Шломо Вульф. Повороты - 1 --------------------------------------------------------------- © Copyright Dr Solomon Zelmanov, 2017 Email: solzelmanov@gmail.com Date: 16 Dec 2017 --------------------------------------------------------------- 16.08.04 ВВЕДЕНИЕ Эти заметки были задуманы только для семейного чтения. Кому, кроме моих близких, казалось мне, интересны подробности довольно банальной жизни. Мемуары может писать личность известная, о себе и о подобных гигантах мысли и дела. А простой смертный, если и владеет в какой-то мере пером, может только писать личный дневник, вне интереса широкой публики. Но вот появились мои роман и повести, а с ними мои читатели, которым я, как личность, интереснее других именно потому, что люди оценили сюжеты и героев. И появились вопросы, касающиеся моей биографии и окружения, которые родили тот мир, что задел за живое в моем творчестве. Зачем вам это надо, не мне судить, но если интересна моя жизнь, то вот они, ее повороты. НА ПРЯМОЙ ЛИНИИ Как говорится, против судьбы не попрешь. Если поворот, то это необратимо и, как правило, от меня ничего не зависит... Я принадлежу к поколению, чье детство пришлось на войну и послевоенный период. Раннего, довоенного периода я, естественно не помню, как слабо помню и войну, бомбежки, эвакуацию в Среднюю Азию, где я, говорят, часами плакал от голода, сидя на каменном крыльце и глядя на голые киргизские горы. Но вот как-то, когда мы играли в классики, вдруг появился мой отец в солдатской форме и с большой буханкой хлеба в руках. Мне вообще повезло. Война пощадила для меня и отца, и мать. Поэтому с того дня, в отличие от очень многих моих сверстников, я не голодал. Даже в течение короткого периода жизни в разрушенном до основания Городке Витебской области, хлеб, даже и с супом из лебеды с картофельными очистками, был. Дома вокруг были с провалами окон, за которыми громоздились искореженные балки перекрытий и жалкие остатки быта некогда живших в этих домах людей, судьбу которых и представить было сложно и страшно. Вокруг были мины, то и дело рассказывали о моих сверстниках, неосторожно задевших безобидную проволочку в лесу или в развалинах, где мы играли. Именно здесь в стену комнаты в коммуналке постучали и прокричали: "Победа!.. Фашисты сдались." До тех пор все подспудно еще боялись, что ужас начала войны повторится, наши уйдут, а те вернутся... А потом и вовсе стало хорошо, потому, что наша семья из четырех человек, включая меня со старшей сестрой, поселились в старинном и тихом западно-белорусском областном Пинске, который война почти обошла стороной. Запомнилась дорога из Городка в Пинск через уже совершенно фантастические и невообразимые сегодня развалины Минска. Там преобладали два цвета - красный с черным - закопченный кирпич. Потом пошли изумительной голубизны озера на фоне ярких мощных лесов Белоруссии, и, наконец, чистенький, зеленый город. Целый, во что уже просто невозможно было поверить. У нас появилась отдельная квартира. Странное жилье с необитаемой зимой кухней, двумя крохотными комнатами. В проходной комнате окно было в глухую стену соседнего дома по ту сторону необитаемого простенка полутораметровой ширины. У этого окна я и делал уроки все девять лет жизни в Пинске. Город украшал, не смотря на черные глазницы окон, выгоревший в боях, но сохранивший поразительное благородство линий старинный собор на главной площади. Это был бывший костел Св. Станислава, простоявший с 16 века до последнего года правления Сталина - 1953. Только совсем недавно я узнал от краеведа Татьяны Владимировны Шульгич историю этого костела и Пинска. В ответ на распространение во многих европейских странах и в том числе на Беларуси протестантизма католическая церковь стала повсюду создавать монашеские ордена. Орден иезутов в 1630 г открывает свою миссию в Пинске - крупном торговым и культурном центре в Великом Княжестве Литовском. Сначала иезуиты построили монастырь, а к 1646 г в центре площади соорудили величественный костел в стиле барокко с двумя башнями-звонницами на главном фасаде высотой 28 метров. По своим размерам он превосходил почти все костелы княжества. Говорят, в нем изобиловали фрески, бронза, резьба по дереву. Но я мог видеть только закопченные стены. Рядом с костелом стояло не тронутое войной здание Коллегиума 1675 года достройки. За внушительные размеры современники называли его крупнейшим в княжестве. Фундамент был заглублен в почву на пять метров, толщина стен на первом этаже достигает двух метров, так что он больше напоминает оборонительное сооружение, чем образовательное. Для оборонительных целей служила и угловая шестиугольная башня-контрфорс, размещенная на стыке двух корпусов. В архитектуре здания использованы элементы ренессанса и барокко. На первом этаже Коллегиума размещались учебные классы, столовая, хозяйственные помещения; на втором - библиотека, лаборатории, жилые помещения для студентов и монахов. Для завоевания доверия у населения иезуиты открывали при монастырях школы для всех желающих, больницы и аптеки. Большое значение уделяли иезуиты качеству образования. Основатель ордена И.Лайола писал, что будущее принадлежит тем, кто держит в руках подрастающее поколение. Разработанные орденом образовательные программы до середины 18 века считались лучшими в мире; классно-урочная система, экзамены и поощрения используются и до сих пор. Практически все видные европейские ученые, политические деятели, писатели того времени были воспитанниками иезуитских школ. Преподаватели со всей Европы, методические пособия, богатая библиотека сделали Пинский Коллегиум одним из престижных учебных заведений Европы, и к концу 17 века в нем ежегодно обучалось до 700 юношей со всей Речи Посполитой. В 1939 году наиболее ценные экземпляры предметов искусства, собраний библиотеки, рукописи, древние грамоты из костела Св. Станислава и Коллегиума были вывезены в Россию. То, что осталось, сгорело во время пожара в годы 2-й мировой войны. Когда костел и "шеренговые лавки" (торговые ряды на рыночной площади), которые по плану реконструкции площади в 1953 году были взорваны, Пинск утратил памятник архитектуры, сравнимый с храмом Христа Спасителя в Москве... Кроме костела Св. Станислава в городе было несколько других старинных соборов, одни из которых мне часто снится до сих пор. Он был полуразрушенный, но даже и в развалинах поражал величием и благородством. Была и православная церковь, и синагога, в которой будто бы немцам являлись привидения. При мне в этом здании был склад. В нашем доме до войны тоже жили евреи - на косяках были следы мезуз, а у входа лежал вроде бы могильный камень, с надписью на идише или иврите, которые, естественно, я не мог прочесть. Кстати, параллельно показанной выше славной христианской Пинск имел не менее богатую еврейскую историю. В 1640 г. пинский епископ, подчинив себе евреев, живших на церковных землях, снял с них зависимость от священников местных церквей. В октябре 1648 г. город был захвачен отрядами Б. Хмельницкого. Не успевшие бежать евреи были убиты или принуждены принять христианство. После освобождения города они смогли вернуться к иудаизму. Евреи Пинска сильно пострадали во время русско-польской войны (1654-67); в 1654 г. Пинск был сожжен русскими войсками. Когда город в 1660 г. снова был занят и разграблен русскими войсками и казаками, многие евреи были убиты. Однако евреям Пинска удалось сравнительно быстро восстановить свою хозяйственную и общинную жизнь. К концу 17 в. благосостояние евреев Пинска ухудшилось. Ввиду бедственного положения еврейской общины польские короли заменили некоторые налоги постойной повинностью. Короли подтверждали прежние привилегии евреев Пинска, в том числе право заниматься ремеслами без записи в цеха, свободно торговать и т. д. Новые бедствия постигли евреев Пинска в начале 18 в., когда в 1706 г. город был взят войсками шведского короля Карла XII. В конце 18 в. - начале 19 в. в Пинске жили известные ученые и раввины: Нафтали Гинцбург, Иехуда Лейб Перговицер. Пригороды Пинска и местечки вокруг него стали центрами хасидизма. С 1793 г. Пинск -- в составе России, уездный город Минской губернии. В 1847 г. в Пинске проживало 5050 евреев, в 1896 г. -- 21 819 евреев (77,3%), в 1914 г. -- 28 063 еврея (72,5%). С начала 1820-х гг. возросло экономическое значение Пинска, который стал крупным центром торговли сельскохозяйственными продуктами и лесом. В этом процессе евреи, особенно члены семей Лурье и Левиных, играли основную роль. Развивались ремесла: в 1860-х гг. в Пинске насчитывалось около 750-950 ремесленников-евреев. Во второй половине 19 в. в Пинске было построено много заводов и фабрик; в 1914 г. из 54 промышленных предприятий Пинска 49 принадлежали евреям, работали на них также главным образом евреи. Недалеко от Пинска в 1855 г. было создано еврейское сельскохозяйственное поселение. С конца 19 в. в Пинске действовали группы Бунда и сионистов. Хаим Вейцман, будущий первый президент Израиля, был делегатом сионистских конгрессов от Пинска. В 1853 г. была открыта русская правительственная школа для детей купцов-евреев, в том же году -- еврейская школа для девочек, в 1878 г. -- школа с преподаванием на иврите, в 1888 г. -- еврейская ремесленная школа. Во время 1-й мировой войны многие евреи Пинска бежали из города или были изгнаны отступающими русскими войсками. В 1919-39 гг. Пинск был в составе Польши. В 1921 г. еврейское население Пинска составляло 17 513 человек (74,6% всего населения), в 1939 г. -- 20 200 человек. В Пинске действовали различные еврейские политические партии и течения. Наиболее популярными были сионисты. В городе существовала разветвленная сеть школ, включая еврейскую гимназию с преподаванием на польском языке. В Пинске выходили различные периодические издания. 20 сентября 1939 г. Пинск был занят Красной армией. Все еврейские учреждения были ликвидированы. Часть лидеров сионистов и бундовцев была арестована. Многие евреи Пинска, а также беженцы из немецкой зоны оккупации были высланы в северные районы Советского Союза и Восточный Казахстан. Немцы захватили Пинск 4 июля 1941 г. Небольшое количество евреев успело эвакуироваться. В начале августа было арестовано около восьми тысяч евреев, их отправили в деревню Козлакович недалеко от города. Некоторые арестованные смогли бежать, остальных расстреляли, а через несколько дней расстреляли еще около трех тысяч евреев, среди них много стариков и детей. В конце апреля 1942 г. было создано гетто, в котором работали госпиталь и общественная кухня. Возникли еврейские группы Сопротивления В июне 1942 г. немцы убили пациентов еврейской больницы, а 29 октября - 1 ноября 1942 г. уничтожили всех обитателей гетто, за исключением 150 ремесленников. Участники подполья прорвались через кордон немецких солдат и полицейских, некоторым из них удалось скрыться в окрестных болотистых лесах. Местное население выдало немцам большинство беглецов, и лишь немногим удалось присоединиться к еврейским партизанским отрядам, действовавшим в Полесье. В конце декабря 1942 г. были уничтожены последние жители гетто. После войны часть беженцев вернулась в Пинск. В том числе был я. Я пошел по возрасту сразу во второй класс третьей русской школы. Она была деревянной, но с большими окнами и старинными уже тогда тополями. Это была бывшая польская гимназия, построенная некогда аристократом-меценатом. Вокруг происходили миграционные процессы, и поляки скоро сгинули из польско-еврейского Пинска так же стремительно, как несколькими годами раньше преобладавшие в Пинске евреи. Только что не с такими губительными последствиями. Так или иначе, учиться я начал в школе, которая была русской, хотя ближе к моему дому была нарядная белая каменная белорусская школа, скорее всего построенная перед самой войной - для освобожденных от белополяков единокровных братьев. Кто там мог учиться, я не представляю: белорусов я все годы в Пинске видел только на рынке, да в деревне по соседству с пионерским лагерем. Они воспринимались как чуждые иностранцы. А в классе у нас были "восточники" вроде меня, говорившие только по-русски, несколько поляков, но не белорусы. Половина "восточников" были вернувшимися из эвакуации евреями. Кроме того, были "воспитоны" - дети полков, сироты войны, спасенные