Сборник: Китайская классическая поэзия ---------------------------------------------------------------------------- OCR Бычков М.Н. ---------------------------------------------------------------------------- Китайская классическая поэзия Китайская поэзия известна всему миру. На долю настоящего сборника пришлись века ее расцвета, века самых больших ее художественных достижений, века близости и внимания к жизни человека. Что важно и наиболее привлекательно для нас в китайской классической поэзии? Необычность, национальная терпкость, все то, что отразила она из обычаев, мировоззрения, из природы и что отличает ее от всех прочих поэзии Востока и Запада. Если бы было только так, то ничего, кроме любопытства, и не вызывала бы она у неродного читателя. Но мы видим, как переводы прекрасных ее образцов притягивают к себе сердца. А это означает, что главное в китайской поэзии все-таки общечеловеческое ее начало, содержащееся в ней и до перевода скрытое от неподготовленного взгляда за таинственно-завораживающей орнаментальной стеной из иероглифов. Так ли уж много надо знать, чтобы почувствовать красоту и естественность линий здания или вазы, углубиться в смысл нарисованной картины, если их создал гений далекого от нас народа? Здесь нет явственных преград между зрителем и объектом его любования, здесь и чужестранец может иной раз быть не меньшим ценителем, чем соотечественник художника. Поэзия же другого народа для общения с собой требует перевода слов и передачи мыслей, что всегда нелегко и что не всегда доступно. Благодаря переводу литературы стран и народов в совокупности своей с полным правом становятся литературой всего мира, то есть литературой общечеловеческой. Благодаря переводу мы узнали и китайскую поэзию. И поняли, что национальное ее своеобразие есть лишь обрамление общих наших с нею дум и чувств. И, поняв это, без малейшего предубеждения, а скорее в ожидании новых радостей склоняемся над тем, что сумел донести до нас переводчик китайских поэтов. И вот мы уже читаем стихотворения Цао Чжи, помещая его у входа в то в достаточной мере зыбкое пространство, которое называется средневековьем и начинается в III веке: в первых десятилетиях его творил выдающийся поэт. Следующая за Цао Чжи вершина китайской поэзии, может быть самая высокая, - Тао Юань-мин. Он потрясает нас неожиданной простотою слова, выразившего сильную мысль, определенностью и чистой бескомпромиссностью этой мысли, всегда направленной на поиски истины. Так приближаемся мы к преддверию танского государства, с обилием поэтов, ум и искусство которых, кажется, и не могут быть уже превзойдены, но за ними следуют поэты сунские, с новым своим взглядом на мир, а там и юаньские, и минские, хотя и повторяющие многое, но одарившие историю китайской литературы свежими, самобытными индивидуальностями. Не странно ли действительно, что путь в тысячу шестьсот лет от Тао Юаньмина (не говоря уже о сравнительно "близком" расстоянии от Ли Бо, Ду Фу, Су Ши, Лу Ю), не странно ли, что отдаленность эта не стерла волнений, пережитых поэтами, не помешала сочетать их с тревогами наших нынешних дней? Патина старины, легшая на светлую поверхность всех этих стихов, не заслонила бьющейся в них живой жизни. Стихи не потеряли своей увлекательности и не остались по преимуществу литературным памятником, как это произошло с рядом классических произведений мировой литературы. Поэты старого Китая перед читателем. Они не требуют подробных рекомендаций и говорят о себе своими стихами. Мы же скажем о времени и обстоятельствах их творчества, а также о главных чертах его, обусловленных временем и обстоятельствами. Мы думаем, что достаточно одного лишь нашего направляющего движения для того, чтобы с полной силой зазвучала сама поэзия и рассказала о тех, для кого она творилась. Стихотворения записаны иероглифическими знаками. Такова первая их особенность, которую можно было бы и не отмечать, так она очевидна. Но иероглифическая письменность делает и перевод иным, предоставляя ему большую свободу в выборе понятий и слов, стоящих за иероглифом. Мы ошибемся, если будем предполагать, как это иногда делается, что китайское стихотворение представляет собой живописное зрелище и само по себе является в некотором роде картиной. Такое предположение если не окончательная неправда, то уж, во всяком случае, огромное преувеличение, особенно для современного китайского читателя, видящего в иероглифе выражение понятия, и только, и забывающего о начале происхождения знака. Но понятие, объемлемое иероглифом, "многолико" и многословно, и, таким образом, китайское стихотворение, конечно, больше подчинено фантазии читателя, чем стихотворение, записанное фонетической азбукой. Переводчик - тоже читатель, и он выбирает одно из ряда доступных ему читательских толкований и предлагает его своему читателю. В сборник вошли два основных жанра китайской классической поэзии - ши и цы. Ши - стихи с четырехсловной (чаще всего в дотанской поэзии), пятисловной и семисловной, с двухстрочной строфой, с цезурой в четырехсловных и пятисловных стихах после второго знака, а в семисловных - после четвертого знака. Ши - изначальная и преимущественная форма, просуществовавшая, как и цы, до самого последнего времени. Цы появились позднее, в танское время, приблизительно в VIII веке, и тематика их вначале ограничивалась узколичными переживаниями стихотворца. Полной зрелости достигли они в сунском государстве, а Су Ши в XI веке доказал своим творчеством, что стихам цы доступны все сферы поэзии. Цы, в отличие от ши, состоят из неравных строк и сочинялись на определенные мелодии - вначале музыка, а затем стихи. Названия мелодий остались и впоследствии, когда стихи цы потеряли музыкальное сопровождение, уже теперь неизвестное нам и определяемое лишь по манере размещения неравнословных строк. Поэзия несла с собой и хранила традицию. Читая китайских поэтов в их последовательности, не очень трудно заметить учительную, воспитательную ее сторону. Поэзия и мировоззрение были в той нераздельности, какая диктовалась нераздельностью науки и искусства. Функции и задачи поэзии были столь серьезны, столь необходимы для самого внутригосударственного устройства, что меньше всего места могло отдаваться поэзии досуга, поэзии ленивого созерцания или, наоборот, пылкой страсти. Мы поясним это в дальнейшем. В конфуцианском представлении о мироздании человек равен небу и земле, живя между ними и составляя вместе с ними триаду небо - земля - человек. Через всю историю китайской поэзии проходит внимание к человеку, сочувствие, а впоследствии и служение ему. Идея нравственной жизни была главенствующей в китайской литературе. (Не в этом ли также одна из причин сохранности китайской старины?) Нравственность в ее конфуцианском понимании как труд для страны или в даосском понимании как уход от человеческого общества очень редко проявлялась в обнаженном, беспримесном виде, да и само проповедуемое даосизмом отшельничество на практике не было полным разрывом с людским окружением. В китайских династийных историях сведения о Тао Юаньмине даются в разделе "Жизнеописания отшельников". Уже одно это показывает широту трактовки отшельничества китайской-исторической традицией, свободу варьирования популярного термина. Тао Юаньмин был "отшельником", окруженным семьей, друзьями и деятельными соседями - все они так или иначе присутствуют в его стихах. Его "отшельничество" - отказ от службы и жизнь в трудах на природе. Так понимал он "естественность", в которой обязан пребывать человек. Как и следует ожидать, предметом воспевания поэзии должно было стать во всех его видах именно отшельничество, более податливое к поэтизации, чем труд для страны, выражаемый в средневековом Китае чиновничьей службой. Природа и человек в китайской поэзии слились в нерасторжимое единство, в котором и каждодневная жизнь среди людей, и отшельничество соседствуют рядом. Была близость человека к благодатной китайской земле, с ее цветами и плодами, ее деревьями, ее птицами, знание которых завещано Конфуцием в "Беседах и суждениях". Даже обширные государства средневекового Китая с их шумными торговыми городами не в силах были оторвать поэзию от земли, от крестьянско-помещичьей основы и заставить ее воспеть беспокойный город. Путь китайского стихотворца был долог и труден. Те замечательные поэты, которых мы знаем и