильных?' Но мы даже не ищем врача, хотя ему пришлось бы меньше трудиться, позови мы его раньше, пока порок не был застарелым: душа податливая и неопытная легко пошла бы за указывающим прямой путь. (5) Трудно вернуть к природе только того, кто от нее отпал. Мы стыдимся учиться благомыслию; но право, если стыдно искать учителя в таком деле, то нечего надеяться, что это великое благо достанется нам случайно. Нужно трудиться, - и, по правде, труд этот не так велик, если только, повторяю, мы начнем образовывать и исправлять душу прежде, чем порочность ее закоренеет. Но и закоренелые пороки для меня не безнадежны. (6) Нет ничего, над чем не взяла бы верх упорная работа и заботливое лечение. Можно сделать прямыми искривленные стволы дубов; выгнутые бревна распрямляет тепло, и вопреки их природе им придают такой вид, какой нужен нам. Так насколько же легче принимает форму наш дух, гибкий и еще менее упругий, чем любая жидкость! Ведь что такое дух, как не особое состояние воздуха? А воздух, ты видишь сам, настолько же превосходит все вещества податливостью, насколько уступает им плотностью. (7) Однако, Луцилий, нельзя отчаиваться в нас по той причине, что мы в плену зла и оно давно уже нами владеет. Никому благомыслие не досталось сразу же, - у всех дух был раньше захвачен злом. Учиться добродетели - это значит отучаться от пороков. (8) И тем смелее мы должны браться за исправленье самих себя, что однажды преподанное нам благо переходит в наше вечное владение. Добродетели нельзя разучиться. Противоборствующие ей пороки сидят в чужой почве, потому их можно изничтожить и искоренить; прочно лишь то, что на своем месте. Добродетель сообразна с природою, пороки ей враждебны и ненавистны. (9) Но хотя воспринятые добродетели ни за что нас не покинут и сберечь их легко, начало пути к ним трудно, так как первое побуждение немощного и больного разума - это испуг перед неизведанным. Нужно принудить его взяться за дело, а потом лекарство не будет горьким: оно доставляет удовольствие, покуда лечит. Все наслаждение от других лекарств - после выздоровления, а философия и целебна, и приятна в одно время. Будь здоров. Письмо LI Сенека приветствует Луцилия! (1) Как кто может, Луцилий! У тебя там есть Этна, знаменитейшая сицилийская гора, которую Мессала либо Вальгий1 (я читал это у обоих) назвали единственной, а почему, я не могу понять: ведь есть много мест, изрыгающих огонь, не только возвышенных (это бывает чаще, так как огонь, ясное дело, взлетает как можно выше), но и равнинных. А мы, насколько можем, будем довольны Байями2, которые я покинул на следующий день по прибытии; мест этих, несмотря на некоторые их природные достоинства, надобно избегать, потому что роскошная жизнь избрала их для своих празднеств. (2) "Так значит, есть места, которым следует объявить опалу?" - Вовсе нет! Но как мудрому и честному человеку одна одежда пристала больше, другая меньше, как некоторые цвета он не то что ненавидит, а считает не слишком подходящими для исповедующего умеренность, так есть местности, которых человек мудрый или стремящийся к мудрости избегает, как несовместимых с добрыми нравами. (3) Мечтающий об уединении не выберет Канопа3, хотя и Каноп никому не возбраняет быть воздержным; и то же самое Байи. Они сделались притоном всех пороков: там страсть к наслаждениям позволяет себе больше, чем всюду, там она не знает удержу, будто само место дает ей волю. (4) Мы должны выбирать места, здоровые не только для тела, но и для нравов. Я не хотел бы жить среди палачей, и точно так же не хочу жить среди кабаков. Какая мне нужда глядеть на пьяных, шатающихся вдоль берега, на пирушки в лодках, на озеро, оглашаемое музыкой и пением, и на все прочее, чем жажда удовольствий, словно освободившись от законов, не только грешит, но и похваляется? (5) Мы должны бежать подальше от всего, чем возбуждаются пороки. Душу нужно закалять, уводя ее прочь от соблазна наслаждений. Одна зимовка развратила Ганнибала4, кампанский уют изнежил человека, не сломленного альпийскими снегами. Победивший мечом был побежден пороками. (6) Мы тоже должны быть солдатами, и та служба, что мы несем, не дает покоя, не позволяет передохнуть. В первой же битве нужно победить наслаждение, которое, как ты видишь, брало в плен и свирепых по природе. Если кто себе представит, за какое большое дело берется, тот узнает, что избалованностью да изнежен ностью ничего не добьешься. Что мне эти горячие озера? Что мне потельни, где тело охватывает сухой пар, выгоняющий прочь влагу? Пусть выжмет из меня пот работа! (7) Если мы поступим по примеру Ганнибала: прервем все дела, прекратим войну и начнем старательно холить тело, то всякий заслуженно нас упрекнет в несвоевременной праздности, опасной не только для побеждающего, но и для победителя. А нам дозволено еще меньше, чем шедшим за пунийскими знаменами: больше опасностей ждет нас, если мы отступим, больше труда - если будем упорствовать. (8) Фортуна ведет со мною войну; я не буду выполнять ее веленья, не принимаю ее ярма и даже - а для этого нужно еще больше доблести - сбрасываю его. Мне нельзя изнеживать душу. Если я сдамся наслаждению, надо сдаться и боли, и тяготам, и бедности; на такие же права надо мною притязает и гнев, и честолюбие; вот сколько страстей будет влечь меня в разные стороны, разрывая на части. (9) Мне предложили свободу; ради этой награды я и стараюсь. Ты спросишь, что такое свобода? Не быть рабом ни у обстоятельств, ни у неизбежности, ни у случая; низвести фортуну на одну ступень с собою; а она, едва я пойму, что могу больше нее, окажется бессильна надо мною. Мне ли нести ее ярмо, если смерть - в моих руках? (10) Кто занят такими размышлениями, тому нужно выбирать места строгие и незапятнанные. Чрезмерная приятность расслабляет душу, и местность, без сомнения, не лишена способности развращать. Вьючные животные выносят любую дорогу, если их копыта отвердели на камнях, а разжиревшие на мягком болотистом пастбище быстро сходят на нет. Храбрее тот солдат, что пришел с гор, ленивее тот, что взят из городского дома. Ни в каком труде не подведут руки, что взялись за меч, оставив плуг, а умащенный до блеска теряет силы, едва глотнув пыли. (11) Привычка к суровой местности укрепляет наши природные задатки, благодаря ей мы лучше годимся для больших дел. Честнее для изгнанника Сципиона было жить в Литерне5, а не в Байях: ему нельзя было упасть так мягко. Даже те, в чьи руки фортуна римского народа впервые отдала могущество, прежде принадлежавшее всем гражданам, - Гай Марий, и Гней Помпеи, и Цезарь, - хоть и построили усадьбы в окрестностях Бай, но поместили их на вершинах самых высоких