и пригретые армией. Мы, шпаки, завидовали их военной форме и выправке. А они - нам, у кого была хоть мама. Один из воспитонов не носил военную форму, хотя был с медалью. Он. воевал в партизанах. Его родители погибли - оба сразу, на виселице, у него на глазах. Звали его Боря Козырь, и он стал моим первым и лучшим другом на долгие годы. Он жил у дяди недалеко от школы. Я на ходу проходил основы чистописания на тетрадках со сложным рисунком на страницах и арифметику на тетрадках в фиолетовую клеточку. Первую мою учительницу звали Ольга Федоровна, она была не строгая, ко мне относилась ласково и маме хвалила. Моя сестра Ася была на два класса старше, а потому у меня были знакомые старшеклассники, что вовсе не мешало при неизбежных школьных и уличных разборках. Она же научила меня кататься на велосипеде, ставшем для меня на всю жизнь вторыми ногами. В районе Пинска сходились несколько водных артерий - реки Припять, Пина и Ясельда, да еще Днепро-Бугский канал. По всей вероятности, именно речное изобилие этого края и базирование здесь Краснознаменной Днепровской флотилии стало причиной присутствия в Пинске моряков, моего интереса к флоту и мечты о Севастополе, с тех пор, как я себя помню. Я вообще любил читать, но самыми любимыми книгами стали повести Игоря Всеволожского о нахимовцах. Я додумывал приключения любимых героев, сочиняя целые параллельные устные книги, которые часами рассказывал Асе - моей неизменной благодарной слушательнице. Реки же были источником смертельной угрозы. Говорили, что текут они по поверхности бездонных черных болот, из которых массами выходит болотный газ. В образующиеся пустоты вливается вода, образуя засасывающие все воронки. Только у меня в поле зрения погибли двое знакомых ребят, просто купаясь в реке. Умение плавать не помогало. Поэтому я долго не решался учиться плавать. В пионерлагере, где я проводил каждое лето, кроме двух-трех последних, были только безобидные ручьи. Я старательно имитировал в них умение плавать, классно махая руками и перемещаясь ногами по дну. Бориса вскоре забрали в Суворовское училище, он стал приезжать в Пинск в алых погонах, с лампасами. Я ему очень завидовал, особенно когда он, печатая шаг, козырял офицерам. А те ему отвечали. Потом я присмотрелся к его сиротской судьбе, черной суконной униформе, своеобразному воспитанию казармы. Он был мне компанией на короткий период своего ежегодного летнего отпуска, да и то когда я не был в лагере. А сдружился я с рано созревшим мальчиком Сашей. Он таскал меня по зарослям болотной травы в междуречье, где загорали тетки, а я никак не мог понять, чем это они его так остро интересуют. Сам он был влюблен в девочку Люду из нашего класса, беленькую и хрупкую, которой я передавал от него приветы и объяснения в любви. Может быть, именно поэтому она потом стала первой девушкой, приславшей мне свое фото. С Люсей я переписывался много лет, даже после ее неудачного замужества. В школьные годы были четыре основных увлечения - велосипед, чтение, театр и кино. Пожалуй, в моей жизни только тогда было такое понятие, как читальный зал художественной литературы. Я глотал подряд и Адамова, и Казанцева, и Жюля Верна, и Виктора Гюго, причем в очередь, целыми вечерами, без каких-либо домашних рекомендаций, насколько я помню, и понуканий. У советских фантастов впервые прочел о возможности создания, где-то в далеком будущем, при коммунизме, телевизора и геликоптера. Было описание даже говорящей книги. Пожалуй, это не видео, то есть, вообще пока не сбылось. А мне и не надо было! При моем запредельном воображении книга по впечатлению превосходила любое кино. Но не театр! Декорации, подсветка, Живые голоса и аура актеров казались такими яркими, диалоги такими необычными, что театр манил и завораживал как ничто другое. А кино было просто любимым развлечением. Конечно, интереснее всего сначала было о войне. И майор Федотов в "Подвиге разведчика", и чем-то таинственно манящая меня всю жизнь Польша в "Зигмунде Колосовском", не говоря о "Сыне полка", "Молодой гвардии", "Повести о настоящем человеке". Книги мне нравились больше экранизаций, но фаворитами кино были трофейные фильмы, особенно серия о Тарзане, о капитане Бладе, неуловимом Зорро, даже мелодрамы. В кино мы ходили всей семьей, в основном в клубы фанерного завода и железнодорожников. В кинотеатры, насколько помню, я ходил один и с друзьями. Кстати, о друзьях. В начальных классах я бывал в доме сына летчика-полковника Олега Родина. Герой драл сына ремнем при мне и вообще оставлял на попечение красавицы-жены. Я учился лучше Олега, так что меня ценили как микро репетитора, а потому кормили иногда тем, что мне дома и не снилось. Особенно вкусны были объедки пирожных после званного полковничьего обеда. Мы вылизывали тарелки пальцами досуха. Как-то я увидел у Родиных альбом фотографий с воздуха - бегущие в пыли беженцы с детскими колясками, обернутые вверх лица и плоскость крыла ведущего, расстреливающего немцев с бреющего полета. Мирных немцев... Впрочем, военных немцев я в своей жизни, к счастью, не видел. Иначе, кто бы тут что вспоминал? А мирными были и жалкие пленные, которых мы дразнили "доннер ветер, ферфлюхте доич." Потом я дружил, как правило, только с новенькими. Вот появится в классе новичок, зову к себе. Так был короткий период дружбы с Гариком Денисенко, совпавший с моим увлечением шахматами, непродолжительными выигрышами. Потом был позорный для меня, семиклассника, проигрыш пионеру-третьекласснику. Отец научил меня играть, но не настаивал на развитии таланта. После Гарика, которого я как-то позорно предал, недолго дружил с аристократом из какого-то приличного города Чекрыгиным. "Я бы просил вас," - обратился он как-то к учительнице. Надо же! Он показал мне журнал с описанием первого испытания американской атомной бомбы - стальная башня испарилась... Вскоре он ушел из нашей плебейской третьей школы в приобкомовскую четвертую, и я вернулся к не школьному, а дворовому другу - Сашке Софронову. Он таскал меня на реку, учил плавать, а потому был кошмаром моей мамы, особенно после того, как в паре с Сашей утонул насмерть тихий высокий и красивый Миша Лифшиц, сын киоскерши тети Песи. Они вдвоем с Мишей только и выжили в ленинградской блокаде из большой семьи. И вот тебе, судьба, в мирном Пинске... В ночь после его гибели была сильная гроза с ливнем - природа плачет по Мише, говорила мама. А на похоронах я услышал: "Одним Абрашей меньше стало..." Почему-то я никогда не дружил с евреями. Не только в школе, кстати. Не могу этого объяснить, но и они меня, как правило, очень не любили. В классе было несколько евреев, но у меня и мысли не было сблизиться с ними. И у них со мной. Наши с Сашей прогулы уроков в седьмом классе обернулись микроповоротом. Произошло это не сразу. Сначала я просто стал довольно плохо учиться. Не то, чтобы двоечник, но и не из лучших.. У меня были определенные успехи - в русской литературе и в математике. Я любил русскую классику, хотя и неохотно читал первоисточники. Учителем русского у нас был Певзнер Самуил Давыдович. Говорили, что он был ссыльным профессором-ленинградцем и специалистом по западной литературе. Поэтому не очень зажигал нас русской. Космополит, скорее всего. С ним у меня немедленно сложились взаимно неприязненные еврейские отношения, о которых я уже писал. А математику вела милейшая молодая полька Ирина Петровна Глинская, как говорили, дочь расстрелянного партизанами немецкого бургомистра Пинска. В эту даму я был чисто по-юношески влюблен, я ею любовался, она мне снилась. Сама Ирина Петровна относилась ко мне ласково, пыталась как-то на школьном вечере учить меня танцевать. Ничего не вышло, конечно, я был в валенках, но это был мой первый в жизни танец с дамой. Каких-то особых успехов в математике она у меня не обнаружила, но и провалов не было - уроки я делал ради нее. Кто был у нас по географии, я помню смутно, хотя лицо узнаваемо на фото. Не от нее, а от Жюля Верна я был влюблен в географию, рисовал карты, вел красивые тетради, читал все, что можно. С тех пор я знаю наш мир лучше многих других. Друзей у меня в седьмом не было, кроме, конечно, Саши Софронова. Пригрел я очередного новичка, на сей раз девочку. Звали ее Юзефа Копеина. Я даже сидел с ней на одной парте, но дружбы не получилось. И даже не потому, что девочка - не интересна она мне была, в отличие от Гарика и безымянного в моей нынешней памяти Чекрыгина. Особенно мне не давался английский, как потом на склоне лет иврит. То есть я был уверен, что мои мозги не приспособлены к иностранным языкам. К тому же учительница была мне глубоко антипатична, а уж я ей!.. Но и некоторые другие предметы, тот же белорусский, скользили где-то между двойкой и тройкой. Когда выяснилась годовая двойка по английскому и переэкзаменовка без всякой надежды на сдачу осенью, я всерьез подумывал повеситься. В первый, но не в последний раз в своей жизни. Между тем, настало лето. Объективная реальность вместо фантазий о несовместимости моей с английским поступила в мое ощущение и привела меня к общению с Асиной лучшей подругой Ирой Лукашевич. Для нее родным языком был не русский, а польский, а потому она отлично усваивала и другие языки, хотя увлекалась в основном математикой. И стала потом учительницей в Варшаве. Ее папа - бывший варшавский скрипач, занесенный в свое родовое гнездо, собственный дом с большим садом в польской глубинке-Пинске не то до войны, не то в ее первые дни - был тяжело болен. По-моему, ежедневно бывая у них все это лето, я его ни разу не видел. Мы занимались в саду, где можно было есть яблоки "белый налив", не вставая из-за стола. Именно в этом саду Ира с методичностью врожденного педагога за несколько недель сделала из лодыря-двоечника чуть ли не отличника. Ее интеллект оказался настолько выше моего, что мне не оставалось ничего другого, как выполнять рекомендации. Она заметила, что у меня отличная зрительная память и велела по десять-двадцать раз писать одно и то же английское слово на листике. С тех пор у меня довольно приличная грамотность в этом языке. В конце августа я пришел на переэкзаменовку почему-то не в свою, а в первую, белорусскую, школу почти без страха. Первый приятный сюрприз был тот, что принимала у меня экзамен не ненавистная вечно битая кем-то моя "англичанка", а молодая женщина, показавшаяся мне настоящей леди и красавицей. Я не помню ее имени, но это был, конечно, микроповорот! Сияя от удовольствия, она поставила мне пятерку. Именно она дала старт моей новой школьной и вообще учебной биографии, в которой невозможно ничего добиться без хотя бы одного, но зримого самоутверждения. Так что, когда в сентябре я пришел в восьмой класс, то вдруг стал чуть ли не лучшим. Математику вел Иван Петрович Страпко, тоже вроде бы из польских учителей, иногда сбивающийся в терминологии. Он заметил меня и даже дал прозвище "зелень", как высшую степень признания. Я сидел на почетной, для самых способных, последней парте с гением математики Митькой Нечаевым и соревновался в скорости сдачи контрольных. Впервые в жизни я учился легко и охотно. Я уж не говорю об успехах в английском. Чуть ли не лучше всех - после полной беспомощности пару месяцев назад. Ай да Ирена! 1951-52 гг. был счастливым и потому, что очередной новичок, Юра Судомоин, оказался для меня, пожалуй, лучше, чем Боря Козырь. И вообще вряд ли у меня был в жизни друг, сравнимый с Юрой. Его отец работал в аэропорту, семья жила в редком для того времени достатке - у них был приемник! У всех прочих - черная тарелка радио. Кстати, по этой тарелке передавали иногда довольно милые вещи, вроде "Клуба знаменитых капитанов", не говоря о театре у микрофона, который мои родители слушали, как мы смотрим телевизор. Та же тарелка подарила мне здоровье и силу постоять за себя: "Гимнастика по радио. Занятие проводит преподаватель Гордеев, музыкальное сопровождение - пианист Иванов." День за днем, месяц за месяцем, а потом забияка Борис Гут был мною бит перед всем классом. Я и вырос вдруг, а то был самый маленький. А вы говорите - радио! Правда потом я сам был позорно бит похожим на меня одноклассником Шклярником, но уж больно подлым приемом, которого я не ожидал. Не терпели меня евреи... Итак, я впервые сижу у настройки приемника. Он таинственно мигает зеленой лампочкой и вещает что-то не по-нашему. И вдруг по-русски: "...