сегодня, изучали конфуцианские каноны и стихи своих предшественников для того, чтобы сдавать экзамены на чиновничью должность. Каждый государственный чиновник умел писать стихи, поэтами же становились немногие. Поэты были, как правило, чиновниками, реже - людьми с неудавшейся карьерой и почти никогда не бывали крестьянами. Не то чтобы крестьянин не допускался в официальную поэзию или на государственную службу, сама необходимость немалых средств для десятилетий непроизводительной жизни, когда все время отдавалось учению, устраняла возможный демократизм допуска на государственную службу и определяла круг чиновников, а значит, и поэтов из помещичьей среды. Сдав экзамены, приезжали они служить в чужой (непременно чужой!), без родных и знакомых, край, полные трогательных воспоминаний о прошлой жизни, и так возникала поэзия тоски по родной природе. Они вершили дела на службе и, сталкиваясь с человеческими несчастьями, задумывались над тем, что творилось вокруг них. Конечно, не все. Но мы говорим о поэтах, что пришли к нам через цепь веков, а значит, о лучших, о самых умных и самых человечных. Недаром же в глазах старой китайской критики моральные свойства самого поэта заключены в его стихах. Да и как могло быть иначе при этой системе, когда поэт почти непременно был управителем людьми. Репутация писателя устанавливается сначала его современниками, и "хорошие" стихи дурного человека были бы немедленно разоблачены. О добром правлении в Ханчжоу танского Бо Цзюйи и сунского Су Ши история не забыла. Итак, поэзия природы. Поэзия воспоминаний и любования сосной и кипарисом, цветами и травами. Поэзия чиновников, видящих природу из окон присутствия, поэзия буддийских монастырей в горах и на водах, поэзия лесного сумрака и залитого солнцем крыльца. Весна и осень, соревнующиеся между собою в восприятии разных поэтов. И редко, очень редко суровая зима и знойное лето. И почти никогда в отрыве от человека: даже если природа одна и как будто сама по себе, все равно за нею следует одушевляющий ее внимательный глаз поэта, без которого нам ничего не увидеть и ничего не понять. Как ничего не увидит и сам поэт, если он живет в суете, не замечая, как сменяются времена года. И занятость монашеская здесь не предпочтительнее и не лучше суеты мирской. В таком случае, что же представляет собою отшельник, друг и наблюдатель природы, без которого не обходится китайская поэзия? Уж он-то должен быть чист от "красной пыли" мирской. И тут мы сталкиваемся с упомянутым выше широким пониманием "ухода от мира", когда "мир" не отождествляется с людьми, а сам факт отшельничества не становится эгоистическим спасением собственной души. И о теме отшельничества в поэзии мы уже не можем говорить отдельно от темы духовного общения, а иначе сказать - дружбы. Духовное же общение людей высоких помыслов не обязательно предполагает даосский уход к одинокой жизни, и сановник, умеющий внутренне отвлечься от корыстолюбия, от жадного карьеризма и жестокости, окружающих его, находится в великом отшельничестве по сравнению с малым отшельничеством уединения в горах. Так отшельничество в китайской поэзии стало частью огромной темы верной дружбы людей, если не во всем одинаково воспринимающих мир, то уж, во всяком случае, знающих, что краткий миг человеческого существования должен быть оправдан делами на благо людей. Миг человеческой жизни. О краткости его никогда не забывает поэт. Не отсюда ли стремление пораньше начать срок старости и так продлить время сознательного, мудрого существования, от которого были отняты годы на обучение для подготовки к деятельности чиновника и поэта. Мы привычно говорим - поэта. Но будем все время помнить, что в поэзии сосредоточились и наука того времени, и философия. Поэты и были мыслящим слоем общества. А в некоторые времена, как, например, в сунские, и самым влиятельным слоем общества, потому что стояли у кормила правления. Поэзия была верна идее возложенной на нее учительности. Но дидактизм не мешал ее непосредственности, ее увлеченности живым миром людей и природы, не препятствовал быть ей поэзией чувства, однако же, подчеркнем, чувства, непременно проверенного разумом. Вот почему так ограниченна поэзия юности и главного в юности любовного чувства, не терпящего контроля над собой. Любовная поэзия древнего и средневекового Китая - это либо народные песни от "Шицзина" до юэфу, либо "древние стихотворения", с их любовной тоской и заботой супругов, где верность - их идеал. Любовный же лиризм жанра цы господствовал в этих стихотворениях, по масштабам китайской истории, сравнительно недолго, лишь до той поры, пока Су Ши, а вслед за ним и другие сунские стихотворцы не приравняли цы к классическому жанру ши, расширив поле их применения. Порывы юной души редко проявлялись в китайской поэзии. Даже рано умершие поэты, ушедшие из жизни, не достигнув и тридцатилетнего возраста, не оставили стихов беззаботной юности, предпочитая им поэзию мысли. Китайский поэт приносил в поэзию мысль, которой он учился у своих предшественников и которую почитал общей для всех, поэзия же служила ему средством общения с друзьями. Недаром так много "ответов", "подражаний", "перепевов", "посланий" встречаем мы среди китайских стихотворений. Послания к друзьям, однако, не превращались в зашифрованный обмен некими сведениями, интересными и понятными лишь посвященным. Не существовало "ордена поэтов", парящего высоко над презренной толпой. Потому что проповедуемые поэтами мысли были для всех, потому что искусным в стихотворстве мог быть каждый, готовивший себя к чиновничьей карьере. И помимо Ли Бо трудно назвать другого поэта, который бы в своих стихах возвышал себя над людьми. Но Ли Бо возвышал себя и над природой, что имело характер не личного высокомерия, а, как мы бы сейчас сказали, романтический. Да и так действительно необычен и резко непохож на других этот поэт, так выходит из общего ряда, что не может он быть подвергнут ни обыденному осуждению, ни даже упреку. Китайская классическая поэзия рядом с людьми и для людей. Высокие свои достоинства она доказала одним присутствием ее среди нас, людей XX века. Эта поэзия не сразу приобрела ясность выражения. Она долго требовала разгадки запечатленной в иероглифических знаках мысли. "Пресность" (так любила говорить старая китайская критика) Тао Юаньмина предопределила вещность китайской поэзии, но не сумела еще ни отвергнуть неопределенность ее содержания, ни устранить стереотипность ее формы. Следующие за Тао Юаньмином поколения поэтов V - VII столетий не сразу восприняли его необыкновенные достижения. И только выдающиеся стихотворцы времени расцвета танского государства впервые по-настоящему поняли, кому они обязаны подаренной им мощью. Написанные для современников китайские стихи на удивление современны и в наши дни. Современны, но, может быть, не всегда понятны? Эта поэзия оставила позади себя те столетия, в которые она уже оказалась особенно трудной для понимания и потребовала дополнительных комментариев. Она нелегка и сейчас, но благодаря тем самым столетиям, осветившим ее, вполне доступна, если соответствующим образом подготовить себя к ней, - доступна, и демократизм ее (решимся здесь на это выражение) очевиден. Поэтические беседы с друзьями - одна из причин, почему китайская поэзия стала поэзией мысли. Как мы уже говорили, поэзией мысли, не отринувшей чувства: одно не исключает другого, а скорее обогащает его. Но и беседы с друзьями имели свои причины. Эти беседы не были просто следствием стремления выразить в письменном, стихотворном виде другу чувство и мысль. Были они принудительными, вызванными обстоятельствами жизни. Пафос "древних стихотворений", создававшихся к началу и в начале нашей эры, в разлуке жены с мужем. Разлука так и осталась "неразлучной" с китайской поэзией. Но на смену разлуке любящих пришла разлука друзей. Чиновников, переезжающих на другое место службы, опальных сановников, ссылаемых в качестве правителей на окраины государства, неудачников, так и не добившихся должности и одиноко живущих в глубинах лесов и гор, монахов в затерянных буддийских и даосских храмах. И письма-стихи с размышлениями, вопросами и ответами на вопросы шли из столицы во все концы страны, и отовсюду в столицу, и писались на стенах почтовых станций, монастырей, куда ни забрасывала поэта судьба. Если можно так выразиться, китайская