гор. Казалось, что это больше подобает людям военным: с высоты озирать вширь и вдаль все лежащее внизу. Взгляни, какие места они выбрали для возведения построек и каковы эти постройки, - и ты поймешь, что здесь не усадьба, а лагерь. (12) Неужели, по-твоему, Катон стал бы жить в домике, откуда он мог бы считать проплывающих мимо распутниц, глядеть на великое множество разнообразных лодок, раскрашенных во все цвета, и на розы, что носятся по озеру, мог бы слышать пение ночных гуляк? Неужели он не предпочел бы остаться между валами, которые своими руками возвел бы за одну ночь? Разве всякий, если только он мужчина, не предпочтет, чтобы его сон прервала труба, а не флейты и тимпаны? (13) Впрочем, довольно мне воевать с Байями - с Байями, но не с пороками! Прошу тебя, Луцилий, преследуй их без конца, без предела, потому что им самим нет ни предела, ни конца. Выбрось те из них, что терзают твое сердце, а если нельзя их искоренить иначе, - вырви вместе с ними и сердце. А пуще всего гони наслаждения: пусть они будут тебе всего ненавистнее. Ведь они вроде тех разбойников, которых в Египте называют "(piXTj-ccu" 6, обнимают нас для того, чтобы удушить. Будь здоров. Письмо LII Сенека приветствует Луцилия! (1) Что влечет нас, Луцилий, в одну сторону, хотя мы стремимся в другую, и толкает туда, откуда мы желаем уйти? Что борется с нашей душой и не дает нам захотеть чего-нибудь раз и навсегда? Мы мечемся между замыслами, у нас нет свободных, независимых, стойких желаний. (2) - Ты говоришь: "Это глупость: у нее нет ничего постоянного, ничто не нравится ей подолгу", - Но как или когда мы от нее избавимся? Никому не хватит собственных сил, чтобы вынырнуть: нужно, чтобы кто-нибудь протянул руку и вытащил нас. (3). Эпикур говорит, что некоторые - и он в их числе ' без всякой помощи пробивались к истине и сами себе прокладывали дорогу; таких он и хвалит больше всех, потому что порыв у них шел из сердца и они сами себя продвинули вперед. А другие нуждаются в посторонней помощи: если никого впереди не будет, они шагу не сделают, но охотно идут по пятам; к таким он относит Метродора. Это способность не самая высокая, но тоже замечательная. Мы к первому разряду не принадлежим, хорошо, если нас примут и во второй. Нельзя презирать человека, который может спасти себя благодаря другому, а само желание спастись много значит. (4) Но, кроме того, есть еще один род людей, которым также нельзя гнушаться: это те, кого можно принуждением толкнуть на верную дорогу, кому нужен не вожатый, а помощник и, так сказать, погонщик. Такие составляют третий разряд. Если тебе нужен пример, то Эпикур говорит, что таков был Гермарх. Итак, второй разряд есть с чем поздравить, но вящего уваженья заслуживает третий. Потому что, хоть оба приходят к одной цели, больше заслуга тех, кто одолел наибольшие трудности. (5) Представь себе, что возведены два одинаковых здания, равные и высотой, и великолепием. Одна постройка словно принялась на своем участке и выросла очень быстро2. Основание другой было заложено в мягкую, зыбучую почву, здание оказалось шатким, и для упрочения его было потрачено много труда. В первом все, что сделано, бросается в глаза, в другом самая большая и трудная часть работы не видна. (6) Одни люди по природе податливы и послушны, других надобно, что называется, обрабатывать вручную и браться за них с самого основания. Поэтому я сказал бы так: кому не пришлось над собою трудиться, тот счастливее, но больше заслуга перед самим собой у того, кто победил дурные свойства своей натуры и не пришел, но прорвался к мудрости. (7) Пусть мы знаем, что наш нрав неподатлив и труден для исправления, но мы идем через преграды. Так будем сражаться и призовем кого-нибудь на помощь. "Но кого мне призвать? Того или этого?" - Обратись хотя бы к предкам: у них довольно досуга, а помочь нам могут не только живущие, но и жившие прежде. (8) А из ныне живущих следует выбирать не таких, кто безостановочно сыплет словами, повторяя общие места, и собирает слушателей по частным домам, но таких, кто учит жить3, кто, говоря, что нужно делать, доказывает это делом, кто, поучая, чего следует чуждаться, сам ни разу не был пойман на том, от чего велит бежать. Выбирай себе в помощники того, кому больше удивишься, увидев, чем услышав. (9) Я не запрещаю тебе слушать и тех, кто привык рассуждать перед публикой, если только они вышли к толпе затем, чтобы сделать ее лучше и стать лучше самим, а не тщеславия ради. Что может быть постыднее, чем философия, ищущая рукоплесканий? Разве больной хвалит врача с ножом? (10) Молчите, благоговейте и дайте себя лечить! А если вы и поднимете голос, то пусть я услышу лишь стон, вырванный прикосновением к вашему пороку. Вы хотите показать, как вы внимательны, до чего вас взволновало величие предмета? Пожалуйте! С чего мне запрещать вам судить самим и подать голос за лучшее? У Пифагора ученики должны были молчать пять лет; так неужели, по-твоему, им разрешалось сразу и заговорить, и начать хвалить? (11) Но как велико безумие того, кто покидает круг слушателей, радуясь восторженным крикам невежд? Что ты веселишься, если тебя хвалят люди, которых сам ты не можешь похвалить? Фабиан говорил перед публикой, но слушали его скромно, только иногда вырывался громкий крик одобренья, вызванный, однако, величием предмета, а не звучанием безобидной и плавно льющейся речи. (12) Пусть все же будет разница между криками в театре и в школе! Ведь и хвалить можно разнузданно. Если присмотреться, каждая вещь есть признак другой вещи, и можно понять нрав человека по мельчайшим уликам. Бесстыдного выдают и походка, и движения руки, и один какой-нибудь ответ, и манера подносить палец к голове или косить глазами, бесчестного - какой-нибудь смешок, безумного выражение лица и осанка. Все это обнаруживает себя через приметы. И ты о каждом узнаешь, каков он, если поглядишь, как он хвалит и как его хвалят. (13) Слушатели со всех сторон тянут к философу руки, восхищенная толпа теснится над самой его головой. Это, понятное дело, уже не похвалы, а просто вопли. Пусть лучше такие голоса останутся на долю искусств, намеренно угождающих народу; а философии подобает благоговение. (14) Юношам пусть будет иногда позволено поддаться душевному порыву, - но только тогда, когда есть этот порыв, когда они не могут принудить себя к молчанию. Такая похвала усиливает рвение самих слушателей и подстегивает души молодежи. Но рвение это должно быть направлено на дело, а не на складные слова, не то красноречие вредит, вызывая желание не действовать, а произносить речи. (15) Но покуда я отложу эти вопросы, которые требуют особого и долгого рассмотрения: как