малолетний предатель - Павлик Морозов..." Это был "Голос Америки" - мой первый радиоконтакт со свободным миром. Надо сказать, что я довольно комфортно чувствовал себя в мире несвободном. Из тринадцати детей моих дедов по папе и маме, то есть из всего предыдущего, дореволюционно-советского поколенья моих родственников, насколько мне известно, была обижена сталинским режимом только старшая сестра моего отца моя тетя Гита, учительница математики в Ленинграде. Она была отстранена от работы в школе антисемитами. По ее версии. Что там было на самом деле, я вряд ли узнаю. Во всяком случае, о ГУЛАГе в истории нашей семьи речи не было. Мои родители постоянно критиковали ретроградов и бюрократов, не дававших отцу хода в его изобретениях и прочих предложениях, ругали отцовских начальников, но о советской власти в целом всегда говорили то же, что по радио. Гений человечества великий Сталин, позор поджигателям войны, коммунизм не за горами. Не знаю, о чем говорили они между собой на непонятном и раздражающем меня идише, но с нами с Асей и по-русски только вот в таком ключе. Научил же всех советских родителей раз и навсегда бедный Павлик... Боюсь, что идишу нас не учили намеренно. Да я и не хотел, стеснялся своего еврейства, прислушивался к голосу общества. Просто к описываемому периоду я еще и не сталкивался с антисемитизмом конкретно по моему адресу. Как-то приехал к нам в гости из Симферополя мамин брат и мой дядя Лева. Для меня он был кумиром. Еще бы - бывший моряк-черноморец, сигнальщик на торпедном катере при обороне Севастополя, а довоенная фотокарточка вообще с надписью на ленточке - погранвойска НКВД, еще на Дальнем Востоке. Короче, из героев герой. И вот я при нем что-то повторяю из антисемитской риторики. Не помню, смазал он меня по морде или просто накричал, но для меня был урок на всю жизнь. Этот дядя умер последним в своем поколении, уже в Израиле, в 2004 году... Кстати, об Израиле в тот период. Еще в 1948 году я прочел в "Пионерской правде" статью "Почему идет война в Палестине?" Не помню, что было в статье, и на чьей стороне был автор, но я жадно вглядывался в курчавых еврейских бойцов на фотографии. Надо же - вооруженные евреи в своей стране... Пока я страстно мечтаю о городе русской славы. Может быть, это был первый звонок мне - в конце концов, единственному из моего поколения отпрыску деда Хаима, уехавшему все-таки в Израиль. Был и еще эпизод - уже с моей сестрой. Как она попала и в какой дом отдыха, я не помню, но там она встретила парня, мечтавшего немедленно уехать в Израиль. "Как ты можешь? - спросила она. - Комсомолец..." Вот и все, что я помню из ее рассказа. Но в память запало навсегда - есть и такие. Вернемся, однако, к Юре Судомоину. Он завоевал мое сердце тем, что был положительным. То есть ни на что не претендовал, ни о чем не расспрашивал, просто был рядом, как долгожданный источник моего душевного спокойствия. С ним всегда было хорошо. Поэтому без него стало так плохо. Его семья вдруг уехала в Читу. На память от Юры осталась тумбочка. Она мне напоминала о периоде нашей дружбы до тех пор, пока я приезжал в Орлиное, где хранились последние осколки нашей семьи, до самой эмиграции. Кажется, мы переписывались с Юрой, но недолго. Между тем, я чуть ли не отличником перешел в девятый класс. Тут объединили два бывших восьмых, а в параллельном классе было немало ребят, которых я уважал больше, чем своих. И вот этот новый коллектив избирает своим комсоргом меня. Надо сказать, что за все школьные годы я никогда и ничем не выделялся. Скажем, был у нас школьный театр, где были, на мой взгляд завзятого театрала, ну просто таланты. Особенно поразил меня исполнитель роли негритенка Снежка в одноименной политической пьесе о невыносимой доле негров в Америке. А я только играл эти пьесы сам с собой, воображая себя на сцене, но реально никем не был - ни поэтом, ни художником. И вдруг такое признание. Комсорг был в то время признанный лидер, выше старосты. Ну, я и раскочегарил, спорил с учителями, боролся за правду. Учился все так же старательно и успешно. И тут вместо западника Певзнера литературу стал преподавать настоящий русак Лещов. Вот это был Учитель русской словесности! Вот кто ценил и знал Тургенева и всех прочих, кого мы проходили. Чтобы мы прониклись музыкой языка, он задавал учить наизусть довольно большие куски из прозы, как англичанка из Байрона. До сих пор помню "Есть небольшое сельское кладбище в одном из удаленных уголков России. Как и все наши кладбища, оно являет вид печальный..." И вот на уроках такого энтузиаста я нагло болтал. И хотя он ценил мою любовь к литературе, память и грамотность, но мешать себе, завучу, на уроках не позволил. Взял и выгнал из школы. Не то на неделю, не то на месяц. Боже, как я обиделся! Меня, комсорга... А надо сказать, что при любых конфликтах со школой моя решительная мама всегда была на моей стороне и появлялась в школе в самом боевом настроении. А тут что-то запредельное - сын, наконец, стал так хорошо учиться, а его - взашей... Короче, на семейном совете мы решили, что в эту школу я не вернусь. Отбывать дома ссылку не стану - выйду сразу, но в четвертую, престижную школу вместо обыкновенной и деревянной. Так вдруг в миг произошел микро, но поворот, о котором я вечно мечтал. Ну, не уехал из Пинска, который только и видел восемь лет, так хоть как-то сменил обстановку. В ГОРОНО вроде бы не возражали. Не возражали и в родной школе. Разве что первая моя учительница, ставшая к тому времени секретарем, отдавая документы, посетовала - он же сюда пришел в первый класс... Тем более, не возражали в четвертой школе - к ним просился ученик без троек в табеле за восьмой класс. Почему бы не усилить свой девятый? Помню прощание с физиком родной школы. Это был молодой красавец-еврей, с которым я поделился своим военным изобретением, которое послал в МО и даже получил ответ - не ново, кумулятивный снаряд. Для атомного заряда не имеет смысла. Мог и сам сообразить. Впрочем, то же касается, как выяснилось, и почти всех прочих моих изобретений аж до шестидесяти лет. Так вот этот мой единственный учитель-друг (у него я был пару раз дома) на мое замечание, что я ухожу, пусть знают, пожал плечами: завтра зарплата. Неужели ты думаешь, что в такой день кто-то из учителей хоть на миг вспомнит, что какой-то С?ма на школу обиделся? Это тоже был урок. Никому, кроме себя, я никаких проблем не создал. Вот ходил в школу пешком, а стал ездить на автобусе, то с отцом, то один. Тоже, кстати, мечтал кататься. Редко был повод. А когда обязанность, иначе чуть не час идти, то проблема. Запомнился эпизод, как отец опоздал на остановку, а я уже сидел в салоне. Он у меня на глазах выбежал, но шофер не стал ждать, рванул ручку-рычаг двери и злорадно сказал: вечно он подбегает, пусть впредь ждет... Так вот о проблемах. Это была чужая школа. Я впервые был новеньким. Правда, был в классе Леня Мараховский, который какое-то время учился со мной в третьей школе, но тут он сам был новичком. А остальные шли к своему коллективу те же восемь лет, что я к покинутому. Это был удивительно дружный класс. Достаточно сказать, что в ожидании первого урока все самозабвенно пели современные песни. Кстати, по этой музыкальной причине мне очень обрадовался местный учитель музыки, милейший старик-аккордионист. Дело в том, что, как и моя мама, я в детстве очень любил петь. Просто так сидел себе на крыше нашего дома и пел на всю улицу, даже иногда срывая аплодисменты. Во всяком случае, "заткнись" не слышал ни разу. Так вот в пионерлагере, что был в деревне с благозвучным названием Бердуны, этот же старик был музыкальным руководителем, заметил мой голос и стал уверять, что я чуть ли не Робертино, хотя я не уверен, что итальянский талант в те годы был уже известен. Но я запомнил, какая мертвая тишина была, когда я в родительский день исполнил "Холодные волны вздымает лавиной широкое Черное море. Последний матрос Севастополь покинул..." Это с моим-то отношением к Севастополю, представляю, какой был магнетизм в мальчишеском голосе, когда дорвался до аудитории. После исполнения была пауза, а потом такие аплодисменты и "бис", что моя бедная мама просто таяла, хотя я почему-то запретил ей присутствовать. Короче говоря, мой милый музыкант уверил моих новых одноклассников, что школа приобрела в моем лице редкий талант, способный ее прославить. Все тут же загорелись меня послушать. А я и рад был. Тем более, что недавно приехавшая Ася, которая перевелась из Пинского педучилища в Симферопольское, привезла новую песню "Школьный вальс". Ничего не подозревая, я завел: "Давно, друзья веселые, простились мы со школою..." И... тут же заметил явное разочарование слушателей. Я на сразу понял, в чем дело. А ларчик открывался просто: мой импресарио в последний раз слушал меня два года назад. За это время у меня естественным возрастным путем сломался голос. И вместо звонкого солиста хора мальчиков класс получил рутинного любителя пения. Не спас и репертуар. Все ждали другого. Музыкант только развел руками и навсегда потерял ко мне интерес. Между тем, началась учеба. Прочный авторитет, что я имел по математике у Ивана Петровича, пришлось завоевывать заново у аскетичной новой учительницы. По русскому я вернулся к тому же Самуилу Давидовичу Певзнеру, который не то в старой, не то в новой школе как-то поставил мне кол за единственную ошибку в сочинении. Слово "искусство" я написал с двумя "эс" в первом слоге и с одним во втором. Беда в том, что до того он три раза объяснил мне, что надо наоборот, так как предлог "из-ис", "кус" - корень и "ств" суффикс и "о" - окончание. Повтори... И вот - точно такая же ошибка и кол в тетрадь и в дневник! Зато теперь, в последние пятьдесят с лишним лет я знаю, как следует писать это слово. Но тот же Певзнер оценил мои первые рассказы, которые я послал куда-то и получил разгромный отзыв с отказом. По английскому я по-прежнему блистал, по прочим предметам сохранил свои позиции и в общем учился неплохо. Зато как плохо мне было без моего класса! Новые ребята это чувствовали и своим меня так и не признали. Более того, нашелся первый в моей жизни активный антисемит, Борис Дмитриев. Впрочем, я не заметил, чтобы к остальным евреям в классе он относился плохо. А были тут тот же Мараховский, с которым я даже подружился, уроки у него дома делали, был Яша Флекер, о роли которого в моей жизни речь впереди. Была девочка по фамилии Немеровская, с которой Дмитриев вроде бы даже дружил. Во всяком случае, при каком-то нападении на меня Борис упомянул, что она его учила "международному языку", скорее всего, идишу. Сейчас я не помню, какие у него были ко мне претензии. Вроде бы меня обвинили в том, что я, как еврей, наушничаю классной руководительнице-еврейке на арийцев, или что-то в этом роде. Впрочем, все это было уже на втором году моей учебы, в конце 1953 года и совпало с болезнью моего отца и потерей им работы. А в начале того же года сначала было "дело врачей", а потом - смерть Сталина. Я не могу сказать, что "дело" нас как-то коснулось. Отца уволили позже, в результате хрущевской реформы, а не из-за антисемитов. Что-то происходило вокруг, но кроме короткого замечания незнакомого мальчика в школьном буфете: "Все вы отравители, холерники", я не могу припомнить ничего. Все шло, как обычно, разве что удивило, что на съезде доклад делал не Сталин, а Маленков. А потом пошли по радио "бюллетени о состоянии здоровья товарища Сталина", было страшно, что будет без гаранта нашей страны, а потом сообщили, что во столько-то часов и минут товарищ Сталин скончался. Поразила Немировская. Узнав о событии только утром в классе, она вдруг подняла руки над головой и радостно захлопала. В нашей семье не было ни скорби, ни ликования, только тревога. Как-то успокоила речь Берия на похоронах. "Кто не слеп, тот видит..." - повторял он со сталинским грузинским акцентом, а от такой преемственности было как-то теплее. Потом удивило внезапное полное забвение! Вот было по два слова "Сталин" на каждой строчке в газете, потом все газеты заполнены соболезнованиями со всего света, от официального от правительства США до пространного от какого-то Моссадыка. И вдруг - вообще словно слово "Сталин" забыто! Ничего страшного со страной не случилось. Умер Аким - ну и хер с ним. Это о гении-то всех времен и народов, корифее языкознания, полководце и прочая. Да тут еще в "Правде" открытый и неотредактированный, словно из "Голоса Америки" текст заявления президента США: "Мир знает, что со смертью Иосифа Сталина закончилась эра. За 33 года своего необычного правления он установил господство..." Пришли иные времена, взошли иные имена, как писал Евтушенко много позже. Самым весомым доказательством перемен была неожиданное и небывалое окончание "дела врачей". Вдруг по радио и в газетах объявили, что Вовси и прочие "изверги в белых халатах - врачи-вредители, убийцы Жданова и Щербакова" (и кто этот второй?) полностью реабилитированы и из-под стражи освобождены. Более того, доверительно сообщили, что признания своей вины были вырваны у врачей применением недозволенных приемов следствия. То есть ко всем прочим всегда и везде применяли дозволенные, а к этим... Классная руководительница, учительница английского проявила опаснейший героизм - сразу после освобождения врачей в классе, публично заявила: "Нет плохих наций. Есть плохие люди." То, что Сталина уже не было, как я сегодня понимаю, неважно - ой как могли повязать молодую красивую умницу-еврейку. Но все это было так необычно, что изготовившийся к справедливому возмездию великий советский народ (строитель коммунизма) на какой-то период еврейскую свою часть реабилитировал. И из-под стражи освободил. Временно. Для меня настало последнее Пинское лето. Мой велосипед, на котором я стал ездить в школу вместо автобуса, попросил на лето один из подрядчиков, с которыми работал мой отец. Взамен он давал мне на все лето свою голубую с желтым байдарку с гаражом. Она была тесная, но ходкая и даже с парусом. Я стал пропадать на реках и протоках. На выходные подрядчик брал байдарку себе для, как он говорил, блядства. Как-то я поехал с ними - сам владелец лодки и двое блядей. Я их даже не заметил, казались старухами. А он, уединившись то с одной, то с другой, вернул меня домой. Как-то я решился, пристав к берегу, пригласить в байдарку бывшую одноклассницу Галю Горегляд, что загорала на песке с незнакомыми парнями. Она отказалась, не взглянув на меня, а один из ее ухажеров снисходительно заметил: "Тебе там и одному места нет на твоей лодке." Не стану же я спорить, что, кроме меня, там как-то помещался еще гигант секса и аж две бляди. За такое замечание меня бы тут же утопили, вместе с лодкой. Я мечтал только о девочках из бывшего моего класса, а нынешних одноклассниц в упор не видел. Как шли учебные будни десятого класса, я не помню. Вроде бы маме сказали, что будут готовить меня на медаль. Занимало другое - упомянутый конфликт, клевета. Но все кончилось миром - староста моего нового класса до драки, которой заметно испугался верный Саша Софронов, отодвинул Дмитриева и протянул мне руку: "Я тебе верю. Прости нас..." Впрочем, Дмитриев особенно в драку не лез, зная, что я обучаюсь боксу по учебнику. Я действительно буквально заболел боксом и тренировался "с тенью" довольно много. Думаю, что эти события по закону второй боли в какой-то мере обесточили страх за вдруг всерьез заболевшего отца. Вот жили мы всей семьей в старинном и тихом белорусском городке, где все изначально стабильно, а у правителей свои планы: ликвидировали область. А потому мой 53-летний отец, работник облисполкома оказался на улице. Теперь я понимаю, почему у него тотчас произошел гипертонический криз - двое детей, а глава семьи - на улицу. Так что в октябре 1953 года произошло вполне закономерное событие. Вдруг появился на пороге мой положительный, здоровый моложавый отец, как мне показалось, пьяный. Он еле выговорил: "Отказывает служить... правая рука, правая нога..." и лег на свою кровать в проходной комнате нашей крохотной квартиры. Я вскочил на свой велосипед, на котором ежедневно ездил в дальнюю школу, и помчался в "скорую помощь". О телефонах-автоматах, не говоря о квартирных телефонах или там мобильниках, я, кажется, тогда и не слышал. Приехали, увезли. Настал выходной, о нем забыли, а следовало хотя бы сделать кровопускание. Короче, развился капитальный инсульт, который в один миг превратил безработного моего отца к тому же в инвалида. Запомнилась золотая осень, когда мы навестили его в больнице. Узнав, что он смертельно болен, я почему-то плакал по матери... Но потом мы уже гуляли с ним по тем же желтым нарядным листьям больничного парка. Наступил новый 1954 год. О работе отцу не было и речи, пенсия по инвалидности была символической, а распределенная в горный Крым Ася звала нас переехать в волшебный солнечный край. Все равно, мол, в сыром и темном Пинске, терять нечего... Потом оказалось, что терять очень даже было чего, во всяком случае, свою крышу над головой, а Пинск потом воспринимался вовсе не как унылый край. К началу 1954 я смирился с рутинной жизнью, с Пинском, особенно после яркого речного лета с почти собственной байдаркой. Я перестал тосковать по прежней школе и классу, учился все лучше, всерьез надеясь на медаль. Но его величество непреодолимый поворот уже вовсю сверкал на временном горизонте, с ним не поспоришь. Сначала хотели просто поменять квартиру на Симферополь. Отец бывал там и не любил Крым - для него он ассоциировался с недоброй памяти эвакуационной Средней Азией. Так что, когда обмен не состоялся, то он заметно повеселел. Уроженец Гомеля, он любил свою Белоруссию, а к красотам Крыма был равнодушен, хотя всю жизнь страдал охотой к перемене мест. После Тимерязевкой академии попросился в Новосибирск, строить Сибсельмаш, там же женился на соседке по Гомелю, моей маме, вернулся было в Москву, но в его бывшей комнате уже жила семья его сестры, а звали на большой завод в Людинове под Калугой главным механиком с неслыханными довоенными инженерскими льготами. Там у него и родился сын, я. Потом была война, эвакуация, фронт, редкая в те годы тихая гавань - Пинск. Если бы не реформы, никуда бы не двинулся, а тут - работы нет, а еще и я выступил со своей арией. Проснулась снова моя наследственная охота к перемене мест, вспомнил результат рентгеновского обследования моих легких - оба корня расширены. Дескать, либо Крым, либо туберкулез, выбирайте. О том, что смена климата губительна для отца, я и не подумал. Кто же думает о своих родителях в 17 лет, когда впереди либо тот же Пинск, либо... о, Боже! Севастополь... А, если подумать, мне-то с чего было торопиться? В любом случае после окончания школы я бы поехал куда-то поступать из того же Пинска без ущерба для моих любящих родителей. Мои планы на будущее с характерной для Близнецов полярностью колебались от совершенно нереального в то время для еврея Института международных отношений (меня уверили, что я знаю английский лучше всех, исключая разве что британскую королеву) до завода, рабочим. В последнем случае отпадала проблема преодолевать дикий в то время конкурс в любой институт. Надо сказать, что и в классе никто особенно не распространялся по теме "Кем быть?". Никто, кроме тихого и милого Яши Флекера, который несколько раз твердо сказал, что будет только кораблестроителем и поедет поступать в Николаевский кораблестроительный институт. Увы, он никуда не поехал. Как мне кто-то написал уже после поворота, Яша сразу после окончания школы уснул на пляже днем и не проснулся - что-то с сердцем. Как только я узнал об этом, я решил, что вместо него приеду в Николаев. И стану кораблестроителем. Что и случилось... Нужен был какой-то толчок, потрясение. Им оказалась судьба едва знакомого Яши, которого все любили - и юдофилы, и юдофобы. Не знаю, мой ли туберкулез или безнадега в Пинске в конце концов убедили моих родителей, но поворот свершился. На вокзале меня провожал все тот же Саша Сафронов. Он остался на перроне вместе с моим линейным прошлым, а поезд, в котором я ехал впервые после возвращения из эвакуации, то есть вообще впервые в сознательной жизни, все набирал скорость и оставил позади Пинск навсегда. Только в мечтах я возвращался туда, но как часто... Впервые я смотрел на свои прирельсовые велосипедные тропинки из окна вагона. До сих пор только наоборот. Промелькнули деревни, где мы с Юрой после гона пили из колодца ледяную воду. ПЕРВЫЙ ПОВОРОТ Потом настала ночь, а утром проплыл мимо окон вагона мой первый после Пинска город - Коростень. А спустя несколько часов поезд втянулся в переплетение путей и над ним навис циклопический, как мне тогда показалось, вокзал. Мы вышли в густую толпу незнакомых людей, сдали вещи в камеру хранения с удивительно расторопным работником и оказались на просторной площади, где к нашим услугам тут же подошли виденные мною до сих пор только в кино трамвай и троллейбус. Мы сели на жесткие деревянные сидения трамвая, он прозвенел и помчался по огромному нарядному Киеву. Столько народу, зданий и незнакомых улиц я себе до сих пор и представить не мог. Наконец, мы вышли на Большой Васильковской улице. Опять же впервые я был в гостях в чужой столичной квартире. Почти мой сверстник, двоюродный брат Юра показал мне холодильник, газовую плиту, научил пользоваться унитазом. Я впервые не в романах Адамова, а наяву смотрел телевизор. Юра явно наслаждался ролью цивилизатора дикаря, а мамин брат и мой дядя Давид снисходительно разговаривал с моим никчемным, по его мнению, отцом, что мне очень не понравилось. Потом мы с Юрой куда-то ехали по Киеву, он мне что-то показывал, но мне и не надо было никаких пояснений.. Главной ошеломляющей достопримечательностью был сам новый город, да еще такой огромный и шикарный. Мы переночевали и вернулись на вокзал. Снова под ногами застучали колеса по стыкам рельсов, потянулись незнакомые пейзажи, новые города. У меня в сыром пинском климате развился застарелый хронический насморк, я еле дышал, и казалось, что в носу что-то постоянно воняет. Это меня мучило с особой силой, когда я осознал, что от всех моих болезней я скоро избавлюсь. Ася писала, что в горном Крыму самый целебный на свете воздух. Не говоря о целительных качествах морской воды, которую я себе вообще не представлял. Запомнилась стоянка в Симферополе - там мне купили приторно сладкое курабье, и таким же приторным казался бело-колонный вокзал с тополями и трамваем на площади. Потом остался последний перегон, понеслись за окнами грохочущие туннели, появились показавшиеся мне после реки просторными морские бухты с настоящими кораблями, и поезд втянулся в тупиковый перрон, над которым с треском контакторов прошел синий троллейбус. Таким мне предстал Севастополь, город моей вечной мечты. Вот это поворот! Но красивый вокзал и памятник-танк на горе были только началом потрясений этого дня. Главным были даже не белые сплошь в колоннадах здания улиц нового города, а неожиданный при всем ожидании синий простор моря с Приморского бульвара, прямо за Памятником затопленным кораблям. Конечно, я много раз видел море в кино и воображал его, но что значит все это по сравнению с настоящим безбрежным простором до почти черного ровного горизонта. Мои родители торопились добраться до места, а потому мы вернулись на вокзал, там, голоснув на трассе, наняли грузовик для наших пожитков, взгромоздились в кузов сами и тронулись в путь по горному Крыму - в Орлиное. Я смутно помнил Среднюю Азию и ожидал увидеть такие же унылые горы, но здесь были совершенно другие пейзажи, такие нарядные и красивые, с такими лесами и разноцветными скалами, что я только вздрагивал от восхищения после каждого из бесчисленных поворотов. Встретившая нас на вокзале Ася называла деревни, мимо которых мы проезжали, пока грузовик не тормознул у татарской сакли, где она сняла нам две комнаты - наше новое жилье. Дом стоял в старом фруктовом саду с яркой свежей листвой (в Пинске и Киеве деревья были еще голые), а вокруг был уже не плохой или хороший город, а село, попросту деревня. И жители были теми самыми деревенскими, которых я видел до сих пор только на пинском рынке или за оградой пионерлагеря, только что не белорусы, а украинцы. А школа! Это было старое серое каменное строение, такое маленькое, что не верилось, что в нем можно разместить учеников от первого до десятого класса. Впрочем, вывеска уверяла, что это средняя школа. Класс, однако, был просторным, с огромными