поэзия в значительной мере - общественная, с самого рождения своего явная, выносящаяся на люди: не себе, а всем поверяет свои мысли и чувства поэт. Такая открытость китайской поэзии не противоречила ее "дневниковости". Воспринимаясь как нечто обыденное и необходимое, поэтическая запись применялась к каждодневным жизненным событиям, уже теперь приобретающим для нас (как всякое далекое по времени произведение искусства) окраску праздничности даже в грустных размышлениях поэта. А грусти много, особенно в танской поэзии. Грусти о себе и о людях. Есть традиция печалей китайского поэта. Но она лишь ветвь всей культурной традиции Китая, так и не отступившей в тень, а проявляющей себя и обновляющейся различным образом. В поэзии общая культурная традиция поддерживается реминисценциями, взглядом в прошлое и опорой на него в прямых или уклончивых намеках, что создает и некую прелесть узнавания, окутывая стихотворение дымкой загадочности. Без всякой неожиданности для читателей XII века, например, укладывается строка из поэта IV века, и она определяет смысл сказанного: стоит только догадаться. А не догадаться нельзя, потому что читатель готов к этой поэтической "игре" благодаря знанию своей непрерываемой культуры, дошедшей до него хотя и не в полной целости, но все же в доброй сохранности. Непрерывность китайской культуры обеспечила сбережение традиции и, следовательно, целостность поэзии, то есть плавное эволюционирование проходящих через нее тем, настроений, мыслей. И вот как ветвь неубываемого наследия - традиция печалей. Начнем с самой значительной из них, с печали о смерти. Но печаль ли это? Скорее спокойно-грустный взгляд на "превращение" плоти, взгляд, не проникающий за черту, которая отделяет жизнь от небытия. И если даосский мыслитель Чжуан-цзы считает, что жизнь и смерть равны между собою, то он всегда найдет среди китайских поэтов конфуцианского опровергателя подобной идеи. Но и опровергатель не ужасом встречает смерть, а смотрит на нее как на неизбежность, включающую его, человека, в "таблицу предков" для почитания потомками. Жизнь человека, в чем уверяют нас китайские поэты, не более чем недолгий постой. Мы упоминали уже о том, что краткость эта не стоит печали. Но она навевает раздумья, которые мы назвали бы тихой печалью и в которые входит наблюдение за сменой времен года и возникающая грусть при прощании с весной, а может быть, и при встрече с осенью, а затем и при уходе осени. Поэта не покидает чувство ожидаемой внезапности. Старость - предвестница смерти. Печаль о старости. Поэт объявлял себя старцем в сорок лет, когда далеко еще ему было и до бессилия старости и до смерти. Поэтическая старость человека, полного сил, находящегося в духовном расцвете, позволяла поэту говорить о собственном своем приближении к смерти и о тяготах одряхлевшей плоти без трагизма сопричастности. Возникала поэзия старости, в которой жалобы были "эстетизированы", а на их фоне шли размышления о сути жизни и предназначении человека. Так повелось с самых ранних поэтов. Когда же надвигались беды подлинной старости, то о них уже говорилось по-иному: поэт старался не навязывать читателю личные свои несчастья. Эту последнюю истину не раз отмечали сами китайские поэты в своих стихах. Печаль встреч и печаль расставаний. Не странно ли говорить о печали встречи? Но речь идет о китайской действительности, и печаль встречи в ней потому, что силами обстоятельств встреча поэтов-чиновников в первую очередь напоминает им о новом отъезде и, значит, о скорой разлуке, о потере старых друзей, о прошлых невозвратных днях. Надо ли комментировать печаль расставания, в которой и неизвестность будущего, и опасности переездов по необжитым местам, и длительность получения писем в те времена. (Стихотворный жанр цы первого периода его развития овеян тоской по той, с которой в разлуке поэт.) А встречи и расставания были деталями обыденной жизни, заполняющими "дневниковые" стихи китайских поэтов. Между прочим, "дневниковость" мало затрагивала семейную жизнь поэта, каждодневный его быт: поэзия поднималась над едой и одеждой, пока еда и одежда не становились проблемой существования. Печаль о самом человеке проделала большой путь в китайской поэзии. Путь от печали о себе до возмущения страданиями других. Пленительные стихи китайских поэтов не дают нам забыть о пережитом ими. Нам редко, очень редко, удастся найти безмятежную жизнь среди тех, чьи имена навеки украсили китайскую литературу. Теперь уже мы знаем, что от бед стихотворцев стала богаче и гуманнее китайская поэзия, но осознание этого не делает их беды легче. Изысканность или, вернее, тонкость китайской поэзии не приводила ее к элитарности. Всегдашняя близость ее к насущной жизни определила неуклонное движение ко все большему узнаванию человека, чему помогала все большая широта кругозора китайского поэта, который в своей стране видел все. И уже в танском государстве поэт-чиновник, мучимый сознанием вины перед крестьянином, поднимается до громкого обличения несправедливости и передает эту миссию поэту следующего поколения, доходящему до открытого, мы бы сказали, всенародного протеста. Такие поэты - Ду Фу и Бо Цзюйи. Пусть последний в своем стихотворении о халате, который согрел бы всех замерзающих, как будто повторяет первого с его домом, который вместил бы всех сирых (повторение - одна из черт китайской классической поэзии), главное же, что и тот и другой были правдивы и бесстрашны - не только поэты, но и лучшие люди времени. После них иной поэзии, отдаляющей себя от злоключений народа, существовать не могло, что история китайской литературы и доказала. Поэты не знали и не представляли себе возможности другого строя, как тот, - во главе с Сыном Неба, по идее мудрым государем, осуществляющим отеческую власть над народом. Вину за людские несчастья возлагали они на нерадивых и корыстных чиновников, обвиняя их перед народом и государем. Естественное для того времени заблуждение не уменьшало накала гневных обвинений, прямых стихотворных воззваний против удушающих налогов и против ненужных крестьянину губительных "войн на границах". Поэтов лишали чиновничьих должностей, ссылали на дальние окраины государства, но голоса их не умолкали. Боль за человека перерастала в боль за всех людей родной страны, а дальше - и за судьбу страны, и в XII веке в сунском государстве, подвергшемся вторжению чжурчжэней с северо-востока и захвату северных территорий, развивается патриотическая поэзия, во главе которой можно поставить Лу Ю, а в жанре цы - Синь Цицзи, авторов многочисленных, распространившихся в народе стихов. Подобная поэзия продолжалась и в безнадежности подавления Китая монгольской династией Юань: сунская культура не дала себя убить, ревностно храня и обновляя продолженную и в дальнейшем традицию. Поэты-печальники, поэты-обличители, поэты-заступники... Как иначе назовешь тех великих и их товарищей и соратников, кто (в особенности в танское и сунское время), рискуя карьерой и жизнью, и теряя высокие посты, и погибая в ссылке в диких, не тронутых цивилизацией тех веков краях, выступал в защиту крестьянина и призывал к доброму обращению с человеком, - поэты эти были проникновенными лириками. Лирика старых китайских поэтов отражает сложность душевных переживаний людей их времени, но и ответствует нашим нынешним мыслям и чувствам. Не из печалей ли соткана китайская поэзия? Но печаль искусства всегда радость для наслаждающегося встречей с прекрасным. Тем более что, и печалясь, китайская поэзия вселяет в читателя радость владения кратким мигом жизни, который одаривает нас мыслью, дружбой с достойными людьми, общением с природой, заинтересованностью в судьбе человека, радость владения тем мигом жизни, с которым жаль расставаться, не совершив доброго дела. Без нравственности и искренности нет искусства. И все же следует снова отметить эти необходимые качества как бросающиеся в глаза в китайской поэзии и составляющие большую ее силу. Если бы мы писали многовековую историю китайской поэзии, то нам пришлось бы следовать за изгибами ее движения и возвращениями вспять, задерживаться на битвах воззрений, отмечать сравнительные достоинства поэтов, расставлять вехи на периодах развития, останавливаться на временах подъема и упадка и в конце концов в заключение установить место, занимаемое ею в мировом литературном процессе. Мы же пишем