говорить перед слушателями, что можно позволить себе в их присутствии и что - слушателям в своем присутствии. Ведь философия, выставляясь, словно продажная женщина, без сомнения терпит ущерб; но в собственном святилище она может явиться глазам людей, если найдет не торговца, а жреца. Будь здоров. Письмо LXV Сенека приветствует Луцилия! (1) Вчерашний день разделил я с болезнью: первую его половину она отняла у меня, вторую мне уступила. Сначала я попытал свою душу чтением. Она выдержала. Тогда я решился приказать ей - а верней позволить что-нибудь потяжелее: стал писать, и с большим, чем обычно, вниманием, так как не желал сдаваться в схватке с трудностью предмета. Но тут подоспели друзья и силой обуздали невоздержного больного. (2) Место дощечек заняла беседа, из которой я перескажу тебе ту часть, что вызвала спор: ведь судьей мы избрали тебя. Дела у тебя будет больше, чем ты думаешь, так как тяжущихся сторон - три. Наши стоики, как тебе известно, утверждают: все в природе возникает из двух начал - причины и материи. Материя коснеет в неподвижности, она ко всему готова, но останется праздной, если никто не приведет ее в движенье. Причина, или же разум, ворочает материю как хочет и, придавая ей форму, лепит всяческие предметы. Ведь в каждой вещи непременно должно быть то, из чего она делается, и то, чем она делается; второе есть причина, первое - материя. (3) Любое искусство подражает природе, так что сказанное мною о мироздании можешь приложить ко всем делам рук человеческих. Вот статуя: здесь наличествует и материя, послушная художнику, и художник, придавший материи обличье. Материей в статуе была бронза, причиной - художник. То же самое присуще и всем вещам: каждая состоит из того, что ее создало, и того, из чего она создана. (4) Стоики считают, что есть одна причина - то, что создает вещи. По Аристотелю1, говорить о причине можно трояко: "Первая причина, по его словам, это сама материя, без которой ничего нельзя создать; вторая - это сам создатель; третья это форма, которая придается каждому изделию, как статуе", - ее-то Аристотель и называет "эйдос", "А четвертая причина - это намеренье, с которым создается изделие". (5) Я поясню, что это такое. Первая причина статуи есть бронза: ведь не будь того, из чего изваяние отлито или высечено, не было бы сделано и оно само. Вторая причина - художник: без его умелых рук бронза никак не могла бы принять вида статуи. Третья причина есть форма: статуя не звалась бы "Дорифор" или "Диадумен"2, если бы не придали ей именно этого обличья. Четвертая причина - это намеренье, с каким ее сделали: не будь его, ее бы делать не стали. (6) Что такое намеренье? То, что привлекало художника и за чем он гнался: если он работал на продажу, - это деньги, или слава, если он работал ради почета, или вера, если он готовил приношенье в храм. Значит, причина и то, ради чего делается вещь. Или, по-твоему, нет необходимости считать в числе причин сделанного дела все, без чего оно бы не делалось? (7) Платон добавляет еще одну причину: образец, именуемый у него "идеей". На него-то и оглядывается художник, чтобы создать именно то, что собирался. Неважно, будет ли этот образец вне его, но перед глазами, или внутри, зачатый и выношенный в душе. Эти образцы всех вещей заключает в себе божество, обнимающее духом и число, и вид всего того, что имеет быть созданным: оно полно теми не ведающими ни смерти, ни перемены, ни усталости обликами, которые Платон зовет идеями. Люди погибают, а сама человечность, по образцу которой создается человек, пребывает и не терпит урона от людских страданий и смертей. (8) Итак, по словам Платона, есть пять причин: то, из чего, то, кем, то, в каком виде, то, наподобие чего, то, ради чего; последнее же - это то, что из них получается. Так, в статуе (раз уж мы начали о ней говорить) то, из чего, есть бронза, то, кем, - художник, то, в каком виде, - это форма, которая ей придана, то, наподобие чего, это образец, которому подражал создатель, то, ради чего, - это его намеренье, то, что из них получается, - это сама статуя. (9) То же самое, говорит Платон, есть и у вселенной: и создатель - то есть бог, и то, из чего она создана, - то есть материя, и форма - тот облик и порядок, которые мы видим в мире, и образец - то, наподобие чего бог сотворил эту прекрасную громаду, и намеренье, с которым он ее сотворил. (10) Ты спросишь, каково было намеренье бога? Сделать добро. Именно так и говорит Платон: "какая причина создать мир была у бога? Он добр, а добрый не жалеет другим ничего благого, - вот он и сделал лучшее, что мог"3. Так рассуди нас и вынеси приговор, чьи слова, на твой взгляд, всего правдоподобнее, - ведь до сужденья о том, чьи слова истиннее всего, нам далеко, как до самой истины. (11) В утверждениях Платона и Аристотеля названо либо слишком много, либо слишком мало причин. Если считать причинами все, без чего нельзя сделать того-то, - названо их слишком мало. Пусть тогда причислят к причинам и время: без времени ничто не будет сделано. Пусть причислят и место: ведь если делать негде, то и невозможно делать. Пусть причислят движение: без него ничто не делается и не гибнет, без движения нет ни искусства, ни изменений. (12) Но мы-то ищем первую и об щую причину. А она должна быть простой, потому что проста материя. Что это за причина? Конечно, деятельный разум, то есть бог; а перечисленные вами - это не отдельные причины, они все зависят от одной, той, которая и действует. (13) Ты говоришь, что форма есть причина? Но ее придает изделию художник, она есть часть причины, а не причина. И образец - не причина, а необходимое орудие причины. Образец так же необходим художнику, как резец, как напильник; без них искусство не сдвинется с места, но они - и не части его, и не причины. - (14) "Намеренье художника, то, ради чего он берется что-нибудь сделать, есть причина". - Пусть причина, но не действующая, а дополнительная. Таких может быть без счета, а мм доискиваемся до общей причины. Нет, без обычной своей тонкости утверждают они, будто весь мир, как любое законченное изделие, есть причина: между изделием и его причиной - большая разница. (15) Что же, или вынеси приговор, или (это в подобных тяжбах самое легкое) потребуй доследования и верни дело. - Но ты скажешь: "Какая тебе радость терять время на эти пустяки? Они ведь ни одной из твоих страстей не уймут, ни от одного из вожделений не избавят". - Верно; я тоже считаю важнее те занятия, которые утишают душу, и сперва исследую себя, а потом только вселенную. (16) Но времени я, вопреки твоим мыслям, не теряю и сейчас: ведь если этих исследований не мельчить и не растекаться в ненужных