окнами, высоченным потолком, переполненный светом и воздухом, вместо последнего моего душного и полутемного учебного помещения в тесной четвертой школе. Ася вела в этой же школе первый класс, была уже своя и всячески заискивала перед родителями и вообще сельчанами. Со всеми она говорила только с приветливой улыбкой. И все ей отвечали тем же. Она сказала, что десятый - первый выпуск, гордость школы, что все пятнадцать его учеников ее друзья, что меня ждут прекрасные мальчики - Паша Сыбко, Витя Бровко и, главное, отличник и гений Лева Асалин. Как оказалось, там меня ждали и другие... Пока же я наслаждался невиданно красивыми пейзажами, вкуснейшим воздухом, легким ветром с гор и теплынью. Особенно нравилась сухость после вечной сырости Пинских болот. Угнетали же ущербность и малость моей новой среды обитания после казавшегося уже огромным городом Пинска. Ася предупредила, что в селе все между собой знакомы, все обо всех вс? знают. Упаси Бог не поздороваться с любым встречным, сочтут гордецом, потом не отмоешься, заклюют и выживут. И не только меня или родителей, но и ее саму, а ей тут только по распределению пахать еще три года. Моей бедной, тогда еще очень молодой городской и современной сестре было суждено прожить в селе Орлиное всю жизнь. И имела она всего две записи в трудовой книжке - принята на работу в 1953 году и уволена в связи с выходом на пенсию в 1988... Прижилась, ужилась, приспособилась, опустилась до неприемлемого для меня уровня общения. Но до самого конца моей первой жизни осталась моей любимой и любящей сестрой с тяжелым, как мне казалось, характером. Впрочем, наверное, не таким уж тяжелым, коль ужилась с теми, с кем так и не поладил я... Коллектив нового класса встретил меня с благожелательным любопытством. Ребята были приветливые, говорили грамотно, девочки непривычно здоровые и потому жутко привлекательные. Я просто таял, когда они довольно смело со мной заговаривали. Для них это тоже было событие - появление новенького под занавес учебы, за какие-то три месяца до выпуска. Да еще издалека, из Белоруссии, да еще еврея. Впрочем, мне тут же рассказали, что в этом классе с детства учился некто Кирилл Калманович, сын коренного жителя Орлиного и местного народного учителя. К моменту моего появления здесь Кирилл уже пару лет жил и учился в Москве, то есть по сравнению со мной совершил обратный ход. Асины друзья взяли меня под опеку, водили по селу и окрестным горам и ущельям, рассказывали об учителях. Главной достопримечательностью школы в этом отношении был математик. Я начисто не помню, как его звали, но прозвище его было Лобик за огромную лысую голову. Я так и не запомнил больше ни одного учителя этой школы, но Лобик был не просто хорошим, но уникальным педагогом. Он начисто не признавал учебник Киселева и давал свои доказательства всех теорем, как уверяли, по американской книжке. Потом я дважды сдавал вступительные экзамены в условиях конкурсных придирок и всегда обращал на себя внимание только доказательствами Лобика, словно ни у кого другого и не учился. Впрочем, и всем его предшественникам огромное спасибо. Только благодаря их подготовке Лобик сразу понял, что в классе у него второй после Асалина математический сподвижник и всячески меня поощрял. Крым только что присоединили к Украине, так что украинского языка еще в школе не проходили. Сбылась моя мечта - не учить белорусского. Между тем, пришел в Севастополь наш багаж, а с ним мой велосипед. Начались увлекательнейшие поездки по серпентинам окрестностей. Именно так я попал на Байдарские ворота - красиво оформленный перевал дороги из горного Крыма к Южному берегу. Так я впервые в жизни увидел, словно с самолета, разводы течений на безграничном просторе моря и санатории Южного берега Крыма. Была звенящая солнечная южная весна. Отец, с которым мы в последний год особенно сблизились, казалось, быстро выздоравливал. Он устроился на работу десятником в управление, которое строило в Орлином новую школу. Мы с ним много гуляли. Не помню, с кем и как я попал в ближайший прибрежный поселок Форос. Там я впервые в жизни подошел к морю, коснулся морской воды и попробовал ее на вкус. В воду можно было попасть только с одного из черных камней, а по ним бегали огромные мокрые пауки, от которых я в ужасе шарахнулся, пока мне не объяснили, что это безобидные крабы. Почему-то я представлял себе морскую воду голубого цвета, а она оказалась никакого - просто такой прозрачной, какой я после болотных рек и представить не мог. А когда я окунулся, то тут же поплыл. Мне показалось, что мое тело потеряло вес. Не плавать, утонуть здесь было просто невозможно. С этого момента я так полюбил море, что всю последующую жизнь, по мере моих возможностей, выстроил так, чтобы при любом выборе, если он вообще есть, не размышлять ни секунды - жить только у моря. Я не помню, как я сдавал выпускные экзамены. Закончил с четырьмя четверками, то есть почти с медалью. Подвели старые оценки, еще с лодырьного периода. Зато запомнился вечер, который и в страшном сне не назвать выпускным балом. Произошла какая-то ссора не то с одноклассниками, не то с их пьяными друзьями, но кто-то крикнул мне: "Чего вылупил свои еврейские глаза?" Разглядели, наконец. Ну, и я их. С тех пор до последнего дня, когда я уже прощался с Асей и вообще с родиной, Орлиное для меня было вотчиной антисемитов. Даже на могиле моих родителей, которым была судьба лечь именно в эту землю, написана наша звучащая по-русски фамилия и инициалы. У всех прочих имена. Но написать для такого населения Хаймович и Залмановна означало обречь могилу на осквернение, как это произошло с памятником народному учителю и крымскому партизану Евсею Ильичу Калмановичу на том же кладбище. Это сельское кладбище уже много лет служит мне укором - не посетил могилу любимых родителей. Но из Израиля это оказалось слишком сложным. Кстати, с сыном народного учителя Кириллом я тем же летом познакомился. Приехал из Москвы домой на каникулы. Он был инвалид, что-то с рукой и ногой, но удивительно энергичный, спесивый и агрессивный. Меня он, как и большинство евреев на моем жизненном пути невзлюбил с первого взгляда. Положение вроде бы обязывало со мной дружить, но как это выглядело... Ну, и я его терпеть не мог. Как только до него это дошло, тут же стал меньше нагличать, и мы даже с ним попутешествовали по Крыму, как тогда только и можно было, в кузове попутного грузовика. Запомнилась встреча с каким-то его московским знакомым, что остановился в их старом доме в глуби хорошего сада. Кирилл таинственно намекнул, что товарищ из органов. О чем мы с ним говорили и говорили ли вообще, я не помню, но тот вдруг мне сказал: "Мандражируешь? Ишь, как руки трясутся!" И показал, как у меня трясутся руки. А этот человек действительно внушал мне мистический ужас. Я поспешил смыться. Зато как лебезил перед ним Кирилл... Впрочем, не только перед этим грозным монстром. Я диву давался, как менялся новоиспеченный москвич, беседуя не со мной, а с любым бывшим одноклассником. Куда только девалась глумливая насмешливость, брезгливое высокомерие и раздражительность. Только в Орлином до меня дошло, что в Пинске антисемитизма практически не было. Там я не встречал таких задрессированных евреев. А я дрессировке не поддавался, а потому сразу вызывал острое желание поставить жида на место. Ася сначала пыталась мне объяснить, что здесь просто так принято. И не только в отношении евреев, а вообще для чужаков. Но я-то воспринимал все иначе: не "с волками жить - по волчьи выть", а "с волками иначе не делать мировой, как снявши шкуру с них долой". Самое интересное, что именно эта позиция и спасала меня не только от самоуничтожения, но и для самоутверждения. Рано или поздно антисемит, понимая, что ему не подчиняются, начинает вас уважать. Только вам это уже не нужно! Зато, если ему сразу подчиниться, то он будет вас умеренно обижать, возможно, даже защищать, но при малейшем изменении вашего поведения сделает все от него зависящее, чтобы уничтожить. Настало лето, жара, и какая! Это уже не было мягкое и пасмурное с грозами пинское лето. Это была палящая жара, которая, как я сейчас понимаю, была губительной для отца. Зато у меня от сухого воздуха и морской воды действительно прошли все болезни. О многолетнем насморке я забыл в первые же месяцы. Отец же работал на солнце целыми днями. Его рабочие - вербованные молдаване, были поголовным ворьем, а он отвечал за инструмент. Потом пропажа лопат и ломов стала поводом для суда над пожилым десятником. Кроме того, пьяный кладовщик пытался избить его. Когда я узнал об этом, то тут же помчался искать обидчика. Как ни странно, тот испугался: отец как-то сказал ему, что сын - боксер. Когда мы случайно попали с кладовщиком в один попутный грузовик, тот спрыгнул на ходу - от греха подальше. Так или иначе, вся эта позорная трудовая деятельность и непривычные приключения и привели к смерти. Но это было потом. А в июле надо было срочно и всерьез готовиться к вступительным экзаменам, но на меня напал странный ступор. Я был почему-то уверен, что не поступлю, а потому не занимался день и ночь, не решал конкурсные задачи, что нужно для поступления. Чтобы не бездельничать, без конца рисовал планы городов. Идиот какой-то... За этот период я познакомился с Севастополем. Я снимал по дешевке угол на ночь - ложе за печкой, задернутое занавеской. Можно было целыми днями гулять, питаясь в столовой макаронами по-флотски, а потом спать за печкой. Там же, на Приморском бульваре, я впервые увидел, как люди, даже мальчики купаются в прибое, накрывающем их с головой. Мне с моим речным опытом, это казалось недостижимым. Мама же горела моей карьерой инженера и настаивала на попытке сдачи экзаменов. Мало того, она хотела, чтобы я учился в Ленинграде, как когда-то она. У нее там была подруга детства, потом однокурсница по какому-то ленинградскому институту, уже упомянутая папина сестра и моя тетя Гита, бывшая учительница математики, старая дева. Казалось бы, что лучше - поселюсь у нее, она меня подготовит к конкурсным экзаменам в Ленинградский кораблестроительный, а потом я буду жить с ней все шесть лет, скрашивая ее одиночество. Заодно она выручит любимого брата. Мама так и написала ей - заменишь, мол, ему мать. Боже, что она получил в ответ!.. Далекий и дорогой Ленинград тут же отпал в пользу находящегося совсем рядом дешевого южного Николаева с тем же дипломом, в конце концов. Так подошел второй поворот в моей жизни, оказавшийся, еще короче первого. ВТОРОЙ ПОВОРОТ В Николаев можно было попасть только через Одессу, а в Одессу - только морем. Теплоход здесь был самым дешевым видом транспорта. С тощим чемоданчиком я поднялся по трапу на палубу т/х "Петр Великий". Он низко загудел и стал отчаливать, оставляя на берегу моих родителей, а потом набрал скорость и вышел из бухты, чтобы дать мне возможность полюбоваться на Севастополь с моря. Вскоре я, опять же впервые в жизни, оказался посреди пенного ярко-синего простора с крутыми волнами и черной ниткой горизонта со всех сторон. "Колышется даль голубая, - пелось в песне моего любимого фильма о нахимовцах, - не видно нигде берегов..." Это было так прекрасно и неожиданно, что все мелкие неудобства пассажира с палубным билетом были совершенно не заметными. Можно было ходить по всем палубам, сидеть на скамейках, даже валяться в носовом помещении на панцирях коек без матрацев. Но там так качало, что меня начало тошнить. Прошло, когда поднялся на самую верхнюю из надстроек. Со мной ехал одноклассник Павел Сыбко, красавец-блондин с очень серьезными планами поступить. До знакомства со мной он хотел поступать не то в военно-морское училище в Севастополе, как Лева Асалин, не то в Приборостроительный институт там же, но привлек его почему-то мой вариант. Почему мы были вместе, не могу сегодня объяснить. Для дружбы нужна взаимная симпатия, как у меня с Юрой, а тут и тени не было какой-то душевной близости. Наоборот. Во всяком случае, я всегда чувствовал в нем скрытого до поры врага. На теплоходе произошла знаменательная встреча. Я не видел еще живых негров или арабов. Люди имели для меня тогда два цвета - белые и загорелые. А этот был серым. Вернее, бледно-серый. Не такой, как нынешние наркоманы - у этого были живые глаза. Но лицо такое