вступление к нашему собранию китайских стихов и даем общий взгляд на китайскую поэзию как на нечто цельное, стараемся показать характер китайской классической поэзии, то преимущественное в ней, что составляет ее особенность во всем национальном наследии китайской культуры. Китайская поэзия отдается на суд читателя. Мы верим, что, получив некое необходимое направление, он сам и почувствует и домыслит стихи китайских поэтов, которые, по мнению А. Блока, требуют читательского сотворчества в большей мере, чем европейская поэзия. У нас, пожалуй, знают китайскую поэзию. Полностью переведен древнейший памятник китайской поэзии "Книга песен" - "Шицзин", отдельными книгами выходили стихи Цюй Юаня, Цао Чжи, Тао Юаньмина, Ван Вэя, Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюйи, Су Ши, Ли Цинчжао, Лу Ю, Синь Цицзи. Всем нам достаточно хорошо известно, что первейшее требование к переводчику - знание языка, с которого он переводит, и культуры народа, которому принадлежит переводимая им литература. Всем нам известно также, что не все переводчики китайской поэзии - и хорошие поэты в том числе - умеют ее читать в подлиннике. А мы хотим, чтобы в нашей стране знали китайскую классическую поэзию в поэтическом же переложении. Как же быть в этом, увы, нередком случае? Нам могут сказать, что для знакомства с поэзией достаточен прозаический подстрочник, выполненный знатоком языка. Но поэзии равноценна только поэзия. Больше того, поэтическим может быть и подстрочник, если он написан поэтом. (Но тогда он не будет подстрочником?) Мы же ищем поэта, способного передать средствами русской поэзии китайский подлинник. И, понимая, что лучше самому поэту уметь читать этот подлинник, мы все-таки, ввиду трудности и длительности освоения китайской классики (вспомним бедных китайских студентов, десятилетиями готовившихся к экзаменам в чиновники), ищем (и порою находим) такого поэта, который, не зная китайского языка, был бы покорен магией китайской поэзии, и занялся бы изучением китайской культуры, и был бы внимателен к замечаниям автора подстрочника, даже помогая последнему своей поэтической интуицией. Бо Цзюйи когда-то сказал в стихотворении "После чтения Ли Бо и Ду Фу": "Устремление Неба вы, должно быть, поняли оба: // В человеческом мире есть в хороших стихах нужда!" Мы были бы рады угодить великому поэту. 1977 Л. Эйдлин (Печатается в сокращении) XI-VII ВВ. ДО Н. Э.  Перевод Л. Эйдлина "ШИЦЗИН" ИЗ "ПЕСЕН ЦАРСТВА ТАН" Осенний сверчок живет уже в доме. Видимо, год кончается скоро... Нам если сегодня не веселиться, С лунами дни уйдут безвозвратно. Но надо не гнаться за наслажденьем, А думать всегда о собственном долге, Любить же веселье не до разгула: Достойному мужу в нем быть осторожным. Осенний сверчок живет уже в доме. Видимо, год покинет нас скоро... Нам если сегодня не веселиться, С лунами дни уйдут понапрасну. Но надо не гнаться за наслажденьем, А думать еще и о незавершенном, Любить же веселье не до разгула: Достойному мужу в трудах быть усердным. Осенний сверчок живет уже в доме. Время повозкам с поля на отдых... Нам если сегодня не веселиться, С лунами дни уйдут незаметно. Но надо не гнаться за наслажденьем, А думать еще о многих печалях, Любить же веселье не до разгула: Достойному мужу быть невозмутимым. ИЗ "ПЕСЕН ЦАРСТВА ЦИНЬ" Быстро летит сокол "утренний ветер". Густо разросся северный лес... Давно не видала я господина, И скорбное сердце так безутешно. Что же мне делать, что же мне делать? Забыл он меня и, наверно, не вспомнит! Растет на горе раскидистый дуб, В глубокой низине - гибкие вязы... Давно не видала я господина, И скорбное сердце неизлечимо. Что же мне делать, что же мне делать? Забыл он меня и, наверно, не вспомнит! Растет на горе ветвистая слива, В глубокой низине - дикие груши... Давно не видала я господина, И скорбное сердце как опьянело. Что же мне делать, что же мне делать? Забыл он меня и, наверно, не вспомнит! 340-278 гг. до н. э. ЦЮЙ ЮАНЬ Перевод Л. Эйдлина ЛИСАО Покойный мой отец Бо-юном звался, Чжуань, Сын Неба, - славный предок мой. В седьмой день года я на свет явился, Сей день всех дней счастливее в году. Отец, на сына поглядев впервые, Его счастливым именем назвал - Чжэн-цзэ, как верная дорога, имя, А прозвище - "Высокий строй души". Я, удостоясь счастия такого, Его удвоил внешнею красой: В цветущий шпажник, словно в плащ, облекся, Сплел пояс из осенних орхидей. И я спешил, боясь, что не успею, Что мне отпущено немного лет. Магнолию срывал я на рассвете, Сбирал у вод по вечерам суман. Стремительно текут светила в небе, И осенью сменяется весна, Цветы, деревья, травы увядают, И дни красавца князя сочтены. Ты возмужал, в пороках утопая, О, почему не хочешь стать иным? Мне оседлайте скакуна лихого! Глядите! Путь забытый покажу. Вот Юй, Чэн Тан, Вэнь-ван, - их окружили Умов разнообразных цветники: Там и душистый перец, и корица, А не одни нежнейшие цветы. В том слава Шуня и величье Яо, Что смысл явлений ведали они, А Цзе и Чжоу шли путем неверным И потому от бедствий не спаслись. Сановники веселью предаются, Их путь во мраке к пропасти ведет. Но разве о себе самом горюю? Меня страшит династии конец. Уж я ли не радел о благе общем, Я шел дорогой праведных князей, Но ты, всесильный, чувств моих не понял, Внял клевете и гневом воспылал. Я твердо знаю: прямота - несчастье, Но с ней не в силах разлучиться я. В свидетели я призываю небо, - Все это ради князя я терплю. Я говорю: сперва со мной согласный, Потом сошел ты с этого пути. С тобой, властитель, я могу расстаться, Но мне твоя изменчивость горька. Мои дела - цветущие поляны, Я орхидеями покрыл сто му, Взрастил благоухающие травы, А среди них - и шпажник и духэн. Как я хотел увидеть их в расцвете И в должный час их срезать и собрать. Пусть я увяну - горевать не стоит, Жаль, если луг бурьяном зарастет. В стяжательстве друг с другом состязаясь, Все ненасытны в помыслах своих, Себя прощают, прочих судят строго, И вечно зависть гложет их сердца. Все, как безумные, стремятся к власти, Но не она меня прельщает, нет, - Ведь старость незаметно подступает, А чем себя прославить я могу? Пусть на рассвете пью росу с магнолий, А ночью ем опавший лепесток... Пока я чую в сердце твердость веры, Мне этот долгий голод нипочем. Сбираю я тончайшие коренья, Чтоб ими плющ упавший подвязать, Коричные деревья выпрямляю, Вяжу в пучки душистую траву. За мудрецами шел я неотступно, Но никакой хвалы не услыхал. Пусть в наше время так не поступают, Я, как Пэн Сянь, себя готов сгубить. Дышать мне тяжко, я скрываю слезы, О горестях народа я скорблю, Хотя я к добродетели стремился, Губила ночь достигнутое днем. Пусть мой венок из шпажника разорван - Из орхидей сплету другой венок. За то, что сердцу моему любезно, Хоть девять раз я умереть готов. Твой дикий нрав, властитель, порицаю, Души народа ты не постигал. Придворные, завидуя по-женски Моей красе, клевещут на меня. Бездарные всегда к коварству склонны, Они скрывают черные дела, Всегда идут окольными путями, Увертливость - единый их закон! В душе моей - печаль, досада, горечь; Несу один невзгоды этих дней, Но лучше смерть, чтоб навсегда исчезнуть, Чем примириться с участью такой! Известно: сокол не летает в стае, Так исстари на свете повелось. И как квадрат и круг несовместимы, Так два пути враждуют меж собой. Я подавляю чувства и стремленья, И оскорблениям не внемлю я, Чтить чистоту и умереть за правду - Так в старину учили мудрецы. Я путь свой, каюсь, прежде не продумал, Остановлюсь, не возвратиться ль мне?! Я поверну обратно колесницу, Покуда в заблужденьях не погряз. Средь орхидей пусть конь мой погуляет, Пусть отдохнет на Перечном холме. Здесь буду я вдали от порицаний И в прежние одежды облекусь. Чилилл и лотос мне нарядом будут. Надену плащ из лилий водяных. Так скроюсь я, все кончатся несчастья, О, только б верою цвела душа. Себя высокой шапкой увенчаю И удлиню нарядный пояс свой. Благоухание и блеск сольются, И совесть я нетленной сохраню. Четыре стороны окинув взором, Хотел бы я увидеть страны все. Наряден свежий мой венок, и всюду Струится благовоние его. У каждого есть радость в этом мире, Я с детства украшать себя привык, И после смерти я таким же буду, - Кто может душу изменить мою? Прелестная Нюй-сюй, моя сестрица, С упреками твердила часто мне: "Был Гунь чрезмерно прям, и вот несчастье Его постигло под Юйшань, в степи. Зачем