тонкостях, они поднимают и возвышают наш дух, придавленный тяжелой ношей, но жаждущий распрямиться и вернуться в тот мир, которому он принадлежит. Тело для духа - бремя и кара, оно давит его и теснит, держит в оковах, покуда не явится философия и не прикажет ему вольно вздохнуть, созерцая природу, и не отпустит от земного к небесному. В этой отлучке он ускользает из-под стражи и набирается сил в открытом небе. (17) Как художники, утомив глаза тонкой и пристальной работой в плохо и скудно освещенной мастерской, выходят на улицу и в каком-нибудь отведенном для общественного отдыха месте дают глазам насладиться вольным светом, так дух, запертый в своем темном и унылом жилище, едва только может, стремится на простор и отдыхает, созерцая природу. (18) Мудрый или ищущий мудрости, хоть и прочно скованы с телом, отсутствуют лучшей своей частью и направляют помыслы ввысь. Они, словно присягнувшие воины, считают срок своей жизни сроком службы, и образ их мыслей таков, что жизнь они принимают без любви и без ненависти и терпеливо несут смертную долю, хотя и знают, что лучшее ждет их впереди. (19) Ты запрещаешь мне наблюдать природу? Отрываешь от целого, оставляешь мне малую часть? Нельзя мне доискиваться, в чем начала всех вещей? Кто их лепщик? Кто расчленил все, когда оно было слито воедино и облечено косной материей? Нельзя мне доискиваться, кто создатель этого мира? По какой разумной причине такая громада обрела закон и порядок? Кто собрал разбросанное, разделил перемешанное, коснеющему в единой бесформенности придал обличье? Что изливает столько света? Огонь ли это, или что-нибудь ярче огня? (20) Значит, нельзя мне этого доискиваться? Так мне и не узнать, откуда я вышел? Однажды ли я должен все это видеть, или мне предстоит рождаться много раз? Куда я отправлюсь отсюда? Какое жилище ждет душу, избавившуюся от рабского человеческого состояния? Ты запрещаешь мне причаститься небу - значит, велишь мне жить, не поднимая головы. (21) Я не так мал и не ради такой малости рожден, чтобы быть только рабом своему телу, - на него я гляжу не иначе как на цепь, сковавшую мою свободу. Его подставляю я судьбе, чтобы не шла дальше, и не позволяю ее ударам, пройдя через него, ранить и меня. Если что во мне и может потерпеть ущерб, так только тело; но в этом открытом для опасностей жилище обитает свободный дух. (22) Эта плоть никогда не принудит меня страшиться, не принудит к притворству, недостойному человека добра, или ко лжи во славу этого ничтожного тела. Я расторгну союз с ним, как только мне заблагорассудится. Мы и сейчас, покуда связаны друг с другом, союзники не на равных правах: все их забрала себе душа. Презрение к собственному телу наверняка дает свободу. (23) Возвращаясь к нашему предмету, я повторяю, что свободе этой немало способствует и наблюдение природы, о котором мы беседовали. Ведь все состоит из материи и бога. Бог упорядочивает смешение, и все следует за ним, правителем и вожатым. Могущественнее и выше то, что действует, то есть бог, нежели материя, лишь претерпевающая действие бога. (24) То же место, что в этом мире бог, занимает в человеке душа; что в мире материя, то в нас - тело. Так пусть худшее рабски служит лучшему; будем же храбры против всего случайного, не побоимся ни обид, ни ран, ни оков, ни нужды. Что такое смерть? Либо конец, либо переселенье. Я не боюсь перестать быть - ведь это все равно, что не быть совсем; я не боюсь переселяться - ведь нигде не буду я в такой тесноте. Будь здоров. Письмо LXVI Сенека приветствует Луцилия! (1) После долгих лет вновь встретил я Кларана, моего соученика; я думаю, ты не ждешь от меня добавления "старца", - нет, право же, дух его бодр и могуч в борьбе с телом. Природа поступила несправедливо и дала высокому духу плохое жилище; а может быть, она как раз и хотела показать нам, что самый отважный и блаженный нрав может скрываться под любой оболочкой. Кларан победил все преграды и, не ставя ни во что себя самого, научился и все прочее не ставить ни во что. (2) Заблуждался, по-моему, тот, кто сказал: Доблесть милее вдвойне, если доблестный телом прекрасен.1 Ей не нужны никакие прикрасы: сама она - лучшее украшение, ибо освящает всякое тело. И я иначе стал смотреть на нашего Кларана: он теперь для меня красив и прям не только душою, но и станом. (3) Великий человек может выйти из лачуги, а великая прекрасная душа - из безоб разного убогого тела. Мне сдается, иных людей природа создала такими, желая показать нам, что добродетель может возникнуть везде. Если бы она сама по себе могла создавать души нагими, то так и делала бы; а теперь она делает еще больше: создает иные из них обремененными телом, но все же прорывающимися сквозь все преграды. (4) Кларан, по-моему, и создан нам в пример, - чтобы мы знали, что не уродство тела унижает душу, а красота души делает прекрасным тело. Хотя мы и провели вместе мало дней, но беседовали много, и наши беседы я постепенно перескажу тебе и передам. (5) В первый день мы рассуждали вот о чем: как блага могут быть равными, если все они троякого рода? Одни, как считают наши, это первые из благ, такие, как радость, мир, процветание отчизны; вторые из числа благ - те, что становятся явными в несчастье, такие, как выносливость под пыткой и сдержанность в тяжелой болезни. Первых благ мы желаем себе безусловно, вторых - если будет в них нужда. Есть и третий род благ - таких, как пристойная осанка, спокойное и открытое лицо, движения, подобающие человеку разумному. (6) Как же блага могут быть равными, когда одних следует желать, других - избегать? Если мы хотим уловить их различие, вернемся к изначальному благу и посмотрим, что же это такое. Это душа, которая устремляет взгляд к истине, знает, к чему стремиться, чего бежать, ценит все вещи по их природе, а не по общему мненью о них, проникает во всю вселенную и направляет свое созерцание на все, что в ней творится, которая равно бдительна в мыслях и в поступках, полна величия и деятельна, которую не победить ни бедам, ни удачам, ибо она не поддается ни ласке, ни вражде фортуны и стоит выше всего, что может нам перепасть или выпасть; душа, украшенная достоинством и спокойною силой, здравая и трезвая, непоколебимая и неустрашимая, не сламливаемая никакою силой, ни от какой случайности не возносящаяся и не поникающая. Душа эта есть добродетель. (7) Таково было бы ее обличье, если бы она дала охватить себя одним взглядом и явила бы себя сразу всю. Но у нее есть много разновидностей, раскрывающихся в пестроте жизни и в многообразии поступков; она же сама не становится ни больше, ни меньше. Ведь ни высшее благо не может пойти на убыль, ни добродетель не