же малоподвижное и подрагивающее при речи. С нами он разговорился потому, что я был единственным пассажиром, который решился к нему обратиться. После этого он с какой-то странной жадностью расспрашивал о нашей жизни, планах, страстно ругал Америку. "Это личные враги каждого из нас", - несколько раз повторил он. О себе долго не говорил ни слова. Потом, когда Паша куда-то отошел, человек поведал мне, что возвращается домой в Одессу после 10-летнего заключения. Во время войны он был в команде моряков, которые перегоняли суда типа "Liberty" из Америки в Союз. И, скорее всего, ляпнул где-то что-то хорошее о союзниках. А то и обругал родные порядки. Об этом он мог и не знать. И не такие щуплые люди подписывали любые "свои" показания. Командармов раскалывали. Он сидел, как и было принято у нас с ним на родине, без права переписки, а потому понятия не имел, ждет ли его некогда горячо любимая жена. "Я бы пригласил вас, ребята, к себе домой, у меня хорошая квартира..." - говорил он, когда вечером весь горизонт по ходу "Петра Великого" превратился в море огней огромного города. Берег надвигался тяжелой громадой, которая потом нависла над пирсом. Мы спустились по трапу и оглянулись в ночи на примитивное строение, вокруг которого на скамейках устраивались на ночь люди. Это и был одесский морской вокзал. "Вот что, - сильно волновался зэк. - Пойдемте все-таки со мной... Нет-нет... Вы очень меня обяжете... Вдруг там... Я боюсь один. Это совсем недалеко..." А мне показалось, что очень далеко. Мы со своими чемоданчиками углубились в узкие темные переулки крутого склона. Дома здесь показались мне совершенно черными. Какой-то страшный сон, а не город. Но это был город, причем очень старый и душный. Наконец, мы свернули с круто уходящей вверх темной улицы в уже едва видимый проезд и поднялись на ощупь по лестнице. У почти невидимой двери наш спутник на минуту замер, а потом нажал на кнопку звонка. За дверью тотчас простучали каблуки, и нас ослепил свет лампочки в прихожей. Женщина показалась мне очень красивой и статной. Вглядевшись в нашего спутника, она вдруг побелела и схватила себя руками за горло. Она упала бы назад, если бы он, шагнув в прихожую, не подхватил ее за талию. "Ты!! - каким-то нечеловеческим голосом крикнула она, отняв руки от горла, на котором мне показались кровавые полосы. - Ты!!" - повторила она, увлекая мужа в квартиру и захлопнув дверь ногой. Мы с Пашей остались на темной лестничной клетке и довольно долго ждали, что о нас вспомнят. Не дождавшись, мы спустились на улицу и пошли вниз по той же улице. Прохожих не было, и как мы нашли вокзал, я не помню. Там было полно людей с только что прибывшего теплохода. Пожилой толстяк с помощью ярко рыжего водителя грузил свои вещи в багажник "победы"-такси. Как только хлопнула крышка, машина вдруг сорвалась с места и исчезла за поворотом. Водитель и толстяк, крича, бросились за ней. Вскоре незадачливый пассажир вернулся один и объяснил свидетелям, что водитель почти на ходу подсел в такси и исчез вместе с похитителем. Номера "победы" никто, естественно, не запомнил. "Одесса! - заметил нам какой-то старик. - Город портовый - еблом не щелкай!" Ограбленный какое-то время бегал, жалуясь окружающим. Потом расспросил, где тут милиция, и сгинул. Мы с трудом нашли две свободные скамейки и устроились на ночь с нашими жалкими чемоданчиками под головой. Где-то под утро я проснулся и пошел искать туалет. К моему изумлению, среди ожидавших теплохода такси стояла та же "победа". Во всяком случае, рыжего водителя было не перепутать с другим. Я подошел к другому таксисту и спросил, сколько стоит доехать до Николаева. Он назвал неожиданно малую сумму, если я найду еще двух пассажиров. Когда они нашлись, было уже совсем светло. Паша все время зевал и потягивался. Пожилая семейная пара видимо слышала о ночном происшествии или о подобных фокусах. Во всяком случае, муж сидел рядом с водителем, пока жена следила за укладкой в багажник их чемоданов. Мы с Павлом уже сидели сзади, когда она втиснулась следом. Шофер оказался очень словоохотливым одесситом. Узнав, что молодые люди впервые в Одессе, он взялся провезти нас по центру и показать Оперный театр. Одесса 1954 была не той, в которой я потом служил, проводил первые дни с невестой и в последний раз посетил на пике моей карьеры за полтора года до самого опасного поворота - летом 1989. В описываемый период здания были в основном темные, видны еще и следы войны, но это был город! То есть Киев тоже был город, но именно тоже. Второго сорта. Потом я увидел несколько городов того же класса - Ленинград, Ригу, Лондон, Париж, Прагу и Венецию. Но не Софию, Таллинн, не говоря о Владивостоке, Новосибирске, даже Риме. Понятно, в каком я был восторге от увиденного и как жалел, что решил поступать не в Одессе, а в каком-то Николаеве. В него мы попали после полуторачасового перегона среди удивительно унылых степных пейзажей с вонючими лиманами и голыми степями. Прогрохотали по наплавному Варваровскому мосту и остановились напротив темного приземистого кирпичного здания с надписью на фронтоне "Николаевский кораблестроительный институт". Промелькнувшего города после Одессы словно не было. Унылые одноэтажные дома, грохочущие трамваи, тополя и жара. Я и так не очень хотел поступать, а при мысли прожить здесь шесть лет, охота сдавать экзамены и вовсе пропала. Но, как говорится, деньги плачены. И деньги, судя по всему, для моих родителей последние. Так что надо было постараться заработать стипендию и слезть с их шеи. Уже по тому, что нас разместили в спортзале, а не в студенческом общежитии, стало ясно, то конкурс есть и огромный. Как потом выяснилось, 12 человек на одно место. В спортзале без конца шли дискуссии, кто есть кто из прибывших, кто откуда приехал и кто какой нации. Конечно, большинство было из 40-миллионной тогда Украины, населенной, как мне потом долго казалось, сплошными антисемитами. Им не было дела до тех подвигов, которыми, как нам рассказывал таксист, мгновенно опознав во мне еврея, отличились в городе-герое мои соплеменники. У большинства моих оппонентов здесь было иное представление о роли евреев, "защищавших Ташкент" во время войны. Кстати, мой отец проходил "курс молодого бойца" действительно в Ташкенте - перед отправкой под Сталинград и демобилизации потом только из Кенигсберга. Первый экзамен - сочинение - мы с Пашей выдержали на "хорошо" и отпраздновали походом на изумительный пляж, где я впервые в жизни плавал совершенно свободно, хотя вода в Южном Буге была такой же пресной, как в Пине. Это были последние дни моей дружбы с Павлом Сыбко. Устную математику я сдал на "отлично" - поразил преподавателя оригинальным доказательством от Лобика, а Паша почему-то получил "трояк". Этого он мне не простил - изменился до неузнаваемости. "Трояк" означал без стипендии, а, как я теперь понимаю, для его семьи содержать взрослого сына было тоже неподъемно. Кроме того, только что ввели, правда ненадолго, плату за обучение. Так что попытка поступать в любом случае была бессмысленной... Тем не менее, мы продолжали сдавать экзамены, давно переселившись в общежитие. Оказалось, что большинство провалило первые два экзамена, а потому конкурс почти сразу упал до минимума. Во всяком случае, когда я сдал на "трояк" физику (Что такое калория? Количество тепла, необходимого для нагрева одного грамма воды на один градус Цельсия. От какой до какой температуры? Мммм... Что, одинаково от нуля до одного или от 99 до 100? Не знаю... Оказалось, что в учебнике есть сноска - от 19,5 до 20,5 градусов. Ой, как это важно для инженера!..), мне можно было больше не завидовать. Я еще по инерции сдал на четверку химию и на пятерку английский, но меня это уже не интересовало. Когда я пришел в приемную комиссию забирать документы, сказали, чтобы я не торопился - с таким экзаменационным листом могли и принять - после всех экзаменов конкурс вообще исчез. Но я должен был немедленно заплатить за обучение за первый семестр, жить за свой счет без стипендии, да еще купить гору учебников. Я отказался. И денег нет, и институт этот мне не понравился, и город я уже терпеть не мог... Пашу же с трояками по всем предметам, кроме сочинения, отправили домой без разговоров. Не примиренный даже тем, что и я не поступил, он так и не сменил снова гнев на милость. Я уезжал один. Снова оказался на том же одесском пирсе и с удивлением узнал, что меня могут впустить на койку (я раскошелился на билет в шестиместную каюту) прямо сразу, хотя отход утром. Измученный осознанием своего фиаско и дорогой от Николаева, я сразу взобрался на второй ярус, задернул шторки и уснул. Проснулся от тревожных голосов у моего уха. Меня будили незнакомые люди. Я встал, вышел на палубу и вздрогнул - судно проходило мимо Константиновского равелина в Севастопольскую бухту. Я проспал более 16 часов... Я, конечно, понимал, что родители расстроятся от моего провала, но не предполагал, что до такой степени! Мать плакала и ломала руки, требуя от отца сделать что-нибудь. Он бегал со мной то в Приборостроительный институт, то в Судостроительный техникум, пытаясь воспользоваться моим экзаменационным листом, но было поздно - всех уже приняли или выгнали. Со стороны не брали. По-моему, мой несчастный отец даже неумело предлагал кому-то взятку... То ли мало, то ли не тому, но и это не помогло. Наступал сентябрь. Школа окончена. Кормить меня год до армии или до новой попытки поступления было некому - отец после суда уже нигде не работал, мать за копейки работала в конторе подсобного хозяйства в четырех километрах пешком от дома по бездорожью, Ася получала в своей школе гроши, мы снимали комнату у чужих людей. Хуже не придумаешь. Пора было делать очередной поворот... ТРЕТИЙ ПОВОРОТ В конце концов, думал я, ничего страшного не произошло. Не я ли в девятом классе на вопрос кем быть ответил, что хочу быть рабочим на военном заводе? Не я ли всю жизнь мечтал жить в Севастополе? Не я ли в Форосе решил сделать все, что от меня зависит, чтобы всю жизнь жить у моря? И вот я стою около старинных крепостных казарм на Корабельной стороне, где расположен отдел кадров Морзавода имени Серго Орджоникидзе, с пропуском и направлением придти завтра к восьми утра в третий цех учеником токаря. Передо мной сверкает на крымском солнце Южная бухта города-героя, куда более приятного и уютного, чем казенный и чужой Николаев. Мне тут же дали место в общежитии на Костомаровской улице, в самом центре. Мне дано право жить в городе моей мечты и самому зарабатывать себе на хлеб так, чтобы не только не висеть на шее, но и помогать своим престарелым родителям. (Написал и задумался... Престарелым? Отцу было всего 53 года, маме 51. А мне сейчас 70, жене 67, а сын практически не у дел...) Через год или армия, или поступление куда-то, не в Николаеве, а, скажем, в Институт инженеров морского флота в шикарном городе Одессе, чтобы учиться на того же кораблестроителя. Впрочем, кто мне сказал, что я мечтаю именно об этом? Короче говоря, надо начинать жить с начала. А начало это было более чем странное. Ученик токаря получал столько же, сколько успешный студент стипендию. То есть на прокорм хватало. Срок обучения был шесть месяцев - до февраля включительно. Общежитие практически бесплатное. Казалось бы, что еще? Но моим учителем был назначен глазастый не то татарин, не то грек по фамилии Гаджи. Скорее всего, он что-то получал за мое обучение, но и не думал чему-то учить "образованного", каких тут кроме меня и моего одноклассника Козина не просматривалось. Гаджи велел мне просто смотреть, как он работает, но когда я стал читать газету, наорал, что в рабочее время. Накричал и когда я сам включил станок и попытался что-то точить. Короче, с учителем мне не повезло. Завод был огромный и угрюмый. Вокруг были океанские суда и корабли, но вблизи они уже не казались мне такими желанными, как в Пинске. В сухом доке стояло самое знаменитое в то время в стране судно - флагман китобойной флотилии "Слава". Наш механический цех делал детали в основном для нее. Во всяком случае, мой учитель точил огромные латунные гайки для палубных лебедок. Вокруг меня гремели и звенели станки, пахло горелой эмульсией и маслом, в пыльные окна светило солнце. Из-под резцов струилась горячая стружка. Впрочем, работа