ты прям и украшаться любишь? Нет никого изысканней тебя. Весь двор зарос колючками, бурьяном, - Лишь ты один всегда обходишь их. Скажи, как людям о себе поведать, И чувства наши кто поймет, скажи? Живя друг с другом, люди ценят дружбу, И только ты внимать не хочешь мне". Шел по стопам я мудрецов старинных, Но участи печальной не избег... Чрез реку Сян я направляюсь к югу, Чтоб обратиться с речью к Чун-хуа: "Правленье Ци достойно песнопений, Ся Кан в разврате гнусном утопал, О будущих невзгодах он не думал И братьями близ дома был убит. Беспутный Хоу И, любя охоту, Всегда стрелял усадебных лисиц. Злодей за это должен поплатиться, - Хань Чжо похитил у него жену. Го Цзяо был насильником жестоким, Его распутству не было границ, Пороком предавался исступленно, Пока не обезглавили его. Ся Цзе всегда был с нравственностью в ссоре, Но час настал, и вот пришла беда. Всех честных Хоу Синь казнил придворных, Тиранов иньских был недолог век. Сурово правил Юй, но справедливо. При Чжоу шли по верному пути, Ценили мудрых, верили разумным И соблюдали правила добра. В могуществе ты бескорыстно, небо, И только честным помогаешь ты, Лишь дух свой просветившие наукой Достойны нашу землю населять. Я прошлое и будущее вижу, Все чаянья людские предо мной. О, можно ль родине служить без чести И этим уваженье заслужить? И если смерть сама грозить мне станет, Я не раскаюсь в помыслах моих. За прямоту свою и справедливость Платили жизнью древле мудрецы". Теснят мне грудь уныние и горесть, Скорблю, что в век постыдный я живу, Цветами нежными скрываю слезы, Но слезы скорби льются без конца. Склонив колени, чувства изливаю, Моей душе я вновь обрел покой. На феникса сажусь, дракон в упряжке, Над бренным миром я взмываю ввысь. Цанъу покинув при восходе солнца, Я в час вечерний прилетел в Сяньпу. Я погостить хотел в краю священном, Но солнце уходило на покой. Бег солнца я велел Си-хэ замедлить И не спешить в пещеру - на ночлег. Путь предо мной просторный и далекий. Взлечу и вновь спущусь к своей судьбе. В Сяньчи я напоил коня-дракона, К стволу фусана вожжи привязал И, солнце веткою прикрыв волшебной, Отправился средь облаков бродить. Мой проводник - Ван-шу, луны возница, Фэй-ляню я велел скакать за мной, Луаньхуан как вестовой мне служит, Но бог Лэй-ши грохочет: "Не готов!" И приказал я фениксу: в полете Ни днем ни ночью отдыха не знать. Поднялся ветер, зашумела буря, И облака приветствовали нас. Сходясь и расходясь, летели в вихре И в яркий блеск ныряли облака. Открыть врата велел я стражу неба, Но он сурово на меня взглянул... Вдруг тьма спустилась, будто при затменье, Я замер с орхидеями в руке... Как грязен мир, как слеп и неразборчив! Там губят все и завистью живут. Я утром реку Белую миную И на Ланфыне привяжу коня. Вдруг вспомнил старое и пролил слезы, Увы! И в небе честных не найти. Приблизился внезапно я к Чуньгуну, Бессмертья ветвь сорвал я для венка. Сойду на землю, чтоб цветок прекрасный, Пока он свеж, любимой подарить. На облако воссевшему Фын-луну Я приказал найти дворец Ми-фэй. Я снял венок для подкрепленья просьбы, Послал Цзянь Сю просить ее руки. Ми-фэй сперва как будто сомневалась, Потом с лукавством отказала мне. По вечерам она в Цюныии уходит, А утром моет волосы в Вэйпань. Ми-фэй красу лелеет горделиво, Усладам и забавам предана. Она хоть и красива, но порочна, - Так прочь ее! Опять пойду искать. Смотрю вокруг, весь свет передо мною, С небес на землю опустился я. Там, на горе с террасою дворцовой, Увидел я юсунскую Цзянь Ди. Я повелел, чтоб выпь была мне сватом, Но выпь сказала: "Это не к добру". Воркует горлица об уходящем, Я ненавижу болтовню ее. Сомнения в моем таятся сердце, Пойти хотел бы сам, но не могу, Свой дар принес юсунской деве феникс, Увы! Ди-ку меня опередил. Ушел бы я, но где найду обитель? Я странствовать навеки обречен... У Шао Кана не было супруги, Когда две девы юйские цвели. Но, видно, сват мой слаб, а сваха - дура, И снова неудача ждет меня. Мир грязен, завистью живя одною, Там губят правду, почитают зло. Длинна дорога к царскому порогу, И не проснулся мудрый властелин. Мне некому свои поведать чувства. Но с этим никогда не примирюсь. Собрал цзюмао и листву бамбука, Велел по ним вещунье погадать. Лин-фэнь сказала: "Вы должны быть вместе, Ведь где прекрасное, там и любовь. Как девять царств огромны - всем известно. Не только здесь красавицы живут. Ступай вперед и прочь гони сомненья, Кто ищет красоту, тебя найдет. Где в Поднебесной нет травы душистой? Зачем же думать о родных местах? Увы! Печаль все омрачает в мире, Кто может чувства наши объяснить? Презренье и любовь людей различны, Лишь низкий хочет вознести себя; На полке у него - пучки бурьяна, Но орхидеей не владеет он. И как таким понять всю прелесть яшмы, Когда от них и мир растений скрыт? Постели их наполнены пометом, А говорят, что перец не душист!.." Хотел я следовать словам вещуньи, Но нерешительность меня томит. По вечерам У-сянь на землю сходит, - Вот рис и перец, вызову ее. Незримым духом, в бренный мир летящим, Навстречу девы горные идут. Волшебно яркий свет от них струится. У-сянь мне радость возвестила вновь: "Бывать старайся на земле и в небе, Своих единоверцев отыщи. Тан, Юй, суровые, друзей искали, И с мудрыми не ссорились они. Будь только верен чистоте душевной, К чему тогда посредники тебе? Был мудрый Фу на каторгу отправлен, А после первым у престола стал. Люй-ван в придворных зрелищах сражался, Его оставил при себе Вэнь-ван. Был пастухом Нин Ци, создатель песен, Но сделал князь сановником его. Спеши, пока не миновали годы, Пока твой век на свете не прошел, Боюсь, что крик осенний пеликана Все травы сразу запаха лишит. Прелестен ты в нефритовом убранстве, Но этого невеждам не понять. Завидуя, они глаза отводят И, я боюсь, испортят твой наряд". Изменчиво в безумном беге время, Удастся ль мне еще остаться здесь? Завяла и не пахнет "орхидея", А "шпажник" не душистей, чем пырей. Дней прошлых ароматнейшие травы Все превратились в горькую полынь, И нет тому иной причины, кроме Постыдного презренья к красоте. Я "орхидею" называл опорой, Не прозревая пустоты ее. Она, утратив прелесть, опростилась, Цветов душистых стоит ли она? Был всех наглей, всех льстивей этот "перец". Он тоже пожелал благоухать. Но разве могут быть благоуханны Предательство и грязные дела? Обычаи подобны вод теченью, Кто может вечно неизменным быть? Я предан "перцем" был и "орхидеей", Что о "цзечэ" и о "цзянли" сказать? О, как мне дорог мой венок прекрасный, Пусть отвергают красоту его! Но кто убьет его благоуханье? Оно и до сих пор еще живет. Мной движет чувство радости и мира, Подругу, странствуя, везде ищу; Пока мое убранство ароматно, Я вышел в путь, чтоб видеть земли все. Лин-фэнь мне предсказала счастье в жизни, Назначила отбытья добрый день, Бессмертья ветвь вручила вместо риса, Дала нефрит толченый вместо яств. Крылатого дракона обуздала И колесницу яшмой убрала. Несхожим душам должно расставаться, - Уйду далеко и развею скорбь. На Куэньлунь лежит моя дорога, Я вдаль иду, чтоб весь увидеть свет. Я стягом-облаком скрываю солнце. И песня птицы сказочной звенит. Тяньцзинь покинув рано на рассвете, Я на закате прилетел в Сицзи. Покорно феникс держит наше знамя, И величаво стелется оно. Мы вдруг приблизились к пескам сыпучим, И вот пред нами - Красная река. Быть мне мостом я приказал дракону. Владыка Запада меня впустил. Трудна и далека моя дорога, Я свите ожидать меня велел. Вела дорога влево от Бучжоу, И Западное море - наша цель. Мои в нефрит одеты колесницы, Их тысяча, они летят легко, И восемь скакунов в упряжке каждой. Как облака, над ними шелк знамен. Себя сдержав, я замедляю скачку, Но дух мой ввысь уносится один. Священных Девять песен запеваю, Пусть радостью мне будет этот миг. И вот приблизился я к свету неба И под собою родину узрел. Растрогался возница... Конь уныло На месте замер, дальше не идет. ЭПИЛОГ "Все кончено!" - в смятенье восклицаю. Не понят я в отечестве моем, - Зачем же я о нем скорблю безмерно? Моих высоких дум не признают, - В обители Пэн Сяня скроюсь... Перевод Л. Эйдлина ПЛАЧУ ПО СТОЛИЦЕ ИНУ Справедливое небо, Ты закон преступило! Почему весь народ мой Ты повергло в смятенье? Люди с кровом расстались, Растеряли друг друга, В мирный месяц весенний На восток устремились - Из родимого края В чужедальние страны Вдоль реки потянулись, Чтобы вечно