должна знать отливов: ей можно лишь появляться каждый раз в новом качестве, перевоплощаясь в зависимости от предстоящих ей деяний. (8) Все, к чему ни прикоснется, она окрашивает и делает похожим на себя: и поступки, и дружеские связи, и целые дома, которые она украшает, вступив в них и устроив. Все, за что она ни возьмется, получается замечательным и достойным и любви, и удивленья. Итак, ни силы ее, ни величина не могут возрасти: ведь самому большому не стать еще больше, и не найти ничего прямее прямизны, истинней истины, умеренней умеренности. (9) Всякая добродетель не беспредельна, - а предел ее есть полная мера. Стойкости некуда расти, также как и надежности, правдивости, верности. Что можно добавить к совершенному? Ничего; а если можно, значит, не было и совершенства. Так и добродетели чего-то не доставало, если к ней можно что-нибудь прибавить. И честность не допускает никакого добавления: ведь именно то, о чем я сказал, и делает ее честностью. Что же больше? Разве не таковы и достоинство, и справедливость, и верность законам? Разве нет и для них предельной меры? Способность расти есть признак несовершенства. (10) Всякое благо подчинено тому же закону: связаны польза личная и общая, неотделимо достойное стремлений от достойного похвалы. Значит, и добродетели равны между собою, и дела добродетели, и все люди, кому она досталась. (11) Есть и у посевов и стад добродетели, но смертные и потому непрочные, тленные и ненадежные: они становятся то больше, то меньше, оттого и цена им другая. -А человеческие добродетели - все под одну меру: ведь есть только один разум, прямой и простой, и нет ничего божественнее божественного, небеснее небесного. (12) Все смертное уменьшается, падает, ухудшается, растет, исчерпывается, вновь восполняется. Из-за этой неопределенности жребия и возникает в нем неравенство. А природа божественного всегда одна. Разум же есть не что иное, как частица божественного дыхания, заложенная в человеческую плоть. Если разум божествен и нет блага, непричастного разуму, значит, всякое благо божественно. А между божественным и божественным нет различия; значит, нет его и между благами. Так что равны между собою радость и мужественное, терпеливое упорство под пыткой: ведь и в том и в другом - одно величье духа, только в первом случае - спокойное и вольготное, во втором - воинственное и напряженное. (13) Разве не равны, по-твоему, доблестью храбро идущий на приступ вражеских стен и терпеливо выдерживающий осаду? Велик Сципион, сжимающий кольцом Нуманцию2 и принуждающий ее защитников наложить на себя непобедимые руки, но велики духом и осажденные, знающие, что не заперт тот, для кого открыт путь смерти, и умирающие неразлучно со свободою. Точно так же равны между собой и прочие достоинства: спокойствие, простота, щедрость, стойкость, постоянство духа, терпеливость. Все они зиждутся на единой добродетели, которая и делает наш дух прямым и непреклонным. (14) "Так что же, между радостью и несгибаемой терпеливостью среди мук нет разницы?" - Никакой - в том, что касается самих добродетелей; и очень большая - в том, на чем они проявляются. У одного дух, как это естественно, спокоен и волен, второй страдает, - а боль противоестественна. Но эти вещи - не благо и не зло, коль скоро допускают такое различие; а добродетелью и тот я другой равны. (15) Добродетель от обстоятельств не меняется: радостные и благополучные не делают ее лучше, тяжкие и трудные - хуже. Значит, она непременно будет всегда одинакова. Ведь и в тех, и в других все, что делается, делается одинаково правильно, одинаково разумно, одинаково честно; значит, и добро в обоих мужах равное, ибо ни первый не мог бы вести себя лучше в своей радости, ни второй - в муках. А две вещи, лучше которых ничего не может быть, одинаковы. (16) Ведь если бы внешние обстоятельства могли уменьшать либо увеличивать добродетель, то честное уже не было бы единственным благом. А если это допустить, - честного и достойного вообще не оста нется. Почему? Я отвечу: потому что не честно то, что делается против воли, по принужденью. Только добровольное - честное. Прибавь к нему лень, жалобы, попытки увильнуть, страх - и погибнет самое лучшее в нем: самоудовлетворение. Не может быть честным то, что несвободно: где страх - там рабство. (17) Все честное спокойно, все безмятежно. Если же оно что-нибудь отвергает, если оплакивает, если считает злом, значит, в него проникают волнение и разлад с самим собой. Видимость справедливости зовет туда, опасенье беды тянет назад. А если кто намерен поступать честно, он любое препятствие, даже считая его за неприятность, бедою не сочтет, а поступит по-своему - добровольно, с охотой. Все честное делается без приказа и принуждения, искренно и без примеси зла. (18) Я знаю, что мне могут сейчас ответить: "Ты хочешь нас уговорить, будто человеку все равно - что радоваться, что висеть на дыбе, доводя палача до усталости?" - Я мог бы возразить: мол, сам Эпикур говорит, что мудрец, даже жарясь в Фаларидовом быке3, воскликнет: "Как отрадно! Ведь меня это не касается!" Пусть я считаю равными блага того, кто возлежит на пиру, и того, кто мужественно терпит пытки, - что же ты этому удивляешься, когда даже Эпикур - совсем уж невероятно! - утверждает, будто отрадно жариться? (19) Но я возражу иначе. Есть большая разница между радостью и болью. Если будет выбор, я к первой буду стремиться, второй избегать: ведь радость естественна, а боль противоестественна. При такой оценке разница между ними огромная; а если перейти к добродетели, то и тут, и там, и в радостных обстоятельствах, и в прискорбных, она одинакова. (20) Никакого значения не имеют и мука, и боль, и все неприятное: добродетель все перекрывает. Как малые светильники затмевает сиянье солнца, так боль и тяготы и обиды добродетель отодвигает и попирает своим величием, и везде, где она заблистает, гаснет все непричастное к ней; и бедствия, выпавшие на долю добродетели, значат не больше, чем дождь, выпавший в море. (21) Знай, что так оно и есть: ведь человек добра без промедленья устремится ко всему прекрасному, и, хотя бы на пути стоял палач и пытатель с огнем, будет смотреть не на грозящие страданья, а на само дело, и если оно честно, поверит ему, как другому мужу добра, и сочтет полезным для себя, безопасным и счастливым. Дело честное, но тяжкое и невеселое, для него все равно что человек добра, изможденный нищетой либо изгнаньем. (22) Поставь-ка рядом мужа добра, владеющего многими богатствами, и другого, ничего, кроме богатств духа, не имеющего; оба они одинаково добродетельны, при всем неравенстве судеб. И о поступках судить надо, как о людях: добродетель