была трехсменной, а потому случалось и всю ночь торчать у станка. Кто-то заметил, что Гаджи своего ученика не учит, если не считать мою обязанность бегать для него за водкой на Корабельную сторону, с риском быть задержанным на проходной, и убирать за ним станок так чисто, чтобы сменщик не имел претензий. Он стал что-то мне показывать, а поскольку он был токарь классный, а я не совсем идиот, то чему-то научился, периодически запарывая то детали, то станок. В общежитии я поселился с Козиным и тем же Пашей. Отношения у меня с бывшими одноклассниками и односельчанами были самые прохладные. Паша периодически устраивал мне, впрочем, довольно справедливые скандалы из-за моей неряшливости, а Козин откровенно ненавидел, как еврея. Да еще бывшего городского. Да мало ли почему. Вожделенный Севастополь наяву, да еще после Одессы и Киева казался милой провинцией. Вроде Пинска, хотя моя бедная мама, когда я ее провел по верхним, сохранившимся с довоенных времен улицам вроде одесских, сказала: "Какой город! Сколько улиц!.." Вообще, став самостоятельным, я словно увидел своих родителей другими глазами. Отец, который был для меня в Пинске высшим авторитетом, вызывал только жалость, а мать я любил нежно, как маленькую наивную девочку. С Асей были всегда сложные отношения со смесью взаимной любви и отчуждения. Столовая на заводе была огромным цехом заправки рабочих питанием для выполнения плана. К обеду были заранее накрыты сотни столов с комплексными обедами по бросовым ценам. Чтобы успеть заправиться за час обеденного перерыва тысячи рабочих в промасленных комбинезонах толпились у входа, ожидая гудка. С гудком открывалась дверь и начинался треск и мат, толчея и давка. Кто не успевал, тот оставался голодным - накрыть заново за час обслуга столовой не успевала. Купить на заводе съестное было негде, а сбегать в город за час перерыва - некогда. Рабочие казались мне все одинаковыми - пьяницами, примитивными матершинниками и ворами. Светлым пятном в цеху был пожилой маленький мастер участка Бойцов. Инженеров-кораблестроителей я за год работы на судоремонтном заводе видел только выходящими из конструкторского бюро, где я не уставал мечтать поработать хоть чертежником, хоть уборщиком. В цехах инженерами и не пахло. И вообще было непонятно, кто руководил производством. Воскресенья я проводил со своей еще полной семьей. Хозяева дома, где мы снимали комнату, были люди "из бывших" - жители богатого и большого до войны села Байдары, переименованного в Орлиное, после высылки в 1944 году отсюда коренных жителей - татар. Кравченко были невиновными в преступлениях местного населения против советской власти в годы войны, так как были украинцами. Как и семья Калмановичей невиновной (временно), будучи не татарами, а евреями. Все прочие были погружены в эшелоны и сосланы в Узбекистан. Переселенцы-украинцы рассказывали, что в первые годы мерзли в низких саклях и отапливались дровами из стволов фруктовых деревьев из некогда знаменитых байдарских садов. В печь пошли и уникальные виноградники. В отличие от сумских черноземов, крымская земля требовала татарского трудолюбия и пота, а не мата и горилки, а потому село годами с трудом выходило из переселенческой нищеты. Исключение представляла семья Кравченко - очень красивая пожилая пара наших хозяев, их удивительно благородной внешности дочь Вера и сын Леня. С последним я сразу подружился, катал его на раме велосипеда, как некогда мы с Юрой друг друга. Как-то на горном серпентине трассы Севастополь-Ялта в Байдарской долине нам навстречу прошел грузовик с кузовом, набитым матросами, и оттуда нам закричали: "Сумасшедшая собака! Бешенная..." Мы еще проехали с полкилометра, когда из-за поворота с баскервильским дробным топотом вылетел крупный пес с языком наружу. Я едва успел развернуться и нажал на педали. Дорога шла вниз, страх подгонял так, что ноги слетали с педалей, но собака отстала. Когда мы влетели в село и свернули в боковую улочку, собака промчалась мимо. Потом мы видели, как те же матросы, собравшиеся у колодца, ласкали ее. Пошутили... Кравченко относились к нашей несчастной семье очень хорошо. Как "бывшие", они не знали антисемитизма и были просто порядочными культурными рабочими людьми. В Веру я был страстно влюблен. Она была старше меня, дружила с Асей и ее подругами. Мы устраивали у нас танцы под патефон, я таял, танцуя с Верой. Именно она и научила меня танцевать. Запомнились утесовские пластинки "Занесло судьбою в третий батальон старенький коломенский усталый патефон. Пел нам на привалах песенки свои..." "Когда приходит почта полевая..." Было это яркой южной зимой с ослепительным на солнце снегом, чистейшим горным воздухом и неожиданным после пинских простуд здоровьем. Отцу очень не нравилась моя бравада с водкой и первые попытки материться. Он замечал мое приобщение к пролетариату с острой тревогой и раздражением. К Асе приезжал ее ухажер-матрос по имени Сенька (Ася всех по комсомольской привычке звала Павкой, Сережкой, Веркой, Любкой), который, как оказалось, служил на судне, стоявшем в Морзаводе. Он приглашал меня обедать с матросами. Вместо заводской столовой это было счастьем... Флотские борщи и каши казались мне вкуснее домашних обедов. С непривычки я без конца ранил себе руки о станок и детали. Порезы гноились. Единственным лечением было придти после смены на Приморский бульвар и опустить руки в морскую воду. Севастополь все меньше и меньше вызывал романтические или патриотические чувства. Он был местом тяжелого труда, редких радостей от покупки "булки со бзой" (с изюмом) или макарон по-флотски в городской столовой по выходным. Еще были радости от кинотеатра "Победа" (голубой и красный залы) с первым индийским фильмом "Бродяга", перевернувшим представление советских людей о внешнем мире - не только "мы и они" из "Встречи на Эльбе" и "У них есть Родина", но и какие-то третьи народы. Там же и тогда же я посмотрел "Багдадский вор", как образец "их" высокого искусства. Настала зима, а с ней назрела конфронтация с сожителем Козиным. Не имея повода придраться, он решил просто оклеветать и явно придумал, что я украл у него какую-то удивительно малую сумму денег. И вот в цеху, во время ночной смены он потребовал при всех вернуть украденное и ударил меня по лицу. Мои многолетние "бои с тенью", тотчас пригодились. Он был поражен обрушившим на него градом квалифицированных ударов, от которых мой враг тут же отступил, нелепо защищаясь ногами. Нас поспешно разняли. Гаджи с уважительным удивлением расспрашивал о причинах ссоры. Я спросил, честно ли было со стороны Козина драться ногами. На что мой учитель токарного ремесла серьезно ответил, что, конечно, можно и ногами, но только когда противник уже лежит на полу. Понимая, что это поражение Козин мне не простит, я изготовил и запрятал в карман металлический кастет. А тот - финку. Дело шло к черт знает чему, но разрешилось совершенно иначе. В Севастополь периодически приезжал отец, оставаясь ночевать на моей койке, когда я был в третьей смене. Зачем он приезжал, сегодня спросить уже не у кого... Этот период мне запомнился только потому, что в него попал заключительный эпизод моего общения с отцом. Невесть откуда взявшийся и куда сгинувший Васька Молдован позвал меня куда-то как раз в тот момент, когда отец приехал в город и хотел быть со мной. А я хотел быть с Васькой... И было это за несколько дней до трагедии. А за день до нее в Орлином была какая-то вечеринка, я старательно пил всегда невыразимо отвратительную мне водку. Не менее старательно изображал пьяного и настойчиво, по-русски, уговаривал отца выпить со мной, как с рабочим человеком. Теперь я понимаю, что нельзя было нанести ему более жестокого оскорбления. Он и произнес последнюю для меня в его жизни фразу: "Лучше мне было бы умереть, чем породить такого сына!,," 15 марта 1955 года я пришел после второй смены и тот же Козин, положив мне руку на плечо, сказал: "Тебе телеграмма - отец умер. Вот ведь несчастье тебе какое..." На моей койке был белый листок: "Приезжай. Папа умер. Ася." Я онемел от в общем давно прогнозируемой новости и тупо ел хлеб, глядя перед собой. Наутро я уже был в Орлином. Ася встречала меня на шоссе. Лицо ее кривилось, мне показалось, что она улыбается. Мама кричала "Вот лежит наш папочка!.." Он лежал как живой, но на столе, где живые люди не лежат. Вокруг суетились соседи и еще какие-то люди. Выяснилось, что у отца нет ни одной пары целых носков. Петр Кравченко сделал своему квартиранту последний подарок. На кладбище отца везли в едва задрапированном чем-то грязном грузовике. Провожающих практически не было. То ли показалось, то ли прозвучал глумливый голос: "Похороны еще устроили." Мама неприлично кричала, что он мечтал увидеть меня инженером. Я почему-то не мог плакать. Когда гроб уже готовились закрыть, кто-то сказал мне: "Поклонись хоть отцу." Я послушно коснулся лбом его словно живой мягкой груди. И папу просто закидали землей... Но память о нем осталась на Земле, пока жив я, последний из крохотной семьи, жившей некогда в Пинске. Я часто думаю, как интересно мне было бы с ним поговорить обо всем. Он не дожил чуть больше года до ХХ съезда, ближайшего к тем временам эпохального события. Мне часто видится, как я с ним встречаюсь сегодня и рассказываю обо всем, что произошло в стране, в мире и в семье за прошедшие 50 с лишним лет, что его нет. Он переспрашивает, не очень верит, изумляется, радуется и печалится, торопит мой рассказ и долго потом думает над услышанным. Впрочем, я почему-то уверен, что умершие тотчас знают все, о нас, живых, о наших деяниях, пороках, мыслях и отношении к ним. недавно прочел где-то, что и на могилу не надо ходить, им это неприятно. А до сих пор думал, что наоборот и казнил себя за то, что уже 16 лет не был в Орлином. Сегодня от Орлиновского моего окружения остался один Вова, мой племянник, а в описываемый период о нем, не говоря о моих детях и внуке и речи не было. Эти строки - последнее, что останется, если останется, от нас четверых. Ведь эти строки никто из моей семьи так т не открыл за эти десятиления, как и большую часть моей прозы, до сих пор умеренно итересной чужим людям, а по началу восхищавшей. Но пока у нас 1955 год, нас еще трое - мама и мы с Асей. Я вернулся в Севастополь. Мои сожители сменили, наконец, гнев на милость. Я выбросил свой кастет, стал носить папин плащ с разорванным когда-то пьяным кладовщиком воротом, аккуратно зашитым мамой. Настала весна, а с ней новый заказ в наш цех - шлифовку трубок для кроватей (так называемый ширпотреб - побочная продукция военного производства). Я как раз окончил срок своего ученичества и получил свой станок. Это был, конечно не ДИП ("догнать и перегнать") опытных токарей, а трофейный немецкий "самолет", как его называли за дикую скорость вращения шпинделя - вдвое против советских. При этом он был настолько разлажен, что изготавливать на нем качественно точные детали было невозможно. Зато трубки шлифовать лучше, чем на любом другом. Заказ был выгодным, все целыми днями только и держали в наждачной бумаге бешено вращающиеся трубки, которые надо было довести до зеркального блеска. Я на своем "самолете" перевыполнял норму, получил первые неученические деньги, которых мне показалось очень много. Да тут еще пришла на ум идея о приспособлении, не требующем целый день сжимать трубку руками. Я сделал деревянные клещи с углублением по диаметру трубки, заложил туда наждачную шкурку, закрепил клещи на суппорте с программой "резьба" туда и обратно. И сел себе, наблюдая, как трубка мгновенно светлеет - без каких-либо усилий с моей стороны. Оставалось только отвернуть заднюю бабку, вынуть зеркальное изделие и заложить новое. За смену я выполнил чуть ли не недельную норму. Тотчас набежала масса откуда-то взявшихся инженеров, разнесся слух, что пересмотрят норму. А мне вместо премии твердо пообещали набить морду за инициативу. Тем более, что на нормальном станке так работать было нельзя. Так или иначе, я стал более или менее зарабатывать, к тому же записался в водный клуб завода в Артиллерийской бухте и стал тренироваться на байдарке на морском просторе. Тут я впервые увидел дельфинов и, приняв их за акул, тут же от страха перевернулся в ледяную апрельскую воду. Первого мая я с крыши