скитаться. Мы покинули город - Как сжимается сердце! Этим утром я с ними В путь отправился тоже. Мы ушли за столицу, Миновали селенья; Даль покрыта туманом, - Где предел наших странствий? Разом вскинуты весла, И нет сил опустить их: Мы скорбим - государя Нам в живых не увидеть. О деревья отчизны! Долгим вздохом прощаюсь. Льются, падают слезы Частым градом осенним. Мы выходим из устья И поплыли рекою. Где Ворота Дракона? Их уже я не вижу. Только сердцем тянусь к ним, Только думой тревожусь. Путь далек, и не знаю, Где ступлю я на землю. Гонит странника ветер За бегущей волною. На безбрежных просторах Бесприютный скиталец! И несет меня лодка На разливах Ян-хоу. Вдруг взлетает, как птица. Где желанная пристань? Эту боль в моем сердце Мне ничем не утишить И клубок моих мыслей Мне никак не распутать. Повернул свою лодку И иду по теченью - Поднялся по Дунтину И спустился по Цзяну. Вот уже и покинул Колыбель моих предков, И сегодня волною На восток я заброшен. Но душа, как и прежде, Рвется к дому обратно, Ни на миг я не в силах Позабыть о столице. И Сяпу за спиною, А о западе думы, И я плачу по Ину - Он все дальше и дальше. Поднимаюсь на остров, Взглядом дали пронзаю: Я хочу успокоить Неутешное сердце. Но я плачу - земля здесь Дышит счастьем и миром, Но скорблю я - здесь в людях Живы предков заветы. Предо мною стихия Без конца и без краю, Юг подернут туманом - Мне и там нет приюта. Кто бы знал, что дворец твой Ляжет грудой развалин, Что Ворота Востока Обратятся в руины! Нет веселья на сердце Так давно и так долго, И печаль за печалью Вереницей приходят. Ах, дорога до Ина Далека и опасна: Цзян и Ся протянулись Между домом и мною. Нет, не хочется верить, Что ушел я из дома, Девять лет миновало, Как томлюсь на чужбине. Я печалюсь и знаю, Что печаль безысходна. Так, теряя надежду, Я ношу мое горе. Государевой ласки Ждут умильные лица. Должен честный в бессилье Отступить перед ними. Я без лести был предан, Я стремился к вам ближе, Встала черная зависть И дороги закрыла. Слава Яо и Шуня, Их высоких деяний, Из глубин поколений Поднимается к небу. Своры жалких людишек Беспокойная зависть Даже праведных этих Клеветой загрязнила. Вам противно раздумье Тех, кто искренне служит. Вам милее поспешность Угождающих лестью. К вам бегут эти люди - Что ни день, то их больше. Только честный не с вами - Он уходит все дальше. Я свой взор обращаю На восток и на запад. Ну когда же смогу я Снова в дом мой вернуться! Прилетают и птицы В свои гнезда обратно, И лиса умирает Головою к кургану. Без вины осужденный, Я скитаюсь в изгнанье, И ни днем и ни ночью Не забыть мне об этом! Перевод А. Гитовича С КАМНЕМ В ОБЪЯТИЯХ Прекрасен тихий день в начале лета, Зазеленели травы и деревья. Лишь я один тоскую и печалюсь И ухожу все дальше-дальше к югу. Все беспредельно-пусто предо мною, Все тишиной глубокою укрыто. Тоскливые меня терзают мысли, И скорбь изгнанья угнетает душу. Я чувства сдерживаю и скрываю, Но разве должен я скрывать обиду? Ты можешь обтесать бревно, как хочешь, Но свойства дерева в нем сохранятся. Кто благороден, тот от злой обиды Своим не изменяет убежденьям. Нам надо помнить о заветах предков И следовать их мудрости старинной. Богатство духа, прямоту и честность - Вот что великие ценили люди. И если б Чуй искусный не работал, То кто бы знал, как мудр он и способен. Когда мудрец живет в уединенье, Его глупцом слепые называют. Когда прищуривал глаза Ли Лоу, Незрячие слепым его считали. И те, кто белое считает черным И смешивает низкое с высоким, Кто думает, что феникс заперт в клетке, А куры - высоко летают в небе; Кто с яшмой спутает простые камни, Не отличает преданность от лести, - Те, знаю я, завистливы и грубы, И помыслы мои им непонятны. Суровый груз ответственности тяжкой Меня в болотную трясину тянет. Владею драгоценными камнями, Но некому на свете показать их. Обычно деревенские собаки Встречают злобным лаем незнакомца. Чернить людей, талантом одаренных, - Вот свойство подлое людей ничтожных. Во мне глубоко скрыто дарованье, Никто не знает о его значенье. Способен я к искусству и наукам, Но никому об этом не известно. Я утверждать стараюсь справедливость, Я знаю, честность у меня в почете. Но Чун-хуа не встретится со мною, И не оценит он моих поступков. О, почему на свете так ведется, Что мудрецы рождаются столь редко? Чэн Тан и Юй из старины глубокой Не подают ни голоса, ни вести. Стараюсь избегать воспоминаний И сдерживать нахлынувшие чувства. Терплю обиды я, но верен долгу, Чтобы служить примером для потомков. Я ухожу, гостиницу покинув, В последний путь под заходящим солнцем. И, скорбь свою и горе изливая, К границе смерти быстро приближаюсь. Юань и Сян раскинулись широко И катят бурные, седые волны. Ночною мглой окутана дорога, И даль закрыта мутной пеленою. Я неизменно искренен и честен, Но никому об этом не известно. Бо Лэ давно уже лежит в могиле, И кто коней оценит быстроногих? Жизнь каждого судьбе своей подвластна, Никто не может избежать ошибок. И, неуклонно укрепляя душу, Я не пугаюсь приближенья смерти, Все время я страдаю и печалюсь И поневоле тяжело вздыхаю. Как грязен мир! Никто меня не знает, И некому свою открыть мне душу. Я знаю, что умру, но перед смертью Не отступлю назад, себя жалея. Пусть мудрецы из глубины столетий Мне образцом величественным служат. Перевод А. Гитовича ОДА МАНДАРИНОВОМУ ДЕРЕВУ Я любуюсь тобой - мандариновым деревом гордым. О, как пышен убор твой - блестящие листья и ветви. Высоко поднимаешься ты, никогда не сгибаясь, На прекрасной земле, где раскинуты южные царства. Корни в землю вросли, и никто тебя с места не сдвинет, Никому не сломить вековое твое постоянство. Благовонные листья цветов белизну оттеняют, Густотою и пышностью радуя глаз человека. Сотни острых шипов покрывают тяжелые ветви, Сотни крупных плодов среди зелени свежей повисли, Изумрудный их цвет постепенно становится желтым, Ярким цветом горят они и пламенеют на солнце. А разрежешь плоды - так чиста и прозрачна их мякоть, Что сравню я ее с чистотою души благородной. Но для нежности дивной тончайшего их аромата, Для нее, признаюсь, не могу отыскать я сравненья. Я любуюсь тобою, о юноша смелый и стройный, Ты стоишь - одинок - среди тех, кто тебя окружает. Высоко ты возвысился и, никогда не сгибаясь, Восхищаешь людей, с мандариновым деревом схожий. Глубоко твои корни уходят в родимую землю, И стремлений твоих охватить нам почти невозможно. Среди мира живого стоишь независим и крепок И, преград не страшась, никогда не плывешь по теченью. Непреклонна душа твоя, но осторожны поступки - Ты себя ограждаешь от промахов или ошибок. Добродетель твою я сравню лишь с твоим бескорыстьем. И, живя на земле, как луна и как солнце, ты светел. Все года моей жизни, отпущенные судьбою, Я хочу быть твоим неизменным и преданным другом! Ты пленяешь невольно своим целомудрием строгим, Но за правду святую сражаешься стойко и твердо. Пусть ты молод годами и опытом не умудрен ты, - У тебя поучиться не стыдно и старцу седому. С поведеньем Бо И я сравнил бы твое повеленье, Да послужит оно для других благородным примером. Перевод Л. Эйдлина ДЕВЯТНАДЦАТЬ ДРЕВНИХ СТИХОТВОРЕНИЙ ПЕРВОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ В пути и в пути, и снова в пути и в пути... Так мы, господин, расстались, когда мы в живых. Меж нами лежат бессчетные тысячи ли, И каждый из нас у самого края небес. Дорога твоя опасна, да и далека. Увидеться вновь, кто знает, придется ли нам? Конь хуских степей за северным ветром бежит, И птицы Юэ гнездятся на южных ветвях. А вот от меня все далее ты, что ни день. Одежда висит свободней на мне, что ни день. Плывут облака, все белое солнце закрыв, И странник вдали забыл, как вернуться домой. Тоска по тебе состарила сразу меня. Вслед месяцам год приходит внезапно к концу. Но хватит уже, не буду о том говорить... Себя береги, ешь вовремя в долгом пути! ВТОРОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Зелена, зелена на речном берегу трава. Густо, густо листвой ветви ив покрыты в саду. Хороша, хороша в доме женщина наверху - Так мила и светла - у распахнутого окна. Нежен, нежен и чист легкий слой белил и румян. И тонки и длинны пальцы белых прелестных рук. Та, что в юные дни для веселых пела домов, Обратилась теперь в ту, что мужа из странствий ждет. Из чужой стороны он никак не вернется к ней, И пустую постель очень трудно