равно почтенна в том, кто силен и свободен, и в том, кто хил и закован. (23) И собственную добродетель ты не будешь чтить больше за то, что судьба дала тебе тело здоровое, а не искалеченное; иначе это было бы все равно, что по внешности рабов ценить хозяина. Ведь не отличается от рабов то, над чем властен случай: деньги, и тело, и почести - все шатко, преходяще, смертно, все не для надежного владения. Иное дело - добродетельные поступки: они свободны и непобедимы, и нельзя стремиться к ним больше, когда фортуна глядит на них милостиво, и меньше - когда им препятствуют враждебные обстоятельства. (24) Стремление в наших делах - то же самое, что между людьми дружба. Ведь, я полагаю, ты не будешь любить мужа добра в богатстве больше, чем в бедности, или крепкого и плечистого - больше, чем хрупкого и тщедушного; значит, ты и к делу спокойному и мирному не станешь стремиться с большей любовью, чем к сулящему расстройство и хлопоты. (25) А не то ты из двух одинаково добродетельных людей гладкого и умащенного предпочтешь покрытому пылью и небритому, а потом и до того дойдешь, что не искалеченный и владеющий всеми членами станет тебе ближе расслабленного или одноглазого. И понемногу ты в своей привередливости докатишься до того, что из двух одинаково праведных выберешь пышноволосого и кудрявого. Где двое равны добродетелью, там прочие различья и не видны: ведь они касаются даже не частей а просто случайных свойств. (26) Кто будет в своей семье таким строгим цензором, чтобы любить здорового сына больше недужного или высокого и стройного - больше коренастого и низкорослого? Звери не различают своих детенышей и ложатся кормить всех одинаково; птицы делят корм поровну. Одиссей спешил к камням своей Итаки не меньше, чем Агамемнон - к гордым стенам Микен, - ведь любят родину не за то, что она велика, а за то, что она родина. (27) К чему я это говорю? Хочу, чтобы ты знал: добродетель на все дела смотрит одинаково, как на свое порожденье, и все равно лелеет, но больше те, которые труднее; так родительская любовь сильнее к тем из детей, которых жалко. И добродетель те свои дела, которые видит в муке и угнетении, не то что больше любит, но по обычаю хороших родителей больше ласкает и греет. (28) Почему одно благо не бывает больше другого? Потому что нет ничего ладнее ладного, глаже гладкого. Ведь нельзя сказать, что это равно чему-нибудь больше, чем то; значит, нет ничего честнее честного. (29) Так что если природа всех добродетелей одинакова, то и три рода благ стоят наравне. Да, это так: умеренная радость и умеренная боль равны. Веселье не выше стойкости духа, подавляющей стон под пыткой; первые блага желательны, вторые - удивительны, но и те и другие равны, потому что любая тягостность перекрывается тем большей степенью блага. (30) Кто считает их неравными, тот смотрит только на внешность, отворачиваясь от самих добродетелей. Истинные блага все одного веса, одного размера, в подложных - много пустоты, и те, что на взгляд велики и приметны, обманывают на проверку весом. (31) Да, это так, мой Луцилий: что подтверждает истинный разум, то прочно и вечно, то укрепляет душу и навсегда возносит ее ввысь; что восхваляется без ума, что есть благо лишь по мненью толпы, то раздувает душу пустым весельем; а что пугает и считается злом, то сковывает ее ужасом и гонит, как гонит зверей мнимая опасность. (32) И то и другое восхищает или гложет душу без причины: ведь первое не заслуживает радости, второе - страха. Один разум неизменно держится своих суждений, ибо он не раб, а повелитель чувств. Разум равен разуму, как правильное правильному; значит, добродетель равна добродетели, коль скоро она есть правильность разума. Всякая добродетель есть разум; она есть разум, если она правильна; а если она правильна, то равна другой. (33) Каков разум, таковы и поступки; значит, и они равны, ибо все подобное разуму подобно и между собой. Я имею в виду, что поступки равны между собою благородством и правильностью; в остальном различия будут велики, смотря по тому, широко или узко то, на что они направлены, славно оно или бесславно, многих или немногих касается. Но лучшее в них во всех одно: их благородство. (34) Так и люди добра равны именно тем, что они - люди добра, хотя различаются возрастом, - одни старше, другие моложе, различаются наружностью - одни красивы, другие нет, различаются судьбами - одни богаты, другие бедны, одни любимы, могущественны, известны целым городам и народам, другие неизвестны почти никому и неприметны. Но добродетель их всех уравнивает. (35) О добре и зле не чувству судить: что полезно, что бесполезно, оно не ведает. Вынести приговор оно может, только если дело у него перед глазами. Будущего оно не предвидит; прошлого не помнит; как одно вытекает из другого, не знает. А между тем только так порядок и череда дел и сплетаются в единство жизни, идущей правильным путем. Разум вот судья добра и зла; все постороннее и внешнее он не ставит ни во что, все, что не благо и не зло, считает побочным, ничтожным и неважным, а все благо для него - в душе. (36) Затем одни блага - те, к которым стремятся намеренно, - он считает первыми: таковы, например победа, хорошие дети, польза отечества; другие блага он считает вторыми - те, которые становятся видны только в беде: например спокойствие и терпение в тяжкой болезни, в изгнании; третьи блага для него - промежуточные: они и не согласуются с природой, и не перечат ей - например скромная походка или уменье сидеть пристойно. Ведь сидеть' так же естественно, как стоять или расхаживать. (37) Два высших рода благ различны между собою; первые согласны с природой: радоваться преданности детей, прочности отчизны; вторые - противны природе: мужественно сопротивляться пыткам, сносить жажду, когда болезнь жжет грудь. - (38) "Так что же, есть блага, противные природе?" - Нет, - но то, в чем это благо проявляется, бывает противно природе. Принимать раны, гореть на огне, мучиться, потеряв здоровье, - все это противно природе; но среди таких невзгод сохранить душу неустанной - это согласно с природой. (39) Говоря короче, обстоятельства, в которых обнаруживается благо, иногда противны природе, а само оно - никогда: ведь нет блага помимо разума, а разум следует природе. "Что же такое разум?" - Подражание природе. - "Что есть высшее благо для человека?" - Поступать по воле природы. - (40). "Но ведь нет сомнения, что мир никогда не тревожимый счастливее добытого обильной кровью; нет сомнения, что больше счастья сохранять нерушимое здоровье, чем обрести его вновь после тяжких и грозящих смертью болезней благодаря терпению или иной силе. Значит, точно так же