строящегося дома на площади Революции видел парад, потом морской парад, потом салют. Жизнь стремительно катилась к очередному повороту. Летом я должен был либо поступить куда-то, либо идти в армию. В военкомате у меня спросили, какой род войск я предпочитаю. Как ни странно, я попросился в военно-морское авиационное училище. Это показалось еще более странным военкому. Он не сказал откровенно, что жидам в небе делать нечего, но осторожно намекнул на необходимость знать свое место в жизни. Иногда мы гуляли уже с мамой, как некогда с папой, по фактически единственной в городе замкнутой круговой улице. Вокруг нее были деревенские поселки на горах. С Асей мы любили ходить в чебуречную на Мясной улице у рынка. А в Орлином этим летом я впервые прошел по ущелью с ручьем до яйлы и с ее 800-метрового обрыва увидел весь Южный берег с высоты птичьего полета. Между тем заказ на трубки кончался, а зарабатывать что-то токарным трудом мне не светило. Во-первых, станок был совершенно не годен для точных деталей, а, во-вторых, Гаджи меня так и не научил токарному делу. К тому же я это дело и весь родной завод просто терпеть не мог, с его вечной гарью и грохотом, идиотскими лозунгами типа "сегодня рекорд - завтра норма", о который я уже споткнулся. Все, казалось, было сделано для того, чтобы отбить у человека охоту работать и зарабатывать. Положение рабочего оказалось не престижным, как меня уверяли фильмы, а унизительным, а трудовой коллектив был сборищем воров и пьяниц. И тут, как всегда при повороте, совершенно неожиданно блеснул откуда-то спереди луч света. На этот раз это было крохотное объявление в "Комсомольской правде". Одесское военно-морское медицинское училище объявляло прием курсантов. Надо же! Училище, а значит всегда стипендия, плюс питание и обмундирование. Форма, о которой я мечтал с детства, завидуя суворовской. Да еще морское. Да еще в вожделенной Одессе! Да еще медицинское - дающее гражданскую профессию за счет государства. Отрезвляющую мысль, что это не высшее, не врачебное, а фельдшерское образование, я отринул сразу. Какая разница? Офицер и есть офицер. Зато учиться всего три года, а Асалину в Черноморском высшем училище пять лет, в кораблестроительном или в медицинском институте - шесть. А тут чик-чак и специалист. И с тем же кортиком. И с окладом. К тому же, я ехал поступать опять не один, а с другом. Причем, совсем не с Сыбко. Откуда он появился в моей жизни и куда потом сгинул, я начисто не помню. Звали его, кажется, Боря Шабан и был он молотобойцем. Дело в том, что бесчисленные палубные лебедки на китобазе "Слава" и ее ботах крепились втулками холодной посадки, которые вытачивал только Гаджи, а загонял на место свинцовым мягким молотом Шабан. И был он соответствующего роста, сложения и характера. Почему он заметил и приветил меня, повторяю, не помню. Но именно с ним я поделился своими планами, а ему, как он тут же признался, было все равно, куда поступать. Военком, увидев объявление, прямо расцвел: "Что я тебе говорил? А ты - в летчики...Вот, где для вас самое место." Уже открытым текстом! В Одессу ушли мои документы и потянулись дни ожидания. Вступительные экзамены, как объяснили мне в военкомате, с 1 июля, чтобы при провале успеть поступить (до армии) в институт. Но я уже знал, что институт мне заказан, нет у мамы денег, а потому провала быть не должно. Наученный горьким опытом прошлого года, я тут же уволился с завода и засел за учебники, да так, как я, оказывается, умею лучше других. Вроде того прорыва на переэкзаменовке по английскому. Мама и Ася только удивлялись. Целыми днями учил физику, химию, правила грамматики, литературу для сочинения. Последнее оказалось напрасным - был диктант и устный экзамен по русскому языку, но я этого не знал. День и ночь я думал только об одном - вызовут ли на экзамены? Может быть, евреев вообще не берут в военные училища? Но вызов пришел, а с ним литер - право на проезд за счет Минобороны. Первая ласточка будущей безоблачно счастливой, сытой и богатой жизни, без рабской зависимости от заказа на трубки для моего "самолета". Мама и Ася провожали меня на том же причале. Теплоход "Адмирал Нахимов взял курс на Одессу, но уже не как пункт пересадки, а в сам город-сказку. ЧЕТВЕРТЫЙ ПОВОРОТ Первое, что я увидел с борта судна, причалившего к знакомому пирсу, было несколько моряков с их девушками. Были они непривычно, не по-севастопольски раскованные, необычно светлые гюйсы, серебряные, а не золотые якорьки на погончиках с красной, а не желтой окантовкой, бескозырка лихо сдвинута на затылок, ослепительно белая форма, отутюженные до бритвенной остроты складки на брюках. Все это подчеркивалось легкими белыми парусиновыми туфлями. Таких щеголей я еще не видел! Я смотрел на них с восторгом, как д'Артаньян на мушкетеров во дворе де-Тревиля, еще не зная, что это и есть мое светлое будущее, когда Боря Шабан пробасил рядом: "Они. ВММУ - военно-морское медицинское училище." Оно обернулось к нам стальными воротами, которые закрылись за спиной, отделив меня от вожделенного города Одесса на долгие три месяца. На спортплощадках заднего двора стояли огромные армейские палатки c трехъярусными койками. Вокруг кишела разноликая публика. Конкурс был еще больше, чем в Николаеве - 16-20 человек на место. Гудела разноголосица уже не только Украины, но и всей страны - в единственное в стране училище съехались юноши от Магадана до Кишинева. А ведь еще отказали в приеме примерно тысяче девочек. В первую же ночь весь этот муравейник вскочил от дикого крика: "Подъем! Боевая тревога - подушку спиздили!" Воровали без конца. Двор был небольшой, вокруг высоченные заборы и глухие брандмауэры старинных зданий, а в этом квадрате кипели страсти. Считалось, что в вузы берут в первую очередь спортсменов. Потому все хвастались друг перед другом чемпионством. На волейбольной площадке блистала приехавшая в полном составе сборная команда республики Армения. Ходил, поводя плечами, москвич - мастер спорта по классической борьбе, вызывавший любого на ковер в виде гравийной тропинки. Он опрокидывал или поднимал над головой и крутил одного за другим горячих кавказских парней, исходивших от бессильной злобы. Заприметив моего Борю, забияка тут же вызвал его на поединок, но тот снисходительно отказался. Борец обиделся и стал нас с ним задирать. Наконец, Шабан усмехнулся и стал в неумелую стойку. Мастер спорта тут же дал ему подножку, но кузнец и не шевельнулся. После нового удара он поморщился и охватил профессионала своими громадными руками. Все краски, кроме белой, тотчас сбежали с лица чемпиона. Он пытался даже не сопротивляться, а просто сказать, что сдается, но не смог и этого. Когда Боря отпустил его, грозный победитель сел на землю и стал водить руками по бокам, отыскивая ребра. Ко мне при таком приятеле не очень приеживались, но Шабан недолго пробыл рядом. Прошла военно-врачебная комиссия, которая его за что-то выбраковала. А с ним ушла за ворота добрая треть кандидатов. Я был уверен, что найдут мои расширенные корни легких, но ничего не нашли. Зато во дворе ко мне пристали, какой я нации. Когда я признался, щирый хохол пришел в изумление: "Тю! Еврей и еще надеется, что его примут. Я уеду, а ты останешься?" Прошел диктант. Сидевший рядом со мной капитан сборной Армении по волейболу горестно вздыхал, слушая хорошо знакомую мне по Лещову тургеневскую прозу. Когда я проверил свои ошибки, сдал листок и заглянул на соседний, то увидел там нарисованную грустную собаку и слова: "Собака русский язык нэ понымат..." После этого первого экзамена исчезла в утренней дымке на улице Садовой еще половина оставшихся. Начался экзамен по физике. После фиаско в Николаеве я тщательно прочел все сноски и мелкие шрифты, не говоря о тексте учебников, а потому отвечал бойко и уверенно. Хороший русский язык и четкое написание формул выгодно отличало меня в глазах одесских преподавателей от выпускников украинских школ. По химии досталось на удачу то, что я знал лучше всего, просто, как говорится, от зубов отскакивало. То же было на экзамене по русской грамматике. Словом, я очень удивился и испугался, когда объявили, наконец, результаты - четыре четверки. Почему не пятерки? Ведь в диктанте ни одной ошибки. Срезают все-таки по национальному признаку? Между тем, матросы из обслуги училища шустро свернули три из четырех палаток. Да и в последней мы спали не выше второго яруса. И воровство как-то сразу прекратилось. Оставалась мандатная комиссия. За столом блистали погонами с большими звездами человек десять морских офицеров. Каждый кандидат в курсанты становился напротив стола и отвечал на вопросы. Перед этим офицер зачитывал анкетные данные. Я с тревогой следил за лицами за столом, когда произнесли мою фамилию, имя и отчество, год рождения и национальность. Потом, правда, пошло приличнее - рабочий Морзавода, севастополец. То есть в какой-то мере свой в доску. Начались вопросы. Пожилой капитан первого ранга вдруг спросил: "Вы по национальности еврей?" Я судорожно кивнул - так напрямую официальные лица ко мне еще никогда не обращались. "А ваши родители знают, что наше училище подводное, что вы будете служить на лодке?" "Отец умер, - ответил я, - а мама считает, что мне надо самому решать, кем быть." Офицер кивнул, остальные одобрительно заулыбались. Нет, мой щирый собеседник, подумал я. Я действительно останусь, а вот ты уедешь. Это все-таки не твоя петлюровщина, а Советский Союз. Через день в палатке остались 180 человек, включая меня. В бане мы раздевались в одной раздевалке, а одевались в другой. И здесь на полочках лежала синяя хлопчатобумажная форма с черной бескозыркой без ленточки. До этого по головам прошлась машинка. Все стали до удивления похожи друг на друга. И ни одного не было из тех палаток. Словно всех выгнали, а новых привезли. Нас построили, долго выравнивали по ранжиру и рассчитали на шесть взводов - в первом гренадеры, в шестом - карлики. Я оказался в третьем взводе. В санчасти каждому сделали очень болезненный укол в спину, повесили на укол трехлинейную винтовку образца 1891 года, рюкзак и вывели за ворота. Жара была страшная, винтовка и рюкзак гнули к земле, тяжеленные и уродливые ботинки грохотали по булыжной одесской мостовой. Мы шли около трех часов на какую-то станцию Фонтана, в летний лагерь. Тут стояли уже шестиместные палатки на берегу синего моря, вокруг была голая степь, а напротив палаток был строевой плац. Именно тут меня начали учить любить свободу. Позже я завидовал моему сыну, который не знал, что такое строевая подготовка. В израильской армии его учили воевать, а не печатать шаг и держать равнение, а в советской - наоборот. Я оказался удивительно неспособным строевиком. Я вечно опаздывал приподнимать приклад винтовки при команде "На пле!..", поэтому продолжения "...чо!" не следовало, и всем называлась фамилия того, кто опаздывает и тем самым мучает остальных. Впрочем, с первых дней я понял логику воинских отношений в училище - натравить курсантов друг на друга, не допустить круговой поруки. Потом это проявлялось все годы моей службы и учебы. Пока же надо было просыпаться в шесть утра, завтракать как можно быстрее (через пару минут после опускания за стол следовала команды "Встать, выходить строиться!"), изо всех сил печатать шаг, держать равнение и четко выполнять ружейные приемы "На плечо! К ноге! На кра-ул!" словно от этой четкости зависела жизнь воина. При этом нас не учили ни стрелять, ни отрыть окоп. То есть, случись война, послали бы на убой. Зато в военной форме, офицерскую смену, курсантский полк. Когда стали учить плавать, я воспрянул духом. Оказалось, что из всего отделения, десять человек, я был единственный, кто свободно плавал. Старшина-сверхсрочник Рамаданов, побывавший некогда в турецком плену и там был татуированный от шеи до колен. В основном непонятно, кроме ягодиц, где были изображены два кочегара с лопатами. Когда он шагал, они по очереди кидали уголь в топку. Рамаданов держал меня на корме шлюпки, пока остальные, такие умелые и лихие на строевой подготовке, выпучив от ужаса глаза, прыгали в глубокую воду и отчаянно били лапками, спасая свою жизнь. Метода была простая - захочешь жить - выплывешь. Но и утонуть человеку, прошедшему такой конкурс, нельзя. Поэтому либо я, либо сам старшин