хранить одной. ТРЕТЬЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Вечно зелен, растет кипарис на вершине горы. Недвижимы, лежат камни в горном ущелье в реке. А живет человек между небом и этой землей Так непрочно, как будто он странник и в дальнем пути. Только доу вина - и веселье и радость у нас: Важно вкус восхвалить, малой мерою не пренебречь. Я повозку погнал, - свою клячу кнутом подстегнул И поехал гулять там, где Вань, на просторах, где Ло. Стольный город Лоян, - до чего он роскошен и горд. "Шапки и пояса" в нем не смешиваются с толпой. И сквозь улицы в нем переулки с обеих сторон, Там у ванов и хоу пожалованные дома. Два огромных дворца издалека друг в друга глядят Парой башен, взнесенных на сто или более чи. И повсюду пиры, и в веселых утехах сердца! А печаль, а печаль как же так подступает сюда? ЧЕТВЕРТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Такой уж сегодня хороший праздничный пир, Что радость-веселье словами не передать. Играют на чжэне, - и чудный напев возник, И новые песни полны красот неземных. Искусники эти поют о высоких делах. Кто музыку знает, их подлинный слышит смысл. У каждого в сердце желанье только одно: Ту тайную думу никто не выскажет вслух, Что жизнь человека - постоя единый век И сгинет внезапно, как ветром взметенная пыль, Так лучше, мол, сразу хлестнуть посильней скакуна, Чтоб первым пробиться на главный чиновный путь, А не оставаться в незнатности да в нищете, Терпеть неудачи, быть вечно в муках труда! ПЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ На северо-западе высится дом большой. Он кровлей своей с проплывающим облаком вровень. Цветами узоров в нем окна оплетены, Он башней увенчан в три яруса вышиною. Из башни доносится пенье и звуки струн. И голос и музыка, ах, до чего печальны! Кто мог бы еще этот грустный напев сочинить? Наверное, та, что зовется женой Ци Ляна... "Осенняя шан" вслед за ветром уходит вдаль, И вот уже песня в каком-то раздумье кружит... Сыграет напев, трижды вторит ему затем. В напевах волненье ее безысходной скорби. От песен не жалость к певице за горечь мук, А боль за нее - так друзья и ценители редки, - И хочется стать лебедей неразлучной четой И, крылья расправив, взлететь и подняться в небо! ШЕСТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Вброд идя через реку, лотосов я нарвал. В орхидеевой топи много душистых трав. Все, что здесь собираю, в дар я пошлю кому? К той, о ком мои думы, слишком далекий путь. Я назад обернулся глянуть на дом родной. Бесконечно дорога тянется в пустоте. Тем, кто сердцем едины, тяжко в разлуке жить! Видно, с горем-печалью к старости мы придем. СЕДЬМОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Сияньем луны все ночью озарено. Сверчок на стене ткать теплое платье зовет. Ручка Ковша повернулась к началу зимы. Множество звезд так отчетливо-ясно видны! От белой росы намокла трава на лугах: Времени года смениться пришла пора. Осенних цикад в деревьях разносится крик. Черная ласточка умчалась от нас куда? Те, что когда-то росли и учились со мной, В выси взлетели и крыльями машут там. Они и не вспомнят о дружбе руки в руке, Кинув меня, как оставленный след шагов. На юге Корзина, на севере Ковш - для небес. Небесной Корове ярма не наденешь вовек. И друг, если нет нерушимости камня в нем, - Пустое названье: что он доброго принесет! ВОСЬМОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Гнется, гнется под ветром тот бамбук, что растет сиротою, Укрепившись корнями на уступе горы великой... Мы с моим господином поженились только недавно. Повилики стеблинка в этот раз к плющу приклонилась. Как траве повилике вырастать указано время, Так обоим супругам повстречаться час предназначен. Я уже и от дома далеко выходила замуж. Но за далями дали, и опять между нами горы. Думы о господине очень скоро могут состарить: Он в высокой коляске что же так с прибытием медлит! Я горюю о том, что распускается орхидея, От цветенья которой все вокруг осветится ярко, И что вовремя если орхидею сорвать забудут, Лепестки ее следом за осенней травой увянут. Господин непременно сохранит на чужбине верность, И, рабе его низкой, мне тревожиться разве надо! ДЕВЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ У нас во дворе чудесное дерево есть. В зеленой листве раскрылись на нем цветы. Я ветку тяну, срываю ее красу, Чтоб эти цветы любимому поднести. Их запах уже наполнил мои рукава. А он далеко - цветы не дойдут туда. Простые цветы, казалось бы, что дарить? Они говорят, как давно мы в разлуке с ним! ДЕСЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Далеко, далеко в выси неба звезда Пастух, И светла, и светла ночью Дева, где Млечный Путь. И легки, и легки взмахи белых прелестных рук. И снует, и снует там на ткацком станке челнок. День пройдет, а она не успеет соткать ничего, И от плача ее слезы падают, точно дождь. Млечный Путь - Хань-река с неглубокой прозрачной водой Так ли непроходим меж Ткачихою и Пастухом? Но ровна и ровна полоса этой чистой воды... Друг на друга глядят, и ни слова не слышно от них! ОДИННАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Я назад повернул и погнал лошадей моих прямо, Далеко, далеко их пустил по великой дороге. Я куда ни взгляну - беспредельны просторы, бескрайни! Всюду ветер восточный колышет деревья и травы. Я нигде не встречаю того, что здесь ранее было, - Как же можно хотеть, чтоб движенье замедлила старость! И цветенью и тлену свое предназначено время. Потому-то успех огорчает неранним приходом. Ни один человек не подобен металлу и камню, И не в силах никто больше срока продлить себе годы. Так нежданно, так вдруг превращенье и нас постигает, Только добрую славу оставляя сокровищем вечным. ДВЕНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Та стена на востоке высока и тянется долго, Извивается в далях не разрывным нигде заслоном. И когда буйный ветер, землю вверх взметая, поднялся, Там осенние травы разрослись и все зеленеют. Времена - все четыре - за одним другое на смену, И уже вечер года с быстротой какой набегает! В "Песнях", в "Соколе быстром", есть избыток тяжкой печали, А "Сверчок" в этих "Песнях" удручает робостью духа. Так не смыть ли заботы, волю дав велениям сердца: Для чего людям нужно на себя накладывать путы... В Янь-стране, да и в Чжао очень много прекрасных женщин, Среди них всех красивей - светлолицая, словно яшма, И она надевает из тончайшего шелка платье, И выходит к воротам, чтоб разучивать "чистые песни". Звуки струн и напевы до чего ж у нее печальны! Когда звуки тревожны, знаю, сдвинуты струн подставки; И в возвышенных чувствах поправляю одежду чинно, И, растроганный думой, подхожу к певице несмело, Про себя же мечтаю быть в летящих ласточек паре, Той, что глину приносит для гнезда к госпоже под крышу! ТРИНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Я погнал колесницу из Восточных Верхних ворот, Вижу, много вдали от предместья на север могил. А над ними осины как шумят, шелестят листвой. Сосны и кипарисы обступают широкий путь. Под землею тела в старину умерших людей, Что сокрылись, сокрылись в бесконечно длинную ночь И почили во мгле там, где желтые бьют ключи, Где за тысячу лет не восстал от сна ни один. Как поток, как поток, вечно движутся инь и ян, Срок, отпущенный нам, словно утренняя роса. Человеческий век промелькнет, как краткий приезд: Долголетием плоть не как камень или металл. Десять тысяч годов проводили один другой. Ни мудрец, ни святой не смогли тот век преступить. Что ж до тех, кто "вкушал", в ряд стремясь с бессмертными встать, Им, скорее всего, приносили снадобья смерти. Так не лучше ли нам наслаждаться славным вином, Для одежды своей никаких не жалеть шелков! ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Все то, что ушло, отчуждается с каждым днем, И то, что приходит, роднее нам с каждым днем... Шагнув за ворота предместья, гляжу вперед И только и вижу холмы и надгробья в ряд. А древних могилы распаханы под поля, Сосны и кипарисы порублены на дрова. И листья осин здесь печальным ветром полны. Шумит он, шумит, убивая меня тоской. Мне снова прийти бы ко входу в родимый дом. Я хочу возвратиться, и нет предо мной дорог! ПЯТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Человеческий век не вмещает и ста годов, Но содержит всегда он на тысячу лет забот. Когда краток твой день и досадно, что ночь длинна, Почему бы тебе со свечою не побродить? Если радость пришла, не теряй ее ни на миг; Разве можешь ты знать, что наступит будущий год! Безрассудный глупец - кто дрожит над своим добром. Ожидает его непочтительных внуков смех. Как преданье гласит, вечной жизни Цяо достиг. Очень мало притом на бессмертье надежд у нас. ШЕСТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Холодный, холодный уже вечереет год. Осенней цикады печальней в сумерках крик. И ветер прохладный стремителен стал и жесток, У того же, кто странствует, зимней одежды нет. Одеяло в узорах отдал Деве с берега Ло, С кем я ложе делила, он давно расстался со мной. Я сплю одиноко все множество долгих ночей, И мне в сновиденьях привиделся образ его. В них добрый супруг, помня прежних радостей дни, Соизволил приехать, мне в коляску взойти помог. Хочу, говорил он, я слушать чудесный смех, Держа твою руку, вернуться с тобой вдвоем... Хотя он явился, но это продлилось миг, Да и не успел он в покоях моих побыть... Но ведь у меня быстрых крыльев сокола нет. Могу ль я за ним вместе с ветром вослед лететь? Ищу его взглядом, чтоб сердце как-то унять. С надеждою все же так всматриваюсь я в даль, И стою, вспоминаю, терплю я разлуки боль. Текут мои слезы, заливая створки ворот. СЕМНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ С приходом зимы наступила пора холодов, А северный ветер - он пронизывает насквозь. От многих печалей узнала длину ночей, Без устали глядя на толпы небесных светил: Три раза пять дней - и сияет луны полный круг, Четырежды пять - "жаба" с "зайцем" идут на ущерб... Однажды к нам гость из далеких прибыл краев И передал мне привезенное им письмо. В начале письма - как тоскует по мне давно, И далее все - как мы долго в разлуке с ним. Письмо положила в рукав и ношу с собой. Три года прошло, а не стерлись эти слова... Что сердце одно любит преданно на всю жизнь, Боюсь, господин, неизвестно тебе о том. ВОСЕМНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Однажды к нам гость из далеких прибыл краев, И передал мне он узорчатой ткани кусок: Меж нами легло десять тысяч и больше ли, Но давний мой друг все же сердцем своим со мной. В узоре чета юань-ян, неразлучных птиц. Из ткани скрою одеяло "на радость двоим". Его подобью ватой - нитями вечной любви. Его окаймлю бахромой - неразрывностью уз. Как взяли бы клей и смешали с лаком в одно, - Возможно ли их после этого разделить! ДЕВЯТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ Ясный месяц на небе - белый и яркий, яркий - Осветил в моей спальне шелковый полог кровати. И в тоске и печали глаз я уже не смыкаю, И, накинув одежду, не нахожу себе места... У тебя на чужбине хоть и бывает радость, Ты бы все-таки лучше в дом наш скорей вернулся. Выхожу из покоев, долго одна блуждаю: О тоске моей мысли разве кому перескажешь?.. И, вглядевшись в дорогу, снова к себе возвращаюсь. Тихо падая, слезы платье мое орошают. ДИНАСТИЯ ХАНЬ III в. до н. э.-III в. н. э. ЦЗЯ И Перевод А.Ахматовой ПЛАЧ О ЦЮЙ ЮАНЕ Я прежде был приближен к трону, Теперь изгнанье - жребий мой. Здесь Цюй Юань свой путь преславный Окончил в глубине речной. Тебе, река Сяншуй, вверяю Мой горестный, мой гневный стих. Мудрец попал в коварства сети И умер, задохнувшись в них. Увы! Увы! О том я плачу, Кто радостных не знал часов. Нет феникса и чудо-птицы, И все под властью хищных сов. Увы, глупец прославлен ныне, Бесчестный властью наделен. Вступивший в бой со злом и ложью, Мудрец на гибель обречен. Бо И корыстным называют, Убийцу Дао Чжэ - святым. Свинцовый нож считают острым, А длинный меч Мо-се - тупым. Вотще погиб учитель мудрый. Как не грустить, не плакать мне? Нет больше золотых сосудов, А глина грубая в цене. Волов впрягают в колесницы, Осел опередил коней, Породистый скакун уныло В повозке тащит груз камней. Уборов иньских шелк не в моде, Он в обуви подстилкой стал. О Цюй Юане я горюю - Он в жизни это испытал. Я говорю: Нет княжества его, и он меня не знает, Но я о нем грущу, я скорбью угнетен. Крылами легкими взмахнув, умчался феникс, И, устремляясь ввысь, все уменьшался он. Чтобы сберечь себя, он прячется в глубинах, На дне с драконами, под влагой быстрых рек: Чтоб стать невидимым, он стер свое сиянье, Но с мелкотой речной не будет знаться ввек. Все почитать должны мудрейших добродетель, От мира грязного таиться нужно нам, Тот вороной скакун, который терпит путы И уши опустил, - подобен жалким псам. И все же Цюй Юань виновен в том, что медлил Расстаться с князем Чу, от козней злых уйти, - Покинуть бы ему любимую столицу И, странником бродя, иной приют найти. С высот заоблачных могучий феникс, видя Всех добродетельных, слетает им помочь, Но если зло и ложь скрывает добродетель, Он вновь взмывает ввысь и улетает прочь. Известно это всем: в запрудах мелководных Большие осетры не могут долго жить. Лягушкам, что кишат в канаве узкой, Огромной рыбы ход легко остановить. ВАН ЦАНЬ Перевод Г.Ярославцева ВЗОШЕЛ НА БАШНЮ В свободный день я поднялся на башню И пристально смотрю вокруг, угрюм. Мне хочется печаль мою рассеять И разогнать поток тревожных дум. Уходят вдаль открытые просторы, Смотрю на землю с птичьей высоты. По сторонам от башни воды Чжана Здесь разлились, прозрачны и чисты. То место, где врастает в землю башня, Примкнуло к острову в изгибе Цзу, Каналы полноводные сверкают Среди равнины далеко внизу. На севере - курган могильный Тао, А дальше - невозделанна земля; На западе - холм Чжао, тучным рисом Засеяны поемные поля. Я вижу - все вокруг меня прекрасно, Но не родная это сторона. Удержат ли меня ее богатства, И восхищенья стоит ли она? Волнения и смуты в отчем крае В чужие земли бросили меня. Двенадцать лет я с родиной в разлуке, Двенадцать лет, до нынешнего дня! Как мне уйти от горестных раздумий, Когда душа истерзана тоской? Я вдаль смотрю, склонившись на перила, И грежу возвращением домой. Мне кажется, что там, за этой далью, Где сблизился с землею небосвод, Места родные различаю смутно, Поля, леса за гранью гор и вод... Но я оторван от моей отчизны: Там, вдалеке, лишь цепь Цзиншаньских гор. Непрошеной слезою отуманен, Теряет остроту, слабеет взор. Не суждено желанный край увидеть - Так воздуха бы с родины хлебнуть! И я навстречу северному ветру Спешу подставить жаждущую грудь. Почтенный Ни, попавший в Чэнь когда-то И там в тоске прожив трехлетний срок, Воскликнул в горе: "Дайте мне вернуться!" Без родины он больше жить не мог! Чжун И из Чу, попав в тюрьму, на лютне Лишь чуйские мелодии играл; И Чжуан Си, как ни был знаменит он, Родные песни юга вспоминал. И бедняки, и знатные вельможи Свой край навек забыть бы не смогли. Как чувства у людей и мысли схожи, Когда они от родины вдали!.. Дорога кружит и уходит в дали, И поднялась вода у переправ. О, если б ровным был путь государя! О, если б мудр он был во всем и прав! Тогда б и я в горении высоком Ему бы мог все силы посвятить. Но дни бегут и месяцы уходят, А время - невозможно воротить. Удастся ль мне способности и силы На родине далекой применить? Мне страшно оттого, что чист колодец, Но люди из него не смогут пить. Заходит солнце. Медленно шагаю, Тоскою угнетенный, вдоль перил, Теряет краски и темнеет небо, И ветер с новой силою завыл. В испуге сбилось стадо, и тревожный Над головою слышу птичий хор; А там, внизу, в полях - все так же тихо, Там бесконечный тянется простор. Вниз по ступенькам с башни я спускаюсь, Печаль и гнев мою сдавили грудь. Я места не найду себе до ночи, В раздумье тяжком не смогу уснуть. ДИНАСТИЯ ЦЗИНЬ  265-420 Перевод Л. Эйдлина ТАО ЮАНЬМИН ПРОШУ ПОДАЯНИЯ Пришел недород... Голод из дому гонит меня, Я просто не знаю, куда от него мне бежать. Иду я, иду, и сюда в переулок прибрел, И в дверь постучался, и что-то промолвил с трудом. Но добрый хозяин беду мою понял без слов И, дар мне вручая. меня к себе в гости зовет. Смеемся, толкуем, пока не спускается ночь. Нам чашу приносят, и мы осушаем ее. И радость на сердце, так новый знакомый мне мил. И, слово за словом, слагаются эти стихи... "Ты вновь возродил древней матушки-прачки добро, Но стыд меня гложет, что я не талантливый Хань, Что я в благодарность тебя отдарить не могу, Что только за гробом мое воздаянье тебе!" Стихи о разном x x x В мире жизнь человека не имеет корней глубоких. Упорхнет она, словно над дорогой легкая пыль. И развеется всюду, вслед за ветром, кружась, умчится. Так и я, здесь живущий,