нельзя сомневаться, что радость - большее благо, чем упорная душа, терпеливая к мукам, ранам и огню". - (41) Вот уж нет! Все случайное бывает раз личным, ибо измеряется пользой тех, кому случай выпал. Все блага имеют в виду одно: быть согласными с природой; достигнув этого, они все равны. Когда мы в сенате присоединяемся к чьему-нибудь мнению, нельзя сказать: этот согласен больше, тот меньше. Все согласные идут в одну сторону4. То же я говорю и о добродетелях: все они согласны с природой. То же я говорю и о благах: все они согласны с природой. (42) Один умер в юности, другой в старости, третий - в младенчестве, едва успев увидеть жизнь; но все они были одинаково смертны, хотя жизни одних смерть позволила продлиться дольше, жизнь других оборвала в расцвете, третьих - в самом начале. (43) Один угас за ужином, у другого сон перешел в смерть, третьего убило совокупленье. Сравни с ними пронзенных копьем, погибших от укуса змеи, раздавленных обвалившейся кровлей или тех, у кого долгое окостенение жил отнимало член за членом. Можно сказать, кончина у одних была лучше, у других хуже, - но смерть у всех была смертью. Нашли они ее по-разному, а кончили все одним. Смерть не бывает больше или меньше: для всех она - конец жизни. (44) То же я говорю тебе и о благах: одно живет среди сплошных наслаждений, другое - среди бедствий и горестей, одно справляется с милостями фортуны, другое умеряет ее удары; но и то и другое - блага, хотя одно идет гладким путем, другое - тернистым. Ведь цель у них одна: все они - блага, все заслуживают хвалы, все сопутствуют разуму и добродетели; а добродетель равняет все, что признает своим. (45) И нет причин удивляться, что такое мнение принято у нас. Ведь и у Эпикура есть два блага, из которых и слагается высшее блаженство: отсутствие боли - в теле, волнения - в душе. Эти блага, достигнув полноты, уже не возрастают: ведь к полному нельзя ничего прибавить. Тело не чувствует боли: может ли это ее отсутствие вырасти? Душа довлеет себе и безмятежна: может ли вырасти это спокойствие? (46) Как чистота безоблачного неба, сверкающая и не замутненная, не может блистать ярче, так человек, пекущийся о душе и о теле и в обоих видящий источники своего блага, приходит к совершенному состоянию, к исполнению всех своих молитв, если в душе его нет бури, а в теле - боли. Если извне выпадает ему что-нибудь приятное, оно не увеличивает высшее благо, а, так сказать, приправляет его и подслащивает; независимое же благо человеческой природы довольствуется миром в теле и в душе. (47) Я укажу тебе у Эпикура разделение благ, весьма схожее с нашим. Одни блага - те, которые он предпочел бы иметь, как, например, для тела - покой, свободный от всего неприятного, для души - невозмутимость радостного созерцания собственных благ. Других благ он для себя не хочет, но считает и их заслуживающими похвалы и одобрения, - например то, о чем я недавно говорил, терпение к недугу и тяжким болям, которое сам Эпикур выказал в свой последний и счастливейший день. Хотя, по его словам, изъязвленный живот и мочевой пузырь доставляли ему такие муки, что больше и не бывает, все равно этот день был для него блаженным 5. А прожить день блаженно может только тот, кто обладает высшим благом. (48) Значит, и у Эпикура считается благом то, чего лучше было бы не испытать, но что, коль скоро дело обернулось так, следует и принять, и хвалить, и приравнять к высшему благу. Ведь нельзя сказать, что не равно высшему то благо, которое завершило блаженную жизнь и которому Эпикур воздает хвалу в последних своих словах. (49) Позволь мне, Луцилий, лучший из людей, сказать и посмелее: если бы одни блага могли быть больше других, я предпочел бы те, что кажутся горестными, всем нежащим и ласкающим, и назвал бы их более высокими. Ведь справиться с тяготами куда труднее, чем умерить радость. (50) Я знаю, один и тот же разум позволяет достойно переносить счастье и мужественно - беды. Одинаково храбры могут быть и тот, кто безмятежно стоит в карауле перед валом, когда враг не тревожит лагеря, и тот, кто с подрезанными жилами на ногах падает на колени и не выпускает оружия. "Слава твоей доблести!" - так говорят тем, кто в крови возвращается из боя. И я бы больше похвалил блага, испытанные в борьбе с фортуной и мужественные. (51) Разве поколебался бы я прославить искалеченную и обожженную длань Муция больше, чем здоровую руку любого храбреца? Он стоял, презирая врагов и пламя, и смотрел, как каплет с его руки кровь на вражеский очаг, покуда Порсенна не позавидовал славе того, чьей пыткой любовался, и не приказал убрать огонь против воли Муция. (52) Так почему мне не считать это благо в числе самых великих и ставить его тем выше благ безмятежных и не испытанных судьбою, чем реже победа над врагом, одержанная не с оружьем в руке, а ценой потерянной руки? - "Что же, ты и для себя пожелал бы этого блага?" - Почему бы и нет? Ведь только тот, кто может такое пожелать, и сделает такое. (53) А что мне предпочесть? Чтобы распутные мальчишки разминали мне ручки? Чтобы какая-нибудь бабенка или превращенный в бабенку юнец вытягивал мне каждый пальчик? Почему не считать мне счастливее Муция, протянувшего руку в огонь, как протягивают ее рабу для растирания? Так исправил он свою оплошность: безоружный, однорукий, он положил конец войне и обрубком победил двух царей. Будь здоров. Письмо LXVII Сенека приветствует Луцилия! (1) Начну с общих слов. Весна наступила, но ближе к лету, когда должно было стать жарко, опять посвежело, и верить ей нельзя до сего дня: слишком часто поворачивает она к зиме. Хочешь знать, до чего погода ненадежна? Я все еще не решаюсь погрузиться в настоящую холодную воду, все еще смягчаю ее резкость. Ты скажешь: "Но ведь это значит бояться и жары и холода". Что делать, Луцилий: в моем возрасте и собственного холода хватает - я едва оттаиваю к середине лета и большую часть времени кутаюсь в одеяло. (2) Но я благодарен старости, пригвоздившей меня к постели. И как не быть ей за это благодарным? Чего не следует желать, того я и не могу. Больше всего я беседую с книгами. Если порой приходят твои письма, мне кажется, что ты рядом, и настроение у меня такое, словно я отвечаю тебе не письмом, а живым словом. И о том, о чем ты спрашиваешь, мы как будто побеседуем и вместе разберемся, как обстоит дело. (3) Ты спрашиваешь, всякое ли благо желательно. "Если мужество под пыткой, величье духа на костре, терпеливость в болезни - блага, следовательно, все они желательны; но я не вижу тут ничего достойного мольбы! Я не знаю никого, кто возблагодарил бы богов за то, что его секли плетьми, растянули на дыбе, или за скрючившую его подагру". (4) Не смешивай все в одно, милый Луцилий, - и ты поймешь, что и тут есть чего желать. Пусть пытки будут от меня подальше, но если уж придется их терпеть, я пожелаю себе мужества, благородства, величия духа. Или - с чего бы мне предпочесть войну? Но если она начнется, я пожелаю себе отважно переносить и раны, и голод, и все, что неизбежность войны несет с собою. Я не настолько безумен, чтобы жаждать болезни; но если случится мне болеть, я пожелаю и сдержанности, и стойкости. Итак, желать следует не бедствий, а добродетели, помогающей их одолеть. (5) Некоторые из наших полагают, что терпеливого мужества в бедах не нужно желать (хотя нельзя и отвергать), потому что стремиться надлежит только к чистому благу, спокойному и чуждому тягот. Я с ними не согласен. Почему? Во-первых, если благо есть благо, то оно не может не быть желательно. Во-вторых, если всякая добродетель желательна, а без добродетели не бывает благ, значит, и всякое благо желательно. В-третьих, если терпеливое мужество под пыткой не желательно, (6) то, спрашиваю я, значит, мужество и вообще нежелательно? ' Но ведь оно-то и презирает опасности, и посылает им вызов; и самое прекрасное, самое удивительное в нем то, что оно не отступает перед огнем, идет навстречу ранам, порой не уклоняется от ударов, а подставляет им грудь. Но если желательно мужество, значит, желательно и терпенье под пыткой: ведь и это - часть мужества. Не смешивай все в одно, как я сказал, - и ничто уже не введет тебя в ошибку. Желательно не терпеть пытку, а терпеть ее мужественно; этого "мужественно" я и хочу, ибо оно и есть добродетель. - (7) "Но кто хоть когда-нибудь желал себе такого?" - Одни пожеланья высказаны явно, - когда каждое названо отдельно; другие скрыты, - когда одно пожелание охватывает многое. Я желаю себе жить честно; но ведь честная жизнь состоит из разных поступков. В нее входит и ящик Регула2, и разодранная собственной рукой рана Катона, и ссылка Рутилия, и отравленная чаша, перенесшая Сократа из темницы на небо. Значит, желая себе жить честно, я пожелал и того, без чего порой жизнь честной не будет. (8) Трижды, четырежды тот блажен, кто под стенами Трои Перед очами отцов в бою повстречался со смертью! э Пожелать кому-нибудь такой участи и признать ее желательной, - разве это не одно и то же? (9) Деций 4 пожертвовал собой ради государства и, пришпорив коня, ворвался в гущу врагов на верную смерть. Другой Де ций, соперник отцовской доблести, произнеся торжественные и уже наследственные слова, налетел на плотный строй, заботясь лишь о том, чтобы жертва его была благоприятна, и полагая желательной прекрасную смерть. И ты еще сомневаешься в том, что достопамятная смерть ради доблестного деянья прекрасна? (10) Кто мужественно переносит пытки, тому помогают все добродетели. Одна, быть может, выделяется и больше всего заметна - терпение; но тут и мужество, потому что терпение, стойкость, выносливость суть лишь его ветви; здесь и разумность, потому что без нее не будет решения, убеждающего как можно мужественнее перенести неизбежное; здесь и упорство, которое никому не поколебать, у которого никакой силе не вырвать изначального намерения; здесь весь неделимый сонм добродетелей, и все честное совершается одной добродетелью, но по решению всего их совета. А что одобрено всеми добродетелями, хотя по видимости делается одной из них, то и желательно. (11) Неужто, по-твоему, только то желательно, что приносят нам праздность и наслаждение, что мы встречаем, украсив двери? Есть блага и со скорбным ликом, есть желания, исполнение которых прославляется не толпой поздравителей, а благоговеньем коленопреклоненных. (12) По-твоему, Регул не по собственному желанию прибыл обратно к пунийцам? Исполнись духом великого человека, отойди ненадолго от мнений толпы, постигни в должном величии прекрасный образ добродетели, которую надлежит чтить не венками и ладаном, а потом и кровью. (13) Взгляни на Марка Катона, подносящего чистейшие свои руки к святой груди и раздирающего слишком неглубокие раны. Скажешь ли ему: "Желаю тебе исполнения всех желаний" или "Соболезную тебе" - или скажешь: "Счастье твоему делу?" (14) Тут мне кстати вспоминается наш Деметрий, который спокойную жизнь без набегов судьбы называл "мертвым морем". Не иметь повода ни встряхнуться, ни взволноваться, не знать ни угрозы, ни нападения, чтобы на них испытать крепость духа, но бездействовать в ненарушаемой праздности - это не покой, а мертвый штиль. (15) Стоик Аттал говаривал: "Я предпочитаю лагерь фортуны ее ласке. Здесь я мучаюсь, но храбро - и это хорошо. Здесь я гибну, но храбро - и это хорошо". Послушай Эпикура: он говорит: "Как отрадно!" Я бы, правда, не назвал такое благородное и суровое дело столь изнеженным словом. (16) Я сгораю, но непобежденным; неужели это не желательно? Не то, что огонь меня жжет, а то, что не побеждает? Нет ничего величавее и прекраснее добродетели, и все, что делается по ее повелению, есть благо и потому желательно. Будь здоров. Письмо LXVIII Сенека приветствует Луцилия! (1) Присоединяюсь к твоему решению: скройся от дел; но скрывай и свое безделье. И знай; ты сделаешь так если не по наставлениям стоиков, то по их примеру; впрочем, и по наставлениям тоже, ты докажешь это и себе самому, и кому угодно. (2) Мы и не всяким государственным делом велим заниматься, и не всегда, и не без конца. А кроме того, мы указали мудрецу государство, достойное его, - весь мир, так что он, и удалившись от дел, не оставит государства, а может быть даже, выйдет, покинув свой угол, на широкий простор, и поднимется к небесам, и поймет, как низко стоят кресла в сенате или в суде, на которые он всходил. Сохрани в себе мои слова: мудрец никогда не бывает так деятелен, как в те часы, когда перед его глазами предстает все божественное и человеческое. (3) Но вернусь к тому, в чем начал тебя убеждать, - чтобы твой досуг был никому не известен. Незачем писать слова "философия" и "покой" на вывеске: назови свое намеренье иначе, скажи "слабость здоровья", в худшем случае - "лень". Похваляться досугом - пустое тщеславие. (4) Звери, чтобы их нельзя было найти, путают следы у самого логова; то же надо сделать я тебе, а не то ты не избавишься от преследователей. Многие проходят мимо явного, но копаются в скрытом и тайном; вора влечет то, что под замком. Если что перед глазами, оно не ценится; открытую дверь взломщик минует. Таков же обычай и у толпы, таков и у всех невежд: каждый хочет ворваться туда, где заперто. (5) Поэтому лучше не хвастать досугом; а слишком таиться, избегая людского глаза, тоже есть род хвастовства. Один прячется в Таренте, другой запирается в Неаполе, тре